Сюити САЭ

ОБ АВТОРЕ

Родился в Токио в 1934 г. Окончил университет Бунка Гакуин, потом одно время работал в научно-исследовательском институте рекламы компании «National Panasonic», в 1960 г. его любительский журнал «Сэ» получил премию издательства «Синтёся». Вскоре начинающий писатель попал в шорт-лист на 5-м конкурсе Акутагава за повести «Шелковый кокон» и «Прекрасное небо». Сначала Сюити Саэ считался элитарным беллетристом, но впоследствии разнообразил свою манеру, написав «Уличная жизнь Иокогамы» — о серийных убийствах бродяг группой школьников. Обратившись к собственному опыту (он был мастером Дзёдзюцу — фехтования на деревянных палках — и имел дан по Кэндо), Сюити Саэ в 1988 г. начал печатать с продолжением свой первый роман: «Бродячий монах с неистовым мечом». В 1990 г. за исторический роман «Рассвет над северным морем» он получил 9-ю премию Дзиро Нитта. В 1995 г. Сюити Саэ пишет ставший бестселлером роман «Палые листья», в котором поднимаются вопросы ухода за престарелыми, а также проблемы достоинства человека, — и получает литературную премию Bunkamura des Deus Magots. В 1996 г. 4-я премия Ёсихидэ Накаяма была присуждена книге «Чудесные истории о мастеровых из Эдо», где описаны переживания мастеров города Эдо, отдающих всю жизнь своему ремеслу, и душевный мир близких им, страдающих из-за них, женщин.

ВСТРЕЧА В СНЕЖНЫЙ ВЕЧЕР Перевод: И.Мельникова.

1

Уже двадцать лет держали они чайную, но такое случилось у них впервые. Осенние ветры задували все яростнее, и в тот вечер, когда с большого дерева дзельквы, которое росло возле чайной, облетела вся листва, появилась эта странница. Словно ветер принес ее со стороны деревни Футацуя на тракте Токайдо,[164] и она не села, а почти упала на скамью перед домом.

— Пожалуйте, просим. — О-Суги, которая уже собиралась закрывать чайную, поднялась от кухонного очага и заторопилась в дом.

В это время года паломников на остров Эносима[165] и на гору Ояма[166] вдруг становится совсем мало, и так продолжается до самых предновогодних дней. Но и в сезон только очень немногие идут здесь, напрямик по короткой дороге через Цудзидо. Обычно люди крепкого здоровья выходят из Эдо рано утром, за день добираются до постоялого двора «Фудзисава» на дороге Токайдо, там ночуют, а на следующее утро совершают паломничество в храм богини Бэндзайтэн на острове Эносима. После этого, снова с остановкой в «Фудзисава», они идут на гору Ояма. Эти паломники, идущие на Ояма после посещения острова Эносима, минуют здешние места, расположенные ровно в половине ри[167] от острова. Здесь останавливаются отдохнуть и полюбоваться видом на остров и море Сагами лишь слабые ногами старики из тех, кто, наоборот, после Ояма идет на Эносима.

Хотя посетители здесь редки, О-Суги, сначала вместе со свекровью О-Фуку, держала эту крошечную чайную с тех пор, как в девятнадцать лет вышла замуж за Кумадзо, носильщика паланкинов на постоялом дворе «Фудзисава».

— Ветер-то какой, вон как вдруг похолодало… Вы, наверное, очень устали… — сочувственно сказала, подойдя к женщине, О-Суги и заметила, что плечи гостьи, низко свесившей голову над своим странническим посохом, сотрясаются от тяжкого хриплого дыхания.

На голове женщины для защиты от ветра было повязано полотенце, к поясу приторочена вещевая корзинка, локти и голени по-походному обмотаны, и все-таки на паломницу она не походила. Она казалась младше О-Суги — глядя на ее профиль и тонкую, исхудавшую фигуру, ей можно было дать лет тридцать пять. Вид ее говорил о том, что женщина не просто устала с дороги.

— Сейчас принесу попить горяченького. Только уж очень здесь холодно, не соизволите ли зайти в дом? — спросила, обернувшись, О-Суги, а сама уже заваривала для гостьи крепкий чай.

— Благодарю вас. — Женщина, сидевшая на скамейке перед чайной, подняла голову и повернулась к О-Суги. Ее растрепавшиеся волосы были мокры от пота и липли к щекам с резко выступавшими скулами, лицо горело от жара. Она мучительно пыталась перевести дух.

О-Суги поставила чай на скамью, стоявшую в глубине под навесом, и, подав женщине руку, помогла ей встать.

— Да у вас жар! — удивленно воскликнула О-Суги. Она поддерживала женщину за плечи, горячие как огонь. Угловатые костлявые плечи проступали через бумажную ткань коротко подоткнутого и испачканного в дорожной пыли кимоно.

Женщина, смущаясь, говорила, что скоро ей станет лучше, вот только отдохнет немного, но О-Суги принесла постель в маленькую, в три циновки, комнатку возле чулана, разула странницу и уложила ее с мокрым полотенцем на лбу, чтобы снять жар.

— Меня зовут О-Кику. Я из Готэмба, а иду в Эдо. Столько хлопот вам доставила…

— Не беспокойтесь, пожалуйста. Заночуете сегодня здесь…

— Нет, как можно…

— Одну ночь отдохнете, а там и жар спадет, завтра утром будете здоровы. Мы с хозяином вдвоем живем, так что вы никого не побеспокоите.

Странница, назвавшая себя О-Кику, поблагодарила О-Суги, и в глазах ее, опухших от жара, стояли слезы. Затем она облегченно смежила веки.

Нельзя сказать, чтобы она была красива, но черты лица ее были приятны, только вокруг глаз лежали тени и вид был изможденный и больной. Можно было судить, что занедужила она не в пути, а отправилась в Эдо уже превозмогая болезнь.

Женщина, которая держит путь в одиночестве — редкость, какая же могла быть тому причина?

О-Суги закрыла в чайной ставни и принялась готовить ужин для мужа и кашу для О-Кику.

Чем ближе к ночи, тем сильнее становился ветер. В комнате О-Кику было совершенно тихо, слышался лишь шорох ветвей дзельквы и стук ставни. О-Суги тревожилась о занемогшей в пути и лежавшей теперь в забытьи женщине. Она смотрела на ярко-алое пламя очага, и привычный огонь казался ей до слез дорогим и мирным, заставляя почувствовать себя счастливой.

Трое ее детей умерли в младенчестве от болезней, старший сын девятнадцати лет уже служил на постоялом дворе в Эносима, а дочь, которой исполнилось пятнадцать, ушла ученицей в Фудзисава, в лавку, где делали бобовую пасту мисо,[168] так что заботы дети больше не требовали. Не нужно было теперь и ухаживать за парализованной свекровью. Бабушка О-Фуку, которая знала характер О-Суги и с радостью приняла ее в дом невесткой, сама по натуре была такова, что даже блох бросала в кадку с водой, лишь бы не убивать их. Умирая, она в знак благодарности невестке пыталась сложить перед грудью ладони своих непослушных рук. Уже миновала третья годовщина смерти свекрови.

Муж Кумадзо был на семь лет старше О-Суги. Любитель сакэ и потасовок со своей братией, носильщиками паланкинов, в душе он был человек основательный и уважал О-Суги, словом, был муж как муж. Хотя жили они в бедности, нужды, благодаря чайной, не знали.

О-Суги, которой в следующем году должно было сравняться сорок лет, не бывала даже на богомолье в храмах Ояма, не говоря уж про Эдо. Она ходила иногда на поклонение к богине Бэндзайтэн, в близлежащий храм на острове Эносима, и вполне этим довольствовалась, не помышляя об иных путешествиях.

«Неужели я из тех, про которых говорят „не ведает страстей“?» — вдруг с удивлением подумала про себя О-Суги и, не спуская глаз с очага, сама себе усмехнулась.

Сварив кашу, она отнесла ее О-Кику, но та лишь разок-другой опустила в нее палочки, есть ей совсем не хотелось, и жар по-прежнему не спадал. О-Суги в одиночестве поужинала. Когда вернулся домой подвыпивший Кумадзо, уже совсем завечерело.

Выслушав всю историю про гостью, Кумадзо заглянул в комнатку в три циновки через щель в прорвавшейся бумажной перегородке, и его пьяное красное лицо скривилось в гримасе:

— Что ты будешь с ней делать? Взвалила на себя заботы о больной прохожей…

— Не нужно так громко… — зашептала О-Суги, ухватив мужа за рукав. — Разве можно было поступить иначе?

— Ну, делай как знаешь, а я пошел спать.

На следующий день Кумадзо, как обычно, отправился на работу. После полуночи ветер утих, и теперь на обильно покрывшей землю палой листве белел иней. Ночью О-Суги несколько раз вставала к больной, поила ее отваром, меняла воду в деревянной бадейке и влажное полотенце на лбу. Жар не понизился и к утру, О-Кику была совершенно без сил. После полудня позвали врача, но он только покачал головой, а уходя, сказал, что надо бы поставить в известность чиновника на почтовой станции, чтобы тот сообщил на родину больной.

В чайной были посетители, и О-Суги смогла присесть возле изголовья О-Кику только ближе к вечеру.

Едва приоткрыв глаза, О-Кику потянулась рукой к завернутой в ткань корзинке со своими вещами, стоявшей у постели. Она попыталась подняться, повторяя словно в горячечном бреду:

— Нужно идти, мне надо увидеть Искэ…

— Этого никак нельзя, в таком состоянии… А Искэ-сан живет в Эдо?

Услышав над самым ухом этот вопрос, О-Кику широко открыла глаза и вцепилась в руку О-Суги.

— Я знала, что больна, и все равно пошла. Хотела непременно увидеть Искэ, пока жива, — она слабо улыбнулась.

Из последних сил она принялась рассказывать, и суть этого сбивчивого повествования сводилась к следующему.

В Готэмба, местности, славившейся плетеными бамбуковыми коробами и корзинами, у О-Кику завязалась глубокая сердечная связь с корзинщиком по имени Искэ. Ему был тогда двадцать один год, а ей семнадцать, и они дали друг другу клятву стать в будущем мужем и женой. Когда О-Кику было девятнадцать, Искэ ушел в столицу Эдо, сказал, что там он станет настоящим корзинщиком, а может быть, мастером по плетению коробов, и тогда они непременно заведут свой дом. После этого года три от него еще приходили весточки, а последние пятнадцать лет как отрезало — ни письмеца. И все-таки О-Кику продолжала ждать.

Дней десять назад ветер донес до О-Кику весть, что Искэ плетет короба в мастерской «Ясюя» в квартале Ядзаэмон возле моста Кёбаси. Вот потому-то больная О-Кику, вопреки возражениям близких, одна пустилась в путь.

— Вот эта корзинка… — худыми слабыми руками О-Кику опять потянулась к изголовью, и когда О-Суги развязала ткань дорожного узла, О-Кику принялась поглаживать корзину кончиками пальцев.

— Искэ-сан оставил ее мне, когда уходил в Эдо. Эту корзину сделал он сам. — Женщина на четвертом десятке лет улыбалась, как маленькая девочка. — Мне уже немало лет, а ума не нажила… Так тому и быть… Вы столь милосердны ко мне… И хотя я слегла в пути, и мне уж не подняться, все-таки его корзинка со мной!

— О-Кику-сан, надо потерпеть.

— Простите меня… Причинила вам хлопоты…

Через некоторое время лежавшая с закрытыми глазами О-Кику чуть слышно втянула в себя воздух. Затем прикасавшаяся к корзине рука упала на постель, и дыхание оборвалось. Лучи вечернего солнца, проникающие сквозь затянутые бумагой окна, были красны, как кровь, и, отражаясь на белом лице мертвой женщины, придавали ему скорбную торжественность.

2

В корзинке лежало новое с иголочки полосатое мужское кимоно и немногочисленные дорожные вещи О-Кику, помада и прочее. Наверное, кимоно в полоску больная О-Кику в спешке шила для Искэ. Женское сердце, хранившее свое чувство более восемнадцати лет, тоже было с нежностью вложено в это кимоно вместе со стежками.

Поскольку на груди у мертвой О-Кику была подорожная грамота, выданная ее приходским храмом в Готэмба, О-Суги обратилась с просьбой обо всех обрядах к настоятелю близлежащего храма Хонрюдзи. Ведь если странник умирает в пути, то совершение заупокойных служб берет на себя местный храм, он же ставит в известность храм на родине усопшего. О-Суги попросила и вещи О-Кику доставить на родину, однако корзинку и мужское кимоно оставила у себя, надеясь, что когда-нибудь выпадет случай передать это корзинщику Искэ, проживающему в Эдо.

Корзина, которую, по словам О-Кику, сплел Искэ, была без особых затей сработана из тростника судзутакэ, и даже на взгляд О-Суги не казалась мастерски исполненной вещью. Однако О-Кику, видимо, очень дорожила ею и обращалась с ней бережно, так что за много лет даже углы не потрепались. Лишь следы прикосновений бамбук впитал в себя, словно на его поверхность легли янтарным блеском думы О-Кику.

О-Суги ежедневно брала корзинку в руки и, легко касаясь, пробовала поглаживать ее, как это изо дня в день делала покойная О-Кику.

— Ты в последнее время живешь как во сне. Если все из-за той женщины, так пора забыть о ней. Ты все сделала как нужно. Нельзя же непрестанно горевать, ты стала сама на себя не похожа.

Так говорил Кумадзо. Но когда он работал в ночь, то без него О-Суги допоздна слушала шум северного ветра и поглаживала корзину, бормоча сама себе:

— А вот со мной до сих пор не случалось такого, чтобы как у О-Кику-сан — все мысли только об одном человеке.

Это казалось печально-непоправимым. Хотя у нее вовсе не было причин для недовольства мужем Кумадзо.

— Что же за человек этот Искэ-сан?.. Странно, мне скоро сорок, а думаю о таких вещах.

День за днем прошла зима, в конце года и в начале нового в чайной было оживленно от посетителей, паломников на остров Эносима и на гору Ояма. Только после первых семи новогодних дней представилась возможность вздохнуть посвободнее.

О-Суги, которой исполнилось сорок, сказала Кумадзо, что хотела бы сходить в Эдо, хотя бы раз в жизни посмотреть на столицу и помолиться богине Каннон в храме Асакуса,[169] да и корзину эту надо бы, мол, отнести.

— Ну, если после этого ты успокоишься… — сказал Кумадзо и позволил ей пойти в странствие одной. Но это только говорится «странствие», а вообще-то, если не мешкать, можно было одну только ночь заночевать в Эдо, а на следующий день вернуться.

Еще не рассвело, когда О-Суги в дорожном платье вышла из дому, Кумадзо провожал ее. Вскоре под ласковыми утренними лучами ранней весны она уже наслаждалась первым в ее жизни одиноким странствием по дороге Токайдо, мимо почтовых станций Тоцука, Ходогая, Канагава.

Сшитое руками О-Кику мужское кимоно в полоску она положила в корзину работы Искэ, а корзину завернула в узел и приторочила к поясу точно так же, как это делала О-Кику, поэтому к ней пришло легкомысленное ощущение, что это она сама вместо О-Кику идет на свидание с мужчиной.

Но этот мужчина по имени Искэ был жесток к О-Кику и почти на пятнадцать лет забыл о ней. Может быть, он завел семью с другой женщиной… Неужели она решится высказать за О-Кику женскую обиду и боль?

Взятой из дома снедью в коробочке она пообедала на почтовой станции Кавасаки. После переправы в Рокуго небо затянулось облаками, а когда она миновала почтовую станцию Синагава, посыпал мелкий снег, и по мере того, как менялась погода, в груди О-Суги все больше нарастала неприязнь к Искэ. К тому времени, когда, забыв об усталости и ни на минуту не останавливаясь, она вошла в город Эдо, наслаждаться одиноким женским странствием ей было уже некогда.

В сумерках — снег повалил уже не на шутку — она пришла в мастерскую «Ясюя» в квартале Ядзаэмон у моста Кёбаси. Это была большая мастерская и лавка, с выставленными для продажи плетеными сундуками, комодами и корзинами: низкими, квадратными, с одной и двумя ручками, для одежды и для мелочей, большими и маленькими. О-Суги обратилась к приказчику, который вышел к ней навстречу, но тут старший из мастеров, которые плели корзины в большом цехе с дощатым полом, поднял голову от работы:

— Если вы спрашиваете про Искэ, так его здесь нет.

— Да, но…

— Он из тех ремесленников, что сами по себе, в мастерских он не работает. Осенью немного побыл у нас, да не прижился. Удивительное дело — нужной сноровки у него нет, зато замашки как у великого мастера.

— Так, значит, для вашей лавки он больше не работает?

— Случается — приходит, приносит свои корзины.

— А где он теперь?

— Должно быть, живет в Асакуса, на задворках квартала Сямисэнбори.

Не иначе как из жалости к О-Суги, которая пришла сюда под снегопадом, пожилой мастер вышел с нею, чтобы показать дорогу до Сямисэнбори.

Рискуя поскользнуться на снегу, который уже густо укрывал землю, она наконец разыскала на задворках мастерскую Искэ, а время к тому часу уже перевалило за пятую стражу, было около восьми вечера. Она могла думать лишь о том, как после встречи с Искэ пойдет на постоялый двор.

В неказистом длинном бараке, разгороженном на каморки, каждая площадью в девять сяку[170] на два кэна,[171] у входа к Искэ, сквозь затягивавшую верх раздвижной двери промасленную бумагу, мерцал свет.

— Прошу прощения, что потревожила… — громко сказала О-Суги, снимая засыпанную снегом широкополую тростниковую шляпу. Она не узнала свой голос, прозвучавший резко и грубо, и уже раскаивалась, что явилась сюда незваной. Но пусть уж это будут поминки по О-Кику, а после она, как ей думалось, сможет забыть эту женщину.

Через некоторое время отозвался мужской голос:

— Кто там? Да все равно, заходи, кто бы ни был!

Стряхнув с одежды снег, О-Суги вошла в прихожую с земляным полом шириной в три сяку и поздоровалась.

— Меня зовут О-Суги. Я пришла из Цудзидо, что на Токайдоском тракте. А вы Искэ-сан, верно?

— Так-то оно так, но…

В единственной комнате с дощатым полом, покрытым рогожкой, Искэ сидел перед дешевой глиняной бутылочкой, кажется, он пил сакэ. Не опуская рюмки, он подозрительно посмотрел на О-Суги. Это был сухощавый мужчина лет сорока.

Так вот кого любила О-Кику… А с ним робеешь…

Искэ не казался, как она воображала, мужественным или суровым, но отчего-то поразил ее до глубины сердца, так что хотелось втянуть голову в плечи, и само это чувство было для нее совершенно новым.

За рваной ширмой, какую ставят к изголовью, виднелся ворох слежавшихся тюфяков, возле светильника стояла незаконченная корзина, расщепленный и струганый бамбук валялся повсюду, так что некуда было шагу ступить. Пахло лаком, а вот женщиной — ничуть, и это даже успокоило О-Суги.

Значит, он живет в этом бараке один и плетет корзины…

— Зачем пожаловали, странная вы женщина? — с горькой усмешкой спросил Искэ, в то время как О-Суги с любопытством оглядывалась по сторонам, не объявляя причины своего визита.

— Ах да, простите! — О-Суги смущенно заулыбалась, и их смеющиеся взгляды встретились.

А глаза у него красивые!

Впервые в жизни она видела такие ясные глаза. Хотя тощее, костлявое тело Искэ отмечено было печатью нужды, его улыбающееся озадаченное лицо напоминало лицо мальчишки, который раздумывает, отпустить ли на волю пойманного жука.

О-Суги успокоилась и принялась рассказывать про О-Кику. На лице Искэ отразилось удивление, он встал и начал разводить огонь в очаге.

— Заходите, пожалуйста, прошу. Я сейчас… Не годится, когда в доме нет огня.

О-Суги стала отказываться, мол, ей уже пора идти, и, присев на порог, продолжила свой рассказ. Искэ снова опустился на рогожку и, положив руки на колени, молча слушал, но когда О-Суги достала его корзину, в которой лежало кимоно, он только мельком взглянул и отвел глаза:

— Вот как… Значит, О-Кику все это время…

Он закрыл глаза, некоторое время молчал, а потом проговорил:

— Благодарю за то, что вы проделали столь долгий путь в снегопад, чтобы передать мне это. И все же… стоило ли вмешиваться в чужую жизнь!

Последние слова он сказал как будто сам себе, с усилием выталкивая их изо рта.

О-Суги рассердилась. Ясно, что за человек. Вот оно, мужское бессердечие! Кровь бросилась ей в голову, в горле клокотали слова упрека. Однако она лишь пристально с укором смотрела на Искэ и молчала. Ведь скажи она хоть слово, ей могли бы намекнуть, сколь не к месту назойливость старухи.

— Ну, мне пора, — тихо сказала О-Суги и поднялась, чувствуя себя совершенно опустошенной.

Смотреть на жалкую фигуру мужчины — понурую, со вздернутым вверх плечом — не было сил.

Повернувшись к нему спиной, она открыла дверь. В уличной тьме кружились белые хлопья, снег пошел еще гуще, чем прежде.

— Не побудешь еще? — Голос Искэ звучал хрипло. — Сильно метет. Да и на постой сейчас вряд ли где пустят. Ворота в наш квартал тоже уже закрыты.

— И все-таки я пойду, — отозвалась, не оборачиваясь, О-Суги.

— Ты сказала, тебя О-Суги зовут, верно? Насильно удерживать не стану, но, может, все же расскажешь еще про О-Кику…

3

Набив пустую жаровню хибати бамбуковыми щепками, Искэ развел огонь. На самом деле рассказывать про О-Кику ей было больше нечего. Искэ тоже молчал, словно немой, к сакэ он даже не притрагивался.

— Я за ночь доделаю корзину. Не обращай внимания, отдыхай. — Он быстро расстелил тощий тюфяк и одеяло, раздвинул ширму, а сам сел, повернувшись лицом в угол.

Постепенно стихли время от времени долетавшие голоса жителей барака, только неявно чувствовалось, что на улице — обильный весенний снегопад.

О-Суги легла не раздеваясь. Она не ужинала и теперь не могла заснуть от голода, однако решила лежать так, пока не рассветет.

— По отношению к О-Кику это жестоко, но моя привязанность — бамбук.

Сидевший до сих пор молча лицом к стене Искэ сказал это словно бы сам себе. Понемногу он разговорился.

— Не то чтобы я не смог в жизни встретить свою женщину… Да, верно, О-Кику я бросил, но, странствуя по всем провинциям, наблюдая бамбук, трогая его вот этими руками, я полюбил его. И чем больше я был им зачарован, тем изворотливее он уклонялся и выскальзывал из моих рук. Что у дерева, что у побега, есть солнечная сторона, а есть теневая, это я знал с мальчишеских лет. Но, по сути дела, ничего-то я не понимал, когда отправился в Эдо и когда считал себя мастером не хуже других… О-Суги-сан, ты как думаешь, у бамбуковой лозы какая сторона гибче и прочнее, солнечная или теневая?

От неожиданного вопроса О-Суги за ширмой на мгновение оцепенела, но она рада была, что с ней заговорили.

— Ну и какая же, интересно? — отозвалась она таким по-молодому звонким голосом, что сама удивилась. Потом немного подумала и сказала: — Может быть, прочнее теневая сторона, которую обдувают северные ветры? А гибкая, наверное, та сторона, что на солнце… — Вот уж никогда она не думала, что у деревца бамбука солнечная и теневая стороны отличаются свойствами.

— Ну, и почему ты рассуждаешь так?

— Да ведь в тени холодно, и бамбук от таких испытаний крепнет, а на солнышке тянется вверх, растет быстрее — разве нет?

— Госпожа О-Суги угадала лишь наполовину.

— Это как же?

— И прочность, и гибкость на солнечной стороне, а на теневой стороне бамбук искривлен и ломается. Да ведь и люди так же. Кто вырос в тени, тот никуда не годится. Характер у него испорчен угрюмостью. Вроде как у меня после сорока, — сказал Искэ с усмешкой.

— Это неправда, — серьезно возразила О-Суги. — Обдуваемый северными ветрами человек становится сильным. А тот, кто всегда ходит по солнечной стороне — слаб, но заносчив, я таких не люблю.

— Да… Люди — может быть… Но бамбук или дерево — дело другое. Тем они и хороши. Никакого самодовольства оттого, что выросли на солнышке. Купаясь в солнечных лучах, они бодро тянутся вверх и растут — крепкие, здоровые. Дерево крепко, если у него много ветвей, много отростков. И бамбук, и дерево отделывать нужно так, как их природа создала. Дерево, которое простояло в горах тысячу лет, берут в обработку, делают из него опорный столб — и получается дом, он тоже будет стоять тысячу лет.

Хотя О-Суги сама держала чайную, слышать такие разговоры было для нее в новинку.

— А бамбук — тоже так?

— Из бамбука, пусть трехлетнего, пусть пятилетнего, если не ошибиться, где у струганого сырья теневая сторона, а где солнечная, можно сделать короб или корзину, которые и двести, и триста лет прослужат.

Искэ обернулся к О-Суги и первый раз улыбнулся тепло и открыто. Он казался другим человеком.

— Только знаешь, О-Суги-сан, требуется не меньше десяти лет, чтобы, взяв струганый бамбук в руки, на ощупь узнавать, где была тень, а где солнце. А ведь плести надо, приноравливаясь к этому. Никто такому не научит, но и нельзя сказать, что, научившись, сделаешься настоящим мастером. После десяти лет в ремесле кто угодно станет ремесленником, но немногие умеют плести корзины, в точности следуя тому, куда тянулся бамбук. А ведь плетеный короб сверху оклеивают японской бумагой, покрывают лаком — дышать дереву становится трудно, поэтому здесь работа особенно сложна.

— Так что же, и корзины, и короба дышат?

— Верно, О-Суги-сан. Хоть и говорят, что гибкий бамбук под снегом не ломается, но нельзя этому гладкому, приятному на ощупь дереву позволить себя провести. Бамбук — живое существо, он человека испытывает. Если у мастера гладкие чистые руки, его дерево обманет. Красивые руки — первая помеха, уж это не мастер…

А ведь и с женщинами так! Говорят же про женщин с красивыми руками, что им не довелось изведать горьких дум…

Искэ отвернулся к стене и продолжал:

— Возьмешь бамбук в руки — и уже знаешь, рос ли он на равнине, или на склоне горы, и как солнышко светило, как ветер обдувал, так и плетешь из него. У упрямого человека и манера плести упрямая, а нетерпеливый и работает так же, без терпения. В мастерской «Ясюя» есть пожилой мастер, зовут его Мацу-сан, так он за работу принимается еще до рассвета. К тому времени, как все в лавке поднимутся, он уже и поработать, и утреннюю ванну принять успеет, а потом выпьет чарку — и завтракать. Да и тут спешит, кое-как еду в рот затолкает — и снова за работу. Ему почет — крепкий, мол, ремесленник. Потому что пока солнце еще не станет высоко, он один за троих наработает. А я думаю, что ремесленник этот только на руку скор, числом берет, но ведь не в том мастерство состоит.

О-Суги изумленно слушала, как Искэ с жаром, скороговоркой сыпал словечками из жаргона ремесленников.

— Уж не о том ли работнике речь, который сказал, что Искэ-сан неискусен, а ведет себя как великий мастер?

Сквозь дырочку в ширме она посмотрела на Искэ и засмеялась.

— Неискусен — это верно, но великим мастером я себя не выказываю, — очень серьезно ответил Искэ. — Мне уже за сорок, а я все еще не могу плести такие вещи, которые самому бы нравились. Таких, как я, в мастерскую работать не берут, вот и носит меня, словно ветром-суховеем, по всем провинциям, я всего лишь странствующий бедолага мастеровой.

Кажется, даже самого Искэ тронула эта его исповедь неприкаянного бродяги, в комнате повисло молчание.

— Что же, вам спать надо, — сказал Искэ и выскользнул на улицу.

Со стороны засыпанного снегом колодца послышался плеск воды, вскоре Искэ вернулся. Он как будто бы забыл про О-Суги, подобрал волосы скрученным полотенцем и ровно уселся перед начатой корзиной. Это был короб для одежды размером в три сяку на два.

Минула полночь; в комнате все замерло, будто даже сквозняки выдуло наружу, только снежные хлопья тихо шуршали по бумаге, натянутой в верхней части дверной рамы.

И тут со стороны, где сидел Искэ, послышался звук, похожий на резкий выдох: фью… фью… фью… фью…

Звук неосознанно слетал с губ Искэ в такт движениям рук, плетущих корзину. Через дырочку в ширме видна была его спина. Правой рукой он брал лежавший справа от него струганый бамбук, а потом быстро обвязывал и заплетал его, действуя обеими руками. Мокрая от пота спина в коротком кимоно хантэн[172] мерно двигалась, демонстрируя работу каждого натренированного мускула, вплоть до самого мельчайшего. Фью… фью…

То, что в снежную ночь к нему явилась женщина и спала теперь рядом, ни единой искоркой не теплилось в его сознании, перед О-Суги была спина мужчины, поглощенного работой. В ней ощущалась не только устрашающая ярость кинжала, но и благодатные солнечные лучи, и свежий ветер.

Вся жизнь этого человека отдана плетению корзин. Нет, он не суховей! Он ветер, овевающий бамбук.

О-Суги почувствовала, что в недрах ее тела чудесным образом заполыхал костер.

Она плотно зажмурила глаза. Во тьме под веками ей виделась спина Искэ. Фью… фью… Наполненные силой звуки мужского дыхания проникали в уши. Кажется, тело ее стало покрываться испариной. Она сопротивлялась ощущениям, но в то же время принимала их, и незаметно для себя погрузилась в дремоту.

Ей приснился сон. Под пеленой густых хлопьев весеннего снега она обнимала Искэ, которого впервые в жизни встретила. Взяв руки Искэ в свои и поднеся к груди, она нежно сжимала их. На пальцах у Искэ были твердые мозоли и множество мельчайших порезов, однако ладонь была мягкой, как только что сбитая рисовая пампушка, и пальцы были гибкими.

Нельзя, невозможно, — звучал где-то внутри ее собственный голос. Голос напоминал, что у ее собственного мужа на плечах тоже круглые мозоли от ручек паланкина. И все-таки душа и тело О-Суги словно таяли, и, обнявшись с Искэ, лишь с ним вдвоем, она восхищенно глядела вверх, на то, как падает с темного-темного неба снежинка за снежинкой.



Когда она открыла глаза, ее ослепили утренние лучи, проникавшие через оконную бумагу. Падавший всю ночь снег прекратился, широко распахнулось утреннее синее небо ранней весны. Доносился аромат варившегося риса. Он понемногу выплескивался из-под крышки котелка над очагом. Искэ нигде не было видно, но рядом был аккуратно поставлен готовый короб для одежды, а у крошечного алтаря японских богов горел огонь.

— Проснулись? Хорошо ли выспались? — спросил с приветливой улыбкой Искэ, который возвращался с вымытой редькой в руках, видимо, от колодца.

— Простите, пожалуйста. Совсем заспалась. Не беспокойтесь, я все сделаю… — смущенно проговорила О-Суги и, почти выхватив из его рук редьку, начала готовить суп мисо.

— Благодаря вам, нынче ночью я сделал вещь, которая мне и самому по душе, — сказал Искэ, с наслаждением раскуривая свой табак. Он пристально вглядывался в новый плетеный короб. Видимо, что-то ему не совсем нравилось, он слегка покачивал головой.

По мнению О-Суги, вещь, которую он создал, была само совершенство, и другой такой на свете быть не могло. Оклеить этот короб японской бумагой, покрыть лаком — и всякий захочет иметь его.

Когда наконец они лицом к лицу уселись завтракать, О-Суги, до самой шеи заливаясь краской, тихонько попросила:

— Искэ-сан, не покажете ли ваши руки?

— Что это вдруг?

Искэ с недоумением отложил палочки и смущенно вытянул руки вперед.

На кончиках гибких пальцев были мозоли, были и мелкие порезы, мягкие на вид ладони были совершенно черными от пропитавшего каждую складочку маслянистого бамбукового сока.

— Грязные руки, верно? А отмыть их начисто — заноз нацепляешь, изрежешься бамбуком… Если руки не промаслены, с бамбуком возиться нельзя. Даже когда порежешься и кровь пойдет, мазью ведь мазать не годится. Оближешь — оно и заживет.

— Да-а… Руки как у самого Будды. Спасибо, что позволили поглядеть.

Настало время прощаться. О-Суги безрассудно жаждала заполучить короб для одежды, который Искэ сплел этой снежной ночью, но попросила только тростниковый побег судзутакэ, подходящий для удобного посоха.

Жители барака расчищали на улице снег, обильно выпавший этой ночью. Искэ проводил ее до самого конца улицы Сямисэнбори.

— Намело сильно, но весенний снег быстро растает. Смотрите под ноги, не поскользнитесь.

— Да, спасибо.

— Скоро я опять двинусь в путь, и уж если пойду помолиться на остров Эносима, непременно загляну в чайную О-Суги-сан. Так что до встречи.

Искэ, совсем как молодой, положил руки на плечи О-Суги и заглянул ей в глаза.

— Непременно принесу тебе корзинку, лучше которой нет на этом свете.

С того дня прошло много лет, и хотя на Токайдоской дороге, где стоит чайная «Цудзидо», климат мягче, чем в столице Эдо, каждый год снега мели и там.

О-Суги пошел седьмой десяток, ее старший сын взял себе жену, у них родились внуки, вышла замуж дочь, и уж пять лет минуло, как умер Кумадзо.

За эти двадцать лет она не забыла Искэ, с которым провела один лишь снежный вечер. Нет, то был не сон. Посох, который она выпросила у Искэ, пропитался потом от ладони постаревшей О-Суги и излучал глубокий и мягкий янтарный блеск.

Когда впервые за зиму пошел снег, в сумерках последнего месяца года на лавку перед чайной опустился путник, старик лет шестидесяти. О-Суги, совсем седая, подала ему крепкий чай.

— Не вы ли будете госпожа О-Суги? Я пришел, чтобы передать вам…

Старик достал из заплечной корзины маленькую плетеную шкатулочку и подал О-Суги.

— Месяц назад Искэ-сан скончался под небом странствий. Последние два или три года руки у него уже не действовали, так он все катал в ладонях орехи… И вот, эта шкатулка…

Но О-Суги его уже не слушала. Когда она прижимала к груди плетеную шкатулочку, у которой даже лаковый глянец дышал совершенством, до нее доносился запах ветра в бамбуковой роще, и тихонько слышался твердый перестук двух орехов, катавшихся внутри. Так они звучали в ладонях Искэ.

Загрузка...