Миха

Дома, август 1997-го

От автомобильной стоянки до места, где живет бабушка, идти прилично, и молодой человек промочил ноги. Высотка ярко белеет на фоне зеленых газонов. В солнечную погоду ее обитатели медленно прогуливаются парами по желтым дорожкам, посыпанным гравием, а ома сидит у себя на балконе, на двенадцатом этаже. В такие дни молодой человек останавливается на траве и, отсчитав восемь окон вниз и три вбок, машет рукой и ждет крохотного пятнышка, мелькающего ему в ответ. Сегодня дождь, и молодой человек шагает в одиночку.


Это Михаэль. Его ома зовут Кете, она жена покойного Аскана.


Ома Кете и опа[16] Аскан.


Когда он вписывает свое имя в книгу, сиделка за перегородкой улыбается ему как доброму знакомому. От тепла в вестибюле запотевают очки. Пока он ждет лифта, вода с волос капает за шиворот.


В последнее время Михаэль занялся составлением родословного древа. В очередях, поездах, в минуты досуга он рисует в голове схемы, пласты времени и места, выстраивает стройную паутину дат и родственных отношений, которую можно мысленно плести, заполняя ею свободные уголки дня.


Ома Кете и опа Аскан. Поженились в Киле в 1938 году. Двое детей. Мутти Катрин, город Киль. 1941 год. – Позже – онкль[17] Бернт. В Ганновере, после войны, когда опа вернулся с войны.


Когда Михаэль выходит из лифта, ома уже стоит в дверях. Машет ему через весь коридор и кричит: «Я увидела, что ты идешь. Пробираешься под дождем». Он снимает очки, и ома протирает их подолом фартука. Приносит ему одно полотенце для волос, другое – вытереть ноги. Ботинки оставлены у дверей, носки развешены на калорифере.


Михаэль высокий, а ома совсем стала маленькая: ее макушка уже не достает ему до плеча. Наливая сливки в кувшин, раскладывая на тарелке пирожные, Михаэль испытывает обычное воскресное потрясение при виде того, насколько ома постарела. Родилась в 1917 году, за пятьдесят лет до меня, за двадцать четыре – до мутти, своей дочери. На пять лет позже опа. Сегодня у ома, когда она говорит, дрожат пальцы. Михаэль сжимает их в своих холодных от дождя руках, и бабушка улыбается.


Всю неделю Михаэль вырезает для ома статьи из газеты и приносит с собой. Выкладывает их на столе, покрытом красной вощеной скатертью, до сих пор пахнущей старым бабушкиным домом. Пока Михаэль ест, ома водит по строчкам трясущимися пальцами. Хотя до Рождества еще несколько недель, сегодня выпечка с глазированными фруктами и марципаном. Перед Михаэлем, по всей стене, висят портреты бабушкиных дядьев, умерших, когда она была еще девочкой. Темные картины маслом, изображающие юношей в военной форме. Мамины внучатые дядья. Мои, наверное, прадеды. Im Krieg gefallen, павшие на войне. Не на той, где воевал опа, а на той, что была раньше.


Дождь стучит по стеклу, Михаэль проходит по маленькой квартирке и зажигает лампы. Был бы сегодня погожий день, ома повела бы его на балкон полюбоваться видом на город. Штадтвальд, Волькенкратцер и Майн. «Из моего „птичьего гнезда“ я могу видеть вечность», – сказала бы она. Михаэль посмотрел бы на лес, на реку, на далекие небоскребы и согласился.


Но вместо этого они играют в долгую карточную игру. Ома выигрывает, тут и день заканчивается. Положив в карман ключи, ома провожает Михаэля до первого этажа. В лифте закладывает уши, и они улыбаются. «Не очень-то здорово жить на такой высоте», – говорит ома. «Зато подумай, сколько бы мы всего не увидели», – отвечает Михаэль, и она заливается смехом.


Тонштрассе; Вайнерштрассе; Штайнвег; Кирхенвег; Кастаниенале. Михаэль на ходу вспоминает бесчисленные бабушкины адреса. Киль, Киль, Ганновер, здесь, здесь. Три посередине с опа, первый и последний – без него.


На полпути к автостоянке он оборачивается, и ома машет ему с порога. Не уходит до тех пор, пока он не садится в мамину машину. Отъезжая, он опускает стекло и тоже ей машет.


Когда Михаэль приходит домой, Мина стоит в раскрытых дверях и смотрит, как он поднимается по лестнице. Последний пролет он преодолевает медленно, чтобы успеть ее рассмотреть. Улыбаются.


– Я увидела, что ты идешь.


От нее пахнет спиртным. От самого Михаэля пахнет сигаретами.


– Мы открыли вино.

– Мы?

Луиза. Мы с Луизой.


Моя сестра; на три года старше, единственная внучка, врач. Луиза кричит из кухни, пока он снимает пальто.


– Мина рассказала, что ты на прошлой неделе возил мутти и фати пообедать, это здорово. Только скажи, мне просто интересно, как это ты забыл пригласить меня?


Она смеется, но Михаэль знает, что она обиделась. И ответ ей толком не нужен, просто она хочет дать ему это понять. Он улыбается и пожимает плечами. Вот черт! Налив ему вина, Мина возвращается на прежнее место. Они с Луизой сидят на подоконнике рядом с калорифером, через запотевшее стекло виднеется вечернее небо. Почти совсем темно, но они сидят без света. Михаэль становится у холодильника, на другом конце кухни.


Как ты вообще, Луиза?

Замечательно, спасибо, Михаэль. А ты?

Неплохо. Хорошо.

– Как в школе? Какие страсти кипят в учительской?

Слава богу, никаких. Только на большой перемене местные бои за сферы влияния.

– Что ж, герр Лехнер, я голодна, а Мина сказала, что сегодня твоя очередь готовить.


Луиза опять заходится смехом, а Мина улыбается ему из другого угла комнаты.


– Неправда. Я просто сказала, что нужно дождаться тебя.


Поднимает бокал, чтобы произнести тост. Луиза тоже протягивает бокал, с улыбкой, которую Миха не в силах разгадать. Луиза, Луиза, Луиза. Боже.


– Ты что, хочешь остаться на обед?

Ого! Мина! С тобой он такой же противный?

– Хватит, давайте готовить еду.


Мина подходит к холодильнику, открывает, и оттуда на кухонный пол падает свет… Из-под воротника у нее торчит этикетка, Миха дотягивается и заправляет ее внутрь.


Доеду-ка я до мутти с фати, верну машину. Я недолго.


Луиза поднимается и наливает себе еще вина.


– Ты брал у мутти машину? Ты опять курил в маминой машине? Даже отсюда я чувствую, как от тебя пахнет, Миха. Она никогда тебя не ругает, но она терпеть этого не может, сам знаешь.


Михаэль ничего не отвечает, только улыбается и кивает. Сидящая рядом на полу Мина кладет ему на голень руку и подмигивает.


– Купишь хлеба? Нам нужен хлеб.


Михаэль вытряхивает пепельницы и первые несколько минут едет с открытым окном. Мутти и фати, Катрин и Пауль. Двое детей, внуков нет, женаты тридцать три года, живут за городом. В двенадцати километрах: это полчаса поездом, а на машине не больше двадцати минут. Ранний вечер, машин мало, автобан пуст. Пятнадцать. Мать накрыла стол в расчете на него.


– Хоть немного, а? Поешь и поедешь.


Мать Михаэля рано вышла на пенсию. И за полгода никак не может привыкнуть к безделью. «Я женщина молодая, – говорит она. – Мне нужно чем-нибудь заниматься». Каждую неделю у нее новое хобби. Предупредив по телефону Мину, Михаэль остается на ужин, а затем отец отвозит его домой.


– С тех пор как твоя матушка уволилась, она сама сходит с ума и меня сводит.

Скоро твоя очередь.

– Она пусть работает, а я буду заниматься садом, изучать испанский, йогу, астрономию.

Да ты просто завидуешь, фати, вот и все.

– Завидую? Много хуже, сын. Мне скучно.


Михаэль смеется, свет фонарей расплывается по стеклу. Фати. Родился в 1934 году, мутти – в 1941-м: один в начале, другая в середине всего этого. Отец немного успокоился. Расспрашивает о школе, о Мине, но Михаэль видит, как в его глазах срабатывает переключатель: с воскресенья на понедельник, с дома на службу, с сына на работу. Михаэль говорит, что заедет через неделю, привезет Мину, привезет вина. Отец улыбается, автоматически поднимается стекло, и он уезжает, устремив взгляд в день грядущий.


Утром, перед уходом на работу, Мина будит Михаэля. За окном еще темно. Он слышит запах кофе; во рту – привкус сигарет. Опять. Он сжимает губы, когда она его целует.


– Вечером у Сема день рождения, помнишь? Я приду прямо с работы.


Одеваясь, он смотрит, как она на велосипеде переезжает улицу.


Ясмин Деврим; Мина; физиотерапевт; любовь всей моей жизни.


Миха варит кофе, ест рогалик с медом. Я и Луиза, фати и мутти, ома и опа. Опа, и опа, и опа. Стоя у окна, полусонный Миха ткет семейные нити – лицо, изнанка; перечисляет, вносит в список, пробираясь вглубь и вширь.


Опа Аскан. Опа Аскан. Опа Аскан Белль.


Хотя все это происходит где-то внутри, на автомате, это не совсем бессознательный процесс. Михаэль хорошо ориентируется в своих воображаемых картах. Он четко знает, куда они его ведут.


Сегодня первый день августовских каникул. Михе бы проверять тетради, приготовиться ко дню рождения, купить Мининому брату подарок. А он под дождем катит в университет. Идет в библиотеку. Садится к компьютеру и вызывает каталог. Набирает «холокост», выписывает индексы и находит полки. Сегодня он только читает корешки. Черное, золотое, красное тиснение. Зеленые, коричневые, синие переплеты. Бесконечные полки.

* * *

Почему именно теперь?


Михаэль все время задает себе этот вопрос.


Мы узнали о холокосте еще в школе. Ездили в ближайший лагерь, смотрели документы, писали сочинения. Я помню, как плакал наш учитель. Дело было в лагере. Он вышел на улицу, пока мы ели там в столовой. Мы думали, что он пошел покурить, но когда он вернулся, у него были красные глаза.


Миха не помнит, плакал ли он сам. Думаю, что не плакал.


Недавно отмечали день рождения дяди Бернта, маминого младшего брата. Всей семьей ходили в ресторан.


О войне, о холокосте не говорили; они вообще не говорили о прошлом. Только о вехах семейной истории: рождении детей, свадьбах, смертях. И вдруг Миха осознал разницу в возрасте: между рождением мутти и Бернта прошло четырнадцать лет. Дочь до войны, а сын после. Миха никогда раньше об этом всерьез не задумывался: Бернт был всегда просто Бернтом, одновременно и дядей, и двоюродным братом.


Мама и дядя. Они угадывают настроение друг друга, заканчивают друг за друга фразы. Брат и сестра. А ведь они с Луизой совершенно разные. Их разделила война. Так говорит ома: их разделила война, но они все равно нашли друг друга. Это ее обычный тост, когда она пьет за детей. За детей, которые сделали ее такой счастливой.


Но война была всего шесть лет.


Так сказал Миха оме в следующее воскресенье, сидя в ее высоком птичьем гнезде.


Не четырнадцать.


Они стояли на балконе. Там она могла вдыхать разлитый в воздухе запах августовских листьев.


– Опа вернулся под Новый 1954 год. Он ведь состоял в Waffen SS.


Она сказала так, будто Михаэль всегда это знал.


– Он ушел в сорок первом, попал к русским, и я тринадцать лет его не видела.


SS. Никто ему об этом никогда не рассказывал. Он стоял подле омы на солнышке и смотрел вниз на зеленый с золотом парк. Почему русские так долго держали опа в плену?


Ему раньше и в голову не приходило спросить.

* * *

Спустя неделю после дня рождения Сема Михаэль снова идет в библиотеку. Выходит из школы после полудня и направляется в центр. В университетском дворе пусто, тротуары чисто выметены. Уже стемнело, воздух сухой, холодный и пахнет снегом.


Люди в библиотеке молча работают за многочисленными компьютерами. Михаэль знает, где стоят книги, но снова ищет по каталогу. «Фашист»: на экране высвечиваются ссылки 1–12 из 1547. Идет в кафе, берет кофе и претцель. Непонятно, за что браться в первую очередь.


Михаэль бродит вдоль стеллажей. В этом отделе он один. В дальнем углу зала библиотекарша расставляет книги. Он идет вдоль стеллажей с книгами. Пробегает глазами верхний ряд, средний, нижний, выдергивает наугад, что под руку попадется. Руки уже начинают болеть. Он кладет стопку книг рядом с собой на пол и продолжает поиск. Теперь он читает аннотации, сведения об авторах. Академики, историки, уцелевшие на войне, их дети. Евреи, американцы. Изредка немцы. Много книг на английском языке. Михаэль преподает английский; свободно на нем читает. Стопка книг рядом с ним растет.


Потом он начинает раскрывать одну за другой книги и читать посвящения. Сиротливые имена на пустой странице. Часто это имена родителей, бабушек или дедушек. Михаэль понимает, что они умерли. Погибли.


На другой полке стоят дневники. Американские служащие, журналисты; какая-то немка. Из того же города, что и ома. И родилась в том же году.


В три захода Михаэль переносит книги на стол к окну. Библиотекарша медленно приближается. Тележка ее почти опустела. За окном темноту пронзает желтобелый свет фонарей. Михаэль спускается вниз, чтобы позвонить Мине, но включается автоответчик. Он говорит: «Я буду поздно; ешь без меня». Наспех выкуривает на крыльце сигарету.


Библиотекарша стоит, склонившись над отобранными Михаэлем книгами, она явно не ожидала его увидеть.


– Вы вернулись?


Коротко, сухо улыбается, отходит к полкам. Михаэлю становится неловко: а вдруг она прочла заголовки? Тут же себя одергивает: «А что еще здесь можно читать?» И все же поворачивает книги корешками к стене.


В его распоряжении три часа. Михаэль читает подряд, начиная с верхней книги, делает выписки. Вот дневник с многочисленными газетными вырезками. Написан каким-то американским журналистом: жил в Берлине до войны, потом туда вернулся. Толкует об идеологической обработке, беспрекословности, давлении улицы: антисемитизм в школах, на плакатах, в переполненных городских трамваях. Михаэль читает с щемящей тоской; перечитывает, выписывает.


Места все заняты, входит пожилая женщина. У нее тяжелые сумки, но никто не встает. Журналист рассержен, он уступает место, но женщина не садится. Как будто не замечает. Другой мужчина говорит «не беспокойтесь» и кончиком зонта чертит на полу, у ног женщины, букву «Е». Та стоит у самого выхода и молчит. Обижена? На остановке выходит и идет по улице. Мужчина с зонтом хохочет. Плюет ей вслед из окна.


Доставая следующую книгу из стопки, Миха пробегает глазами написанное. И на миг замирает в тревоге. Его записи бледны; просто слова на бумаге. Он пишет снова; отчетливее, пронзительнее, надавливая на ручку. Подчеркивает: плюет и хохочет, но и эти усилия не дают результата; все неправильно. Записи должны говорить о большем, не хуже, чем книги. Должны что-то сообщать о нем самом. Но кроме неловкости, демонстрировать нечего; отклик не получается.


Миха задумывается. Это была еврейка. Но когда он записывает слова, они становятся холодными и безразличными, и он торопливо переворачивает страницу.

* * *

Михаэлю делается страшно. От библиотечной тишины; от холодной отстраненности своих записей. Он решает пойти домой.


Когда он заходит, Мина висит на телефоне, болтает с подругой. Голодный, Михаэль лезет в холодильник за едой. Идет с тарелкой в прихожую, ест и смотрит, как Мина болтает по телефону. Она машинально чиркает ручкой; кончики пальцев и тыльная сторона ладони в черной пасте. Говорит по-турецки, потом по-немецки, потом опять по-турецки. Потом вместе с Михой забирается в ванну. Он хочет рассказать ей о записях и о том, как они его напугали, но Мина бросается пересказывать ему подружкины сплетни, строит планы на выходные. Миха слушает, отмывая ее кожу от чернил. Я ведь толком ничего не нашел. Думает про себя. Тут и рассказывать, наверное, нечего. Завтра суббота, а пока он лежит в теплой ванной, обняв Мину, и с облегчением предвкушает время, которое они смогут провести вместе.

* * *

Когда Миха вспоминает своего опа, на ум первым делом приходит только хорошее.


Я был у него единственным внуком. Когда я родился, опа нарисовал для меня картинки: птичек, лошадок и белку. Рисовал в госпитале синей шариковой ручкой, разговаривал со мной, лежащим в кроватке.


Михаэль столько раз слышал эту историю, что она стала будто его собственным воспоминанием. Он хранит эти рисунки в коробке в шкафу, над обувной полкой. Картинки красивые: тщательно прорисованные и изящные. Белка держит в лапках орех, а на хвосте видны крошечные штрихи синей пастой, с годами размазавшиеся.

* * *

Еще у Михаэля есть две фотографии, где он вместе с опа.


Одна из них черно-белая. На ней Михаэль еще совсем младенец. Опа – в черном костюме, а Михаэль – в крестильной рубашке. Опа стоит и держит на руках Михаэля, который с удивлением смотрит на него снизу вверх. Тянется ручонкой к дедову лицу, а опа улыбается ему, подняв брови. Предполагалось, что это будет торжественный портрет, но опа, кажется, забыл про фотографа.


Это-то мне в этой фотографии и нравится.


Так сказал Михаэль Мине, впервые показывая ей снимок.


Понимаешь, ему полагалось бы смотреть вперед. А он смотрит только на меня.


Говоря это, Михаэль покраснел, а Мина расхохоталась, но она видела, что он прав. И Михаэль улыбнулся, несмотря на багрянец на щеках, потому что он тоже это видел.


На второй фотографии они сняты незадолго перед тем, как Миха пошел в школу. Незадолго до смерти опа. Эта фотография цветная, сделана за семейным столом, опа без пиджака, а Михаэль в пижаме – оранжевой с голубым.


Пора было ложиться спать. Я пришел сказать «Спокойной ночи», а опа разрешил мне остаться.


На снимке Михаэль сидит, болтая ногами, у опа на коленях и улыбается в объектив. За ними, повернувшись лицом к камере и подняв бокал, хохочет дядя Бернт. Опа обхватил Михаэля руками за живот и тоже улыбается, но в камеру не смотрит. Он видит только мальчика, сидящего у него на коленях; на столе оставлены снедь и вино, и фотограф снова позабыт.

* * *

Почему не раньше?


Новый вопрос вертится у Михи в голове.


Я давно должен был этим заинтересоваться.

* * *

В субботу после обеда Миха с Миной едут к ее родителям. Это недалеко, но на улице холод, поэтому они садятся в автобус. С утра Мина купила булочек, и из бумажного пакета, что у нее на коленях, аппетитно пахнет сладким. Мать Мины обожает немецкие булочки; по мнению своего мужа, чересчур.


Он приехал сюда тридцать лет назад, работал, как вол, копил деньги, чтобы перевезти к себе жену и детей. Его семья, его корни в далекой стороне, но работа, круг общения, внуки – все в Германии, все – в пяти минутах езды друг от друга.


Минин отец говорит: «Я турок, этого не изменишь». Германия – страна расистская, этого не изменишь. Это не претензия с его стороны. Он говорит это не для того, чтобы мне стало неловко. Михаэль успокаивает себя и все-таки не знает, куда себя деть. Он сидит с яблочным соком в одной руке и печеньем в другой, зажатый с трех сторон. Отец Мины смотрит на него и улыбается.


– Миха, сынок, страна, в которой мы живем, и хорошая, и плохая.

* * *

Они меня любят, Минины родители. Любят моих родных. Они хотят, чтоб мы поженились. Ее мать мне сказала. Она попросила меня поговорить об этом с Миной, но Мина отказала.


Этим вечером Михаэль спросил ее снова, когда они шли домой через парк.


– Нет.


Улыбнувшись, она взяла его за руку.


– Я не хочу выходить замуж. Ты же знаешь.


Михаэль все время ее спрашивал, и она всегда отказывала. Но теперь это беспокоит его не так, как прежде.


Ты турчанка или немка, Мина?

– О боже. Именно об этом отец говорил на кухне? Я просто уверена.

И все-таки мне интересно. Могла бы ты определить, немка ты или турчанка?

С точки зрения гражданства или с точки зрения меня самой?

Тебя, разумеется. Забудь о гражданстве.

– И то и другое. И турчанка, и немка. Все вместе.


Хохочет.


А в первую очередь? Немка или турчанка?


Мина смотрит на него. Под деревьями темно, но Миха видит, что она улыбается.


– Обещай, что не скажешь моему отцу. И моим братьям.

Обещаю.

– Немка. Немка-турчанка:


Опять хохочет.


– Представляешь, какое было бы у отца лицо, услышь он такое? На первом же самолете – в деревню и замуж за первого попавшегося кузена.

– Даже так?

Во всяком случае, это бы ему не понравилось.

Нет.

– А ты как думаешь, кто я?

Немка-турчанка.


Она кивает с довольным видом. И Миха кивает. Но про себя думает: «Турчанка-немка», – и это его беспокоит. Это беспокоит его и наутро, когда он выходит из дома.

* * *

Следующие две недели Михаэль ежедневно после школы ходит в библиотеку. Мине говорит, что готовит учебную программу на будущий семестр. Он боится ей сказать, чем занимается на самом деле. Вдруг он найдет деда Аскана в одной из книг, вдруг бросит все прежде, чем найдет его? Он молчит и по той, и по другой причине. По обеим сразу.


Waffen SS. Элита армии. Герои передовой. У Михаэля целый список их побед: Демьянск, Харьков, Курск. На листах воображаемых карт в голове Михаэля появляется все больше имен, новых дат и связей. Но с ними удлиняется и список преступлений. Oradour, Le Paradis. Еще тогда, когда они уничтожили варшавское гетто.


Теперь он читает систематично, не так беспорядочно, как прежде. Он изучает книги так же, как вычерчивает в уме свои воображаемые карты: читает сноски, находит ссылки на другие книги, статьи, смотрит по каталогу. Если они есть в наличии, читает. Если их нет, вносит в отдельный список, чтобы потом, когда-нибудь, поискать в других библиотеках. У него скопилась уже стопка блокнотов.


На фотографии тяжело, мучительно смотреть, и все-таки Миха нарочно их отыскивает. Целая обойма улик – вклейка посередине книги. Описания, объяснения бледнеют рядом с тем, что раскрывают снимки.


скулы

нос

лоб

манера держать сигарету (прятать ее в ладонь)


Миха не находит дедова лица. Молодой Аскан Белль. Все – молодые немцы с автоматами и евреи – кажутся на него похожими и ни один не похож по-настоящему.

* * *

Луиза старше. Она помнит опа лучше меня.


– Он был пьяница. Орал, бил стекла, гадил в постель.

Ты это помнишь?

Не я. Танта Инга. Бернт рассказывал ей, а Инга мне. С нами он был милый. Картинки рисовал. Танцевал со мной, учил вальсировать. Я думала, что он замечательный дедушка, я его любила.

Я тоже.

Ома до сих пор его любит.

* * *

По дороге домой, пару дней спустя после разговора с Луизой, Михаэлю припомнилось одно утро двадцатилетней давности.


Опа в незастегнутом жилете стоит посреди коридора. Мне, должно быть, лет пять или шесть. Семейный завтрак. Все сидят за столом, переговариваются, ждут, когда опа спустится.


Он стоял тогда в коридоре. Неподвижно стоял, но кивал головою. Я стоял в дверях кухни. Я думал, он мне кивает, но нет. Меня он заметил чуть погодя. Помнится, у меня в руках был горячий пирожок. Опа вытянул руку, она дрожала, как и голова. Сказал:


– Иди садись, детка. Кушай.


Опа вошел вслед за мной в кухню и сел напротив меня. Домашние громко переговаривались, их голоса оживились еще сильнее, когда он поднял бокал. Я тоже поднял свой бокал с соком и увидел, что рука моя не дрожит, а голова не кивает, не то что у деда. Стакан у него был двое больше моего, но он опустошил его быстрее, чем я успел пригубить свой сок.


Мутти разрезала мой пирожок, и я повытаскивал начинку. Хлеб был горячий, и я катал из него шарики. Опа сидел неподвижно и вскоре перестал кивать. Приподнял руки и держал их над тарелкой, а потом ома намазывала ему маслом хлеб, а он застегивал жилет.

* * *

Миха ведет Мину к бабушке.


Понимаешь, она любит, когда мы вместе.

– Здорово, Миха, правда. Я обожаю твою бабушку.


Мине в своей больнице все время приходится иметь дело со стариками. Михе нравится голос, каким она с ними разговаривает: заговорщицкий, как будто знает их много лет. Болтают, как заправские друзья, покуда она терпеливо приводит в действие старческие руки-ноги. Нравится ему и как реагирует ома: легко и ласково, с явным удовольствием.


Ома прогуливается с Миной вдоль стены, показывает ей рисунки опа; Миха ходит следом. Рисунки убраны в рамки и развешаны в точности так, как висели в старом доме. В точности так, как висели и в прошлый раз. Но Мина ведет себя так, будто видит их впервые, и будто она была знакома с Михиным опа.


– Аскан превосходно рисовал, правда?

– Да, он обожал делать зарисовки. Деревья, вода. Он хорошо умел передать цвет, мне кажется, очень хорошо. Свет на воде, свет сквозь деревья. Взгляни.

– Это мое любимое.

– Березы? И твое любимое, schatz? Да, Миха?

– Да.


Ома берет их с Миной за руки.


– Это было во время медового месяца, красивое место. Я купалась, а Аскан рисовал и фотографировал.

– Давайте их посмотрим?


Вопрос прозвучал громко, слишком торопливо, слишком нарочито, но Мина с ома, рассмеявшись, соглашаются. Ома достает из прикроватной тумбочки альбом и, раскрыв на фотографиях медового месяца, кладет перед ними на стол. Березовые рощи и ручьи, водные просторы. Ома – пухленькая, молоденькая – стоит в купальном костюме, с мокрыми от купания волосами.


– Глядите, я тогда красила губы. Видите?

– Вы были красивая, Кете.

– Да, я была ничего себе.


Ома с Миной хохочут, а Миха смотрит на молодого деда. Моложе меня. Вот медовый месяц; вот стоит без пиджака; вот с велосипедом в руках; вот курит сигарету; на фоне озера. Выглядит так же. Чуть более худой. Но на самом деле абсолютно такой же.


По дороге домой в трамвае Миха достает из кармана фотографию. Мина отрывается от книги.


– Тебе ее ома Кете дала?

Нет, я сам взял.

Правда? Только что?

– Да.


Мина хмурит брови.


– Ты должен был спросить разрешения. Я хочу сказать, что она бы тебе ее подарила, я просто уверена.

– Я не хочу, чтобы она знала, что я ее взял.

– Но она заметит пропажу.

Я сниму копию и положу обратно. Она и не узнает.

И все-таки это по-хамски, Миха. Это ее муж, ее память, знаешь ли.


Она рассердилась, Михаэль тоже. Он считает, что у нее нет никакого права сердиться.


Она даже не заметит.

Ты сам знаешь, Михаэль, что дело не в этом.

Мои бабушка с дедушкой были фашистами.

– Бог мой, да кто тогда ими не был?

Да нет же, опа Аскан был в Waffen SS. А не просто состоял в партии.


Миха смотрит на нее. Он сказал это, чтобы ее поразить, и она действительно поражена.


Я хочу разузнать, делал ли он что-нибудь такое. Убивал ли.

– Ты имеешь в виду евреев?

Кого угодно. Хоть и евреев.


Мина прищуривается.


Для этого мне и нужна фотография.

Ну да.


Миха видит, как сжимаются ее челюсти, чувствует боль в собственных стиснутых зубах.


– Ты что-нибудь нашел?

Нет. Нет пока.

Понятно.


Трамваи останавливается, заходят люди. Они сидят в молчании одну остановку, другую. Потом Мина берет Миху за руку, и напряжение уходит.


Ома была фашистом. И опа тоже.


Для него это пока не вполне ясно, едва проступает, и все-таки очевидно.


Миха закрывает глаза. Держит Мину за руку. Как странно. Странно, но ему хорошо оттого, что она теперь знает.

* * *

В университете тоже есть собрание видеоматериалов. На рождественских каникулах Миха обследует две полки документальных лент. Библиотека в те дни почти пуста. В кабинках, кроме него, никого нет, но он все равно смотрит с наушниками.


Холодно. На улицах наледь, и старики, чтобы не упасть, осторожно семенят по мостовой. В здании отопление едва работает, и Миха сидит в пальто.


После обеда в столовой его клонит ко сну. Сидя в холодной комнате, он перематывает кассеты, делает пометки. Еще ниже сползает со стула, ненадолго опирается щекой на руку. По мере того как он погружается в дрему, пленка жужжит все тише. Когда просыпается, кассета все играет. Генрих Гиммлер обходит шеренги салютующих эсэсовцев. Подбородок упирается в ворот, пояс на пальто завязан высоко под грудью.


Наушники выпали, в ушах звенит тишина. Миха дышит громко и глубоко, словно еще спит. Память строчит фактами из жизни Гиммлера. Школьный учитель. Держал у себя экземпляры «Майн Кампф» в переплете из человеческой кожи. Говорил, что эсэсовцы – лицензионные убийцы, у них есть право убивать евреев. Великие нации маршируют по тысячам трупов. Что-то вроде этого.


Гиммлер покончил с собой. Оператор заснял то, что нашли. Теперь Миха это смотрит. Мертвый Гиммлер лежит на голых досках, кулачками сжимая одеяло под подбородком. На нем очки; проволочные кругляшки над закрытыми глазами. Губы сжаты, рот от яда перекошен, на тонких усиках пятнышки крови. Комната, которую он выбрал, уставлена стульями. Будто в классе. Окно, деревянный пол. Избежал суда. Жалкая смерть в конце коридора.


Миха вынимает кассету и, раздраженный, отправляется на автобусе домой. Под ногами хрустит рыхлый снег.


Может статься, опа им восхищался.


Он лежит в постели с Миной и беседует с ней в темноте.


Возможно, он с ним встречался, может, дотрагивался до него. Может быть, Гиммлер его воодушевлял.

Ммм…

А ты смогла бы восхищаться Гиммлером?

Нет, но я ведь знаю, что он сделал. Мне он противен, потому что он фашист.

Да, но опа мне не противен.

Это совсем другое.

– Как так?

А вот так. Он твой дед. Если бы Гиммлер был тебе дедом, он бы не был противен. И, увидев его мертвым, ты расстроился бы, а не разозлился.

Тебе мой опа противен?

– Я не знала деда Аскана.

Но сейчас, когда ты смотришь у бабушки фотографии?

– Вроде той, что ты украл?

Просто фотографии, любые фотографии. Когда я о нем говорю?

Для меня он не фашист.

– А кто тогда?

Твой опа, Кетин муж, отец Катрин. Не знаю. Все сразу.


Миха глядит на Мину, но та говорит с закрытыми глазами.


– А для тебя он кто?

Мой опа. В большей степени. Но теперь он иногда становится фашистом.

– Он тебе противен?

– Нет.

А когда он становится фашистом?

– Нет.

– А ты думаешь, что должен быть противен?

– Да.


Мина вздыхает. Глаза по-прежнему закрыты. Натягивает одеяло на грудь, зажав кулачками под подбородком. Миха вздрагивает.


– Так как ты его различаешь? Когда он опа, а когда фашист?

Не знаю, разные ощущения. Холодно.

Холодно?


Подавшись вперед, Миха вытягивает одеяло из Мининых кулачков. Она открывает глаза и хмурится.


Прости. Просто ты так нехорошо держала одеяло.

* * *

Мина приносит с работы видеокассету.


– Я подумала, что тебе это будет интересно. Ее Сабина принесла. Она говорит, что это здорово. Это один ее друг. В прошлом году он ездил в Израиль и снял кассету.

Ты рассказала Сабине об опа?


Михаэль забаррикадировался за кухонным столом, курит. Мина садится.


– Нет, Миха, нет, конечно. Мы просто разговаривали. Само всплыло. Будем смотреть? Кажется, это и впрямь здорово.


Под палящим солнцем стоит старик и вспоминает свою школу, которая была там, где холода. Тогда у него семья была немецкая, говорит он. Немцы, которые были евреями. Евреи, которые были немцами. Между ними не было дефиса, не было черты: не было внутри места, где бы начинался один и заканчивался другой.


На широкой софе рядом с автором фильма сидит старуха. Он обнаружил снимок дома, где она родилась, и привез его ей в подарок, из Берлина в Тель-Авив. Она берет снимок и смотрит, и какое-то время они молчат. Режиссер спрашивает: «Что вы испытываете, глядя на эту фотографию?» Старуха отвечает: «Ничего». По-немецки: Gar nichts. Ничего. Когда интервью окончено, она не отдает снимок. «Можно, я возьму его себе? Можно, я возьму?» – «Да, конечно. Это для вас».


Мина плачет над старухой и ее старым домом, и Михаэль, обхватив ее руками, растягивается на софе.


– Поразительно. Она по-прежнему любит это место, этот кусочек Германии. После всего, что было, после всего этого.


Михе удивительно; так вот из-за чего она плачет. По нему, так старуха сердилась. Gar nichts. Вот отчего ему хочется плакать. Оттого, что она сердилась; оттого, что он понимает, что у нее есть право сердиться; оттого, что он не знает, на кого она сердится. На Гитлера, Эйхмана, охрану в Берген-Бельзене, соседей, которые задергивали шторы, когда приходила полиция. На опа. На него.


– А тебе не кажется, что она сердилась?

Да нет, она была так счастлива снова увидеть свой дом. Сам посмотри.


Поцеловав его, Мина останавливает кассету и гасит свет. Она выходит из комнаты, а Михаэль долго еще сидит на одном месте.


Глупо чувствовать вину за то, что случилось до твоего рождения.

* * *

Объявление в библиотеке разодрано в клочья. Кто-то нацарапал на нем свастику, подписав внизу красным «жид». Кто-то другой намарал это слово еще раз, черным. Простое, ксерокопированное объявление. База данных участников войны и их свидетельства, опубликованные и неопубликованные. База данных преступников, судебные процессы от Нюрнберга до наших дней. Миха записывает телефон, но проходит почти неделя, прежде чем он звонит.


Он дожидается момента, когда Мина спускается в прачечную. Она взяла с собой книгу. Спустя пять гудков трубку снимает мужчина. Похоже, он запыхался. Миха говорит, что звонит по поводу базы данных.


– Участников войны?

Нет, преступников.

– Угу.


Просит Миху не класть трубку. Миха слышит на том конце провода его дыхание, щелчок и писк включенного компьютера. Внезапно ему становится стыдно за свою невежливость. Извинившись, он называет себя, и мужчина смеется, но вполне дружелюбно. Тоже представляется, говорит «добрый вечер». Дыхание у него выровнялось.


– Как зовут? Я имею в виду, как зовут того, кого вы ищете?

Аскан Белль. Б-Е-Л-Л-Ь.

– Белль. Аскан.


Говорит и печатает. Шумит вентилятор в компьютере.


– Идет поиск. Это займет несколько минут.


Миха нарушает тишину.


Это мой дедушка.

– Угу.


Мужчина не удивляется. Они снова молчат, Миха ждет. Ему хотелось бы, чтобы мужчина удивился, хотелось почувствовать себя храбрецом. Михе интересно, храбрец он или нет.


– Нет. Никаких данных на это имя. Есть у него второе имя?

Нет.

– Угу.


Такого Миха не ожидал. Так быстро, всего пара вопросов, просто имя и больше ничего.


Он был в Waffen SS. На Восточном фронте.

– Угу.


Человеку на телефоне эти сведения не нужны. Просто Миха хочет, чтобы он знал. Знал то, что знает он.


Его схватили русские. После войны держали в лагере, девять лет.

– Да.

На него может быть где-нибудь досье?

Так ведь это русские. Они держатся за свои материалы. Нам мало что известно о том, кого они держали и почему.

Ох!

– Знаете ли, это, в общем-то, было в порядке вещей. В порядке вещей то, что русские не выпускали немецких солдат по стольку лет. Некоторые вообще вернулись только в конце пятидесятых.

Понятно.

Их использовали для рабского труда.

Понятно. Они не считались преступниками?

Нет. По крайней мере, не похоже. Никаких судебных процессов против тех, о ком мы знаем. Даже против тех, о ком знали они.


Какой он добрый, этот мужчина. Михе хотелось разговаривать с ним по телефону, слушать его неторопливую речь. Наступает облегчение. Михе хочется поблагодарить мужчину, сказать, что ему стало легче. Компьютер выключается. Резко обрывается шум вентилятора.


– Что ж. Извините, что не смог помочь.

Спасибо.

– Пожалуйста.


И мужчина кладет трубку. Миха идет вниз, чтобы помочь Мине сложить белье. Рассказывает о мужчине в телефоне и о том, что он выяснил.


– Все было нормально?

– Да.

– Значит, все хорошо?

– Да.


Однако Михе уже не так хорошо. Такое чувство, что он зашел в тупик.


– Так что теперь?

Не знаю. Поищу другого человека с другим списком.


Миха смеется, а Мина на него смотрит.


Побольше.

А этот какой был?

Тысяч на двадцать, я думаю.

Боже, и что, бывают списки еще больше?

Да, я читал об одном человеке, у него семьдесят тысяч имен.


Мина присвистывает.


– Так много?

Конечно. Ты знаешь, сколько людей были убиты, знаешь?

Ладно, Михаэль.


Он почти кричит. Подвал теперь кажется глухим и маленьким. Слишком маленьким для таких громких голосов.


Чтобы убить столько людей, нужно много преступников.

– Я сказала, ладно.


Похоже на окрик, и Михе становится стыдно. И когда я успел стать таким праведным? Он относит белье наверх и приглашает Мину пойти куда-нибудь поужинать.

* * *

Обычно он ездит к ней в воскресенье. Сегодня среда, у Михи рано заканчиваются занятия, и он хочет проведать ома, кое-что спросить. Она удивится, увидев его, будет жаловаться, что нечем его угостить. По дороге в «птичье гнездо» Миха покупает пирог.


Когда он заходит в лифт, сиделка звонит наверх предупредить ома. Ей приходится несколько раз представляться. Когда Миха поднимается на нужный этаж, ома, с хмурым от волнения лицом, уже преодолела с полкоридора.


– Что случилось, schatz? Миха, в чем дело?

Ничего, ома. Я просто зашел тебя навестить.

В самом деле?


Недоверчиво берет его за руку.


У меня рано окончились занятия. Вот, я принес пирог.

– А у Мины все хорошо?

Да, ома, да. У всех все хорошо. Пойдем, я сварю кофе.


На крохотной бабушкиной кухне Миха чувствует себя незваным гостем. Ома, стоя в дверях, наблюдает, как он раскладывает пирог по тарелкам. Он нарушил привычный распорядок, и ему больно это понимать. Моя ома стала совсем старенькая.


– Ты по средам не работаешь?

Я просто рано освободился.

– Ах, да. Ты же говорил.


Миха несет тарелки в комнату. Ома идет за ним.


– По средам с утра ко мне ходит физиотерапевт.

А-а. Сегодня она тоже приходила? Твой физиотерапевт?

Да. Верно.


Повеселевшая ома, вернувшаяся в свой обычный недельный распорядок, устраивается в кресле.


– Ты принес для меня вырезки?

Конечно.


Миха раскладывает перед ней статьи и ест, пока она их читает. Если ей встречается что-нибудь непонятное, она спрашивает, и он объясняет. Все словно бы обычно, но неспокойно как-то. Михе кажется, что они сидят за столом с красной вощеной скатертью и играют в обычную воскресную встречу.


Он смотрит на ома. Та перестала читать, просто сидит и смотрит газетные вырезки. Водит по ним пальцами слегка подрагивающих, как будто слишком тяжелых рук. Она не замечает его взгляда. Он спрашивает, затаив дыхание:


Ома, а где опа воевал?

– На востоке, schatz.


Ни малейшего удивления, ни колебаний. Вот тебе географическое направление. Миха, подумав, продолжает.


Где на востоке?

– Он воевал три года, чуть больше. На Украине. В России. Белоруссии. Тогда это все был Советский Союз.


Улыбнувшись, она легко вздыхает, кивает головой.


– Да в Белоруссии. Белой России. Последний год. Он был там уже под конец.


Разрезает пирог надвое и половину отодвигает Михе.


– Мне слишком много, помогай.


Миха изучает бабушкино лицо, но она отнюдь не выглядит взволнованной. Он решается на еще один вопрос.


А где в Белоруссии, ты знаешь?


Ома прожевывает кусочек пирога, и рука, в которой она только что держала пирог, повисает в воздухе.


– На юге, кажется. У меня есть атлас. Погоди, я принесу. Ты ешь.


Проходя к книжным полкам, тихонько касается Михи, чтобы тот не вставал. Ищет по списку, потом раскрывает атлас на столе и долго вглядывается в карту.


– Погоди, я найду. Все границы теперь поменялись. Все по-другому.


Миха ждет. От пирога в горле пересохло. Прихлебывает обжигающий кофе, чтобы можно было сглотнуть.


– Я получала от него письма. Иногда каждую неделю. Сверху всегда писался адрес. Вот!


Указывает дрожащими пальцами. Чтобы они не тряслись, ома упирается рукой в страницу. На карте нарисован маленький городок. Россыпь розового на серо-зеленом. Ома тянет его за рукав.


– Тот, который на «S» начинается, возле реки. Он, помнится, писал о реке и о болотах. Видишь его?

– Да.

– Хорошо. 1943-й. Скорее всего. Когда русские опять продвинулись в западном направлении.

Ты помнишь, когда именно?

Летом или осенью. Они там какое-то время стояли. А в конце сорок третьего они сражались опять недалеко от того места. Разумеется, они постоянно перемещались, вслед за линией фронта. В тот последний год оттуда пришло много писем.


Миха поднимает глаза от атласа и смотрит бабушке в лицо. Оно горит от возбуждения.


– Точно. Последнее письмо оттуда он прислал в мае, а вскоре его взяли в плен.


Подперев руками дряблые щеки, она долго глядит на карту, погруженная в свой мысли. Думает о муже. Миха пьет кофе, медлит, прежде чем задать очередной вопрос. Обещает себе, что это будет последний.


Ты хранишь дедушкины письма?

– Нет, schatz, нет. Он все их сжег, когда вернулся.


По ее лицу ничего нельзя сказать. Миха с трудом выдерживает за столом, пока ома ставит атлас обратно на полку. Извинившись, он срывается в ванную. У него, как у ома, трясутся руки, так что даже дверь не может запереть. Он садится на край ванны и вытирает о брючины потные ладони. Пытается представить, как ома жжет дедовы письма. Где она их хранила? Сердился ли дед, когда их обнаружил? Бросил ли в печь? Или в костер в саду? Перечитал ли перед тем, как уничтожить?


Чего он написал такого, что хотел бы сжечь?


Миха не может спросить это у ома. Слишком страшно.

* * *

В пятницу на ужин приходят мутти и фати. Миха слышит их смех на лестнице. С порога они целуют Мину. Пока она вешает их пальто, рассказывают в коридоре анекдоты. Входят к нему на кухню, где он, стоя у плиты, заглядывает в кастрюли. С их приходом в квартире становится весело и шумно. Миха рад, что они пришли.


– Луиза подойдет, как только закончится ее смена. Она сказала, чтоб мы ее не ждали.


Мутти принесла цветов, и вина, и фруктовый салат.


– Мы ведь говорили, что приготовим ужин.


Мина ворчит и лезет в буфет за вазой.


– Знаю. Но вдруг мне стало так скучно.

– Скучно? Я весь в работе, а моя жена скучает. Что-то тут не сходится.


Фати пришел прямо с работы. Он грузно садится за стол, ослабляет галстук и вздыхает. Миха знает, что отец преувеличивает, но он и вправду выглядит утомленным. Мина подходит к нему сзади и массирует плечи.


– Раз в час вам нужно вставать и двигаться. Делайте упражнения для шеи. Вот так.


Выходит из-за его спины и показывает, вращая головой сначала в одну, потом в другую сторону. Фати за ней повторяет и смеется над собой. Миха с мутти стоят возле плиты.


– Хорошо, что ты так регулярно навещаешь бабушку, Миха.

Мне нравится к ней ходить.

Знаю, знаю.

Это ведь только начало, да? Ты хочешь что-то сказать?

– Да, хочу.


Миха просто дразнился, но мутти краснеет. Интересно, сказала ей ома, о чем он спрашивал? Интересно, разволновалась ли тогда ома? Он перестает дразнить мать и размешивает соус, который совсем нет нужды мешать. Ладони опять становятся влажными.


– Мне кажется, ее смутил твой визит.

– Да?

– Мне кажется, мы должны соблюдать ее распорядок жизни. И приходить в часы для посещений.

Правильно.

В четверг она забыла, что нужно идти на прием к доктору. Рассердилась, когда за ней пришла нянечка. Утверждала, что сегодня понедельник, потому что вчера у нее был внук. Теперь ей неловко за этот случай.

– Ты не сказал мне, что ходил к бабушке.


Оказывается, Мина прислушивается к их разговору, фати тоже. Обернувшись, Миха замечает, что они оба смотрят на него.


Там нечего было рассказывать.


Отворачивается к плите. Лжец.


– Наша ома уже старая.

Я знаю, мутти, знаю.

Мне кажется, что иногда мы об этом забываем.

– Я не забыл. В среду я рано освободился, вот и все. Жаль, что так вышло.

– Все хорошо. Все в порядке.


Миха накладывает, а мутти относит тарелки на стол. Ощущение такое, будто его разоблачили. Он видит летящие на пол тарелки, еду на полу и на стенах. Он сдерживает себя, чтобы не взорваться. Опа, убийства, родные, я. Мутти продолжает:


– В общем-то, ты молодец. Я давно не говорила с ней о папе, о вашем деде Аскане. Много лет. А сегодня мы о нем говорили целое утро.

Правда?

– Вы ведь тоже с ней о нем говорили?

Немного.

– Что она рассказывала?


Мина спрашивает это у мутти, а не у Михи, за что он ей очень благодарен. Отвлекает мутти на себя. Ради него. Он это знает. Он делает глоток вина.


– Мы говорили о том времени, когда Бернт был маленький. Тогда мы жили одной семьей. Чудесное было время, теперь уже почти забытое. В нашем доме в Штайнвеге, когда мы туда переехали, опа разрисовал стены нашей спальни. Так красиво! Мне нарисовал океан, Бернту – лес. Над нашими кроватями. А я этого не помню. Ома рассказывала, когда мы уезжали, она зашла в комнату и увидела, как Бернт плачет.


Миха садится за стол и улыбается матери в ответ.


– Мне кажется, она с удовольствием это вспоминала. И с тобой ей понравилось разговаривать, она сама сказала.


Он наливает вина. Ему не хочется ничего говорить, поддерживать разговор. Пусть с его стороны это невежливо, но сегодня вечером он не желает думать о деде и сожженных им письмах. Повисает пауза, и ради него Мина переводит разговор на другую тему.

* * *

Есть несколько архивных кадров с Гитлером, которые смущают Миху сильнее, чем все, до сих пор увиденное.


Рождественская вечеринка, скорее всего, в самом начале войны. В высокогорном доме фюрера собрались все: Геринг, Шпеер, Борман, их жены и дети. Снимали в помещении. Пленка черно-белая, но вся покрыта пылью, будто запорошена. Адольф Гитлер сидит в окружении детей, они смотрят в объектив и улыбаются. Смущенным, робким ребятишкам в кожаных брючках и вульгарных юбочках кому четыре, кому пять, кому шесть лет. Но они тоже улыбаются ему, Гитлеру, и разговаривают с ним. Фильм немой, и Миха не слышит, что дети говорят, но он видит, что они его не боятся. Он им нравится. В кадр вбегает девочка, хочет ему что-то сказать, и он, подняв брови и весь обратившись в слух, слушает ее с простодушным выражением лица. Бог-отец или любимый дядюшка, ласковый и добрый. Он смотрит не в камеру, а исключительно на детей.


– Боже!


Мину бросает в дрожь, когда Миха ей это показывает.


Спустя несколько часов, уже на рассвете, она застает его в кухне.


– Я могу принести из больницы снотворное. Попрошу Сабину, и она мне выпишет.

Все хорошо.


Зевая и потягиваясь, Мина заваривает ему чай, массирует голову, и за это он ее обожает. Ибо ему известно, что она не понимает, почему коротенький эпизод с Гитлером вызывает у него ночные кошмары, а изображения Бельзена, Дахау и Аушвица – нет. При виде их он плачет; она видела его слезы. Но из-за них он не теряет сон, не сидит, не курит с пересохшим горлом в кухне до рассвета.


Так не должно быть.


Если бы Миха мог решать, от чего испытывать боль, он бы выбрал иное.

* * *

Миха знает, что Мина не обрадуется, услыхав о его планах. Они ведь собирались пойти в поход, с палаткой. Отправиться на юг, к солнцу.


– Я уже подала заявку на отпуск, Михаэль. Я копила деньги.

Прости. Прости меня. Мы поедем потом.

– Когда?

Летом. Откажись от отпуска, и летом мы будем долго отдыхать. Махнем в Турцию.


Он говорит так потому, что знает, как ей этого хочется: Миха в Турции, Миха в гостях у ее родни. Мина смотрит сквозь него.


– Да, да.


Чуть позже он застает ее за чтением путеводителя.


– Куда ты еще поедешь? В Минск, а потом куда?

На юго-восток. Под Припять.

– А опа Аскан там был?

– Думаю, да. Похоже.


Миха садится к ней на кровать. Мина продолжает читать, пролистывая страницы с фотографиями.


– Ты волнуешься?


Спрашивает, не глядя на него. Миха пожимает плечами. Она не настаивает.

Белоруссия, Пасха 1998-го

Миха ждет у главного входа. Мина сказала, что отпросится на полдня и придет проводить. Он наблюдает, как она лавирует на велосипеде между машин. Вечереет, тени становятся длиннее. Мина ставит Миху в нужную очередь за билетом и, немного с ним постояв, отправляется бродить по залу.


Он отыскивает ее в главном зале, перед табло с расписанием.


Я купил билеты.

– А я нашла твой поезд. Он вон там.


Под крышей над их головами летают голуби. На вокзале пахнет хлебом и кофе, а еще мочой. Они отыскивают свою платформу, поезд уже подали, и Миха садится. Мина смотрит, как он пробирается на место, машет через окно. Он знает, ей хочется поскорее все закончить, она не может придумать, что сказать. Он пробирается к выходу и уговаривает ее ехать домой.


Сходи в бассейн. Позвони какой-нибудь подруге, сходите в сауну.


Она заходит к нему в вагон и обнимает. Целует.


– Твои любимые.


И протягивает ему пакет с претцелями. Еще теплые, восхитительно пахнущие. Миха смотрит ей вслед. Дойдя до конца платформы, Мина машет рукой, а потом сбегает вниз, перепрыгивая через ступеньки.

* * *

Берлинский Остбанхоф забит до отказа, но в купе новенького поезда пусто. Миха успевает почитать газету, подремать, хоть еще и рано. Когда он ближе к вечеру просыпается, поезд подъезжает к границе Германии. В купе появился второй пассажир. Он старше Михи, у него худое лицо и квадратные очки с толстыми линзами. В ответ на Михину улыбку он кивает. Приходит контролер, проверяет паспорта и билеты, и поезд, грохоча, снова набирает ход. Польша. Но пейзаж за окном не меняется. Михе не верится, что все это происходит с ним. Съев один из Мининых претцелей, он ложится спать.

* * *

В Минске настоящее пекло. «Жаркая выдалась Пасха, – говорит таксист. – На удивление». Миха сначала общается с ним по-английски, потом пытается заговорить на немецком, но снова переходит на английский. Миха рассказывает, что едет на юг, но таксист не отзывается. Проехав несколько улиц, он показывает Михе, где хороший ресторан. Дальше они едут молча.


В отеле стоит тишина. В тесном холле за широким столом сидит молодая женщина. Она ярко накрашена, от жары ее макияж начинает сдавать. Она отводит Михе просторный и пустой номер. Кровать, да телевизор, да капающий душ в конце коридора. Когда женщина уходит, Миха, открыв окно, ложится на постель и закрывает глаза. В комнате душно. От простыней попахивает сигаретами. За стеной работает телевизор. Доносится музыка и визг тормозов, потом – чьи-то невнятные голоса.


Когда Миха просыпается, в комнате темно и прохладно. Он включает телевизор, потом идет в душ. Лежа в постели, смотрит вечерние новости на непонятном языке. Показывают Германию. Виды Франкфурта, канцлер машет рукой кучке журналистов. Миха выключает телевизор и натягивает одежду.


Ему хочется есть. Он выходит из отеля и отыскивает ресторан, о котором говорил таксист, но так в него и не заходит. Находит бар, но тоже проходит мимо. Ему кажется, что все на него смотрят. Он идет обратно в отель, заказывает в номер блины и поедает их под футбольный матч. Потом заказывает пива, и лишь много позже снова засыпает.

* * *

В Минске Миха проводит один долгий день. Вроде как осматривает достопримечательности, но в действительности просто тянет время. Он устал и совершенно сбит с толку. Весь город – сплошь широкие, унылые проспекты под серым, нависшим небом. Выйдя к реке, Миха бредет вдоль нее по тропинке, избегая дорог, выбирая по возможности парки. Над кронами деревьев виднеются купола церквей – вот он, Восток.


Для обеда Миха выбирает людный ресторан и жестами заказывает то же, что едят за соседним столиком. Клецки с грибами. Настоящее белорусское блюдо для настоящего немецкого туриста. Официантка одобряет. На главной площади он делает несколько снимков. Больше камеру из сумки не достает. Его не оставляет ощущение, что все на него смотрят. В киоске Миха покупает англоязычный путеводитель по Минску. В центре на развороте помещена карта города и его окрестностей. Вся карта усеяна красными точками; он смотрит в указатель. Места фашистских расправ; зачищенные гетто, стертые с лица земли деревни, расстрелянные жители. На мгновение Миха застывает в ужасе посреди дороги. Он вспомнил, зачем он здесь.

* * *

Два города, где бывал опа. Восемь деревень. Расположенный к северу от болот немецкий оплот сопротивления, где закончился последний для него год войны.


Миха приезжает в сумерках. Добираться из Минска пришлось на перекладных: на двух электричках и автобусе. Солнце скоро сядет, нужно искать ночлег. Городок маленький, нет даже автовокзала, только остановка. Миха садится на обочине и доедает Минины претцели. Они зачерствели, но ему, голодному, все равно. Здесь холодно и сыро. Прежде чем пойти искать комнату, Миха достает из рюкзака и натягивает еще один свитер.


Он находится на центральной улице – асфальтированной, с двусторонним движением. Обочины выложены бетонными плитами, ответвляющиеся улочки тоже забетонированы. От них отходят проселки; в иных местах укатанная грунтовая дорога крепка, как бетон, а по обочинам – лужи и слякоть. Когда он добирается до окраины, на центральной улице загораются фонари. Михе приходит в голову, что гостиниц здесь может и не быть. Уж больно маленький городок.


Он возвращается обратно, идет мимо остановки, хоть и не помнит, чтобы на въезде в город была какая-нибудь гостиница. На улице пусто, спросить некого. В домах загораются окна, по дороге мимо, еще издали осветив Михину фигуру фарами, катит грузовик. На соседней улице тарахтит двигатель, какой-то механик заработался допоздна. С открытого капота свисает лампочка, а хозяин машины копается в моторе.


Миха тихонько стучит по крылу. Механик приветственно улыбается, по-немецки и по-английски он не говорит, и терпеливо ждет, пока Миха продирается сквозь дебри разговорника. Снова улыбнувшись, механик жестами изображает спящего: глаза закрыл, голову положил на замасленную ладонь. Миха понимающе кивает, и, ударив по рукам, они отправляются к механику домой.


Маленькая комнатка нравится Михе сразу. Железная кровать; дощатые стены, выкрашенные в бледнозеленый; на окне пыльные кисейные занавески; стул и столик; огромный гардероб. Комната расположена в задней части дома, ее единственное окно выходит в сад, в темное вечернее небо. Механик доволен, что Миха согласился остаться. Он пишет на бумажке цифру, и Миха расплачивается за три ночи.


В кухне механик сажает Миху перед стаканом водки и скрывается за дверью. Через пару минут он возвращается со старушкой и увесистым томом. Старушка несет чугунок и буханку хлеба. Пока женщина достает тарелки и нарезает хлеб, механик листает книгу в поисках карты Европы. Подталкивает книгу Михе через стол, показывает пальцем на него, потом на книгу, потом снова на Миху. Миха указывает на Германию, и механик, энергично закивав, переговаривается о чем-то со старушкой у печки. Миха выжидающе смотрит на них, но они улыбаются. Миха не ожидал такого гостеприимства. Старушка ставит перед ним на стол суп, кладет хлеб. Погладив Миху по плечу, придвигает стакан с водкой к его тарелке.


Механик кладет руку на грудь.


– Андрей.

Михаэль. Миха.


Привстав, они жмут над столом друг другу руки и улыбаются. Андрей представляет старушку как свою маму, или бабушку, Миха не совсем понял. Он протягивает ей руку, но та, улыбаясь, отмахивается, показывает на суп. Миха ест, а они смотрят и переговариваются между собой. Миха понимает, что речь ведут о нем, но неловкости не испытывает, ему даже нравится ласковый, шепчущий звук их слов. Андрей, подав жестом знак, снова выходит за дверь. Старушка улыбается Михе через стол, говорит с ним на белорусском или на русском, не разобрать. Он тоже ей улыбается и ест хлеб, который она для него нарезала.


Андрей приводит с собой нового молодого мужчину. На нем тоже надет засаленный комбинезон, под широкими ногтями черно. Он немного знает по-немецки и переводит для Андрея и его матери-бабушки.


– Они хотят знать, почему ты ехать к нам. Из Германия.


Миха видит, как он краснеет, стыдясь за свой хромающий перевод. Я не могу сказать о деде. Ему так уютно сегодня здесь, на этой кухоньке. Миха отвечает, что у него отпуск: «Я – турист», – и они начинают смеяться. Андрей говорит, мужчина переводит.


– У нас тут есть люди из газет. Чернобыль. В Припяти радиация, и они едут мимо наш город. Это недалеко.

– Я не журналист.

– Да. Хорошо. Они рады, что турист. Андрей и его мать.


Всей компанией пьют водку; сидят вместе за кухонным столом и улыбаются друг другу. Андрей пускается было в новые расспросы, но мать шлепает его по руке. Андрей виновато смотрит на Миху, снова жестами показывает «спать», и Миха кивает. Все встают, и Андрей ведет Миху в его комнату. Показывает, как включать свет, где находится туалет, и они желают друг другу спокойной ночи.


Миха, пока чистит зубы и укладывается в кровать, слышит в кухне их голоса.

* * *

Теперь, когда он здесь, он не знает, что делать. Нужно искать людей, расспрашивать, не тратить время зря. У него есть единственная фотография, которую он так и не положил обратно в бабушкин альбом, что у изголовья кровати. Опа во время медового месяца, на фоне озера, без пиджака. Всего за несколько лет до приезда сюда.


У Михи четыре дня, и ему страшно.


Андрей дает ему свой велосипед и карту местности. Он показывает Михе, где есть красивые места, а его мать заворачивает ему в дорогу еду. Миха едет, перекусывает, снова едет.


Вечером, пристроив на колене дедову фотографию, он пишет письмо Мине. Пытается представить деда в форме. Вот он стоит с автоматом в дверях Андреевой кухни; а вот на перекрестке на окраине города. Этот воображаемый мужчина с нашивками SS – фашист опа. Человек на снимке – просто опа. Опа, каким он был до того, как Миха родился, но все равно тот же опа.


Он пишет Мине, что пока не слишком преуспел. Зачеркивает, начинает заново. Не слишком старался. Но и это перечеркивает. Берет новый лист и пишет то, что думает на самом деле. Я трус. Я не знаю, что делать.


Андрей возит Миху в своем пикапе. Михе нравится слушать, как Андрей перебрасывается шутками со своими заказчиками, и хотя он ни слова не понимает, он улыбается и от чистого сердца пожимает им руки. Он ходит по деревням, где на крылечках сидят старики, наслаждаясь теплым пасхальным утром. Показать бы им фотографию да спросить, не знают ли такого, думает Миха, но проходит мимо.


Что они смогут сказать? Он убил моего брата и еще двадцать человек? Расстреливал евреев вон в том леске? В том, прямо за моим домом. Он, видите ли, их ненавидел и хотел уничтожить.


Миха пытается представить себе голос, говорящий ему это, представить лицо. Пытается представить, каково оно, услышать такое.


Андрей обращается к нему на белорусском языке, Миха отвечает по-немецки, и они отлично ладят. На обед они пьют обжигающий чай и едят сытный хлеб с маслом и вареньем. Совсем как в Германии. Погожий весенний денек; они сидят на бровке у обочины дороги. Проезжающие машины сигналят, и Андрей приветственно взмахивает рукой. На обратном пути Миха покупает пиво для всех троих. Вечером они сидят в кухне, смотрят телевизор. Андрей и старушка смеются, Миха тоже.


Мне нужен переводчик.


Он ложится спать, но не может уснуть.


Наутро он встает рано, чтобы до завтрака сходить к Андрееву другу. Тому, что знает по-немецки. Книги в библиотеке все на белорусском языке, отвечает тот, удивившись, что Миха хочет их читать. Английские книги, немецкие книги – в Минске. А тут нету.


Мне нужно кое-что узнать о здешних местах. Об этом, скорее всего, знают только местные люди.


Друг переминается с ноги на ногу. Миха не упоминает про деда, говорит только о войне, об оккупации и фашистах, впившись взглядом в воротник собеседника. Михе хочется попросить его о помощи. Чтобы тот знакомил его с людьми и переводил. Но речь Михи темна и неясна. Даже для него самого.


Андрееву другу за него тоже неловко.


Тут есть музей, говорит он. Не в этом городе, в соседнем. Он доводит Миху до дороги, тормозит машину и, просунув голову в открытое окно, говорит водителю, куда отвезти Миху. Оба коротко взглядывают на Миху, и водитель, улыбнувшись, распахивает дверцу. Андреев друг жмет Михе руку.


– Городок маленький. Но музей хороший.

* * *

Возле старой ратуши Миха отыскивает ветхое деревянное здание с бетонным полом. Все здесь устроено с любовью. На стенах рядами развешаны фотографии. Под ними – акккуратные таблички, вокруг – шнурки, протянутые между самодельными стойками, ограждающие музейные экспонаты от посетителей. У входа на складном стульчике сидит молодая женщина и читает. Миха опускает монеты в ящичек у ее ног; улыбнувшись, она снова погружается в книгу.


На одной стене висят картины и фотографии города, каким он был в начале века. 1925 год, центральная улица, пыльная и оживленная, резко отличается от теперешней, асфальтированной, пустой, разве что изредка проедет машина. Тогда, перед войной, он был больше. Процветал. Дома, люди, рыночная площадь. За окном дует ветер. Слышно, как шумят деревья. Ветки стучат в слуховое оконце на крыше музея.


Миха дошел до первого угла. Напротив него, в другом углу, стоят три портновских манекена, на каждом – военная форма. SS, вермахт и третья какая-то незнакомая. Грудь колесом, пустые рукава вяло свисают. Он не решается подойти к ним открыто. Прежде оборачивается. Но женщина на него не глядит, читает.


От манекенов Миху отделяют экспонаты и фотографии, запечатлевшие евреев, живших в городке до войны. Маленькая школа, написанный на идише учебник. Кладбище, надгробиями которого мостили улицы. Наконец решившись, Миха продвигается к военным мундирам.


Они измяты и потерты. Здорово износились. Два из них немецкие, а тот, который незнакомый – русский. На тяжелом эсэсовском пальто не хватает пуговицы. Оторвана, отрезана, отстреляла, потеряна. Пальто настоящее. Кто-то снял его с трупа и взял как трофей. Или же его бросил хозяин, когда бежал от Красной Армии. Или же его нашли, а потом носили с удовольствием, хоть и было оно немецкое. Тогда была зима и было холодно, а пальто шерстяное, теплое.


Завершают экспозицию сплошь военные снимки. Миха бегло просматривает их, до мундиров осталось всего ничего. Он внутренне готовится к тому, чтобы увидеть их вблизи, потому что знает, что за ними кроется. Публичные казни, улыбающиеся немцы, общие могилы, массовые расстрелы. Он не ошибся. Поникшие головы, тела, свисающие с деревьев. Молодые мужчины, целятся из винтовок в детей. Солдаты стоят, курят на солнышке, а за ними, белые и обнаженные, лежат рядами мертвые.


Миха вглядывается в лица солдат, ищет дедовы скулы, высокий лоб, глубоко посаженные глаза. Сигарету, спрятанную в ладони. Миху прошибает пот. Его там нет. Миха еще раз проходит вдоль стены, снова ищет и снова не находит.


Молодая женщина наблюдает за Михой. Но, встретившись с ним взглядом, смущается. Он пробует увидеть себя со стороны: ходит человек, разглядывает эти страшные снимки. Что ему делать – уйти, остаться, заплакать? Он не знает. Теперь ему все равно; сегодня он изо всех сил храбрится. Миха подходит к смотрительнице.


Вы говорите по-немецки?


Она смотрит снизу вверх и ни слова не понимает, только хмурится. Потом кажется, извиняется.


Вы говорите по-английски?

– Да, немного. Простите.

Может быть, вы мне поможете? Вы не скажете, все эти фотографии были сделаны здесь? В этом городе?

А-а. Те фотографии на стене? Оккупация?

– Да.

– Думаю, да. Я точно не знаю, подождите.


Она кладет книгу и торопливо идет к стене, громко цокают в маленькой комнатке каблуки. Она движется вдоль стены, читает надписи, имена и даты, а Миха идет следом.


– Вот эти – да.


Показывает ему.


– На этом стенде. Другие тоже сняты в Белоруссии, но на севере, и некоторые на западе. Их здесь разместили, чтобы показать, что все это происходило по всей стране, понимаете?

Да. Спасибо. Вы не знаете, какие дивизии SS здесь стояли? Waffen SS?

– Здесь, кажется, есть полный список.


Она идет к полкам, что в углу комнаты, и достает какую-то рукописную книгу. Она явно рада помочь и ничуть не смущается иностранца. Он же весь взмок от волнения.


– Вот, смотрите. На этой странице.


Список длинный: вермахт, SS, полицаи, но Миха сразу видит дедову дивизию. Должно быть, что-то случилось в тот момент с его лицом, потому что женщина, когда он наконец поднимает глаза, упорно смотрит в сторону.


Спасибо.

Пожалуйста.


Она смущенно улыбается, все еще избегая встречаться с ним взглядом, и возвращается на место к своей книге. Некоторое время Миха стоит не глядя на снимки. Слава богу, женщина на него не смотрит.


Не так уж это и плохо. Миха разговаривает сам с собой. Говорит очень тихо, но это помогает прислушаться к себе. Я приехал сюда убедиться, что опа здесь бывал. Я был к этому готов. Собственное спокойствие его удивляет. Миха расписывается в книге для посетителей: полное имя, полный домашний адрес. Я здесь побывал; он тоже когда-то.


Не скажете ли вы, есть кто-нибудь, с кем бы я мог поговорить? Об оккупации.

Историк?


Женщина удивляется, раскрытая книга повисает в воздухе.


Или тот, кто помнит войну. Кто жил в то время.

– Не знаю. Мне нужно подумать.

Я могу приехать завтра.

Вы завтра хотите поговорить?

Если вы найдете с кем. Или даже сегодня.

– Хорошо, завтра. Возможно.

– Правда?

– Я спрошу своего деда, возможно, он сможет помочь.

Он мне все расскажет?

– Ну, я не знаю. Может, посоветует кого-нибудь.


Она сомневается. Миха заранее благодарит ее за то, что согласилась помочь, и обещает вернуться назавтра. Кивнув, она смущенно пожимает его протянутую руку.


Наутро старик уже в музее, но говорить отказывается. «Он пришел на вас посмотреть, – поясняет молодая женщина. – Давно не видел живого немца». Переводя это, она краснеет и прикрывает рукой улыбку.


– Он говорит, что в соседней деревне есть один человек, вам с ним стоит побеседовать. Иосиф Колесник. Он немцев вспомнит. Вам нужно идти к нему сегодня днем. Дед скажет ему, что вы придете.


Во сколько? После обеда? Мне нужно подождать до обеда?


Миха пытается заглянуть старику в глаза, но тот только шамкает губами и кивает на внучкины слова. Он уходит прочь, так и не поговорив.

* * *

Деревня совсем близко: три, быть может, четыре километра. Когда Миха туда приезжает, часы на булочной показывают без четверти два, а ему всего пять минут ходу. Точное время не назначали: днем, после обеда, но Миха опасается, что дома еще никого нет.


Еще раз сверив адрес и снова постучавшись в дверь, он в растерянности садится на крыльцо и ждет.


Дом деревянный, крашенный сине-зеленой краской. Миха сидит на ступенях, которые ведут на узкую веранду, опоясывающую дом. На дальнем конце тоже видны ступени. Они выходят к садику и грязной дорожке. На дорогу смотрят два низких оконца, через полчаса или около того Миха встает и барабанит по стеклу. Тишина. Он стучит снова, в другое окно, и, сложив руки козырьком, заглядывает внутрь. Ни звука, ни шевеления, в доме пусто.


– Эй!


Стекло запотевает от дыхания, он быстро протирает его рукавом. В доме по-прежнему тишина.


Михино «эй!» гремит в ушах, как гром среди ясного дня. Там, на веранде, он замечает, как у него дрожат руки, дрожат и понемногу успокаиваются. Помявшись на крыльце неприветливого безмолвного дома, Миха откатывает велосипед на другую сторону улицы и садится на низкий забор напротив. Здесь ему уютнее; руки в карманах, ладонь сжимает фотографию деда.


Только бы он вспомнил деда.


Только бы вспомнил, мне так этого хочется и так не хочется.


Миха поднимается и идет. Бросает велосипед и идет. Доходит до одного конца улицы, потом до другого. Бегут минуты, показались какие-то люди, машина и тут же пропали из виду. Он снова садится.


Такого он не предвидел.


Уже поздно; к ногам через всю улицу протянулись тени. С такого расстояния, через дорогу, дом выглядит иначе. Возможно, не таким уж и пустым. Вот за занавеской показался огонек, он приближается к окну. Что ж. Отсюда, с другой стороны улицы, Миха легко может представить, что в доме кто-то есть. Стоит себе за дверью или прячется за окном; сидит тихо и неподвижно, покуда незнакомец стучится в окно.


У Михи нет часов, и он не знает, сколько времени он здесь провел. Два часа. Три. Больше.


Солнце уже не жарит. Но еще не вечер, и уезжать рано. От сидения занемели ноги. Он прохаживается взад и вперед, пока ноги не начинает колоть, а потом расшнуровывает ботинки и трет ступни. Подняв голову, Миха обнаруживает, что он здесь не один.


На крыльце стоят и смотрят на него старик и пожилая женщина.


Вы Иосиф Колесник?


Подхватив велосипед, Миха устремляется через дорогу. Он их и не заметил. Наверное, они подошли со стороны сада. По той дорожке. Увидев у старика сумку с продуктами, Миха думает: «Как хорошо, значит, он ходил в магазин. Ходил в магазин, а не прятался».


– Вы Иосиф Колесник? Вы говорите по-немецки?

– Да.

Вы правда Иосиф Колесник?


Старик молчит. Миха останавливается.


Вам позвонили? Мне сказали, что вас предупредят.

– Да.


Миха снова трогается с места. Он не знает, что сказать. Три часа ожидания. Солнце садится, а он никуда отсюда не уходил, чтобы не пропустить его. Боялся, что он придет, и что не придет, тоже боялся. И вот он пришел.


Скажите, можно задать вам несколько вопросов? Всего несколько? Вы разрешите?

– О чем?


Старик поднялся на третью ступеньку, жена остановилась ниже, у него за спиной. Сунув руку в карман, Миха нащупывает гладкую, глянцевую поверхность снимка.


Меня зовут Миха.


Миха протягивает дрожащую руку, а фотография остается в кармане. Старик перекладывает сумку в другую руку, но не реагирует.


Меня зовут Михаэль Лехнер.

Вы немец?

– Да.


Старик поворачивается к жене, та, взяв его за руку, что-то говорит. Как будто зовет его уйти; как будто просит его, чтобы прогнал Миху прочь.


Я был в музее. Мне сказали, что вы все помните.


Женщина продолжает говорить. На ответ старика тяжко вздыхает. Миха ждет, когда же с ним заговорят. Но они только смотрят на него; он тоже смотрит на них и вдруг ужасается тому, что он собирался сделать. Реакции, которую бы это вызвало.


Нет.


Слишком трудно. Во рту солено. Гортань саднит от отчаяния.


А если бы он вспомнил деда? Хорошее бы вспомнил? Было ли там вообще хорошее или одно только плохое?


Подкатывают слезы. Миха чувствует их в груди, чувствует, как они подступают к глазам. Старик спрашивает:


– Помните что?


Миха не отвечает, стоит не шевелясь.


Если я покажу, тогда он скажет: да, я был с ним знаком, или скажет: нет, я такого не знаю. Это будет уже кое-что. Хоть какой-то результат.


Миху прошибает пот.


– Постойте.


Нет, слишком трудно. Слова не идут, только слезы.


Простите.


Дыхание перехватывает, глаза наполняются влагой.


Простите.


Не отпуская велосипеда, он утыкается лицом в рукава, пытаясь укрыться от дневного света.


Минуточку.


Женщина сходит с крыльца. Достает из авоськи рулон туалетной бумаги, отматывает и протягивает кусок Михе. Он вытирает лицо и нос. Женщина отрывает еще кусок. Иосиф Колесник смотрит под ноги. Его жена берет у Михи велосипед и, прислонив его к забору, уходит в дом.


Старик поражен. У него во дворе плачет немецкий парень. Миха боится, что еще и рассердил старика, но тот молчит. Он опускается на ступени веранды. А Михе нестерпимо хочется сесть рядом, прислониться к гладким деревянным перилам. Его жена выносит Михе водки и носовой платок, но она явно недовольна. Миха знает, она хочет, чтобы он ушел, и муж ее хочет того же. Перестань плакать и иди.


Иосиф Колесник.


Старик прижимает руку к груди.


– Елена Колесник, моя жена.


Та кивает, и тогда старик встает.


– Пожалуйста, уходите.


Он произносит это тихо, подступая к Михе, спускаясь ниже на ступеньку.


– Это было давно. Худое время. Я старик. Пожалуйста, уходите.


Странно, что он говорит «пожалуйста». Есть в этом какая-то неспешность, доброта. Он протягивает руку; и этим жестом гонит Миху прочь от своего дома.


Миха теперь так к нему близко, что может заглянуть в глаза, но не заглядывает. Может показать дедов снимок, но не показывает. Слишком это трудно, к тому же начинает смеркаться. Он садится на Андреев велосипед и уезжает.

* * *

К дому Андрея он подкатывает уже затемно. Дома никого нет. Миха моется, бреется и ложится в постель. Не выключая света, лежит и смотрит в стену, а воспоминания о прошедшем дне болью отдаются в голове.


Позже, постучавшись, входит Андрей с ужином на подносе.


Миха протягивает ему свой бокал пива, сам пьет из бутылки. Миха ест, а Андрей молча сидит рядом. У Михи все еще припухшие от давешних слез веки; Андрей не мог этого не заметить. Он сидит с Михой, и Миха рад.


Через два дня я буду рядом с Миной.


Миха снова плачет, и Андрей забирает с колен поднос и укрывает ноги одеялом. Гасит свет и в темноте, перед уходом, шепотом говорит какие-то слова. Михе неясно, что он говорит, но так приятно его слушать. Слушать чей-то голос, а потом погрузиться в сон.

Дома, весна 1998-го

Весна идет своим чередом. Миха ездит в школу на велосипеде, благо погода хорошая, бьется над Шекспиром с выпускным классом, прогуливается с ома по парку.


Он, однако, не оставил зимних привычек и почти каждый день после занятий ходит в библиотеку. Иногда читает, чаще просто сидит – эдакое покойное время после работы. Миха и сам толком не знает, зачем он здесь, поэтому держит свои походы в тайне; всякий раз возвращается домой раньше Мины и стряпает ей ужин.


Жизнь продолжается, хоть он к этому и не готов.

* * *

Михаэль сидит на краю ванны, а Мина пристроилась на унитазе.


Ты думаешь, ты беременна?

Подожди.


Мина берет Михаэля за запястье и поворачивает так, чтобы была видна секундная стрелка.


А эти тесты надежные?

– Лучше любых докторов, как говорит Сабина.

Тогда почему они ими не пользуются?


Мина пожимает плечами.


– В общем, вот. Голубая полоска или не голубая?


Она протягивает Михе узкую белую бумажку, и он разрывает ее сверху, как показано в валяющейся на полу инструкции.


Голубая.

Понятно.


Миха не в силах сдержать улыбку. Перестань улыбаться.


– И что ты думаешь?

– Что это голубая полоска.

Нет, я имею в виду, ты хочешь ребенка?

– Я беременна. И я рожу ребенка.

Правда? То есть я хотел спросить, ты рада?


Скажи, что рада, ну, пожалуйста. Мина сидит, закрыв лицо руками, голос глухо доносится из-под ладоней.


Так ты рада?

– Да. Думаю, да.

Думаешь?


Мина смеется. Ну как ей не радоваться, думает Миха.


– Я рада. Здорово будет. Я рада.


Она встает и, обняв Миху, увлекает его из ванной. Он так счастлив снова оказаться дома, счастлив быть рядом с ней.

* * *

Михино письмо прибывает из Белоруссии много позже его самого. Примерно через месяц. Мина плачет над ним.


– Никакой ты не трус. Ты ведь отважился поехать туда и все это пережить.


Она говорит, будто все навсегда в прошлом. Миха не отвечает. Она ведь ничего не знает об Иосифе Колеснике, о тех слезах и о фотографии, которую он вез в далекую Белоруссию, но так и не показал.

* * *

Миха теперь видеть не может дедов снимок.


Если бы только можно было его выкинуть.


В воскресенье ома варит кофе, а Миха выкладывает припасенные для нее газетные вырезки. Он стоит у окна – фотография в кармане – и ждет удобного момента, когда ома усядется. Она отворачивается, чтобы отрезать себе кусочек пирога, и Миха проскальзывает в спальню.


Вставь ее обратно, садись и пей кофе.


Именно это Миха и собирался сделать, а теперь застрял на месте. Сидит на мягкой бабушкиной постели с альбомом на коленях.


Опа, новоиспеченный муж, во время медового месяца. Аскан без пиджака на фоне озера, снова вставленный в прорези страницы. 1938-й. Миха листает назад, на семнадцать лет раньше, когда опа был папой. Опа за руку с маленькой Катрин. Аскан в темном костюме, с улыбкой склонившийся над сыном в колыбельке.


Миха листает альбом туда и сюда. 1955-й; у опа поредели волосы, прибавилось морщин; сам он располнел, а руки похудели. А между? Двое детей, почти два десятка лет образцового брака. Семнадцать лет! Но если бы Миха не знал, он бы никогда не догадался, что за это время были и война, и плен.


Захлопнув альбом, Миха пытается себя убедить: он был солдат. Но из головы не идут те фотографии из музея. Пухлые страницы; целый альбом с изуверствами где-то между медовым месяцем и новорожденным сыном.


– Неси его сюда, schatz. Садись здесь. Я так редко тебя вижу.


В дверях стоит ома. У нее немного трясется голова, сказывается возраст. И она стала еще меньше, вся ссутулилась, ослабела, едва достает Михе до плеча.


Я ездил в Белоруссию. Вернулся совсем недавно.

* * *

Какой-то музей, какой-то старик; потерянные дни; и ничего более. Миха снова готов разреветься. Прямо здесь и сейчас, в этом «птичьем гнезде», на бабушкиной постели. Как он зол на себя за те дни. За то, что так бездарно их истратил.


У нас будет ребенок. У нас с Миной.


Ему сейчас необходима бабушкина улыбка, ее радость. Что-то, что прогонит злость.


– Миха! Что я слышу! Повтори!


Она протягивает к нему руки. Надо бы ее обнять, но Миха не в силах.


Но ты не должна никому говорить, ома. Прошу тебя. Это пока секрет, понимаешь?

Да-да, конечно, schatz. Понимаю. Ребенок!


Она обхватывает его щеки ладонями и целует. Теперь можно плакать, и Миха плачет, потому что тут ничего не надо объяснять. Улыбаясь, ома приносит бумажные салфетки и пирог; достает из ящика, где она их хранила, детские книжки.


– На всякий случай. Видишь ли, я всегда надеялась. Это тебе и милой Ясмин.


Моя ома.


Михино родословное дерево. Дедова ветвь. Но на нем история обрывается.

* * *

В поездах и автобусах, в школе, супермаркетах, кинотеатрах и барах – всегда у Михи при себе дедов снимок с медового месяца. Дедовы ноги пересекает ветхий сгиб. И чтобы снимок не порвался окончательно, Миха покупает для него пластиковый футляр.


В школе проходит праздник, посвященный освобождению из лагерей, и дети произносят речи. Многие из них плачут. Учитель истории рассказывает молчаливому залу – наполненному родителями, старшими и младшими братьями и сестрами – что это за день. Михаэль, изнывающий от стыда и ярости, сидит за спинами коллег.


Мина сидит в постели, Михаэль курит в коридоре. Он не уверен, удастся ли ему это передать – то, как он злился, какими глазами видел сегодняшний день.


Каждый год этот чудовищный праздник одинаков. Ученики читают воспоминания очевидцев. Все заливаются горючими слезами: «Как мы могли!». Затем за сочинения выставляются оценки, плакаты сворачиваются, и мы устремляемся вперед, к следующему мероприятию.

– Что ж ты тогда промолчал?

Не могу же я говорить об этом с другими учителями.

– Почему нет?

Да они слушать меня не захотят.


Михе приходит на ум, что Мина тоже не хочет его слушать. Он продолжает.


Это табу, запретная тема. Это говорит о том, что у нас хорошая, открытая для всех школа.

Так оно и есть. Мне кажется, что это хорошо. Ученики должны об этом знать.

Но они все перевирают. Они отождествляют себя с очевидцами, с жертвами.

– Откуда ты знаешь?

Именно эти слова им вдалбливают. Именно от этих слов они плачут.

– А плакать им не следует?

Да нет же, пусть плачут. Но плачут оттого, что это натворили мы. Мы это сделали, а не с нами.


Мина, взбивая под головой подушку, вздыхает.


Они должны плакать не только потому, что все это произошло, но и потому, что произошло это по нашей вине.


Миха старается себя сдерживать. Мина не любит, когда он начинает кричать, а он в последнее время кричит очень часто.


Ты понимаешь, о чем я говорю?

Думаю, да, Михаэль. Да. Только «мы» этого не делали. То было другое поколение.

Но мы им родня. Все равно это мы. Я имею в виду, не один я такой. Наверняка в том зале каждый год сидят и другие, у кого деды такие же, как у меня.

Не у всех. Среди твоих учеников есть турки, так ведь? А греки? Иранцы?

Ладно, я говорю о тех, у кого родители, бабушки с дедушками были немцы.

– Но они этого не делали, Михаэль. Правда, не делали. Дети, ученики эти. Даже чистокровнейшие из чистокровнейших немцев.


Миха умолкает. Мина рассердилась, подняла брови.


Их учат, что нет преступников, одни только жертвы. Их учат, что все произошло само собой, понимаешь ли, просто пришли люди с голубой кровью, натворили бед, а потом исчезли. И что это вовсе не те самые люди, что живут в тех же городах, ходят на ту же работу и растят после войны детей и внуков.

Не может быть.

Это так, Мина. Мне раньше и в голову не приходило, а такой человек был в моей собственной семье. Рисовал картинки, сажал меня на колени.

Но ты даже не знаешь, сделал ли он что-нибудь!


Мина потрясает перед лицом руками. Миха тоже закрывает глаза.


Да. Верно. Просто мне кажется, что людям стоит читать и о тех, кто это совершал. О реальных, обычных людях. Понимаешь? Не только о Гитлере, Эйхмане и кто там был еще? То есть о всякой мелкой сошке. Ученикам необходимо читать о жизни тех, кто по-настоящему убивал.

Тут ты, по-моему, перегибаешь.

Я серьезно.

Михаэль, чертов ханжа, ну до чего ты занудный! Пожалуйста, поговорим о чем-нибудь другом или просто ляжем спать.


Мина ждет, но Миха не в состоянии придумать, что бы такое сказать. Она гасит свет, и Миха докуривает сигарету в темноте. Ложась в постель, он отворачивается от Мины и, чтобы не слышать ее дыхания, затыкает уши. Пытается забыться, но ярость и стыд не уходят.


Так сказала Мина. Нет здесь места ханжеству.

* * *

Дядя удивлен Михиному визиту. Бросив секретарше, что скоро будет, он смотрит на племянника снизу вверх и смущенно откашливается.


– Я в твоем распоряжении столько, сколько потребуется, Михаэль. Конечно же.


И предлагает пойти пообедать за его счет.


Миха не знает, с чего начать, и, пока несут блюда, повисает неловкая тишина, но, услышав вопросы, Бернт расслабляется.


– Он пил. Сколько себя помню, он, наверное, все время пил, хотя по-настоящему пьяным я помню его всего два или три раза.

А почему, ты думаешь, опа пил?

Я не знаю, Михаэль. Может быть, Россия, плен, вот откуда это, наверное, пошло.

– А до того?

– До женитьбы?

– Нет, до войны.

– А-а.


Бернт набивает полный рот. Похоже, он увиливает.


Я хотел спросить, как ты думаешь, могло с ним что-нибудь такое произойти? Или сам он совершил на войне нечто такое, из-за чего потом стал пить?

– Возможно. Возможно.


Может быть, он вправду не знает.


Да, он пил, и иногда так напивался, что нам приходилось убегать из дому. Мутти, твоя ома, уводила меня и Катрин, и мы гуляли в парке, пока он не приходил в себя.

Однажды он выбил окно, так ведь?

– Да. Тебе твоя мать рассказала? Да.

Почему?

– Почему? Я не знаю. Ну, он злился, хотел показать, на что способен.

А как это случилось?

Он разбил окно кулаком, и мутти нас увела. Но я не таким его запомнил, понимаешь? Не это я сейчас вспоминаю.

– А что?

– Знаешь, он был замечательным отцом.


Бернт краснеет. Миха, несмотря на все внутренние запреты, не в силах сдержать улыбку; ему приятно это слышать, приятно видеть дядину любовь.


– Он был добрый. У отцов моих друзей было много правил и запретов: этого не смотри, этого не слушай и все такое. Но папа другой был. Он разрешал нам бегать по дому и петь, поднимать дом на уши. Ему это нравилось. Я бы даже сказал, он это обожал.

Так. А когда он напивался или был слегка пьян? Он вел себя иначе?

Не знаю. Думаю, да. Можно и так на это дело смотреть.

Но ты смотришь по-другому?

– Да. Не знаю. Я никогда об этом не задумывался, Миха.

– А не кажется тебе, что в нем всегда это скрывалось?

– Алкоголизм?

Жестокость.

Да не был он жестоким.

Но он ведь разбил окно. Вам приходилось убегать из дома. То есть я хочу сказать, что вы боялись, и ома тоже боялась, наверное.

Послушай, Михаэль. Таких случаев за все годы было три, максимум четыре. Да, он напивался пьяным, раздражался, и мы уходили, пережидали это на улице. Но это было, как я уже сказал, своего рода исключение и только.


Бернт сердито улыбается. Они молча едят, а Миха думает.


Возможно, он прав.


Я нахожу совпадения, наверно, потому, что нарочно их ищу, а не потому, что они на самом деле существуют.


Опа пил, потому что он убивал. Опа убивал, потому что пил. Опа пил, потому что мы проиграли войну, потому что чувствовал себя виноватым, потому что долго находился в плену.


– Как ты думаешь, опа кого-нибудь убивал?


Дядя отводит глаза. Миха до отказа набивает рот. Ему приходит на ум, что и дядя может сделать то же самое. И тогда они оба притворятся, будто Миха ничего такого не спрашивал. Но Бернт отвечает.


– Он был солдат.

Он был в SS.


Waffen SS, Миха. Солдат.


Миха ждет еще немного, хотя знает, что это весь ответ, и больше ничего спрашивать не решается.

* * *

Выходной. Первый день лета, острые зеленые листочки. К завтраку Мина покупает свежего хлеба и заявляет, что они поедут за город и, может быть, останутся там ночевать.


– Меня сегодня утром не тошнило. Ничуть.


Улыбаясь, она закладывает в тостер новый ломтик хлеба, наливает еще стакан сока, кладет ноги на Михины колени.


В Таунус?


Здорово будет видеть, с каким удовольствием Мина уплетает обед на свежем воздухе.


– Может, в Одер Фогельсберг? Возьмем у Сема машину. Найдем гостиницу, а завтра к вечеру вернемся.

Пойдем пешком. Мы еще долго не сможем ходить в походы, когда он появится.


Миха кладет руку на ее пока еще плоский живот. Мина улыбается.


– Как хочешь.

Ага, отлично. Я схожу в подвал за палаткой.


Когда Миха поднимается обратно, Мина говорит:


– Это здорово. Правда, это замечательно?

– Да, конечно.


И целует ее. Он понимает, что она хочет сказать: оставь деда Аскана дома.


Миха о нем не упоминает, смеется и улыбается все выходные. Он весел и счастлив с Миной и будущим малышом. Но Аскана он дома не оставил. Даже когда Мина разводит костер, а Миха составляет список имен для ребенка, опа сидит рядом с ним на холодной вечерней траве.

* * *

Звонит телефон, и Мина перехватывает Михину руку, тянет обратно на софу.

* * *

– Десять уже было. В будни не следует звонить после десяти вечера.


Миха держит Мину за руки. По громкой связи гулко разносится голос Луизы.


– Послушай-ка, братец, я не знаю, зачем тебе это надо, но прошу, будь поосторожнее, самую малость поосторожнее, ладно? И не вздумай донимать бабушку глупыми вопросами, как Бернта, потому что иначе ты еще хуже, чем я думала. А если ты меня сейчас слышишь, а ты меня слышишь, держу пари, тогда ты к тому же и трус несчастный.


Секунду-другую она громко дышит – и бросает трубку.


– Господи, Михаэль! Что ты натворил?

* * *

Миха на кухне помогает маме готовить обед. Ему не по себе. Мать откидывает волосы с лица, она тоже нервничает. Это видно по глазам.


Бернт рассказал Инге, та рассказала Луизе и заодно, наверное, мутти. Несомненно, мутти в курсе.


Миха не знает, нужно ли что-нибудь говорить.


– Михаэль!


Он перестает орудовать ножом и смотрит на мать. Смерив его взглядом, она отворачивается к открытой духовке.


Мне просто стало интересно, почему его так долго не было. Почему русские его держали.

– Много кого держали. Это было в порядке вещей. И так было почти у всех моих одноклассников. Если отцы не погибали – значит, оказывались в плену.

Знаю. Но может быть, не все были пленными. Простыми пленными.


Мать захлопывает духовку.


– Он ничего не делал, Михаэль.

Откуда ты знаешь?

– Знаю.

Ты тоже интересовалась?

– Нет. Разумеется, нет.

Ты его спрашивала?

Не пришлось.

Тогда откуда ты знаешь? Как ты можешь знать?

Да потому что я знала своего отца. Ты его никогда по-настоящему не знал, Михаэль, ты был слишком маленький.

– Так все просто?

– Да.

Ну да, конечно. Поэтому мне и возразить нельзя, да? Я ведь никогда не узнаю его так, как ты, верно?


В горле пульсирует кровь. Никогда прежде они так не разговаривали. Мать нахмуривается.


– Да. Верно.

Тебе было тринадцать, когда он вернулся.

Двенадцать.

Тогда и ты его не знала. Он всю твою жизнь отсутствовал.

– Он был мой отец. Просто Аскан. Вот и все.


Расстроена. Голос дрожит, руки дрожат.


– Он не был способен на это, Миха.

Каждый бы сказал о своем отце то же самое, разве нет? Никто бы не подумал, что его собственный отец мог убивать безвинных.

Насчет этого я не знаю, Михаэль. Может, тебе лучше спросить того, у кого отец и впрямь убийца?

Как ты можешь знать? Как ты можешь знать, если ты ни разу не спрашивала?

– Он ничего не делал.


Мать несет кастрюли в столовую. Он следом несет салат. Отец открыл вино и сидит за столом, сложив руки на коленях. Он все слышал. На Миху он не смотрит, молчит. Напротив сидит Мина. Когда он входит, она поворачивает голову. Смущенная и сердитая. Он не может ничего сказать, не может прочитать по лицу. Ее глаза темны, а губы сжаты. Все садятся есть.


Но Миха уже завелся. Он набивает полный рот и жует, жует. Сглотнув, опускает нож и вилку.


Ты хочешь знать?


Мать взглядывает на него. Хочет, чтобы я замолчал. А Миха молчать не хочет. Поднимается отец.


Если я выясню, рассказать тебе?

– Закрой рот!


Михин отец кричит, мать отводит глаза. Похоже, она сейчас расплачется, но Миху не остановить.


Так ты хочешь знать?


Мина встает и выходит. Отец с грохотом опускает бутылку с вином на стол, темные пятна расползаются по синей скатерти. Миха осекается. Отец, тяжело опершись на стол, дышит глубоко и тяжело. Ищет, что бы сказать, но мешает ярость. Мать по-прежнему молчит.


Миха выходит к Мине в кухню. Она стоит возле раковины со стаканом воды.


Давай уйдем.

– Хорошо.


Она проходит мимо него и, забрав со стула в прихожей свое пальто, скрывается в столовой. Михе не слышно, что она говорит. Мина возвращается заплаканная. Он распахивает перед ней дверь. Она выходит, не взглянув на него, и всю дорогу идет впереди.


В поезд Миха не садится. Пьет кофе на вокзале, ест булочку. Сладость на языке. Можно немного посидеть одному в тишине, не думая о происшедшем.


Когда он приходит домой, Мины нет. На крючке в ванной не хватает ее купальника. Миха звонит родителям, включается автоответчик. Миха говорит: «Привет, просто звоню узнать, как у вас дела». Но прощения не просит.

* * *

– Ты думаешь, я ругать тебя пришла, а вот и нет.


Луизин голос в домофоне. Она поднимает велосипед по лестнице, над губой блестит пот. Умывается под краном и, не вытираясь, усаживается за стол – перевести дух. Миха у холодильника ждет, когда она заговорит.


– Тебе не нужно было им ничего рассказывать.

А я думал, ты не ругать меня пришла.

– Извини.


У Луизы в сумке вино. Она выставляет бутылку на стол.


Так рано я не пью, Луиза.

– Да-а?


Посмотрев на бутылку, она отодвигает ее от себя.


– Я тоже пыталась узнать про деда.


У Михи начинает звенеть в ушах. Пронзительно, заглушая гудение холодильника. Некоторое время они молчат. Луиза отнимает руки от лица. Похоже, она вот-вот разревется. Не плачь. Спину пощипывает от пота.


Когда?

Когда училась в Лондоне. Там была библиотека, основанная одним евреем. Из Германии. Он бежал, кажется, в тридцать третьем. Неважно. Там много чего было. О лагерях, о тех, кто выжил, о фашистах. Мне там помогали, относились очень тепло. Я туда каждую неделю ходила. Мне от этого становилось легче.


Плачет. Голос звучит глухо, как будто застревает в горле.


Легче?

Да. Казалось, все в порядке. Нет, не так. Не знаю. Просто помогало.


Луиза улыбается, вытирая руками слезы.


– Ну и?

Что?

Что ты узнала о дедушке?

– А-а. Ничего.


Миха не может поверить.


– Его не было ни в одном списке. В библиотеку ходило несколько читателей. У них были списки военных преступников, фашистской верхушки. Его там не было.

Я тоже звонил в такую базу данных.

В Лондоне?

Нет, у нас.

– Да? И что?

Ничего.


Луиза кивает. Ничего.


Ты думаешь, это означает, что он ничего не делал?


Она громко выдыхает.

– Мутти и фати незачем знать.

Это ты так думаешь.

– Да, я так думаю.


Луиза встает, берет пальто и сумку.


Разговор на этом окончен, да, Луиза? Именно поэтому ты так сказала?

Они имеют право на выбор, Михаэль. Не дави на них.

Сказали бы прямо, что не хотят знать.

– Тогда в чем дело? Если они будут знать – что им это даст?

Почему мы должны ограждать их от того, что он сделал?

Мы не знаем, что он сделал, Михаэль. И сделал ли вообще.

А ты сама, ты как думаешь?

– Не знаю. Я не знаю, и ты не знаешь.


Луиза переходит на крик. Ее палец больно утыкается ему в грудь. Они стоят в кухне, в метре друг от друга. Она скажет Мине, что я и глазом не моргнул, когда она закричала. Миха суровеет лицом. Ему не хочется выдавать свои чувства. Не хочется невольно их выдать.


– Известно ли тебе, что многие современные лекарства созданы на основе разработок, которые проводились в лагерных госпиталях?

Нет, я не знал.

– Вот так. Раньше меня выворачивало от этой мысли. Когда думала о тех докторах в лагере.

– А теперь?

Боже, Михаэль! Конечно.


Интересно, давно она здесь? Будто целую вечность. Пора бы Мине вернуться. Она бы болтала с Луизой, а я тогда пошел бы и лег. Михе стыдно за такие мысли, но все равно, лучше бы сестра ушла.


– Откроем вино?

Оставим до следующего твоего визита.

Ты хочешь, чтобы я ушла?


Миха пожимает плечами. Это жестоко, он знает. Пару секунд Луиза молчит, а потом улыбается, и Миха улыбается в ответ. Она расстроена. Как и я. Миха ничего не говорит, но надеется, что она понимает сама.


– Если ты что-нибудь выяснишь, скажешь мне, ладно?

Насчет деда?

– Да.

Ты хочешь знать?

– Конечно, хочу. Думаешь, у тебя монополия на честность, Михаэль?

– Нет.

– Думаешь, думаешь.


Они вышли в коридор. Миха держит дверь, пока она выкатывает велосипед.


– Думаю, что мутти и фати это знать ни к чему, вот и все. Вот и все, что я хотела сказать.

Ясно. Уже сказала.


Приподняв велосипед, Луиза спускается по лестнице. На Миху, стоящего в дверях, не оборачивается.


– Передай Мине привет.

Передам.

Передай ей еще, что мой брат – заносчивый засранец.

Передам.

– Куда ж ты денешься.


Внизу лестницы Луиза высмаркивается. Миха прислушивается, а потом закрывает дверь.

* * *

В детстве мы с сестрой часто дрались. Жестоко, с царапаньем и пинками, иногда до крови.


Помню, как-то подрались дома у бабушки с дедушкой. Я разошелся дальше некуда. Мы находились наверху лестницы, и я лежал на полу. Вопли, икота и все такое. Я пытался дотянуться и лягнуть Луизу, но до нее было не достать. Она сидела на верхней ступеньке и тоже плакала, широко раскрыв рот. Из ее разбитой губы текла кровь, и зубы были красные. Наверное, это я ей заехал.


И тут на лестничную площадку, где я лежал, пришел опа, обнял меня, притиснул к груди, прижался щекой к моим волосам. Я помню его запах – мыло и сигареты.


Другой рукой он обнял Луизу. Помню, что и к ее волосам он прижался щекой, но я не придал этому значения. После, возможно, я ревновал, но в тот момент мне было все равно. Рядом опа, как тут можно злиться? Когда опа был рядом, все было хорошо.

* * *

Миха под дождем катит из школы домой. Льет так сильно, что приходится снять очки, чтобы разглядеть дорогу. Рядом в фонтанах брызг голосят машины. Он добирается до дому насквозь промокший и, переодевшись, залезает в постель. Долго не засыпает, лежит и смотрит, как угасает день. Хочется есть, но Мина еще не пришла, к тому же он никак не может согреться. Думает о дедовой фотографии, которая лежит в кармане мокрых брюк, брошенных на пол в ванной среди другой сырой одежды.


Звонит телефон, в квартире уже темно. Он задремал, потерял счет времени, а телефон гулко дребезжит в холодном безмолвии прихожей.


– Что вам нужно?


Вопрос? А он еще и представиться не успел.


– Что вы хотели меня спросить?

– Простите? Кто это?


Но Михе уже известно, кто это, и дрожат руки – еще до того, как он обрел способность думать, способность говорить. Нет.


– Это Иосиф Колесник. Звонит из Белоруссии. Задавайте ваш вопрос.


Тишина в трубке, затем тяжелое дыхание. Быть или не быть? Миха помнит, как добр был к нему этот старик. Вежлив. Но сейчас он сердит.


Извините. Господин Колесник, вы должны меня простить. Я спал. Утратил чувство времени…

Вы журналист?

– Нет.

– Вы хотите спрашивать обо мне?

Нет.

– Нет?

– Я не журналист.

– Кто вы?

Михаэль Лехнер.

– Вы это уже говорили.

– Я учитель.

Что вы хотите от меня?


Миха не находит ответа. Такого ответа, который бы не относился к деду, а упоминать деда ему не хочется.


– Что вы хотите от меня, господин Лехнер?

Вы помните немцев, оккупацию. Мне так сказали.


Ответа нет, слышно одно только дыхание. Тяжелое, испуганное; глубокий вдох.


Я хотел поговорить с кем-то о тех временах. Что происходило в вашем городе, когда пришли немцы.

Вы еврей.


Это был не вопрос.


Нет. Нет. Я немец. Я хочу сказать, я не еврей.

– Так какой у вас вопрос?

Господин Колесник, я неуверен, что по телефону…

– Вопрос!


Хрипло кричит он. Его голос врывается в Михины уши.


Миха вешает трубку.

* * *

Миха потрясен звонком и злостью, с какой говорил Колесник, но молит Бога, лишь бы он снова позвонил.

* * *

Миха не ходит на работу. После того как Мина уходит в больницу, он звонит в школу, сказывается больным и весь день сидит на кухне с телефоном в обнимку.


Спустя четыре таких молчаливых дня он выходит на работу, а когда на пятый день возвращается домой, находит письмо.

* * *

«Герр Лехнер!

Пожалуйста, примите мои извинения. Я пережил это здесь, а вы, я думаю, знаете, что тогда были страшные времена.

Пожалуйста, поймите. Вряд ли я смогу ответить на ваши вопросы. Мне больно вспоминать те годы. Я предпочитаю о них не говорить.

Иосиф Колесник».

Михаэль раз за разом перечитывает тщательно выстроенные, осторожные фразы. Почерк аккуратный, с наклоном.

* * *

– Почему ты мне не сказал о нем?

Потому что я тогда расплакался, Мина, и не показал ему фотографию.

– Почему ты мне не сказал о его звонке?

Все потому же. Я повесил трубку, сбежал. Не знаю.


Мина вздыхает, и Миха краснеет от стыда. Она отодвигает от себя письмо и, опершись на стол, подпирает рукой поясницу. Вес ребенка уже сказывается на ее походке и осанке.


– Что ты ему сказал? Я имею в виду там, в Белоруссии.

Ничего. Я хотел его расспросить, но у меня не хватило смелости, и он меня прогнал. Попросил меня уйти.

Он еврей?


Миха качает головой.


Всех евреев убили.

– Хватит. Я так больше не могу, Михаэль.


Мина качает головой и открывает рот, чтобы сказать еще что-то, но Миха ее перебивает.


Я, наверное, туда поеду.

Куда?

В Белоруссию, поговорю с ним.

– Но он попросил оставить его в покое.

Я и оставлю его в покое. Только узнаю про деда. О нем самом спрашивать не буду.

– Он просто-напросто тебя прогонит.

Может быть, не знаю. Я ему напишу, съезжу еще раз. На следующих каникулах, где-нибудь в будущем месяце.

К черту, Михаэль.


Мина поднимается и ходит по комнате. Прислоняется к двери, отвернувшись.


Мина.

– Я так больше не могу. Это отвратительно, Михаэль. Не желаю терпеть такое в своем доме.

Прости, Яшин. Прости меня, и мы больше никогда не будем об этом говорить. Просто я поеду и все узнаю.

– Зачем тебе знать? Мне это непонятно. Правда. Зачем тебе знать?


Миха пожимает плечами. Но она стоит спиной и его не видит.


Просто так.

Что хорошего из этого выйдет?

– Я не верю, что ты действительно так думаешь, Мина.

Думаю. И тебе бы следовало. Попробуй взгляни на это с чьей-нибудь стороны. Меня, твоей матери господина Колесника. Подумай о других людях.

Я думаю.

– Врешь.


Миха со злостью смотрит ей в спину, понимая, что она права.


– Это мой дед. Вы помните, как он расстреливал евреев из вашей деревни?

Да ну тебя!

Что? Так это твой вопрос! Разве не это ты хочешь спросить?


Она поддает ногой дверь и снова упирается кулачками в поясницу. Михаэль за столом плачет.


– Я беременна, а ты хочешь поехать в Белоруссию и поговорить со стариком, который знать тебя не желает, о том, о чем он вспоминать не хочет. Такая картина, Миха, понимаешь?


Он не отвечает, боится, что голос задрожит. Если бы только она подошла, обняла его, но она не подойдет, он знает. Это видно по ее плечам и кулачкам.


Миха плачет потому, что знает: она права. Нечестно оставлять ее беременной одну. Он делает больно ей, своей матери, отцу, дяде, сестре, Колеснику и бабушке тоже.


Но еще он плачет от жалости к себе.


Это мой дед. Вы помните, как он расстреливал евреев из вашей деревни?


Мина задала вслух вопрос, который он едва осмеливался проговаривать про себя.

* * *

Миха пишет Колеснику, Колесник отвечает.


Снова старик твердит, что вряд ли сумеет ему помочь, но это письмо тоже написано вежливо, а на конверте вместе с адресом выведен телефон.


Миха аккуратно складывает письмо и прячет его, пока Мина не проснулась.

* * *

Сначала Миха решает позвонить, но в конце концов снова пишет письмо. Так проще: он будет меньше волноваться и яснее изложит просьбу.


Это исследовательский проект, посвященный немецкой оккупации Белоруссии, материалы которого будут использоваться учителями как пособия по войне и холокосту. Для его завершения мне необходимы детали быта немецких солдат и полицаев, служивших в тех местах. Я понимаю, что вам довелось пережить, господин Колесник, но ваши воспоминания, я уверен, помогут мне, а также, возможно, и будущим поколениям не повторить ошибок прошлого. Буду вам очень признателен, если вы сможете уделить мне время.


Про деда Миха не упоминает. Еще одна ложь. Непрямая, эдакая фигура умолчания – но ложь все равно. И если быть честным, то нужно признаться, все это не для того, чтобы оградить старика – чтобы себя оградить.


Он обещает Колеснику не расспрашивать его, не вникать в подробности его жизни.


Если вы не захотите о чем-либо говорить, вам стоит просто мне об этом сказать. А если вы захотите все прекратить когда угодно, – я тотчас уеду.


Это, как кажется Михе, несколько компенсирует ложь.

* * *

– Ты подумал о том, что будет здесь, если ты уедешь?

– А что?

Не подумал, так ведь?


Мина отрезает хлеб и некоторое время наблюдает за тем, как Миха готовит.


– Твои родные, Михаэль.

Знаю.

Не-а. Не знаешь ты ничего.


Мина, прислонившись к холодильнику, мнет в руках хлеб. Интересно, с кем она говорила. С мутти, с Луизой. О чем они говорили? Надо бы спросить. Мина ждет. Надо бы проявить интерес.


Ты думаешь, опа пил, потому что чувствовал вину?

Возможно.

Это могло начаться в лагере, где он был. То есть в тюрьме. В общем, там, где его русские держали.

Мина, прошу тебя. Не пытайся меня, пожалуйста, отговорить.

– Лично мне бы лагеря точно хватило.


Она замолкает и ест свой измученный хлеб. На Миху не глядит, хотя ему этого так хочется.


– Мне неизвестно, что там делали с немецкими пленными, но там было ужасно, Михаэль.


Миха смотрит, как она откусывает хлеб.


– У нас лежал один старик из ГУЛАГа.

Ты мне никогда не рассказывала.

– Это было до тебя. Даже двадцать лет спустя после лагерей на тело все равно было страшно взглянуть. Истощенное, со следами побоев. Он был алкоголиком.


Доев хлеб, Мина подходит к плите помешать еду. Она стоит совсем близко, но Миха чувствует, что сейчас ее лучше не трогать.


Но я видел фотографии, что там творилось, Мина. Там, где служил опа.


Мина мешает еду.


Я должен знать, он тоже такое делал?

Зачем?

Просто чтобы знать.

Для меня это не ответ, Миха.


Однако она не сердится. На этот раз плачет Мина. Миха стоит рядом. И хотел бы объяснить, да не умеет.


Я люблю своего деда, Мина. Не знаю, как еще это сказать. Наверное, он сделал что-то ужасное. Мне важно это знать.

– Ты будешь любить его, даже если он убивал людей?

Не знаю.


Она поднимает глаза. Я думал об этом, Мина, и я действительно не знаю.


Он, наверное, не помнит. Этот Колесник. Он, наверное, и не знает ничего, Михаэль. Ты, скорее всего, никогда ничего не узнаешь.


Протянув руку, Миха дотрагивается до ее талии. Мина поворачивается к нему, обнимает. Плачет. Между ними маленькое препятствие, их гордость – будущий малыш. Миха утыкается в Минину шею.

* * *

«Герр Лехнер!

Я обдумал Вашу просьбу и, в свете ваших заверений, готов предложить свое содействие.

Колесник».

* * *

Думаю, если вы напишете для меня текст, я смогу его скопировать.


Минину подружку просьба Михи удивила. Предложив ему сигарету, она тянется за пепельницей на соседнем столике.


– И все-таки, кто он, кому вы пишете?

Андрей? Это мой друг.

– Вы белорусского не знаете? И русского тоже?

Нет.

И у вас есть друг белорус, который говорит по-немецки?

Да. Я у него жил.

– Понятно.


Несмотря на ее улыбку, Миха по-прежнему нервничает.


Хотите кофе? Булочку?

– Кофе с удовольствием.


Он кладет перед ней письмо и направляется к стойке сделать заказ. Вернувшись, он видит, что она уже не улыбается.


– Вы собираетесь рассказать своему другу, что ваш дед был фашистом и воевал в его стране?

– Да.

– Погибло свыше полутора миллиона человек, вы в курсе? Два миллиона.

– Да.


Миха кивает, хоть он и не знал. Почему я не знал этого?


– В моем роду вырезали целое поколение.

Фашисты?

Фашисты.


Она возвращает ему письмо, но он не берет. В голову приходит: она вышла замуж за немца. Поразительно.


Вы вышли замуж за немца.

– Да.


И умолкла. А с чего она обязана передо мной отчитываться? Она перечитывает письмо.


– Надеюсь, у вас понимающий друг.

Мне нужно немного рассказать ему об Иосифе Колеснике. Местечко это маленькое. Он все равно узнает, что я с ним беседовал, так пусть лучше узнает от меня.

– Хорошо. Как скажете.


Некоторое время она пишет, потом останавливается.


– Вы хорошо его знаете?

– Нет.

– О семье его знаете?

Нет, но он в курсе, что я немец. Он принимал меня очень радушно. И его мать тоже.


Она пожимает плечами и вновь принимается писать. Миха чувствует себя неловко, теперь он начинает сомневаться.


– В общем, можете послать его прямо так, но если передумаете, вычеркните этот кусок.


Она обводит пять предложений.


– Это о вашем дедушке. Дело, конечно, ваше, но письмо без них смысла не утратит.

* * *

Миха опоздал. Он пришел на вокзал с огромным запасом времени, но сначала одну электричку отменили, затем – вторую.


На платформе, коротая время, шепотом беседуют люди. Миха думает об отце – тот всегда приходит заранее и теперь будет его ждать. А еще думает: «Почему сегодня? Почему поезда не ходят сегодня?»


Прости. Заседание затянулось.


Отец пожимает плечами, угощает его кофе. Они стоят у киоска, а вокруг жители пригородов разворачивают кульки со снедью. Миха не собирался лгать. Нужно было сказать ему про электрички, но как-то само собой вырвалось. Эдакая бесцельная ложь – легкомысленная, бездумная.


Он думает, я нарочно опоздал, чтобы его обидеть.


Получается, Миха обидел отца, еще и рта не успев раскрыть.


– Я не стану много говорить, Михаэль. Буду краток.


Оглядывает вокзальную толпу.


– Мой отец был солдатом. Он погиб под Сталинградом, и я никогда его не видел, но знаю, что сражался он против солдат, а не против мирных граждан, и с этой мыслью я могу жить спокойно. Шла война. И эта мысль меня успокаивает. Аскан служил в SS. В Waffen SS, но все равно в SS, и он воевал на востоке. Это кое о чем говорит. Мне. О том, что всегда есть повод сомневаться. О том, что ты прав.


Миха молчит. Сам сказал.


Миха смотрит на отца, как он качает головой. Откашлявшись, фати продолжает.


– Я знал Аскана много лет, десять лет. Я любил его, я люблю твою мать, а она его сильно любила. В душе, понимаешь, я не могу поверить в то, что он был способен убивать. В бою – само собой, но не так, как ты думаешь. Не расстреливал безвинных.

Гиммлер говорил, что это как в бою. Война против евреев.

Михаэль. Дай мне договорить.


Миха кивает. Ему совестно. Он терпеливо ждет, пока отец подберет слова.


– И все же сдается мне, что он был на такое неспособен. Но повод для сомнений всегда есть.


Миха, чтобы не смущать взглядом отца, отводит глаза и смотрит в чашку.


– Я не говорил о своих сомнениях твоей матери – и никогда не скажу. А тебе сейчас это говорю, чтобы кое-что объяснить. Пусть это закончится на нашем поколении. Ясно? Бернт, твой дядя, родился уже после войны. Ты понимаешь? Я не хочу, чтобы это коснулось тебя и Луизы. Аскан вас обоих любил. Я хочу, чтобы у вас от него осталась только его любовь.


Берет портфель и пальто. Миха не может себя заставить взглянуть на отца, поэтому не знает, смотрит ли тот на него.


Мина права. Я натворил сам не знаю что.

Белоруссия, лето 1998-го

Миха снова здесь, и чувствует себя неловко; он этого не ожидал. Когда он в прошлый раз видел Елену Колесник, он плакал у нее на пороге, а она вынесла водки и настаивала, чтобы он ушел.


Сегодня она приготовила еду, испекла чудесный сытный хлеб. Пока она накрывает на стол, Миха рассматривает фотографии на подоконнике. На одной из них сняты Колесник с женой – в то время, когда они были моложе, средних лет. На обоих – пальто, застегнутые от холода на все пуговицы. Стоят, втянув головы в плечи, на засыпанных снегом каменных ступенях. Держат друг друга за руки, руки в варежках, Елена прижимает к груди букетик цветов. Оба смотрят не на камеру, а в землю. Оба улыбаются, но явно смущены. Когда Миха отрывает взгляд от снимка, в дверях стоит Колесник.


Это вы, на фотографии?

– Да. В день нашей свадьбы. Мы были далеко не молоды, когда поженились, видите?

Но и не стары.

– Да ладно уж, чего там, конечно, стары. Нам повезло, что мы друг друга нашли.


Старик улыбается. Жена тоже улыбается, когда он пересказывает ей разговор. Говорит ему что-то, глядя на Миху.


– Елена говорит, что это единственная фотография, где мы вместе. И это правда.


Она снова обращается к мужу, и тот кивает.


– Мы знакомы всю жизнь, и всего одна фотография.

Пожалуйста, скажите вашей жене, что перед отъездом я вас сфотографирую. И пришлю ей из Германии снимок.


Колесник переводит его слова, и Елена, покраснев, радостно кивает. Миха тоже обрадован.


За едой он рассматривает Колесника. Руки у того большие и тяжелые. Мощные кости, грубая кожа; скрюченные пальцы с выступающими костяшками, широкие плоские ногти. Они, эти руки, медленно движутся от тарелки ко рту, тяжело лежат на столе, когда он жует. Взглянув ему в лицо, Миха отводит глаза. Старик тоже на него смотрит: наблюдает за тем, как он наблюдает.


После еды Миха и Колесник пьют на кухне водку. Старик смотрит, как Миха достает магнитофон, вставляет батарейки, настраивает качество записи. Миха писал ему об этом, объяснял, что хочет записать разговор, но понимает, что сегодня Колесник к этому не готов. Черт! Ну не в первый же день!


Может, для начала просто поговорим, привыкнем? А магнитофон будет включен?

– Да. Хорошая идея, хорошая.


Миха останавливает пленку, немного перематывает обратно и нажимает «пуск». Колесникова «хорошая идея» – металлическая, но отчетливая – с шипением врывается в комнату. Старик смеется, но отводит глаза. Он напуган звуком собственного голоса.


Они сидят в кухне среди кастрюль, сковородок, тарелок, а кассета крутится, записывая тишину. На загнетке сидит новенькая буханка хлеба, в коробке насыпан лук. Каждая вещь на своем месте: у дверей стоят сапоги, на полке, крашеной под цвет стен, – кожаные рукавицы. Елена Колесник хлопочет по хозяйству: то выйдет в сад, то в дом вернется – не обращая на Миху и работающий магнитофон никакого внимания, будто бы их вовсе нет.


– Мы будем соблюдать наш уговор.

– Да.


Миха отвечает, хотя это был не вопрос. Колесник кивает. От уголков его глаз разбегаются морщинки – не то улыбка, не то усмешка. Миха понимает: это предупреждение. Старик проводит для них обоих строгую черту.


Перед сном Миха ставит аккумуляторы на подзарядку, в ночной черноте горит красный огонек. Не забыть перед отъездом доплатить Андрею за электричество.

* * *

– Расскажите о том, что здесь происходило. Когда здесь были немцы.


Колесник хмурится, слегка вздергивает голову.


– Много всякого происходило.


Михе кажется, что старик над ним насмехается.


Да. Я знаю. Но расскажите, пожалуйста, что они здесь делали.


И тут же на краткий миг зажмуривается. Известно, что они делали: убивали. Собственная просьба кажется ему наивной. Еще более наивной, Миха знает, окажется она вечером, когда он будет прослушивать запись.


Может, начать с того момента, когда немцы впервые появились?

Хорошо.


Старик откашливается.


– Итак. С того момента, как пришла армия?

Она первая шла?

– Да.


Плечи у старика теперь не так безупречно тверды, и он соглашается взять предложенную сигарету. Колесник смотрит на Миху: старый на молодого. На лице грубая кожа, глубокие морщины пролегли между скулами и ртом. Возле глаз кожа бледнее и тоньше, но от дыма она сейчас сморщена.


– Сорок первый год, летом. Мы увидели самолеты, а затем пришла армия. Позже появились SS с полицаями и остались. Поставили полицейский участок и бараки, назначили новое правительство. До этого были коммунисты, а немцы набрали новых людей и сделали новое правительство.


Набрали людей немцев?

Немцев и белорусов. Верхушка вся была немецкая, но были, конечно, и белорусы, которые на них работали. То же самое происходило в полиции.

– А потом?

– Ввели комендантский час, новые законы. Изменили все. Школы, дороги, фермы. Колхозов не стало.


Вместо этого крестьяне должны были работать на немцев. Чтобы кормить армию на востоке. Такие дела были. Вот так они все переменили.


Миха ждет, но вряд ли Колесник станет говорить по собственному почину.


– А потом?

Что именно вас интересует?

Здесь жили евреи?

– Да, жили.

Что с ними стало?

Их расстреляли.


У Колесника белое, отсутствующее лицо. Говоря, он глядит Михе прямо в глаза.


А кто расстреливал, вы можете сказать?

– Смотря кто тут в это время был. Иногда только полицаи, иногда полицаи вместе с SS, солдатами.

Waffen SS?

Некоторые из них.

– Немцы?

– Немцы, белорусы, литовцы, украинцы. В основном немцы.

Расскажите об этом.

– Что именно?

Кто это был? Что они делали?


Старик уперся в него взглядом.


Я просто хочу знать, кто были эти люди и что они делали.


Колесник, затянувшись, кивает.


Если не хотите, можете не отвечать.

– Да, знаю.


Колесник говорит жестко, но его лицо – уже далеко не такое отсутствующее, как прежде.


Меня интересуют только немцы.

Да, вы говорили. Что немцы делали с евреями.

Подробности ни к чему Только люди. События.


Миха дает старику время подумать, подобрать слова. Распрямляет пальцы, потирает на ладонях красносиние полумесяцы, следы от ногтей.


– Сначала они создали гетто. Это они сделали первым делом. И запретили евреям ходить в школы, работать – им больше не разрешалось работать на себя. Наверное, все началось с этого.


Колесник устраивается поудобнее на стуле. Миха молча ждет, и старик продолжает.


– Вскоре, как они пришли, они расстреляли всех мужчин, ну или почти всех. Всех стариков, всех больных и всех мальчиков. Оставили только немного тех, кто мог работать. На лесопилке, в других местах. Остальных расстреляли.

Расстреляли?

– Согнали их ночью в город, а поутру расстреляли. Они боялись, что мужчины поднимут оружие против них.


Колесник отрывисто кашляет, прикрывая рот широкой ладонью.


– А по весне убили еще больше евреев; собрали их со всей округи, со всех деревень и посадили в гетто. Часть оставили работать, остальных расстреляли. Так и продолжалось.

Долго? Долго это продолжалось?

– Последние расстрелы были в сорок третьем.

И кто их производил?


Старик раздраженно хмурится.


– Как я уже говорил – полицаи, SS, все подряд.

– Waffen SS?

– Не помню. Возможно. Это происходило в лесу, к югу отсюда, за рекой. Там они и похоронены.

А когда в сорок третьем?

В конце лета.

В конце лета.


Колесник замолкает, а Миха сидит и думает: опа был здесь. В то самое время, в том самом месте.


– Нет. В начале осени. На полях стояли стога.


Миха поднимает голову. Старик смотрит в окно.


Странно, что именно это запомнилось. Расстрелы и стога: людей убивали, а времена года шли своим чередом.


Что потом? Уцелевшие евреи прятались по деревням, по болотам, уходили к партизанам. А немцы их искали.


Миха смотрит на сидящего перед ним старика. Он все это видел. Все помнит. Расстрелы, лето, осень, зима, весна. Ктто пустели и наполнялись вновь.


Миха открывает блокнот на столе. Безотчетно, просто чтобы что-то делать.


– Что вы пишете?

Ничего.

– Вы будете записывать наш разговор?

Не знаю. Возможно. Вы не против?


Колесник кивает.


– Нет, нет.


Молча сидят. Старик прилежно ждет, пока Миха заговорит.


Но Миха не в силах спрашивать, в голове вертится:


«Время и место те самые. Лето, осень сорок третьего. Он все помнит».


Миха захлопывает блокнот.


Простите. Давайте остановимся. Думаю, на сегодня с меня хватит.

* * *

Вечером Миха едет на велосипеде из одной деревни в другую. Сначала гонит быстро, но потом сбавляет ход.


Дома у Андрея достает фотографию деда и кладет перед собой на небольшой столик.


Миха знает: завтра же можно отвезти фотографию Колеснику и спросить обо всем напрямик.


Это мой дед. Вы помните, как он расстреливал евреев из вашей деревни?


Миха прослушивает запись. Те самые время и место. Пытается заключить с собой сделку.


Да не нужно ему говорить этого. Зачем Колеснику знать? Не стану говорить, что это мой опа. Скажу просто Аскан Белль.


Однако, лежа в постели, он думает о Колеснике. О медлительных больших старческих руках, о мягкой коже вокруг глаз. О резковатых ответах. Все равно Миха пока еще слишком боится.

* * *

Вы помните кого-нибудь из немцев?

– Да.

Расскажите, пожалуйста.

– Что именно?

Не важно. Что угодно. Что помните.


Колесник колеблется. На какое-то мгновение Михе даже показалось, что тот смутился, растерял слова.


Что хотите. Начните с чего угодно. Прошу вас.

– Я помню одного.

– Как его звали?

Тильман. Служил доктором в полиции. Он их учил. Учил убивать людей. Максимально чистым способом, понимаете ли. Но вы просили без подробностей.

– Да.


Похоже, Колеснику стало легче. У Михи тоже отлегло. Снова оба сидят и молчат.


А еще кого-нибудь из немцев, может быть, помните? Может, просто перечислите имена?


Старик мало кого помнит. Он перечисляет медленно, и Миха слушает, записывает, ждет. Фамилии и кое-какие имена, но сочетания «Аскан Белль» среди них нет.


Однако их было больше? Должно было быть больше?

– Давно дело было.

– Да.


Миха думает под жужжание магнитофона. Осталось два дня. Он даст себе еще два дня поблажки, а потом покажет снимок.

– Я помню одного немца, который застрелился.


Не опа.


Покончил с собой?

– За бараками. После одного расстрела.

Ему было стыдно?

– Думаю, да. Помнится, они тогда еврейских детей расстреливали, так он на следующий день застрелился.

Но только потом, да? После того, как расстрелял детей?

– Да.


Тянутся долгие, пустые секунды, а Миха не в силах вымолвить ни слова. Колесник смотрит на него, Миха чувствует взгляд.

Спустя какое-то время старик встает. Наливает каждому водки и ставит маленький, до краев налитый стакан на стол перед Михой. У Колесника трясутся руки. Миха поднимает голову.


Простите.


Колесник кивает. Ждет, покуда Миха выпьет, затем пьет сам.


Лучше не касаться подробностей. Вам, наверное, так будет легче?


Колесник снова кивает. Михе подумалось вдруг, что старик что-то ему скажет, и он замер, ожидая, но момент упущен.


Колесник указывает на магнитофон. Осмелевший и разгоряченный от водки, Миха все же держит слово и покорно останавливает запись.

* * *

В один из дней, ближе к вечеру, Миха с Андреем играют в карты, жестами уточняя по ходу игры правила. Любезничают друг с другом, уступают: то играют по немецкому варианту, то по белорусскому, постоянно путаются и хохочут.


Водка горит у Михи в желудке. Он думает о выброшенном из письма абзаце, о тех ненаписанных строках: он до сих пор не знает, трусость то была или здравый смысл. Смотрит на Андрея, который разогревает в печке суп и нарезает хлеба. Как теперь объяснить? Счего начать?


Он хотел позвонить вечером Мине. Пойти на главную площадь к автомату и поболтать. Но вместо этого после ужина он почистил зубы и отправился спать.

* * *

Выехав на Андреевом велосипеде из-за угла, Миха уже видит хозяина, стоящего на крыльце. Он еще издали машет Михе, и Миха тоже поднимает руку. Эдакое молчаливое «здравствуйте».


Пока Миха отвязывает от руля сумку, Колесник спускается по ступенькам.


– Послушайте, герр Лехнер, я тут подумал.


Миха замирает. Поднимает голову и смотрит на старика.


Вы хотите меня прогнать?


Колесник кажется утомленным. На лице залегли глубокие, сонные складки.


– Нет-нет. Мне просто интересно. Можно вас кое о чем спросить?

– Да, конечно.


Прислонив велосипед к стене, Миха с улыбкой поворачивается к старику.


– Те люди из музея… Они вам ничего про меня не говорили. Так ведь?

Они сказали, что вы помните немцев.

– Да, но они вам не сказали, чем я тут при немцах занимался?

Нет.

Нет. А я думал, вы все знали, когда в прошлый раз пришли. Но вы такие вопросы задавали, что я начал сомневаться.


Колесник стоит совсем близко, но голос его звучит тихо. Миха не смеет дышать. Старик так близко, что, кажется, к нему можно прикоснуться.


– Думаю, я должен вам сказать.

Должны?

– Да.

Тогда я достану магнитофон?

– Нет, я скажу вам это прямо здесь.


Михе неловко. Старик стоит чересчур близко. Миха хватается за велосипедную раму. Ему хочется отвернуться.


– Мой отец был учителем. Он выучил меня языкам, польскому и немецкому, и когда пришли немцы, я им помогал. Я с ними сотрудничал. Правильно я сказал?

– Да.


Миха изо всех сил пытается не выдать своего потрясения. А то он заметит. Колесник, кивнув, продолжает.


– Все об этом знают. И здесь, и в округе. Я думал, они потому вас ко мне и послали, понимаете?

Да. Я понимаю.


Сотрудничал с немцами. Михе и в голову не могло такое прийти.


– Я знал немецкий и поэтому работал переводчиком полтора, нет, почти два года. Работа была не постоянная, время от времени. Но переводил я и для эсэсовцев, и для полицаев. Поэтому-то я все знал, что они творили. Понимаете?


Коротко кивает, будто бы сам себе.


– А еще я расстреливал евреев. И других тоже, партизан, но чаще всего евреев.

Понятно.

– Я знаю, что мы так не договаривались. Я сказал, что не хочу об этом говорить, но тогда я думал, что вы обо всем знаете. А теперь понял, что невозможно говорить о тех временах, когда вы ни о чем не подозреваете. Поэтому я подумал, что все вам расскажу, а затем мы продолжим.


Миха кивает. Тугими пальцами отвязывает сумку от руля. Он не в силах стоять спокойно. Возится с застежками, с ремнями, с велосипедом, поднимается по ступенькам на крыльцо. Свыкнуться бы. А еще – сохранить дистанцию между собой и стариком.


Миху трясет.


Миха думает: «Я не хотел этого знать». Но слишком поздно.

* * *

– Ну как, вы сегодня разговаривали?


Миха впервые за все это время позвонил домой, и, похоже, Мина рада его слышать.


Вроде того. Но не очень-то продвинулись.

– Он не захотел тебе отвечать?

Да нет. Дело во мне. Я просто не смог. Через десять минут уехал, колесил весь день.


Мина какое-то время молчит. Миха садится на корточки, прислоняясь спиной к телефонной будке.


– Он помнит твоего деда?

Еще не спрашивал.

– А-а.

Он убивал евреев.


Миха прислушивается, как она отреагирует. В трубке тихо.


Я имею в виду Колесник. Не опа. Хотя опа, может быть, тоже. Вполне возможно. Он принимал участие в расстрелах. Сам мне сегодня об этом сказал. После такого я не мог остаться. Не мог смотреть на него, разговаривать.

С тобой все нормально?

– Нет.

Миха.

Все хорошо, Мина, прости. Со мной не все в порядке, но в целом все хорошо.

Миха. Может, тебе просто вернуться домой?


Да, это выход. Набирая номер, он так и собирался поступить. Но теперь, когда об этом сказала Мина, он засомневался. Молча слушает, как Мина вздыхает.


А ты как? Все нормально?

– Да, у меня все в порядке.

Что новенького?

Записалась на курсы будущих мам.

Правда? Когда первое занятие?

На следующей неделе. В среду вечером. Приглашаются роженицы и их мужья. Ты пойдешь?

В следующую среду? Не знаю. В другой раз буду точно. Они ведь длятся до самых родов?

– Да.


Приподнявшись, Миха бросает в щель телефона еще несколько монет.


– Слушай, Миха, я, наверное, пойду. Я сегодня рано встала.

Ага.

С тобой ведь все нормально?

Да, все хорошо.


Прислушиваясь к шумам в трубке, Миха пытается представить, где именно находится сейчас Мина. Холодильник не шумит, телевизор не работает, машин с улицы не слыхать. Лежит на полу в коридоре, ноги задрала на стену Без тапочек, в одних носках.


– Послушай, я бы приехал на курсы, но тогда выезжать пришлось бы, скорее всего, завтра, из-за нестыковок в расписании. Я и так вернусь совсем скоро, ты же знаешь.

Да. Я знаю. Мы потом их нагоним.

– Да.

Если не хочешь, тебе вовсе не обязательно снова ехать к этому человеку.

Я знаю.

– Я хочу сказать, если он тебе неприятен.

– Да. Знаю. Просто мне кажется, что разгадка уже рядом.


Он говорит это и знает: услышанное сегодня ничего не отменяет, вопрос еще не задан.


– Но ведь есть и другие варианты. Можно поспрашивать еще у кого-нибудь.

Но у кого? Я все думаю об этом. О том, что он рассказал. Конечно, это ужасно, но может, именно поэтому лучше него никого не найти.


Мина долго молчит, а потом вздыхает.


– Понятно. Да.


Слышно, как она барабанит по аппарату. Ногтями или ручкой. Интересно, она уже все руки себе изрисовала?


– Хорошо. Что же, если у тебя все хорошо, буду прощаться.


Миха молчит. Ему не хочется, чтобы она клала трубку.


– Пока, Миха.

Ну ладно, пока.

– Пока.

* * *

Старик говорит наполовину в микрофон, наполовину Михе. Сегодня он нервничает. Как тогда, в первый день, на кухне. Михе трудно на него смотреть.


– Сейчас я живу в этой деревне, а родился в соседнем городе, там и вырос, при советской власти, до фашистов еще.


Колесник закуривает новую сигарету.


– Когда немцы пришли, мне было девятнадцать. Я работал переводчиком, а когда мне исполнился двадцать один, поступил к полицаям.


Миха смотрит строго перед собой, на магнитофон.


– А потом, когда вернулись коммунисты, я сидел в лагере.

– Где?

– В России. Семнадцать лет.


На восемь лет дольше, чем опа. Молчание.


– Давайте на этом остановимся.


Старик прищуривается. За окном проезжает машина.


– Может, завтра будет легче. Еще день на то, чтобы привыкнуть. Вы продумаете вопросы, что вы хотите от меня узнать. Запишете их, а завтра спросите.


Ночью жарко, и Миха спит с раскрытым окном. Лежит на одеяле, шерсть колет под коленями. На огонь летит мошкара, роится в яркой лужице света.


Не спится. Темнота, плотная и душная, не дает ему покоя; он видит ее и с закрытыми глазами.


Рассвет Миха встречает с облегчением.

* * *

Тот человек, который застрелился. Немец. Я все о нем думаю: вы сказали, что он убивал детей по приказу.

– Да.

А что бы случилось, если бы он воспротивился? То есть, я хочу спросить, была ли у него возможность отказаться?

– Да!

– Да?


Этим утром Колесник был готов к его приходу заранее. На столе сигареты, водка и два стакана. Елены не видать.


Старик придвигается к столу. Теперь он ближе еще на несколько сантиметров. Минуту или две он думает.


– Были приказы, но были и добровольцы.

Приказывали вызываться добровольно?

– В какой-то мере. Да.

В какой мере?


Теперь Михе можно быть нетерпеливым. И можно эту нетерпеливость проявлять, Колесник все равно ответит.


– При желании можно было отказаться. Если вы не хотели, никто вас не заставлял.

– И за это никак не наказывали?

– Нет.

Так вы думаете, тот человек, он убивал детей по собственному желанию?

– Нет, я так не думаю.

Не думаете?

– Нет.

Но если его не заставляли и сам он не хотел, почему тогда он это сделал?


Колесник молчит. Миха берет сигарету, другую подталкивает к Колеснику. Старик прикуривает от старой сигареты.


Разве не мог он стрелять в сторону? Делать вид, что целится, но стрелять мимо?


Колесник пожимает плечами. Миха думает: «А ты, Колесник? Ты целился или мазал?»


– За это еще кое-кто отвечал.


Через широкий кухонный стол Миха глядит на старика, и тот опять пожимает плечами. Жест, выражающий скорее отступление, а не окончательный отказ. Миха решает: «Целился».


В каком смысле?

– Некто этим распоряжался. И даже если он не приказывал вот так, напрямую, он все равно давал понять, что нужно сделать. Так что от вас ничего не зависело, понимаете? И вы шли и делали, хотя вам и не приказывали. Получалось, что делали добровольно. А в таком случае тот, кто отдавал приказ, тоже ни за что не отвечал.


Колесник чертит в воздухе круг, и Миха следит за его руками.


А потом старик просто сидит.


Через какое-то время продолжает.


– Трудно мне вам это объяснить. Я не сумею это рассказать, да вы и не поймете. Я думал сегодня: хорошо это. Хорошо, что вы так и не узнаете, что у меня на уме. Вы совсем другой человек.


А Миха думает: «Это чересчур просто. Слишком просто, чтобы об этом рассказывать».


– А вы сами теперь не другой?

Может быть, может быть. Затрудняюсь сказать. Не мне судить о таких вещах.

Но сегодня это имеет для вас какое-то значение? То, что вы тогда делали?

– Нет. Нет. Но я помню, что тогда мне это помогало.

* * *

Миха пишет Мине письмо. Он не может сказать ей всего по телефону. Боится произнести это вслух. Вдруг тогда это станет реальностью. Ей будет противно, он знает. Может, она письмо и не прочтет, но ему, по крайней мере, нужно вылить это на бумагу.


Может, это действительно был замкнутый круг, как сказал Колесник.


Миха думает о деде. С автоматом. Стоит, впереди траншея, а позади черно-зеленая чаща.


Он мазал? А если да, меняется ли хоть что-нибудь? Становится ли он от этого лучше? И почему?


В то самое время, в том самом месте. Они пришли сюда убивать. Вот зачем он здесь был.


Миха кладет письмо в конверт и запечатывает. Тошнит, надо бы лечь. Он идет с письмом в туалет, рвет его и спускает клочки в унитаз.

* * *

Два дня Миха не ходит к Колеснику. Не то чтобы он задумал так нарочно. Но проходит один день, а за ним следующий.

* * *

На линии помехи, и Минин голос теряется среди шума. Ей снова звонила мутти. Миха понимает, что Мина на него сердится, но нужно дать ей выговориться. Он то и дело ее перебивает – сам того не желая, в неподходящий момент. И чем дальше, тем хуже.


– Она подумает, что я не передаю приветы.

Нет, она подумает, что я вконец обленился. Плохой сын.

– Так позвони ей оттуда.

Не могу.

– Почему, Миха?

– Что?

– Я спросила почему.

Она поймет, что я звоню издалека, мне придется врать.

А так ты меня заставляешь врать. А ей я врать не хочу.

Отец тоже звонил?

На прошлой неделе, я же тебе говорила.

Ага.

Ты там еще долго пробудешь?

Мина, я не слышу.

– Ты еще долго там?

Пару дней, наверное. На выходные возьму билет.

– Пару дней.

Да. У тебя все хорошо, да? С ребенком все в порядке?

Просто замечательно, Михаэль. Я все еще беременна, и все просто за-ме-ча-тель-но!


И молчит. И Миха тоже. Пусть пыль уляжется.


– Я поставлю на автоответчик. Позвонят твои родители, не стану подходить.

– А когда я позвоню, подойдешь?

Ты скоро вернешься. Зачем тебе опять звонить?


Миха делает глубокий вдох. Мина жестока. Что ж, он тоже будет жесток.


Деньги кончаются.


Возле Михиных пальцев неровным столбиком высятся монеты. Он отводит глаза, притворяясь, что их тут нет.


– Да, хорошо. До встречи.

До встречи.


Оба молча ждут, когда связь оборвется. Мина не выдерживает и первая дает отбой.

* * *

Колесник сидит на стуле, как прикованный. На полированной деревянной ручке стоит пепельница и лежит коробок спичек. Миха протягивает старику непременную пачку сигарет, и тот закуривает.

* * *

Вы испытывали к евреям ненависть?

– И да, и нет.

Это как?

– Я выискивал людей, которых можно было бы ненавидеть.

Правда?

Я был обозлен. Из-за отца, из-за деревни, из-за колхозов, голода. Коммунистов.

Что случилось с вашим отцом?

– Его расстреляли.

– Коммунисты?

Да. Я помню, как его уводили: его и еще пятерых человек.

За что?

Он был учителем. И не хотел учить по их указке. Его и раньше забирали, но на этот раз он не вернулся.


Миха глядит на старика. Ни слез, ни грусти в голосе – сидит себе неподвижно в кресле, отделенный от Михи кухонным столом.


Значит, вот почему вы ненавидели евреев? Из-за отца?

– Да, можно сказать и так.

А вашего отца забрали евреи?

Нет, среди них не было евреев. Те коммунисты, что увели отца, не были евреями.


В добавление к словам Колесник поднимает руку, машет в воздухе широкой ладонью.


Тогда почему вы не чувствовали ненависти к коммунистам?

– Их я тоже ненавидел, но все они ушли. Еще до прихода немцев. Без наказания за все свои дела.

Поэтому вам хотелось кому-нибудь отомстить?


Колесник пожимает плечами. Новое отступление.


Вам хотелось отомстить кому-нибудь за произвол коммунистов, тут подвернулись евреи, и вы решили мстить им?

– Я жалею об этом. Я знаю, что словами делу не помочь. Знаю, что поступал плохо, вы понимаете? Я не умею это лучше объяснить.


Миха повторяет про себя: «Знаю, что поступал плохо». Комната, сизая от дыма.


Вы и тогда знали, что это плохо?


Кивок.


Тогда почему?


Колесник молчит и смотрит в пол. Не отвечает и на повторный Михин вопрос. Миха останавливает магнитофон и выходит на крыльцо, на свежий летний воздух. Когда он возвращается, Колесник все так же сидит на стуле.

* * *

– Вы записываете?

– Да.

– Они забрали у меня отца. Мы всей нашей семьей голодали и мерзли, а потом пришли немцы и сказали мне, что виноваты евреи. Они всем так говорили. Все евреи – коммунисты. А это была неправда.

Неправда?

– Ага. Среди коммунистов были евреи. Но много было и белорусов.

Выходит, они лгали?

– Да.

Вы это знали?

Да. Но лгали они правдоподобно.

Что это значит? Объясните.

– Знаю, что плохо так говорить. Знаю, что это ужасно. Я и тогда это знал.


Колесник смотрит на Миху, а Миха отводит взгляд. Он не хочет об этом слушать. Мне незачем это знать. Зачем мне знать о нем. Мне нужен опа. Спроси его об Аскане Белле.


Бойня началась в сорок первом.

– Верно.

– А вы в то время работали переводчиком. На немцев.

– Да, но я все видел.

В сорок третьем вы немцев тоже видели?

– Да, и сам убивал.


Миха чувствует на себе стариков взгляд, ищущий его глаз. Миха обдумывает новый вопрос, но старик его опережает.


– Я сделал свой выбор, понимаете? Почти целых два года я наблюдал, как немцы убивали евреев, и сам стал убивать. Я сам это выбрал, вы понимаете?


У Михи нет желания отвечать. Может, стоит выключить магнитофон и снова выйти? Непонятно, почему Колесник ему это рассказывает. Похоже, с Михи на сегодня достаточно.


– Вы понимаете?

– Да. Хотя нет. Вы сказали, вы были обозлены. Из-за отца.

– Да.

Вы думали, что будете расстреливать евреев и станет легче.

– Вы меня не слушаете.


Напрямик. Спокойно. Миха коротко взглядывает на Колесника. Встречаются глазами.


Вы думали, станет легче, но вам не полегчало.

– Трудно сказать, герр Лехнер, особенно через столько лет. Видите ли, непросто знать за собой такое. Можно перечислять причины. Я потерял отца, голодал, хотел помочь семье, приказ есть приказ, нам говорили, что евреи – коммунисты, а коммунисты причинили мне много бед. Можно повторять все это снова и снова. Ничего не изменится. Я сделал выбор и пошел убивать.


Миха ощущает на себе его взгляд, но не может поднять голову. Изо всех сил прижимает к глазам кулаки и, отняв их, ждет, пока пройдут багрово-черные болезненные круги.


Ничего не меняется.


Старик курит и смотрит в пол.

* * *

Миха пишет в блокноте Мине письмо, сознавая, что никогда не вырвет и не отправит страничку. Сознавая, что должен взять этот листок с собой к Колеснику и, отважившись, прочитать вслух.


Убивал ли опа? Делал ли он это из убеждений? Либо просто потому, что было дозволено? Было ли ему плохо или стыдно? Испытывал ли он ненависть? Плакал ли? Или верил в свою правоту?

* * *

Они когда-нибудь это обсуждали? Что было потом? Вы слышали, что именно они говорили?

– Я им был не ровня. Я ведь белорус.

Вам запрещалось с ними разговаривать?

– Меня звали, только когда нужно было переводить.

Значит, их разговоров вы не слышали?

Нет. Да я и сомневаюсь, чтобы они об этом беседовали.

Почему вы так считаете?

– Что было потом… На обратном пути всегда было тихо. Они здорово надирались в грузовиках, и все старались помалкивать. Думаю, тем, кто оставался в деревнях, не больно-то хотелось об этом слушать, а тем, кто ездил в лес на расстрелы, наверное, не больно хотелось говорить. Мне говорить никогда не хотелось.


Сигарета у Колесника догорела. Он стряхивает длинный столбик пепла в пепельницу и закуривает по новой.


– Когда пошли первые расстрелы, люди, белорусы, заговорили об этом повсюду, но скоро перестали. Всем было известно, что расстрелы продолжаются, и люди замолчали. Я тоже знал и тоже молчал.

А после того?

– Напивался. После, вечером, всегда было много еды и выпивки. Музыка до упаду. Не возникало желания поговорить. Просто мы пили, ели, включали музыку на полную катушку.

* * *

Сегодня, Мина, мы просто сидели. И вчера было то же самое.


Миха не отваживается задать свой вопрос; Колесник сидит с ним вместе на кухне целый день. Молча подливает водки, нарезает хлеб. Подает носовые платки. Сидят час за часом, магнитофон крутится и крутится, а потом останавливается, Миха переворачивает кассету и снова включает запись.

* * *

Миха подъезжает к деревне, где живет Колесник, но, миновав ее, направляется в город. Магнитофон при нем, но день наверняка опять пройдет в молчании, лучше уж съездить в музей.


Девушка на входе сначала не узнает его, но потом, улыбаясь, здоровается и кивком указывает на книгу для посетителей.


Верно. Весной.


На этот раз Миха не подходит к манекенам в военной форме и фотографиям с мест расстрелов. Он ходит в другой части зала. Целое утро рассматривает семейные снимки, дома, предметы быта. Перчатки, рулон ткани, серебряная чашечка. Записи в гроссбухе, карандашные каракули, пометки на полях книги.


Мужская кожаная туфля, добротная и тяжелая. Задник изнутри стоптан. Когда-то он ходил по деревне, из города в город. А потом кружил только по дому или, в лучшем случае, заходил к соседу, мерял шагами убогое пространство гетто.


На ту сторону зала Миха не заходит, не отваживается снова заглянуть в те лица.

* * *

По возращении Миха обнаруживает Колесника, сидящего на лавке возле Андреева дома. Тот поднимается навстречу подъезжающему по дорожке Михе.


– Я заволновался. Вы не приехали.


Миха не знает, что ответить.


– Ваш друг сказал, что вы пока не уехали. Я решил подождать.

Все нормально. Только мне сегодня не хотелось разговаривать.

– Ясно.


Миха останавливается, не заходя в дом; старик, похоже, и не думает уходить.


Послушайте. Я не могу вас пригласить зайти. Вы знаете, это не мой дом.

Да. Знаю. Я просто подумал… Вы завтра приедете?

– А вы не против?

– Нет, конечно.

Просто мне нужен был перерыв.

Ага. Моя жена, Елена, я попросил ее побеседовать с вами. Она не сотрудничала с немцами. Я подумал, что вам будет интересно и ее послушать.


Миха удивлен.


Она согласилась?

– Да, да. Она хочет с вами поговорить.

Хорошо.

Так я скажу ей, что вы завтра приедете?

Хорошо.


В доме, на кухне, Миха сталкивается с матерью Андрея. Она наблюдала за разговором из окна и теперь, похоже, рассержена. Она говорит что-то Михе, он не понимает, но пугается тона, каким это сказано. Сплюнув в мойку, она выходит.

* * *

Миха сидит за столом вместе с Иосифом и Еленой Колесник. Все трое склонились над микрофоном; магнитофон тихонько гудит на столе. Колесник будет переводить жене. Во время беседы Елена смотрит ему в лицо, но он глядит строго перед собой, ровно положив на стол руки. Он делает вид, будто его здесь нет.


Как вы относитесь к тому, что делал ваш муж? Во время оккупации.


Елена отвечает мужу, потом Михе.


– Она сожалеет об этом.

Сожалеет?


Елена кивает, слегка скребя кончиками пальцев по столу. Снова говорит.


– Один из ее братьев тоже так поступал.

Не может быть.

– Да. Она говорит, немцы приказывали, и он стрелял.

Как она к этому относилась? Тогда, в то время?


Колесник передает жене вопрос, и та, пожимая плечами, что-то отвечает. Буквально два слова.

– Она не помнит.

– Как?


Елена смотрит на мужа. Шевелит губами, но не произносит ни звука. Миха ждет, но на ответ особенно не надеется. Задает новый вопрос.


– Что случилось с ее братом?

– У нее было два брата. Одного немцы расстреляли в самом начале, а второго – когда пришли красные.

Немцы расстреляли?

– Да. Вместе с десятком других мужчин из ее деревни. В наказание за немецкого солдата, которого на площади застрелили.

Кто этого солдата застрелил?


Миха смотрит на задумавшуюся Елену.


– Она не знает. Может, партизан какой.

Но ее брат не был партизаном?

– Нет, но его все равно расстреляли. Она хочет, чтобы вы знали, какое тогда жестокое было время.


Елена чертит по столу длинным ногтем большого пальца. Губы сжаты, глаза мокрые. Миха молчит, вдруг она еще чего скажет. Когда она наконец снова начинает говорить, Колесник вдруг кивает; в его глазах что-то меняется. Впервые за все время он проявляет хоть какую-то реакцию.


– В конце концов, она научилась различать птичку по песенке.

– Я не понимаю.


Елена кладет руки на стол, ладонями вверх. Короткие пальцы с мясистыми подушечками, глубокие линии руки. Говорит что-то. Муж переводит. Снова говорит.


– В конце концов, разница стерлась.

– После расстрела евреев немцы пришли к ним в дом – убивали, жгли, грабили. И партизаны тоже. Голодные, они выходили из болот с ружьями наперевес.

– Отец запирал двери, заколачивал гвоздями, но они все равно врывались.

– Она говорит, что боялась. Все время боялась. Женщин насиловали, мужчин уводили. Никому нельзя было верить. Все менялось каждую неделю, каждый день.

– Она пряталась в сарае. Иногда убегала на кукурузное поле. Иногда на речку, в камыши.

– Она вспоминает, как, не переставая, плакала и плакала ее мать, и как мужчины отнимали у них еду. Увели корову. Последнее, что у них оставалось.


Замолчав, Елена вытирает лицо. Из ее слабых легких тяжело рвется дыхание. Колесник, взглянув на нее, снова застывает. Когда она начинает говорить, он опускает глаза и смотрит на свои сжатые кулаки.


– Когда деревню сожгли, стали жить в землянках.

– Когда кто-нибудь приходил – жег, грабил, убивал, она не разбирала, кто это. Сразу убегала и пряталась.

– А если они пели, на своем языке, тогда можно было разобраться. День – немцы, на другой – партизаны. Потом еще русские добавились.


Миха перебивает. Ему важно знать.


Кто из них был хуже всех?


Елена смотрит на мужа, и тот повторяет вопрос, а потом переводит взгляд на Миху, но не отвечает.


Я имею в виду коммунисты, фашисты, партизаны, красные… Кто был хуже всех?


У Елены по щекам катятся слезы. Миха видит их отблески возле рта, когда она поворачивается к свету. Не скажет. Возможно, она не хочет даже в такой момент показаться грубой, но Михе нужен честный ответ. Фашисты. Фашисты были куда хуже остальных.


Переждав немного, Миха спрашивает.


– И обо всем этом вы просто сожалеете?


Колесник переводит, и Елена смотрит на Миху сердито. Ответ адресует мужу.


– Она не понимает, что вы хотите сказать.


Миха пытается по-новому сформулировать вопрос, но у него не получается. Елена, поднявшись, что-то говорит; не Михе, одному только Колеснику. Перевязывает платок, туго, резко затягивая узел под подбородком. Она плачет. Муж за нее отвечает.


– Она говорит, что на другие чувства уже не способна.

* * *

Миха собирает сумку, поглядывая в окно на вечереющую улицу. На крыльце, на стуле, сидит Елена, сложив руки на коленях. Михе в окно видна фигура, но не видно лица.


Она вспоминает. Ей тяжело. Она через какое-то время вернется.


Колесник стоит и смотрит, как Миха смотрит на его жену.


Елена сказала, что она сожалеет.

– Да.

Сожалеет о вас и о брате.

– Да.


Миха ждет, пока Колесник разливает водку.


– У нас нет детей. Мы поженились, когда я вернулся. Елене было уже много лет. Она считает, что это кара за те времена.

– А вы?

– Что я?

Вы тоже сожалеете?

– Нет.

Нет?


Колесник поднимает глаза на Миху. Взгляд твердый. Очевидно, тут дело принципа.


Вам хотя бы стыдно?

Как я могу оправдаться?


Этого вопроса он ждал. Ответ у старика заготовлен.


– Как я могу оправдаться? И перед кем? Кто может меня простить?


Колесник смотрит на Миху. Никто. Никого в живых не осталось. Так Миха думает, но вслух не произносит.


– За себя мне не стыдно.


Миха ищет в стариковском лице слабинку, но напрасно. Не плачет.


Вы тоже считаете, что это вам была кара?

– Нет.

Даже тюрьма?

– Все равно нет.

И бездетность?

– Нет.


Миха глядит на старика. Этот человек ему непонятен. Непонятны его резкие ответы.


Ваша жена плакала, когда со мной разговаривала.

– Я плакал в тюрьме. После расстрела евреев несколько ночей плакал. Другие тоже. Я был неправ, когда расстреливал, и когда плакал, тоже был неправ.


Порой голос Колесника срывается на хрип.


Елена плачет – она тоже неправа?

Елена ничего не сделала. Она девчонкой была. Хоронилась ото всех, вот и выжила.


Слова падают отчетливо и тяжело.


Однако вашу жену постигла кара. У нее нет детей.

– Елена считает, что это ей в наказание. А я… За то, что я сделал, наказания нет. Никакого сожаления не хватит и никакого наказания.

* * *

Утром Миха оставляет магнитофон у Андрея – в своей комнате, на столе. В сумку кладет фотоаппарат и едет к Колесникам. Когда они входят в кухню, Елена встает, и Миха вынимает камеру, чтобы она видела. Она улыбается и кивает, тихо говорит что-то мужу и заправляет под платок выбившиеся пряди.


– Спасибо, герр Лехнер. Моя жена говорит, это очень мило с вашей стороны.

Ну что вы.


Елена ставит к дальней стене, рядом с печкой, два стула, а Миха устанавливает камеру. Ему помогает Колесник, держит треногу, стоит не шелохнувшись, покуда Миха наводит резкость по фактуре его пиджака. Миха, которому неловко работать молча, начинает говорить.


Это хороший фотоаппарат.

– Правда?

У него новейшие линзы. С выдвижным объективом, но резкость держит. Снимки четкие получаются.


Колесник смотрит в видоискатель, и чтобы он видел не одни только пустые стулья, Миха входит в кадр. Теперь Колеснику есть что разглядывать. Он улыбается, и Миха тоже улыбается в объектив. Не то чтобы Миха улыбался Колеснику, но старик, довольный, посмеивается.


Елена, приосанившись, садится подле мужа, тот берет ее за руку. Ладонь в ладони, они ждут, пока Миха подстроит свет.


Я сделаю кадра три-четыре. Для верности. Ладно!


Колесник напрягает шею и, не отрываясь, смотрит в объектив; кивает чуть заметно. Так и сидит все время, пока Миха снимает. И вдруг, в самый последний момент, отворачивается. Он смотрит на Елену, смотрит так, будто бы она – единственное, что заслуживает внимания. Елена смотрит прямо – на Миху, на фотоаппарат, в объектив. А Иосиф вдруг отворачивается.


Прямо как опа.


Миха делает еще два снимка. Не просит Колесника посмотреть в камеру, вообще ничего не говорит.


А потом Елена встает и заходит к Михе за камеру. Улыбаясь, жестами показывает: сядь рядом с мужем, я хочу вас сфотографировать вместе.


Миха переводит взгляд на Колесника, наблюдающего за женой. Та оживленно настаивает, подталкивает Миху к стулу.


Знаете, я, пожалуй, не буду.


Это грубо и жестоко, но Михе и впрямь не хочется фотографироваться с Колесником. Старик переводит, и Елена смолкает. Она обижена, но старик задет сильнее. Сидит неподвижно, уронив огромные руки на тощие колени.


Миха начинает извиняться. Складывает камеру и уходит.

* * *

В дверях кухни стоят Андрей и его друг – похоже, они смущены и недовольны. Миха отмывает руки под краном. На обратном пути на велосипеде порвалась цепь, и теперь все руки в масле и ржавчине, а под ногтями – бурая грязь. Михины руки, еще не отошедшие от фотосъемки, подрагивают под ледяной струей, текущей из крана. Миха оборачивается навстречу входящим.


– Андрей говорит, что не нужно было приводить сюда этого человека.


Миха этого ждал. Он говорит:


Скажите ему, пожалуйста, что я старика не звал. Он пришел сам. Простите.


И прислушивается к невнятному бормотанию переводчика, разглядывая свои замасленные, недомытые руки.


– Андрей говорит, тот человек – убийца.

Знаю. Скажите ему, что мне это известно.


«Ну вот и все», – думает Миха. Конец дружбе. И поездке конец.


Я завтра уезжаю. Пожалуйста, скажите Андрею, что я уезжаю и очень благодарен ему за гостеприимство. Ему и его маме.


Андрей с явным облегчением кивает. Ему не пришлось меня выгонять.


Миха отворачивается. Злые слезы жгут глаза. Он снова открывает кран и трет пальцы под холодной водой, но от мыла масло только хуже размазывается.

* * *

Вы помните такого?


Вечером Миха опять к ним возвращается. Елена Колесник впускает его в дом и оставляет наедине с мужем на кухне.


Вот этого человека?


Миха кладет фотографию на стол, чтобы старик не заметил его дрожащих рук. Красные от воды, от вечер него ветра, от холодного велосипедного руля. Колесник придвигает снимок к себе поближе.


– Это здесь, в Белоруссии?

Нет, в Германии, в тридцать восьмом.

– Лицо знакомое.


Миха был к этому готов. Весь день готовился. Все эти дни.


– Кто это?


Миха не знает, что сказать. Раньше он хотел все Колеснику рассказать, потом раздумал. Хорошо бы Колесник все узнал, но имя деда называть бы не пришлось. Но он называет.


Аскан Белль.

Да. Это Белль, он служил в SS.

Waffen SS.

– Верно, Waffen SS. Я его помню.


Почти полегчало.


Что вы помните?

– Они несколько недель тут воевали, а потом спешно ушли. И однажды рано утром в городе оказались красные. Прямо в центре, возле церкви.

В сорок четвертом.

– Угу. Они меня арестовали, вместе с другими такими же, а потом к нам и немцев стали приводить. Не всех, некоторые были уже мертвы, некоторые успели убежать, но приводили тех, кто остался. Похоже было на чистку гетто, фашистского гетто. Они стояли с нами на перекличке, и я помню, среди них был Аскан Белль.

Вы его видели?

Да. Русские вытолкнули его из строя. Они шли вдоль строя и вытолкнули его, поставили на колени. На главной площади. Они, естественно, были с автоматами. Ему к голове приставили автомат, и имя объявили – тот самый Белль.


Alles vorbei[18]. Финал. Опа Аскан Белль.


Миха не знает, что сказать. Думает: «Зря не записал». Магнитофон завернут в свитера и лежит на дне сумки, оставшейся в Андреевом доме.


Еще что-нибудь помните?

Русские собирались нас расстрелять. Некоторые хотели расстрелять нас прямо на месте. Потому-то они и держали нас в шеренге так долго: всё спорили. Я хорошо это помню.

Он мой дед.


Колесник замолкает. Смотрит на Миху, и Михе на миг приходит в голову, что старик рассердился. Он собирался совсем не так это сказать, но так оно вышло.


Под Колесниковым взглядом Миха начинает нервничать, ерзать на стуле.


Почему они хотели расстрелять моего деда?

Они хотели расстрелять всех нас.


Миха сидит долго. Или ему кажется, что долго, и он пытается разобраться в охвативших его чувствах. Пытается понять, можно ли спросить то, что ему очень нужно знать. Напротив сидит Колесник, Михаэль слышит его дыхание и думает, что, наверное, сможет даже почувствовать, когда Колесник на него посмотрит и когда он отведет глаза.


Он был здесь. Лето и осень сорок третьего.


Колесник дернулся. Миха замечает это краем глаза. Начинает снова.


Скажите, он стрелял?


Задавая вопрос, Миха не смотрит на Колесника, ждет ответа. Но Колесник молчит, и Миха поднимает глаза.


Старик сидит, обхватив голову руками.


Фотография отодвинута на середину стола. Глянцевая поверхность снимка отсвечивает на солнце, и дедова лица не различить, только множество линий, покрывающих фотографию мелкой сеткою. И глубокий залом, пересекающий ноги.


Иосиф!

– Он стрелял. Прости, Михаэль. Он убивал евреев и белорусов.


Хорошо, что не видно дедова лица, хорошо, что Колесник смотрит в сторону.


Вы сами видели?


Колесник трет глаза.


– Я про него знаю.


Знает.


Миха поднимает взгляд на Колесника, но тот смотрит в окно. Знает. Глаз старика не видать, но лоб явственно пересекла складка, и тень упала на лицо.


Откуда вам известно?

Сорок третий. Тогда все, кто здесь был… Все были за этим. Они все, и мы все.

Но вы говорили. Вчера вы говорили, что стрелял не каждый. Тот человек, что покончил с собой…

– Я его запомнил потому, что он покончил с собой.

Что вы хотите сказать?

Простите.


Миха смотрит на Колесника, на лицо, спрятанное в ладонях. Вслушивается в голос, доносящийся из-под пальцев старика.


– Тех, кто не стрелял, было так мало. Их было так мало, что я могу назвать имя и описать лицо каждого, кто не стрелял.


Он-то знает. И Миха знает, что это правда.


– Понимаете?


Миха понимает, но молчит, изо всех сил прижимая кулаки к глазам.

* * *

По пути на автобусную остановку Миха с сумками проходит мимо дома Колесников. Когда Миха появляется в воротах, Колесник стоит в саду под деревом.


– Михаэль!


Колесник радуется и, улыбаясь, спешит по дорожке навстречу. Михе приходит в голову, что никогда ему к этому не привыкнуть; не приучить себя к симпатии Колесника.


– Может, поедите чего? Есть время заглянуть?

Нет, к сожалению. Автобус должен скоро подойти.

Тогда я вас провожу, ладно?

– Да. Спасибо. Отлично.


На остановке Миха оставляет Колесника с сумками, а сам идет купить яблок в дорогу. Яблоки ему не нужны, ему вообще ничего в дорогу не нужно, но не может он стоять со стариком и в молчании ждать автобуса.


Хорошо наконец уехать. Миха пытается, но не может почувствовать грусть, прощаясь с Колесником. И хотя Миха знает, что Колесник ему симпатизирует, все же ему кажется, будто и тот не слишком расстроен его отъездом.


Колесник, не дожидаясь, пока автобус отправится, прощается с Михой, на миг прижав к стеклу широкую сухую ладонь, и уходит. Миха сидит в одиночестве и ждет. Скорее бы автобус тронулся.

Дома, зима 1998-го

Мина то плачет, то смеется, и жалуется, что чудовищно устала. Как никогда прежде. Миха, к неудовольствию нянечки, ложится к Мине на постель. Когда няня выходит, Мина снова заливается смехом, а Миха отворачивает краешек одеяла и глядит на крохотное дочкино личико.


Как мы ее назовем?

– Я не знаю. Не знаю.


Мина кладет малютку Михе на живот, и тот через рубашку ощущает слабое тепло, но не ощущает никакой тяжести.


Тебя как зовут?


Заметив Минину улыбку, Миха смеется.


Мина засыпает, а Миха все лежит с их малышкой, не смыкая глаз. Так ему, по крайней мере, кажется, но пришедшая Луиза его будит.


– Я принесла шампанское.


И цветы тоже. А Минины родители дарят какую-то совсем большую детскую одежду. Вскоре подходят и Михины мутти с фати. Вся эта толпа родственников набилась в душную палату, и всем как-то неловко, и Миха быстро пьянеет от Луизиного шампанского. Он давно не ел. Стоит и смотрит из коридора на свою крошечную малышку, переходящую по комнате с рук на руки.


– Ты позвонишь бабушке?


Мутти спрашивает, прощаясь.


– Нет.


Мать хмурится, отец – замечает Миха краем глаза – поворачивается спиной.

Луиза остается дольше всех.


– Ну, тогда я ей позвоню. Хочешь?

Все равно.

Миха.

Что? Не желаю ее видеть. Она все знала. Покрывала его.

– Не факт.

Он писал письма. А потом все до единого сжег. Как ты думаешь, что там было?

– Не сейчас, вы двое, слышите?


Мина встает с постели и забирает у Луизы ребенка. Миха смотрит на сестру, но она избегает его взгляда. Похоже, она вот-вот снова заплачет, завоет, как в тот день, когда он вернулся из Белоруссии: сидит за столом на кухне, кулаки сжала, впилась зубами в костяшки. Но сегодня Луиза владеет собой. Сделав глубокий вдох, она провожает взглядом Мину с новорожденной дочкой до кровати и встает.


– В общем, мне пора. Отдыхайте.


Миха пожимает плечами. Мина, откинувшись на подушке, улыбается Луизе.


– Завтра придешь, ладно? Так приятно было тебя увидеть, Луиза.


После ухода сестры Миха вновь садится. Прислоняется к стене и закрывает глаза.


– Я тут подумала, ты тоже можешь, наверное, идти.


Миха открывает глаза.


Мина пробует кормить дочку, промокая маленький ротик одеялом и ночной рубашкой. Наклоняется вперед, пытается устроиться поудобнее. Миха видит волосы на висках, влажные от пота. Темные круги под глазами.


– Иди домой. Придешь завтра. Только не приходи в одно время с Луизой.

* * *

Снова Рождество, на этот раз с маленькой дочкой. За мокрыми окнами сверкают разноцветные огоньки, день сменяет ночь. Запах молока, исходящий от ребенка, и пряный аромат печенья, которое принесли друзья.


Миха часто просыпается сердитым, и только через несколько минут вспоминает почему. Летние события никак не связываются с тем тельцем, которое он укутывает в одеяла и пеленает. Скрюченные пальчики, длинные ноги, черные волосики. Дедушкина правнучка.


Школьные каникулы, ночные кормления, сумрачные дни. Недели летят. Передавая дочку из рук в руки, Миха с Миной улыбаются друг другу. Он притягивает ее так близко, как ему только позволено. Немного помедлив, она тоже его обнимает. Все опять поменялось.


Михаэль Лехнер, тридцать один год: брат, племянник, сын и внук. Школьный учитель. Гражданский муж и вот теперь отец.


Вот уже несколько месяцев, как Миха вернулся из Белоруссии, но с родней почти не виделся. Ничего никому не сказал, одной только Луизе. С бабушкой не встречался, и всего пару раз разговаривал с матерью. Первый раз в больнице, второй – по телефону, когда она просила его сходить проведать ома.


– На час или на два, Миха. Она недоумевает.

Нет.

Она все время спрашивает, не уехал ли ты куда. Она думает, что с тобой случилась какая-нибудь неприятность.

Так и есть. Случилась.

– Я имею в виду, с ребенком. Она думает, мы что-то скрываем.


Миха прикусывает язык. В голове вертятся тысячи возражений. Сплошь колкости. Сплошь банальности.


– Михаэль!

Нет.


Миха и Луиза часто спорят – рассказать ли все родителям или нет. Ссорятся каждый раз, когда Луиза приходит навестить Мину, а также в кафе, парках, на уличных перекрестках. Специально встречаются, чтобы поговорить, и все эти встречи заканчиваются руганью.


– Они все равно знают. Тебя не было больше месяца. Думаешь, они не заметили?

Они не знают, куда я ездил.

– Не будь таким наивным. Они могли догадаться. Сопоставили детали, и все. Они не так глупы.

Так что можно им все сразу и выложить, да? Сопоставить детали и тем самым лишить удовольствия поломать голову?

– Ну ты и говнюк!

Да иди ты, Луиза. Они до сих пор не могут взглянуть правде в глаза.

– Почему же? Потому, что они не вопят и не орут об этом дни напролет, ежедневно?

Как я, ты хочешь сказать?

– Да, вот именно.


Миха поворачивается отвязать велосипед. Луиза едет рядом, ее лица не видно.


– Они все равно знают, Миха. Оставь все как есть, ладно?

* * *

– Как ты хочешь ее назвать?

Не знаю.

– Может, Дилан? Маму моего отца звали Дилан.

Чудесно.

– Правда?

Да. Да, правда. Красивое имя.


Миха смотрит на лежащую у него на коленях дочь: нежная кожа, темные глаза, еще неосмысленный взгляд.


Дилан.


Придвигает лицо, и ее глазки расширяются. Нажимает кончиком пальца на середину ладошки, чтобы ощутить детскую хватку.


– Мы можем дать ей и немецкое имя.

Нет. Дилан – хорошее имя.


Мина замолкает. Прошу тебя, не говори о Кете. Пусть лучше будет твоя бабушка. Моей не надо.


Мне в голову никаких имен приходит.

– Ладно. Хорошо. Дилан так Дилан.


Мина улыбается. Кладет руку Михе на загривок.


– Дилан Лехнер.

Дилан Лехнер.

* * *

Миха терпеть не может оставаться один.


Самое тяжелое для него время – дорога на работу и обратно. Он берет с собой в электричку книгу, подбирает забытые журналы и газеты, изучает рекламные объявления над головами пассажиров. Потом включает плейер. Музыка грохочет так, что соседи по вагону – сплошь жители пригородов – начинают коситься на Миху. Ничто не помогает. Миха не в состоянии ни на чем сконцентрироваться.


Фотография. Глядя на нее я могу сказать: это Аскан, мой покойный опа. Помимо прочего, муж моей ома. И отец моей матери, а впоследствии мой дед. И вместе с тем убийца. Откуда я знаю? Друг рассказал. Где доказательства? У меня нет причин этому не верить. Да, у меня нет фотографии, где бы он приставлял автомат к чьей-нибудь голове, но я не сомневаюсь, что такое было. И курок спускал. А как же! Объектив выхватывал кого-то другого, взводился затвор камеры, и на пленке оставалось другое преступление, другой еврей, убитый кем-то другим. Но опа стоял буквально в двух шагах.


Дома он проверяет тетради на кухне, в большой комнате, где угодно, лишь бы рядом были Мина с малышкой. Расстилает одеяло возле Дилан, раскладывает на полу ручки и тетради.


– Она совсем сонная. Я ее уложу.

Я сам уложу. Чуть попозже, ладно?

Ей нужен четкий распорядок, Миха.

Может, пойдем погуляем? Вместе. А она поспит в коляске.

– Темно уже.

Да нормально.


Мина смотрит в окно.


– Хорошо.

* * *

– Как Дилан? Как она?

Отлично. Красавица. Прибавляет в весе.


Раз в два-три дня Миха с Луизой встречаются и вместе обедают. Они не договариваются, так само собой выходит. В одно и то же время, после занятий, в кафе возле больницы. Луиза вечно спешит, но каждый раз все повторяется в точности.


– У тебя все в порядке?

Ага. А у тебя?


Они сидят в кафе у окна. Стоят холодные весенние дни, и стекла по краям и внизу запотели.


– Я на самом деле думаю, что мы никогда ничего не узнаем наверняка.

Ты все время это твердишь, Луиза.

– Да. Но я хочу сказать, что мы далеко не уйдем, если только и будем делать, что задаваться этим вопросом.

Это тебе непонятно. А я в том, что он делал, не сомневаюсь. Мне только хочется узнать, чувствовал ли он потом вину.


Миха в раздражении откашливается.


Хотелось бы еще разок посмотреть фотографии.

Бабушкины?

Да. Довоенные и послевоенные.

Ну… Тогда тебе придется идти к бабушке.


Миха не отвечает. Ищет по карманам сигареты. С бабушкой они не виделись уже больше восьми месяцев.


– Да. Что ж. В любом случае, результата никакого.

В смысле?

– Я их смотрела. Ничего там не углядишь.

Когда ты смотрела?

– После твоего возвращения. Когда ты мне рассказал.

– Вместе с бабушкой?

– Разумеется, с ней.

Она не заметила, что одной не хватает?

– Да. С медового месяца. Мы всю квартиру обшарили.

Это я ее взял.

– А-а. Понятно.


Луиза помешивает суп.


– Все равно. Ничего по фотографиям не скажешь. Семейные снимки, не больше. Застолья. Счастливые лица. Ничего определенного.


Миха глядит на Луизу. Не знает, верить ей или нет. Верить не хочется.


Однако он всегда смотрел в сторону. Заметила? На послевоенных снимках.

– Ну и?

Разве это ни о чем не говорит?

Нет. И вообще это неправда. Наверняка есть снимки, где он смотрит в камеру.

Назови хоть один.

Миха! Господи боже! Годовщина свадьбы. Тридцатилетие. Ома и опа в Кирхенвеге. В саду.


Миха пытается вспомнить. Он по-прежнему уверен, что Луиза ошибается.


Значит, ты не считаешь, что его мучила вина?

Нет. То есть я не знаю точно. Мы никогда не узнаем. Я просто говорю, что, возможно, он никогда не задумывался об этом.

Он убивал людей.

– Хорошо, Миха. Просто выслушай. Возможно, так оно и было. Люди творили ужасные вещи. Шла война. Я их не оправдываю. Отнюдь нет. Но шла война, время было жестокое и непонятное, он не мог различить добро и зло и поступал дурно.

– Ну?

– Вот тогда люди делают ужасные вещи. Возможно. Я по-настоящему, конечно, не знаю, но, возможно, иногда они верят в то, что делают, либо как-то привыкают, а может, иногда и нет. Просто делают и живут дальше.

И что с того?

Как это «что с того»? Ты даже не задумался над моими словами.

– А я не хочу.


Миха припоминает тот снимок. Сад в Кирхенвеге. Он проступает все явственнее. Почти уже видно дедово лицо.


– Я только пытаюсь помочь. Нам обоим.

Знаю.

* * *

Мина снова выходит на работу: на неполный рабочий день, посмотреть, как оно пойдет, говорит она. Они подгадали специально к пасхальным каникулам, чтобы Миха мог оставаться с Дилан и отводить ее в ясли. Начиная с одного-двух часов довести время до обеда, а потом и до того часа, когда Миха сможет забирать ее после своих занятий в школе.


Отдав малышку воспитателю, Миха, чтобы не возвращаться домой одному, идет в кафе напротив садика. Нужно постирать, погладить, сходить в магазин, но он сделает это потом, когда придет Мина и станет рассказывать новости дня. Утро он проводит за чтением, ест, пьет, следит за болтовней официанток у барной стойки, за входящими и выходящими посетителями. Какое облегчение забрать Дилан, окунуться в ее запах.


Интересно, деду тоже становилось хорошо от общения с детьми, а потом и внуками? Мутти и Бернт. Я и Луиза. Миха помнит дедовы руки, колени, запах мыла и сигарет. Дилан копошится в сумке на Михиной груди. Он стягивает с нее носок, рассматривает маленькие пальчики, ноготки, растирает ступни и надевает носок обратно. Он не заслуживал, чтобы ему было хорошо. От этой мысли веет правотой и невозможной жестокостью.


Проходит неделя, и вот настает день, когда Дилан надо оставить уже до часу дня. По выходе из метро у него появляется идея. Впереди невыносимо длинное утро, и он разворачивает коляску, спускается по ступенькам и бежит по платформе, чтобы успеть в отъезжающий поезд. Дилан моргает темными глазенками, когда они проезжают свою остановку и едут в центр, где Миха пересаживается на другую электричку и везет дочку на вокзал.


Покупает в киоске претцелей, в женском туалете меняет Дилан подгузник и садится на первый попавшийся поезд до Ганновера, хотя придется делать пересадку в Касселе и двадцать минут ждать.


Мне нужно в Штайнвег.


Миха обращается к таксисту, перекрикивая плачущую Дилан. Она голодная, а Миха уже скормил ей захваченную из дома бутылочку. Таксист везет их быстро, мелькают широкие центральные улицы, незнакомые пригороды, дома послевоенной постройки.


Миха стоит на тротуаре с Дилан под мышкой. Он никогда здесь прежде не был, только видел фотографии. Ему известен номер дома и куча других подробностей фамильного прошлого. Пользы ни на грош. Непонятно, что он хотел найти, приехав сюда, в первое дедово пристанище после плена. После преступлений. По-провинциальному представительный дом стоит крепко и безучастно. Там живут чужие люди. Миха, смущенный и испуганный, стоит подле, а на его руках дочь заливается голодным плачем.


Из детства помнится только хорошее. Даже вспышки пьяной ярости, сожженные дедовы письма, фотографии, на которых дед отвел глаза, – все хорошо. Даже теперь, когда он точно знает, что и где делал опа, и то, что на снимках в музее, вполне возможно, его рук дело, – Миха, как ни пытается, не может свести все это воедино. Сознание вины, раскаяние, гордость, вызов, позор. И никакой определенности. Не за что зацепиться.


Факты, события, места существуют в отдельности, сами по себе, а Дилан плачет.


Усадив ее в коляску, Миха идет на поиски кафе или магазина, где бы можно было купить и подогреть воду и молочную смесь. Дилан никак не успокаивается, и его охватывает страх. Еще два с лишним часа на поезде. Дом за домом тянется улица, а в ушах звучат суровые слова Колесника. Нет вины и прощения тоже нет. Сожалеть об этом бессмысленно. Это не поддается жалким человеческим чувствам. Как там сказала Луиза? Люди просто совершают поступки и живут дальше.


Миха идет, Дилан плачет, магазинов нет.


Все это время. С самого начала этой истории – на семейном ужине, у бабушки на балконе, в библиотеке, где он читал и делал выписки. Многие месяцы Миха думал, что возможно разобраться во всем до конца, но здесь, в незнакомом пригороде, с голодным ребенком на руках, он вдруг понял, что все эти месяцы он ошибался.

* * *

Когда я плачу – я плачу из жалости к себе. К себе, а не к тем, погибшим.


Мина, раскачивающая перед дочкиным лицом яркой морской звездой, на мгновение нахмуривается. Она еще сердится за вчерашнее, за то, что он уехал, ничего не сказав, не взяв еды для Дилан, без особой цели. Мина берет себя в руки.


– Это ведь нормально.

Ты правда так думаешь?

– Не знаю.


Дилан тянется ручонкой, но передумывает. Морская звезда танцует, на ее лучах бренчат колокольчики. Ее мягкое махровое тело сминается в пальцах Мины. Ногти сильно обкусаны.


А ты о ком плачешь?

– Когда вижу кадры о холокосте?

– Да.

О тебе. В тот миг. О себе. О ней. Пойду пройдусь, пусть поспит на свежем воздухе.


Мина размеренно ходит взад-вперед перед скамейкой в парке, пристроив малышку на плече. Миха смотрит на личико, лежащее на мягком шерстяном пальто матери. От утреннего холодка зарозовели щеки; ресницы, кажется, стали еще чернее и гуще.


– В юности я думала, как это чудовищно. Детишки потеряли родителей. Помнишь один снимок? Мальчик в Бельзене бежит по дороге навстречу союзным войскам? Совсем один.

Помню.

Теперь я думаю о родителях, которые потеряли своих детей. Детей в концлагерях расстреливали в первую очередь, так ведь?


Миха кивает.


– Я думаю, как это, должно быть, ужасно. Жить после такого. Продолжать жить без них.


Малышка засыпает. Михе хочется взять ее на руки, но боится ее разбудить. Мина останавливается и начинает тихонько, из стороны в сторону, раскачиваться.


– Ты на эти вещи смотришь иначе. Каждый смотрит по-своему. Ты любил своего деда. Ты узнал о нем нечто ужасное, и теперь тебе кажется, что больше его любить нельзя. Естественно, ты об этом и плачешь.


Мина укладывает дочь в коляску, и Миха, подоткнув в ногах малышки одеяло, качает коляску ногой.


– Все это чересчур логично, я знаю.

– Да.

– Логичной быть непросто.

– Да.

– А ведь он, ты помнишь, и хорошее делал тоже. Тебя любил, опять-таки.

– Я не в состоянии об этом думать, Мина.

Ясно.


Она снимает с ручки коляски сумку и роется в баночках с кремом и упаковках подгузников.


Что бы ты делала?

В каком смысле?

Если бы это был твой опа.

Честно, Миха? Не знаю. Может, помочилась бы на его могилу. Прости. Я не знаю. Вполне возможно, я бы вообще о нем не вспоминала, даже хорошего.


Ты на эти вещи смотришь иначе. Миха твердит про себя Минины слова, но никакого эффекта. Легче не становится. Он думает о себе, это правда. Эгоист. Но гораздо труднее ему думать о других, о тех, кто его сейчас интересует. Опа и Иосиф. Они убивали, а после этого жили еще целую жизнь. Это не выходит у него из головы: он прокручивает их шаги, распутывает нить за нитью. Годы и поколения. Не поправить. Ни раскаяния, ни прощения.


Ему противно о них думать. Не надо ничего говорить Мине, потому что ей тоже станет противно.


Уже совсем поздно. Малышка спит. Миха в пижаме стоит в темной прихожей и разговаривает по телефону.


В трубке отдается эхо, звонят издалека. Неизвестный голос говорит на трудном немецком. Знакомый сильный акцент.


– Вам звонят от Елены Колесник.


Говорит женщина, но не Елена. Миха слышит Еленин говор где-то на заднем плане. Голос в трубке переводит.


– Я говорю с Михаэлем?

– Да, это я. Это Елена?

Она рядом. Она хочет вам кое-что сказать. Просит вас сесть.

Хорошо.


Миха остается на ногах.


– Елена говорит, что умер ее муж. Она очень вас жалеет. Себя жалеет, и вас тоже.

Колесник?

Да, Иосиф Колесник. Он умер во сне, и она похоронила его сегодня.


Миха слышит, как Елена без конца произносит его имя. Плачет. Ее голос становится отчетливее, она берет трубку. Говорит с Михой на белорусском. Он разбирает только имя ее мужа. Она тяжело дышит, и Миха только теперь понимает, как велико ее горе, видит, как она стоит в узком коридорчике, держит трубку и плачет.


Елена, мои соболезнования. Мне очень жалко Иосифа.


Но в телефоне уже та, другая женщина.

– Елена просит вас приехать. Она отведет вас на могилу.


Миха чувствует, как молчит Елена, Миха рисует себе картину: вот она стоит в дверях кухни и ждет, что он скажет. В голосе вертится тысяча причин отказаться.


Пожалуйста, передайте Елене, что я приеду.


Женщина переводит. Миха представляет, как Елена Колесник воспринимает ответ – интересно, улыбнулась ли она, что почувствовала.


Я приеду через пару недель. Напишу, когда куплю билеты на поезд.


Когда Миха возвращается в спальню, Мина дремлет, рядом, запрокинув руки, спит малышка. Он сморит на них, а потом шепчет – тихо, чтоб не разбудить:


Иосиф Колесник умер.


Он скажет это Мине утром. Совсем скоро.

Белоруссия, весна 1999-го

Дорога хорошо знакома. Михе уже привычно ехать в неторопливых поездах и битком набитых автобусах. Он легко привык к мысли, что Колесник умер и он его больше не увидит, – и это удивляет Миху. Он-то думал, что все еще будет ждать: вот старик придет встречать его на остановку – и что дико ему будет идти до места одному, но ничего подобного.


Елена Колесник ждет его на крыльце. Завидев Миху, еще издали машет рукой, и Миха машет в ответ. Рядом с ней другая женщина, помоложе. Наверное, та самая, что говорила по телефону.


Елена отводит Михе свою спальню, свою и своего мужа. Миха хочет отказаться, но соседка говорит, что не нужно обижать Елену.


– Она ляжет на кухне, она так всегда спит, когда гости приезжают.


Елена со стуком выставляет на стол тарелки, нарезает широкими ломтями хлеб. И сердится на Миху. Все не возьмет в толк, почему бы ему не побыть подольше. Он через соседку объясняет, что ему нужно на работу, он и так взял отгул.


Меня отпустили всего на два дня. Завтра я должен ехать. Простите.


Миха достает сверху из рюкзака фотографии Елены и Иосифа, и за едой Елена не сводит с них глаз. Миха должен был послать их еще много месяцев назад. До того, как Колесник умер. Он снова через соседку приносит извинения, и Елена кивает, но, кажется, толком не слышит. Поглощена лежащими перед ней снимками. Иосиф смотрит на нее, там, в соседней комнате. Всего несколько месяцев назад.


После еды Миха показывает фотографии Мины и дочки, и Елена опять улыбается, но сердиться не перестает. Нужно бы побыть подольше, да не хочется. Не хочется Михе спать там, где спал Колесник и где он умер. Его подмывает заявить Елене, что он не друг ее мужу, да и ей тоже не друг, но слова не идут с языка. Это было бы слишком жестоко, слишком грубо.


Соседка прощается.


– Завтра Елена отведет вас на могилу. Утром, когда вы проснетесь. Идти нужно пешком.


Миха отворачивает на кровати одеяла, сминает простынь, сминает подушку. И ложится в спальном мешке на половике под широким подоконником, пристроив под голову сложенный свитер.

* * *

На кладбище Елена гладит пальцами молоденькую травку. На могиле лежат свежие цветы. Не от Елены, не от Михи. Кто-то скорбит по Колеснику.


Миха не знает, что ему делать. Утро выдалось теплое. На почти чистом небе ярко светит солнце. Миха еще полусонный. Сказывается усталость с дороги и ночь, проведенная на деревянном полу.


Надгробия пока еще нет. Неприметна могила Колесника. Один только высокий холмик да свежий дерн, который Елена, молча став подле Михи на колени, приминает то щекой, то лбом. Миха отворачивается, смотрит на деревню, на речку под холмом. Пытается вызвать в себе хоть малейшее чувство скорби. Тщетно. Единственное желание – как можно быстрее уехать домой.


Миха думает, что потом они вернутся в деревню, но они идут в противоположную сторону. На юг, туда, где болота. Через десять минут пути поворачивают на восток, к лесу. Соседки с ними нет, и Миха не может спросить у Елены, куда они идут. Просто молча шагает следом. Входит в березовую рощу и вдруг оживает, наслаждается окружающей картиной. Чудесный день. Чистый, сильный солнечный свет пробивается сквозь листву. Свет полосами ложится на землю и на траву. Миха идет за Еленой под пенье птиц и вдыхает лесную прохладу.


Елена берет Миху за локоть, и он вдруг видит на ее щеках слезы. Миха ошеломлен собственным невниманием. Она плачет, а он даже не замечал этого.


Фрау Колесник.


Они идут, как прежде – Елена немного впереди, Миха поспевает за ней. Он хочет тронуть ее за руку, но она, уклонившись, показывает на деревья впереди. Они продолжают углубляться по тропинке в лес. Дальше – просвет, яркое пятно посреди темных стволов деревьев.


Миха смотрит туда и неожиданно все понимает. Его словно озарило.


Он останавливается, и Елена оборачивается к нему. Смотрит, а слезы льются рекой. Миха закрывает рот рукой; ладони увлажняются; его охватывает жар; кружится голова. Елена поднимает руки. Одну кладет себе на плечо, а другую, сжатую в кулак, вытягивает перед собой. Изображает, будто стреляет из ружья, но Миха уже и так все понял.


Он кричит. Она издает звук, похожий на свист пули.


Миха зажмуривается. Солнце мощно и ярко бьет сквозь листву. Его прошибает пот. Щиплет в ушах.


Елена подходит к нему. Миха не разжимает веки. Вокруг стоит лес, в животе глухо пульсирует, горячая черная кровь застилает глаза. Она ждет, но ноги его вдруг делаются ватными. Он не хочет быть здесь. Он хочет открыть глаза и очутиться дома, на кухне, с дочкой на коленях. Елена снова изображает выстрел, и он кричит. Кричит то, что думает; кричит, чтобы она прекратила.


Пожалуйста. Перестаньте.


Он закрывает ладонями лицо, и она обессиленно опускает руки. Стоит, маленькая и горестная, а из гортани рвется слабый, сухой хрип. Прислушиваясь к этому звуку, Миха думает: «Она потеряла своего мужа, своего Иосифа».


Елена утирает слезы рукавом, но щеки сразу снова становятся мокрыми. Идет дальше. Миха видит узкую спину, угловатые плечи, затылок, освещенный солнцем.


Миха останавливается у кромки леса и смотрит ей вслед. Подлесок под ногами переходит в траву. Кулаки, зубы, живот – свело. Старуха, освещенная солнечным светом, пробивающимся сквозь деревья, бредет по широкому полю и вдруг падает на колени.


Миха ждет. Елена не поднимается. Плечи содрогаются. Плачет. Он слышит звук плача и идет к ней.


Шагает по прогалине-могиле.


Елена вытирает слезы, стряхивает их с рук на землю. В голове у Михи все плывет. Он бы и хотел, да не в силах оставаться здесь. Не в силах стоять на этой мягкой земле, на этой траве, этом мхе. Снова отходит, оставив Елену под жгучими лучами, выбирается с сырой почвы на гаревую дорожку между деревьями, и, пересиливая себя, ждет.


На обратном пути оба идут молча. Солнце уже высоко в небе. Жарит вовсю. Миху не отпускает слабость. Он ждет не дождется отъезда.


Елена едет вместе с ним на автобусе до вокзала. Утирается большим серым платком, сердится на него. Да, он все испортил, исковеркал день поминовения мертвых. Они не разговаривают. Михе ничего не приходит на ум. Он тоже разозлен. Борется с раздражением.


У нее нет детей. Молоденькая женщина, одна в пустой деревне, она сама мне рассказывала. Она знала, скольких расстреливали. И влюбилась в одного из убийц, когда тот пришел из тюрьмы. Детей не было. Кара за ее грех, за любовь к нему.


Подходит поезд. Они стоят рядышком и ждут, пока проводник откроет вагон. Елена протягивает Михе в дорогу сумку с хлебом и фруктами. Поблагодарив, он уходит, чтобы положить сумку на полку, и возвращается к уже запертым дверям. Но Елена еще здесь. Он опускает стекло.


Теперь Елена говорит Михе что-то, но он не понимает ее. Несколько слов, которые он мог бы узнать, проглочены слезами. Она говорит, говорит, цепляется за Михины руки, зная, что он не понимает ее слов. Ей, похоже, это безразлично. Слова идут и идут, наконец, проводник захлопывает дверь.


Елена держит Миху за руки, покуда поезд не трогается. Тогда только отпускает. Молча шагает возле Михи вслед за поездом до конца платформы и до тех пор, пока он может ее видеть, стоит и машет рукой.


Смеркается. Поезд набирает ход. Перед глазами все еще стоят и просвет, и сочная листва, и мягкая земля. Жуткая мысль пробивается к нему через весь этот трудный день, через голос Елены и ее слезы.


Иосиф. И дед.


Миха понял, зачем она это сделала, зачем его туда отвела.

* * *

За окном высоко в небе сияет луна, Миха в купе один. Он не зажигает света и сидит у незашторенного окна, глядя на тропку, бегущую через лес и болото. Черные, подсвеченные по краям тени. Обрамляющие темноту четкие контуры.


Я не ходил на дедовы похороны. Луиза ходила, а я, сказала мутти, был еще мал. День, скорее всего, провел во дворе. Не помню.


Позже мутти водила меня на могилу. Года эдак через два или три. Помню сплошь темные тисы и долгие ряды могил. На некоторых лежали свежие цветы, на других букеты увядали, начинали гнить. В высоких вазах стояла зеленая вода. Жарило солнце.


Я вроде бы не ожидал увидеть деда, но когда его там действительно не оказалось, я заплакал и плакал долго-долго.

Дома, весна

Ясным днем Дилан шагает рядом с Михой. Тепло и солнечно. Он несет под мышкой ее курточку, а в кармане лежит отвергнутая шапка. Дорога от автобусной остановки ведет по очень красивой местности, и Миха семенит, подстраиваясь под дочкину походку. Их прогулочный ход под стать неторопливости местных обитателей, рука об руку тянущихся по желтым гравийным дорожкам. Деревья с последнего Михиного посещения разрослись вширь и вытянулись, но, по его мнению, все равно ничто тут не изменилось. Белое здание, зеленый газон, серая автостоянка, а внутри хмурая, неуверенная пустота. Дилан топает по дорожке, падает и недолго, пока он ее ставит на ноги, ревет.


Сегодня мы не плачем.


Отбрасывает в сторону камешек, застрявший в волосах, смотрит, нет ли на коже ранок, целует чумазые впадинки на маленьких ладонях. Она вытирает глаза и улыбается. Крошечные зубки. Щеки смуглые. Как у Мины.


Свернув с дороги к главному входу, Миха несет Дилан за угол, к автостоянке, а та мурлычет и засовывает кулачки в складки его пальто. Дойдя до бордюра, Миха поворачивается и запрокидывает голову, смотрит под крышу высокого белого здания.


Видишь, Дилан?


Указывает дочери, и она, повинуясь его пальцу, смотрит в небо, по-прежнему напевая и щурясь от солнца.


Если считать от верхнего правого угла, восемь этажей вниз. Затем одно, два, три окна вбок. Там живет ома Кете. Это ее «птичье гнездо». А если нам повезет, мы увидим, как она выйдет встречать нас на балкон. Видно?

Ома Кете?

Моя Ома Кете. Видишь ее?


Миха смотрит дочке в лицо, наблюдает, как бестрепетно узнает она о новом члене их семьи. Ширится ее фамильная карта – и ни препон, ни сомнений, одно любопытство. Михе больно это видеть. Он сажает Дилан на плечи.


Она там.

– Где?

Помаши. Тогда она тебе тоже помашет.


Дилан машет. Миха чувствует на плечах ее легкое тело и наслаждается мгновением: вот он стоит здесь, внизу, с дочкой. Дочка мурлычет песенку и машет маленькой ручкой, положив другую ему на макушку.


– Она там, папа?


У Михи режет в глазах. Расплывается. Смазанная картинка на фоне слепящего неба.


– Да. Видишь ее?

– Да.


Дилан отвечает неуверенным голосом, но машет старательно, а Миха не сводит глаз с крохотного пятнышка, мелькающего им в ответ.


Литературная премия Букера уже более тридцати лет присуждается за лучший роман года, написанный авторами из стран Британского Содружества и Республики Ирландия. Вначале жюри формирует длинный список претендентов на эту премию (лонг-лист), а затем оставляет в коротком списке (шорт-листе) шесть романов, из которых и выбирается победитель. Само выдвижение на эту престижную премию уже является свидетельством несомненных литературных достоинств книги. В серии «Премия Букера: избранное» мы знакомим вас не только с лауреатами, но и с книгами, попадавшими в последние годы в списки претендентов.

Загрузка...