Часть первая

ТАВЕРНА ГЕРКУЛЕСА-ПОБЕДИТЕЛЯ



В ночь на 31 декабря 104 года до нашей эры Рим представлял собой удивительное зрелище.

Седьмой час ночи[1] был провозглашен городским сторожем, надзиравшим за водяными, часами у судебных мест, а город квиритов, вместо того, чтобы оставаться погруженным во тьму, был освещен огнями тысяч факелов. По его главным улицам разносился шум от ударов молотков, стука проезжающих колесниц и криков толпы.

Что же так взволновало жителей Рима, какая опасность грозила им, почему, нарушая ночную тишину, они толпились на улицах словно пчелы, кружащие вокруг огромного улья? Не оставил ли Порсена[2] свою могилу, чтобы вновь поддержать тирана Тарквиния? А может, Бренн,[3] Пирр[4] или Ганнибал стоят у ворот Рима во главе галльских, эпирских или африканских орд?

Нет. Об этих некогда грозных врагах Рима остались лишь воспоминания. Большая часть Галлии уже была порабощена, и многие из галлов под тогой гражданина скрывали цепи рабов. Греция, скорее изнеженная, чем воинственная, также сдалась на милость победителя. Карфаген, последний из достойных соперников Рима, к тому времени уже был превращен в развалины, и римский орел парил над ними.

Римляне больше не опасались вторжения вражеских войск. Напротив.

Граждане великого города готовились к торжеству, укрепляющему гордость и патриотизм, к последнему штриху в еще одной славной странице истории великого народа, которыми римляне заполнили целые тома. Город готовился к триумфу.

После семи лет губительной войны в Африке с Югуртой дикие, свирепые и многочисленные племена нумидийцев, гетулов и африканцев были покорены, и Рим готовился созерцать, как консул-победитель Гай Марий, восседая на колеснице, проследует за побежденными врагами, закованными в цепи, и повозками, гружеными неприятельскими знаменами, оружием и драгоценностями по пути к Капитолию.

Гай Марий, плебей по происхождению, грубый неотесанный горец из Арпино, первым осмелившийся призвать к оружию пролетариат, был победителем не только Югурты, но и римских патрициев.

Люди толпились повсюду, начиная от Марсова поля, где стояли легионы, предназначенные для следования за триумфатором, вдоль длинной и очень красивой Триумфальной улицы, у Большого цирка, Форума и Капитолия. Везде строились подмостки, на которые ставились стулья. Двери, окна и балконы домов украшались тканями, венками, картинами, статуями.

Свободные рабочие, численность которых в Риме ежедневно уменьшалась, отличались от рабов своим усердием. Они сознавали, что работают на себя, тогда как рабы, работавшие на своего хозяина, были равнодушны и нерадивы.

Особое своеобразие толпе придавали отдельные представители среднего сословия, которые смешались с рабочими и рабами, хотя в любом другом случае никогда бы не согласились находиться даже рядом с чернью. Эти ротозеи сбивались в кучки, громко рассуждая о ходе работ, отвлекали рабочих вопросами, но время от времени переходили на шепот, искоса поглядывая на показавшуюся стражу ликторов.[5]

На углу Триумфальной улицы между статуей и алтарем Геркулеса находилась таверна, названная в честь этого полубога, к которому квириты имели обыкновение обращаться при всех своих клятвах. Но таверну, скорее, следовало назвать пещерой циклопа, поскольку посетители ее отнюдь не принадлежали к числу лучших представителей римских граждан. Так как располагалась она поблизости от Большого цирка, под сводами которого нашли приют дома терпимости, наиболее популярные среди черни, то именно к этой публике и принадлежали завсегдатаи таверны. Атлеты, возницы, гладиаторы, болтуны-греки, напыщенно именовавшие себя софистами, сторожа диких зверей, прислуга цирка, нищие и надсмотрщики за рабами чувствовали себя здесь, как дома. А если в Таверну заходил патриций или всадник,[6] то, как правило, ночью, в капюшоне, тщательно скрывавшем его лицо, и, обменявшись несколькими таинственными фразами с владельцем таверны, немедленно покидал ее.

Таверна Геркулеса-победителя была длинной узкой лачужкой с почерневшими от дыма стенами, грязными полами, которые скрипели и трещали от ветхости. С улицы к ней вели четыре полуразрушенные ступеньки, а входить приходилось в такую низенькую дверь, что даже человек среднего роста вынужден был наклоняться. При входе, сбоку, находилось отверстие, заменявшее окно, где были выставлены разные припасы, накрытые грязным полотном. Расположенные в беспорядке окорока, соленья, туши ягнят, окровавленные печенки, свинина, яйца и другие продукты ждали своего часа, чтобы утолить голод посетителей таверны.

Большая ветвь тополя, дерева, посвященного Геркулесу, служила вывеской. Внутри помещения царил тусклый свет от подвешенной к потолку на веревке лампады с тремя фитилями, отбрасывавшими рыжеватое пламя, которое отражалось от поверхности жаровни, стоявшей в конце помещения, озаряя каменный прилавок, на котором стояло несколько терракотовых урн с вином и уксусом. За прилавком красовался полунагой человек атлетического сложения с множеством шрамов на груди и лице, со следами заживших ран, рыжеволосый и с самой гнусной физиономией, какую только можно увидеть у трактирщиков. Позади него рядом с жаровней находилась женщина мужеподобной наружности, высокая, плотная, бородатая, казавшаяся еще безобразнее в неверном отблеске пламени, озарявшем ее лицо. Одежда этой дамы состояла из грубой, серой, шерстяной туники, голову покрывал платок из толстой материи. Ноги были босы, талия не перетянута поясом. Все ее внимание было сосредоточено на сковороде с поджаренным горохом, который должен был подаваться посетителям уже остывшим.

По всей вероятности, мужеподобная женщину была то ли подругой, то ли сожительницей, то ли женой трактирщика. В том же конце комнаты находился столик в рост человека, на котором было поставлено что-то вроде часовни с фигурками на пьедестале, изображавшими двух воинов, вооруженных копьями, с лежавшей у их ног собакой.

Фигурки эти были деревянными, грубо выточенными, на них были возложены венки из сухих цветов мирта и розмарина, а под фигурками лежал маленький жезл, шерстяная шапка, пальмовая ветвь, оружие для нападения и защиты, уже заржавевшее, а также сеть и трезубец.

Все эти предметы, разложенные на столике, оказались в таверне далеко не случайно. Так, маленькая часовня служила религиозным символом римского трактирщика, святилищем лар,[7] изображения которых представляли две упомянутые выше деревянные статуэтки. Цветы и венки говорили о религиозности хозяев, чье ремесло и близкое знакомство с самыми подозрительными личностями, как это часто бывает, заставляло их относиться к богам с неизменным почтением. Остальные предметы говорили о том, что раньше трактирщик был гладиатором. Жезл означал, что в награду за храбрость и искусство, с которым он убивал себе подобных, Плачидежано (так звали трактирщика) получил свободу, то есть из гладиатора превратился в рудиария. Шапка свидетельствовала о том, что свобода была полной, а оружие и сеть служили приношением бывшего гладиатора его домашним богам.

Налево и направо вдоль стен стояло несколько прибитых к полу скамеек, ломаных, грязных, источенных червями. В таверне толкалось много посетителей, приходивших поесть, выпить и поиграть в кости; иные довольствовались разговорами, потягивая разогретое критское вино или пиво из красных глиняных кубков или чаш из бука.

Среди посетителей особенно выделялись три человека, при взгляде на которых приходила на ум римская поговорка «подобное притягивается к подобному». Все трое были толстяками маленького роста, с бычьими шеями, красными лицами, выпученными глазами, налитыми кровью и багровыми носами закоренелых пьяниц. Двое из них поверх туник, некогда бывших белыми, а теперь имевших совершенно неопределенный цвет, накинули на плечи бледно-красные изношенные плащи с многочисленными заплатами. Третий был гол по пояс, с которого до колен спускался кожаный фартук. Этот полуодетый, несмотря на холодную поводу, человек, которого Бахус охотно принял бы в свою компанию сатиров, был самым важным лицом в таверне Геркулеса-победителя благодаря своему званию фламина — чем-то средним между мясником и служителем при религиозных церемониях, в чьи обязанности входило умерщвление жертв, приносимых квиритами их богам в полном соответствии с языческими обрядами. Никто лучше него не знал множества приемов этого ремесла, никто не умел с более достойным видом возложить лавровый венок на голову божества, которому посвящалась жертва, и вести на веревке приносимую жертву так, что она добровольно подходила к алтарю,[8] никто не умел с большей важностью носить в ножнах у пояса жертвенные ножи или одним хорошо рассчитанным ударом молота убить быка, четвертовать его согласно ритуалу, собрать кровь в большие чаши, сжечь жир и внутренности, а заодно прихватить с собой лучшие части убитого животного.

За эти доблести наш фламин пользовался у товарищей и сослуживцев репутацией очень набожного человека и даже имел право голоса в совете младших жрецов. Вследствие огромного числа публичных и частных жертвоприношений, что особенно отличало римлян в последнее время, толстяк стал необычайно популярен и, постоянно страдая от неутолимой жажды, был одним, из самых уважаемых клиентов таверны Геркулеса-победителя.

Два других его собутыльника тоже были довольно хорошо известны в Риме. Один из них был знаменитый учитель гладиаторов того времени Марк Феличе Ланиста. Его школа находилась в переулке у цирка, и он за плату давал уроки новичкам — будущим гладиаторам и, кроме того, всегда имел некоторое количество живого товара на случай, если вдруг кто-то решит за свой счет потешить римлян зрелище кровавой резни.

Ходили, и не без основания, слухи, что Ланиста содержал гладиаторов и для других целей. Не раз двери его дома открывались перед терзаемым жаждой мести патрицием или окончательно потерявшим всякое терпение богатым наследником. Удар ножом ученика Ланисты обычно удовлетворял и того, и другого. При этом Ланиста всегда избегал когтей квесторов убийств,[9] и ему еще не доводилось проводить время в малоприятном обществе уголовных триумвиров.[10] По уверению завистников Марко Феличе Ланиста пользовался большой милостью своих покровителей, а потому и не подвергался ни разу судебным преследованиям. Итак, в таверне находилось несколько человек, приносивших жертвы: первый — животных, второй — людей. А третий?

Последний тоже приносил свои жертвы земной Венере, Венере распутной и продажной. Звали его Марк Скрофа. Он находил способы удовлетворять распутные прихоти богатых патрициев и всадников, которым продавал или отдавал на время молодых девушек, даже детей за сто тысяч сестерциев, а чтобы избежать нареканий на качество товара, содержал своих воспитанниц в полном достатке, даже в роскоши. Дом Скрофы был известен всему Риму. Он приглашал к будущим наложницам лучших учителей музыки, пения, грамматики, греческого языка и даже философов, желая, чтобы его прекрасные ученицы стали знатоками в искусстве, философии и многом другом.

Побежденная Греция вместе с лучшими в античном мире картинами, статуями, а также поэзией и философией, подарила Риму и своих гетер. Подражая Фрине и Аспазии,[11] в Риме появилась масса красивых женщин, любимиц Мария, Суллы и Помпея.

Если в Греции соблазнительная свобода гетер слишком отличалась от холодного и целомудренного невольничества гинекеев,[12] лишала мужчин любви и отстраняла их от семейного очага, то в Риме, где женщина пользовалась куда большей свободой, она могла выбирать себе мужей и любовников. Семейные узы расторгались по взаимному согласию обоих супругов, когда проходила любовь. Но, несмотря на столь различные жизненные условия, и здесь и там рабство уже показало всю свою смертоносную силу, и общество платило пагубную дань изнасилованной природе, ее первому и священному принципу чистоты отношений.

Неподалеку от трех самых уважаемых посетителей таверны расположился молодой человек высокого роста, отлично сложенный, стройный. Голубые глаза и золотистые волосы, ниспадавшие локонами на широкие и мощные плечи указывали на его не римское происхождение. Короткие штаны, которые очень редко можно было увидеть на жителе Италии и каракала — одежда, употреблявшаяся только в Галлии, подтверждали это предположение. Судя по всему, он не числился среди постоянных посетителей таверны, поскольку никто не обращал на него ни малейшего внимания. Молодой человек прихлебывал пенное пиво из глиняной кружки и раз за разом нетерпеливо поглядывал на дверь, явно кого-то ожидая.

— Клянусь Геркулесом, — послышался голос фламина, — если эти патриции, черт их возьми, будут противодействовать нашему консулу, как вы думаете, торжество все-таки будет блестящим и величественным? Пятьдесят пар белых как снег огромных быков с позолоченными рогами, в венках, убранные цветами. Эти разукрашенные быки стоят сенаторов в праздничных одеждах.

Окончив эту смелую фразу, фламин гомерически расхохотался.

— Остия, сын мой, ты с ума сошел, — раздался голос Ланисты, — не забудь, что руки патрициев длиннее, чем твой язык.

— Что для меня твои патриции? Дешевка! — пробормотал фламин, которому выпивка прибавила несколько больше смелости, чем то допускало благоразумие. — Тебе и Скрофе хорошо говорить, ведь ваши дела идут чудесно, а у меня они не клеятся. Я сохранил хоть остатки религиозности… А у них… Клянусь богами… ни веры… ни… То, что я говорил, повторяется уже повсюду. Не будь народа, отдающего последнее, чтобы принести жалкую жертву, и доходов от похорон — хорошо было бы наше ремесло! Да, жрец Юпитера Фламиний Диан был прав, говоря, что неверие возрастает.

Фламин тяжело вздохнул, опрокинул в себя целую чашу хмельной браги и продолжал:

— Слушайте, друзья мои, если неверие снова увеличится, то моя песенка, можно сказать, спета. И как это ни прискорбно, мне придется искать гладиаторов для Ланисты или новых богинь любви для Скрофы.

— Полно притворяться! Лучше скажи, сколько Плачидежано отвалит тебе за пару золоторогих быков.

— Конечно, каждый должен заботиться о своем деле и о себе, но мои скудные доходы не сравнить с тем, что ты, например, получишь послезавтра за своих гладиаторов.

— Но ведь я рискую своим товаром, который для меня дороже всего на свете.

— Кстати, насчет патрициев. Придут ли они на бои гладиаторов, которые состоятся только благодаря щедрости консула?

— Ха! Хотел бы я посмотреть на тех из них, кто останется дома. Они могут ссориться с консулом сколько угодно, но упустить возможность полюбоваться сражением на арене, хотя бы сам Ганнибал восстал из ада — невозможно! Актеры, плясуны на канате, скачки и бега еще ничего, но чтобы не интересоваться борьбой гладиаторов, надо быть нумидийцем, кимвром, варваром, да что я говорю варваром! — растением, камнем! Да, кстати, вот костяшки[13] вам обоим. Это место на восьмой ступеньке против входа, куда выносят убитых гладиаторов. Отсюда вам будет видно все, как на ладони.

Сказав это, предусмотрительный Ланиста передал собеседникам две круглые костяшки с выбитыми на них знаками.

— А что касается тебя, уважаемый Плачидежано, с такими руками, локтями и плечами ты сумеешь занять самое лучшее место.

— Да я, как бывший гладиатор, всегда найду местечко у цирковой прислуги, — не без бахвальства отвечал трактирщик.

— Ты, Ланиста, отлично работаешь со своими гладиаторами, — сказал, тяжело вздохнув, Скрофа. — Ах, если бы я мог привести на это зрелище моих девиц. Одни боги знают, какое выгодное дельце я бы провернул благодаря этому.

— К несчастью закон запрещает вход в цирк каждому, кто не рожден свободным или не получил свободу из рук граждан Рима.

— Глупейший закон и странно, что ни один трибун[14] не был настолько умен, чтобы ходатайствовать о его отмене.

— А разве ты освобождаешь своих рабов?

— Что я, сумасшедший? Я скорей бы покончил с собой… Да, придется оставить моих девиц дома. Впрочем, нет худа без добра. Я устрою их в ложу на пути триумфального шествия. Это будет необыкновенная выставка, какой Рим не видел со дня своего основания.

— Ну, мошенник! Ты подкапываешься под целомудренность наших матрон, — заметил, смеясь, фламин.

— Да разразят меня боги, если я подумал об этом, хотя надо признаться, что эти целомудренные матроны с каждым днем все больше мешают моим делам.

— Одна из матрон крайне недовольна, что из-за ее аристократического происхождения она не сможет присутствовать на завтрашнем народном торжестве.

— Скажите пожалуйста, она недовольна… Кстати, кто она такая?

— Я говорю о красавице из красавиц, любимой римским Алкивиадом.[15]

— Цецилии Метелле?

— Супруге претора[16] Сицилии? А разве Тито Вецио вернулся?

— Да, с армией консула и, говорят, привез венки, браслеты, знамена…

— И сестерции?

— Не знаю, но думаю, что денег у него побольше, чем у всех наших шалопаев, вместе взятых. Говорят, Тито Вецио скоро станет одним из богатейших людей Рима?

— Возможно. Тем более, что его отец очень богат.

— Жаль, — глубокомысленно заметил Ланиста, — Тито Вецио мог бы быть прекрасным гладиатором, и я бы бог знает сколько заплатил за то, чтобы увидеть его сражающимся на арене.

— Ого, брат, у тебя губа не дура. Но, кажется, у тебя есть только одна возможность увидеть Тито Вецио на арене — во сне. Кстати, со мной тоже случился некий казус. Представьте себе, красавица гречанка, которую я несколько месяцев тому назад купил у Исавра…

— Исавра-пирата?

— Какой он пират?.. Честный купец, скромный на вид и постоянно готовый предложить новую партию отличного товара. Несколько месяцев тому назад он приехал сюда с несколькими десятками рабов, купленных, как я полагаю, у берегов Греции. Ах, друзья мои, если бы вы видели, какой прекрасный товар был у него. Достаточно сказать, что он моментально все распродал, причем по цене, которую сам назначил. Я давнишний приятель Исавра и попросил его не скрывать, если у него осталось что-нибудь особенное. Тем более, что это могло отразиться, — тут Скрофа ехидно хихикнул, — на судьбах великого Рима. Каналья тотчас понял, что мне нужно. Всемогущие боги, я онемел при виде красавицы, которую он мне показал, и тут же заплатил ему за нее двадцать четыре тысячи сестерций. Она гречанка, вполне достойная резца своих великих предшественников, изящное творение природы, за которую я не задумываясь расплатился звонкой монетой.

— Да, двадцать четыре тысячи сестерций — это огромная сумма, — вскричал скупой фламин.

— Она стоит втрое, впятеро больше. Кроме необыкновенной красоты и грации, она на редкость умна, образованна и талантлива.

— Ишь, старый сатир, судя по всему, ты сам в нее влюбился, — вскричали с хохотом собеседники Скрофы.

— Что вы, в своем ли уме? Стану я портить товар, который мне стоил двадцать четыре тысячи. Увы, в этом деле есть и другая сторона. Красавица, как я вам говорил, живое олицетворение Венеры, но холодна и бесчувственна, как мрамор, словно Галатея, пока она еще не была охвачена любовью к Пигмалиону. Представьте, гречанка и не догадывалась, зачем я ее купил. Не стану рассказывать вам о том, как она билась в истерике и молила меня о милосердии. Дело в том, что она утверждала, будто родилась свободной и была коварно похищена. Своим постоянным упрямством она довела меня до такого бешенства, что я бы убил ее, если бы хоть на минуту забыл, во что мне обошлась ее покупка.

— А она действительно так красива, как ты говоришь?

— Какие же я могу представить вам сейчас доказательства? Но повторяю, изумительно хороша. Жаль, все портит ее характер. Она не хочет слушать никаких доводов и уже несколько раз буквально переворачивала вверх дном весь мой дом.

— Это как же?

— Представьте себе, три дня назад один из завтрашних триумфаторов, грубый и дерзкий поселянин, такой же, как наш консул, на редкость безобразный, но нагруженный золотом и разной добычей, трибун[17] нашего славного Гая Мария… Я вам даже имя могу назвать, чтобы не заподозрили меня во лжи… Не стоит? Так вот, этот в данный момент великий римский гражданин посетил мой скромный дом. Он хотя и грубый солдафон, но знает толк в женской красоте. Увидав мою афинскую Венеру, он загорелся такой страстью, что предложил мне ни больше ни меньше, как двенадцать тысяч сестерций за несколько часов интимной беседы с гречанкой.

— Вот это да! — вскричали хором приятели. — Никогда в жизни не слыхали ничего подобного.

— Да, двенадцать тысяч сестерций составляли половину покупной цены. Но едва солдафон вошел в комнату прелестницы, там началось такое, что можно было подумать, что в комнате оказались разом все демоны ада. И этот герой-победитель, взявший приступом Талу, Капсу и множество других городов совершенно спокойно, будто проглотив полдюжины яиц, постыдно бежал от девчонки, угрожавшей заколоть его кинжалом, если он немедленно не выйдет из ее комнаты.

С одной стороны, доложу я вам, было очень смешно наблюдать, как бежал этот фанфарон, испугавшись угроз слабого существа, но, с другой стороны, мне было не до смеха: двенадцать тысяч сестерций улетучились из моего кармана. Напрасно я объяснял сумасшедшей девчонке всю вздорность ее капризов и опровергал глупую болтовню о добродетели и чести. Как будто невольники могут иметь иную добродетель, кроме беспрекословного повиновения воле своих господ, в чем бы эта воля не выражалась.

— Ах, женщины, огонь и море, любезнейший.

— Ну, и что же ты думаешь с ней делать? Не продашь ли ее?

— Охотно, но кому? Подумайте только, в настоящее время всему Риму известна эта история с трибуном. Теперь мою гречанку продать потруднее, чем корсиканца.[18]

— Ты что, бил ее или морил голодом?

— Я был бы глуп, как тыква, если бы решился прибегнуть к таким методам. Это то же самое, что бросаться камнями в свою голубятню. Нет, я и пальцем ее не тронул, но мне в голову пришла одна замечательная идея, и если гречанка в ближайшие дни не образумится, я вынужден буду приступить к ее осуществлению.

— И что же это за идея?

— Ее надо как следует припугнуть.

— И как это у тебя получится, интересно знать.

— Вы знаете Кадма?

— Палача рабов? Страшного обитателя Сестерцио?[19]

— Да. Вы понимаете, этот человек словно специально рожден для моего дела. Представьте себе, что в одну из темных ночей я послал бы мою красавицу под конвоем в логово, этого изверга, и она бы увидела эту жуткую образину и все адские орудия пытки: колеса, дыбы, плети, жаровни, клещи и тому подобное. Мне кажется, после того, как Кадм объяснит ей, что она может испытать на себе кое-что из его арсенала, она будет сговорчивее и станет кроткой, как овечка.

— Браво, Скрофа! Мне по душе твоя затея. Эдак ты и товар сохранишь, и своей цели добьешься. Девчонка отделается простым страхом, — как истинный хозяин, Ланиста по достоинству оценил деловую сметку своего приятеля…

— Страхом… Кто смеет говорить о страхе, когда рядом находится римский легионер? — раздался грубый голос вошедшего солдата. — Заклинаю вас именем Мария, моего вождя, покажите мне того, кто осмелился вам угрожать. Я сделаю так, что ветер развеет во все стороны его испепеленное тело.

Говоривший это, похоже, сам наслаждался эффектом, произведенным его словами. Длинный, тощий, неуклюжий, с плутоватой физиономией, он производил самое неприятное впечатление. При взгляде на его фигуру, не лишенную комизма, легко было догадаться, что он принадлежит к типу солдат, чья храбрость увеличивается с каждым шагом, отдаляющим его от поля сражения, достигая наибольших размеров в одном из кабаков. Таков был наш новый герой, постоянно недовольный, недисциплинированный и трусливый в строю, но не имеющий себе, равных в грабежах и трактирах. Будучи солдатом под началом консулов Бестиа и Альбино, он был участником первого сражения в Африке, в котором римское войско потерпело поражение. Это было то жалкое войско, которое так правдиво и безжалостно описал Салюстий в истории югуртинской войны. Возвратившись с позором в свое отечество, но успев при этом награбить порядочный капитал, он шлялся по трактирам и домам терпимости, хвастая своими необыкновенными подвигами. Дезертировав однажды с поля боя, он давно был бы осужден и обезглавлен, если бы не имел могучих покровителей. В настоящее время он зарабатывал деньги наемными убийствами и слежкой за недругами аристократов.

Таверна Геркулеса-победителя была одним из его любимых мест, где он давал волю своей фантазии. Никто не принимал его слов всерьез, но и не решался опровергать, поскольку никому не хотелось связываться с вооруженным человеком. Однако последняя фраза Макеро (так звали этого солдата и подонка) была встречена добродушным смехом.

— Не обнажай свой меч без нужды, доблестный Макеро, — сказал, отсмеявшись, Ланиста. — Перед твоим приходом мы говорили об одной девушке, афинской невольнице, и ты легко поймешь, что если не все квириты обладают твоей храбростью, то еще реже можно встретить это качество у иностранки-невольницы.

— Золотые слова, Марк, честно говоря, не так-то просто найти храброго человека и, клянусь богами, другого такого храбреца, как я, встретишь не чаще, чем одного на тысячу.

— Кстати, — не без иронии спросил фламин, мы увидим тебя завтра в шествии триумфатора?

— Я предпочитаю уединение с одной прелестницей незаслуженному триумфу Мария, — отвечал с презрением хвастун.

— А между тем говорят, что Марий одержал так много побед, что этим увеличил славу римского оружия многократно.

— Жалкая слава! Наглое хвастовство и зазнайство плебеев, которые, благодаря нечестным выборам, захватили себе плоды наших побед. По их мнению они восторжествовали над Югуртой, тогда как мы покорили всю Нумидию.

— Ты, как видно, сторонник консулов Бестиа и Альбино, но если бы они тогда победили, Югурта давно бы сидел в тюрьме.

Нахал грыз свои длинные усы. Он почувствовал всю колкость насмешки, но не способен был покраснеть и ответил так, как на его месте ответил бы всякий плохой солдат.

— Альбино и Бестиа были изменниками. Они польстились на золото Югурты, но с Метеллом мы очень скоро показали, на что способен настоящий римский солдат.

Бездельник нагло врал, очень хорошо понимая, что каждый из сидящих в таверне внутренне потешался над его наглой ложью, но тем не менее продолжал бахвалиться и, чтобы придать больший вес своим словам, беспрестанно стучал по столу кулаком так, что посуда и кружки подскакивали и дребезжали.

— Клянусь Геркулесом, если бы за каждого нумидийца, которого я отправил в Тартарары, мне досталось хотя бы по одной сестерции, я бы мог одолжить денег самому Крезу. Вы не верите?

— Как не верить. В этом нет ничего невероятного, — улыбаясь, заметил Скрофа. — Но скажи мне, неужели эти нумидийцы так страшны, как о них говорят в народе?

— Страшны? Просто сволочь, способная только на бегство. Пусть Меркурий немедленно унесет меня в ад, если я опасался их больше, чем африканских шакалов. Ничтожества, что пешие, что конные, с их маленькими дротиками. Я помню, однажды разогнал их сотню с лишним, не считая тех, что уложил на месте.

— А, так значит ты своим дыханием убиваешь и рассеиваешь людей, словно ветер листья.

— Почти что так. Чтобы вы представили себе, какая сила в моих руках, я вам расскажу, что у меня произошло с одним нумидийцем. Однажды в прекрасный солнечный день я покинул пределы лагеря, нашел тенистое место, столь редко встречавшееся в той стране, и прилег в тени деревьев. Ничего не опасаясь, я вскоре заснул. Не знаю, сколько времени я спал, помню только, что меня разбудил сильный толчок. Я попытался встать, но почувствовал, что связан по рукам и ногам. Угадаете, кто это был? Представляете, африканец, черный, огромного роста, толстый, с сильными мышцами, тащил меня связанным, пустив своего коня со скоростью ветра. Он решил увезти меня, как пленника, в свой лагерь. Но он имел дело с храбрым Макеро. Я сразу высвободил руку и ударил лошадь кулаком в висок. О, многие позавидовали бы такому удару. Через минуту еще удар, и я вставал на ноги жив и невредим. Тут я хотел схватить подлеца, чтобы отплатить ему той же монетой, но он бросился бежать. А когда нумидиец бежит, догнать его нет никакой возможности. Все же я был рад, что опасность миновала.

— А что ты сделал с лошадью нумидийца?

— Она околела, я раздробил ей висок своим кулаком.

— Да покарают тебя боги, наглый лжец! — проворчал фламин, пораженный такой наглой ложью.

— Должно быть, это случилось в горгонданских полях под командованием славного Бумбамада, — прошептал на ухо Марку Феличе, владелец гетер, вспоминая комедию Плавта «Хвастливый воин».

— А нумидийца ты больше не видел? — спросил Плачидежано.

— Как не видел. Через несколько дней он ощутил на себе всю мощь моей руки. Я увидал его во время сражения среди главных военачальников, окружавших Югурту. Конечно, я моментально бросился на него, расшвыривая в стороны пытавшихся мне помешать вражеских солдат. Наконец мы оказались друг против друга. Одним ударом меча я рассек брюхо лошади, другим ударом раскроил щит и шлем, затем голову, шею и грудь до пояса. Он был разрублен пополам.

И в это самое мгновение, как будто слова враля были способны вызвать лемуров,[20] странное явление исторгло вопль ужаса у всех посетителей таверны. Первым завопил от страха сам хвастун, побледневший, как стена и повторяющий одно и то же слово на языке, незнакомом окружающим.

Неожиданный посетитель таверны Геркулеса-победителя, так напугавший всех и в особенности храброго воина, был африканец, высокий, худощавый, с бронзовым лицом и черными блестящими глазами. Его величественная походка и смелый открытый взгляд внушали если не страх, то по крайней мере невольное уважение. Необычность вида незнакомца еще более усиливал плащ оригинального покроя. Белого цвета, он укутывал африканца с головы до ног. Черная окладистая борода доходила до середины груди, в ушах висели большие золотые кольца, тускло мерцавшие в отблесках неверного огня.

Поздний час, фигура и костюм африканца сначала до смерти перепугали суеверных римлян, но вскоре посетители таверны оправились, пришли в себя, и только наш воин, пристально вглядываясь в африканца, все больше и больше впадал в панику.

— Кажется, наш герой сегодня оставил дома свою отвагу, — прошептал Ланиста на ухо Скрофе.

— Посмотрим, что станет делать это ничтожество, — тихо отвечал владелец гетер, целиком придя в себя после пережитого только что страха и радуясь тому, что наглый хвастун наконец попал в переделку.

Но, к огромному сожалению собравшихся в таверне, все закончилось быстро и тихо. Вошедший сел и сказал несколько слов на том языке, который был известен только ему и Макеро, дополнив слова энергичным повелительным жестом. Хвастун тотчас повиновался. Согнувшись, не смея поднять головы и взглянуть на окружающих, он, словно побитый пес, выскользнул из таверны. Все присутствовавшие с удивлением посмотрели друг на друга.

— Албанского вина, — приказал африканец тоном, не терпящим возражений. Впрочем, в: этой таверне вряд ли нашелся бы хоть один человек, осмелившийся возразить ему.

— Слушаю, господин, — немедленно отозвался Плачидежано, радуясь, что сможет продать хоть немного вина, не находившего спроса у завсегдатаев таверны.

Окружающие пораскрывали от удивления рты.

Между тем белокурый юноша с голубыми глазами бросил на стол мелкую монетку, явно намереваясь уйти.

Таверна, до сих пор шумная, пустела.

Плачидежано, казалось, был целиком поглощен снятием воска с амфоры, содержащей дорогой нектар, затребованный нумидийцем. Последний задумчиво сидел за столом. Фламин, Ланиста и владелец гетер молчали, украдкой поглядывая на странного посетителя. Игроки прекратили свою партию в кости, и только проигравший переворачивал их на столе, словно надеясь обнаружить причину своего поражения.

Вскоре и горох, поджаривавшийся на сковороде, прекратил трещать. Наступила такая тишина, что было слышно, как лениво жужжат мухи да шлепает по полу босыми ногами подруга трактирщика. Мысли всех сидящих были прикованы к африканцу, а тот, хотя, скорее всего, прекрасно понимал это, оставался абсолютно невозмутим. Наконец вино было подано гостю с таким почтением, словно он был по меньшей мере патрицием.

— Дружище, — сказал африканец, попробовав вино и найдя его превосходным, — я не могу один выпить столько вина, и если эти добрые квириты не побрезгают чокнуться с иностранцем, долго служившим в рядах римских войск, то мне будет очень приятно.

— От всего сердца принимаю ваше ‘великодушное предложение, уважаемый. Надо заметить, что кто не умеет пользоваться благоприятным случаем, должен хотя бы научиться раскаиваться, — назидательным тоном заметил фламин, который любил выпить, но был скуп и обрадовался возможности выпить несколько кружек хорошего вина за чужой счет.

Все остальные также изъявили согласие.

— За ваше и мое здоровье! — воскликнул африканец, поднимая свою чашу. Провозглашение тоста в римском духе еще больше ободрило честную компанию. Между тем фламин, бывший уже и до того изрядно навеселе и еще больше опьяневший от албанского вина, напыщенно заявил:

— Клянусь именем всех богов и богинь, которым я когда-либо приносил жертвы, если этот человек не представитель одного из великих родов Африки. Пусть меня высекут, если он по крайней мере не брат или племянник великого Массинисы.[21] На первом же народном собрании я потребую, чтобы его сделали королем Нумидии, Пергама, Македонии или… да мало ли всяких государств находится под рукой великого Рима. Неужели хотя бы в одном из них не найдется пустующего трона для достойного человека… А пока, чтобы доказать мое глубокое к нему уважение, я готов выпить столько чаш этого изумительного вина, сколько букв в его имени.

Это был также и повод, чтобы узнать его имя, но нумидиец был не менее хитер и уклончиво ответил:

— Мое имя слишком коротко, чтобы в полной мере оценить вкус этого вина. Так лучше, мой любезный, попробуем выпить столько чаш, сколько мне лет. Вернее, столько, сколько я прожил пятилетий.

Это предложение было единодушно принято, и фламин остался очень доволен. Ведь ему предоставилась возможность поглотить восемь чаш вина в честь восьми пятилетий, прожитых щедрым африканцем.

Посетители были очень рады знакомству с нумидийцем. Ланиста, подойдя к нему, сказал:

— Клянусь Геркулесом, никто бы не поверил, что ты двумя словами превратил нашего свирепого льва в трусливого зайца. Человек, кулаком убивший лошадь и мечом поразивший больше сотни нумидийцев, поджав хвост, в страхе бежал от тебя.

— Он негодяй, достойный виселицы! А как изменился в лице, пёре пугался при твоем появлении. Он сразу узнал тебя. Ты, должно быть, видел его в ситуациях, о которых он предпочел бы не вспоминать.

— Да, я видел этого труса голым по пояс, когда его вместе с никуда не годными легионерами консула Альбино гнали с позором много миль, но должен заметить, что это далеко не самый бесчестный его поступок.

— А что он еще сделал? Расскажи пожалуйста. Мы с удовольствием послушаем о подлинных поступках этого бессовестного хвастуна, который всем нам уже так надоел, что дальше некуда.

— У меня сейчас нет времени обсуждать этого бездельника, — презрительно отвечал нумидиец. — Достаточно с вас того, что слова, которые я произнес на неизвестном вам языке и заставившие его немедленно скрыться, означают «изменник и убийца».

Сказав это, африканец встал, швырнул на стол золотую монету и, не дожидаясь сдачи, вышел из таверны.

Молодой голубоглазый иностранец ожидал его на улице.


НУМИДИЕЦ И ГЛАДИАТОР



— Я, кажется немного опоздал, — сказал африканец молодому человеку, когда тот пришел.

— Да, но уйдем отсюда, чтобы никто не смог нас подслушать.

— Что ж, в таком случае отправимся на окраину города, где ночью царят мрак, тишина и безлюдье.

— Нет, — возразил молодой человек, — именно мрака, тишины и безлюдья мы должны остерегаться прежде всего. При свете тысяч факелов, озаряющих Триумфальную улицу, в этой толпе рабов, слуг и праздных людей мы будем больше уединены и скорее избежим нескромного уха. Если же появится опасность, то мы, по крайней мере, будем знать с кем имеем дело.

— В таком случае отправимся на Марсово поле, а по пути побеседуем, мне бы очень хотелось знать…

— Кто я и что хотел от тебя, пригласив в таверну, пользующуюся столь дурной репутацией? Я скажу лишь, что дело идет о спасении жизни Тито Вецио. Итак, слушай.

Меня зовут Черзано, я родился свободным человеком в Аджени, маленькой деревеньке у подножья гор, омываемых большой рекой под названием По, которая своими водами часто покрывает обширные и плодородные долины Галлии. Там я жил в простой сельской счастливой семье с отцом, матерью и сестрами. На нашу беду римляне завладели почти всей Лигурией и основали неподалеку от наших гор колонию, названную Паленца. Соседство этих разбойников всегда опасно: кажется, будто злой дух гонит их все дальше и дальше, разжигая алчность и чем больше они захватывают земель, тем сильнее стремятся к новым завоеваниям. Казалось, наши грубые жилища, бедные сады не могли побудить жадность завоевателей мира, а между тем очень скоро в наших мирных долинах появилась предвестница гибели — римская волчица.[22]

Напрасно пытались мы защищаться под руководством самых опытных вождей, горячо отстаивая каждую пядь родной земли. Счастье Рима оказалось могущественнее, наши боги покинули нас, и мы со слезами отчаяния вынуждены были покинуть родину, а наши хижины были преданы огню безжалостными победителями.

Но наши страдания только начинались. Изгнанные из родных мест, с женщинами, стариками, детьми, мы хотели переплыть реку, чтобы на другом берегу найти убежище у союзного народа. Но римляне преградили нам путь и мы избежали смерти только для того, чтобы подвергнуться самой страшной участи. Мы стали рабами Рима. Нас продали, как вьючный скот, купцу из Паленцы, а меня вследствие моей молодости и силы решили сделать гладиатором и послали в Кунео. Именно там, да еще в Равенне находились самые известные школы гладиаторов. Нас учили искусству убивать и умирать с артистичностью, требуемой завоевателями мира.

Можешь себе представить, как тяжело и унизительно было мне вдруг оказаться в таком ужасном положении. Как мучила меня скорбь о потерянной свободе, семье, родине. Я вынужден был учиться гнусному искусству и жить с полудикими, кровожадными людьми, достойными их ужасного ремесла. Тяжело было настоящее, но будущее еще хуже. Я уже представлял себе эту страшную картину: покрытый ранами, истекающий кровью, в агонии валяясь на песке, я будто слышал крики свирепой толпы: «Да умрет!» Умереть вдали от родины, никем не оплаканным, оглушенным воплями бессердечных извергов, наслаждающихся корчами и предсмертной агонией страдальца — вот что меня ожидало.

Когда я был достаточно обучен, меня продали в Рим Ланисте. И года два назад человеческий товар привезли из Кунео в Рим, чтобы там умертвить его публично. Через несколько дней после мартовских ид римское войско должно было отправиться в Африку, где уже давно шла война. Известно ли тебе, что в таких случаях обычно народ и войско угощают зрелищем гладиаторских боев? Может быть, жизнь этих несчастных отдают Немезиде, как искупительную жертву? Или желают придать воинам больше мужества, заранее приучая их к виду ран, крови и смерти?

Было решено, что если объявят игры, то и я должен участвовать в них. Все мое вооружение состояло из маленького кривого меча мирмилона,[23] шлема и щита, тогда как мой противник ретиарий был вооружен адской сетью и длинным острым трезубцем.

Наконец наступил страшный день. Амфитеатр был набит битком. После боя новичков началась страшная борьба, сопровождающаяся ранениями, предсмертными судорогами несчастных и ревом дикой черни, опьяневшей от крови больше, чем от вина. Четыре пары гладиаторов уже обагрили арену своей кровью. Цирковые слуги, наряженные Плутонами и Меркуриями, которые должны были очищать арену от убитых и раненых, тут же добивая последних крюками, уже вытащили к воротам смерти несколько трупов.

Но вот очередь дошла до меня. Выйдя на арену, где меня ожидал ретиарий, я был больше поражен свирепыми взглядами тысяч зрителей, чем острием трезубца моего противника. Подали сигнал. Я приблизился к ретиарию и, ловким движением ускользнув от сети, подставил щит под удар трезубца и неожиданно сильно ударил моего противника в бок мечом. Он отпрянул и бросился бежать, я преследовал его. Рукоплескание толпы, крики, бегство раненного мной врага возбудили во мне ярость и жажду убийства, пульс мой бился горячечно, в голове стучало, сердце, казалось, хотело вырваться из груди; прилив крови к голове застилал мои глаза туманным облаком, я бежал, как сумасшедший. «Стой, трус, и сражайся» — кричал я. Но к несчастью в этот миг, когда я уже настиг моего врага, я поскользнулся в луже крови и упал. Не успел я подняться и стать на ноги, как проклятая сеть опутала меня. Я находился в полной зависимости от моего противника, который нацелил страшный трезубец прямо мне в сердце.

— Поймал, поймал, — ревела толпа, — смерть галлу, убей его. Рыбу, запутавшуюся в сетях, надо убить.

Не смея взглянуть на вопящую толпу, и поднял руку, объявляя себя побежденным и прося пощады. Смерть уже раскрыла мне свой объятия. С быстротой молнии в голове моей пронеслись воспоминания детства, наши милые горы, семья, садик, хижина. Я закрыл глаза и ждал удара трезубцем в грудь. Вдруг послышался голос, который я никогда не забуду:

— Квириты! Этот мирмилон — храбрец. Он сражался с мужеством и заслуживает пощады.

Услышав этот мелодичный голос, я осмелился открыть глаза. На одном из самых почетных мест среди сенаторов и всадников я увидел юношу прекрасного, как бог, и он с тех пор действительно стал для меня полубогом. Народ с почтением одобрил его мнение. Со всех сторон послышались возгласы:

— Это он, Тито Вецио! Глава римской молодежи требует пощадить гладиатора. Пусть будет так, как хочет Тито Вецио.

С этой минуты дело мое было выиграно. Народ, кинувшись из одной крайности в другую, закричал:

— Пусть живет, дайте ему жезл и пальму! Свобода! Свобода!

Так я остался в живых и даже был освобожден по воле народа.

Тут нумидиец пожал руку молодого человека с выражением глубокой симпатии.

— Вот какие прочные узы связывают мою жизнь с жизнью моего спасителя, — продолжал рудиарий.[24] — Я решил употребить обретенную свободу не для возвращения на родину, а чтобы повсюду следовать за Тито Вецио. Я остался в Риме, где надеялся встретить его.

Посещая школы гладиаторов в качестве рудиария, я узнал, что там обучаются не только участники кровавых развлечений, но и тайные убийцы. Среди имен намеченных жертв я, к своему ужасу, услыхал и имя моего спасителя. За его жизнь уже заплачено золотом и ему грозит смерть от руки наемного убийцы. Вскоре я узнал человека, воспылавшего ненавистью к Тито Вецио. Недаром Ланиста хвастался кошельком, туго набитым золотом.

— А как имя этого человека?

Рудиарий, осмотревшись, отвечал, понизив голос:

— Я не знаю его имени, и не знаю, действует ли в этом случае один человек или несколько. Он постоянно меняет внешность. То он является халдеем, то каппадокийцем, то всадником, то рабом или гладиатором, то пиратом и при каждом удобном случае старается скрыть свое лицо, особенно лоб.

— Берегись, — раздался крик проходившего мимо столяра, который нес большую доску.

— Иди своей дорогой, любезный, и берегись сам, чтобы не задеть кого-нибудь.

Нумидиец, немного подумав, сказал:

— Знаешь ли того солдата, которого я прогнал из Таверны?

— Макеро?

— Да. Нет ли между ним и человеком, о котором ты говоришь, чего-нибудь общего?

— Может быть.

— Это могло бы объяснить мне многое. Но довольно, нас теперь двое, обязанных позаботиться о Тито Вецио. Будь уверен, ты не ошибся, обратившись ко мне, хотя все-таки я не понимаю, почему ты не предупредил самого Тито Вецио.

— Быть может ты и прав. Но я принял во внимание прямую и кипучую натуру моего благодетеля. Известить о грозившей ему опасности значило бы увеличить ее. Тито Вецио пошел бы ей навстречу, что возможно, только ускорило бы его гибель. Мы будем оберегать его жизнь, объединив усилия. Друг ты ему или слуга, я не знаю, но вижу, что ты его любишь и теперь, надеюсь, знаешь, насколько можешь рассчитывать на меня.

— Я твой помощник и товарищ с этой минуты, — с энтузиазмом вскричал нумидиец, — и хочу ответить на твою откровенность полным доверием. Ты должен знать, что я не слуга и никогда им не был, я гость и друг Тито Вецио. Я обязан ему жизнью. Я ар,[25] глава племени нумидийцев-гетулов, живущих у самой границы большой африканской пустыни, подданный царя нумидийского, впрочем более номинально, чем в действительности. До начала африканской войны я защищал законного царя Адгербала, у которого впоследствии тщеславный и свирепый деспот Югурта отнял в Цирте и царство и жизнь.

Когда войска Адгербала были рассеяны, я, не желая покориться узурпатору, вернулся к своему племени, стараясь забыть в родных местах о тщеславных и кровожадных злодеяниях Югурты. Увы, Югурта обо мне не забыл. Однажды, когда я, ни о чем не подозревая, сидел со своими женами, детьми и слугами, на нас напали телохранители Югурты. Напрасно мы пытались защищаться, их было гораздо больше, чем нас. Вскоре палатки наши были снесены, слуги убиты, стада мои захвачены, а меня, жен и детей в цепях увели к Югурте в Сутунь.

— Ты что же, сражался против меня и поддерживал этого изнеженного Адгербала? — спросил меня тиран. — Я знаю, ты храбр, мне нужны такие руки, как твои, но я тебе не верю. Знай же, что смерть будет постоянно грозить тебе, а также твоим женам и детям. Они будут немедленно убиты, если ты осмелишься изменить. Понимаешь меня?

Я слишком хорошо знал тирана, чтобы пренебречь его угрозами, а потому обещал слепо повиноваться его воле. Я храбро сражался бок о бок с ним, проливая свою кровь, хотя всей душой ненавидел злодея. Своей доблестью я надеялся спасти жизнь дорогих мне людей, но оказалось, что я все же плохо знаю этого изверга.

Однажды к нам в лагерь явился римский дезертир. Я всегда презирал этих гнусных изменников и за все золото мира не согласился бы приютить кого-нибудь из них в своем доме. Югурта же очень любил перебежчиков, награждал их, часто пользовался их услугами, а иногда давал им очень важные военные поручения. Когда дезертира привели в царскую палатку Югурта велел позвать меня.

— Видишь этого человека, — сказал мне тиран и, не ожидая ответа, добавил. — Ты должен повсюду следовать за ним и если он скажет тебе «убей!», ты обязан немедленно выполнить этот приказ.

Услышав эти слова, я ужаснулся. Злодей делал из меня убийцу и палача. Я даже попытался возразить, но Югурта с демоническим смехом сказал:

— Подумай о своей семье и повинуйся.

Дезертир вышел из палатки. Я последовал за ним. Мы сели на лошадей и отправились в путь. После двухчасовой езды под палящими лучами африканского солнца мы увидели оазис. Ряд холмов отделял его от сыпучих песков, прозрачные струи ручейка орошали зеленый ковер травы, мирт, лавровые и оливковые деревья давали тень, укрывая от жгучих лучей солнца. Дивная красота этого места словно чудом оказавшегося среди безводной пустыни, на некоторое время заставила меня забыть о том, с какой целью я здесь очутился.

Должен тебе сказать, что наше путешествие по пустыне проходило в лунную ночь. Подъехав к оазису, мой спутник показал мне сквозь листву деревьев трибуна римского войска то ли спящего, то ли погруженного в свои мысли. Прекрасный конь, покрытый попоной, пасся близ него. Вооружение было развешено на ветвях дерева. Воин сидел к нам спиной и не мог заметить нашего присутствия, даже если бы бодрствовал.

— Вот, — сказал мне дезертир, указывая на сидевшего, — ты должен его убить.

— Убить его? Но за что?

— Безумный! Или ты хочешь ослушаться Югурту? Неужели ты забыл, что от этого зависит жизнь твоих детей?

— Молчи, не напоминай.

— Слезай же с лошади, бери кинжал и иди. Один удар кинжалом пока он ничего не подозревает — и делу конец. Главное, не медли ни минуты, если он обернется, мы пропали. Иди, мягкосердечный ар. Подумай о женах и детях.

Больше я не колебался. Привязав коня к одному из деревьев, я вынул кинжал и стал приближаться к воину. Я был уже на таком расстоянии, что одним прыжком мог очутиться возле сидевшего и вонзить кинжал ему в спину, как вдруг он повернул голову. Выхватить меч и одним ударом выбить у меня из рук кинжал для воина было делом одной секунды. Я начал отступать, но, споткнувшись упал.

— Сдавайся, безумный, — сказал мне юный воин, приставляя к моей груди кончик меча.

— Убей меня! — воскликнул я. — Лучше умереть, чем стать рабом.

— Ты говоришь как храбрец, а минуту назад действовал как подлый трус. Почему ты так поступил, говори, если хочешь спасти свою жизнь?

Я разглядывал лицо моего победителя и молчал. Когда он напал на меня с обнажённым мечом, он показался мне страшным, как разъяренный лев, а теперь вдруг сделался презрительно спокойным, его прекрасное лицо выражало строгость судьи, будто он собирался объявить мне приговор, прежде чем одним ударом покончить с побежденным неприятелем. Я хранил молчание. Мой победитель вложил меч в ножны и с презрением отошел прочь, как видно не считая меня достойным умереть от его руки. Я догадался о его мыслях и возмутился до глубины души. С отчаянием я бросился к его ногам, заклиная выслушать меня или убить. И когда он позволил мне рассказать, что побудило меня пойти на это гнусное преступление, я передал ему всю мою печальную историю, связь с тираном Югуртой и кровавое поручение, которое я должен был выполнить, чтобы не лишиться всех моих близких. Рассказ мой растрогал юного воина до слез, он протянул мне руку и сказал:

— Иди, спасай своих детей от мести тирана, а когда тебе понадобится убежище, приходи в наш лагерь. Мощь Рима защитит тебя. И возьми мою табличку,[26] она тебе, возможно понадобится.

Сказав это, он кончиком кинжала написал свое и мое имя на маленькой дощечке и показывая ее мне, прибавил:

— Не забудь имя твоего нового знакомого: Тито Вецио.

— Так это был он, — с восторгом вскричал рудиарий, — всегда благородный и великодушный.

— Да, это был твой и мой спаситель. Я взял у него драгоценную дощечку и горячо расцеловал протянутую мне руку. Затем я поспешил уехать, желая догнать подлого дезертира, с которым решил посчитаться. Но негодяй давным-давно исчез. Его бегство сильно возбудило мое подозрение, и я отправился прямо в лагерь Югурты, предчувствуя беду.

Приехав на место, я уже не нашел лагеря. Югурта, вечно подозрительный, мучимый угрызениями совести и страхом за свою жизнь, после измены своих приближенных Бамилькара и Надбалса, никогда долго не оставался на одном месте. Долго я расспрашивал пастухов о том, куда же направился тиран, пока не пришел к заключению, что он, скорее всего, решил укрыться в укреплении неподалеку от границ Мавритании, где надеялся сберечь свои сокровища и семью и где он, вероятно, заключил в тюрьму моих жен и детей. Я помчался во весь опор к этой крепости. Увы, доскакав до подножья горы, на которой она возвышалась, я встретил одного моего приятеля.

— Беги, Гутулл, — сказал он мне, — не теряй ни минуты. Твоя жизнь в опасности. Беги и беги как можно скорее!

— Не могу, — отвечал я, — моя семья в руках у царя и служит залогом моей верности.

— Ты идешь на верную смерть.

— Что делать, если рискуя своей головой, я этим могу смягчить гнев царя и спасти жизнь своих жен и детей.

— Спасайся, Гутулл. Твоя голова уже не спасет жизнь дорогих тебе людей.

— Что ты говоришь? — зарычал я как дикий зверь.

— У тебя нет больше ни жен, ни детей. Царь, поговорив довольно долго со злодеем дезертиром, приказал умертвить всю твою семью и назначил награду за твою голову. Спасайся и готовься к мести.

Я, как безумный, в дикой злобе проклинал Югурту, себя и даже богов. Какое-то время я скакал без цели, без мысли, без направления, пока в моей голове мало-помалу не возникла мысль как отомстить низкому тирану. Я повернул лошадь и во весь дух помчался к горе. Здесь я остановился и стал караулить моего врага. Мне почему-то казалось, что он должен проехать тут. Предчувствия меня не обманули. Вскоре я увидел отряд всадников, отправлявшихся из укрепления на рекогносцировку. Вслед за ними показался и сам Югурта. Пропустив отряд, я пустил коня в карьер и поскакал прямо к злодею. Благодаря моей нумидийской одежде и головному убору, солдаты ничего не заподозрили, приняв меня за посланного царем курьера.

Отчаяние удесятерило мои силы. Я сорвал Югурту с коня, швырнул его поперек на свою лошадь и поскакал. Напрасно весь отряд пустился за мной, напрасно тучи дротиков летели в меня, лошадь моя мчалась, словно ветер пустыни. Мой враг, стиснутый железной рукой, кричал, молил, плакал — напрасно. Я был глух ко всему и крепко держал его.

Так скакали мы всю ночь, ни на минуту не останавливаясь. Чувство мести и звездное небо указывали мне путь. Наконец, я добрался до римского лагеря. Представившись как гость Тито Вецио, я был принят с почетом. Но я был одержим лишь одной мыслью и успокоился только тогда, когда Югурту посадили под стражу. Я надеялся, что римское правосудие, хотя бы под пыткой, вынудит его признаться во всех преступлениях и открыть имена сообщников. Напрасная надежда! На следующее утро было объявлено, что пленник исчез.

Квестор Сулла, казалось, был крайне возмущен этим бегством и без всякого суда приказал убить часового солдата. Гораздо благоразумнее было бы сперва допросить его, но Сулла не любил тянуть, и когда появлялась возможность кого-либо казнить, никогда не беспокоился ни об уликах, ни о свидетелях. Вскоре все было забыто. Что же касается меня, то соображения безопасности, жажда мщения, благодарность и дружба — все это влекло меня в римский лагерь, который стал моим вторым домом. Я был поставлен во главе отряда нумидийских всадников Рима. Югурта неоднократно в испуге бежал от нас. Горе ему, если бы он тогда попался в мои руки.

Наконец, как ты знаешь, Сулла, к которому тянулись нити всех лагерных интриг, успел захватить Югурту благодаря измене Бокха, и теперь тиран ожидает заслуженной казни. Но Рим, окончательно освободивший Африку от самого жестокого и кровожадного зверя, к несчастью сам порождает зверей не менее опасных, чем Югурта. Мне это хорошо известно. Ты, конечно, понял кто был тем самым беглым легионером из римского лагеря.

— Макеро! Я об этом догадывался и уверяю тебя, что ему не поздоровится, когда он узнает как умеет обращаться с ножом рудиарий.

В это время раздался громкий и повелительный возглас:

— Стой!

Разговор двух человек, которых мы отныне, несмотря на разницу их общественного положения, будем называть друзьями, был неожиданно прерван окликом часового на аванпостах лагеря. Оказывается, они незаметно дошли до стоянки Гая Мария. Нумидиец сообщил часовому пароль и, пожав рудиарию руку, тихо сказал:

— Здесь мы вынуждены расстаться, но наша дружба, возникшая сегодня, должна продолжаться. С завтрашнего вечера, по окончании церемонии триумфа, мне позволено жить в доме Тито Вецио. Тебе стоят лишь прийти туда и спросить нумидийца Гутулла. И мы вместе обсудим, как обеспечить безопасность того, кого мы любим больше, чем брата. А теперь дай еще пожму твою руку; да хранят тебя боги.

Новые друзья расстались. Рудиарий пошел по Триумфальной улице по направлению к Большому Цирку. Близ Велабро он был вынужден спрятаться в тени дома патрициев, не желая встречаться с бывшими посетителями таверны, провожавшими старого толстяка Силена — фламина, опьяневшего окончательно и уверявшего своих товарищей, что в Риме землетрясение, потому что шатаются колонны окружающих домов.

Между тем нумидиец Гутулл вошел в лагерь через преторианские ворота. Миновав преторий,[27] он подошел к палаткам, где размещались трибуны.[28] Всюду царило молчание. Нумидиец остановился около палатки своего юного друга и внимательно, как человек, опасающийся западни, осмотрелся кругом. Палатка была похожа на четырехугольный павильон, состоящий из сшитых вместе кож в рост человека. Внутри она была освещена, так что можно было рассмотреть, что убранство хотя и носило отпечаток основного занятия ее хозяина, но было весьма роскошным и даже изящным! Стены были завешаны шкурами львов и других африканских животных. Драгоценное оружие, значки, отнятые у неприятеля, венки, браслеты, ожерелья и фалеры подчеркивали храбрость и эстетический вкус молодого воина. Лампа из позолоченной бронзы с одним фитилем, наполненная благовонным маслом, излучала легкий приятный свет. На походной кровати, покрытой дорогими шкурами, под одеялами пурпурного цвета с улыбкой на устах спокойно спал молодой Вецио, так что, взглянув на него, можно было убедиться в его сердечной доброте. Гладкий, без морщин лоб казался зеркалом самого спокойного озера. Эта душа не могла знать ненависти или злобы и словно родилась только для любви. А между тем судьба готовила этому достойному юноше совсем иное. Ветер вскоре должен был сорвать этот нежный цветок и бросить его в резню и бойню. Гутулл с любовью посмотрел на спящего.

— Бедный юноша с ангельской внешностью и сердцем льва. Что же ты сделал, чтобы возбудить такую глубокую ненависть к себе? Ты самый благородный и великодушный из людей, у тебя для каждого существует только одно чувство — любовь. Ты спокойно спишь и не осознаешь грозящей тебе опасности. Ты не знаешь, какие козни затевают твои враги. Но я не сплю и именем всех богов моей родины и великого Рима клянусь, что моя дружба будет тебе надежным щитом от происков убийц, в тайне замышляющих твое убийство.

Сказав это, нумидиец обошел палатку и тщательно осмотрел самые отдаленные и темные углы. Точно также он поступал и в прежние годы, когда вместе с семьей жил в своей палатке. Это обстоятельство напомнило бедному осиротевшему отцу то время, когда были живы дети, слезы блеснули на его глазах и несчастный задумался, повесив голову, затем, провел рукой по лбу, как бы желая отогнать докучливую мысль, поставил лампу поближе к кровати Тито Вецио, взглянул на него еще раз с особой нежностью и прошептал:

— Теперь ты у меня один остался. Горе тому, кто посмеет тронуть хотя бы один волос на твоей голове!

Выдвинув из-за угла палатки другую кровать и поставив ее у входа, нумидиец обнажил кинжал и лег одетым. Вскоре в палатке воцарилось гробовое молчание, лампа из-за отсутствия масла вспыхнула и погасла. Все спало в лагере Мария, лишь время от времени раздавались оклики часовых. Нумидиец хотя и закрыл глаза, но чуткое ухо его было на страже. Ни малейший шорох не ускользал от него. Сторожевая собака Тито Вецио бодрствовала с закрытыми глазами.


ТРИУМФ КРЕСТЬЯНИНА ИЗ АРПИНО



Утренняя заря январских календ еще не осветила вершины Сабинских гор, свежий ветерок не прогнал еще облаков, еще не совсем рассеялись ночные тучки и не очистился лазурный свод прекрасного римского неба, как в лагере Мария протрубили утреннюю зарю. При первых же звуках безмятежно спящий лагерь вдруг как по мановению волшебного жезла оживился: выводили лошадей, вьючных животных, выкатывали колесницы. Центурионы, трибуны и легаты поспешно собрались у палатки претория для получения приказов, солдаты снимали палатки и укладывали свой багаж. Вскоре новый звук труб возвестил о снятии с лагеря. Мгновенно солдаты уложили палатки на возы и навьючили животных.

По третьему сигналу легионеры выстроились в когорты, манипулы и центурии, причем у каждого легиона был свой значок с серебряным орлом. Легаты и трибуны скакали верхами вдоль фронта, тогда как центурионы, которых можно было узнать по блестящему посеребренному маленькому шлему и классической трости из виноградной лозы, ревностно наблюдали за порядком в строю. Лучи восходящего солнца заиграли на металлических доспехах, щитах, шлемах. Из рядов симметрично выстроенных воинов, казалось, сверкали молнии, как из облаков во время грозы.

Страшен гнев человеческий! Но еще страшнее спокойствие солдата, ожидающего сигнала к началу сражения. Любовь к жизни проявляется здесь как страсть к разрушению, поскольку спасение зависит от победы над неприятелем. Солдат хватается за надежду остаться победителем, как утопающий за соломинку. Чем больше он боится умереть, тем больше убивает, чем больше дрожит сам, тем сильнее заставляет дрожать других. Нередко трусость становится героизмом. Как бы то ни было, римский строй имел страшный вид. Эти люди, собранные под знаменами, по воле одного человека при звуке труб двигались стройными густыми рядами сначала медленным, а затем ускоренным шагом, постепенно переходя на бег с пением страшной боевой песни, подражающей крику разъяренного слона, выпуская целый град дротиков, пробивающих вражеские щиты, и сверкая мечами. Достаточно только представить себе эту картину, чтобы искренне пожалеть врагов Рима.

Но сейчас легионы были собраны для празднования победы, шлемы, щиты и дротики их были обвиты лаврами и цветами, а боевой клич заменили торжественные победные песни и радостные восклицания. Рим ждал своих непобедимых сыновей, гордый их успехами и не подозревая какая судьба уготована ему из-за его безумной воинственности и честолюбия отдельных римлян, не догадываясь, что материнское лоно всемирного победителя будет изрублено этими же мечами…

Час торжества наступил, трубы заиграли громче, славный победитель ступил на триумфальную колесницу, запряженную четырьмя белыми лошадьми в блестящей сбруе и под звуки военного марша началось триумфальное шествие от Марсова поля, сопровождавшееся оглушительными рукоплесканиями многочисленных толп ликующего народа.

На углу Триумфальной улицы, напротив Большого Цирка и часовни целомудренной патрицианки, близ таверны Геркулеса-победителя толпилась густая сплошная масса, в которой время от времени мелькали наши старые знакомые. Вот один из них, Скрофа, сжатый со всех сторон, пыхтел, обливаясь потом, несмотря на холод, но не покидал места, откуда мог наблюдать за своим товаром, размещенным им в ложах на подмостках. Там сидело четырнадцать разряженных женщин разных наций, все молодые и красивые, Четверо каппадокийцев, вооруженных суковатыми палками, охраняли их. Каждая из женщин держала в руках венок или букет цветов, которые предназначались для молодых, а главное богатых офицеров войска Мария. Таким образом хитрый Скрофа рассчитывал захватить в любовные сети Венеры храбрых воинов Марса. Близ владельца гетер стояли его друзья: Марк Феличе Ланиста, трактирщик со своей исполинской и бородатой женой и рудиарий Черзано, явившийся на церемонию триумфа только для того, чтобы наблюдать, не угрожает ли что-либо его благодетелю Тито Вецио.

Остальная толпа почти вся состояла из пролетариев, неистово аплодировавших плебейскому консулу, чтобы досадить ненавистной им аристократии.

— Вот, наконец, один из наших своим мужеством победил завистников! — вскричал кузнец со смуглым лицом, мускулистыми: и корявыми черными руками. — Хотел бы я увидеть, какие рожи скорчат бескровные патриции, принимая нашего консула-триумфатора.

— Ты обратил внимание на их закрытые дома, похожие на могилы? — заметил башмачник.

Громовые звуки больших труб и шум аплодисментов прервал разговоры, глаза, чувства и мысли всех зрителей сосредоточились на шествии. Поравнявшись со статуей Геркулеса, облаченные в парадные одежды трубачи в знак уважения смолкли и разговоры вновь начались.

— Папа! — воскликнул восьмилетний мальчик, сидевший на широких плечах своего отца-плотника. — Как красиво! Видишь этих быков с золотыми рогами, украшенными цветами? Скажи, папа, где живут быки с такими красивыми золотыми рогами?

— Нигде, мой милый. Им золотят рога для того, чтобы эти жертвы были приятнее богам.

— А кто эти люди с лавровыми венками на головах?

— Что ведут быков с золотыми рогами?

— Да.

— И которые откармливаются за счет народа, — прибавил кто-то из толпы.

— Смотри-ка, смотри на нашего Остея, — вскричал Ланиста, — не кажется ли он тебе совсем другим человеком, чем вчера вечером?

— Клянусь Геркулесом, все хорошо в свое время: фламин при исполнений своих обязанностей совсем не тот человек, который напивается в таверне, — важно отвечал Плачидежано. — Всегда следует отличать человека от жреца.

— Папа, посмотри какие красивые мальчики, — говорит сын плотника, указывая на шествие. — А что они несут в серебряных и золотых сосудах?

— Эти сосуды используются при жертвоприношениях.

— Должно быть эти боги очень сильные, если им дают такие хорошие вещи. А возы, заполненные золотыми вещами, также предназначаются богам?

— Нет, они загружены трофеями, доспехами и оружием, захваченным в бою у неприятеля. Смотри сколько там луков, колчанов и стрел. Это любимое оружие нумидийцев. А щиты, панцири, шлемы и копья, принадлежали отборной коннице царя. Вон, туда посмотри, там еще два воза с мечами, попонами, львиными кожами. Какое богатство!

— Ну, по сравнению с сокровищами царя разве это богатство? Там одного золота более трех тысяч фунтов, семьсот семьдесят пять слитков серебра, девятнадцать тысяч драхм серебряной монетой, не говоря уже о других сокровищах, — заметил один из ремесленников.

— Эти красивые картины и игрушки из слоновой кости, точно башенки — что это, папа? — спросил ребенок.

— Это рельефные планы городов и изображения побед, одержанных нами в борьбе с варварами. Вот смотри, на этой картине написано «Сражение при Цирте», а на той…

— Вижу, вижу! Сколько солдат. А там что за люди бегут?

— Это царь Югурта со своим штабом спасается бегством от тюрьмы и смерти.

— Папа, идем отсюда, ребенок со страхом вдруг прижался к отцу. — Видишь, вон там идут громадные звери.

— Сиди смирно, ничего не бойся. Это прирученные слоны, они безопаснее маленькой собачки. Посмотри, как они играют со своими вожаками.

— Ах, какие они милые! — ребенок позабыл о своем страхе. — Хотел бы я стать большим, чтобы как консул, получить триумф.

— Да, прошло то время, когда плебею были недоступны высшие почести, — заметил словно про себя отец мальчика.

— Слышь, как эта сволочь рассуждает, — шепнул на ухо Ланисте хозяин гетер. — Не правда ли, как они забавны со своим дымом славы? Теперь, когда крестьянин сумел добиться вторичного избрания в консулы и получить триумф, они воображают себя великими людьми, учат своих детей латинскому и греческому языкам, посылают их в школы и рассчитывают сделать из них трибунов и консулов.

— Свет портится, мой милый! Если так пойдет и дальше, то Сатурналии[29] будут праздноваться не за 16 дней до январских календ, а круглый год.

— Но я что-то заболтался и совсем забыл о моих невольницах. Ну, красотки, приготовьте свои букеты, если я не ошибаюсь, проходят молодые герои.

— Покажи мне твою прелестную афинянку.

— Вот она, смотри, видишь, которая одета с большим вкусом и держит себя скромнее других, без румян и белил на лице; там, говорю я тебе, гляди по направлению моего пальца, вот, вот, которая старается спрятать свое лицо за букетом фиалок. Ну что скажешь, не удивительная ли красавица?

— Ах, ты гнуснейший из людей! Исчадие ада! Что ты наделал? Как ты смел учинить такое кощунство! — с комической серьезностью вскричал Ланиста. — Ты украл самую красивую из богинь, чтобы сделать ее гетерой!

— Молчи, бездельник.

— Зачем молчать? Лучше я донесу на тебя главному жрецу. Да это настоящая Венера Милосская! Ты украл ее!

— Купил, говорю тебе, купил, а не украл.

— Как? И это называется «купил»? Заплатив за такое сокровище 24 тысячи дрянных сестерций! Но тут и ста, и двухсот тысяч было бы мало. Разве несравненную богиню красоты можно купить за деньги?

— Правду говоришь. О, если бы она не была так капризна, какую бы она принесла мне прибыль. Но я все-таки надеюсь, что Кадму…

— Слушай, с чего бы это народ так разорался?

— Югурту ведут.

— Да, да, слышите как кричат: Югурта, Югурта.

— И в самом деле ведут закованного царя.

Зрелище было поразительным. Высокий статный Югурта, удивлявший Сципиона, гроза римлян и в особенности римлянок, которых его имя приводило в ужас, по рукам и по ногам закованный в цепи, был выставлен на публичный позор, после которого его ожидала лютая казнь.

Югурта, бывший союзником Рима, изменил ему и, узурпировав трон Нумидии, стал врагом своих вчерашних друзей.

Никто не мог узнать царя Югурту в этом бледном, исхудавшем привидении с преждевременными морщинами, совершенно поседевшим, сгорбившимся и дрожащим, как в лихорадке. Лицо его позеленело, синеватые губы судорожно подергивались, зубы стучали, глаза расширились, точно хотели выскочить из орбит. Сильно было его нравственное унижение, но еще сильнее боязнь ожидающей его мучительной смерти и непрерывные угрызения совести от осознания совершенных им злодейств. Руки пленного царя были закованы в золотые цепи: жестокая ирония победителей.

Одет он был в длинную порфиру с короной на голове. Вместе с ним вели его детей, родственников, царедворцев, князей его племени и военачальников. Все они тоже были в цепях. Даже бесчувственная толпа римлян была тронута до слез, когда увидела детей Югурты, с невинной улыбкой простиравших к отцу руки, не сознавая позора и близкой смерти несчастного царя. Детям происходящее казалось праздником и, глядя на отца, они искренне радовались…

Югурта не обращал никакого внимания на своих близких. Что ему дети, родственники, верные слуги? Разве он не жертвовал постоянно их жизнями для достижения своих преступных целей? Он думал только о себе, о потерянном троне, своем позоре и предстоящей казни. Он походил на дикого зверя, который храбр лишь инстинктивным стремлением к добыче, пока не утолит свой голод, но, подавленный силой, становится трусом. Недаром Югурту сравнивали с африканским львом. Вот так человек, заставивший Рим дрожать в течение семи лет, оспаривавший у него право владеть Африкой, много раз рисковавший жизнью, чтобы утолить свое необузданное честолюбие, вдруг стал слабее женщины. Подобно Македонскому Персею он, чтобы продлить свою жизнь на несколько часов, согласился на публичный позор, показал народу, до какого крайнего унижения может доходить тщеславная и подлая натура тирана. Когда прошла печальная процессия побежденных, толпа вновь принялась аплодировать.

— Вот он, вот он! — кричали люди, приподнимаясь на цыпочках. — Едет консул — триумфатор Гай Марий!

Действительно, длинная вереница ликторов с пучками лоз и топорами, в красных плащах, с лавровыми венками на головах, шествовала медленно и торжественно, изображая величие республики. Пучки лоз означали союз, согласие, единство, а топоры — силу. Позади шли музыканты, непрерывно играя на арфах и флейтах. Танцоры и танцовщицы с золотыми венками на головах пели и танцевали. Впереди них шут, одетый в женское платье, кривлялся перед побежденными, часто позволяя себе самые неприличные телодвижения к полному восторгу дружно хлопавшей ему черни. Облака фимиама поднимались из курильниц. Колесница из слоновой кости, украшенная драгоценными камнями и запряженная четырьмя в ряд белыми лошадьми, медленно двигалась вперед. На колеснице стоял сам триумфатор Гай Марий в тунике, поверх которой была наброшена затканная золотом тога. На голове триумфатора был надет лавровый венок, на шее — серебряное ожерелье, а на руках золотые браслеты, украшенные драгоценными камнями. Простое железное кольцо на указательном пальце вместо золотого, которые носили римские всадники, говорило о простом происхождении Гая Мария и его непреклонной воле. В правой руке он держал простую лавровую ветку, а в левой скипетр из слоновой кости с золотым кольцом наверху. Его высокая и плотно сложенная фигура, свирепое выражение лица, проницательные глаза, растрепанная борода и волосы словно были созданы для того, чтобы возбуждать страх. Вообще, по выражению его лица было видно, что в нем постоянно боролись сильные страсти.

Гордость, тщеславие, жадность, зависть, неутолимое честолюбие, долго скрываемая ненависть, слепая и грубая злоба, они действительно преобладали в железной натуре Гая Мария. Судя по виду этого человека, в котором радость удовлетворенной гордости составляла резкий контраст с гнетущей заботой, заметной по нахмуренным бровям, по выражению глаз и язвительной улыбке, временами появлявшейся на его губах, можно было безошибочно заключить, что цель Гая Мария не вполне достигнута и в самом недалеком будущем может разразиться ураган.

Объехав полгорода, триумфатор не мог не заметить, что в толпе аплодировавшего ему народа отсутствовали нобили, патриции и сенаторы. Дома их не были украшены, ставни закрыты, занавески опущены, все они были мрачны и безмолвны. Тогда как остальные дома были убраны цветами, венками и коврами.

В этот день в Риме было две партии: торжествующая и безмолвная. И вскоре эти две партии с мечами в руках должны были оспаривать власть одна у другой. Мы уже знаем, к какой партии принадлежал — победитель африканского царя Югурты.

Позади Гая Мария также на колеснице стоял другой человек в простой тунике раба, отвратительным видом и манерами вызывавшими ужас к нему, точно к подползающей ядовитой гадине. Одной рукой он держал над головой триумфатора массивную золотую корону в форме дубового венка, а другой поддерживал статую бога Фасцинуса, предохранявшего триумфатора от завистников. У колесницы висели розги и колокольчик. Отвратительный спутник Мария шептал ему на ухо следующие слова: «Заглядывай себе в душу и не забывай, что ты человек».

Страшным был смысл всей этой аллегории. Корона над головой триумфатора означала настоящее торжество, бог Фасцинус намекал на изменчивость фортуны, розги сулили наказание, а колокольчики — бесчестье и смерть, поскольку их звон предупреждал прохожих, чтобы они избегали встречи с осужденным на казнь; отвратительный человек стоявший позади триумфатора был никто иной, как презреннейшее существо в Риме — палач.

Если бы грубый и неосмотрительный выходец из Арпино лучше бы понял символы мудрой Этрурии и сумел бы предвидеть будущее, если бы он разобрался в таинственных предзнаменованиях судьбы, он не изменил бы своим сторонникам, враги и завистники не победили бы его и он не стал бы предметом всеобщей ненависти и презрения, загнанный, словно дикий зверь в болото, пойманный врагами и избежавший смерти только благодаря испугу раба, который заявил, что боится убивать страшного Гая Мария. Если бы триумфатор все это понял, его ждала бы совсем другая судьба.

— Ты обратил внимание на этого малого, который держал корону над головой Гая Мария? — спросил Скрофа Марка Феличе, как только триумфальная колесница выехала из-за арки большого цирка и должны были следовать к Форуму и Капитолию.

— Мне кажется, я его где-то видел; но не могу точно вспомнить где и когда, — отвечал Ланиста.

— Да это же он и есть.

— Кто именно?

— Тот, на чье красноречие я надеюсь, как на самое лучшее средство, способное укротить мою прелестную афинянку и заставить повиноваться моей воле.

— Палач Кадм?

— Да. Видел ты эту рожу? Чтобы отыскать еще одну такую же, надо спуститься в преисподнюю и вытащить оттуда вместе и Цербера[30] и Эвринома[31] — пожирателя покойников. Как ты думаешь, проведя часик поближе к полночи в Сестерцио рядом с этим дьяволом и рассматривая необычную обстановку его жилища, не покажется ли ей даже самый уродливый из квиритов красавцем не хуже Аполлона… А вот приближаются и наши молодые герои. Ну барышни, приободритесь! Покажитесь им из лож! Браво, брависсимо! Видишь, воины им кланяются. Клянусь, этот день принесет мне некоторую прибыль.

Скрофа был прав. Его невольницы сильно волновались, наблюдая, как мимо их ложи проезжает отряд старших офицеров.

— Вот они, вот они! Как красивы!.. Не забудьте про свои букеты.

— А кто эти три воина в красных плащах с позолоченными шлемами?

— Легаты[32] Анний, Маклий и Рутиний.

— Смотри, они буквально усыпаны драгоценностями.

— Но у того, что в середине, их больше. Вот ему я и брошу свой букет.

— Ты жадная, Флора, а я вот брошу самому красивому.

— На что мне его красота! А вот если клиент даст лишний золотой — это значит, что я смогу выкупиться у хозяина на свободу еще на несколько дней раньше.

— А ты, Луцена, — Флора тронула за плечо прекрасную гречанку, — почему не аплодируешь и прячешь свое лицо в цветах, словно оно безобразно, а не прелестно. Брось и ты букет, найди себе обожателя.

— Хочешь, я покажу тебе самого красивого, храброго и великодушного из молодых римлян.

— Покажи его ей, Норма, и мы увидим, останется ли она такой же бесчувственной. Неужели не удостоит своим взглядом того, о ком вздыхают по ночам самые красивые, самые благородные римские девы.

— Вот он, вот он, римский Алкивиад, благородный Тито Вецио. Да услышат тебя боги и богини, пусть исполняются все твои желания, лучший из юношей… Закидаем его розами, — кричали девушки, осыпая молодого человека цветами и целыми букетами.

— Тито Вецио — глава молодежи, доброжелатель и друг народа! — кричали в свою очередь простолюдины, восторженно аплодируя.

Между тем шествие остановилось. Молодой человек, на которого были обращены все взгляды и в честь которого рукоплескала толпа, пользуясь минутной остановкой, поспешил раскланяться с народом и пожать руки своим приятелям, поздравлявшими его с заслуженными знаками уважения, оказанными ему согражданами.

— Посмотри, Луцена, вот это красавец, что за глаза, что за улыбка, какая благородная осанка. Ко всему этому знала бы ты, какое у него доброе и щедрое сердце, — говорила Норма афинянке. — Видишь, с каким восторгом кланяются ему плебеи.

— Это все, должно быть, его клиенты и приближенные, не правда ли? Ведь его дом постоянно открыт для беглецов и его рука никогда не оскудевает, как у Юпитера всемогущего и величайшего.

— Да, но говорят, этот красавец совсем разорен, — презрительно заметила расчетливая Флора.

— Отец его очень богат и после его смерти Тито Вецио станет богатейшим женихом Рима.

— Скажите, кто этот африканец, едущий рядом с ним, отчего красота Тито Вецио еще больше бросается в глаза.

— Да, словно день и ночь. А все-таки и африканец мне тоже нравится.

— Ай-яй-яй, Норма. Белокурая дочь Галлии не гнушается черномазым сыном Нумидии. Это все равно, что соединить льва из его родной пустыни с беззащитной козочкой твоей родины.

На вороном статном коне, полном огня, выступавшем нетерпеливым шагом, уверенно и красиво сидел молодой трибун, по римскому обычаю без седла и стремян. Пурпурный чепрак, вышитый золотом, и шкура льва с двумя огромными драгоценными камнями вместо глаз заменяли седло. Золотые удила и уздечка алого цвета дополняли богатую сбрую лошади, которая, судя по всему, была добыта Тито Вецио в одном из сражений.

Седок был в форменной одежде трибуна. Поверх безукоризненно белой, туники, украшенной тонкой каймой пурпурного цвета, была надета блестящая кираса из кованного серебра, украшенная резьбой, достойной Праксителя.[33] Белый плащ, прикрепленный к правому плечу запонкой с драгоценным камнем, называемой иммой, спускался до плеч. Руки и ноги седока были обнажены. На голове всадника был серебряный шлем, увитый лавровым венком с золотой фигурой орла с распущенными крыльями наверху. Меч висел на левом боку, прикреплённый к золотому поясу. Маленький, круглый и тоже серебряный, как и все защитное вооружение воина, щит был украшен превосходной резьбой. Кинжал с ручкой, усыпанной драгоценными камнями, дополнял наряд отважного трибуна. На безымянном пальце левой руки был надет золотой перстень. Это было не просто украшение, а знак военного чина и звания Тито Вецио.

Ар Нумидии ехал рядом с ним на лошади чисто африканских кровей. Как и у всякого истинного сына пустыни, лошадь у него была без узды и подчинялась малейшему движению ног. На нем был костюм нумидийцев — союзников Рима. Поверх римской туники и кирасы развевался длинный шерстяной нумидийский плащ. На голове шлем, увенчанный пестрыми цветными лентами, составляющими единственное украшение детей пустынь, внесенное, быть может, первыми поселенцами, пришедшими из Финикии, которыми, по древнейшим преданиям, была некогда завоевана Ливия. Щит нумидийца имел форму полумесяца. Длинный меч, колчан со стрелами, лук, кинжал, ожерелье, браслеты и военные медальоны — все это представляло собой удивительную смесь варварского с чисто римским. Нумидиец ехал задумавшись. Казалось, аплодисменты и восторженные крики толпы его нисколько не взволновали.

В то время, когда молодой трибун привлекал к себе взгляды ликующего народа, человек, тщательно укутанный в тогу и прятавшийся в толпе, в шлеме, закрывшем не только голову, но и весь его лоб, подошел совсем близко к Тито Вецио и посмотрел на него с такой дикой ненавистью, что если бы взглядом можно было убивать, молодой трибун наверняка замертво упал бы с лошади.

— Наконец-то! — прошептал неизвестный, — ты стоишь передо мной. До сих пор я гонялся за призраком, а теперь вижу живое существо. Твоя красота, воинская доблесть и популярность заставляют ненавидеть тебя еще сильнее, если только это возможно. Я был бы таким же, как ты, если бы ад на мою беду, не послал твою мать. Ну давай же, езжай, безумный юноша, взойди на Капитолий, но помни, что рядом находится Тарпейская скала,[34] а сзади за триумфатором молча следует палач. Ступай, ненависть моя будет следовать за тобой, словно тень. Ты мне обязан богатством, именем, свободой, но верь, близок час, когда ты с лихвой заплатишь за все мои муки.

Прошептав эти слова, незнакомец подошел к трактирщику Плачидежано и, слегка тронув его за плечо, что-то прошептал на ухо. Трактирщик вздрогнул и, испуганно повернувшись, поднес правую руку ко рту.[35]

— Ты ли это, патрон? Я едва узнал тебя в этом балахоне.

— Молчи и слушай. Хорошо ли ты запомнил юношу, о котором я тебе говорил?

— Да, это тот, которому кланяется весь народ.

— Пусть твои люди не теряют его из вида. Я хочу знать о каждом его шаге. Где он был, с кем говорил, наконец, кого принимал в своем доме. Сделай так, чтобы от твоего внимания не ускользнула ни одна касающаяся его мелочь. Вот тебе золото. А если понадобится послать кого-нибудь ко мне по особо важному делу, возьми половину вот этой таблички да смотри, не давай ее кому попало.

— Все будет исполнено в точности, и не таким приходилось заниматься.

— Тише, по-моему нас подслушивают. Что это за человек, стоящий сзади?

— О, не волнуйтесь, это один из моих постоянных клиентов. На него можно положиться, он нас не выдаст.

— Хорошо, но осторожность никому еще не навредила. Разойдемся, смотри не забудь условного слова «аполлония».

— Да мне самому выгодно до поры до времени держать это дельце в секрете, — прошептал про себя Плачидежано, когда его таинственный собеседник умело растворился в толпе.

Они так и не заметили стоявшего неподалеку Черзано, который все видел и сразу догадался в чем дело, но, подумав, решил не рисковать и не стал преследовать незнакомца. Между тем шествие продолжалось, сопровождаемое непрекращающимися восторженными овациями. Тысячи голосов кричали «Да здравствует!». Среди рукоплесканий и радостных возгласов то и дело слышался серебристый женский смех.

— Ага, наконец и ты попалась, наша неприступная весталка! — смеясь, говорила белокурая Норма. Ты утверждала, что презираешь мужчин, а стоило пройти молодому красавцу в праздничном наряде, и ты бросаешь ему даже не цветок, а целый букет. Хочешь побиться об заклад, милая моя, что этому не трудно будет получить то, в чем ты отказала соратнику Гая Мария?

Бедная гречанка, пойманная хохотушкой Нормой на месте преступления, покраснела до корней волос. Вдруг она закрыла руками лицо и зарыдала. При виде слез Норма, в сущности очень добрая девушку, попыталась успокоить несчастную или хотя бы прикрыть от остальных девушек, чтобы избежать их оскорбительных насмешек. Она шепнула гречанке на ухо:

— Пожалуйста, не стоит давать пищу для оскорблений этим пустоголовым кокеткам. Перестань плакать и успокойся. А я хоть присягну в случае чего, что ты засмотрелась на триумфальное шествие и случайно уронила букет. Положись на меня, я все устрою, если кто-то вдруг заинтересуется этим несчастным букетом. Мне другое не нравится, — Норма бережно обняла девушку за плечи. — Тебе пришелся по душе человек слишком знатного происхождения, которого уже не первый год оспаривают друг у друга самые знатные патрицианки города. Сможешь ли ты соперничать с ними?

— О, Норма, добрая Норма! Даже если бы я и захотела, разве я могла бы ожидать такого счастья. Я невольница, без имени, без семьи, без родных…

— А все-таки при твоей необычайной красоте ты не должна теперь терять надежду. Мужчины капризны, самонадеянны, упрямы, но податливы. Для такой красивой девушки, как ты, вовсе нетрудно заставить полюбить себя человека, стоящего гораздо выше Тито Вецио. Вспомни, сам Юпитер влюбился в Данаю и Алкмену, которые, понятно, были далеко не ровня ему. Ведь они были простыми земными женщинами.

— Ты не понимаешь меня, Норма. Я не могу надеяться на то, что он полюбит меня на всю жизнь. А принадлежать ему всего одну ночь, как это делаете все вы, я не могу.

Норма с грустью покачала головой и сказала:

— Если ты ни на что другое не согласна, то, признаюсь тебе честно, дело обстоит куда сложнее, чем я предполагала. Но не следует отчаиваться. Сегодня вечером я уговорю висельника Сария, чтобы он отвел нас к знаменитой египетской гадальщице, живущей в одном из переулков Эсквилина. За небольшую серебряную монету она погадает на пренестинских косточках.[36] Перед тобой откроется твое будущее и ты узнаешь, полюбит ли тебя юноша, которого избрало твое сердце.

В это время вновь послышались звуки труб. Кокетливая Норма прервала разговор и наполовину высунулась из ложи, чтобы лучше рассмотреть легионеров, которые завершали триумфальное шествие.

Во главе каждого легиона шли трубачи, затем следовали по, порядку: воин, несший древо с серебряным орлом — знак легиона, центурионы, знаменосцы в шлемах, покрытых волчьими головами, затем простые легионеры, увешанные венками, ожерельями, браслетами, медальонами и прочими военными наградами. Наконец появились ряды римской кавалерии и кавалерия их союзников. Надо сказать, что весь этот военный строй не имел ничего общего со скованными строжайшей дисциплиной когортами, соблюдавшими идеальный порядок в строю, когда они двигались маршем или разворачивались для сражения. Нет, сегодня войско Гая Мария больше походило на пьяную толпу Вакха. Один солдат отвечал на приветствия народа оглушительным воплем, другой пел военные песни, преисполненные бахвальством и презрением к побежденным, третий то выкрикивал похвалы триумфатору, то пел гимны в честь римских богов. Распевались и сатирические песни, в которых крепко доставалось и самому Гаю Марию. Но в основном в куплетах издевались над аристократами, именно в их адрес раздавались самые дерзкие слова. Ведь в некотором смысле триумф представлял из себя сатурналии для войска, а потому во время триумфального шествия разрешалось почти все. Тем не менее подобная распущенность оказала пагубное влияние на дисциплину в римских легионах.

Пройдя через восточные ворота цирка и обогнув Палатинскую гору, процессия поднялась и спустилась по священному скату, миновала Форум и достигнув подъема к Капитолию, остановилась. Наступил страшный час для побежденного царя Югурты. Толпа ликторов вытащила его из триумфальной процессии и поволокла в Тульяно.[37]


ТУЛЬЯНО И КАПИТОЛИЙ



Толпа весьма равнодушно отнеслась к страшной участи африканского царя, переданного в руки слуг палача. После короткой остановки процессия начала подъем на Капитолий. Один лишь нумидиец последовал за Югуртой в тюрьму. На месте казни он хотел сполна насладиться переполнявшим его чувством мести, увидеть предсмертную агонию злодея, лишившего его дома, семьи и детей. Гутулл принадлежал к числу страстных, кипучих натур. Как истинный сын Африки, он с одинаковым пылом мог и любить и ненавидеть.

Нумидиец ликовал, видя, как ликторы, не переставая, стегали розгами обнаженную спину Югурты во время следования триумфальной процессии. И когда низкая железная дверь мрачной тюрьмы затворилась за осужденным на мучительную смерть пленником, Гутулл смело подошел к этой ужасной двери.

— Кто там смеет стучаться? — послышался изнутри свирепый голос, когда Гутулл громко ударил в дверь молотком.

— Офицер республики, — смело отвечал нумидиец.

Услышав эти слова, внушавшие уважение всякому, тюремщик поспешил открыть дверь и вежливо спросил:

— Что вам угодно?

— Я хочу увидеть смерть тирана, — отвечал нумидиец ликтору, несколько удивленному таким ответом. Но удивление его быстро прошло при виде новенькой золотой монеты, которую офицер немедленно вручил ему.

— Позаботься о моей лошади, — сказал Гутулл, — получишь другую монету.

— Не беспокойтесь, господин, никто не посмеет тронуть вашу лошадь, если она привязана у этой тюрьмы, хотя бы вы провели здесь всю жизнь.

Нумидиец вошел. Внутри тюрьма представляла из себя голый темный свод из тесаного камня без следов цемента. Луч света проникал сюда словно украдкой через толстую двойную решетку над дверью. Так как шли приготовления к казни, то в руках слуг уголовного триумвира были зажженные факелы, освещавшие красноватым пламенем мрачные своды этого могильного склепа. Югурта был уже гол, палачи и слуги делили его роскошные одежды, злобно между собой переругиваясь. Сначала они сорвали чуть ли не вместе с волосами корону с головы пленника, потом с мясом выдрали из ушей серьги кольцеобразной формы. Бывший царь перенес эту пытку совершенно спокойно, не издав ни звука, не двинувшись с места и только при виде Гутулла глаза его, дотоле совершенно тусклые, сверкнули, и рот искривился в горькой улыбке. Было ли это пришедшее некстати воспоминание о недавнем могуществе, гнев или угрызения совести — сказать трудно. Желая ускорить развязку этой драмы, палачи потащили раздетого, окровавленного Югурту к круглому отверстию, устроенному посередине тюрьмы.

Гутулл посмотрел на дно этой отвратительной пропасти и тут же отскочил прочь, пораженный запахом разлагающихся трупов, крови и еще чего-то отвратительного, которым пахнуло из нее. Слуги триумвира, которых правильнее было бы назвать палачами, уже спустили в яму лестницу и подвели Югурту, который дрожал от холода и страха.

— Как у вас здесь холодно, римляне, — проговорил он, давясь от истеричного, беспричинного смеха. — Я озяб, совсем раздет, — лепетал он, очевидно, теряя рассудок.

Вскоре истерзанный, полупомешанный Югурта исчез в этой холодной, смрадной темной могиле, где безжалостные римляне хоронили живых людей.

Гутулл стремительно бросился вон. Чувство мести, первоначально целиком владевшее им, исчезло. Не то, чтобы ему вдруг стало жаль тирана, просто эта варварская казнь произвела на него такое тягостное впечатление, которого он никак не ожидал.

А между тем взамен казненного тирана с неизбежностью явился другой, восходящий по лестнице могущества и удачи, расположенной на холме Капитолия.

Странны и удивительны законы судьбы: они допускают уничтожение целых варварских народов, чтобы вознести на самый верх римского простолюдина, впоследствии сбившего спесь с благородных потомков Квирина, и отдают Рим на растерзание тем же варварам — африканским шайкам Гензериха.

Но час расплаты еще очень далек. Победитель Югурты поднимался на коленях, как предписывал закон, по мраморной лестнице к храму Юпитера. Там стояли жрецы всех разрядов. Их головные уборы представляли из себя венки из дубовых листьев с ритуальными клочьями шерсти. На жрецах были костюмы цвета ярко вспыхнувшего пламени. Царь жрецов, шутовская роль которого заключалась в приношении жертв от имени царя в стране, где монархия давным-давно была заменена республикой, стоял на самом почетном месте, окруженный другими жрецами, их помощниками, служками, фламинами и прочим народом. Однако многие из главных жрецов, равно как и весталки, отсутствовали. Таким образом они выражали протест некоторых патрицианских слоев против консула-плебея.

Гай Марий сделал вид, что не заметил этого и прошел прямо в святилище, где, приблизившись к статуе Юпитера, снял с головы корону и вместе с триумфальной ветвью возложил на колени главного божества, а потом громким, четким голосом произнес: «Благодарю, тебя, величайший и могущественный Юпитер, и тебя, царица Юнона, и вас, остальные боги, за то, что вы помогли мне защитить благоустроенную республику. Умоляю вас и дальше оставаться благосклонными к ней и быть ее защитниками».

Раздав дары для храма и жрецов и собственноручно убив первую жертву, Марий вышел, предоставив фламинам и их помощникам убивать остальные жертвы и делить между собой кровавые останки этой бойни, устраиваемой в честь богов.

Триумф кончился. Югурта обречен на мучительную смерть, богам принесены жертвы, роль триумфатора сыграна. Теперь Марию осталось выполнять обязанности консула. А поскольку триумф совпал с январскими календами, значит пришло время новым консулам приносить присягу. Сначала при прежних консулах, а затем перед сенаторами, специально собиравшимися для этой цели.

Выйдя из храма Юпитера, новый консул Гай Марий со своим напарником Гаем Флавием Фимбрием явился принести присягу перед двумя бывшими консулами: Публием Руфом и Гнеем Максимусом. Присяга была совершена и принята со всеми узаконенными формальностями, после чего оба новых консула спустились с Капитолия на Форум, чтобы присягнуть также и перед народом. Фимбрий надел претексту, предписанную для ношения главнейшим государственным чиновникам, но консул Гай Марий не снял свои блестящие триумфальные доспехи и в таком виде явился на ростры.[38] Народ приветствовал своего героя восторженными криками и бурными аплодисментами. Суеверной толпе казалось прекрасным предзнаменованием, что ее любимый консул приносит клятву в триумфальной одежде. Людям думалось, что гнев богов будет особенно силен, если консул нарушит клятву, приносимую в этом ритуальном наряде. Сенату это восторженное выражение народного энтузиазма крайне не понравилось.

Члены органа, который некоторые современники сравнивали с собранием царей, в описываемую эпоху должны были обязательно принадлежать к сословию всадников, иметь состояние не менее, чем в восемьсот тысяч сестерциев и быть не моложе двадцати семи лет.

Это собрание состояло из закостенелых консерваторов, ревностно следивших за соблюдением формальностей, придерживающихся буквы закона. Они гордились своими привилегиями, презирали личные заслуги людей, у которых среди предков не было консулов или преторов и нередко до хрипоты спорили между собой о древности того или иного патрицианского рода, несмотря на то, что время, смешав народы, образовавшие население Рима, готовило почву для появления нового, совершенно немыслимого прежде Сената. И вот к этим-то людям новый консул позволил себе явиться не в принятом одеянии.

Едва Марий вошел в курию, где собрались сенаторы, как со всех сторон послышался ропот, сначала глухой, потом все более и более усиливающийся и в конце концов приобретший угрожающие интонации. Сенаторы встали со своих мест не для приветствия консула, а для выражения удивления и презрения к неслыханной наглости зарвавшегося плебея.

Гай Марий был неустрашимым воином, грубым и непоколебимым, как скалы в его родном Арпино, но и он ощутил неприятный холодок, скользнувший по его спине при виде разгневанных олигархов, которых в душе ненавидел, не нашелся что сказать в ответ и даже несколько растерялся.

Шесть веков славы, величия и неоспоримой власти сделали Сенат грозным и даже священным. Хотя некоторые сенаторы не отличались особым благородством и были подкуплены неразборчивым в средствам Югуртой, не жалевшим золота на эти цели, тем не менее вместе взятые они представляли собрание, внушавшее невольный страх и уважение. Впервые в жизни солдат струсил и отступил.

— Наш доблестный полководец, должно быть, забыл снять триумфальную тогу и надеть претексту консула. Да не смутит наше великое собрание такая безделица: рукоплескания толпы порой отвлекают от исполнения своих святых обязанностей.

В этих словах, сказанных тихо, сдержанно, но отчетливо и веско главой сенаторов[39] Марком Эмилием Скавром, было заключено столько скрытого презрения, что спесивый триумфатор смутился еще больше, и ему вдруг вспомнился палач с его зловещими эмблемами. Марий, побледнев, задрожал от злобы и страха, и вышел из курии, до крови искусав себе губы.

Пока эта сцена, являвшаяся предвестницей куда более серьезных событий, происходила в Сенате, молодой Тито Вецио и нумидиец Гутулл ехали вместе, с трудом прокладывая себе дорогу через, сплошную толпу народа. Вдруг позади них раздалось изумленное восклицание:

— Тито, мой Тито! Да неужели это ты?

Тито Вецио обернулся и воскликнул с не меньшим удивлением:

— Квинт, какими судьбами, давно ли ты здесь?

Молодые люди дружески обнялись. После горячих приветствий Квинт Цецилий Метелл (один из Метеллов, которые, по словам сатирика Невия, уже рождались консулами — столь велико было их влияние на народ), сын Метелла Нумидийского, взял своего друга за руку и засыпал вопросами. О здоровье, об опасностях, о военных подвигах, об убитых или вышедших в отставку товарищах. Словом, вопросы сыпались градом, так что в конце концов Тито Вецио, улыбаясь, прервал его:

— Если ты будешь продолжать в том же духе, то я так и не смогу сообразить, на какой же из вопросов ответить первым, а потому сначала успокойся хоть немного.

— Легко сказать, а вот попробуй сделать. Ведь мы с тобой не виделись… постой, постой… ничего не говори… сейчас скажу точно… ага, почти два года. Ну, давай обнимемся еще раз. Это будет самым лучшим и коротким ответом.

Друзья снова обнялись.

— Скажи мне, Тито, хоть теперь ты останешься в Риме? Ах, признаюсь тебе, что на этот раз моя сыновья любовь вынудила меня пойти на крайне тяжелые и тягостные жертвы.

— Верю тебе, дорогой Квинт, ведь у тебя, по существу, не осталось выбора. Мог ли сын сенатора Метелла хоть на минуту остаться в лагере Гая Мария?

— Эти нелепые внутренние раздоры доводят до того, что разлучают друзей. Но я всегда радовался и гордился тобой, слушая о ваших боевых подвигах. Когда до меня доходил слух о какой-нибудь новой победе моих товарищей, я радовался как ребенок, хотя в то же самое время и отчаянно вам завидовал.

— Добрый Квинт.

— Да, да, добрый Квинт, любезнейший друг, но как мало ты мне писал. И хотя я постоянно спрашивал курьеров,[40] нет ли какого-нибудь послания от тебя, но почти всегда получал один и тот же ответ. «Трибун, у нас нет ничего для тебя» и ты сам понимаешь, что это не доставляло мне особой радости. Но довольно, теперь ты здесь и не скроешься от меня. Кончилась эта несчастная африканская война и остался только один враг — варвары севера, называющиеся «кимврами», что на их же собственном языке означает «воры». Против них направляются два отряда и мы можем быть вместе, если ты не предпочтешь мне своего Мария.

— Он прекрасный военачальник, под его командованием я многому научился и мог бы научиться еще большему. Конечно, он не единственный отважный защитник республики. Если бы твой отец, Публий Рутилий или Лютеций Катулл возглавили войско, то оно бы ничуть не потеряло бы в доблести и война для врагов Рима закончилась бы не менее сокрушительным поражением.

— Ты дельно говоришь. Но я, во всяком случае, советую тебе отдохнуть и насладиться прелестями нашего города. Да, друг мой, твоего приезда с нетерпением ждали наши прекраснейшие девушки. Имена двух из них я, пожалуй, назову тебе прямо сейчас: прелестная Эмилия Скавра и столь же очаровательная Терция Альбина. Они постоянна спрашивали, когда же наконец ты приедешь. А как будут рады твои приятели. На Марсовом поле, на ипподроме, в театре, на гуляньях они постоянно жаловались на отсутствие своего несравненного Тито Вецио, главы римской молодежи. После усталости необходим покой, а после опасности — удовольствия. Это в порядке вещей. Так нас учил, если ты помнишь, знаменитый философ, посвящавший нас в Афинах в возвышенные идеи божественного Эпикура.

— Воистину замечательные правила. Благодаря им я встречал опасность с улыбкой, находил утешение в скорби и получал наслаждение от сознания того, что совесть моя чиста, какие бы искушения не встречались на моем пути.

— Да, Тито! Ты для меня был идеальным примером того, что может сделать человек, когда в сердце своем он воздвигает алтарь не лживым богам, перед которыми поклоняется пошлая непостоянная толпа, а святой истинной любви и дружбе. Кстати, ты до сих пор не познакомил меня с Гутуллом, твоим благородным гостем, печальную историю которого описал в одном из редких писем. Это он рядом с тобой, если я не ошибаюсь?

— Ах, извини, пожалуйста, я был увлечен разговором.

Тито Вецио поспешил представить нумидийцу своего молодого друга, добавив:

— Вы достойны друг друга. Расцелуйтесь же по римскому обычаю. А теперь, когда мы снова зажгли факел нашей дружбы, следует добавить в него горючего материала, чтобы он вновь разгорелся ярким пламенем. Не поужинать ли нам в приятельском кругу?

— Именно это я и хотел сейчас предложить. Будем ли мы приглашать еще кого-нибудь?

— Не знаю, надо подумать.

— В таком случае я помогу тебе вспомнить друзей. Надо устроить так, чтобы нас было не меньше трех и не больше девяти.

— Неужели ты, ученик великого Эпикура, суеверен?

— Ничуть. Я сейчас руководствуюсь вовсе не пустыми суевериями, а здравым смыслом, подсказанным мне практикой. Если в компании меньше трех человек — гарантирована скука, если больше девяти — шум и неразбериха. А теперь следует составить список. Ты, Гутулл и я — трое, младенец Лукулл — четверо, этого милого мальчика ты, конечно, не вычеркнешь из списка. Кстати, совсем упустил из виду, у тебя есть хороший повар?

— Да, есть. Его зовут Тимброн, и это имя кое-что говорит римским гурманам.

— Прекрасно. В таком случае клянусь богами, в которых я не верю, что твой ужин вряд ли уступит даже тому, который консул дает сегодня в храме Юпитера Капитолийского своим сторонникам.

Следует заметить, что вся эта болтовня Метелла о поваре и ужине была им пущена в ход, чтобы дать Тито Вецио прийти в себя. При имени Лукулла он покраснел.

— Итак, четверо уже есть, — продолжал Квинт, загибая пальцы. Если присоединить Марка Друза,[41] нашего бывшего. Гракха, будет пять. Добрый старик Луций Анций[42] может быть шестым, он нам продекламирует несколько отрывков из своей «Андромахи» или «Клитемнестры». Гость! Марка Друза, наш общий задушевный приятель Помпедий Силон[43] — седьмой, Сцевола[44] — восьмой и… о боги! — дайте моему слабому уму девятое имя! Между прочим, в нашем обществе не хватает шута. Что ты скажешь о Тито Альбуцио, чьи выходки и остроты мгновенно разносятся по всему Риму, причем некоторые из них уже успели превратиться в пословицы?

— Альбуцио?

— Ну да, тот самый Альбуцио, который, приехав из Афин, где обучался чему-то, настолько позабыл латынь, что, начав фразу на нашем бедном языке, неизменно заканчивал ее по-гречески. Ты посмеешься вволю. Видеть клоуна Альбуцио рядом со строгим стоиком Сцеволой, обладающим умом Сократа, чрезвычайно забавно.

— Я боюсь, что они могут поссориться друг с другом.

— Неужели ты думаешь, что я решился бы пригласить их обоих, если бы у меня были хоть малейшие опасения по этому поводу? Тито Альбуцио, несмотря на свою грекоманию, добрейший человек, его болтовня к остроты совершенно безвредны. Этот человек вообще не склонен к каким-либо ссорам.

— Прекрасно.

— В котором часу соберемся ужинать?

— Часа через два.

— Тогда я еще успею сходить в курию, чтобы присутствовать при присяге консула. Хочу посмотреть, чем закончилась та история с переодеванием. Я предвижу очень серьезные осложнения. Ты может не знаешь, что горец из Арпино явился на собрание отцов отечества в костюме триумфатора. Надо было видеть негодование почтенных сенаторов попранием старых обычаев. Я боюсь, как бы эта грозовая туча не разразилась страшной бурей, которая может изменить всю нашу жизнь.

— Тщеславие этого человека и сумасбродное сопротивление патрициям погубят республику. Я в этом уверен. Жаль, что одному не свойственна скромность, а другим — справедливость, беспристрастие и осмотрительность.

— Беспристрастие и осмотрительность у наших олигархов! Ах, Вецио. Времена Фабриция, Фабия и Цинцинатов[45] давно миновали. Теперь господство развратников вроде Опимия, Назика, Бестия и им подобных. Они признают только одну грязную политику: брать и подкупать, подкупать и брать.

— И погибнуть от своей же порочности.

— Да, но за собой они повлекут к гибели свободу и отечество. Однако, прощай еще раз, пожалуй, цензор[46] сделает мне выговор, если я опоздаю.

Молодой Метелл был одним из немногих сыновей сенаторов, которым за личные достоинства и знатность рода разрешалось присутствовать на заседаниях Сената, и он чуть ли не бегом направился к зданию курии.

Расставшись с другом, Тито Вецио и Гутулл медленно двинулись по Триумфальной улице. Молодой человек был задумчив, Гутулл угрюм. Миновав несколько кварталов, Тито Вецио сказал другу:

— Здесь, Гутулл, нам надо расстаться. Поезжай домой и жди меня там. Через час, не больше, я вернусь. А ты от моего имени передай дворецкому, — чтобы к первому часу ночи приготовил ужин в гостиной Эпикура.

Но Гутулл и не думал уезжать. Он взял за руку своего юного друга и сказал:

— Мой друг, мой господин, позволь мне побыть вместе с тобой. Я бы охотнее оставил тебя одного в пустыне, где ни львы, ни гиены не представляют опасности для человека с неустрашимым сердцем и твердой рукой, но не здесь, где измена ставит тебе западни на каждом шагу с лукавством ползущей змеи. Не забывай, у тебя есть враги в этом городе, причем настолько сильные и могущественные, что смерть едва не подстерегла тебя даже в Африке, во многих днях пути отсюда.

Юноша дружески пожал нумидийцу руку.

— Мой дорогой Гутулл, — сказал он со сдержанной улыбкой, — следует признать, что враги мои даже слишком кровожадны, судя по твоим словам, если они с такой ненавистью преследуют человека, который не сделал им ничего плохого. Поверь мне, сколько я не ворошил свою память, я не мог вспомнить, чтобы нанес кому-нибудь смертельную обиду.

— О, друг мой, как же ты плохо знаешь людей. Адгербал никогда и ничем не обидел Югурту, однако последний жестоко преследовал Адгербала и убил его. Пойми, что существуют и другие причины, вкладывающие кинжал в руку убийцы, да я и сам…

— Молчи, ты был только орудием в руках тирана.

— О твоем убийстве договаривался с Югуртой тот подлый дезертир. Конечно, он кем-то подкуплен. И он здесь, в Риме, я его видел.

— Ты его видел? Так что же ты молчишь?.. Когда, где?

— Вчера вечером в таверне Геркулеса-победителя, куда я ходил по просьбе одного человека, который тоже очень многим обязан тебе. Именно он мне и сказал, что твои враги настроены решительнее, чем когда-либо, поскорее покончить с тобой.

— Что мне до того, пусть замышляют, мне сейчас не до них. Ведь там, куда я сейчас направляюсь, мне грозит не смерть, а кое-что гораздо худшее.

— Ты идешь в дом своего отца?

— Да.

— Тем более я не имею права оставлять тебя. Но не думай, я буду следовать за тобой в отдалении и стану где-нибудь в стороне от дома. Однако, если ты будешь слишком задерживаться, то, предупреждаю тебя, я войду в дом во что бы то ни стало.

— Хорошо, пусть будет по-твоему, но повторяю, в доме отца мне бояться нечего… кроме того, что меня выгонят из него навсегда.

— И все же. Ты можешь отослать своих людей домой. Я буду рядом, что бы ни случилось. Тиран, чьими муками я упивался весь сегодняшний день, лишил меня самого дорогого, что было в моей жизни. Но судьба в утешение послала мне тебя и теперь ты заменяешь мне родину, семью, детей и все, что мне было дорого когда-то.

— Мой добрый Гутулл. Твои слова для меня, словно целебный бальзам. Пусть твоя великодушная дружба хоть немного уменьшит ту боль, которая разрывает мое сердце при мысли, что страшное проклятие навсегда лишило меня отцовской любви.


СТОРОЖЕВАЯ СОБАКА



Дом, или лучше сказать, дворец, отца Тито Вецио находился в одном из самых спокойных аристократических кварталов Рима. В этой части города было мало храмов, еще меньше таверен, ни одного рынка или казармы, почти не встречались дома плебеев. В нем располагалось множество домов патрициев с вестибулами,[47] портиками, украшенными мраморными колоннами, картинами, фонтанами и статуями. Среди вестибула дома Марка Вецио, как звали отца Тито, стояла конная статуя деда Тито — Луция в военном плаще, который он носил во время Второй Пунической войны, сражаясь вместе с Марцеллом и Сципионом[48] в рядах римских войск против полчищ Ганнибала. Луций Вецио происходил из знатного сабинского[49] рода, с давних времен поселившегося в окрестностях Капуи, где располагалась большая часть их имений. Во время второй Пунической войны он входил в отборный отряд из трехсот капуанских всадников, которые сражались в Сицилии на стороне римского войска, а когда их родной город открыл ворота перед Ганнибалом, поклялись на верность римским знаменам. В награду за эти и другие услуги, оказанные ими во время войны, они сохранили свободу и успели спасти своих сограждан от ужасной мести победителей карфагенян. Однако в наказание за предательство римский Сенат, пощадив жизни капуанцев, превратил в ничто все пожалованные им ранее свободы и привилегии. Теперь в городе не было ни самоуправления, ни собственного суда, ни права выбирать своих граждан даже на самую незначительную должность. Теперь управление взяло в свои руки римское правительство, назначая сюда своих чиновников. Единственным правом, оставшимся у капуанцев (хотя по сути это было и не право вовсе, а тяжелейшая обязанность), было право в случае войны поставлять в Рим людей, продовольствие и деньги. В довершении всех бед была срыта окружавшая город крепостная стена.

Однако все эти свирепые меры ни в коей мере не касались капуанцев, сражавшихся на стороне римского народа. Большинство из них вскоре получило римское гражданство и тут: Луций Вецио оказался одним из первых. Нельзя сказать, чтобы он был излишне корыстолюбив и все свои помыслы направлял лишь на увеличение собственного состояния, но благодаря гораздо более выгодному по сравнению с большинством соотечественников положению, в котором он оказался, его дела быстро пошли в гору и за короткое время Луций Вецио оказался одним из богатейших людей не только Капуи, но и Рима.

После его смерти сын Луция Марк, став владельцем поистине царских богатств, поддержал славу своего дома, увеличил блеск как своего старого отечества, так и Рима, чьим, можно сказать, приемным сыном он стал. Будучи трибуном, военным квестором,[50] эдилом,[51] претором в провинции и префектом[52] в Капуе, Марк Вецио пользовался всеми почестями, увеличив их женитьбой на благородной девушке из римской консульской семьи Минуциев. Разница в годах и злые толки не помешали Марку Вецио казаться счастливым. Терция Минуция хотя и была гордой и властолюбивой настолько, насколько может быть красивая, богатая и знатная римлянка, с другой стороны оказалась весьма набожной, так что вскоре ее благородный пожилой муж забросил все привычки распутной холостяцкой жизни, почувствовав радости жизни семейной. Плодом этого брака стал Тито Вецио и, кажется, грации почтили его при рождении своим благосклонным вниманием. Отец им гордился, а мать постоянно с нежностью заботилась, и Тито рос замечательно красивым мальчиком. Он был умен, добр, ловок, великодушен и вообще обладал всеми качествами, которыми славилась римская молодежь в лучшие годы республики. Словом сказать, уважение сограждан, почести, богатство, молодость, красота, спокойствие и согласие украшали теперь дом Марка Вецио и он казался любимым жилищем счастья. Но ничто на свете не может длиться бесконечно. За четыре года до описываемых нами событий супруга Марка Вецио, мать Тито умерла от одной из тех болезней, которые поражают внезапно, словно удар грома. Муж, ко всеобщему удивлению не проронил ни слезинки, даже не захотел присутствовать на ее похоронах. Он казался совершенно бесчувственным, лишившись горячо любимой им жены. Очень скоро он совершенно изменился, стал ворчливым, беспокойным, со старческими причудами и в конце концов превратился в свирепого тирана. Насколько это было возможно, он отдалил от дома своего сына Тито, передав ему все приданое матери. С того времени отец и сын больше не виделись. Старик отправился путешествовать; быть может для того, чтобы непривычная обстановка помогла ему поскорее забыть о своем горе, а может быть и по каким-то другим причинам — неизвестно. Его сын Тито — за два года спустил почти весь капитал матери и отправился с консулом Марием в Африку, откуда он приехал хотя и прославленным героем, но с совершенно опустевшими карманами.

Но для того, чтобы читатели не посчитали Тито Вецио распутным мотом, которых в ту пору немало шаталось по улицам Рима, мы должны сказать, что природа щедро одарила юного героя утонченным вкусом, стремлением ко всему изящному, а главное — необыкновенно добрым, отзывчивым сердцем. Он никогда не отказывал нуждающимся. Тито имел друзей, которым был готов отдать в любой момент все, что бы они не пожелали, но терпеть не мог паразитов и лизоблюдов. Он любил роскошь, разбирался в картинах, статуях и всегда их покупал за наличные деньги, не пытаясь, как некоторые патриции, приобрести их самыми неблаговидными путями. Он любил красивых женщин, но никогда не искал богатых или знатных невест. Тито не имел пристрастия к вину, оно нравилось ему только потому, что за винной чашей собиралась веселая компания его друзей. Игру он ненавидел как самую пагубную душевную язву, которая развращает, возбуждает жадность, постоянно обманывает надежды, портит человека, делает его завистливым и бороздит лицо преждевременными морщинами. Тито любил хороших лошадей, собак, зрелища, музыку, танцы и охоту, но особенно — хорошие книги и круг симпатичных ему друзей, сопровождавших его повсюду: на форуме, в городе, загородной вилле, гимнастике, бане, днем и ночью. Но больше всего ему нравилось щедрой рукой раздавать деньги действительно нуждающимся, не заботясь об их благодарности, хотя одно слово искренней признательности было ему дороже всех военных наград. Эти постоянные пожертвования были для Тито столь же естественны, как еда, питье или сон. Причем он раздавал деньги всем нуждающимся, а не подкармливал, подобно некоторым богачам, кучки негодяев, готовых ради ежедневных подачек на любой поступок вплоть до убийства, лишь бы сохранить подольше расположение своего господина. Нет, Тито был эпикурейцем настоящей школы афинских садов, которых, правда, Гораций обозвал стадом свиней, но не учел при этом, что, по своим собственным словам, сам безусловно должен быть отнесен к их числу.

В эпоху, предшествовавшую междоусобным войнам, в Риме возникло множество партий, и Тито Вецио всегда принадлежал к той из них, которую считал самой справедливой. А поскольку нередко случалось, что ни одна из враждующих партий не отличалась благородством поставленных целей, то молодой человек, не стесняясь, говорил правду в глаза и ограничивался ролью защитника побежденных, сдерживая жестокость победителей.

Ловкий и неутомимый во всякого рода играх, что, как известно, составляло одну из основ римского воспитания, он не имел себе равных в беге, прыжках, плавании, борьбе, кулачном бою. Никто не умел лучше его укрощать лошадей, управлять ими и фехтовать. Храбрость его, также как и красноречие, были общеизвестны. Всем этим талантам и способностям молодого Вецио его противники противопоставляли два огромных с их точки зрения недостатка, сводившие на нет все его достоинства: отрицание богов и расточительность. Тито Вецио был учеником эпикурейца Зенона, а потому очень скоро, благодаря умению логично мыслить, отделался от призраков римских богов, за что все окружающие ханжи не упускали случая оклеветать его, выдумывая то, что бедному юноше никогда не пришло бы в голову. Не веря в римских богов, Тито Вецио тем не менее был всегда добр, любил людей, но не в угоду Олимпу, а потому что считал их братьями. Он делал добро потому, что ему было приятно помогать ближнему, снисходительно переносил недостатки дурных людей, стараясь всегда сохранять спокойствие. А поскольку Тито Вецио был эпикурейцем, он очень ценил слова Платона, который говорил, что надо любить добродетель, потому что она прекрасна. Вот такой человек подходил к дому отца, которого не видел вот уже почти четыре года.

Оставив своего друга в одном из темных углов портика, юноша подошел к двери дворца и постучал по ней молотком. При первом же ударе послышалось бряцание цепи и лай собаки. Затем раздались звуки шагов и послышался удушливый кашель.

— Кто там стучится? — спрашивал привратник. — Знакомый? Хм… не узнаю голоса… Сейчас, сейчас. Аргус, молчи! Хм… кто бы мог стучаться так поздно? Кажется, не из обычных гостей… Аргус, молчи, кому говорят! Что ты все прыгаешь и скребешься в дверь?.. и все вертишь хвостом. В самом деле, разве это приятель стучится? Ох, мало друзей ходит сюда, очень мало. Стучись, стучись, милейший, а я все-таки тебе не отворю, пока не узнаю, кто ты такой?

— Это я, Марципор. Разве ты не узнаешь моего голоса?

— Боги всемогущие, это же мой Тито! О, Аргус, Аргус, как ты был прав, обрадовавшись. А я, старый дурак… Тито, господин мой, дитя мое, наконец ты вернулся. Прости старого слугу, что не узнал твоего голоса.

Говоря это, привратник поспешно открыл дверь, упал перед юношей на колени и крепко расцеловал его руки. Аргус, большой и сильный пес эпирской породы, радостно прыгал вокруг. При этом стоял непрерывный звон, потому что как собака, так и привратник были прикованы к своим конурам. Боясь, как бы шум не привлек внимание слуг, привратник запер дверь, выходившую из протира в атриум и внутренние покои.

Тито заметил боязливую суетливость старика, и ему стало невыносимо тяжело.

— Ты прав, Марципор, — тяжело вздохнув, сказал молодой человек. Если бы кто-то донес ему, что я осмелился перешагнуть порог запретного для меня отчего дома, то, возможно, он приказал бы вышвырнуть меня вон, как злейшего врага или докучливого нищего. Да, в отцовском доме у меня осталось только два друга: мой старый Марципор и Аргус.

— Тито, умоляю, пойдем в мою сторожку, ты в ней спрячешься от взглядов злобных и завистливых слуг, которые в последние годы расплодились здесь, как плевелы на заброшенном поле. С того дня, как старый господин вернулся из своего злополучного путешествия, все изменилось. Старые невольники проданы или сосланы в имения и заменены новыми, скучными, молчаливыми, странно одетыми, с отвратительными рожами и такими же душонками. Из прошлого остались только я да бедный Аргус, на которых никто не обращает внимания, потому что привыкли бояться только друг друга, а стоит ли бояться двух старых, бедных существ, да к тому же еще вечно сидящих на цепи?

— Да, мой милый Марципор, у вас все тут очень сильно изменилось, и не скажу, чтобы эти перемены были мне по душе. А теперь скажи мне, как поживает отец, здоров ли он?

— Здоровье его, насколько мне известно, не особенно хорошее. Впрочем, я его редко вижу. С некоторых пор он никого не принимает и даже обедает далеко не каждый день. У нас уже нет прежнего оживления, суеты, веселья. Подаяния тоже уже давно не раздают. На дворе, если ты помнишь, всегда стояло множество лошадей, носилок, колесниц, сновали туда-сюда повара, невольники, слуги, приезжали гости — теперь пустыня. Только трава пробивается сквозь мраморные плиты. Залы, в которых раньше постоянно играла музыка, слышалось пение, веселый смех, теперь позабыты и заброшены. Огромные молчаливые покои внушают страх, как гробницы или могилы. Каждую ночь к нам являются какие-то странные существа, закутанные в длинные плащи с капюшонами. Не то привидения, не то воры, не то шпионы или разбойники, ежедневно в один и тот же час они подходят к эти дверям, говорят условленный пароль и молча, как призраки, отправляются внутрь дворца. Они и сегодня должны прийти.

— А когда они возвращаются назад?

— Сюда они никогда не возвращаются, их, по всей вероятности, выпускает сам господин через подземные ходы, которых, как ты знаешь, у нас во дворце имеется несметное количество.

— Странная таинственность, но скажи мне, в последний раз, когда ты видел отца, он был здоров или болен, весел или печален?

— Он мне показался исхудавшим, состарившимся, слабым и вообще сильно опустившимся. Только в одних глазах и осталась жизнь, но они блестят как-то странно, сказать по правде, я боюсь, как бы он не сошел с ума.

— Бедный отец.

— Соседи говорят разное. Одни утверждают, будто твой отец привез из Египта вместе с мудростью Гермеса и секрет изготовления золота, другие же уверяют, что он устраивает в своем дворце тайные вакханалии, третьи вообще… а, ладно, к чему ерунду повторять. Но нашелся-таки один человек, который подал на него жалобу судебному квестору, но бедняге не поздоровилось. Судья ему не поверил, а на следующую ночь…

— Ну-же, говори!

— Когда он проходил по одному из переулков города, удар кинжала вынудил замолчать его навеки.

— Бедный мой отец! Кто же смог поймать его в свои сети? А обо мне он хоть раз когда-нибудь вспоминал?

— Нет, но я видел, как он заплакал, когда при нем упомянули о тебе.

— Кто же напомнил ему обо мне?

— Я.

— Ты, добрейший Марципор? Каким образом?

— Надо тебе сказать, что одно время у него появилась странная манера часа за два до ужина куда-то отправляться на носилках. Как мне говорили, сначала он посещал Форум, Марсово поле, вообще места, которые обычно посещает избранное римское общество, а потом стал искать самые уединенные улицы, бывал только в самых глухих частях города и, видимо, избегал людей. Потом начал выходить из дома в точно определенный час. Вскоре прогулки его делались все реже и реже и наконец совсем прекратились. Однажды, когда он проходил мимо моей сторожки, я побежал отворить дверь и сказал, почтительно преклонив голову: «Здравствуй, добрый господин Марко Вецио, отец Тито Вецио». Он немедленно отвернулся, но я увидел, как он утер слезу, невольно выступившую у него на глазах.

— У тебя золотое сердце, мой старый друг, — взволнованно сказал Тито, пожимая дрожащие, морщинистые руки привратника.

— О, не будь я прикован здесь, как бедный Аргус, я пошел бы за ним и прямо в глаза сказал бы, что так нельзя… Тогда, конечно, меня бы продали как старую ветошь. Но тише, — вдруг прошептал старик, — слышишь кто-то стучит? Это они, они. Рычи, рычи, старый Аргус, это должно быть, недруги.

Сказав это, привратник подошел к двери и спросил:

— Кто там стучит?

— Мы, Аполлония, — раздался ответ.

Дверь отворилась и целая толпа людей, закутанных в широкие и длинные плащи, судя по всему, не меньше пятидесяти человек, молча прошла во внутреннюю часть дворца. Тито Вецио с любопытством и горьким разочарованием наблюдал из своего темного угла за таинственной группой и с ужасом думал, что для этих подозрительных людей открыт весь дом его отца, между тем, как он прячется в сторожке привратника и не смеет пройти дальше. Лишь только вся эта странная толпа исчезла в доме, Тито, обращаясь к старому слуге, спросил:

— И это повторяется каждую ночь?

— Да, каждую ночь.

— Мне необходимо проникнуть в эту тайну.

— Эх, дитя мое, мой милый Тито, заклинаю тебя всеми богами, не вмешивайся в эти дела. Если тебе дорога жизнь, держись от всего этого подальше.

— Но отец мне дороже жизни… Нет, какие бы таинственные дела ни происходили в доме моего отца, я не должен лезть не в свое дело… Слышишь, еще кто-то стучится. Неужели на подходе еще одна такая же толпа?

— Я слышу слова на каком-то иностранном языке, — заметил старик.

— А, тогда не беспокойся, это мой хороший приятель, — отвечал молодой человек, — он волнуется, все ли со мной в порядке. Прощай, мой старый друг и ты, мой дорогой Аргус, не забывший, как твой господин, будучи ребенком, копошился в твоей всклоченной шерсти. Прощай дом, в котором я провел так много счастливых, беззаботных лет. И ты, отец, прощай. Пусть будут безосновательны мои предчувствия и не сбудутся опасения. Бедная мать, как бы ты страдала, если бы увидела, в какое расстройство и запустение пришел твой дом, некогда счастливый и прекрасный. Ты думала, что достаточно принести жертву богам, чтобы загладить ошибку молодости. Но ни жалобы, ни жертвы богам не могут помешать дереву приносить свойственные только ему плоды, точно так же, как и вину быть причиной страданий и порождать новые, еще более тяжкие и пагубные последствия. Но довольно. Открой дверь, мой верный Марципор.

Привратник поспешил отворить дверь.

— Наконец-то! — вскричал нумидиец, вкладывая в ножны кинжал.

— Ты уже потерял терпение, мой верный друг?

— Да, сознаюсь, я уже начал беспокоиться. А куда делись все эти люди?

— Они пропали бесследно, но сперва едва не заметили меня. А как же тебе удалось спрятаться от них?

— Я не даром ходил на львов в африканских пустынях, у меня тонкий слух, а в темноте я вижу не хуже кошки. Колонны и арки портика скрывали меня, но сам я прекрасно видел, как эта группа в плащах вошла внутрь и конечно, тотчас вспомнив о тебе, бросился к двери и постучал.

— Благодарю, друг мой, благодарю. Но пока, как видишь, я не подвергался никакой опасности.

— Тем лучше, нам пора домой, уже первый час наполовину прошел, тебя давно ожидают друзья к ужину, пойдем.

— Ты прав, Гутулл, — сказал Тито, утирая катившуюся по щеке слезу. — Печаль не может быть вечной, жизнь слишком коротка, чтобы всю ее проводить в тоске и слезах. Еще раз прощай, мой дорогой Марципор, и успокойся…

И оба друга удалились.

— Да хранят тебя боги, — прошептал старик, закрывая дверь, — ты улыбаешься сквозь слезы. Ах, дом старого Вецио. Кто бы мог подумать, что с тобой случится такое. Флора, можешь торжествовать, сбылись твои проклятия. Ах, я до сих пор не могу без содрогания вспоминать ту странную ночь, когда оторвали от ее груди несчастного сына и поставили на его лбу постыдное клеймо раба. Босоногая, с распущенными волосами, в разорванной одежде, Флора призывала всех фурий ада из преисподней и, вскрыв жилы на руках, оросила землю кровью. А ты, мой бедный Тито, за что пострадал, почему изгнан собственным отцом? Но все же я не перестану любить тебя, дом старого Вецио и буду молить богов, чтобы они вновь вздохнули в тебя жизнь.

Рассуждая таким образом, старый слуга зажег свечу перед грубо сделанной статуэткой, изображающей покровителя семейства, потом стал с покрытой головой на колени и поклонился, несмотря на тяжесть цепей и бремя прожитых лет, поднес руку ко рту в знак искреннего почтения к богам[53] и начал горячо молиться. Долго молился старик и слезы текли по его морщинистым щекам. Он ничего не просил для себя, он умолял богов образумить старого Вецио и сделать так, чтобы вместо мрачных и подозрительных типов в балахонах в дом вернулся честный и жизнерадостный Тито. Между тем верный Аргус, забравшись в свою конуру, заснул и во сне жалобно визжал, помахивая хвостом — ему чудился ребенок Тито, игравший с ним.


УЖИН В СТОЛОВОЙ ЭПИКУРА



На западной стороне обширного вестибула храма Минервы на Авентийском холме, на котором ежегодно происходят смотры легионеров, освящение оружия и приносятся жертвы за благополучие войска, стоял дом, в котором жил молодой Тито Вецио. Этот дом располагался между храмовой площадью и улицей, на месте которой сейчас проходит улица святого Павла. Сад спускался от дома террасами по западному и южному склонам горы.

В отношении удобств и изящества дом Тито Вецио не имел себе равных и состоял, как и большинство домов патрициев, из двухэтажного бельведера и большого дома. Вообще, все палаты римских богачей располагались на возвышенностях и были ярко освещены солнцем и продувались ветром, чего нельзя было сказать о неказистых, скученных лачугах бедняков.

Выстроенный из тиволийского железняка, дом Тито Вецио был образцом современной архитектуры и отлично распланирован внутри. Слуга в зеленой одежде, в тунике, стянутой у талии поясом вишневого цвета, указывал гостям как пройти в подиум — широкий параллелограмм с портиком, поддерживаемым двенадцатью прекрасный колоннами, и полом, вымощенным мраморными плитами. Среди атрия, где портик склонялся к водостоку, над которым виднелось небо, находился четырехугольный бассейн, устланный лучшим мрамором, куда текла вода, струившаяся из портика в чашу пьяного Сатира — поистине шедевра скульптуры.

Атрий был освещен бронзовыми канделябрами, в которых размещались лампадки в два-три фитиля, расположенные между колоннами. Великолепные настенные фрески были нарисованы лучшими художниками. Мраморные статуи греческой работы дополняли изысканную обстановку этого великолепного помещения. Отсюда коридор вел к небольшому портику, внутри которого находился ксистум, то есть садик, где зеленели лавры, были разбиты дорожки, росли бук и хвойные деревья и высоко бил фонтан, украшенный наядами и тритонами прекраснейшей работы. Перестил и ксистум освещались сотнями факелов, ярко отражавшихся в мраморе позолоченного потолка и бассейна. Между колоннами выделялась балюстрада из фригийского мрамора с зеленоватыми жилками, повсюду стояли вазы с растущими в них редкими растениями. С левой стороны портика находилась маленькая гостиная, в ней собралось общество, слышались смех и пение.

Приглашенные гости частью сидели, частью прохаживались, разговаривая и смеясь, но по некоторым признакам чувствовалось, что без хозяина дома многие из них чувствовали себя неловко.

— Тысячу извинений, дорогие друзья, — сказал молодой хозяин, входя в комнату и пожимая всем руки.

— В таком прекрасном и умном обществе, как здесь, нельзя скучать. Но, между нами. Я не вижу еще двух приглашенных: поэта Анция и Альбуция, — сказал Квинт Метелл.

— Я не думаю, что Альбуций одновременно с языком родного Лациума позабыл о точности и необходимости держать свое слово, — сказал молодой человек лет тридцати с серьезным выражением лица, несколько бледный от постоянных умственных занятий и частой бессонницы. Он принадлежал к числу тех людей, о которых Цезарь, захватив верховную власть, говорил, что они наиболее опасны. Словом, это был Марк Ливий Друз. В нем римляне не без оснований видели преемника насильственно погибших Гракхов.

— Жаль, если его не будет с нами, — сказал Луций Сцевола, известный римский философ, стоик и законовед. Он любил подтрунивать над бедным грекоманом и благодаря прежде всего эпиграммам знаменитого Сцеволы Альбуцио впоследствии попал в историю, причем именно как грекоман.

— Подождем еще немного опоздавших, а потом сядем за стол без них.

— Хорошо сказано, Тито. Волки моих гор, когда голодны, набрасываются на еду ничуть не беспокоясь об опоздавших.

Эта фраза была произнесена грубым голосом на наречии горцев Марком Помпедием Силоном, которого привел на вечер Марк Друз. Силон был пропорционально сложенным исполином необычайной физической силы. Голова его, покоившаяся на могучей шее, была словно изваяна резцом великого скульптора. Черные глаза горели, борода и волосы были курчавыми, нос орлиный, несколько великоватый рот — с безукоризненно белыми, плотно сидящими зубами. Раз увидев Силона трудно было забыть. Выразительные черты его лица надолго остались в памяти. Этот человек обессмертил свое имя. Когда в 91 году до нашей эры союзные итальянские города, узнав, что новый несправедливый закон ставит под сомнение их право на римское гражданство, создали союз, в который вошли пицены, луканцы и френтинцы и объявили своей метрополией Коринф, то возглавил их Марк Помпедий Силон. Именно тогда на знаменах впервые появилось название «Италия».

— Твоим волкам, Помпедий, — сказал, улыбаясь, хозяин, обращаясь к исполину, — скоро достанется большой кабан Лукании.

— Тито, доблестный Тито, — радостно воскликнул мальчик, прибежавший сюда из зала для игры в мяч, — как я рад, что вижу тебя, наконец ты пришел.

Тито Вецио подхватил ребенка на руки и при этом покраснел, словно молоденькая девушка. Мальчик казался миниатюрной копией знаменитой римской красавицы того времени Цецилии Метеллы, супруги сицилийского претора.

Наконец, слуги доложили о приезде двух последних гостей: Анция и Альбуция.

Трагический поэт Анций был стариком почтенного вида с густой белой бородой и черными, как уголь, глазами, выражавшими пылкость и энергию, несмотря на преклонные годы поэта. Он был одет в темную тогу, очень широкую и длинную, которая придавала всей его фигуре еще более величественный вид. Товарищ его, напротив, был образцом франта, являвшимся непременным участником всех блестящих городских гуляний, законодателем мод вообще и слепым подражателем золотой афинской молодежи в частности. В его одежде, словах и поступках не было ничего своего, только заимствованное. И хотя любая копия хуже оригинала, Альбуций сам нередко становился предметом для подражания некоторых представителей римской аристократии. Речь его всегда была щедро усыпана греческими словами, даже цитатами, нередко приведенными совсем некстати. Говорил он нараспев, жеманясь, непривычно для обычного уха выговаривая многие согласные, что, конечно, вызывало смех не только у людей серьезных, но даже и у женщин, которых, впрочем, это скорее привлекало, чем отталкивало.

Голосом своим он старался подражать звуку флейты по примеру известных ораторов Греции. Вечно праздный и пустой фат, он охотно посещал общество красивых женщин, выкладывая перед ними весь свой запас любовного вздора, в его речах слышались слова: жизнь, душа, любовь, любить. Одежду он менял несколько раз в день и ни за что не вышел бы из дома, не поправив в последний раз свой наряд перед маленьким серебряным зеркальцем.

На вечер к Тито Вецио он явился в окаймленной пурпурной полосой белоснежной тунике, длинной, с широкими рукавами. Волосы и борода были завиты и надушены мирром и корицей. На пальцы обеих рук было надето множество перстней, украшенных драгоценными камнями разной величины.

При появлении Луция Альбуция Сцевола поспешил поприветствовать его на греческом языке. Присутствовавшие громко рассмеялись.

Альбуций понял, что над ним подшутили, но так как в сущности он был добрый малый, и не желал портить отношения с этими молодыми людьми, занимавшими видные места в римском обществе, то решил подыграть своим приятелям. Приняв величественный вид и подобающую позу, он начал декламировать стихи Эсхила следующего содержания:

Те, кого я вижу за этим столом, не греческие герои, а презренные варвары.

Это был достойный ответ на насмешку Сцеволы. Грекоман так ловко использовал оружие Сцеволы против него самого, что присутствовавшие вновь рассмеялись, еще громче и веселее.

— Ну, друзья, — сказал хозяин, — теперь все в сборе. Пройдем в столовую.

Столовая Эпикура была зимней,[54] обогреваемой с помощью труб. Эта комната длиной в двадцать метров и шириной в десять была вымощена тонкой мозаикой, с удивительной живостью к отчетливостью изображавшей охоту на кабана. Стены украшались арабесками из цветов, фруктов и животных. Двенадцать позолоченных бронзовых статуй служили канделябрами для ламп в три фитиля каждая, в которых горело благовонное масло.

Круглый серебряный стол был накрыт скатертью из красного газа, вокруг которого стояло несколько лож, инструктированных золотом и слоновой костью, с матрацами, набитыми шерстью и подушками, полными лебединого пуха. Справа и слева от ложа стояли буфетные шкафы; серебряные, с позолотой. В них с большим вкусом была расставлена посуда: блюда, чаши, кубки, подставки. В углу комнаты молча ждали распоряжений вышколенные слуги. Одетые в короткие туники, доходившие только до колен, обутые, тщательно причесанные, с белыми полотенцами в руках, они почтительно склонились при виде вошедших гостей. Рядом с ними находились музыканты, игравшие на флейтах, лирах и других инструментах. Домоправитель в последний раз тщательно осмотрел стол и слуг, пытаясь найти хотя бы мельчайшие упущения, но все было в полном порядке.

Войдя в зал, Тито Вецио предложил гостям располагаться по ложам.

— Анцию самое почетное место, — сказал он с улыбкой, — мальчик сядет рядом со мной, а прочие могут располагаться, где кому нравится. Теперь принесите венки.

Гости по римскому обычаю удобно улеглись на ложах и только мальчик должен был по правилам сидеть. Слуги принесли лавровые и розовые венки. Каждый из гостей выбрал себе тот, который пришелся ему по вкусу.

— Все-таки надо признать, — сказал молодой хозяин, уже успевший познакомиться с обычаями других народов, как и большинство из гостей, что только у римлян можно хорошо отдохнуть во время обеда.

— Твое вино превосходно, — не удержался Метелл.

— Цветы тоже не дурны, — сказал Сцевола, нюхая свой венок.

— А умная беседа лучше всего, — заметил серьезный Друз.

— Главное, пить в меру, — назидательно заметил старший из них Анций.

— Ничего лишнего и не только в вине — в этом заключена вся человеческая мудрость, — отозвался стоик Сцевола. — Кстати, какой венок ты предпочитаешь, Силон, розовый или лавровый?

— На пиру мне нравятся розы, а на войне — лавры.

— Лавры предохраняют от опьянения. И еще, говорят, от молнии.

— А ты, Альбуцио, что предпочитаешь?

— Розы, розы и еще раз розы, — отвечал тот и даже попытался продекламировать какой-то стишок из Анакреонта,[55] но быстро замолчал, потому-что никто не обратил на него ни малейшего внимания.

— Друзья, — сказал Тито Вецио со сдержанной улыбкой, — хозяин первым должен произвести возлияние в честь богов, но так как, по-моему мнению, подобное употребление вина бесполезно, то я предлагаю вам вместо этого религиозного обычая выпить чашу старого фалернского вина в честь великого мужа, чьей памяти посвящена эта столовая…

— В честь мудрого философа, величайшего Эпикура! — с восторгом вскричали гости, поднимая свои кубки.

Даже Сцевола, хотя и принадлежал к другой философской школе, не отказался выпить чашу в честь прославленного мужа, так как первым правилом вежливости того времени считалось уважение мнения каждого.

— Ну, теперь пора решить главный вопрос: кого изберем царем пиршества?

— Бросим жребий, — вскричали некоторые.

— Нет, лучше поставим на голосование. Я предлагаю Альбуцио.

— Браво, Сцевола! Да будет нашим царем Агамемнон.[56]

— Да здравствует Альбуцио, царь пиршества! — вскричали все, смеясь и аплодируя.

— Вы избрали лучшего из лучших, — серьезно сказал грекоман.

— Избрание проведено самым правильным образом, — заметил хозяин, — а теперь принесите сюда царскую корону.

Приказание тотчас было исполнено, принесли царскую корону. Она представляла из себя венок, обвитый лаврами, розами и другими цветами, с широкой пурпурной лентой, вышитой золотом. Корона была торжественно возложена на голову Альбуцио, который не замедлил воспользоваться подходящим моментом и с комической важностью принялся декламировать стихи из драмы Эсхила[57] «Римские граждане, внимайте словам, которые произносит глава государства, у кормила управляя рулем, не дремлите! Если все будет благополучно, ожидайте наград от богов, если же дело, к несчастью, погибнет, то отчаиваться не стоит, Альбуцио и Рим все исправят. Недоверие же ваше ко мне и великому Риму опасно».

В ответ на эту речь раздались оглушительные аплодисменты всей компании.

Затем послышались звуки музыки, возвещавшие о появлении первых блюд.

Кушанья первой смены состояли из яиц, латука, белых и черных оливок, спаржи, устриц, так называемых морских фруктов, грудинки, внутренностей цыплят, колбас, дымившихся на серебряных блюдах, слив, гранат, зажаренных в масле морских раков, птиц, приправленных медом и маком и сладкого вина. Эта закуска моментально исчезла.

Снова заиграла музыка и на стол поставили вторую перемену.

Повар Тимброн оказался вполне достоин своей славы знаменитого кулинара. Жареные зайцы, гусиные печенки и сами гуси, откормленные винными ягодами, разнообразные дикие птицы, оленина, головы и внутренности свиней в котелках, являвшихся одним из любимейших блюд римлян, и наконец, огромный кабан из Лукании, начиненный разными колбасами. И заодно каплун, фаршированный рыбой, и жирные дрозды в павлиньих яйцах. К ним подавались разнообразные соусы и приправы от самых нежных на вкус до обжигающе острых. Все это заставляло пирующих не раз отдавать дань удивительному искусству повара. В винах также не было недостатка. В промежутках между блюдами гостей обносили чашами с самыми лучшими винами, которые только производились или завозились в Италию в ту эпоху.

Под действием хмельного вина быстро развязались языки.

— Я провозглашаю Тимброна величайшим гением, — вскричал Альбуцио, — и клянусь, что с сегодняшнего дня не оставлю учения божественного Эпикура, в честь которого был дан этот восхитительный ужин.

— Я хотя и простой крестьянин, — скромно заметил Помпедий Силон, — и не особенно уважаю философские премудрости, но не могу не признать, что учение Эпикура весьма недурно и я готов стать его последователем.

— Наш медвежонок из Марсия начинает входить во вкус римского меда, забывая, однако, о ядовитых пчелиных жалах, — сказал Сцевола.

— Нет, в сотах Эпикура пчелы не жалят, — меланхолично заметил Альбуцио.

— Не слишком-то рассчитывайте на прочность наслаждений, — сказал старый Анций, — они ослабляют души и лишают человека способности переносить житейские невзгоды. Ученье Эпикура прекрасно в мирное время, когда человек может свободно развивать свои наклонности в соответствии с законами природы, но совершенно непригодно в эпоху разгара страстей и военной борьбы. Да, дети мои, старость моя, быть может, спасет меня и я буду избавлен от необходимости наблюдать за развитием жестокой и кровопролитной войны, но вам скоро придется проститься с прелестями жизни, забыть об учении Эпикура, о любви и сладострастии, снять тоги и облачиться в воинские доспехи.

— Вот почему я предпочитаю стоиков,[58] а не Эпикура, — сказал Сцевола, — чтобы бороться, нужно иметь мышцы атлета, и ничто так не мешает преодолевать невзгоды, как страсть к наслаждениям.

— Простите, друзья мои, — заметил Тито Вецио, — но мне кажется, вы неправильно понимаете учение Эпикура. Разве этот философ не учил нас приспосабливать свои действия к требованиям обстоятельств? Мудрость нуждается в справедливости. Сердце наше надо подчинять требованиям рассудка, чтобы он управлял радостями и горем, чтобы ум был постоянным и спокойным властелином, тогда значительно увеличатся наши доблести и уменьшится горе. Чему учат стоики? Терпеливо переносить лишения, постоянно умерять свои желания — значит они предлагают качества, составляющие добродетель одних ослов. Старательно воздерживаться от страстей, ослаблять сильнейшие пружины души, значит отнимать у человека важнейшую и лучшую часть его способностей и дарований, которыми природа наградила его конечно же не для того, чтобы он их ослабил или подавил, а для того, чтобы ими пользовался. Стоическая система способна воспитывать людей, пригодных только к наивному бездействию и упрямому апатичному постоянству. Философия же Эпикура требует постоянного прогресса и зовет на великие дела.

— Браво! Браво! — вскричал Альбуций, аплодируя.

Сцевола усмехнулся, глядя на грекомана, разыгрывающего роль эпикурейца и при этом постоянно тиранившего себя прической, одеждой, обувью, выдерживая пытку модой со стоицизмом, достойным лучшего применения.

— А ты, оказывается, оратор, Тито, — сказал Луций, выслушав пламенную речь молодого эпикурейца. — Но скажи пожалуйста, что вы дали людям взамен их искренней и чистой веры в богов?

— Мы дали людям возможность самим выбирать свою судьбу.

— Но вы же отнимаете у них последнюю надежду.

— Нет, счастье, которое должны были принести людям досужие вымыслы о великих богах, гораздо легче найти в любви к ближнему и справедливости.

Альбуцио, понимавший любовь к ближнему по-своему, принялся нараспев читать известное стихотворение Анакреона «Одна любовь звучит» и, обратившись к слуге, сказал ему по-гречески.

— Подай мне вон ту чашу.

Слуга, не понимая слов приказа, стоял на месте. Альбуций встал, подошел и дал ему пощечину. Слуга вздрогнул. Тито. Вецио, улыбнувшись, сказал ему:

— Не бойся, бедный Мапа. Пусть эта пощечина, которой наградил тебя мой гость, даст тебе свободу.[59] Отныне ты можешь располагать собой, как угодно.

— Значит благодаря моей пощечине на свет появился еще один отпущенник. Неприятный сюрприз для нашего города, в котором их и так расплодилось чересчур много, — брезгливо сказал аристократ.

— Странно, милый Альбуцио, ты провозглашаешь себя эпикурейцем и в то же время с таким презрением относишься к невольникам, которых наш учитель любил, жалел, и защищал всю свою жизнь, и после смерти даже завещал всех до единого отпустить на свободу.[60]

— А мне кажется, что такая точка зрения на природу рабства слишком опасна и создает массу неудобств, — сказал стоик Сцевола, который, как софист и консерватор полагал, что невольники, несмотря на то, что они точно такие же люди, являются законным имуществом своих господ. — Я бьюсь об заклад, что Вецио со своим прекрасным учением не сумеет нам подсказать чем же заменить это учреждение, которое мы унаследовали от предков и обязаны сохранить для потомков.

— Чем я могу заменить его? Мудростью, да, мудростью, кормилицей, данной нам нашей матерью — природой. Задача мудрости в том, чтобы облегчить жизнь, устранить все препятствия, бороться со страданиями и отдалить смерть. Ей надлежит удесятерить нашу силу, довести независимость до такой степени, чтобы ждать благодати от нее, а не от жертвоприношений богам невежества и суеверия.

Сказав это, Вецио щелкнул пальцами по столу, и через мгновение, будто по мановению волшебной палочки, стол опустился под пол, в то время как потолок зала открылся и сверху опустилась исполинская корзина, наполненная цветами, венками, ожерельями и браслетами. В то время комната наполнилась облаками душистых благовоний. Гости восхищенно оглядывались по сторонам.

— Что это значит?

— Неужели мы в царстве Цирцеи?[61] Лишь бы нас не превратили в животных.

— Что касается уважаемого Альбуцио, он только выиграет от такой метаморфозы, — вскричал Сцевола.

— А это что двигается из-под пола?

— Стол, уставленный сладостями и фруктами.

— Прекрасно, чудесно. А какая удивительная музыка!

— Тито, раскрой нам секрет, в котором мы напрасно пытаемся разобраться.

— Как открылся этот пол? Как исчез и снова появился стол? Откуда взялись облака благовоний? А ваза, друзья мои, вы забыли про вазу!..

Желая остановить этот поток вопросов, Тито Вецио предупреждающе махнул рукой.

— Друзья мои, мудрость, о которой я только что говорил, на минуту приподняла край своей хламиды. Чтите ее. Видите этот тяжелый, массивный стол. При помощи самой простой машины[62] всего один человек легко поднял и опустил его. Другим, не менее простым механизмом открывается потолок. Привели в действие третий — и вот уже вся комната заполнена редким ароматом. А вот эта безделушки я прошу вас принять на память обо мне. Эти звуки, которые так понравились вам, не тяготят груди и горла невольников, их тоже производит всего один человек, ударяя по клавишам гидравлического органа.[63] Вот вам, дорогие гости, маленькое доказательство того, чего может достичь человек, когда в жизни своей он прежде всего опирается на мудрость.

— Ну, Тито, тебе принадлежит эта корона. Я только царь, а ты — полубог, — с искренним восторгом вскричал Альбуцио, возложив свой венок на голову Вецио.

— Ах, Тито, дорогой Тито, как бы я хотел стать взрослым, чтобы подражать тебе и делать так же много прекрасного, — вскричал, хлопая в ладоши, маленький Лукулл.

— Мальчик подает большие надежды! — сказал Помпедий — посмотри, какая у него восторженная физиономия. Не кажется ли тебе, — продолжал он, обращаясь к Гутуллу, — что он родился для подвигов, мужества, доблести и наслаждений?

Помпедий был хорошим предсказателем. Этот мальчик впоследствии действительно станет знаменитым полководцем, отличным философом и вместе с тем самым утонченным ценителем роскоши и наслаждений в мире.

Между тем слуга-распорядитель, нечто вроде управляющего или дворецкого, поспешно вошел в зал и, подойдя к Тито Вецио, что-то шепнул ему на ухо. Эта сцена не ускользнула от внимания гостей, прежде всего Метелла и Гутулла. Первый вопросительно посмотрел на молодого хозяина, а второй приподнялся было с ложа, но Тито взглядом показал ему, чтобы он оставался на месте.

— Извините, друзья мои, — сказал, вставая, хозяин, — но я вынужден на несколько минут покинуть вас. Альбуцио, которому я снова возвращаю корону, надеюсь, сумеет заменить меня.

Сказав это, Тито Вецио вышел.

— Это, верно, она, — подумал Квинт Метелл, наблюдая за уходившим другом.

— Должно быть, ничего опасного, — размышлял в свою очередь Гутулл, иначе он не заставил, бы меня остаться.

Тито, выйдя из триклиния, снял холстяной хитон, надел темную тунику и набросил на плечи коротенький плащ. Двое слуг освещали ему факелами дорогу через портик и сад к восточной части здания.

— Ты пригласил ее в маленький кабинет, Ойкос? — спросил молодой человек управляющего.

— Да, господин.

— Прекрасно. А теперь вы ждите здесь и ни под каким предлогом не входите, пока я вас не позову.

Ойкос и слуга поклонились, останавливаясь около двери маленького кабинета.

Переступив порог, Тито увидел молодую даму необычайной красоты с чудными блестящими глазами, классическими чертами лица и румянцем застенчивости и страсти на щеках. Как ни готовил он себя к этой встрече, но на мгновение остановился, пораженный этим чудесным видением.

— Цецилия Метелла! — наконец вскричал он.

Это действительно была она, неверная супруга претора Сицилии, тетка по мужу молодого Квинта и мать мальчика, сидевшего среди гостей, словом, прекрасная и ревнивая любовница Тито Вецио.


РАЗОРВАННАЯ ЗОЛОТАЯ ЦЕПЬ



Кабинет, в который была введена неверная жена претора Лукулла, действительно, представлял все удобства для любви и сладострастия. Находясь в лучшей, сокровенной и изящной части дома, этот прекраснейший уголок счастливых поклонников Венеры заставлял забывать все, кроме любви, нежного шепота, страстных вздохов и жгучих поцелуев. На деревянной двери таинственного кабинета было написано «Уйдите, непосвященные. Здесь живет счастье».

Комната была скрыта группой деревьев, и попасть в нее можно было только через искусно замаскированную дверь. Окна были так малы и слюда[64] на них настолько толста и непрозрачна, что ни один нескромный взгляд не смог бы рассмотреть, что делается внутри. Даже сам Меркурий[65] не в состоянии был бы точно описать обманутому мужу любовные проделки его богини красоты с сыном Марса.

Разостланные по полу мягкие ковры позволяли ходить абсолютно бесшумно. Стены не пропускали ни малейшего звука. Изящная и очень дорогая мебель звала к любви, неге и сладострастию. Кровать из золота и слоновой кости, с великолепными одеялами, набитыми пухом редких птиц, сама по себе казалась источником наслаждения.

Статуэтки и группы из мрамора и слоновой кости, позолоченной бронзы, произведения лучших греческих и римских художников изображали Афродиту, Леду, Данаю, граций и всю мифологическую и реальную историю любви. Амур с завязанными глазами, заостренным кончиком маленького копья указывал время на водяных часах, расположенных на плечах Хроноса. Инкрустированные стены, словно зеркала, отражали убранство комнаты, потолочные балки из ценных пород дерева. В комнате, несмотря на зажженную лампу, царил таинственный полумрак, приятно щекотавший нервы. Войдя в это святилище любви, Цецилия Метелла вспомнила незабвенные минуты блаженства, которые ей дарил обожаемый Тито здесь, в этом храме беспредельного счастья. Влюбленная женщина жадно вдыхала воздух, казавшийся ей пропитанным страстным дыханием ее милого. Все здесь напоминало минувшие часы блаженства, когда она воспаленными губами едва коснулась любовной чаши, но вскоре Тито уехал, и она осталась одна в целом мире. Теперь, когда она снова в храме блаженства, она выпьет до дна запретную, но сладкую чашу любви, и никто в целом мире — ни боги, ни люди, ни муж, ни ее ребенок — никто не будет в состоянии ей помешать. Горесть разлуки, оскорбленное чувство брошенной любовницы, адская ревность, репутация неверной жены и плохой матери долгое время нестерпимо терзали ее. Но, наконец, он вернулся, и она опять здесь, в том же эдеме, где познала несравненное блаженство, где впервые в жизни была по-настоящему счастлива.

— О, какая чудная минута! — прошептала Цецилия, почти в бреду оглядывая кабинет.

Именно в это мгновение вошел Тито. Он был поражен ее демонической красотой и несколько мгновений любовался блеском чудных глаз, розовыми полураскрытыми, сладострастными губами, жаждавшими поцелуя. Но, опомнившись, он тотчас сообразил, что на этот раз ему предстоит борьба с бывшей любовницей не на жизнь, а на смерть. Однако покончить навсегда с этой преступной и пагубной любовью, выполнить клятву, данную другу Метеллу, оказалось не так-то просто.

Со страстью необузданной вакханки Цецилия бросилась в объятия юноши и замерла в долгом, горячем поцелуе. Почувствовав жгучее дыхание красавицы, прикосновение нежных рук, крепко обнявших его шею, благовонный аромат ее духов, когда-то доводивших его до самозабвения, Тито Вецио вздрогнул и на мгновение в его молодой груди вспыхнуло пламя былой страсти, но мысль о данной другу клятве, страшных последствиях этой преступной любви его отрезвила. Он тихо отстранил от себя влюбленную женщину и сказал как можно спокойнее:

— Цецилия, мой бедный друг. Успокойся, молю тебя, сядь и выслушай. Ты знаешь, как я тебя любил, для меня, неопытного юноши, ты была первой страстью, твои прелестные уста раскрыли мне чудесную тайну любви, и я отдался ей со всем пылом моей юности. К несчастью, ты принадлежала другому, и наша любовь стала преступлением. Но страсть не рассуждает, она не знает препятствий, и ты мне отдалась. Некоторое время мы были безумно счастливы, но вскоре наше счастье было омрачено угрызениями совести, опасениями и страхом. Мы, усыпанные розами, наслаждались на краю бездонной пропасти. Однажды самый дорогой мне друг, неразлучный товарищ моего детства пришел ко мне и умолял со слезами на глазах, чтобы я больше не подвергал опасности честь и покой его дома. Он дал мне понять, что для многих наша любовь уже не является тайной, и что окончательное разглашение этой тайны убьет его отца и навеки разорвет связывающие нас узы дружбы. Приятель этот — твой племянник, Квинт. Он бы умер, если бы наша связь была предана огласке. Твой брат, один из знаменитейших граждан великого Рима, проливающий сейчас кровь в Нумидии, тоже не вынес бы позора и погиб, если бы со всех сторон ему твердили о твоем бесстыдстве. Но хотя слова друга и тронули меня, но моя любовь к тебе была сильнее всех прочих чувств, она помутила мой разум. Казалось, жизнь померкнет с твоим уходом. Умный Квинт понял это, он догадался, перед каким нелегким выбором я стою, и использовал последнее средство. Он напомнил мне о твоем сыне, этом невинном ребенке, жизнь которого окажется загубленной, если позор его матери станет достоянием всех сплетниц города. Сознаюсь тебе, дорогая Цецилия, эта мысль заставила меня сделать окончательный выбор, я больше не сомневался и поклялся, что уйду на войну, не повидав тебя, даже не послав тебе прощального письма, надеясь, что ты меня забудешь, или я паду в одном из сражений. С тех пор прошло два длинных года, наша любовь если не погасла окончательно, то тлеет еле-еле. Так зачем же нам разгребать пепел и раздувать пламя минувшей страсти? Цецилия, милая Цецилия, будем благоразумны и ради счастья близких, дорогих нам людей постараемся забыть прошлое.

— Чтобы я забыла тебя! — вскричала молодая женщина с выражением безумной страсти, — это невозможно. Со дня твоего отъезда у меня не было ни одной минуты счастья или хотя бы покоя. Мысль о тебе была моей мукой и вместе с тем единственным утешением в долгие, бессонные ночи и бесконечные дни. Среди шумных пиршеств, когда у моих ног пресмыкались самые блестящие представители нашей молодежи, я видела Тито, только моего чудного Тито, а ко всем остальным была слепа и глуха. Мужа я никогда не любила, а теперь презираю и ненавижу. В груди моей нет места даже для материнской любви — я равнодушна к судьбе сына. Эта непреодолимая сила незаконной любви охватила меня своим всепожирающим пламенем всю, с головы до ног. Тито, мой Тито! Заклинаю тебя всеми благами мира, не оставляй меня. Ты необходим для моей жизни, потому что я живу, только пока ты любишь меня, и если я потеряю всякую надежду, то жизнь моя не будет иметь никакого смысла.

— Дорогая Цецилия, — отвечал молодой человек, собравшись с силами, — твоя пылкая любовь заставляет меня открыть тебе секрет, который должен был уйти вместе со мной в могилу. Ты знаешь, что отец мой после смерти матери удалил меня из дома, запретив показываться ему на глаза. В свое время много говорили о жестоком и непонятном решении моего родителя, что, конечно, породило массу самых обидных предположений на мой счет. Я не оправдывался и никому не открыл истинной причины моего несчастья, чтобы не оскорбить памяти моей дорогой матери. Хочешь ли ты знать, почему при живом отце я оказался одиноким, заброшенным сиротой? Потому что мой отец был обманут. Моя мать, его жена, которую он до того времени любил и уважал, до замужества была влюблена в другого, и даже святость брачного ложа не уничтожила ее пагубной страсти и не заставила прервать преступную связь. Многие годы отец мой пребывал в неведении и только через восемнадцать лет, копаясь в драгоценных безделушках жены, нашел доказательства ее неверности, и с того времени он начал сомневаться, действительно ли я его сын. Цецилия, неужели ты хочешь, чтобы такая жизнь угрожала и твоему ребенку? Подумай, Лукулл никогда бы не простил тебе, если бы и его ожидала такая же ужасная судьба.

— Напрасные слова! — с отчаянием вскричала влюбленная женщина. — Пойми, умоляю тебя, моя любовь сильнее меня. Никакое другое чувство не в силах ее одолеть. Какое мне дело до моего мужа, брата, племянника, сына; моей чести! Ты один являешься для меня всем миром. Глубину моей любви ты не мог и никогда не сможешь измерить. Ты развлекался в сражениях, пожинал лавры, а я, говорю тебе, вечно была одна со своими мыслями о нашей любви. Пространство, разделявшее нас, не существовало для меня. Я мысленно улетала к тебе за море, была постоянно вместе с тобой в длинных, опасных походах по пустыням, в сражениях. Часто я представляла тебя раненым, и эта мысль леденила мою кровь. Я в отчаянья проклинала честолюбивый Рим, войну, славу и свои ненавистные семейные узы, сковавшие меня цепями жены и матери. Иначе бы я помчалась к тебе, перевязала бы твои раны, — постаралась бы вернуть тебе жизнь моими поцелуями, или сама бы испустила дух в твоих объятиях. Иногда воображение мое рисовало тебя подле прекрасной пленницы, и мое сердце разрывалось от ревности. Сознаюсь, я предпочитала видеть тебя раненым, даже умирающим, но только не решившимся на измену. И после всего этого ты проповедуешь мне холодную морали, рекомендуешь самоотречение и верность долгу. Ты разжег во мне пламя любви до необъятных размеров, лишил меня покоя, и потом убежал, рассчитывая, что это пламя погаснет само собой. Ты ошибся, мой дорогой Тито, такой огонь не гаснет прежде, чем уничтожит все окружающее. Ты говоришь, чтобы я не ворошила пепла, не раздувала пламени, значит, ты думаешь, что и моя любовь превратилась в пепел. Жаль, если ты так считаешь, она продолжает полыхать ярким пламенем! — вскричала Цецилия, забившись в истерике.

После некоторого молчания она продолжала, как бы в забытьи:

— Вецио советует мне забыть его, Вецио, для которого я пожертвовала честью женщины, жены и матери. Для которого я рисковала жизнью, будущностью, свободой, которого я обожала бы, будь он несчастным рабом или презренным гладиатором. Да если бы мой Вецио был в самом отчаянном положении, я бы с той же страстью боготворила его. А он мне советует забыть его, презирает меня, способен мне изменить. Ах, Тито, Тито, ты требуешь от меня невозможного. Для тебя я готова сделать все, что угодно, но разлюбить тебя я не в силах, это не в моей власти. Хочешь, я брошу свой домашний очаг, мужа, сына, родных, отечество и, переодевшись служанкой, последую за тобой на войну, в странствия, куда угодно и, верь мне, ты не встретишь существа покорнее меня. Я отброшу свою гордость и готова ради тебя на любые унижения. Тито, мой несравненный Тито, умоляю тебя…

Тут голос красавицы задрожал, в нем послышалась кроткая мольба и вместе с тем чарующая прелесть. На какое-то мгновение молодой человек забыл о предосторожности, позволил чувствам возобладать над рассудком. Напрасно он старался не смотреть на Цецилию, ее красота, выражавшая иступленную страсть, имела необычайную притягательную силу, прекрасные глаза то вспыхивали, то покрывались влажной пеленой, застенчиво прикрываемые темными шелковистыми ресницами, мягкие, нежные руки цвета атласа порождали необъяснимое желание оказаться заключенным в их объятиях, густые волосы выскользнули из головных украшений и в соблазнительном беспорядке рассыпались по голым плечам, белая грудь поднималась и опускалась, будто волны под порывами ветра, а полураскрытые уста продолжали молить о поцелуе. Цецилия в безумном порыве схватила юношу за руки и заговорила в последнем порыве всепоглощающей страсти.

— Люби меня, мой несравненный Тито! Забудем прошлое, настоящее, будущее, весь мир забудем: Раскрой мне твои объятия, дай снова ощутить, что есть блаженство на земле… Милый, люби меня!

— Цецилия, — проговорил юноша, едва владея собой, — милая Цецилия, ты бредишь, успокойся. Подумай. Теперь, быть может, даже в эту самую минуту, когда ты раскрываешь мне свои объятия, Лукулл подозревает…

— Пусть подозревает, пусть знает, лишь бы не мешал нашей любви. Горе всякому, кто осмелится оспаривать тебя у меня.

— Безрассудная, что ты хочешь этим сказать?

— Я готова на любое преступление ради того, чтобы владеть тобой, я, не задумываясь, сотни человек отправлю в преисподнюю… Стоит сказать тебе всего одно слово, и Лукулл… он больше не будет стоять между нами.

Эти слова Цецилии, говорившие о том, какой страшный замысел родился в ее голове, окончательно отрезвили честного юношу. Словно от ядовитого аспида, с ужасом и отвращением он отшатнулся от Цецилии и воскликнул:

— Прочь от меня, презренная, отныне не может быть ничего общего между мной и женщиной, задумавшей тайное убийство! Между нами теперь пролегла бездна. Мысль об этой позорной любви будет преследовать меня всю жизнь, — говорил юноша, оттолкнув свою бывшую любовницу.

Цецилия медленно встала на ноги, поправила волосы, горделиво расправила плечи и со злобным смешком сказала:

— Так вот как! Ты меня отталкиваешь, ненавидишь, краснеешь при воспоминании о своей любви, называешь змеей. Безумный! Тебе ли осуждать меня, тебе ли презирать ту, которая, любя, пожертвовала всем ради тебя, которая готова была на любое преступление. Иди, мой прекрасный Тито. Я больше не задерживаю тебя, видишь, эти слезы, минуту назад капавшие к твоим ногам, уже высохли, будто упали на раскаленное железо. Вернувшись к своим друзьям, скажи им, что ты меня оттолкнул, бросил, опозорил, раздавил, словно змею, ползавшую у твоих ног. Но берегись, Тито Вецио. Змея еще не раздавлена окончательно, она еще сумеет тебя ужалить!.. Теперь и я вижу, что между нами пролегла бездонная пропасть. Вели подавать мои носилки.

Сказав это, гордая матрона вышла из комнаты.

На несколько минут Тито Вецио погрузился в тягостные размышления. Но, взяв себя в руки, он отправился к гостям в столовую. Поравнявшись с одной из статуй портика, изображавшей благородную фигуру великого греческого философа, он остановился и сказал: «Я благодарю тебя за эту победу, о божественный Эпикур. Сегодня я убедился в премудрости твоего учения. После этой победы я чувствую себя словно обновленным. Ты был прав, говоря, что добродетель дает радость и наслаждение. Я навсегда разорвал узы, связывавшие меня с женщиной, способной на самые ужасные преступления, и легко, отрадно теперь у меня на душе. Она грозит мне местью. Но змея не так опасна, когда нападает в открытую. Куда страшнее, если пригрел ее на груди. Любовь этой ужасной женщины была бы гораздо большим злом для меня, чем ее ненависть. Если же мне суждено стать жертвой ярости Цецилии, пусть будет так. Я погибну с улыбкой на устах и с венком мученика на голове».

Сказав это, Тито Вецио еще раз сменил наряд и возвратился в столовую.

При его появлении Гутулл вздохнул с явным облегчением. Все остальные гости иронично улыбались, перешептываясь друг с другом относительно новых подвигов молодого хозяина, отсутствие которого они объясняли любовным свиданием. Но серьезный вид Тито Вецио вскоре убедил их в обратном, и намеки на любовное свидание прекратились. Метелл как будто понял, что произошло в кабинете друга и поблагодарил его выразительным рукопожатием.

— Ну, царь Альбуцио, — сказал, улыбаясь Тито, обратившись к грекоману, — теперь ответь мне, как ты управлял народом в мое отсутствие?

— Не по-царски, — отвечал Альбуцио и поспешил продекламировать по такому удобному случаю несколько цитат из Гомера.

— Впрочем, в этом не было необходимости. Мы без тебя успели проглотить целую гору устриц, улиток, сыру, фруктов, конфет и множество других лакомств. Как видишь, на столе уже все уничтожено, и если твой изумительный повар не отложил для тебя чего-нибудь, ты, должно быть, будешь проклинать нас за наше обжорство.

— А почему вы не разломили этого Приана?[66]

— Потому что считали это святотатством.

— В таком случае, пусть это сделает Тимброн.

По знаку хозяина его замечательный повар искусно разрезал Приана, и на стол посыпались орехи, финики, виноград, винные ягоды, конфеты, а красное вино, символизировавшее кровь, полилось в чаши.

Гости, уже не опасаясь подвергнуться за свое святотатство в аду танталовым мукам, принялись поедать как самого бога, сделанного из сладкого теста, так и все, что оказалось внутри его.

— Вот видите, друзья мои, — сказал Тито Вецио, принимаясь за сладости, — временная отлучка нисколько не сказалась на моем аппетите.

— Да, но зато ты не услышал чтения нашего Ацция, — заметил Сцевола. — Нам представилась возможность послушать прекрасный отрывок из лучшей его трагедии. Должен сказать, это действительно что-то необыкновенное.

— Да, жаль, а что он читал?

— Одну сцену из «Медеи», когда волшебница, которой изменил Ясон, упрекает неверного любовника и грозит ему местью.

При этих словах Тито Вецио побледнел и слегка вздрогнул, потом провел рукою по лбу, как бы желая освежить его, и залпом выпил целую чашу вина.

— А, может быть, наш многоуважаемый поэт не откажется еще раз прочесть эти превосходные стихи? Прослушав их еще раз, мы не получим ничего, кроме удовольствия, — отозвался Друз, справедливо считавшийся одним из самых больших знатоков настоящей литературы.

— Нет, зачем же два раза подряд читать одно и то же, это только испортит ваше впечатление от стихов, лучше в другой раз, — торопливо возразил Тито Вецио. — Не правда ли, — продолжал он, обращаясь к драматургу, — ты не откажешься прочесть мне одну из твоих трагедий.

— С удовольствием, мой дорогой Тито, но скажу тебе — для сцены писать не стоит. Рим требует канатных плясунов, гладиаторов и скоморохов. Публика не понимает серьезных произведений и не хочет понимать. Вот какая-нибудь непристойная «Ателана»[67] производит фурор, потому что она цинична, и в ней Макус, Баккус и Мандукус[68] говорят на жаргоне черни. Нет, лучше метать бисер перед свиньями, чем создавать для римского народа драматические произведения. Мы живем во времена Петрония из Болоньи,[69] а в Андронике, Плавте и Теренции нет более никакой необходимости.

— Это все от того, что недостаточно изучается греческий язык, — воскликнул Альбуцио. — Настанет время, когда весь Рим откажется от своей грубой латыни и будет говорить только совершенным, гармоничным языком Гомера и богов. Так как это их язык, что давным-давно доказано Зеноном.[70]

— Пусть боги Рима уничтожат и прорицателя и прорицание. Главное, что наша родная латынь понятна богине Виктории, а когда богиня Виктория перестанет понимать римский народ, то, пожалуй, улетит к какому-нибудь другому, — сказал Сцевола, сам не подозревая того, насколько верно он предсказал трагические события грядущего.

— Греция тоже имеет свою славную историю. Хотя мы и завоевали ее, тем не менее нельзя не позавидовать, например, удивительным походам великого Александра, — заметил Друз, большой поклонник славы.

— Что касается меня, то я завидую таким великим мужам Греции, как Гомер, Софокл, Платон, Фидий, Сократ, Аристотель, Эпикур. Можно назвать еще несколько десятков великих имен, навеки прославивших отечество. Но как можно завидовать солдату, уничтожившего свободу, как на своей родине, так и во всем мире, убившему лучших друзей, способному только на разрушение. Отечество Александру не обязано ни одной разумной мыслью.

— Сама мудрость заговорила твоими устами, мой милый друг Тито, — восторженно вскричал поэт Анций. — Да сохранят боги свободу Рима от нового Александра. Проливая кровь, он на какое-то время превратился бы в абсолютного властелина. Но величие его длилось бы только в продолжении жизни, а наследовали бы ему люди бездарные, жестокие, как и преемники Александра.

— А что скажет по поводу войны наш славный ар нумидийский?

— Мужественный ар ничего не скажет, поскольку в настоящий момент он сладко спит, — отвечал сосед нумидийца Помпедий Силон.

Преданный Гутулл, успокоившись относительно безопасности своего юного друга, действительно, заснул. Вообще он, как дитя пустыни, не привыкший к длительным застольям, играл во время пирушки пассивную роль. В ученые споры он также не вступал, не разбираясь хотя бы сколько-нибудь в философских теориях.

По знаку царя пира Альбуция молодые люди разбудили спящего и в виде наказания заставили выпить без передышки столько глотков вина, сколько букв содержится в греческом слове «коймао-май», что означает «спать».


ПЕЩЕРА ЕГИПЕТСКОЙ КОЛДУНЬИ



Тито Вецио с гостями будут пировать до тех пор, пока звонкий голос петуха не возвестит об утренней заре, и собеседники, сорвав розы из застольных венков, согласно обычаям римских пиров положат их в чашу дружбы и разойдутся по домам. А в это время шесть молодых невольников на своих мощных плечах несли носилки матроны Цецилии по спуску с Авентина. Красавица Цецилия, укутанная в дорогие меха, лежала на мягких подушках внутри носилок и обдумывала план мести неверному любовнику. Рядом с носилками шел ее управляющий в шерстяном плаще, шляпе с широкими полями, скрывавшими его лицо. В сильных руках он держал толстую палку, а под его плащом был спрятан меч. За носилками шли четыре гладиатора с фонарями, вооруженные с головы до ног. Последняя предосторожность была далеко не лишней, поскольку в Риме тех времен развелось множество бродяг, убивавших и грабивших в ночное время случайных прохожих, по каким-то причинам возвращавшихся затемно домой.

Процессия добралась до подножия холма и пошла по улице Остии до главных ворот Большого цирка, но когда носильщики решили повернуть по направлению к Триумфальной улице, еще освещенной и шумной, последовал знак из носилок идти прямо, не сворачивая, и шествие направилось к Форуму Велабрума и далее до кварталов Субуры, наименее освещенной и самой опасной, части города.

— Вот так прогулочка к вратам ада, — тихо сказал один из гладиаторов своему приятелю.

— Как видно, госпожа не может заснуть, не посоветовавшись с этой египетской фурией, — отвечал другой гладиатор.

— Казалось бы, после столь долгого свидания с пылким любовником, ей следовало бы обратиться к алтарю Венеры, а не к мерзкой колдунье.

— А мне кажется, у них что-то не заладилось. Заметил ли ты, как она давеча, садясь в носилки, старалась скрыть свое лицо под черной вуалью, и как злобно сверкали ее глаза.

— Должно быть, Тито Вецио отделал эту безжалостную гордячку. Я очень рад, так ей и надо, — заметил еще один гладиатор.

— Ну, я не хотел бы оказаться на его месте. Опасно разгневать такую женщину, как наша госпожа. Не зря она идет к проклятой египетской колдунье.

— А ты убежден, что колдуньи в состоянии творить зло?

— Убежден, клянусь Геркулесом, убежден, тем более, что сам видел нечто подобное собственными глазами. Тебе известно, что раньше, задолго до того, как меня купил Лукулл, я находился в услужении у богатого поселянина в землях марсов.[71] Эта страна, как известно, изобилует прорицателями, колдунами и волками-оборотнями не в пример любым другим землям Италии.

— А ты сам встречал оборотней?

— Как не встречать. Я даже когда-то жил с одним из них.

— А мне думается, все это — сказки.

— Нет, брат, не сказки. Я тебе расскажу о том, что видел своими собственными глазами. Однажды ночью товарищ, с которым мы жили в одной комнатушке, встал и, подойдя к моей постели, легонько дернул за одеяло, видимо, желая выяснить, крепко ли сплю. Очевидно решив, что сон мой действительно крепок, он потихоньку вышел в огород и стал там бормотать какое-то заклинание. После чего мигом превратился в огромного свирепого волка и присоединился к волчьей стае, которая на протяжении всей ночи истребляла стада нашего хозяина и его соседей.

— Ты видел все это своими глазами и подкараулил оборотня?

— Конечно, я не выходил следом за ним, не хватило духу. Но я ясно слышал вой волков, которые приветствовали своего нового товарища.

— Значит, ты струсил, что не делает чести званию гладиатора.

— Во-первых, я не струсил, а просто отстранился от нечистой силы, во-вторых, я тогда был не гладиатором, а простым мирным сельским работником. И, наконец, может ли сила и храбрость бороться с колдовством? Вот я тебе расскажу, что произошло с моим товарищем. Однажды ночью, когда он отправился на свое бесовское дело, меня разбудил ужасный лай собак, крики и звук рогов. Полагая, что это приезжие охотники, я не обратил никакого внимания на весь этот шум и вскоре, снова уснул. А утром мне сказали, что охотники окружили стаю волков и перебили их почти всех, за исключением одного, который ушел, несмотря на рану, нанесенную ему копьем в шею. Я тотчас подумал о своем товарище; тем более, что дома его не оказалось. И только через две недели он явился, худой, изможденный, с плохо зажившей раной на шее. Сколько я у него не допытывался о том, где он пропадал все это время, ничего не добился в ответ.

— Так, так, ну, а колдуньи?

— Насчет колдуний тоже могу рассказать тебе историю, да такую страшную, что при одном воспоминании о ней у меня волосы становятся дыбом. У моего хозяина умер первенец, немного не дожив до пятнадцатилетия. Накануне похорон меня вместе со всеми заставили его караулить, чтобы отгонять от мертвеца проклятых ведьм, которые крадут трупы умерших людей. Пришла полночь, вдруг мы слышим, что на дворе поднялась сумятица. Началась беготня, послышались крики, вой собак. Мы, конечно, сразу догадались, что это сборище ведьм, и притаились, не дыша. Но надо тебе сказать, что в нашей компании оказался каппадокиец, человек необычайной силы и храбрости, способный на своих плечах унести взрослого быка. Он, не задумываясь, схватил свой громадный меч, обернул руку плащом и вышел во двор. Вскоре шум и визг прекратился, а наш каппадокиец вернулся в комнату и рухнул на кровать. Все его тело было покрыто синяками, зато ему, по его словам, удалось проткнуть мечом целую фалангу ведьм. Но это не принесло нам ровно ничего. Наутро, когда бедная мать покойного сына хотела проститься с ним, на месте трупа оказалось соломенное чучело.

— А что же случилось с каппадокийцем?

— После этой страшной ночи он вдруг превратился в дряхлого старика. Бледный, сгорбленный, почти переставший говорить, он бродил по дому, словно призрак и вскоре тихо и незаметно скончался от какой-то непонятной и загадочной болезни. Вот видишь, каково вступать в борьбу с ведьмами, состоящими в союзе с богами преисподней и всеми злыми духами, населяющими небо, землю и море. От них, брат, никуда не денешься.

— Ну тебя в тартарары с твоими россказнями. Меня уже стала пробирать дрожь. Впрочем, вот мы, наконец, и пришли к дому Сибиллы.

— Скажи лучше, к вратам ада.

И в самом деле, место, у которого остановились носилки Цецилии Метеллы, не заслуживало другого названия. Это был безымянный переулок, лежавший у подножия Эсквилинского холма, в западной его части, неподалеку от кладбища римской бедноты. Впоследствии, в годы царствования Августа здесь будут разбиты великолепные сады Мецената.[72] Крайний скат этого мрачного холма был покрыт чахлой растительностью: терновыми кустами и сорной травой. Внизу тянулись длинные ряды убогих, полуразрушившихся серых лачужек, стоявших посреди луж, непересыхающих из-за постоянного стока дождевой воды с поверхности холма.

Зловещий мрак царил в этой местности, и только в двух местах слабо мерцали огоньки. Один из них был красного цвета и служил вывеской для таверны, в которой каждую ночь собирались карманные воры, разбойники и женщины легкого поведения. Второй фонарь, тусклый, мерцающий на ветру, горел перед часовней богов-хранителей перекрестков.

Таверна была пуста, ее постоянные посетители, приверженцы богини Лаверны,[73] в данный момент занимались тем, что таскали из карманов кошельки и срывали плащи с плеч запоздалых прохожих, возвращавшихся с пира триумфатора. Все остальные дома были погружены во мрак, и если бы порой не раздавался хриплый лай дворовых собак, можно было бы подумать, что эта местность необитаема. Хижина, у которой остановились носилки матроны Цецилии Метеллы, по своему виду ничем не отличалась от прочих домишек этого зловещего и нищего уголка Рима. Темная и низкая дверь, походившая на вход в пещеру, вела в эту жалкую конуру без окон прямо с грязной, вонючей улицы. Большой металлический молоток, висевший у двери, судя по многочисленным царапинам и вмятинам, постоянно использовался многочисленными посетителями этой трущобы.

Человек в плаще, сопровождавший носилки, несколько раз с расстановкой ударил молотком в дверь. По количеству ударов и их характеру обитательница хижины, как видно, поняла, кто пожаловал к ней в столь позднее время. Дверь тотчас же растворилась, и Цецилия вместе с человеком в плаще, походившего на управляющего, вошли внутрь.

Гладиаторы и невольники остались на улице.

Матрону Цецилию и ее слугу встретила ужасного вида старуха в лохмотьях с маленьким терракотовым светильником в руке, едва освещавшим дрожащим пламенем мрачные своды подземелья. Она повела гостей по длинному извилистому коридору, исхоженному не одной сотней ног.

Светильник трясся в руках старухи, отчего по стенам извивались в лихорадочной пляске причудливые тени. Профиль отвратительной мегеры тоже порой обрисовывался на сырых стенах коридора, что производило самое отталкивающее впечатление на нового посетителя. Многие римские храбрецы той эпохи бледнели при одном воспоминании о подземных коридорах известной колдуньи, куда их вели нелепые предрассудки и неуемное желание узнать свое будущее. По некоторым признакам можно было предположить, что эти длинные подземные ямы оказались могилами для племени, погибшего в один из всемирных потоков, разрушивших Апеннинский полуостров до основания. В конце одного из коридоров старуха остановилась перед дверью и постучала своими костлявыми пальцами — мрачная тишина подземного спуска нарушилась звуком, похожим на стук игральных костей, падающих в деревянную кружку — до такой степени пальцы мегеры были худы. Дверь отворилась, и когда посетители вошли, снова закрылась, словно по волшебству.

Благодаря нервному возбуждению, в котором находилась покинутая любовница Тито Вецио, она до конца выдержала испытание. Цецилию не устрашили и не заставили бежать без оглядки ни мрачное подземелье с низким сводом из массивного камня, местами подпираемого грубыми и безобразными столбами, ни полумрак лабиринтов, величину которых из-за темноты было невозможно определить. Матрона храбро перенесла все, что запугивает воображение: расставленные повсюду шесты с надетыми на них черепами с оскаленными зубами и пустыми глазницами, целые человеческие скелеты, застывшие в самых разнообразных позах, живые совы, филины, обезьяны, петухи и змеи. Совы и филины злобно смотрели на посетителей, хлопая своими круглыми глазами, петухи самой разной расцветки сидели на подставках, свесив клювы, будто погруженные в думы, змеи лежали у стен, свернувшись в клубки, порой поднимая свои тонкие головы с выпущенным жалом. Огромный черный кот сидел на возвышении, сверкая желтыми зрачками. Но все это не наполнило ужасом разбитую горем и оскорбленную душу Цецилии Метеллы. Страдания и жажда мести неверному любовнику занимали ее воображение, так что всему остальному уже не было места. Она села за стол, на котором находились водяные часы, астролябия, рукописи из пергамента, кубки, восковые статуэтки, деревянные дощечки с кабалистическими знаками, словом, все, что должно было одновременно наводить ужас и внушать благоговейный трепет суеверному человеку.

Горбатая колдунья подошла к жаровне, стоявшей неподалеку от стола, и начала железным прутом перемешивать горячие угли, отчего по подземелью пошли клубы черного дыма. Послышался подземный гул, один из углов подземелья слабо осветился, и очертилась фигура высокой стройной женщины с царственной осанкой. Несмотря на преклонные годы, она обладала какой-то суровой красотой. Ее черные глаза злобно сверкали, в них светилось затаенное чувство мести. Было видно, что годы и разнообразные страсти придали этой женщине, некогда красавице, твердость мрамора. Она могла бы служить прекрасной моделью для античной статуи. Но скульпторы или живописцы напрасно пытались бы воспроизвести на полотне или в мраморе выражение ее черных глаз, как молнии сверкавших из-под седых бровей. Цвет ее лица походил на пожелтевший от времени пергамент.

Это и была знаменитая египетская волшебница Эсквилинской горы, известная всему Риму. Хотя ее боялись и проклинали, как зловредного демона, но все приходили к ней гадать и советоваться. Каждый раз, когда надежда или боязнь по слабости человеческой природы тревожили суеверные сердца римских граждан, они торопились к египетской волшебнице. К ней за советом приходили не только плебеи, рабы, необразованные слуги, но и аристократы, сенаторы, патриции, всадники, их жены и дочери. Несмотря на то, что все они публично высмеивали предрассудки, а многие даже не верили в богов, они не гнушались тайком расспрашивать о своей судьбе халдейский астрологов, магов, чародеев, толкователей снов и им подобных оракулов — шарлатанов самых разных мастей.

Египетская волшебница, поддерживаемая важными клиентами, уже два года беспрепятственно занималась своим преступным ремеслом, несмотря на существование законов двенадцати таблиц,[74] по которому каждый, изобличенный в колдовстве, незаконном гадании и тому подобных преступлениях, приговаривался в смертной казни.

Кроме того, многие открыто указывали на пещеру египетской колдуньи, как на преступную лабораторию, где помимо любовных напитков изготавливались и самые смертоносные яды, что также каралось смертью. Но несмотря ни на что, римские судебные власти не тревожили колдунью.

Такова была женщина, к которой оскорбленная любовница Тито Вецио явилась за советом.

При появлении страшной и вместе с тем выразительной фигуры колдуньи матрона встала и невольно отшатнулась назад.

— Подойди сюда, Цецилия Метелла, — сказала чародейка металлическим звучным голосом, в котором слышались презрение и ирония, — я жду тебя уже целый час.

— Так ты знала?

— Что ты сегодня вечером его видела.

— А потом?

— А потом он тебя разлюбил.

— Да, ведь для тебя не существует тайн.

— Конечно.

— Так если ты можешь проникать во все душевные изгибы, скажи мне, в чем истинная причина происшедшей с ним перемены?

— Ты желаешь знать, почему он больше тебя не любит? Безумная. Спроси у капли, постоянно проникающей через отверстие водяных часов, зачем она льется… Спроси у солнца, почему оно каждый вечер заходит, а не остается на горизонте. Все это гораздо легче узнать, чем разрешить вопрос, почему любовь приходит и уходит. Не потому ли, что ей дали крылья?

— Однако, — возразила Цецилия, — когда все капли этих часов протекли, ты переворачиваешь сосуд, и капли падают снова. Солнце вечером ложится, но на другое утро опять встает и появляется на горизонте по-прежнему пышное и лучезарное. Ты, фея, дай мне чудотворное средство, способное снова разжечь в этом человеке пламя любви ко мне.

— Невозможно, ветер презрения развеял даже пепел.

— Что ты хочешь этим сказать?

— А вот что: я знаю секреты изготовления разных напитков. Одни из них приносят смерть моментально, как молния. Другие лишают человека ума, есть и такие, которые возбуждают чувство любви и доводят до исступления. Но у меня нет средства привести к твоему ложу любимого тобой человека. Чувство его погибло навсегда, пойми меня, навсегда!

— В таком случае, дай мне средство забыть его.

— Забыть? И ты думаешь — это легкое дело? Знаешь ли ты, несчастная, что боги в своем подземном царстве сберегли для себя забвение и представляют его только покойникам. Ты любишь его и полагаешь, что можешь забыть, а если завтра ты увидишь его со счастливой соперницей. Его образ, украшенный чудотворным зеркалом страсти, представится твоему воображению, и ты почувствуешь отравленное жало ревности в своем сердце. Нет, нет, даже колхидская волшебница Медея не могла позабыть своего возлюбленного и только в кровавой мести нашла облегчение своему горю.

— О какой крови ты говоришь?

— О крови того, кто тебя разлюбил и опозорил.

— Неужели нет другого способа для моего излечения?

— Только одно это.

— В таком случае, мне не годится твое лекарство, волшебница. На подобное преступление я никогда не решусь.

— Однако вчера ты была готова пойти на убийство.

— Да, ради него, это совсем другое дело, но он меня за это и возненавидел. Ты, исчадие ада, меня погубила, ты мне посоветовала предложить ему убрать таким образом помехи с нашего пути.

— Не ты ли сама просила у меня средства, которое бы навеки привязало к тебе твоего любовника? Я дала его тебе, заранее зная, что из этого выйдет. Все говорит о том, что любовь его прошла безвозвратно. Теперь ты просишь меня о том же. Я тебе предлагаю единственное средство, внушенное мне моим знанием, а ты не хочешь, упрямишься.

— Чтобы я пролила его кровь? Никогда.

— Никогда? Ты ли это говоришь, безумная? Не произноси этого слова, пока не испытала всех мук ревности, отчаяния и унижений, готовящихся твоему сердцу. Когда ты выпьешь до дна чашу оскорблений и горечи, поднесенную тебе рукой твоего любовника в эту ночь, когда при тебе твоя соперница обнимет его и прикажет отметить на лбу твоего сына позорные и неизгладимые знаки рабства — ты заговоришь по-другому!

— Ты, волшебница, кажется, бредишь?

— Молчи, это не бред. Существовала женщина, испытавшая все мною сказанное. Она, как и ты, была оставлена, опозорена и также, как ты, уверяла, что не станет мстить. Впоследствии этого слова «никогда» она уже не произносила. Итак, ты подумай о своих муках, о том, как действовать, чтобы рано или поздно не раскаяться, отказавшись от последнего утешения, посланного тебе судьбой.

— А если бы я захотела, разве было бы достаточно одного моего желания, чтобы отомстить?

— Возьми изображение Гекаты Тривия, спрячь его от постороннего взгляда, оно передаст в твои руки нить жизни любимого тобой человека, и когда ты решишь, что настало время отомстить за твои страдания, стоит только тебе посмотреть на это изображение, и мститель явится… А теперь иди и больше не жди от меня ничего. Власти Эреба[75] запрещают мне продолжать этот разговор.

Вдруг разразился страшный гром, пол заколебался, точно от сильнейшего землетрясения, птицы замахали крыльями, обезьяны начали гримасничать, совы защелкали, змеи зашипели, черный кот жалобно замяукал, изогнув спину, из котла поднялись одуряющие газы, скелеты начали стучать костями и, казалось, хотели покинуть свои места и броситься на матрону. Цецилия испуганно попятилась к дверям и бросилась вон из страшной пещеры.

Слуга, дожидавшийся в коридоре, заметил, что его госпожа находится в ужасном состоянии, и принялся расспрашивать ее, но Цецилия словно не слыхала ни одного вопроса.

— Домой, домой, сию же минуту домой, — твердила она, как помешанная и, бросив золотую монету провожавшей ее старухе, села в носилки. На улице, смежной с рынком Марса, супруга претора Сицилии увидела множество факелов и услышала звуки музыки. Это друзья и товарищи консула Мария, приглашенные в храм Юпитера, праздновали триумф веселым и дружным пиром.

Эта музыка, свет и шумные голоса пирующих исторгли глубокий вздох из груди гордой патрицианки, она вспомнила другой пир на Авентине, где веселился человек, оттолкнувший ее навсегда.

Египетская волшебница после отъезда Цецилии Метеллы занялась расспросом пренестинских оракулов, смешивая дощечки, покрытые фигурами и таинственными знаками.

— Уже в третий раз, — вскричала она, — оракул отвечает одинаково: «Любовь, смерть, меч для него и для многих других». О, если оракулы, мое страстное желание и ненасытная ненависть меня не обманывают, то проклятый дом Вецио разрушится, и ее сын скоро вознаградит меня за отнятого любовника, пролитые слезы, бесчестье невольничества моего сына, — и колдунья разразилась жутким, демоническим хохотом.


БОЛЬШОЙ ЦИРК



На следующий день, утром второго января, толпы квиритов спешили к воротам цирка, выстроенным в виде громадной пасти, которая у входа поглощала, а на выходе извергала толпы народа. Большой цирк был построен за несколько столетий до описываемых событий, но с тех пор неоднократно достраивался и перестраивался, однако, максимальных размеров и потрясавшего человеческое воображение величия он достиг при Августе и последующих императорах, когда его длина составила две тысячи триста, а ширина — почти тысячу футов. Тогда же со всех стран по приказам императора были свезены прекрасные статуи, каменные ограды и обелиски, придавшие цирку еще большую красоту и великолепие, многократно воспетое самыми знаменитыми поэтами древности.

Но и в сто четвертом году до нашей эры Большой цирк, расположенный в долине между двумя холмами, Авентином и Палатином, представлял собой величественное зрелище. Чтобы получить представление о грандиозности панорамы, открывающейся перед вами, следовало бы найти место повыше со стороны Авентина. Отсюда можно было бы заметить бесчисленные ряды скамей, расположенных амфитеатром вокруг арены и отделенных от нее подиумом,[76] эврипусом[77] и железной решеткой. Последние должны были защитить зрителей от хищных зверей, которых порой выпускали на арену до нескольких сот одновременно. Скамьи нижних рядов были из тиволийского камня.

Все здание напоминало гигантскую подкову, чьим основанием на западной стороне служил ряд из тринадцати арок, из которых центральная, самая великолепная, с двумя восхитительными буковыми башнями, служила входом на арену. Под арками в подземельях хранились колесницы для бегов и находились участники других, более кровавых состязаний.

Вся арена была посыпана смесью из мелкого белого песка и растертой блестящей слюды, так что, казалось, будто вся она покрыта слоем серебряных опилок. Посередине арены проходила длинная и низкая стена, так называемая спина, вокруг которой и состязались колесницы. На ее вершине находились мраморные и бронзовые статуи, два миниатюрных храмика с портиками и перестилями, а также так называемые столбы Меты.

Но сегодня арена цирка предназначалась не для бегов, а для кровавых поединков, которые заканчивались смертельной агонией умирающих гладиаторов и затравленных зверей. Именно ради этого зрелища явились сюда десятки тысяч людей всех сословий, полов и возрастов.

На отдельных местах, расположенных на платформе над арками западной стороны цирка, восседали руководящие лица республики и сенаторы. Также особые места были выделены для весталок.

На все остальные скамьи, в принципе, мог претендовать каждый, но лучшие из них доставались богачам и аристократам, для которых их занимали так называемые локарии, получавшие за свое усердие монетку-другую.

Рабы не имели права находиться в цирке, и поэтому их обязанности выполняли при матронах мужья и поклонники. Они несли подушки, ковры, меховую одежду, зонтики, предохраняющие прекрасных патрицианок от дождя, холода и солнечных лучей.

Пестрота нарядов вызывала восхищение, а порой и недоумение. Среди белых тог и туник, окаймленных полосами пурпурного цвета, мужчин, женские костюмы представляли бесконечное разнообразие тканей, переливающих золотом и всеми цветами радуги. Женская одежда была настолько богата и роскошна, что даже самые горячие их поклонники вынуждены были признать необходимость издания закона, известного под названием «Лекс Опия»,[78] которым правительство вводило правила, ограничивающие безумную роскошь женских нарядов.

Если отвернуться от беспокойной и шумной публики, запрудившей весь цирк, и обратить внимание на ближайший склон Палатина, который, благодаря возвышенности холма, господствовал над долиной, где находился цирк, то картина казалась еще более удивительной. Все эти дворцы, базилики, храмы и портики, казалось, являлись продолжением архитектурного ансамбля цирка, образуя верхнюю галерею, настолько естественно и гармонично дополняли друг друга все эти здания.

Ко всему этому восхитительному зрелищу надо прибавить блестящие лучи солнца, восходившего на горизонте с противоположной стороны, над Авентином, которые словно золотым венцом венчали головы властелинов мира, признававшими единственными своими достойными соперниками богов на небесах.

И все эти сильные, гордые, красивые, роскошно одетые люди собирались в цирке, чтобы любоваться бойней, праздновать торжество жестокости, грубой, бессмысленной физической силы и никому не нужной смерти.

Яркие лучи солнца отражались на убийственных клинках гладиаторов. В это прекрасное утро многие из несчастных увидят его в последний раз в жизни. Разряженная толпа, беспечно шумевшая, с плохо скрываемым нетерпением ждала знака, по которому должна будет утолиться ее жажда крови, когда она станет неистово рукоплескать умению убивать, а не оставаться в живых.

Изящные матроны, скромные и мягкосердечные девицы, целомудренные весталки, посвященные богине домашнего очага Весте, все они тоже жаждут начала смертельного побоища, когда они одним движением большого пальца будут подавать знак немилосердно убить побежденного. Арена цирка, сейчас напоминающая больше озеро, превратиться в кровавое болото с ужасными бороздами, которые проведут по нему лорарии,[79] таская железными крюками тела убитых и раненых к воротам смерти.

Слева от арок, на привилегированных местах, окруженных целым роем обожателей, сидели три красивейшие и самые изящные матроны Рима: Цецилия Метелла, супруга претора Сицилии Лукулла, Целия — жена Корнелия Суллы, будущего диктатора и тирана Рима, и Семпрония Тудитана, жена Гортензия.

Какая таинственная сила связывала трех красавиц-матрон — историки не повествуют. Но многими современными писателями отмечался тот факт, что эти матроны, чьи мужья по знатности и богатству не уступали их родителям, составляли могущественный, непобедимый женский триумвират той эпохи.

Пр отношению к любовникам, как о том сообщают историки, эти матроны были само очарование, а в общении с мужьями превращались в фурий. Каждая из них представляла особый тип красоты, совершенно отличающийся от красоты двух других подруг, вот чем объяснялся секрет их появления вместе на публике и дружеская солидарность действий.

Если бы Венера, Юнона и Минерва были столь же непохожи друг на друга, то никогда бы не был нарушен покой Олимпа, и уцелела бы Троя, поскольку богиня Раздора, явившаяся на свадьбу Фетиды и Пелея, никогда не осмелилась бы преподнести пирующим яблоко с надписью «самой красивой».

Супруга претора Сицилии по красоте была в полном смысле матрона. Высокая, с формами, достойными резца Фидия или Поликлеса, хотя человеческая рука не в силах повторить столь совершенного создания природы. Цвет ее лица был белее мрамора, волосы черные, как вороново крыло, густые, спускавшиеся ниже пояса. Лоб высокий и гладкий, глаза черные и блестящие, окаймленные тонкими, густыми бровями, способные заставить учащенно биться даже самое холодное и равнодушное сердце. Это была совершенная Юнона, ее сходство с богиней еще более усиливалось благодаря простому величественному наряду, состоявшему из длинной белой шерстяной туники, окаймленной традиционной пурпурной полосой. Туники, по причине чрезмерной скромности матроны, опускавшейся до земли, между тем как плечи, часть груди и вся левая рука оказались обнаженными.

Поверх туники был накинут плащ из драгоценной материи темно-красного цвета с паутинчатой золотой бахромой. Плащ грациозно крепился на плече пряжкой, усыпанной драгоценными камнями.

Волосы матроны, сплетенные в две толстые косы, были лишены всяких украшений.

Вышитые золотом сандалии, переплетенные лентами картинного цвета, позволяли увидеть ступни ног классической формы и мраморной белизны.

Такова была внешность отвергнутой любовницы Тито Вецио. Что касается ее душевных качеств, то мы о них уже кое-что знаем и добавить тут нечего.

Целия — жена будущего диктатора Луция Корнелия Суллы, в отличие от Цецилии Метеллы была блондинкой маленького роста с волосами пепельного цвета, что очень редко встречалось среди римских дам и крайне высоко ценилось их обожателями, из-за чего многие матроны с помощью некоторых косметических средств временно превращались из брюнеток в блондинок. Однако Целия от природы была натуральной блондинкой, о чем прекрасно знали все ее обожатели. Она олицетворяла собой идеал красоты миниатюрной женщины. Маленькое, совершенно правильное и выразительное личико, крошечные руки и ноги, талия, которую можно было бы охватить чуть ли не двумя пальцами. И при всем этом — обаяние юности, вид несовершеннолетней девочки.

А между тем, эта невинная девочка с ангельской улыбкой на розовых устах могла бы читать лекции о женских хитростях и уловках, с таким совершенством она их знала. Когда ее супруг Сулла, еще до того, как превратился во всемогущего диктатора Рима, пожелал с ней развестись, невинная Целия так ловко разыграла спектакль добродетели, что все его обвинения рассыпались в прах.

В противоположность Метелле, предпочитавшей греческую простоту в одежде, маленькая Целия обожала самые роскошные наряды из Азии. Вместо скромной белой туники матроны, она надела тунику, украшенную тарийским пурпуром, а поверх нее тогу небесного цвета, вышитую золотыми звездами. Ее руки, шея, пальцы, волосы были буквально унизаны ожерельями, браслетами, кольцами, цепочками со множеством драгоценных камней. Даже по самым скромным подсчетам эта маленькая красавица-девочка носила на своем по-детски нежном теле военную добычу нескольких провинций.

Белокурые волосы Целии, завитые в локоны, не хотели повиноваться драгоценной диадеме, стягивавшей их, и падали на грудь и плечи. Два черных блестящих глаза смотрели кротко, нежно, хотя порой страстно блестели, словно озаряя розовые щечки, покрытые пушком спелых персиков. На подбородке была едва заметная ямочка, о которой один из ее обожателей — поэт сказал, что эта ямочка создана пальчиком Купидона.

Третья грация и богиня этого Олимпа — Семпрония олицетворяла собой то, что мы называем возвышенной красотой. С глазами Минервы небесного цвета, постоянно грустная и задумчивая, она была прелестна, как существо неразгаданное, тоскующее, стоящее выше окружающей ее среды. Но горе тому, кто доверился этой меланхоличной с виду красавице. Она губила любовников так же хладнокровно, как поправляла ожерелье на своей белой шее.

Хотя матроны не походили друг на друга внешне, но по своим моральным качествам, вернее их полному отсутствию, они подходили друг другу как нельзя лучше. Все трое были одинаково развратны и существовали только для чувственных наслаждений.

Вокруг этих трех главных богинь избранного общества кружились их пламенные обожатели из рядов высшей римской аристократии. Одни бережно держали в руках зонтики. Другие разворачивали и стелили ковры, укладывали подушки. Отец знаменитого полководца и первого римского императора Гая Юлия Цезаря сидел у ног прекрасной Семпронии, стремясь утешить ее в отсутствие мужа.

Альбуцио объяснялся в любви прелестной жене Суллы, время от времени потирая рукой подбородок, чтобы продемонстрировать колыша с редкими драгоценными камнями на пальцах. Цецилия Метелла, сидя между известным своим распутством Луцием Апуллием Сатурнином и модным философом-чужестранцем, то цитировала знаменитые изречения Платона, то легкомысленно доказывала прелести чувственности и разврата, в зависимости от того, который из собеседников в данный момент к ней обращался.

Луций Апуллий Сатурнин, получивший благодаря своим громким похождениям историческую известность, происходил из благородной семьи, был далеко не глуп и замечательно, смел. Несмотря на свой юный возраст, он совсем недавно занимал весьма важную должность квестора провинции Остия, которой была поручена заготовка провианта для Рима. Но будучи человеком беспечным и легкомысленным, Луций небрежно исполнял свои обязанности, был сменен сенатом и присоединился к партии недовольных. Впоследствии он сделался бичом своих сограждан. Каким-то образом ухитрившись стать народным трибуном, Луций Апуллий Сатурнин вместе с претором Главкией постоянно устраивали в вечном городе беспорядки. Но вскоре, покинутый еще одним своим сообщником и главным подстрекателем Гаем Марием, он был убит разгневанной толпой черни. Луций был одним из самых отъявленных смутьянов своего времени.

Таков был человек, ведущий с супругой претора Сицилии пустой и скабрезный разговор, противовесом которому служила серьезная и строгая беседа философа. Впрочем, нельзя сказать, что речь последнего имела отношение только к философии. Говорили о переселении душ после смерти и других новомодных бреднях, занесенных из Александрийской школы и начавших распространяться в Риме, где осело множество приверженцев философии эклектиков, и поэтому всякая теория, как бы странна и нелепа она не была, могла найти себе приверженцев. Молодой философ из Александрии, по-видимому, обладал всеми качествами, чтобы приобрести сторонников из высших классов римской аристократии. Он был очень красив, высок ростом, строен и энергичен. Его лицо, отличавшееся мужественной и строгой красотой еще большее выигрывало благодаря густым волосам, падавших кудрями на его плечи.[80] Густая борода по персидскому обычаю была завита. Одет он был в тунику, а поверх нее вместо белой римской тоги надевал длинный темный плащ, развевающийся, как это было принято у греков. Лоб был почти совсем закрыт повязкой огненного цвета, вроде царской диадемы, с вышитыми на ней таинственными знаками и фигурами. Странная одежда и прическа философа придавала ему вид царя из греческой трагедии, а распространившиеся о нем слухи, его известность, как мага и предсказателя, способствовали росту его популярности как среди плебеев, так и патрициев. Если же ко всему этому прибавить, что молодой философ, несмотря на свой строгий вид и назидательный разговор, был весьма снисходителен к собеседникам в вопросах морали и проповедовал учение, не противоречащее страстям и сладострастию циников, а, напротив, содержащее намеки на какое-то новое таинственное наслаждение, то легко будет понять отчего его доктрина вскоре сделалась столь популярной, в особенности среди людей, опорожнивших чашу наслаждений до дна и искавших в новом учении возбуждения для своих притупленных чувств. А кроме того, молодой человек обладал удивительным даром слова, не столько убеждая, сколько увлекая даже самых осторожных и недоверчивых своими фанатическими и завуалированными паутиной слов идеями.

Но не только этим, как мы увидим впоследствии, ограничивалась зловещая деятельность египтянина, хотя хватило бы и его псевдофилософских сентенций, окутывавших общественную атмосферу зловредными испарениями. Язычество вообще создало для человечества нечто туманное и загадочное, так что даже в бессмертной поэме Гомера «Одиссея» тень Ахиллеса чистосердечно признается, что готова возвратиться на землю и стать хотя бы бедной служанкой, чем оставаться между тенями.

При такой религии греки и римляне должны были жить только настоящим, ничего не ожидая от будущего. Первые заботились о науке и искусстве, вторые — о пользе, могуществе и славе их оружия.

Римляне наследовали суеверные обряды от жителей Этрурии, осужденных к упадку своей религией. Но всемирные завоеватели даже из религиозных учений умудрились извлечь практическую пользу. Их авгуры[81] и гаруспики хотя и занимались будущностью, но будущностью близкой, скоро осуществимой.

Греки и римляне были великими властелинами мысли и оружия, предоставляя медленному, но неизбежному влиянию цивилизации и прогресса задачу подчинения человечества мудрости и справедливости, воскресения золотого века, осуществления мечты и страстных желаний всех истинно великих представителей рода человеческого.

К несчастью, мифологический восточный змий из Азии вкрался в греческий и римский мир. Уродливые вымыслы восторженной Индии способствовали искажению мировоззрений двух великих народов, и Александрия превратилась в перевалочный пункт между Европой, Азией и Африкой, систематизируя лжеучения и величая их именем науки.


ГЛАДИАТОРЫ



Молодой философ-египтянин, развивающий свои туманные теории, уже однажды встречался на нашем пути. Это он, тщательно закутанный в плащ с опущенной на глаза шляпой обменивался таинственными словами с трактирщиком Плачидежано, хозяином таверны Геркулеса-победителя, у часовни Пудиция, когда наш герой Тито Вецио следовал с триумфальной процессией консула Гая Мария. В то время, как весь народ приветствовал победителей, египтянин, спрятавшись за угол между Триумфальной улицей и Бычьим рынком, осыпал зловещими проклятиями молодого всадника. Он, как видно, был заклятым врагом последнего. Именно на него намекал преданный Тито Вецио рудиарий Черзано. Если же ко всему этому добавить, что имя египтянина было Аполлоний, служившее паролем для ночных посещений старого Вецио, то становится ясным, что молодой философ — вовсе не эпизодическое лицо, а один из главных героев разыгрывающейся перед нами драмы.

— Ты меня спрашиваешь, чудная Метелла, что я думаю о любви? — говорил философ нежным, вкрадчивым голосом. — Справься у всадников, щеголей Рима, они представят тебе любовь в образе милого ребенка, с завязанными глазами, с крыльями бабочки, порхающей с цветка на цветок. Этим, конечно, они хотят сказать, что любовь их слепа, непостоянна и капризна, и вполне достойна их самих. Обладая мозгом легче пуха и порочным сердцем, эти люди не могут и не хотят понимать другой любви. Но мы такой любви не принимаем, потому что обуздали и мысли и сердце правилами божественной мудрости. По нашему мнению любовь — это преобразование души, она должна сливаться с любимым предметом и составлять вместе с ним одно целое, подобно тому, как капля сливается с каплей или пламя с пламенем. Для людей безмозглых и фатов любовь ведет к пресыщению и скуке; для нас она есть вечное, непрерывное блаженство, уничтожающее все страсти, все нужды, все мысли. Никакие препятствия не могут разъединить любящих сердец, старость не ослабляет любовь, не в состоянии уничтожить ее и сама смерть.

Альбуцио зевал при этом восточном словоизвержении, Цецилия же, напротив, слушала с огромным вниманием, глаза ее порой сверкали, и злобная улыбка скользила по тонким губам.

— Значит, на вашей родине известен напиток при помощи которого наслаждения любви становятся неисчерпаемыми. Вы нашли средство продолжать любовь даже в замогильной жизни? — вскричала Метелла.

— Да, вы пьете любовь только из чаши сладострастия, и с утолением жажды она у вас пропадает. А мы пьем ее из никогда не пересыхающего источника. Вы любите только чувствами, а мы — душой, которая не боится ни пресыщения, ни старости, ни смерти.

— А есть ли у вас средство от непостоянства?

— Да, безусловно. Мы строго, беспощадно караем виновного в непостоянстве, потому что души, связанные любовью, не должны отделяться одна от другой, не лишившись жизни и самого бессмертия.

— Значит, твоя философия не признает развода? — вскричал Сатурнин.

— Нет, любовь должна быть вечной.

— А если перестают любить?

— Значит, и жизнь должна кончиться.

— Что за дикая философия. Но скажи мне, строгий моралист, что если женщина любит другого человека, а не мужа.

— Все прощается тому, кто любит.

— Ну, а существуют у вас способы или какие-нибудь особенные хитрости, чтобы понравиться красивой женщине? — спросил отец Цезаря, многозначительно взглянув на хорошенькую мечтательницу Семпронию.

— Вот вопрос, достойный самого божественного Платона! — вскричал Альбуцио, стряхивая невидимую пылинку с плаща Целии двумя пальцами, унизанными кольцами с драгоценными камнями.

— Все это софизмы и только софизмы, — заметил Сатурнин. — На что годится любовь, лишенная главного преимущества — свободы. Вы, жители востока, ревнивы и привыкли содержать своих жен в гаремах, да еще под присмотром ужасных африканских евнухов. Но наш образованный запад предоставляет любви все права, в том числе и право непостоянства. В этом отношении наши боги подают нам пример. Великий Юпитер разбирался в любви получше любого философа.

— И ты веришь этому вздору? — прервал Аполлоний.

— Настолько же, насколько ты веришь в свои бредни относительно вечной любви, метаморфозы и другие басни, стоящие сказок о Венере, Вулкане и Афродите.

Египтянин хотел что-то возразить, но продолжительные крики и аплодисменты возвестили о долгожданном выходе гладиаторов на арену.

— Ах, наконец, вот и они! — вскричала маленькая Целия, хлопая в ладоши, словно шаловливый ребенок. — А кто мне укажет имена гладиаторов? — прибавила красивая блондинка.

— Если позволит прекрасная Целия, вот дощечка с именами всех гладиаторов, которые выйдут сегодня на арену, — сказал ее кавалер, подавая дощечку.

Жена Суллы стала их рассматривать с жадным любопытством.

— Я знаю лично некоторых из этих молодцов, — заметил Сатурнин, — они очень ловки, и их удары убийственны.

После взрыва восторженных аплодисментов, сопровождавший выход на арену гладиаторов, настало всеобщее гробовое молчание. Вся эта более чем стотысячная толпа замерла, не дыша, и уставив кровожадные взоры на кандидатов в смертники. Сенаторы, высшие должностные лица республики, красавицы матроны, старики, невинные девицы, маленькие дети, богатые и нищие с лихорадочным нетерпением ждали начала кровавой потехи.

Но вот напряжение спало, вскоре замечания, объяснения, восклицания посыпались со всех сторон.

— Как тебе не знать гладиаторов?! Только ты можешь получать удовольствие от возни с этой презираемой всеми сволочью![82] — сказал отец Цезаря Сатурнину.

— Да я и не сомневаюсь в том, что они — презренная сволочь, — отвечал Сатурнин, — но в некоторых случаях и эта сволочь может принести пользу, причем немалую, если человеку требуется подкрепить свои доводы самыми сильными и решительными аргументами. Надеюсь, ты меня понимаешь?.. Но вот начинается торжественное шествие. Смотрите, смотрите! Видите ли вы широкогрудого толстяка на колеснице, у которого в руке длинная палка, похожая на жезл центуриона. Это Марк Феличе. Ланиста. Мерзкий пастух всего этого отвратительного стада, впрочем, за несколько лет превратившего его в очень состоятельного человека. Да что я говорю, старый рудиарий богат, как Крез, и если он продолжает держать свою школу, то можно сказать, делает это по старой привычке. Впрочем, надо отдать ему должное, из его школы выходят самые лучшие гладиаторы. В назидание потомству граждане должны будут поставить ему после смерти памятник.[83] Обратите внимание на первую пару гладиаторов. Маленький ростом и проворный — это галл Бебриций, другой же, великан, шагающий рядом с ним — тот самый Понций. Они прекрасно подобраны, и я не сомневаюсь, что будут сражаться долго и упорно. Позади. Понция идет ретиарий Пруд, а рядом с ним — мирмильон Ретранто. Затем следуют гладиаторы Ипполит, Нитил и Амплиад, сражающиеся как пешие, так и на лошадях, и два рудиария Рутуб и Нобильтон. Надо отдать должное консулу, он, черт возьми, не скряга. Одни эти рудиарии обойдутся ему баснословно дорого. А вот и андабаты. Прелестнейшие матроны, предсказываю вам, что сегодняшнее зрелище вполне удастся и будет весьма занимательным.

Между тем гладиаторы, объехав всю арену, сошли с колесниц и собрались вместе около Ланисты в той части цирка, которая находилась рядом с арками и главным входом, который одновременно служил и выходом для тех гладиаторов, которым удавалось уцелеть после поединка. Противоположные ворота, ближайшие к амфитеатру предназначались для выноса убитых. Они так и назывались — ворота смерти.

Пока не прибыли консулы, публику развлекали новички-гладиаторы, вооруженные дубинками и деревянными мечами. Эта невинная, почти детская забава служила прелюдией к смертельной кровавой битве гладиаторов-ветеранов. Привычка — великое дело: последние в ожидании сигнала, пока сражались, больше веселя, чем увлекая публику, новички, беспечно беседовали и шутили с теми, с кем должны были через несколько минут вступить в битву не на жизнь, а на смерть.

А зрителей в цирке, казалось, больше заинтересовало не сражение новичков, а появление группы людей, занявших специально оставленные для них почетные места. Пожилая величавого вида матрона и девушка рядом с ней были женой и дочерью председателя Марка Эмилия Скавра. Их окружали молодые друзья Тито Вецио: Сцевола, Метелл, Друз, и еще незнакомые нам трибун Кальпурний, всадник Луций Эквидий, которого считали сыном Тиберия Гракха, молодой Катулл, сын Мотация Катулла, будущего победителя тевтонов и Помпедия Силона.

Каждый из этих молодых людей в той или иной форме пытался в свое время ухаживать за красивой и богатой Эмилией. Даже суровый и неотесанный горец был не прочь сделаться римским гражданином и с помощью блестящего родства войти в великий город через золотые ворота Гименея.

Но, увы, вздохи и комплименты, расточаемые красавице ее поклонниками, не производили на нее ровно никакого впечатления. Она холодно улыбалась, рассеянно смотрела по сторонам и этим приводила в отчаяние всех своих обожателей. Казалось, хорошенькие глазки дочери председателя Сената искали кого-то в толпе, они смотрели хотя и очень внимательно, но совершенно равнодушно на окружающих и лишь тогда оживились и заблестели, когда увидели вновь пришедшего юношу, пробиравшегося к тому месту, где сидели жена и дочь председателя Сената Скавра.

— Пусть меня оставят все боги и богини Олимпа, — воскликнул Сцевола, — если я тут хоть что-нибудь понимаю. Обрати внимание на нашу красавицу. Всего минуту тому назад она была ко всему равнодушна, словно еще не проснулась, едва цедила сквозь зубы слова, безразлично посматривала по сторонам. И вдруг вся преобразилась: глаза загорелись, румянец вспыхнул на щеках, маленькие ноздри расширились, словно у чистокровного арабского скакуна. Просто чудеса! Хотелось бы мне знать, в чем причина столь чудесного превращения.

— Взгляни повнимательнее вокруг себя, тогда, может быть, и поймешь, — отвечал изумленному приятелю Метелл.

— Что ты этим хочешь сказать?

— Разве ты не видишь, кто к нам идет?

— Кто? Тито Вецио и его неразлучный приятель-нумидиец, что ж с того? Я все-таки ничего не понимаю.

— А, кажется, понять очень просто. Обрати внимание, красивые черные глаза смотрят на Тито Вецио, не отрываясь.

— Да неужели?.. Хотя, если присмотреться, как следует, ты, кажется, прав.

— Конечно! Неужели это было так трудно понять сыну авгура?

Счастливейший из смертных этот Тито Вецио, — пробормотал со вздохом Сцевола.

Между тем со всех сторон послышались приветствия.

— Ave,[84] Тито Вецио! Ave, Гутулл!

— Что хорошего поделываете, друзья? — поинтересовался Тито, ответив на приветствия.

— Живем потихоньку, чего и тебе желаем, — отвечали молодые люди.

— Мы уже давно ждем тебя, прекрасный беглец. Давно пора было завистливой Африке уступить тебя римскому обществу, — говорила, улыбаясь, мать Эмилии, приветствуя красивого всадника, который почтительно поцеловал ей руку.

Молодая девушка молча поклонилась, и ее щеки покраснели еще сильнее.

— Смотри, смотри, как Эмилия краснеет и конфузится, — горячо зашептал Сцевола на ухо Метеллу.

— Садись ко мне поближе, храбрый трибун, расскажи нам о чем-нибудь из твоей военной жизни. Мы уже слышали о твоих подвигах, и часто вспоминали о тебе, тревожась за твою жизнь, которую ты постоянно подвергал опасности. Не правда ли, Эмилия?

Молодая девушка ничего не отвечала, но заливший ее лицо румянец и взгляд, брошенный на юного всадника, были красноречивее всяких слов.

— Я только исполнял свои обязанности, — отвечал Тито Вецио сражаясь за славу нашего дорогого Рима против нечестивого и гнусного тирана.

— Кстати, Гутулл, — обратилась матрона к нумидийцу, — правду ли говорят, что Югурта сошел с ума от бешенства и отчаяния?

— К несчастью, это правда.

— Как к несчастью? Значит, ты его жалеешь, хотя он был твоим самым страшным, непримиримым врагом?

— Нет, я не жалею этого тирана, напротив, я хотел бы, чтобы он испытал все ужасы смерти, находясь в полном рассудке.

— Значит, ты недостаточно отомщен?

— Да нет, я считаю, что Югурта и его родственники получили по заслугам.

— Да, его дети обращены в рабов, — заметил Тито Вецио таким тоном, словно глубоко сожалел о случившемся.

— Рабство, по моему, хуже смерти, — отвечал Гутулл, отчасти со свирепой радостью, отчасти с сочувствием. На этот раз, как и обычно, проявилась способность его благородной и страстной души, способной как к чрезмерной нежности, так и к неукротимой ненависти.

— А все-таки жаль, что этот бедный царь должен был умереть такой страшной смертью, — задумчиво заметила супруга сенатора Скавра. — Он был нашим гостем, когда мой муж поддерживал в Сенате его дело, и я, со своей стороны, должна сказать, что не заметила в нем и малейшего намека на варварство, он был очень приветлив и обходителен.

— И в самом деле, — отозвался молодой Катулл, — я помню, в то время самые знатные семейства не могли нахвалиться любезностью и чисто царской щедростью Югурты, которого даже находили вполне достойным преемником великого Массинисы.

— Народ всегда его ненавидел, — возразил Апулий Сатурнин, — и громогласно обвинял патрициев в том, что Югурта покупает их оптом и в розницу, одним вручая драгоценные подарки, а других заманивая щедрыми обещаниями.

— Кто же обращал внимание на этих жалких шавок? — вскричала гордая матрона.

— Эти шавки, как ты изволишь называть свой собственный народ, в настоящее время торжествуют, поскольку консул и первый полководец выражает прежде всего их интересы. Времена Назика и Опимия миновали, теперь очередь людей, подобным Гракхам. Сегодня одно veto[85] какого-нибудь трибуна имеет то же значение, что и единогласное решение всех ваших сенаторов.

— Из твоих слов можно сделать вывод, что ты, позабыв о древности твоего рода, стал на сторону толпы. Вот этого я никогда бы не подумала о тебе, Сатурнин, — сказала жена Скавра, строго взглянув на молодого человека.

— Я, — с цинизмом отвечал Сатурнин, — всегда на стороне тех, у кого преимущество в силе, численности и отваге. Когда я выбираю партию, чтобы к ней присоединиться, я забочусь только об окончательном успехе.

— А ты, Марк Друз?

— Для меня на первом месте должна быть справедливость.

— А для тебя, Метелл?

— Честь.

— А Сцевола?

— Законность.

— Ну, а что нам скажет мужественный Тито Вецио?

— По моему мнению, разум непременно должен быть в союзе с сердцем, то есть с чувством.

Гордая матрона неопределенно пожала плечами, а ее дочь Эмилия глубоко вздохнула и бросила нежный взгляд на симпатичного трибуна, как бы говоря, что ее симпатии находятся целиком на его стороне.

Между тем со всех сторон раздались сильные и продолжительные аплодисменты. Таким образом толпа приветствовала появление консулов. Двенадцать ликторов с прутьями без топоров[86] шествовали перед каждым из них. Сначала показался Гай Марий, затем Фимбий. В этот месяц республикой руководил первый из них.[87] Консулы заняли привилегированные места, расположенные на платформе над арками, где, кроме них, имели право находиться сенаторы, главные сановники республики и весталки. Отсюда было удобнее всего наблюдать за происходящим на арене.

При появлении консулов все встали, кроме весталок, которые были освобождены от этой формальности в виду исполнения их высокой религиозной миссии.

Исполнение этой простой церемонии было в высшей степени тяжело для гордых потомков латинских и сабинских царей, насчитывавших среди своих предков несколько десятков коронованных особ, диктаторов и консулов. Отдавать почести консулу-плебею означало для них высшую степень нравственных мук, но уважение к законам заставляло покориться. Вся эта гордая аристократия, не далее, как вчера, наотрез отказавшаяся приветствовать плебея-победителя, сегодня вынуждена была встать при его появлении, таким образом отдавая дань уважения человеку, который являлся главой республики.

Таким образом симптомы междоусобной войны уже начали проявляться среди населения великого города. Мостик, переброшенный через бездну варварства должен был соединить два великих гражданства, прошедшее и настоящее, или, вернее, будущее.

Лишь только консулы заняли почетные места, новички-гладиаторы прекратили свои невинные упражнения, уступив место старшим. Выстроившись попарно, гладиаторы-ветераны, вооруженные уже не деревянными мечами, а самыми убийственными орудиями смерти, обошли кругом арену. Подойдя к месту, занимаемому консулом, они вскричали «ave imperator», после чего, полные достоинства, удалились через главную арку.

Публика с нетерпением ждала сигнала консула и звуков труб, возвещающих о начале резни. Вскоре сигнал был подан. Трубы затрубили, и кровавая бойня началась, как это было заведено, страшной игрой ретиария с рыбой. Эта забава уже известна по подробному описанию рудиария Черзано. Заметим только, что на этот раз бой закончился победой «рыбы» над ретиарием. Первый, умело избегая попыток накрыть его сетью, ранил «рыбака» в подколенник, так что последний, лишенный всякой возможности не только нападать, но и защищаться, стал просить пощады. Публика, не особенно благоволившая к Марку Феличе Ланисте, и желая оставить ему никуда не годного калеку-гладиатора, тотчас же решила участь побежденного почти единодушным криком «пусть живет» и соответствующим жестом. Таким образом хозяин школы Ланиста вместо платы, которую он должен был получить за труп, принимал обратно изуродованного хромого гладиатора.

После этого боя, окончившегося довольно мирно, на арену вышли двенадцать пар гладиаторов, вооруженных длинными мечами, с тяжелыми щитами в левых руках. На их шлемах развевались пышные султаны, на правой руке каждого был одет металлический налокотник, на правой ноге — наколенник. Каждая пара отличалась цветом туники и перьев султанов. У одних, одетых в красные туники, султаны были черные, у других, в черных туниках, — красные. Даже по их внушительному внешнему виду было заметно, что это — закаленные бойцы.

Их разделили поровну и поставили в боевой порядок: фронт против фронта. Публика, глядя на все эти приготовления, неистово кричала и свистела, призывая гладиаторов продемонстрировать все свое умение.

Когда приготовления были закончены, вновь раздались звуки труб. Оба фронта кинулись друг на друга, застучали мечи, сначала редко, потом все чаще и чаще, посыпались удары, и невольные враги мало-помалу наконец пришли в бешенство, каждый из них стремился нанести недавнему собеседнику смертельный удар, щиты разлетались на куски, шлемы плохо защищали головы, кровь полилась потоками, убитые тяжело падали на землю с раскроенными черепами, а смертельно раненые, извиваясь в мучительной агонии, истекая кровью, силились приподняться, чтобы нанести последний удар врагу, а потом умереть.

Картина страшная, потрясающая, которую невозможно без содрогания даже описывать, а не только видеть. Между тем, вся эта стопятидесятитысячная толпа страстно созерцала кровавое побоище, боясь пошевелиться, чтобы не упустить ни одного момента развернувшегося на арене сражения. В общем гробовом молчании изредка раздавались лишь стоны и жалобы раненых, которые, корчась в предсмертных судорогах, щедро орошали кровью блестящий песок. Кое-где можно было увидеть отрубленные конечности, части внутренностей.

Вскоре ряды сражающихся стали заметно реже, почти вся арена была усеяна трупами и умирающими. Зрители снова оживились, подняли неистовый шум. Наиболее азартные из них на все лады расхваливали приглянувшихся им бойцов и предлагали пари на самые разнообразные суммы.

— Я ставлю пять тысяч на галла Бебрико, — вскричал молодой Лутаций Лукулл, обращаясь к своим приятелям.

— А я держу за самнита Понция, — отвечал на это Метелл.

— Идет. А, может, поднимем ставки до двенадцати тысяч сестерций? — торжественно сказал Лутаций и, заметив утвердительный кивок своего оппонента, начертал на своих восковых табличках условия пари.

— Если этот Понций — истинный самнит, то и я поставлю на него двенадцать тысяч, — заявил Помпедий Силон, не допускавший даже мысли о том, что его земляк может потерпеть поражение.

И в эту минуту ловкий, подвижный галл Бебрико ранил в плечо тяжеловесного, неповоротливого самнита.

— Ну, что, дорогой Помпедий, плакали ваши с Метеллом денежки? — поинтересовался Сцевола, заметив, что Понцию нанесена тяжелая рана. — А ты, — продолжал он, обращаясь к Катуллу, — уже можешь подсчитывать денежки в своем кармане.

— Не слишком ли ты торопишь события, Сцевола? — сказал до сих пор молча наблюдавший за всеми перипетиями борьбы, Сатурнин. — Не забывай, что иногда от чаши до уст бывает огромное расстояние. Стоит лишь Бебрико потерять осторожность, и, будьте уверены, он немедленно почувствует, что старые самнитские вояки умеют больно кусаться.

— Сатурнин, ты, кажется, хочешь заставить меня усомниться в верном выигрыше? — парировал молодой Катулл, но уже куда менее уверенным тоном, чем минутой раньше, и стал еще пристальней всматриваться в битву.

Но больше всех происходящее на арене захватило Помпедия Силона, казалось, он сам принимает участие в кровавой битве. Со сжатыми кулаками, непрерывно двигая ногами и руками, он, не отрываясь, следил за каждым шагом бойцов, и ничто не могло оторвать его от этого жестокого зрелища.

Вдруг по всему цирку пронесся вздох удивления и разочарования. И было от чего, Бебрико очень ловко и проворно кружился вокруг исполинского, но неповоротливого самнита, стараясь внезапно нанести ему смертельный удар. Меч галла уже несколько раз обагрялся кровью противника, но до окончательной победы было еще далеко. Несколько раз самнит наносил удары ужасающей силы своим тяжелым мечом в тот момент, когда Бебрико уже не успевал увернуться от удара. Но искушенный в подобный поединках галл, подставляя щит, успевал в последний миг отдернуть его назад, смягчая таким образом силу удара и сохраняя свое защитное вооружение в целости и сохранности. Однако один из таких ударов вынудил галла пошатнуться и на долю секунды потерять равновесие. Но пока его противник замахивался для решающего удара, Бебрико успел уйти в сторону и, в свою очередь, перешел в атаку. Долго продолжался этот спор между бойцами. Наконец исполин бросил свой щит и схватился обеими руками за меч, непрерывно размахивая им. Прием страшный, но в борьбе с таким ловким и искушенным бойцом, как Бебрико, не имевший никакого смысла, скорее показывая, что отчаявшийся противник не видит никаких путей к достижению победы. Галл обрадовался, полагая, что вместе с тем великан потерял самообладание и всякую осторожность, что в борьбе равных противников равнозначно поражению. Увиваясь около самнита, он ловил момент, чтобы нанести сбоку последний, решающий удар, но удобного случая не представлялось — страшный меч силача не подпускал его близко. Тогда Бебрико стремительно отпрыгнул в сторону и молниеносно кинулся на врага с тыла. Как видно, самнит предвидел этот маневр противника. Он быстро развернулся и, не ожидая нападения, сам ринулся на него. Смертоносной молнией сверкнул в воздухе громадный меч силача-исполина, и маленький Бебрико покатился по земле с разрубленным черепом. Сила удара была такова, что металлический шлем не выдержал и, разрубленный пополам, упал на землю вместе с мозгом несчастного галла.

— Каким ничтожеством оказалось это галльское отродье. Упустить из рук верную победу, — злобно прошипел Катулл. — Двадцать четыре тысячи сестерций уплыли из рук из-за одного удара меча, а я был уверен, что уже выиграл. Чтобы подземное царство поглотило этого самнитского подлеца и всех его сторонников!

Тем временем из двадцати четырех начавших сражение гладиаторов в живых осталось только пятеро, причем большинство из них сильно израненных.

— Вот, прекрасная Эмилия, — сказал Тито Вецио, обращаясь к дочери сенатора, — такова страшная картина войны. Теперь ты будешь иметь о ней представление.

В ответ на эти слова молодая девушка нежно пожала руку Тито Вецио и многозначительно посмотрела на него, как бы говоря ему, что ей пришлось испытать много горя, пока он воевал в Африке.

Эмилия, при всей доброте ее сердца, ни капли не жалела убитых и искалеченных гладиаторов, как будто все, что она видела, было не просто нормальным, а жизненно необходимым явлением. Такова сила идеи! Варвар — не человек, и его единственное предназначение — работать и развлекать граждан великого Рима.

Между тем, беседа Тито Вецио с хорошенькой Эмилией, так же, как и ее нежные взгляды и пожатие руки молодого трибуна не укрылись от ревнивой наблюдательности Цецилии Метеллы. Она злобно улыбнулась и сообщила своему окружению:

— Взгляните вон туда. Не кажется ли вам, что между этими двумя голубками, так нежно воркующими все время, разыгрывается сентиментальная идиллия, в духе Гименея?

— О ком ты говоришь, благороднейшая Метелла? Ах, да, об этом шалопае Тито Вецио и гордячке Эмилии Скавре. Да, они, кажется спелись. Как ты думаешь, Аполлоний?

— Я полагаю, они созданы друг для друга: оба молоды, красивы, богаты, влюблены. Словом, они имеют все, чтобы соединиться узами супружества. Неправда ли, высокоуважаемая Метелла?

— Однако, ты меня уверял, что другая любовь покорила сердце молодого Вецио, — возразила Цецилия с плохо скрываемым смущением.

— Ты забываешь, прелестная Метелла, что молодой трибун — римлянин, — отвечал Аполлоний, саркастически улыбаясь, — а здешние кавалеры не могут похвастаться особенным постоянством в любви. Его нельзя порицать за то, что он отворачивается от заходящего солнца для того, чтобы поклониться восходящему…

Оставьте нам, чужестранцам-варварам, верность и постоянство в любви, а вы довольствуйтесь мимолетными часами наслаждений, не ропщите, если видите тех, кого вы любите, в объятиях другой или другого. У нас женщина, которой изменил любовник, ни на минуту не успокоится, пока не отомстит неверному и своей сопернице. У вас же, напротив, брошенная и опозоренная женщина сама готова сделаться свахой, вести молодую в качестве матроны к брачному ложу и посвящать ее в таинства любви.

Странное действие возымели коварные внушения хитрого египтянина на сердце Цецилии. Метеллы. В груди ее разгорелась злоба и жажда мести. Хотя по внешнему виду матроны никто бы не смог догадаться, что происходит внутри ее кипучего, страстного организма, распаленного адской мукой ревности. Прекрасное лицо красавицы было бледно, по устам скользила кроткая улыбка, глаза были равнодушно устремлены на арену, где цирковые слуги ударами по голове тяжелыми железными молотками добивали смертельно раненых гладиаторов и таскали их трупы крюками к воротам смерти.

Между тем как Цецилия Метелла и ее замечательные подруги занимались чужими и собственными делами, множество мужчин с вожделением следили за ними, и в этом перекрещении взглядов, полных страсти и ревности, без труда можно было предвидеть прелюдии к будущим трагедиям.

На местах, предназначенных для сенаторов и главных сановников республики, сидели два человека, одетые в тоги-претексты,[88] приковывавшие к себе всеобщее внимание. Из-за неподвижности и сурового, бесстрастного выражения лиц их можно было принять за мраморные статуи, если бы пламенные взгляды, нахмуривание бровей и беспрестанно выступавшие на лбу морщины не показывали, что это живые люди.

Один из них, высокий, худой, совершенно лысый, с желтоватым, цвета старого пергамента, лицом выглядел на пятьдесят с небольшим лет. Его крючковатый нос походил на клюв хищной птицы, губы были чрезвычайно тонкими, нитевидными, нижняя челюсть уродливо выдавалась вперед, глаза глубоко запали в глазницы и мрачно сверкали, словно два огонька в подземелье.

Но свирепый и антипатичный вид этого человека, при встрече с которым многие невольно испытывали глубочайшее отвращение, был менее ужасен, чем лицо его товарища. Оно также походило на мраморную маску, но скорее африканского происхождения, с беловато-рыжими пятнами, проступившими на лице из-за неизлечимой кожной болезни. Такие физиономии встречаются только у обелисков и египетских статуй, у живых людей они бывают крайне редко. Нос этого человека расширялся к концу, точно у льва, рот был большой с мясистыми губами. Подбородок круглый, голова и все лицо покрыто густейшими волосами рыжего, почти огненного цвета, ниспадающими на плечи, что в еще большей степени увеличивало его сходство со львом. Глаза сверкали, будто сталь острой секиры.

Природа, создавая этого человека, смешала грязь, огонь и кровь и, как бы устыдившись этой чудовищной смеси, надела на его лицо ледяную маску и бросила среди людей, как живую загадку. Это странное создание природы стоило много крови и слез Риму и Италии, перед этим воплощением тирании история останавливается с ужасом и омерзением.

Звали его Луций Корнелий Сулла. В данный момент он был еще простым военным казначеем-квестором, но впоследствии стал консулом и почти пожизненным диктатором Рима.

Друг его, претор Сицилии, Метелл Луций Лукулл, муж прекрасной матроны Цецилии прекрасно дополнял его по своим душевным качествам, вернее, их отсутствию. Впоследствии мы увидим, что за люди были эти два друга.

— Луций Корнелий, ты, кажется, не особенно пристально следишь за своим домом, — сказал с ироничной улыбкой претор Сицилии, — твоя Целия что-то слишком благосклонно слушает болтовню этого недоумка Альбуцио.

При этой злорадной насмешке приятеля в глазах будущего диктатора блеснул огонек ненависти. Однако, черты лица его не изменились, лишь по едва заметному движению губ можно было догадаться, что он заговорил.

— Прекрасная Целия бросает лепестки роз в чашу моих страданий. Но чаша уже переполнена, и стоит только упасть туда еще одному лепестку, и все разольется. Впрочем, ты не можешь похвалиться своей Цецилией, если я не ошибаюсь, она не особенно спокойна, внутри нее должна бушевать буря, а молнии прекрасных глаз, кажется, могут насмерть поразить одного хорошо тебе знакомого молодого человека.

— Вижу, вижу, — гневно вскричал претор Сицилии, — проклятая Африка не сумела избавить меня от этого повесы, несмотря на своих нумидийцев, львов, и змей.

— Представлялось много возможностей для того, чтобы и ты и многие другие могли избавиться от этого красавчика, но судьба его хранила, а фортуна всегда благоприятствовала. Кто знает, может быть, провидение готовит его к какому-нибудь великому делу, или он должен погибнуть в грандиозном пламени еще небывалого пожара, — говорил тоном пророка Луций Корнелий. — Пристально вглядевшись в черты его лица, я обратился к звездам. И хотя одни боги точно знают будущее, а для большинства из нас оно закрыто мрачной пеленой неизвестности, вот что мне удалось выяснить: этот юноша должен любить и ненавидеть, погибнуть или исполнить какое-нибудь великое дело.

— Я предпочел бы его гибель.

— Он наследник старого Вецио, которому ты, насколько мне известно, должен немало сестерций и не торопишься расплатиться.

— Если ты так хорошо осведомлен, то скажу откровенно, — я не могу с ним расплатиться, на это не хватит всего моего состояния.

— Положим, что так… А Метелла?

— Именем всех богов, прежде чем я прибегну к этому средству, я найду другое.

— Кинжал, не так ли?

Лукулл не отвечал.

— Во всяком случае, постарайся найти себе могущественного союзника.

— Не тебя ли?

— Нет, что касается меня, то я еще не решил, должен ли я попытаться сделать Тито Вецио своим другом или отшвырнуть ногой, как камень, лежащий на дороге. Вот разве что Аполлоний.

— Египтянин? В самом деле, он мне кажется способным человеком.

— В особенности, когда дело касается ненависти. Кстати, он имеет удивительное влияние на отца Тито Вецио, старик на все происходящее смотрит его глазами и, может статься, сделает его своим наследником.

— В таком случае, египтянину следует заручиться поддержкой какой-нибудь очень влиятельной персоны, чтобы получить римское гражданство. Ведь право на наследство одного из граждан великого города может иметь только другой римский гражданин.

— А ты, таким образом, — Сулла имел в виду, что именно претор Сицилии может стать такой влиятельной персоной, — избавишься одновременно и от соперника, и от кредитора. О, египтянин прекрасно умеет ставить западни и затягивать петлю на шее врага. Я и сейчас за этим слежу, и честно тебе скажу, наслаждаюсь прекрасным зрелищем.

Если бы внимательный наблюдатель присмотрелся к многочисленным группкам аристократов, явившихся в цирк, то обнаружил бы много интересного. Здесь разгоралась любовь и ненависть, объяснялись в любви словами и нежными взглядами, проводили время в шутках и невинной болтовне, затевали философские споры и заключали деловые сделки. И при этом не забывали смотреть на арену, где ежеминутно совершались убийства, служившие как бы фоном для изысканных светских бесед.

Толпы плебеев представляли не меньше разнообразия, с той лишь разницей, что веселые беседы здесь были шумнее, а цинизм выражался в более резких, грубых и откровенных формах.

В первом ряду амфитеатра, над воротами, предназначенными для выноса мертвых тел, находились некоторые уже знакомые нам лица. Остий, жирный фламин из таверны Геркулеса-победителя, уже почти пьяный, хотя еще не закончилась первая треть дня. Он громко сопел, словно испорченные меха, и непрерывно утирал пот, градом катившийся с жирного лица. Рядом сидел его приятель Скрофа, хозяин гетер, и тут же находился высокий и широкоплечий Плачидежано вместе со своей исполинской супругой, одетой в праздничный наряд и вылившей на себя столько пахучего масла, что его хватило бы на всех гетер вечного города. Кузнец Малей и его любознательный сынок дополняли эту группу, шумевшую громче всех.

Свою цель эти достойные посетители цирка видели, главным образом, в том, чтобы поощрять победителей и осуждать побежденных. При каждом ловком ударе, когда из раны несчастного гладиатора фонтаном била кровь, они неистово аплодировали, насмехались над павшим, и громко кричали «умри», выбрасывая вперед руку с опущенным вниз большим пальцем. Очень весело болтая между собой, они не забывали и про выпивку. Амфора с вином, принесенная ими с собой, безостановочно переходила из рук в руки. Друзья пили и часто лобзали друг друга, нисколько не стесняясь окружающих. Своими некогда белыми тогами они вытирали с губ вино, отчего вся их одежда была испещрена красными полосками. Помимо полос на тогах там и сям виднелись жирные пятна, поскольку кроме амфоры была также принесена корзинка с самой разнообразной провизией.

— Посмотрите, друзья, скорей посмотрите, — кричала толстая супруга трактирщика, аплодируя своими широкими ладонями, больше похожими на две сковороды. — Однако, какую славную штуку он выкинул, ухватил-таки своего противника за шею, так, хорошо, души его, прекрасно, просто замечательно, вот он уже синеет и высунул язык! Так ему и надо, браво, браво. Ага, замахал руками, точно учится плавать, но очень скоро перестал… замотал головой, словно отказывается умирать, теперь что-то шепчет, наверное, молит о пощаде.

— Так умри! — завопила трактирщица, и побежденный был добит.

Супруг колоссальной дамы, трактирщик Плачидежано, в качестве заслуженного гладиатора пользовался большим авторитетом у своих приятелей. Он, как уже немолодой человек, был недоволен увиденным и с грустью восклицал, что все в мире приходит в упадок.

— По моему мнению, — говорил бывший гладиатор, — не может быть ничего гнуснее этого боя с арканом. Не могу понять, как можно так профанировать, скажу больше — унижать искусство. Вот меч — другое дело. Посмотрите, в какую прекрасную позицию стал старый Амтиат. Видно, что он принадлежит к доброй старой школе, представителей которой, увы, сейчас почти не осталось. Взгляните на других. Как они неловки и плохо обучены. Вот, например, юноша, бестолково машущий мечом, видимо полагает, что этим он нагонит страх на соперника. Ох, ты, глупец! Да если бы ты стоял против меня, я бы тебе одним ударом показал чего стоят все твои ужимки. А эти глупцы, которые ему аплодируют. Нет, в Риме окончательно позабыли о хорошем вкусе.

— Послушай, а мне кажется, что этот юноша — настоящий храбрец. Посмотри, с какой яростью он наступает на своего противника, — возразила слоноподобная супруга, которую, очевидно, не оставил равнодушной молодой и красивый гладиатор.

— Замолчи. Жена Плачидежано, старого ретиария, победителя четырнадцати состязаний, не имеет права говорить столь безосновательно. Неужели ты ослепла и не видишь, что он даже не научился как следует парировать. Его счастье, что противник атакует еще более неумело… Проворнее! Так, всади ему копье между пятым и шестым ребром… А вон тот умеет только сторониться. Эй, лорарий, пощекочи его железным прутом… Экий трусишка! Нет, не могу, это невыносимо. Передай мне амфору.

Между тем, охаянный Плачидежано молодой гладиатор, несмотря на вроде бы полное неумение владеть оружием, никак не желал погибать от меча своего противника. Обменявшись несколькими сильными ударами, бойцы разошлись и стали кружить, внимательно следя друг за другом. В этой, казалось бы бесцельной, трате сил был немалый смысл. Стоило одному из них поскользнуться в луже крови или споткнуться о лежавшее тело, и второй получил бы огромное преимущество. Но не успели зрители возмущенно зашикать, как молодой гладиатор прыгнул вперед и вонзил свой меч в бедро соперника, который не ожидал столь внезапного нападения и, громко вскрикнув, упал. Через секунду острие меча замерло у его горла.

— Папа, почему же он его не добивает? — разочарованно спросил сын кузнеца.

— А потому, что народ должен изъявить на то согласие, вот он и ждет этого приказания или знака. Посмотри, все требуют смерти… да, смерти. Видишь, малютка, сделай и ты точно также, как и все остальные. Подними руку и опусти большой палец… нет, не так… вот так. Это значит, что его надо убить. Научись хорошенько делать этот знак. А теперь смотри, как раненый и его победитель почтительно кланяются публике. Посмотри, раненый сам направляет себе в горло острый конец меча… видишь, как он вонзился в горло, смотри, гладиатор бьется в судорогах, а теперь весь затрясся, успокоился, стало быть, жизнь покинула его.

— Прелесть, как хорошо.

— А ты что об этом думаешь? — спросил Скрофа трактирщика.

— Ничего, совсем недурно. А все-таки, в мое время умели гораздо лучше умирать.

— Друг любезный, подай-ка мне амфору, — попросил фламин. — Я сегодня утром объелся солеными рубцами, и теперь в у меня горле словно пожар.

— А был ли хоть один день, чтобы тебя не мучила жажда?

— Ты прав, дражайший Скрофа, — отвечал Остий, опорожнив амфору почти до самого дна, — вся моя жизнь есть ни что иное, как постоянная неутолимая жажда. И если жажда моя вдруг прекратится, то, полагаю, и жизнь моя погаснет. Одни едят, чтобы жить, другие живут, чтобы есть, а я живу для того, чтобы пить. А что вы скажете об этом мошеннике Феличе? — фламин переменил тему разговора. — Сегодня, пожалуй, он положит себе в карман не меньше ста тысяч сестерций. Молодец консул, готов на любые расходы, лишь бы доставить публике удовольствие.

— Да, надо отдать ему должное, хотя и плебей, но умеет быть щедрым.

— Он в Африке даром времени не терял. Все видели на триумфальном шествии, сколько сокровищ завоевано в войне с Югуртой.

— А чем больше их у нас будет, тем больше мы их станем тратить, так что в конце концов все эти африканские сокровища окажутся у ростовщиков, трактирщиков и торговцев красивыми невольницами.

— Да, мир не без добрых людей, — сказал Остий, хитро улыбаясь. — Невольно согласишься с одним греческим поэтом — завсегдатаем таверн: один пьет у другого, и весь мир есть ни что иное, как круговая амфора у приятелей, и сколько бы из нее не пили, она никогда не бывает пустой.

— Как же я не заметил, что пришло время откупорить другую амфору, — спохватился трактирщик, для которого, собственно, и предназначалась хитроумная речь фламина.

— Благодарю, — расчувствовался Остий, — я готов выпить ее всю в счет будущих доходов моих друзей Плачидежано, Скрофы и Феличе, пожелав, чтобы боги Вакх, Венера и Марс благоприятствовали им. Кстати, Скрофа, что ты сделал со своей прекрасной гречанкой?

— Пока ничего, но я уже окончательно решил усмирить этого демона. Представь себе, со вчерашнего дня ее безумие переросло в бешенство, она никому не позволяет даже увидеть себя. При малейшей попытке представить ее мужчине, она начинает рыдать, рвет на себе одежду и грозит самоубийством. Но завтра ей предстоит такое, что она моментально прекратит эти глупые капризы и станет выполнять все мои приказания.

— Папа, а папа, — перебил их сын кузнеца. — Посмотри, что это за люди, чьи лица спрятаны за шлемами, а сами они ходят, точно слепые?

— Это андабаты, мое дитя, они сражаются вслепую. Будь повнимательнее, и ты увидишь самую смешную и занимательную картину.

— Андабаты, андабаты! — ревела, аплодируя, толпа.

Более варварского, дикого и вместе с тем комичного способа боя нельзя было придумать. Эту жестокую забаву древние римляне справедливо называли «слепая муха смерти». Несчастные, осужденные на смерть ради забавы кровожадной толпы, не имели никакой возможности осмысленно нападать или защищаться. Головы и лица их были совершенно закрыты глухими шлемами без малейших отверстий для глаз. Вооружены они были короткими, острыми мечами. Каждого из них вывел на арену цирка лорарий, поставил на заранее определенное место, и по сигналу трубы они начали потихоньку, чуть ли не ощупью, двигаться вперед при оглушительном хохоте и издевательских аплодисментах толпы. Публика услужливо подсказывала всем противникам куда идти и в какую сторону колоть. Однако, поскольку зрители обращались не к одному гладиатору, а каждый — к выбранному им, то десять тысяч советовало одному гладиатору, десять тысяч — другому, десять тысяч — третьему, и в результате решительно ничего в этих подсказках разобрать было невозможно. Над ареной царил неописуемый гвалт, на арене — страшная неразбериха. Несчастные слепцы брели куда попало, тыча концом своего меча в воздух, отмахиваясь во все стороны, боясь нападений с тыла и вместе с тем избегая нечаянного столкновения, так как большинство из них заканчивались смертью одного из столкнувшихся. Если враги, почувствовав друг друга, сходились, и одному из них удавалось нанести противнику удар в грудь или живот — это считалось победой. Но, боже сохрани, если удар приходился в какую-нибудь другую часть тела… неистовые крики и площадная брань разъяренной толпы не имели пределов.

Встречи соперников, как и наносимые ими удары, конечно, не могли зависеть ни от храбрости, ни от ловкости и были случайны.

Долго толпа с хохотом, свистом и криками забавлялась видом бродивших по арене несчастных слепцов. Иногда кому-нибудь из них удавалось сойтись с противником, случайно нанести ему смертельный удар, а потом снова брести неизвестно куда. Все это какое-то время потешало толпу, но в конце концов она стала скучать, дети Квирина проявляли нетерпение, хмурили брови, начинали призывать Геркулеса и других богов, кричали бродившим слепцам, чтобы они поскорее дали себя зарезать.

Тогда зрелище совершенно изменилось. Лорарии ударами бичей с металлическими наконечниками и раскаленными на конце железными прутьями подгоняли гладиаторов поближе друг к другу, так что уклониться от боя стало совершенно невозможно. Невольные враги наконец сцепились, застучали мечи, кровь полилась на арену. Пары сошлись и, сойдясь, уже не могли разойтись. Они сближались вплотную, некоторые, отбросив мечи, руками, словно железными клещами, сжимали горло друг другу. Но большинство, конечно же, орудовало мечами. Удары сыпались страшные, слепые, безобразившие человеческое тело донельзя. Потеря силы и крови еще ужаснее затягивала убийственные узлы. Тяжелораненые, упав, не переставали наносить удары во все стороны. Проклятия, хрипы предсмертной агонии, раздирающие душу стоны — все это слилось в один общий адский хаос, сопровождаемый воплями бушующей толпы.

— Добивай его, добивай, около твоих ног, налево, направо, нет, нет, прямо, так… ткни ему в горло. Браво, браво.

На одну из таких пар устремила свои неподвижные, широко раскрытые глаза супруга претора Сицилии прекрасная Цецилия. Она точно с наслаждением любовалась звериной лютостью бьющихся друг с другом врагов поневоле. Ее будто утешила черная кровь, струившаяся из множества ран и образовавшая посреди арены громадную лужу. Ее словно захватило зрелище схватки двух бойцов, побросавших свои мечи и душивших друг друга в объятиях. С каким-то безотчетным наслаждением она следила за убийствами, корчами и муками смертельной агонии. Разбитое сердце красавицы точно хотело найти утешение в адских страданиях людей. Во всем этом хаосе бесцельного убийства ради защиты самого дорогого, что есть у человека — собственной жизни, в попытке утолить жажду мести, нанеся врагу последний смертельный удар, после чего умереть самому, было что-то завораживающее.

При виде всего этого что-то странное происходило в душе матроны. Свирепые инстинкты поднимались со дна ее души, искалеченной страстями, черты прекрасного лица искажались, ее вид был ужасен. В поединке черной души и прекрасного тела победила душа, и неземная красота, столько раз воспетая современниками, возбуждавшая зависть самых красивых патрицианок Рима, вдруг преобразилась в уродство, искаженная признаками ужасного недуга — свирепой манией убийства.

Когда все гладиаторы были перебиты или из-за тяжелых ранений не могли встать, позорная забава прекратилась. Цирковая прислуга хлынула на арену для исполнения своих чудовищных обязанностей. Они обошли всю арену, вонзая раскаленные железные прутья в распластавшиеся тела гладиаторов, чтобы удостовериться, нет ли среди них живых. Если кто-нибудь из этих несчастных реагировал на прикосновение, его тотчас же добивали ударами железного молотка по голове. Другие слуги таскали трупы длинными железными крюками и засыпали лужи крови серебристым песком. За воротами смерти вне цирка время от времени слышались отчаянные вопли и удары все того же молотка. Это были последние жертвы забав великих римлян. Многие тяжело раненые гладиаторы не приходили в себя даже от прикосновения раскаленного металла, но через некоторое время, после того, как их, подцепив крюком, протащили через всю арену, оживали, и тут, уже в который раз, шел в ход тяжелый молоток, которым слуги окончательно добивали гладиаторов, пришедших в себя уже за порогом цирка.

Возбужденная толпа, сопровождаемая последними воплями на краю уже готовой, вырытой могилы, расходилась беспечно и весело, болтая разный вздор, насвистывая модные мотивы, расточая остроты и любуясь проходящими мимо красотками. Можно было подумать, что все эти люди выходили из театра, где они смотрели забавный водевиль или какой-нибудь веселый фарс. Беспечная толпа, действительно, была свидетельницей веселого фарса, но фарс этот завершался убийствами, и его актеров даже не опускали, а швыряли в могилу, отлично зная, что на место ушедших исполнителей всегда найдутся другие, и бесчисленные скамьи цирка будут заполняться еще не одну тысячу раз. В современном языке нет названия этой лютой, жестокой забаве, которой развлекали себя великие римляне, исказившие человеческую природу чрезмерным обжорством и сладострастием.

Созерцание увлекательных картин человеческой резни и мук предсмертной агонии закончилось. Прекрасная Цецилия вновь нежно улыбалась, ее идеальные черты приняли самое невиннейшее выражение, она беспечно слушала болтовню Альбуцио. И лишь самый внимательный наблюдатель мог бы заметить по легкому содроганию ее розовых губ, что в душе красавицы бушует буря.

Слушая вполуха болтовню Альбуцио, Цецилия время от времени дрожащей рукой вертела талисман — изображение гекаты Тривии, данный ей египетской колдуньей. Очевидно, идея кровавой мести наконец-то полностью овладела ее мыслями.

— Ты призываешь мстителя, Цецилия Метелла? — шепнул ей на ухо знакомый голос.

Красавица вздрогнула.

— Да, я решилась, — тихо отвечала она, — и мне следовало давно к тебе обратиться. От тебя, как видно, ничего не скроется, говори же, научи меня, что я должна делать, чтобы отомстить?

— Здесь неудобно об этом говорить. Если ты доверяешь мне и колдунье-египтянке, если, действительно, убеждена в ее таинственном могуществе и жаждешь мести, то приходи в полночь к дому старого Вецио, ударь семь раз молотком в дверь и, когда тебя спросят, кто ты такая, отвечай: «Аполлоний». Тебя пропустят, но я предупреждаю, ты должна быть одна, без провожатых, непременно одна. Положись на меня и ничего не бойся.

— Я римлянка и патрицианка, — отвечала супруга претора Сицилии, сверкнув глазами, — и страх моей душе не известен.

— Да, конечно, боги не допустят, чтобы кто-нибудь причинил тебе вред, но необходимо хранить все в полной тайне для успешного осуществления наших замыслов. Не забудь принести с собой все вещи, которые остались у тебя после встреч с этим человеком: его письма, волосы, изображения, браслеты, перстни или выбитые на камне медальоны. Ты увидишь, все это нам очень пригодится.

— А если я исполню все твои требования, буду ли я отомщена?

— Конечно, будешь.

— Хотя бы ценой смерти мне будет дано это отрадное чувство?

— Даже ценой его смерти.

— В таком случае, я приду непременно.

— А как же. Я в этом не сомневался, — пробормотал Аполлоний. — А теперь, гений-покровитель рода Вецио, прикрой своими крыльями глаза всем любопытным, пусть одно подземное царство будет посвящено в то, что мы затеваем.

Сказав это, Аполлоний, пробиваясь сквозь толпу, вышел из цирка.

Мы тоже покинем это место любимых забав римских граждан: боя гладиаторов, львов, слонов и носорогов. Избранное общество римских патрициев часто сочувственно относилось к жалобному крику раненых животных, порой, как повествуют современники, на прекрасных глазах красивых матрон сверкали слезы сожаления при виде раненого слона, толпа сочувственно относилась к страданиям животных. Между тем, бои гладиаторов, эта поголовная бессмысленная резня, потоки человеческой крови, хладнокровные убийства, безжалостное добивание служителями цирка раненых людей, смертельная агония не вызывали в этой толпе и намека на сострадание или чувство сожаления. Напротив, она со злорадством взирала на варварские убийства, позор которых даже время не смыло со страниц римской истории.

— Странные мысли приходят в голову, — писал Цицерон, — при виде народа, сочувственно относящегося к страданиям животных и совершенно равнодушно допускающего убийство гладиаторов. Последние, — добавляет знаменитый мыслитель, — казалось, имеют немножко больше человеческого, чем первые?!.


COUX OM PAX[89]

Мрачен, неуютен и загадочен дом старого Вецио. И самое таинственное помещение этого дома — подземная базилика. Вытянутая в длину, она разделялась на три галереи двумя рядами толстых, массивных колонн из черного африканского мрамора. Самым примечательным в ней была драгоценная позолота квадратов пола и мраморных плит черного, красного и желтого цвета. На черном фоне стен красовались фрески с изображением людей, животных и чудовищ, скопированных со знаменитой доски Изиды.[90]

Сторона базилики, расположенная напротив главного входа, представляла собой амфитеатр с мраморными ступенями, окруженными перилами. Два громадных сфинкса, казалось, сторожили вход в святилище, в самом центре которого находился высокий стол. По обеим сторонам от него стояли два обелиска из сиенского и египетского мрамора, исписанные с низу до верху иероглифами. На заднем плане амфитеатра виднелся храмик, перед, которым горело несколько ламп. Храмик был прикрыт лазоревой занавесью. На нем были начертаны таинственные символы и знаки. Во всем этом было что-то величественное и вместе с тем таинственное. На самом видном месте большими золотыми буквами было начертано следующее: «Я тот, кто был, есть и будет. Никто из смертных не поднимет завесы, скрывающей меня».

Справа от храмика, над святилищем находился позолоченный престол, украшенный драгоценными камнями, а вокруг него семь кресел и столько же скамеек. Эта часть базилики была ярко освещена. Все остальное пространство находилось несколько в тени. Там собиралась толпа, разнородная по положению, полу и возрасту. На головах мужчин были миртовые венки, а женщин — покрывала.

На золотом троне восседал верховный жрец или иерофант. Он был в белой, как снег, льняной тунике, спускавшейся до самых ног. Поверх туники был одет великолепный пурпурный плащ, подбитый горностаем. Голову верховного жреца увенчивала шапка, украшенная золотой нитью. В руках он держал скипетр из слоновой кости. На груди сияло судное слово,[91] окаймленное драгоценными камнями, на лоб спускалось белое покрывало, усыпанное звездами и серебряными блестками, искрившимися при ярком свете, озаряя лицо жреца ослепительным сиянием.

По правую и левую руку верховного жреца в ритуальных креслах сидело шестеро непосредственно ему подчиненных жрецов: иерофоры, иеростаги и иерострофы. Лица их были закрыты черными покрывалами.[92] Чины и должности жрецов обозначались разным цветом мантий, священных повязок вокруг головы и находившимися в их руках разнообразными предметами, каждый из которых имел определенное символическое значение. Первый, сидевший с правой стороны от великого иерофанта, был облачен в мантию лазурного цвета, усыпанную золотыми звездами, с золотого цвета повязкой на лбу. В руках он держал небольшой зажженный факел. Мантия и повязка второго были черного цвета. В руках он держал урну, покрытую черным флером. Третий, в мантии и повязке пурпурного цвета, держал меч и скипетр из слоновой кости с символической рукой Правосудия. На его шее виднелась золотая цепь с крупным сапфиром в центре, на котором было вырезано изображение Истины. Четвертый, облаченный в фиолетовые цвета, держал в руках пальмовую ветвь. Лицо его было скрыто под маской, изображавшей голову шакала — воплощение бога Анубиса.[93] Пятый был тщательно закутан в простую льняную одежду белого цвета и держал в руках коноп — ритуальный сосуд из глины, сделанный в форме яйца, вокруг которого обвилась змея. Шестой облачился в зеленую мантию, его ритуальными предметами являлись сосуд, по форме напоминающий сосок и решето. Седьмое кресло пустовало.

Жрецы, сидевшие на скамейках, были одеты совсем просто, в льняные туники, с оливковыми ветвями на головах. Лица их были открыты, а вместо обуви ноги были обернуты листьями египетского папируса. Ритуальные предметы у них были одни и те же: священные письмена, курильницы, пальмовые ветви и многое другое, требуемое для священных обрядов.

Трудно себе представить что-либо более величественное и ослепительное, чем эта роскошная и богатая базилика, скрытая в недрах земли, куда можно было проникнуть исключительно по темным и извилистым лестницам и пройдя через замысловатый лабиринт коридоров. Базилика, на строительство которой не пожалели золота, серебра и мрамора, кроме того освещалась сотнями факелов, так что зрелище, открывавшееся перед глазами новообращенного после изнурительного блуждания в потемках, поражало своим великолепием. Там все было рассчитано на то, чтобы воздействовать на человеческую психику и воображение. Массивные колонны и таинственные обелиски, испещренные иероглифами, величавая и странная красота сфинксов, храмики и святилище с надписями непонятными и загадочными. Ко всему этому следует прибавить ослепительно яркий свет, отражавшийся от золотых и серебряный изделий и драгоценных камней, струившийся к потолку из серебряных курильниц фимиам, упоительные испарения из шестнадцати священных снадобий, так называемых мистических кифи, струящихся из жертвенника, неизвестно откуда лившаяся музыка.

Под звуки этой прекрасной, мелодичной музыки присутствующие пели гимн со странными непонятными словами. Когда они замолчали, мелодия из величественной вдруг превратилась в жалобную, полную скорби, будто слышались где-то стоны и рыдания угнетенного народа, свет факелов постепенно тускнел, пока они не погасли окончательно. Громадная базилика с ее высоким мрачным сводом теперь освещалась лишь слабыми огоньками ламп и единственным факелом, находившимся у жреца в мантии лазурного цвета, который обходил помещение кругом. Но вот жрец и последний факел опустил в урну, и в базилике воцарился мрак, словно в склепе. Свет едва мерцавшей лампы совершенно терялся в необъятных просторах огромного зала. Всех присутствующих охватил ужас, они едва дышали, минута за минутой проходили в гробовом молчании. Вдруг факел вновь показался из урны и тут же, как по команде, базилика вновь озарилась светом множества факелов, послышалась веселая музыка, присутствующие пустились в пляс: началась священная оргия, прославлявшая таинство первоначальной церемонии.

Вдруг по приказу верховного жреца иеростаг в маске Анубиса повелительно взмахнул рукой, подавая непосвященным знак удалиться. Главные двери немедленно отворились, и когда толпа вышла, закрылись словно сами собой.

В базилике остались лишь жрецы и избранные. После недолгого молчания глава жрецов сказал:

— Я намерен сообщить избранным сведения огромной важности и поэтому удалил непосвященных. Слушайте же и молчите. Вы только что прославляли жизнь, страдания и смерть Бога. Вы воспевали воскресшего и поклонялись ему, как посланнику небес возобновленного мира. Знайте же, избранные, что народы уже ждут этого бога — победителя смерти. Пророчества не замедлят осуществиться. С востока явится тот, перед лицом которого исчезнут презренные боги греческого и латинского Запада. Вот в чем заключается тайна будущего. Пусть каждый из посвященных вникнет в смысл этой великой тайны и сохранит его для самого себя, не передавая непосвященным… Теперь, когда я сообщил вам то, что не должно выйти за пределы нашего круга, можете отворить малые двери и ввести по святителя и желающего посвятиться.

Через маленькие двери, совершенно незаметные на фоне стены амфитеатра, в базилику вошли два человека. Один из них был одет во все черное, с повязкой огненного цвета на голове, ничем не закрытым, очень красивым, но строгим лицом, словно выточенным из холодного мрамора, и неуловимо напоминавшим сфинксов — хранителей амфитеатра. Лицо второго тоже было открыто, но об этом можно было только пожалеть, поскольку ему было далеко до серьезности и красоты его напарника — оно было пошло, бессмысленно и искажено страхом. С лица его капал холодный пот, всклоченные волосы, словно с испуга, стояли дыбом, он весь дрожал, будто только что избежал самой страшной опасности, какую только можно себе представить. Одежда его состояла из звериных шкур, что было ему очень к лицу, поскольку у него, действительно, был дикий, отвратительный вид.

Первым был Аполлоний, занимавший в этом таинственном и загадочном обществе весьма важную и ответственную должность Посвятителя. Другой — Гай Матиний, один из самых богатых серебряников (банкиров) Рима той эпохи. После недавней смерти своего отца, старого изверга и скряги, по слухам, убитого своими же слугами и невольниками, он унаследовал огромное состояние, причем не только в звонкой монете, но и прекрасные дворцы, виллы, земли.

— Посвятитель, — спросил Аполлония главный жрец, — кого ты сегодня привел?

— Я привел человека, который желает сбросить звериную одежду, совершенно возродиться и быть достойным избрания, очистившись водой и огнем.

— В таком случае снимите с него эту одежду и оденьте белую тунику посвященных. Пусть выпьет чашу забвения, приготовится к испытанию священным огнем, после чего пройдет через возрождающую купель.

По знаку верховного жреца все эти церемониальные действия были исполнены в указанном порядке. Посвященного одели в тунику льняного цвета, хотя в действительности она была сшита из почти несгораемой ткани, так как новичок должен был пройти по костру, пламя которого поддерживали сучьями аравийского бальзама, египетского терновника и других благовонных и сильно воспламеняющихся пород деревьев.

После того, как посвященный прошел сквозь пламя костра, верховный жрец полил его очистительной водой из священного сосуда.

По окончании торжественной церемонии очищения верховный жрец несильно ударил по щеке новичка и, возложив руки на его голову, принял в число избранных. Между тем один из младших жрецов, исполнявший роль глашатая, громогласно объявил имя, под которым должен быть известен вступивший в это таинственное и секретное общество. Имя, данное вновь посвященному, было Эдип. И, странное дело, когда оно было произнесено, Гай Матиний вздрогнул и пошатнулся, точно священный вол, по голове которого, несмотря на все венки и золотые рога, нанесен тяжеловесный удар молотом жертвоприносителя.

Все окружающие это обстоятельство отнесли, конечно, на счет волнения вновь посвященного: Лишь один Аполлоний сдержанно улыбнулся, но и на это никто не обратил внимания.

Провозглашением имени вновь посвященного все церемонии и обряды были закончены. Главный жрец приветствовал общину в установленном порядке, и жрец, у которого вновь оказался священный сосуд, погрузил ветвь розмарина в очистительную воду и окропил ею всех присутствоваших. Между тем глашатай произнес таинственное «coux om pax». После того, как глашатай произнес эти слова трижды, все двери базилики отворились, опять будто сами по себе, верховный жрец, избранные и вновь посвященный удалились. В зале остались лишь шесть младших жрецов, посвятитель Аполлоний и двое эфиопских слуг, тушивших свет, убиравших вазы, облачения и всю остальную утварь, служившую для священных обрядов.

Оставшиеся в базилике жрецы ни капли не стеснялись присутствия слуг. Впрочем, их нельзя было стесняться. У несчастных были вырезаны языки, чтобы они не сболтнули лишнего. Процедура переодевания этих честолюбивых комедиантов, принявших посвящение не по убеждению, а ради достижения своих корыстных целей, была чересчур непринужденной. Они небрежно сбрасывали облачения и предметы, за минуту до того считавшиеся священными.

Первый, облаченный в ярко-красную мантию, державший во время церемонии в руках скипетр и меч правосудия, сбросил с лица покрывало и теперь в этом человеке нетрудно было узнать сенатора Марка, квестора убийств, занимавшего должность, чем-то соответствовавшую современному прокурору.

— Ну, что ты скажешь об удивительных успехах нашей новой веры? — обратился он к одному из присутствовавших. — Кто года два тому назад мог предположить, что число посвященных и новообращенных будет увеличиваться день ото дня, и что взамен лжебогов Греции и Италии с Востока явится истинный бог, который обновит общество и приведет людей к должному повиновению властям, без чего ни одно государство, ни одно общество не могут существовать. Скажи мне, Скуфий Фуфей, видал ли ты в течение всей своей жизни священнослужителя столько усердия верующих, как в эту ночь?

— Да, видел, — отвечал второй жрец, сняв покрывало и обнажив жирное красное лицо с толстыми губами и чувственным подбородком — Скуфий Фуфей, известный римский жрец Олимпа, занимавший одну из основных должностей при официальном богослужении. — Во время чумы.

— Это очень прискорбно, что только страх способен пробуждать в людях религиозное рвение и возвращать им добродетель. Будем ждать пришествия истинного Бога, он изменит людей, обновит нашу жизнь, и люди станут хорошими по убеждению, а не из-за страха.

— Да, друзья мои, — сказал серьезным тоном жрец, носивший урну, а в повседневной жизни — квестор и будущий диктатор Рима Луций Корнелий Сулла, — Тарквиний не погиб бы, если бы согласился приобрести все книги Сивиллы,[94] его безумное презрение к религии и гордая неосмотрительность не позволили ему понять пророчество оракула, предсказавшего переход власти к Бруту.[95] А в былое время посредниками между богами и народом были только патриции, но мало-помалу каждый плебей вообразил, что он может обращаться непосредственно с богами, минуя священнослужителей. Так называемые философы, которых наши предки часто изгоняли, успели превратить людей в вольнодумцев и обеспечить господство плебеев. Мы обязаны остановить это пагубное развитие событий.

— И мы остановим, даже если для этого потребуется все наше состояние и даже жизнь! — с неожиданной горячностью воскликнул сенатор Марк.

Эти люди в базилике старого Вецио готовили почву для новой религии исключительно потому, что хотели удержать в руках ускользающую власть. Все они принадлежали к высшей аристократии, сенату и господствовавшей римской олигархии. Они были воспитаны в духе изящного скептицизма афинских школ Зенона и Финогена, которые по части религиозных вопросов превзошли самого Эпикура. В былое время эти аристократы направляли удары логических рассуждений и подтвержденных жизнью фактов против старинных верований, старясь их полностью уничтожить, но когда, заняв почетные должности, они почувствовали, что власть ускользает из их рук, они резко изменились, одумались и, с ужасом увидев естественные последствия их собственных действий, стали проповедовать совершенно противоположное тому, что так горячо отстаивали в молодости.

Не способные заметить зарождение новых жизненных начал, не понимающие, что невозможно создать что-то новое на развалинах прошлого, они стали метаться из стороны в сторону в поисках средства, послужившего бы упрочению их власти и не заметили, как стали на путь, очень быстро приведший их к гибели. С уничтожением эры богов Олимпа зарождалась новая эра, появлялись люди, жаждавшие узнать истину, и готовые ради этого на все.

Пришло время поднять таинственное покрывало Исиды, человечество, в данное время порабощенное кастой жрецов и правителей, жаждало свободы и защиты, воплощенных в божеских и гражданских законах. Именно эти идеи и беспокоили честолюбцев Рима, они боялись за свою власть и, подобно евреям в отсутствие их предводителя Моисея, говорили:

— Создадим себе богов, которые станут нашими проводниками.

До последней степени развращенные чувственными наслаждениями, эти люди не искали утешения в новой религии, они желали использовать ее, как орудие для осуществления своих честолюбивых замыслов, надеясь при помощи различных уловок извратить истину в глазах невежественных плебеев так же успешно, как им удалось снять с пьедесталов предыдущих народных идолов. Жизнь показала, как грубо они ошиблись в своих расчетах.

Замечая, что ржавчина уже подтачивает старые цепи, сковывавшие рабов, что близка расплата за содеянное, они искали новые способы вернуть этим цепям былую прочность. Множество этих честолюбцев погибло во время междоусобных войн вследствие их упрямого сопротивления новым идеям. Один из них на вершине могущества и славы умер от страшной болезни, заживо сведенный паразитами. Но страдания его тела казались ничтожными по сравнению с муками, терзавшими его душу, поскольку он не мог не видеть всей суетности своих кровожадных дел, беспомощных перед неудержимым напором новых идей. Поэтому единственное, что сделал Сулла (а речь идет именно о нем) — указал путь для людей честолюбивых, решительных и беспринципных, жаждущих непомерной власти. И падение республики не заставило себя долго ждать.

— Вы ищите не божественной истины, а средства для достижения своих целей, — сказал Аполлоний, в обязанности которого, как уже было сказано, входило обращение и посвящение желающих обратиться в новую религию. — Эти средства вы можете найти только в истинной религии. Она могущественна и непогрешима. Догмат новой эры дает бессмертие души, за добродетели награждает, а за пороки карает и в этой и в загробной жизни. Новая религия открывает тайны неземного мира и дает радость после смерти. Ваши молитвы и жертвоприношения совершаются только ради получения земных наслаждений, а так как нередко ваши желания не удовлетворяются, то вы начинаете сомневаться в могуществе ваших богов и невольно отшатываетесь от алтарей. Мы же, напротив, постоянно указываем на тленность и ничтожество земных благ, обещаем бесконечные радости в загробной жизни. У вас далеко, не все могут искупить свои грехи. Требуются многие годы страданий и раскаяния, чтобы получить прощение. Вы считаете, что Орест,[96] преследуемый ужасными фуриями, только многолетним, бесцельным скитанием искупил убийство матери. Что Эдип[97] слепотой, изгнанием и годами, проведенными в нищете, искупил убийство неизвестного ему отца. А Клитемнестра[98] не сумела умилостивить богов жертвоприношениями, молитвами и слезами и постоянно трепетала от страха. Ей все время чудились шаги сына, которому боги повелели отомстить матери за убийство отца. У нас же, в новой религии, путь милосердия и прощения доступен всем и каждому. Достаточно искренне раскаяться, признать себя виновным и не надо никаких странствий и жертвоприношений. Проповедуя бога истинного и милосердного, мы возвеличимся не только над Римом, но и над всей вселенной.

— Аполлоний! — после некоторого размышления вскричал Сулла, поправив свою растрепавшуюся рыжую гриву, что придавало ему звериный вид. — Предложенный тобой путь ведет к высшей цели, я с этим совершенно согласен, но он может оказаться слишком длительным. Я предпочитаю куда более быстродействующие средства. Чтобы развязать узлы, по моему, самый рациональный способ — этот тот, который использовал Александр Македонский — меч.

— Из твоих слов можно заключить, что Риму не хватает руководителя, а я думаю — ему необходим предводитель. Но горе нам, горе всей Италии, если этим предводителем окажется Марий.

— Марий, — отвечал Аполлоний, презрительно качая головой, — умеет только разрушать. А ты, Сулла, чересчур нетерпелив. Ты не вникаешь в суть известной басни, повествующей о том, что ветер, как ни старался, никак не мог сорвать плащ с плеч крестьянина, а солнцу это удалось сразу же, стоило только залить землю своими горячими лучами. Не будь же ветром, лучше подражай солнцу, великий Сулла. Если бы Александр Македонский не разрубил узел, а развязал его, то могущество империи завоевателя не исчезло бы сразу после его смерти. Я знаю твоих римлян, хотя и иностранец. Не тот будет властвовать над ними, кто сорвет с их плеч плащ, а, напротив, тот, кто оденет в плащи тех, у кого их нет. Последнему мы будем помогать всеми имеющимися в нашем распоряжении силами и средствами и добьемся своего, хотя и медленно, но верно, распространяя наше влияние преимущественно среди людей знатных… и богатых, — добавил про себя Аполлоний, из слов которого становится ясно, что методы, впоследствии взятые на вооружение орденом иезуитов, были хорошо знакомы еще в давние времена.

— Значит, мы должны вербовать своих приверженцев среди патрициев, консулов прошлой, настоящего и будущего, а рабы, отпущенники и плебеи придут к нам сами. Идея недурна! — заметил, улыбаясь, жрец Юпитера.

— Ты угадал, Фуфей. Среди патрициев, богачей и аристократов больше всего людей с нечистой совестью, и обратить их на путь истинный или, откровенно говоря, сделать их нашим орудием — это сейчас главная задача, не справившись с которой, мы обречены. Видели вы этого Гая Матиния?

— Да, кстати, Аполлоний, скажи, пожалуйста, почему он был так смущен и весь дрожал, словно в лихорадке?

— Мне никогда не доводилось видеть рожи более отвратительной, чем у сегодняшнего неофита.

— По всей вероятности, на его совести лежит тяжкий грех.

— Должно быть, Аполлоний его запугал.

— Даже и не пытался, — отвечал Аполлоний. — Я только подверг его испытанию, прежде чем ввести сюда. Он несколько дней постился и сидел в темной комнате. Не моя вина, если тень убитого им старика-отца беспрестанно являлась ему и вселила такой ужас в эту порочную душу.

— Как, неужели Гай Матиний — отцеубийца? — с ужасом вскричали все присутствовавшие.

— Уверен ли ты в этом? — спросил Марк, квестор убийств, пораженный этим неожиданным известием. — Он, вероятно, наготовил в бреду всякой чепухи, а бред не является основанием для признания человека преступником.

— А если он сам мне в этом признался, находясь в здравом рассудке? Это также, по твоему, не может быть признано бесспорным доказательством его вины? — спросил Аполлоний, иронично улыбаясь.

— В таком случае, я должен буду исполнить все, что полагается по долгу службы. И прежде всего надо отменить пытки, которые ожидают всех рабов старого ростовщика.

— Ты этого не сделаешь, — с ужасным хладнокровием сказал Аполлоний. — Сейчас я говорил не с Марком-квестором убийств, членом суда, а с иерофоном, являющимся одним из столпов нашей организации, у которой есть свои собственные права и цели, не имеющие ничего общего с римской юриспруденцией. Если передать Гая Матиния в руки ликторов и триумфаторов по уголовным делам, это будет, с нашей стороны, преступным злоупотреблением его доверием… Неужели ты воображаешь, что после этого хоть один человек решится вступить в наше общество? Что значит жизнь каких-нибудь пятидесяти или шестидесяти рабов, которые будут изувечены палачом и в конце концов казнены, по сравнению с нашей великой задачей? Главное — достижение поставленной перед нами цели, на все остальное просто не стоит обращать внимания. Гай Матиний унаследовал от отца огромное состояние, а нам известна ею тайна. Должен ли я дальше объяснять вам то, что понятно и ребенку?

— Полагаю, что нет.

— Ты — великий человек, Аполлоний, и наша организация благодаря тебе достигла небывалого могущества. Но чтобы достичь столь желанной цели, для начала нужно перетащить сюда, по крайней мере, хотя бы один сундук старого ростовщика с Тосканской улицы. Чтобы довести до конца наше дело, потребуются огромные средства. Ведь в Риме все продается, и все покупается.

— Нам еще повезло, что нашелся такой щедрый и богатый верховный жрец, как наш хозяин. Он — настоящий Крез среди патрициев и великодушно пожертвовал громадную сумму ради торжества нашего дела, в котором видит залог изменения к лучшему в будущем всего человечества. Если бы не его щедрость и гостеприимство, нам бы не удалось осуществить и половины задуманного.

— Жаль только, что он стар, а его сын, единственный наследник всех этих несметных богатств, — распутный безумец, мот и эпикуреец, — заметил Марк.

— В самом деле, если отец умрет, то молодому наследнику может не понравиться, что в его доме… — начал было дрожащим голосом Фуфей.

— Старый Вецио еще не умер, а сын его пока ничего не унаследовал. От чаши до губ далеко, — прервал его, хитро улыбаясь, Аполлоний.

— Вы, друзья, напрасно нападаете на Тито Вецио, — сказал Корнелий Сулла. — Я думаю превратить этого юношу в своего преданного друга. Мне удалось выяснить, что судьбой ему уготовано величие, но это нисколько не возбуждает во мне зависти, потому что его созвездие не противоречит моему. Из этого я делаю вывод, что судьба влечет его ко мне, и если наше сближение состоится, уверяю вас, он может быть весьма достойным союзником.

— Я полагаю, тебе гораздо легче будет его уничтожить, чем склонить на свою сторону, — заметил Аполлоний. — Хотелось бы, чтобы ты сделал это и, желательно, не позднее завтрашнего дня. Пригласи его к себе на виллу у Понте Дессанио, я тоже туда приду и, разумеется, не стану тебе мешать. Если же твоя попытка почему-то окажется безуспешной, я сам займусь этим юношей.

— Хорошо, — после некоторого раздумья ответил Сулла, хотя было заметно, что ему нелегко было дать согласие. Решение Аполлония шло вразрез с его собственными планами, но приходилось подчиниться. — Однако, мы засиделись, вот и факелы гаснут. По моему, пора расходиться.

— Я остаюсь.

— Ты кого-нибудь ждешь?

— Женщину.

— В добрый час, Аполлоний. Не сомневаюсь, это очередная вновь посвящаемая. Но очистишь ли ты ее от всех грехов?

— Не знаю, может быть, еще и новых добавлю.

— Ты так думаешь?

— Да, иногда многое приходит в голову, когда приходится просвещать или посвящать, — лаконично отвечал египтянин.

— Желаю тебе всяческих благ и удачи, будь здоров, счастливый посвятитель, — сказал, уходя, Сулла.

Когда все наконец удалились, Аполлоний приказал ввести матрону, все это время терпеливо ожидавшую в передней.

Вскоре немой эфиоп ввел женщину, тщательно закутанную в длинную тогу. Это была прекрасная супруга претора Сицилии. В базилике царствовал почти полный мрак, громадный зал с колоннами еле освещался несколькими тускло мерцавшими огоньками.

— Как видишь, я пришла в назначенное время и совершенно одна, — говорила Цецилия, поднимая с лица покрывало.

— А принесла ли ты с собой какой-нибудь предмет, принадлежавший этому человеку, как я тебя просил? Мне необходимо передать богам преисподней голову того, на кого ты призываешь смерть.

— Да, принесла, — сказала матрона, доставая из-под полы тоги ящичек с художественной резьбой. — Вот письмо, в котором они писал мне, что с восторгом готов тысячу раз отдать свою жизнь за один мой поцелуй. Вот прядь его белокурых волос, отрезанная мною у него, когда он спал и во сне шептал мое имя, а я восторженно любовалась им. А вот и его портрет, вырезанный на камне перстня. Увы! Делая мне этот подарок, он и подумать не мог, что его изображение в моих руках послужит мне орудием мести и принесет ему несчастье.

— А, может быть, он думал, что ты возвратишь ему перстень, и он подарит его новой возлюбленной. Могло быть и так, не правда ли, прелестная Метелла?

— У тебя нет сердца, Аполлоний, ты безжалостно бередишь мою больную рану.

— Я — хирург и, между прочим, для лечения болезни использую не только железо, но и огонь. Да, в конце концов, разве ты пришла сюда для того, чтобы предаваться воспоминаниям и жаловаться, Как слабая женщина, или для того, чтобы отомстить, как полагается истинной дочери великого Рима, Цецилия Метелла, — вскричал торжественно Аполлоний, — кем ты хочешь быть — Ариадной или Медеей?[99]

— Медеей.

— В таком случае, обрати самое серьезное внимание на мои слова. Знаешь ли ты место, находящееся в трех полетах стрелы от Эсквилинских ворот и плотины Сервия Тулия,[100] где ни один простолюдин не осмелится пройти ночью, не прочитав предварительно троекратно молитвы Гекате, богине подозрительных и опасных мест? Где виднеется знаменитое поле с целым рядом крестов, на которых распяты непокорные рабы, служащие ужасной пищей для голодных орлов, коршунов и ворон? Куда в полночь сбегаются ведьмы в белых тогах с распушенными волосами и роют землю в поисках кореньев, необходимых для приготовления самых сильнодействующих колдовских напитков? Луна бледнеет при виде их адских теней и с испугом накидывает на себя густое покрывало из мрачных туч. В холодное время года туда же сбегаются волки с Апеннинских гор, привлеченные запахом трупов, и сидят у подножия крестов, подняв морды кверху и жалобно завывая, с завистью смотрят, как крылатые хищники разрывают когтями тела замученных людей. Поле это называется Сестерским. Там среди множества крестов с разлагающимися трупами стоит хижина. В ней живет палач Кадм. Рабы, посланные к нему господами, первоначально подвергаются разного рода пыткам с помощью огня и железа, а потом приколачиваются к крестам, становясь законной добычей крылатых хищников. Палачу Кадму законом запрещено въезжать в ворота великого Рима и покидать его проклятое место. Вблизи логова этого страшного зверя, приводящего в трепет всех рабов Рима, есть извилистая дорога, она идет вдоль поля к деревне. Завтра ночью по этой дороге будут верхом ехать два человека. Один из них — Тито Вецио. Отсюда уже нетрудно понять, что будет, если эти два человека натолкнутся на дюжину отчаянных гладиаторов, привыкших наносить верные и смертельные удары своими острыми тяжеловесными мечами. Если ты хотя бы немного поразмыслишь над этими обстоятельствами, то придешь к единственному и совершенно верному заключению, что после этого Тито Вецио уже не доведется заключить в свои объятия какую-нибудь другую женщину.

— Увы! Его конечно же убьют на этой проклятой дороге.

— Ага, значит, ты все-таки предпочитаешь видеть его в объятиях твоей соперницы?

— Нет, нет, я этого не хочу! — воскликнула Цецилия, сверкая глазами. — Я готова прислать своих гладиаторов.

— Твои гладиаторы нам не нужны, прекрасная матрона. Они слишком хорошо всем известны. Зачем подвергать себя возможным неприятностям и риску предстать перед уголовным судом? Ты только пошли надежного человека в таверну Геркулеса-победителя, к хозяину таверны, которого зовут Плачидежано. Он — отставной гладиатор с фигурой Геркулеса, а лицо его изуродовано, наверное, тысячью шрамов, служащих доказательством того, что храбрый Плачидежано участвовал более чем в пятидесяти битвах. Когда твой посланник передаст ему все приметы твоего бывшего возлюбленного — смотри, здесь ни в коем случае нельзя допускать неточности — пусть он отдаст трактирщику половину вот этой дощечки. И после этого, будь уверена, доблестный Плачидежано все устроит, — сказал Аполлоний, передавая Цецилии половинку дощечки, получив которую, отставной гладиатор должен был привести в исполнение давно задуманный план убийства Тито Вецио.

— Должна ли я послать этому старому… гладиатору золото, чтобы оплатить ему вперед за пролитую кровь? — спросила Цецилия с грустью и отвращением.

— Ты не заплатишь ни одного сестерция, пока дело не будет сделано, — хладнокровно отвечал Аполлоний.

— Но уверен ли ты, что Тито Вецио проедет по этой дороге в столь поздний час? — спросила, сильно смущаясь, красавица, словно желая найти причину для отмены кровавой затеи.

— Принесенные тобой предметы дают гарантию, что с этой стороны никаких неожиданностей не предвидится. Известная тебе Кармиона, египетская волшебница, позаботится обо всем этом, использует все свое колдовское искусство, чтобы юноша непременно оказался в том месте, где его ожидает верная смерть. Иначе он должен был бы в эту ночь поспешить на любовное свидание и наслаждаться обществом очаровательной дочери сенатора Скавра.

— Итак, ты думаешь, что я буду отомщена? — спрашивала Цецилия, вновь охваченная всепоглощающим чувством ревности.

— Конечно, но при одном непременном условии — если тебе не будет жаль разлучить красивого юношу с его невестой.

— Аполлоний! — вскричала Цецилия. — Наконец я начинаю тебя понимать. Еще немного — и я стану догадываться обо всех твоих мыслях. Ты — мой злой гений! Я хорошо вижу, что ты, распаляя мою ревность, ведешь меня к отмщению самой короткой и верной дорогой. Но все это ты делаешь ради каких-то своих корыстных целей. Ты хочешь сделать меня слепым оружием, чтобы дать выход своему собственному, таинственному, неизвестному мне чувству ненависти. Пусть будет так, меня не интересуют твои тайны, я не стану отыскивать истинные причины твоей ненависти, я готова стать твоей соучастницей, лишь бы мне отомстить. Не бойся, я не откажусь, не попячусь назад. И на этот раз, надеюсь, ты меня понял?

Сказав это, гордая матрона, тщательно закрыв лицо, вышла из базилики, не удостоив египетского жреца даже самого обыкновенного вежливого слова прощания.

— Моя соучастница! — прошептал Аполлоний, когда матрона ушла, злобно улыбаясь. — Точнее было бы сказать — жертва, потому что, владея всем этим драгоценным оружием, которое ты имела неосторожность только что вручить мне, я уже могу распоряжаться твоей жизнью, точно так же, как и ты — существованием ставшего тебе ненавистным человека. Что за безмозглые создания эти гордые патриции, — продолжал рассуждать сам с собой Аполлоний. — Сулла и все остальные, не скрывая, рассказывают мне о своих мыслях, надеждах, ненависти к собратьям, доверяют мне планы самых рискованных заговоров, никто из них ничего не скрывает от меня, от меня — чужестранца! Неужели они воображают, что я могу быть слепым орудием для осуществления их тщеславных замыслов? Старый Вецио непоколебимо убежден, что он может быть основателем и распространителем новой веры, которая должна возвысить все человечество до небес. Эта ослепленная страстью женщина не замечает и не сознает, что передала в мои руки свою будущность, свою жизнь и даже честное имя. Я же, владелец всех этих секретов, думаю устроить из пустых голов патрициев лестницу и доберусь по ней туда, где бы находился с рождения, если бы жестокость женщины и слабость отца не лишили меня этого навсегда. Навсегда ли? А чем бы я был в глазах всех этих гордецов, если бы они знали о моем настоящем положении? Меньше, чем животным, вещью, рабом. Но тот, которого вы пытались превратить в вещь, мыслит, чувствует, действует, ненавидит и своей непреклонной волей, как сетью, опутал вас и думает сжать в железных тисках! Вскоре этот раб станет господином, и тогда, о! римляне, он напомнит вам изречение Брена, предводителя галлов: горе побежденным.

Сказав это, Аполлоний небрежным жестом руки опустил обоих эфиопов, взял факел, оставшийся в базилике и через потайные ходы проник в извилистые коридоры, ведущие к лаборатории египетской волшебницы Кармионы у подножия Эксвелина.


ИЗМЕНЫ



Уже в шесть часов утра третьего января, несмотря на весьма чувствительный холод, который удерживал многих добрых квиритов под теплыми одеялами в их постелях, в распахнутые ворота большого города хлынул поток людей и животных, навьюченных огромными корзинами, амфорами, бочонками. Из двадцати двух ворот Рима ни одни не остались замкнутыми, но тем не менее возникали заторы, давка, толчея, поскольку все эти люди спешили занять лучшие места на многочисленных рынках города.

Мычанию рогатого скота, раздававшемуся по всему воловьему рынку вторил крик бесчисленного количества ослов, тащивших по римским улицам повозки, доверху нагруженные великолепными кочанами цветной капусты, репой, и чудовищных размеров брюквой из Алистерно. Люди с громоздкими, продолговатыми корзинами шли, согнувшись под их тяжестью, громко восклицая:

— Рыба, свежая рыба.

Стаи белоснежных гусей толпились, шумя и гогоча, не понимая, что город, спасенный некогда ими, съест их с беспримерной неблагодарностью, приготовив из печенок своих спасителей изумительное блюдо, столь ценимое гурманами.

Главные повара, сопровождаемые толпой рабов, спозаранку явились на рынок, чтобы запастись лучшей провизией для обеда и ужина своих привередливых господ, и уже наметили жертвы из гусиной толпы.

Прихлебатели, эта незаживающая язва тогдашнего римского общества, тоже околачивались неподалеку, с жадностью наблюдая за покупками, сделанными поварами.

Тут же на рынке обосновались и рабочие корпорации. Рядом с ними стояли группы рабов-ремесленников, приведенных для продажи и конкурировавших с вольными тружениками. И те и другие не имели никакой собственности. Первые, если им не удавалось найти работу, жили за счет частной и публичной благотворительности. Вторые, являясь собственностью хозяина, конечно же жили за его счет даже тогда, когда не были заняты производительным трудом. Однако подрядчики находили для себя более выгодным покупать рабов, а не нанимать вольных рабочих.

Масса тунеядцев, брезговавших трудом, лежали на своих тогах возле котлов весьма внушительных размеров, служивших для подачек, собираемых этими бездельниками на кухнях богатых патрициев.

Лишь только просыпались богатые люди, как эти паразиты римского общества бежали к ним, поздравляя с добрым утром в надежде получить подачку от патрона. С гордостью величая себя клиентами, они презирали всякий труд и лень возводили в степень гражданской доблести. Составляя обязательный штат кичливой и тщеславной знати, они целыми днями лежали на боку и только в народных собраниях — комициях, подавали свои голоса за тех, чьи подачки обеспечивали их существование.

Презрение к труду было, подобно заразе, сильно распространено среди свободных граждан Рима, что приводило к еще большему увеличению числа рабов.

Рядом с тунеядствующими попрошайками расположилось множество нищих, в лохмотьях, с посохом и сумой. С самого раннего утра нищие спешили занять места на людных переулках, у храмов, на мостах и главных улицах, делались слепыми, хромыми, с изувеченными конечностями и противными голосами выпрашивали милостыню у прохожих. С наступлением сумерек все эти недужные каким-то чудом вдруг исцелялись, исчезали с улиц и заполняли многочисленные кабаки, где предавались шумным оргиям и самому отвратительному разврату.

Так современные историки изображают положение великого Рима описываемой нами эпохи. Властитель мира быстрыми шагами устремился к своей гибели. Черви уже точили его внутренности, их алчность была велика до такой степени, что всех богатств мира не хватило бы на то, чтобы ее насытить. Рим уже походил на огромные деревья девственного леса, на которых красовались цветы и лианы, тогда как сердцевина давным-давно сгнила, омертвела и превратилась в труху. Пренебрежение к труду, лень, тунеядство и попрошайничество совершенно естественно привели к увеличению числа нищих и тут же рядом царствовала утонченная роскошь, безудержное накопительство богатств, приобретенных не трудом, а путем захвата и покорения все новых стран и народов.

Безлюдная Италия уже ничего не производила, она была превращена в пустыню, откуда весь народ устремился в Рим. И если бы не Сардиния и Сицилия, а впоследствии Египет, горделивые патриции, разодетые в роскошные тоги, умерли бы с голода точно так же, как и одетые в лохмотья плебеи. Рим постоянно стремился к завоеваниям и добыче. Эта пагубная страсть лишала его рабочих рук, промышленности, использования богатой природы страны и, наконец, лишала всех художественных сокровищ и все это только для того, чтобы украсить один-единственный город. Когда же Рим в свою очередь обратился в пустыню, его ограбили точно также, как он когда-то грабил завоеванные им страны.

Сквозь рыночную толпу пробирался человек, тщательно закутанный в плащ, в широкой шляпе, поля которой скрывали его лицо. Миновав рынок, он торопливо зашагал по направлению к таверне Геркулеса победителя.

Несмотря на ранний час, трактир уже был переполнен. Большая часть посетителей провела эту ночь в таверне. Могучий Плачидежано стоял на своем посту, как бдительный часовой. Человек в плаще вошел в таверну, шепнул ему что-то на ухо и показал какую-то вещь.

Исполин-трактирщик осторожно осмотрелся кругом, как человек, которому следует действовать чрезвычайно аккуратно, отвел таинственного посетителя в сторону и быстро обменялся с ним нескольким фразами. Уходя, незнакомец сказал:

— Надеюсь, мы поняли друг друга.

Плачидежано отвечал на это только наклоном головы.

— Саура, — сказал трактирщик через некоторое время после того, как незнакомец в плаще ушел, — отыщи мне бездельника Макеро.

Саура был мальчиком, выполнявшим различные поручения Плачидежано, а все остальное время днями напролет спавший где-нибудь в углу таверны. Очевидно, он редко покидал днем свое логово, поскольку глаза юноши совершенно круглые, словно у филина, не выносили дневного света и беспрерывно мигали. Таким образом можно было безошибочно сказать, что между делами, которые он выполнял по поручению хозяина и дневным светом ничего общего не было.

— Надеюсь, ты меня понял? — повторил приказание трактирщик. — Ты должен взять ноги в руки, язык крепко держать за зубами и как можно скорее привести мне Макеро.

В ответ на это Саура издал какое-то хрюканье, которое, впрочем, вполне удовлетворило его хозяина.

— Кажется, готовится что-то серьезное, — сказала, ухмыляясь, толстая трактирщица, встряхивая сковородку с горохом.

Плачидежано посмотрел на супругу и молча пожал плечами.

Вскоре в комнату вошел наш замечательный воин. После встречи с нумидийцем нахал для большей предосторожности снял военную одежду и облачился в изношенную тунику, голову покрыл шляпой, почти полностью скрывавшей его лицо. Под тогой за поясом был заткнут большой нож.

— Клянусь Геркулесом и Марсом, моими защитниками, — отвечал негодяй, выслушав что-то, сказанное ему на ухо Плачидежано, — на этот раз шалишь! Он у меня не ускользнет, не будь я Макеро, я его…

— Тише, тише, чего ты так разорался! — остановил его трактирщик и продолжал шепотом, — ты это дельце должен обстряпать без сучка, без задоринки, тут можно здорово заработать. Если мало двадцати гладиаторов для того, чтобы спровадить его на тот свет, найми еще двадцать, словом, ни в чем, что может понадобится для дела, не отказывай. О затратах не беспокойся.

— Ладно, ладно, ты можешь на меня положиться, я обо всем позабочусь. Ты говоришь, их будет только двое? Один из них, верно, тот самый проклятый нумидиец. Что ж, тем лучше, мне давно пора свести с ним счеты.

— Ну что ж, в таком случае нумидиец наверняка останется жив и невредим.

— Это почему же? — спросил нахал, от удивления округлив глаза.

— А потому что платить по счету не в привычках доблестного Макеро, — отвечал, ехидно улыбаясь, Плачидежано.

— Ну вот, снова заладил свое. Заплачу, будь спокоен, заплачу за все, до последней монетки, лишь бы ты давал мне возможность хорошо заработать, да триумвиры по уголовным делам не пронюхали о моем существовании.

— Что касается последнего, то можешь быть совершенно спокоен. У человека, очень заинтересованного в ускорении этого дела, такие связи среди римских заправил, что никакие уголовные триумвиры нам не страшны. Так как, по рукам, что ли?

— Конечно по рукам, я согласен. Только вот насчет поля Сестерцио, ты не забудь приготовить сестерции.

Оба сообщника громко расхохотались над этой незамысловатой шуткой и Макеро, очень обрадованный подвернувшемуся дельцу, вышел, насвистывая мотив одной из песенок сатурналий.

Покинув таверну, он направлялся к цирку. В некотором отдалении от него и в том же направлении шел другой человек. Это был наш старый знакомый рудиарий Черзано.

Вскоре Макеро затерялся под сводами цирка, но Черзано и не подумал бросаться на поиски, справедливо рассудив, что хвастливый солдат должен вернуться обратно. Именно так и произошло. Примерно через сорок минут Макеро вышел из-под темного портика цирка, тщательно закутанный в плащ и собирался направиться в сторону Триумфальной улицы, но тут, будто случайно, Черзано буквально столкнулся с ним. Сделав вид, что сильно удивился и страшно обрадовался этой неожиданной встрече, рудиарий воскликнул:

— Каким ветром тебя сюда занесло в такую рань, храбрейший Макеро? Мне очень приятно вновь встретиться с тобой.

Хвастун принял за чистую монету преувеличенно уважительные слова рудиария и горделиво подняв голову, небрежно бросил:

— Здравствуй, милый юноша, как поживаешь?

— Плохо мне живется, доблестный Макеро, а хотелось бы извлечь из своего искусства хоть какую-то пользу, — тяжко вздыхая, отвечал бывший гладиатор.

— Не значит ли это, что ты хотел бы принять участие в какой-нибудь свалке, где мог бы славно поработать мечом. Не так ли? Но, мой милый, до выборов еще далеко, а наши нынешние трибуны больше всего напоминают мокрых куриц.

— Нет, зачем загадывать на будущее, мне бы хотелось заполучить какую-нибудь работенку уже сегодня. Надеюсь, ты меня понимаешь? Например, где-нибудь в темном закоулке угостить какого-нибудь патриция хорошим ударом меча или вообще что-нибудь в этом роде.

— И ты был бы готов это сделать?

— Все что угодно, уважаемый Макеро, лишь бы мне хорошо заплатили.

— Прекраснейшие намерения, мой милый, — с издевкой заявил негодяй покровительственным тоном, — мне остается только порадоваться за тебя и искренне поздравить от всего сердца.

— Что делать? Ведь надо же как-то устраивать жизнь. В если тебе, храбрейший Макеро, подвернется подобная работенка вспомни, пожалуйста, обо мне. А я могу захватить с собой человек пять своих приятелей. Можешь не сомневаться — ты не пожалеешь о том, что поручил мне свое дело.

— Да, да, да, — проговорил, задумавшись Макеро. — Пожалуй, для начала я мог бы устроить тебе испытание. Но смотри, друг любезный, со мной шутки плохи, потому что клянусь Марсом и Геркулесом…

— Я, клянусь Юпитером и Плутоном,[101] тоже не расположен шутить, — прервал его Черзано не допускающим возражения тоном.

Макеро что-то обдумывал.

— Знаешь что, мой уважаемый покровитель, — снова обратился к нему Черзано. — Мне кажется, здесь неудобно обсуждать серьезные дела, пойдем, заглянем в какую-нибудь таверну.

— Идея хороша. Куда же мы пойдем? Тут поблизости две таверны: Ларго и Плачидежано.

— Я полагаю, лучше к Ларго. Там спокойнее, меньше народу.

— Хорошо, пойдем к Ларго. Кстати, а кто будет платить? — озабоченно спросил храбрый воин.

— Конечно как же иначе. Ведь ты можешь помочь мне хорошо заработать, поручив выгодное дело, поэтому будет справедливо, если угощать буду я.

— Знаешь, мне кажется, ты хороший малый… Понимаешь ли, дело, о котором я тебе намекнул, хотя нет, постой я еще подумаю, стоит ли доверять тебе до конца. Но все равно, пойдем к Ларго, там поговорим. С моей жаждой не может сравниться сама радуга.[102]

Собеседники двинулись к таверне Ларго. Этот грязный вертеп разврата и преступлений только ночью заполнялся нищими, днем же почти всегда пустовал, поэтому для секретного разговора новых друзей лучшего места нельзя было и придумать.

— Дайте два квартария[103] цекубского вина, — скомандовал рудиарий.

— И не вздумайте разбавлять его водой, — добавил Макеро, энергично ударяя кулаком по хромоногому столу.

Вино принесли, оно оказалось отменным, два квартария были выпиты в одно мгновение.

— Не повторить ли, вино, право, хорошо, — сказал Черзано.

— Хорошо, повторим, но только чтобы новые два квартария оказались, по крайней мере, не хуже, чем первые, — пожелал Макеро.

Вино оказалось ничуть не хуже. Макеро, попивая его, — от удовольствия прищелкивал языком, Черзано, положив на стол пояс, своими неверными движениями походил на человека, начинающего хмелеть. Он продолжал разговор на прежнюю тему, будто обсуждение и не прерывалось.

— Ты говоришь, что дело, которое ты хочешь мне предложить, относится к числу самых щекотливых и требует величайшей осторожности, потому что оно касается… Ты меня понимаешь?

— Ничего я не понимаю.

— Как не понимаешь? Не ты ли сам мне сказал, что дело идет о…

— Разве я тебе сказал?

— Конечно сказал. Ты что забыл?. Хозяйка, еще два квартария этого дивного вина.

— Честное слово, в отличие от всех этих скряг — моих приятелей, ты, дружище, угощаешь по-царски.

— Будь здоров, храбрейший Макеро.

— Спасибо, я пью за тебя и за ту, которую ты любишь.

— По моему мнению, это вино еще лучше прежнего.

— Конечно лучше, если начинает разбирать.

— Но вернемся к делу. Тебе требуется пять гладиаторов для… куда ты сам знаешь… Эти молодцы у меня есть. Остается только определить цену… Я, впрочем, полагаюсь на тебя, все храбрецы щедры и великодушны, заплатишь сколько сам знаешь. А мы будем довольны уже тем, что сможем действовать под твоей командой. Нам это лестно.

— Ты хороший человек и, надо думать, отчаянный храбрец.

— Так что же, ударим по рукам и дело в шляпе.

— По праву квиритов! — вскричал Макеро с комичной торжественностью, передразнивая одну из известных формальных фраз римского судопроизводства.

— А теперь выпьем за успех нашего предприятия, которое, если я не ошибаюсь, должно состояться этой ночью, а именно…

— А именно? — воскликнул Макеро с истинным или притворным легкомыслием.

— Но мне помнится, давеча ты сообщал и время и место.

— Все возможно.

— Женщина, еще вина!

— Нет, нет, довольно. Нам надо оставаться в нормальном состоянии, чтобы рука не дрогнула в самый ответственный момент.

— Ты прав. Ну, так в эту ночь на том месте, которое я указал. Я со своими товарищами, вооруженными мечами и кинжалами, буду поджидать их… кстати, на каком углу улицы, ты полагаешь нам лучше всего затаиться?

— На углу между храмом Дианы и площадью… ну как ее… в общем, надеюсь, ты меня понял.

— Ах, там. Хорошо.

— Ты запомнил все, что я тебе сказал.

— Да, как же я могу забыть, если от этого зависит мое благополучие.

— А я тебе говорю, не миновать беды, если ты перепутаешь углы улиц.

— Не беспокойся, у меня хорошая память.

— Ну ладно. Но советую вам как следует подготовиться. Я буду оценивать ваши действия со всей строгостью. А ты знаешь, мой милый юноша, что гласит пословица «на испытании и осел оставляет свою шкуру».

— Знаю и клянусь, у тебе не будет повода для недовольства. Сам увидишь чего я стою.

— Если в данный момент мне полагаться на свое зрение, то ты стоишь двоих. Вино сыграло с нами злую шутку, но ничего, на воздухе это должно пройти.

— У меня тоже подкашиваются ноги, — сказал Черзано, бросая на стол деньги за выпитое вино.

Приятели, покачиваясь, вышли из таверны. Но на воздухе, казалось, хмель разобрал их еще больше. Молодой рудиарий очень неуверенно держался на ногах, а храбрый воин все время что-то бормотал себе под нос.

— Ну а теперь расстанемся, чтобы не попасться кому-нибудь на глаза, — сказал Макеро.

— Итак, сегодня ночью.

— Да, сегодня ночью.

И оба друга, нежно попрощавшись, разбрелись в разные стороны, сначала, конечно, сильно пошатываясь и двигаясь по линии, не слишком похожей на прямую. Но как только Черзано заметил, что Макеро повернул за угол, он выпрямился и быстро побежал по направлению к Авентину.

Между тем бывший солдат, выглянув из-за угла, смотрел на эту картину и, злорадно улыбаясь процедил:

— Дурак, лиса в бычьей коже! Ты вздумал обмануть меня своими побасенками, дудки, не на того напал. Не очень-то помогло тебе твое вино, только напрасно потратил денежки! Когда же гусятам удавалось провести старых гусей? Пьяным прикинулся, притворялся, что на ногах не стоит, а стоило мне свернуть за угол, вон как припустил. Беги, беги, себе на погибель. Как ни торопись, а все равно вовремя не успеешь. Мы со всеми с вами сведем счеты, особенно теперь, когда ты выдал себя с головой. Небось думаешь, что оставил меня в дураках, а на деле сам сунул свою дурную голову в петлю. Я теперь прекрасно все понял, ты — шпион этого проклятого нумидийца… Ну ничего, повремените друзья, скоро все вы попадетесь ко мне в руки, постойте, дайте срок, я с вами разберусь. Сведу счеты и с африканцем, хотя мошенник Плачидежано утверждает, что я никогда не плачу по счету…

Если на улицах и в подворотнях Рима уже давно кипела жизнь, то во дворцах знати только-только пробуждались ото сна и приступали к утреннему туалету.

Дом Луция Лукулла, претора Сицилии, находился, как и большинство домов патрициев, на склоне холма, где будущий победитель Митридата[104] впоследствии посадил свои знаменитые сады. Это было роскошное жилище, изобиловавшее серебряными изделиями, золотыми украшениями и драгоценными камнями, со множеством картин, роскошной мебелью, колоннами из мрамора и многим другим, свидетельствовавшим о богатстве и роскоши. В доме претора Сицилии было все, что наука и искусство создали в ту эпоху. Он напоминал один из современных выставочных залов, где красовались изящные произведения всего цивилизованного мира.

Фригийский и киреенский мрамор, картины и статуи греческой кисти и резца, вазы из Кампании и Коринфа, великолепные ковры из Тира и Сидона, кровати, софы для столовой, столики для дорогой посуды, канделябры, шкафчики, кресла и стулья богатейшей отделки, шкафы для драгоценных безделушек. Все это, расставленное в художественном беспорядке, повторяем, походило на громоздкий магазин антикварных изделий или выставочный зал.

Эти богатства, привезенные из многих стран мира, красноречиво свидетельствовали, что их обладатель в свое время сумел с огромной для себя пользой воспользоваться властью, предоставленной ему римским народом.

Мы не будем описывать прихожую, коридоры и приемный зал, уже переполненный клиентами, явившимися с утренними поздравлениями, оставим в покое также апартаменты самого претора, а перенесемся прямо на женскую половину, которая имелась во всех богатых римских домах и называлась гинекеем. Мы войдем в самое сокровенное убежище, где богиня красоты, выходя из теплой ванны, наполненной ослиным молоком, демонстрирует все прелести, которыми наградила ее природа, прикрытая лишь черными волнами длиннейших волос. В определенное время в это сокровенное убежище красавицы не рисковал проникать даже муж, опасаясь разделить участь Актеона.[105]

Прекрасная матрона сидела в кресле, а вокруг нее суетились пятеро обнаженных по пояс служанок. Одна из них бережно вытирала тело красавицы белым, надушенным полотенцем, другая с помощью пинцета удаляла с нежного тела малейший, едва пробивающийся пушок, третья обрабатывала розовые ногти стройных ног при помощи палочек, щеточек и других инструментов, предназначенных для этой ответственной операции. Четвертая смазывала густые волосы душистым маслом и помадой. После этого она равномерно осыпала их порошком из жженой слоновой кости, чтобы придать волосам больше блеска и сделать их еще чернее. Наконец пятая служанка держала перед госпожой зеркало в золотой раме, отражавшее все прелести дивной Цецилии, не доступные взору большинства из ее бесчисленных обожателей.

По окончании этих предварительных операций матрона закуталась в длинный и широкий плащ из тончайшего полотна. Затем умыла лицо и руки благовонной водой, почистила зубы порошком из жженой пемзы, розовых листьев и мирры, не побрезговала и некоторыми другими косметическими средствами для ухода за ресницами и бровями, после чего велела зашнуровать себя в кожаные повязки, главное назначение которых состояло в придании груди известной величины и формы. После того, как бюст был зашнурован в полном соответствии с желаниями его владелицы, пришла очередь другой, не менее ответственной процедуры. На ноги красавицы, достойные резца самых великих скульпторов в истории, начали надевать полусапожки с вышитыми золотом подошвами и длинными ярко-красными ремешками с золотыми застежками, на которых сверкали драгоценные камни. Весь этот утренний туалет матроны возлагался на служанок, причем каждая из них специализировалась в чем-то одном, хотя при необходимости могла заменить подругу, если с ней что-то произошло, что с рабами случалось довольно часто.

Но вот рабыни приступили к самой ответственной процедуре во всем утреннем туалете — они занялись прической госпожи. Это требовало немалого умения. Сначала волосы завивались нагретыми щипцами, отчего шевелюра напоминала море во время шторма. Потом начиналось легкое расчесывание множеством гребней, приглаживание щеткой, а в завершении острой золотой булавкой делался пробор. Работа эта была довольно сложная и даже в чем-то ювелирная, требовавшая кроме отточенного мастерства еще и должной осторожности, потому что при малейшей неловкости одной из рабынь, гнев красавицы Цецилии мог обрушится на всех вместе.

На этот раз жена претора Сицилии было особенно не в духе. Зеркало в котором отражались все ее прелести, не утешало ее, на тонких губах не было обычной улыбки самодовольства, глаза гневна сверкали, мысли блуждали где-то далеко. Несчастные рабыни видели все это и внутренне трепетали. Они ждали грозы, и гроза действительно разразилась. Одна из служанок матроны, Сабина из Галлии, захваченная римлянами еще ребенком и превращенная в невольницу, имела неосторожность уронить зеркало, конечно от страха и внутреннего волнения. Произошла отвратительная сцена. Красавица Цецилия в мгновение ока превратилась в фурию. Глаза ее сузились, рот исказился от злобы, она вскочила с кресла и ударила Сабину по лицу с такой силой, что несчастная девушка упала на пол, как подкошенная. Тогда разъяренная матрона с пеной у рта принялась бить неловкую служанку куда попало. Не удовлетворившись всем этим, она пустила в ход длинную золотую булавку, которой исколола все тело и лицо злополучной Сабины. К счастью последней, в самый разгар избиения в гинекее появился слуга, посланный мужем Цецилии Луцием Лукуллом, которому понадобилось немедленно увидеть свою супругу. Матрона оставила Сабину в покое, торопливо поправила свою прическу, растрепавшуюся во время избиения служанки, одела великолепную столу[106] и накинула на нее паллу,[107] вышитую золотом. За несколько минут на шею было надето ожерелье, в уши серьги, грудь украсилась медальонами, руки браслетами и кольцами.

Богатые патрицианки и Цецилия в их числе, не умели и даже не считали нужным сдерживать себя, они были не в состоянии умело скрывать охватившие их чувства. Прекрасная матрона ненавидела своего супруга и, естественно, не могла похвастаться постоянством чувств. Тем не менее мысль о разводе даже не приходила ей в голову. На явный скандал она могла пойти разве что под влиянием неудержимой, безрассудной страсти к любовнику, потому что, как истинная римская аристократка, она сохранила верность многовековым традициям своей касты и в глазах общества стремилась оставаться законной и всеми уважаемой супругой сицилийского претора, не желая никого посвящать в свою интимную жизнь, в тайны тех поступков, которые она совершала тайно, а не явно. Именно эта ее безграничная гордость и была причиной некоторой боязни, которую она испытывала по отношению к мужу, который по римским законам мог выгнать ее из дома, сказав знаменитое «уходи, жена». К этим словам иногда супруг прибавлял и другие «свое забирай с собой». Кроме того, муж имел право удерживать шестую часть приданного жены, если изгнание последней основывалось на доказательствах ее неверности, и одну восьмую, если не было никаких доказательств, а только лишь смутные подозрения ревнивого супруга.

Претору Сицилии было прекрасно известно о том, какие чувства его супруга питала к Тито Вецио, он имел и нравственное и юридическое право сказать своей прекрасной Цецилии: «уходи, жена», но не делал этого, желая избежать громкого скандала, которого боялся не меньше, чем его законная половина.

Луций Лукулл, приятель будущего римского диктатора Суллы, был далеко не молод. К тому же природа как-то не подумала о том, чтобы наградить его красотой. Высокого роста, худой, совершенно лысый в свои пятьдесят с лишним лет, с морщинистым и весьма малопривлекательным, если не сказать безобразным лицом, он представлял совершенную противоположность своей молодой и прелестной супруге. Сознавая, как умный человек, все свои недостатки, он, скрепя сердце, вынужден был уступить право первенства в отношении прелестной Цецилии молодому и красивому юноше, вожаку римской молодежи Тито Вецио, хотя, как старый, ревнивый муж и чистокровный римлянин, он ненавидел соперника всеми фибрами души. Таковы были отношения супругов в тот момент, когда претор Сицилии пожелал говорить со своей женой. По окончании туалета последней он, конечно же, был приглашен.

— Сегодня ты что-то особенно рано встала, — сказал Луций Лукулл, целуя руку Цецилии. — В твоей гостиной еще не видно этих назойливых поклонников и ценителей твоей красоты.

— Да, сегодня я дурно спала, мне что-то нездоровится. Меня тревожили какие-то странные сны, я постоянно просыпалась, мне все казалось, что занимается заря и я порывалась встать с постели, хотя на самом деле было совсем темно. Надо выйти на свежий воздух, развлечься, быть может это принесет мне облегчение, — томно отвечала Цецилия.

— Мне кажется, это последствия посещения цирка. Несколько часов на холоде, тревожное состояние духа — все это сказалось на твоем здоровье, — говорил с притворной нежностью Лукулл, — но это пройдет, успокойся. Сказать тебе по правде, я больше беспокоюсь, когда ты проводишь бессонные ночи. Кстати, где ты была прошлой ночью?

— У Семпронии.

— А третьего, дня?

— У нее же.

— По видимому, твоя приятельница Семпрония не слишком скучает в отсутствие мужа. Впрочем, это личное дело ее и моего приятеля Гортензия. Я же должен сказать, что единственный человек, которому удалось возбудить ревность в сердце Луция Лукулла — это некий красавчик, недавно возвратившийся из Африки. Этого счастливчика Лукулл действительно ненавидит, а на остальных тупоголовых обожателей он не обращает внимания.

— Что это, угроза?

— Нет, это не угроза, а дружеское предупреждение для тебя и твоего приятеля, которое мне кажется очень кстати. Два года подряд в Риме было много разговоров о любви какой-то матроны к одному молодому ветреному человеку. Доброе имя мужа страдало, он был глубоко, кровно обижен и обдумывал разные способы, чтобы избавиться от надоедливого соперника и не решаясь сказать об этом своей прелестной супруге. К его огромной радости вдруг разразилась война в Африке и молодой любовник умчался туда искать славы на полях сражений. Муж несколько успокоился, тем более, что его достойная супруга, казалось, не слишком скучала в отсутствие милого. Она с головой окунулась в обычные развлечения и наслаждения. Муж, конечно, не препятствовал ей в этом, напротив, был даже очень рад тому, что жена его так быстро забыла о предмете своей страсти. Но вот война в Африке закончилась, и снова появляется этот молодой человек, служивший помехой семейному счастью. Его находят еще красивее, умнее, любезнее, чем он был раньше, а может быть и еще влюбленнее. Матрона снова воспылала к нему казалось забытой страстью. Злые языки стали распускать по городу слухи, что в одну темную ночь видели носилки какой-то таинственной матроны в местах, весьма удаленных от дома ее приятельницы Семпронии. Высказав все это, — продолжал претор суровым тоном, — я считаю своим нравственным долгом обратиться лично к тебе с откровенным заявлением. Советую тебе, милая Цецилия, иметь в виду, что супруг твой, претор Сицилии Лукулл вовсе не из тех людей, которые готовы безмолвно переносить оскорбления и в одно прекрасное утро дочь Метелла может быть отправлена назад к родным, словно дочь простого римлянина.

— Нет, я тебе не верю, ты не посмеешь этого сделать! — с ужасом вскричала Цецилия. — Ты не решишься поступить с богатой и влиятельной сестрой нумидийского героя так, словно она дочь последнего плебея. У тебя не хватит на это мужества. К тому же этот шаг привел бы к неблагоприятным для тебя последствиям.

— Пожалуйста, не придавай чересчур большого значения могуществу и влиянию твоей родни. Она поможет тебе не больше, чем твоя хваленая красота. Помни, если сапог натирает мне ногу, я снимаю его и выбрасываю вон, не думая при этом о сапожнике, который мне его делал.

— Какое пошлое сравнение.

— Быть может, но оно точное. Кроме того закон дает мне право вознаградить себя за причиненную тобою боль, оставив некоторую часть твоего состояния, — хладнокровно отвечал Лукулл.

— Но я все-таки не до конца понимаю к чему ты клонишь?

— А к тому, чтобы ты мне поклялась с сегодняшнего дня прекратить все отношения с Тито Вецио.

В ответ на это Цецилия разразилась громким, истеричным смехом. Лукулл был озадачен, ему даже показалось, что его жена внезапно сошла с ума, он смотрел на нее с удивлением и страхом, а она продолжала хохотать все громче и громче, словно ей сказали что-то необычайно смешное. Спустя некоторое время, придя в себя, Цецилия глубоко вздохнула, словно после тяжелого и беспокойного сна и приказала позвать служанку.

— Лалаче, — сказала она вошедшей невольнице, — узнай, вернулся ли Созий и, если вернулся, позови его сюда.

Служанка, поклонившись, вышла.

Луций Лукулл был удивлен и даже потрясен. Он был в не состоянии понять странное поведение жены. Но желая узнать, что же значили все эти действия, он терпеливо ждал результата.

Вскоре в комнату вошел человек в плаще, который не далее, как этим утром вел какие-то таинственные переговоры с трактирщиком Плачидежано.

Прекрасная матрона бросила пронзительный взгляд на слугу, точно спрашивая: ну, говори, все ли в порядке? В ответ на этот немой вопрос слуга почтительно склонил голову, что означало: все исполнено по вашему желанию, госпожа. Цецилия сделала знак рукой и слуга вышел.

Сицилийский претор был старым юристом. Когда он председательствовал в суде, ему неоднократно приходилось допрашивать обвиняемого и свидетелей, но подобного немого допроса, свидетелем которого он оказался, ему не доводилось видеть никогда. На этот раз женская хитрость превзошла судейскую проницательность. Лукулл, хотя и не понял главного, но догадался, что его супруга, несмотря на припадок безумного смеха, совершенно нормальна, и что между ней и Тито Вецио произошел разрыв.

— Что все это значит? — спросил он жену, стараясь казаться абсолютно безразличным к происходящему.

— А вот что, — отвечала Цецилия Метелла, — человек, которого я люблю, да, сознаюсь тебе, люблю безумно, этот человек для меня уже ничто, будто умер… погиб. Верь мне, Луций Лукулл и успокойся.

— Твои слова чем-то напоминают пророчества оракулов Сивиллы, ты что-то говоришь о смерти, о гибели, впрочем меня это не касается, я не предрасположен приоткрывать завесу будущего. Важно для меня здесь лишь то, что ты, кажется, совершенно искренне пообещала прекратить всякие отношения с Тито Вецио, и я почти уверен, что ты сдержишь свое слово. Что же касается всего остального, то мне до это нет дела. А теперь извини, моя чудная Юнона, друзья и клиенты давно ожидают меня в приемном зале, Да и твои обожатели, думаю, тоже собрались у тебя в гостиной. Выходи и будь с ними любезна, если тебе этого хочется, и верь слову Луция Лукулла, с этого дня ты в моем лице не заметишь ни тени ревности.

Сказав это и раскланявшись с прекрасной матроной самым вежливым образом, претор Сицилии вышел из комнаты, совершенно довольный результатом, которого он так долго и тщетно добивался.

— Кажется то, чего не сделали африканские копья и стрелы, совершила женская гордость. Ну и прекрасно, мне больше ничего не нужно, — шептал про себя Лукулл, самодовольно улыбаясь.

Между тем Цецилия, оставшись одна, опустила голову на грудь и задумалась. Картины минувших счастливых дней жизни пронеслись в памяти красавицы, по щеке скатилась слеза.

— Глупец, — прошептала она, — он посылает меня к моим обожателям. Уверяет, что больше никогда не будет ревновать. Да разве я в состоянии любить кого-нибудь кроме Тито. Он оскорбил меня, опозорил, оттолкнул, а все-таки я страстно люблю его, хотя и решилась на кровавую месть, но, боги! Пусть он лучше погибнет, чем будет блаженствовать в объятиях другой. О! Этого я не перенесу, — вскричала Цецилия, нервно сжав пальцы в кулак. — Да, пусть он умрет. Но легче ли мне станет когда он перестанет существовать? Да, легче, он оттолкнул меня, оскорбил и отдался другой. Эту измену, мой ужасный позор можно искупить только ценой его крови… Пролить такую кровь — это ужасно. Зато я буду отомщена… да, отомщена. Он должен умереть сегодня ночью. Вот день уже близится к середине, а мне бы хотелось, чтобы он никогда не кончался. Не надо ночи, зачем она? Пусть живет Тито!.. А моя месть? А его измена? Нет, я жажду его крови, пусть умрет. О, боги! Молю вас, спустите мрак на землю, спустите поскорее, и пусть это гордячка никогда, больше никогда не окажется в горячих объятиях Тито!

— Лалаче! Иди сюда, — вскричала, точно в бреду, Цецилия. — Зажги все лампады у алтаря, брось фимиам в его курильницу и пойдем, дитя мое, помолимся вместе. Будем просить богов, чтобы они послали спокойствие моей истерзанной душе, утолили сердечную боль, — говорила жена сицилийского претора.

Вскоре лампады были зажжены, на алтаре курился фимиам, кругом царствовала мертвая тишина, время от времени прерываемая глухими рыданиями молящейся Цецилии Метеллы.


ЛЕГИОНЕРЫ МАРИЯ



В это время Тито Вецио направлялся к полям Марса, где по приказу Рутилия были собраны легионы, предназначавшиеся для отправки в Галлию, против кимвров. Молодой трибун ехал не один. Его сопровождали Ливий Друз и Гутулл. Между молодыми друзьями шел весьма оживленный и серьезный разговор о будущем отечества.

Ни для кого из римских граждан уже не было секретом, что республика быстро стремится к падению. Несмотря на чудовищную роскошь Рима, вся остальная Италия уже превратилась в пустыню. В самом Риме наряду с богатством и роскошью нищета увеличивалась ежечасно и великий город переполнялся ленивым, развратным пролетариатом, стремящимся туда со всех концов света. Богачи, утопая в роскоши и чувственных наслаждениях, не хотели даже думать об опасности, грозящей всем и каждому, они тратили на свои оргии баснословные суммы, иногда за одну ночь расходовалось целая груда золота, которой легко можно было бы осчастливить несколько сот голодных людей. Земледелие было в крайнем упадке, поля заброшены и не обрабатывались. Прошло время, когда труд крестьянина был самым почетным трудом, считавшимся не меньшей доблестью, чем военные подвиги. Трудолюбивого крестьянина — хлебопашца награждали венком точно также, как и полководца, выигравшего войну. В настоящее же время все эти свободные и полезные для страны труженики были обращены в рабство, ставшее самой чудовищной язвой, разъедавшей великую римскую республику. Прибывавшие в столицу люди чурались труда и существовали благодаря правительственной и частной милостыне или занимались самыми гнусными делами, а также, не стыдясь, продавали свои голоса каждому, кто нуждался в них на выборах. Всем гражданам бросался в глаза этот страшный и гибельный хаос, но большинство даже не пыталось найти выход из создавшегося положения.

Тито Вецио и его друзья, Пламенно любя отечество, придумывали разные способы для его спасения и часто вели между собой ожесточенные споры по этому поводу.

— Прежде всего для того, чтобы предотвратить неминуемую гибель республики, — говорил Друз, — надо уравнять в гражданских правах жителей Рима и провинций.

— Конечно. Тем более, что каждый итальянец уже может считать себя гражданином республики. Между тем собственно римское гражданство является какой-то монополией, государством в государстве и каждый плебей оказавшийся в Риме, должен почувствовать на себе ярмо рабства, прежде чем сделаться римским гражданином, — согласился Тито Вецио.

— Когда провинциальные муниципалитеты сравняются в правах с Римом, — продолжал Друз, жизнь в провинции возродится, хлебопашество снова будет в почете и господствующая ныне римская аристократия найдет достойного противника в лице лучших представителей провинции. Рим сделается центральным органом, к которому отовсюду польется молодая кровь и снова окрепнет великий город и станет властелином и путеводным маяком всего мира.

— Твои слова достаточно разумны, мой дорогой Друз, но мне кажется, что предлагаемые тобой средства слишком слабы и чересчур запоздали. Увы, болезнь пустила слишком глубокие корни и теперь едва ли можно спасти отечество, прибегая лишь к косметическим мерам. Не будем самообольщаться. Уравнение в правах всех граждан Италии мера безусловно прекрасная, но, повторяю, в нашем положении она является косметическим средством, но не радикальным решением проблемы, потому что никакие права не могут заставить трудиться господствующую касту аристократов, живущую за счет миллионов рабов. Ты, конечно, скажешь, что необходимо утвердить новые, справедливые аграрные законы, погасить долги, расширить право голосования, усилить авторитет трибуны, обновить сенат, противопоставив старой аристократии авторитетных людей из провинции, увеличить привилегии всадников и колонизировать свободные земли, заселив их голодными римскими гражданами. Все это, конечно, прекрасно и необходимо сделать. Но заживят ли рану эти средства или разбередят еще больше? Вот вопрос, над которым следует очень серьезно подумать. Мы уничтожим долги введением новой ипотеки? Прекрасно. Но те, что сейчас тратят больше, чем получают, останутся в неприкосновенности и по-прежнему будут залезать в долги. Следовательно, эта финансовая мера повлечет за собой новые долги и породит легионы новых ростовщиков. Заселить свободные земли римскими гражданами? Но это нисколько не разовьет у них способности к труду. Они и в новых колониях останутся такими же бездельниками, какими были в Риме. С той лишь разницей, что в Риме они ели чужой хлеб, их кормили, а на новых землях они должны будут своим трудом зарабатывать на хлеб, то есть делать то, к чему они положительно не способны; сама же республика их отучила от труда. Расширением права голосования народа едва ли можно уничтожить подкуп голосов. Усиление власти трибунов можно было бы назвать мерой очень разумной и целесообразной, если бы была уверенность, что трибуны все до единого окажутся кристально честными и разумными людьми. Но если какой-нибудь честолюбец злоупотребит своей святой миссией и, пользуясь невежеством, ленью и нищетой народа начнет использовать свое высокое положение в личных целях, тогда вернуться прискорбные времена Манлия и Меллия[108] и настанет тирания демагогов. А если ввести в сенат новых людей и увеличить значимость всадников — не будет ли это заменой старой аристократии на новую, возможно, еще более жестокую? Что же нам делать? Как спасти отечество и республику, стоящую на краю пропасти. Есть только одно радикальное средство, одна спасительная реформа, но мы едва ли когда-нибудь решимся на этот шаг.

— О какой реформе ты говоришь? — с опаской спросил Друз.

— О полном, окончательном и бесповоротном освобождении рабов.

— Но, друг мой, это лекарство хуже самой болезни. Кто же будет исполнять обязанности рабов, если все будут свободны?

— Каждый должен будет работать сам на себя, к этому вынудит сама жизнь. Сначала, конечно, будет непросто, но мало-помалу привыкнем.

— Ты бредишь, Тито Вецио, с открытыми глазами, как Сократ в своей комедии. Как могло подобное безумие прийти тебе в голову? Да разве человек может прикоснуться к небесной лазури? Ты пойми, что проще дотянуться до небесного свода, чем заставить свободного человека выполнять работу раба. Это все равно, что в холодную погоду стащить теплый плащ с плеч человека и притом уверять его, что от холода он станет намного сильнее. Нет, друг мой, рабство превратилось в непременное условие нашей жизни, как семейной, так и гражданской. Уничтожь рабство — и гордый Рим развалится, как здание без фундамента.

— Неужели тебе никогда не приходило в голову, — с жаром воскликнул Тито Вецио, — что в один прекрасный день люди, которых мы так тиранили, иногда просто ради исполнения очередной прихоти и постоянно из-за нашей лени и неумения работать, наконец потеряют терпение, разорвут свои цепи и восстанут? Уверяю тебя, это весьма вероятно. И если они соберутся вместе, сплотятся в одну массу и потребуют от нас отчета за пролитые ими пот и кровь, думаешь ли ты, что положение Рима в тот день будет менее опасно, чем тогда, когда ему угрожали галлы Бренна или карфагеняне Ганнибала? Верь мне, в этот день все мы горько раскаемся, что не решились освободить рабов раньше.

— Ты говоришь о надуманной, несуществующей опасности. Разве могут такие идеи прийти в голову вьючному животному, предназначенному для работы? Подобные благородные порывы доступны только нам, патрициям, предпочитающим смерть позору. Жалкие скоты, уважающие лишь цепь и кнут, разве они могут быть людьми? Они существуют лишь для того, чтобы повиноваться господам.

— Но, пожалуйста, припомни восстание рабов в Сицилии, Непоте. Разве это не является для тебя неоспоримым доказательством того, что угнетенный человек, наконец, может потерять терпение и как бы ни была крепка цепь, сковавшая его, он ее в конце концов разорвет и бросит в лицо мучителю. Если любовь к свободе побуждает людей к героическим поступкам, то постоянный гнет и тирания может и рабов превратить в героев, они также будут сражаться и не за одну свободу, но вместе с тем и за жизнь. Мы привыкли к тому, что ежедневно происходит на наших глазах, но если хотя бы на минуту отрешиться от римской гордости и беспристрастно взглянуть на все творящееся в нашем городе ужасы — душа содрогнется. Без всякого суда и следствия, только по нашей прихоти, мы, не довольствуясь избиением рабов плетью, предаем их самой лютой и мучительной казни — распятию. Взгляни на эти бесконечные ряды крестов. Сколько здесь замучено людей, тела которых разрывали своими когтями хищные животные еще до того, как эти мученики испустили дух. Поэтому не будет ничего удивительного, если рабы, наконец, потеряют терпение и восстанут против своих мучителей. Рим не обрадуется в эти трагические для него минуты, а напротив, глубоко раскается, что в свое время не устранил опасности.

Беседуя на эту сложную и злободневную тему, они незаметно очутились у Марсова поля. Остановились около протянутого каната, препятствующего каждому, не знавшему пароля, пробраться к месту смотра войск, они увидели какого-то человека, во весь опор скакавшего к ним на дорогой, породистой лошади. Друз сурово нахмурил брови, а Тито Вецио презрительно улыбнулся. Всадник после обычного приветствия подал Тито Вецио тщательно сложенный, запечатанный пергамент и театрально воскликнул:

— Победителю Югурты от Луция Корнелия Суллы.

Друз наклонил голову, чтобы лучше рассмотреть печать, на которой действительно было изображение Луция Корнелия Суллы. И сквозь зубы пробормотал несколько не совсем лестных выражений по адресу доставившего письмо всадника, который был никем иным, как известным комедиантом Метробием, холопствующим шпионом будущего диктатора Рима.

Письмо было следующего содержания:

— Луций Корнелий Сулла, квестор, приветствует Тито Вецио, трибуна. Я хочу переговорить с тобой о делах весьма важных и жду тебя сегодня в моей вилле у моста Аннио. После обсуждения серьезных вопросов мы поужинаем вместе с друзьями. У меня будет музыка, танцовщицы и фалернское вино. Надеюсь также, что и твой друг Гутулл посетит мой дом. Ужин и оргия продлятся всю ночь. Прошу тебя не отказать мне ни под каким предлогом. Будь здоров.

— Что я должен передать Сулле? — спросил Метробий после того, как Тито Вецио прочел письмо.

— Скажи ему, что я и Гутулл после смотра непременно будем. Не правда ли, друг мой? — обратился Тито Вецио к нумидийцу.

— Конечно. Не случайно все говорят, что я твоя тень.

— Да, тем более, что Сулла приглашает и тебя тоже.

— Пусть покровительствуют вам боги! Сулла будет очень доволен вашим ответом, — сказал комедиант, торжественно раскланиваясь, точно вызванный публикой на подмостки балагана, после чего развернул лошадь и ускакал.

— Вот слуга, вполне достойный своего господина. Паясничая и угождая самым непристойным образом, этот негодяй также участвует в заговоре против республики в пользу тирана… Сулла пригласил тебя на ужин к себе на виллу и ты так неосмотрительно дал согласие? Так будь осторожен. В пещеру льва можно легко войти, но выйти из нее ох так непросто.

— Нет, так открыто в своем доме он не решится сделать со мной ничего дурного. К тому же, ты ведь знаешь, мы с опасностями старые знакомые, даже можно сказать друзья.

— А относительно соблазна, скажи мне, ты так же тверд, как и на войне?

— О, что касается этого, то я не боюсь. Этот человек умеет воздействовать только на две струны человеческой души: алчность и честолюбие. Но и то и другое мне чуждо. Он мне не может дать ни дружбы, ни любви, следовательно нечего беспокоиться.

— О, мой Вецио, ты не рожден для сегодняшней эпохи.

— Стой, — вскричал часовой, когда молодой трибун и его друг выехали на круг, — пароль?

— Консул-победитель, — отвечал Тито Вецио.

— Проезжайте, — часовой отошел в сторону, освобождая дорогу.

Наши друзья въехали в круг и присоединились к группе всадников, среди которых выделялась гордая фигура консула Мария. Он находился рядом с Рутилием, окруженный трибунами, кавалерийскими командирами, начальником штаба, адъютантами и начальником движения. Все они получали те или иные распоряжения. Два старших адъютанта стояли по обе стороны от консула, младшие передавали приказы легионам.

— Добро пожаловать, — сказал Марий трем вновь прибывшим всадникам. — Публий Рутилий, прикажи дать сигнал.

По знаку последнего все трубы — букцины, корницины и тубы,[109] имевшиеся в лагере, затрубили одновременно. Легионеры бросились по местам в образцовом порядке, показывающем их привычку исполнять маневры скоро и ловко.

Рутилий в сопровождении делегатов, трибунов и своих адъютантов носился перед фронтами легионов, готовящихся отправиться в поход.

Легионы были разделены на три ряда. В первом ряду каждого легиона находилось пятнадцать манипулов,[110] во втором — девять, в третьем — шесть. Маникул состоял из двух центурий[111] и при построении представлял собой прямоугольник в двадцать человек длиной и десять шириной. Между маникулами стояли знаменосцы,[112] один центурион[113] занимал место на правом фланге, другой — в центре первого ряда, декурионы[114] закрывали ряды.

Между солдатами для свободы движения было расстояние в три локтя.[115] У каждого легионера за спиной был туго скатанный плащ из толстой шерстяной материи.

Маникулы отстояли один от другого с одинаковыми интервалами. Кавалерия находилась на флангах. Позади фронта в некотором удалении располагались метательные орудия и лазареты.[116]

Ядром войска была тяжело вооруженная пехота, которая в последние годы набиралась из числа бедных римских граждан, поскольку люди состоятельные уклонялись от рядовой службы. Главным наступательным оружием легионера был меч и метательное копье-пилум. Меч был коротким, обоюдоострым, с тонким острием, так что им можно было и колоть и рубить. В походе меч вкладывался в ножны, называемые вагина. Его носили на перевязи на правом боку. Пилум состоял из деревянного древка и заостренной железной части, как правило, полтора-два метра длиной. У многих было закалено только острие. Благодаря этому копье, пробив щит, сгибалось и противник не мог ни пользоваться какое-то время щитом, ни вооружиться ставшим непригодным копьем. Пилум можно было бросить метров на тридцать.

Оборонительным оружием прежде всего был щит. Полуцилиндрической формы, он был чуть больше метра в высоту и около восьмидесяти сантиметров в ширину. Его деревянный остов покрывался кожей и, чаще всего лишь по краям, металлом. Шлем был целиком металлическим. Помимо этого легионеры носили кожаный панцирь, обитый металлическими пластинами. Под него солдаты одевали шерстяную тунику, а поверх — плащ.

В бою легион разделялся на три линии. Первую составляли новички, не искушенные в военном деле, так называемые гастаты. Во второй находились воины уже имевшие некоторый опыт участия в сражениях — принципы. И, наконец, в третьей линии были ветераны, опытные, закаленные во многих сражениях воины-триарии.

Каждый маникул имел свое знамя, обыкновенно представлявшее собой древко с различными серебряными украшениями. Иногда кроме них к древку крепился кусок материи. Особое красное знамя было у полководца. Кроме того, свой значок был у каждого легиона. Утрата его в бою для всех воинов легиона означало только одно — несмываемый позор на долгие годы, а иногда на всю жизнь.

Кроме легионов тяжеловооруженной пехоты, в римской армии имелись и вспомогательные войска, пешие и конные.

Воины пешего вспомогательного войска были без панциря, в коротких юбках из воловьей кожи, обычно с маленьким круглым щитом. Кроме короткого меча они были вооружены различными метательным оружием: дротиками, луком со стрелами, пращами, из которых выпускали продолговатые свинцовые пули.

На кавалеристах были длинные белые туники, панцири и шлемы. Средних размеров круглый щит, в одной руке, длинное копье в другой, меч в ножнах — таково было их обычное вооружение. У некоторых можно было заметить несколько дротиков с ременной петлей на конце, вдев в которую руку можно было метнуть дротик чуть ли не на сто метров. Всадники сидели без седел и стремян, зато бросались в глаза богато вышитые уздечки и нагрудники. На крупе лошадей лежали чепраки разного цвета.

— К оружию, — раздалась звучная команда проконсула Публия Рутилия.

— К оружию, — повторили центурионы, а вслед за ними и все остальные командиры отдельных частей.

— Слушай, — скомандовал проконсул, после чего начались учения, в которых отрабатывались различные приемы боя и маневры, необходимые для ведения военных действий в ту эпоху. Смыкание и размыкание строя, перемена фронта в зависимости от того, с какой стороны могло произойти нападение, другие перемещения всей массы войска выполнялись с такой согласованностью, которой могли бы позавидовать и нынешние военные. Маневры заключались в отработке действий при нападении и защите, метании стрел, дротиков и свинцовых пуль в деревянный забор. При этом воины демонстрировали изумительное умение. Их дротики, брошенные с расстояния десяти-двенадцати метров, вонзались в деревянный забор с такой точностью, что в результате образовали безукоризненно прямую линию. Свинцовые пули, выпущенные из пращи, попадали точно в цель, находящуюся почти в ста метрах от воинов. Сигнал труб возвестил о новом упражнении. Метание дротиков и пращевых пуль прекратилось. Легковооруженные воины примкнули к фронту и начали стройно и организованно отступать.

Войско отходило в полном порядке, непрерывно ведя оборонительные действия способом, многократно проверенным в реальных сражениях. Воин первой шеренги, выпустив копье, стрелу или пулю из пращи, моментально уходил в тыл колонны, уступая место стоящему за ним солдату второй шеренги. Стоявший во второй шеренге, метнув свое оружие, давал место находившемуся в третьей и так далее. Таким образом на цель беспрерывно обрушивался град стрел, копий, свинцовых пуль. При этом войско организованно отступало, ни на мгновение не прекращая обстрела.

Но вот трубы заиграли резко, отрывисто и грозно ужасное «баррито». Это был сигнал к атаке. Сначала по всему фронту раздался гул, словно подземный гром, постепенно гул усиливался, становился явственнее, слышнее, точно выходил из земных недр на поверхность и превращался в шум морских волн во время бури, а гул все усиливался и усиливался, и наконец перешел в неистовый вопль всех атакующих. Обычно после этого римляне, как бешеные бросались в атаку или на приступ, подобно урагану сметая все на своем пути.

«Барра» в истории римских войн играет огромную роль, еще не получившую достойной оценки. Его нельзя сравнить с нашим «ура!», хотя и тот, и другой клич предшествовал атаке или приступу. Наше «ура» выражает презрение к неприятелю, смертельной угрозе, это молодцеватый возглас солдата, не задумывающегося над опасностями и препятствиями. «Ура» похоже на крик торжества, как бы уверенности в победе. Между тем римское «барра» — это, скорее, страшная угроза, вопль гнева, клятва беспощадной мести, поэтому она была так страшна врагам Рима и наводила на них ужас. Услышав этот вопль, враги Рима знали, что пощады им не будет, их ожидает смерть на поле битвы, пытка в подземных тюрьмах Рима или вечное, позорное рабство. «Барра», словно стихийная сила почти всегда сметала препятствия на своем пути и достигала цели.

После имитации атаки легионы выстроились в каре. При этом легионы внешнего ряда, упираясь щитами в землю, опустились на одно колено и выставили наружу копья. В середине каждого каре находились командир легиона и его ближайшие помощники.

Кавалеристы выполняли свои маневры, а также отрабатывали взаимодействие с пехотой.

— Все эти маневры и эволюции прекрасно отработаны, но что-то они мне не особенно по душе, — сказал Тито Вецио, стоящий около консула Мария.

— Ты полагаешь, что они слишком сложны? — оживился победитель Югурты, услыхав слова, во многом совпадающие с его собственными мыслями. — Я с тобой отчасти согласен. Всем этим запутанным маневром солдата можно выучить разве что за несколько лет. Между прочим, если бы их упростить, было бы достаточно нескольких месяцев. С другой стороны, к чему различия в одежде? Солдаты должны походить один на другого, как две капли воды. Я хочу устранить все эти различия, а также покончить с животным миром на значках легионов. К чему эти лошади, кабаны, волки. Орел, и только орел должен быть на знамени великого Рима. У солдата должно быть одно знамя, один легион, одна мысль — выполнить команду своего полководца, одно отечество, которое он должен защищать там, куда его поведет серебряный орел.

— Значит ты хочешь, чтобы солдаты забыли святое имя своей отчизны?[117] — спросил Тито Вецио, неприятно пораженный откровенностью консула.

— О, молодость, молодость, — с горечью отвечал Гай Марий. — Неужели ты не видишь, что Рим уже давным-давно живет двойной жизнью. Есть Рим патрициев, аристократов и толстосумов и Рим голодных, порабощенных плебеев. У первых в распоряжении имеется сенат, магистраты,[118] религия, законы, право, письмо. Этим оружием они побеждают всякого, кто осмеливается посягать на их власть. У плебеев нет ничего, кроме этого военного поля, на котором он отныне станет равным всей этой возомнившей о себе знати. Это будет первым шагом моих грандиозных преобразований. Затем, как я уже говорил, будут уничтожены все различия между солдатами. Эта мера удалит из войска честолюбцев, они под разными предлогами начнут уклоняться от вступления в его ряды. И вот, после того, как богачи и аристократы уедут в Афины изучать греческую философию, в войсках останется только могучий плебей, уставший жить подаянием, он не побоится ни холода, ни голода, ни ран, ни смерти, ни опасности. В его сердце будет жить только одна идея: слава оружия и победа над врагом. Войско не нуждается в изнеженных франтиках, головы которых украшены цветами, а в голове мысли лишь о кутежах и разврате. Мы обойдемся без них. Когда плебей наденет шлем, возьмет меч и копье, тогда для него Римская волчица станет матерью, а не мачехой, и у него появится отечество… Времена эти, Тито Вецио, приближаются. Я бы не хотел видеть тебя среди людей, обреченных на гибель. Твоя замечательная храбрость, воинская доблесть, великодушие, доброта к слабым и угнетенным, все это сближает тебя с нами и мне кажется, что ты достоин принять участие в этом великом и благородном деле. Подадим друг другу руки, мой молодой друг, скрепим наш братский союз. Несколько лет войны, опасности и лишений, а потом радость победы, ликование отомщенной души, всеобщее благополучие.

Так говорил консул Гай Марий, увлекаясь все больше и больше.

Тито Вецио после некоторого раздумья сказал:

— Полководец! Твои идеи, бесспорно, достаточно разумны, достойны твоего высокого ума и необыкновенной храбрости, но, к моему великому сожалению, я должен тебе сказать, что они противоречат нравственным законам. Уничтожить, разорить, стереть с лица земли — тяжелое призвание. Не лучше ли возродить, поднять, исправить? Ты хочешь уничтожить патрициев, которые скоро превратят родную землю в громадную пустыню, восстаешь против тирании, против привилегий аристократии… Но какими средствами ты хочешь этого достичь? Теми же самыми, против которых восстаешь. Нет, консул. Рим нуждается в пахарях и ремесленниках, а не в солдатах. Призвав плебеев к оружию, ты, по моему мнению превратишь отечество в дымящиеся развалины. Гракхи поступили разумнее, призвав на помощь земляную глыбу, на которую усталый народ склонил голову. К сожалению, жадность патрициев и война все уничтожили.

— Гракхи для меня не указ, они были побеждены и уничтожены, а я сам хочу победить и властвовать, — возмущенно отвечал консул. — А потому предлагаю всем, у кого есть руки и голова на плечах, стать со мною рядом, возглавить бесчисленные и непобедимые легионы.

— Ну, а когда ты добьешься своей цели и бедные станут богатыми, а богатые бедными, что выиграют отечество и свобода от того, что явится новый господствующий класс взамен старого? Или выиграют только волки и хищные птицы, привлеченные на поля сражений бесчисленными телами убитых?

— И прекрасно, пусть погибают, пусть становятся добычей волков. Но прекратим спор. Я в последний раз тебя спрашиваю, Тито Вецио, хочешь ли ты быть со мной?

— Полководец, все, что ты мне сейчас сказал, до такой степени противоречит моим убеждениям, что я вынужден тебе отказать.

— Жаль, очень жаль, это огромная потеря как для меня самого, так и для задуманного дела. Что делать, пойдем каждый по тому пути, который судьба выбрала для нас. Но послушай мой дружеский совет. Не доверяйся Сулле, этот человек не способен на великодушные и разумные действия.

— Гай Марий, верь мне, если бы я пошел за кем-нибудь, то, конечно, только за тобой. Не могу этого сделать только потому, что твои предложения, к несчастью, совершенно противоречат моим убеждениям. Но в одном прошу тебя не сомневаться — если я не могу быть соратником Мария, то уж тем более никогда не соглашусь стать сообщником интригана Суллы.

В это время Рутилий подскакал к консулу и спросил:

— Гай Марий, прикажешь распустить войско?

— Нет, Рутилий, пусть они сначала перекусят, а потом им следует раздать причитающееся жалованье, потому, — тут Марий улыбнулся хитрой, крестьянской улыбкой, — что у голодного желудка нет ушей.[119] Так говорят в моих родных местах.

Войска были очень довольны распоряжением консула. Воины тотчас аккуратно и бережно сложили оружие, вынули из своих ранцев творог, хлеб и начали закусывать, попивая воду, смешанную с уксусом, которую легионеры называли поска.

По окончании обеда они собрались у небольшого стола, поставленного, на возвышении и называвшегося по тогдашнему обычаю трибуной, где и началась раздача жалования. Затем консул Гай Марий сделал знак войску, что хочет говорить и произнес речь приблизительно следующего содержания.

— Солдаты! По воле римского народа я назначен вашим командиром в новой войне, предпринятой против варваров. Мне прекрасно известно, что это назначение вызвало огромное недовольство всех нобилей[120] и прочих благородных, которые ненавидят меня. Им, конечно, хотелось бы, чтобы на этот пост назначили кого-нибудь из аристократов, получивших военные познания в школах, а не на полях сражений, как я, еще вчера никому не известный плебей. Они ненавидят меня за мое происхождение, за то, что мои предки не были благородных кровей, но, мне кажется, лучше заслужить благородство самому лично, чем пытаться унаследовать его от предков. Огромную честь командовать вами, вести вас на трудную тяжелую битву, я заслужил своим потом и кровью и никому здесь не обязан, кроме самого себя. Солдаты! Когда вы увидите меня на поле битвы, вы сами решите, достоин ли уважения меч плебея, не принадлежащего по рождению к благородным римским аристократам.

Невозможно описать энтузиазм, который вызвала эта речь консула-плебея у всего собравшегося войска. Всеобщие аплодисменты, восторженные крики как нельзя более убедительно доказывали, что искра, брошенная хитрым горцем, произвела пожар, которому впоследствии суждено будет разгореться по всей римской республике. Немногочисленные патриции, находившиеся в войске, были до крайности изумлены и испуганы. Они ожидали, что полководец, призовет римские легионы к доблестной победе над зарвавшимися варварами. А речь Гая Марии оказалась ни чем иным, как воззванием к солдатам, призывом восстать против сената и аристократии. Бессмертные строки Салюстия и Ливия дают представление о том, до каких чудовищных размеров консул-плебей сумел довести чувство ненависти к сенату и привилегированному сословию у солдат, так неосмотрительно вверенных его командованию.

По окончании речи Гай Марий с торжественностью жреца и ловкостью мясника поспешил принести кровавую жертву и дал клятву верности римскому знамени. Все солдаты с величайшим вниманием следили за этой церемонией, от которой, по их глубокому убеждению, зависел успех или неудача будущей компании. На этот раз знамения были благоприятны и войско уже предвкушало кровавую победу. Вновь раздались аплодисменты и торжествующие восклицания. Затем трубы заиграли поход и легионеры справа по два под командой Рутилия, легатов, трибунов и центурионов двинулись по Клавдиевой дороге, которая должна была привести их в Этрурию, затем в Цезальпийскую Галлию, на реку Родан и наконец в Аквы Секстиевы, где победа над тевтонами вознесла Гая Мария еще выше, одновременно вплотную подтолкнув к краю пропасти.

Уже начинало темнеть, когда Тито Вецио и Гутулл, попрощавшись с консулом и его окружением, проехали триумфальные ворота и повернули лошадей на дорогу, ведущую к Наменто.

Между тем наш старый знакомый Черзано, все время, пока шли маневры, безуспешно пытался войти в круг, чтобы встретиться с Гутуллом или Тито Вецио и сообщить им о грозящей опасности. Однако бдительные часовые неизменно пресекали все его попытки прорваться, говоря одно и то же:

— Приказано никого не пускать.

Проклиная римскую дисциплину, бедный Черзано не знал что ему делать, как подать знак Тито Вецио о том, что проклятый Макеро устроил засаду.

— Остается одно, — рассуждал бывший гладиатор, — собрать человек пять товарищей и напасть на негодяев. Если же не хватит сил и победит противник, придется прибегнуть к помощи граждан, закричать «караул».[121] Тогда сбежится стража и дело, пожалуй, примет неожиданный оборот для Макеро и его сообщников. Негодяй сможет ощутить неприятную шершавость петли, наброшенной на шею или странное ощущение деревянного креста за спиной.

Рассуждая таким образом, Черзано покинул Марсово поле и пошел на розыски своих приятелей.


ПИСЬМО БЕЛОФОРОНТЕ[122]



Тито Вецио и нумидиец направлялись к вилле Суллы. Молодой всадник под влиянием разговора со своим приятелем Друзом и откровенно высказанных мыслей неукротимого Мария погрузился в тяжелые размышления о судьбе Рима. Гутулл не прерывал его молчания, в свою очередь раздумывая о том, что ему довелось видеть и слышать в последние часы.

Не приходилось сомневаться, что в самом скором времени вспыхнет гражданская война, партии корыстных честолюбцев ринуться одна на другую и затопят Рим потоками крови. В каком положении окажется тогда его юный друг? Зная честную натуру Тито Вецио, его пламенный, бескорыстный патриотизм, нетрудно было понять, что молодой квирит в случае гражданской войны окажется между двух огней. Это последнее обстоятельство серьезно беспокоило нумидийца и из его широкой груди вырывались тоскливые вздохи.

Таким образом друзья незаметно проехали три мили[123] от города. Не доезжая до видневшегося моста, они свернули на дорогу, лежащую среди полей и перед их глазами предстала живописная группа деревьев, из-за которых виднелись остроконечные башенки. Здесь жил печально знаменитый в римской истории политический интриган и его любовница Никополия, которую современники называли римской Аспазией.

Вилла будущего тирана Рима располагалась на берегу реки Онио у тибуртинской дороги, все строения были скрыты за густой зеленью, и одно из них, с причудливыми башенками, в особенности отличалось кокетливым изяществом. В этом доме проживала прекрасная Никополия. Современные ей поэты и просто обожатели утверждали, что вилла красавицы среди густой зелени и цветов напоминает игривую Галатею Виргилия, которая, словно спряталась между сосен, шаловливо бросая оттуда цветы возлюбленным. Несмотря на свое легкомысленное поведение, эта римская Аспазия, как говорили, действительно любила Суллу. И если принять во внимание тот факт, что эта женщина, умирая, завещала все свое состояние, нажитое не совсем почетным трудом Сулле, то в искренности ее чувств к последнему действительно не приходится сомневаться. Кровавый римский тиран не постеснялся принять все эти богатства, не интересуясь их происхождением. Диктатор руководствовался принципом, что ценность золота не уменьшается от того, что его достали из грязи.

Проезжая мимо домика гетеры, Тито Вецио и Гутулл заметили еще несколько гостей Суллы. Они были собраны под предлогом дружеского, интимного ужина и обильных возлияний в честь Бахуса, столь обыкновенных в ту эпоху. Но на самом деле сторонники Суллы явились к нему для обсуждения планов обширного заговора против существовавших порядков республиканского правления. Все они принадлежали к привилегированному классу и, став под знамена Суллы, рассчитывали благодаря государственному перевороту и гражданской войне поправить свои дела, рассчитаться с кредиторами мечом, а не звонкой монетой. Ни у одного из них не возникло мыслей о том, что же будет с отечеством. Ослабнет ли оно еще больше или найдет свою смерть в кровавой борьбе — для них это было все равно, лишь бы добиться своих целей, удовлетворить корыстные интересы и честолюбивые замыслы. Радушный хозяин прекрасно понимал намерения своих гостей и в скором будущем ловко превратил их в послушных исполнителей своей воли, слепые орудия тирании, уничтожавшей порядок и свободу.

В приемной вновь прибывшие гости были встречены толпой слуг и прокуратором, в обязанности которого входила предварительная встреча гостей. Тито Вецио и Гутулла провели в преториум. Оставив там плащи и оружие, они направились в библиотеку, где находился сам хозяин.

Библиотека Суллы располагалась в не слишком просторной, квадратной комнате, вдоль стен которой стояли деревянные шкафы, заполненные пергаментами, причем некоторые из них находились в футлярах, обеспечивающих лучшую сохранность, а большинство были аккуратно переплетены.

На шкафах стояли мраморные бюсты и статуи. И странное дело. Все эти бюсты и статуи изображали только одного Суллу в разные периоды его деятельности. Этот человек с лицом больше похожим на холодную маску, с сердцем свирепого злодея мог бы стать желанным пациентом для любого психиатра. История сохранила один из поразительных фактов циничной, холодной жестокости Суллы. Когда по его приказу зарезали, как баранов, шесть тысяч пленных и несчастные жертвы подняли крик, сенаторы, услыхавшие эти вопли отчаяния стали возмущенно спрашивать в чем дело. И тут Сулла, цинично улыбаясь, заявил:

— Не беспокойтесь, уважаемые, это кричат несколько негодяев, которым я велел преподать хороший урок.

Говорят, время стирает все, но страшный и позорящий человечество смысл этих слов не уничтожило даже всемогущее время.

При появлении Тито Вецио и Гутулла Сулла перестал писать свои комментарии[124] и, широко улыбаясь, двинулся навстречу дорогим гостям. Самый внимательный наблюдатель не смог бы усомниться в искренности чувств будущего римского диктатора.

— Добро пожаловать, дорогие друзья! — вскричал с прежней улыбкой Сулла, — я давно жду вас, сгорая от нетерпения. Мои друзья уже собрались и в ожидании ужина каждый занялся своим делом. Одни принимают благовонную ванну, другие нагуливают аппетит, играя в мяч или занимаясь гимнастикой, а вот я, как видите, в ожидании вас заносил на пергамент пришедшие в голову мысли. Пожалуйста садитесь, будьте желанными гостями. А поскольку до ужина есть еще время, мы можем поговорить о серьезных делах.

Говоря это, Сулла придвинул гостям кресла, а сам сел напротив них на кровать для того, чтобы можно было наблюдать за выражением их лиц. С его же лица не сходила радостная улыбка и, глядя на простодушный вид любезного хозяина, никто бы не смог подумать, что он чудовищно жесток и непомерно честолюбив, что и позволило ему добиться мрачной всемирной известности.

— Тито Вецио и ты, достойнейший ар, выслушайте меня, — начал Сулла вкрадчивым голосом. — С вами я могу говорить без предисловий, потому что хорошо известно, вы для меня весьма желанные союзники. И очень пригодитесь для дела, которое, думается, можно будет привести в исполнение уже в не слишком отдаленном будущем. У тебя, уважаемый Гутулл, все отнял тиран и грабитель Югурта, оставив лишь один меч. Тебя, Вецио, бессердечный отец лишил родного крова, ты можешь питать лишь слабую надежду на получение наследства отца, который уже почти три года и знать не желает о твоем существовании. Вы оба благодаря вашей храбрости можете возвратить себе все, что отнято у вас судьбой и злыми людьми. Честолюбивы ли вы?.. Да, вы должны быть честолюбивы, поскольку честолюбие — неотъемлемая черта всех выдающихся личностей. Вы оба принадлежите к числу тех людей, для которых власть и слава, как в монументе, являются пьедесталами будущего величия. У вас много врагов, ненавистников, людей стремящихся вас унизить и оскорбить, а потому, естественно, вы должны жаждать крови, приложить все усилия, чтобы нанести удар, а не получить его. Я — тот человек, который может вам помочь, к тому же предлагаю еще…

— Что именно?

— Прежде чем откровенно ответить на этот вопрос, я хочу, чтобы вы заключили со мной крепкий, неразрушимый союз, поклялись смертью, своим состоянием, честью, именем своих родных…

— Но сначала мы должны знать что именно ты нам предлагаешь.

— О, это дело очень серьезное, осуществить мой замысел могут только великие люди. Не стоит слишком долго распространятся о том, что к настоящему времени наша республика правит практически всем миром. Одни страны завоеваны и приведены к повиновению, других спасают только отделяющие от нас громадные расстояния. Цари трепещут при имени Рима, народы спешат повиноваться нашим законам. Но непобедимые извне, мы слабы внутри, у себя дома. Люди, которых мы пленниками привели в Рим, стали свободными и уже пытаются нам самим предписывать свои законы. Эта неразумная свобода данная народу, сдавила Рим в его стенах, как в тисках. Рим, предписывающий законы целому миру! Да, друзья мой, таково реальное положение вещей. Эти шумные плебисциты, народные бури в комициях,[125] права и господство неразумной толпы абсолютно ни к чему государству-победителю, и если свобода порождает великие эпохи и великих людей, то лишь тогда, когда последним предоставлено абсолютное право руководить народом. Прошу вас обратить внимание на этот неоспоримый факт. Умиравшая свобода Греции удвоила, нет удесятерила силы великого Александра. Риму, чтобы навечно удержаться на высоте, повелевать странами и народами, необходимо сплотиться вокруг одного из энергичных и решительных людей, прекратить бесчинства обезумевшей толпы, ее шумные сборища, устранить коварное влияние философствующих демагогов, восстановить древний престиж и власть сената и непременно дать дорогу способному человеку, предназначенному судьбой заставить мир повиноваться римским законам.

— И что же надо для достижения всего этого? — спросил Тито Вецио, удивленный откровениями Суллы, точно исследователь морских глубин, перед которым вдруг из океанской пучины появилось жуткое и прежде неизвестное чудовище.

— Ничего не может быть легче, особенно с вашей помощью. Патриции, как вы знаете, ненавидят Мария, так что уничтожить его не составит особого труда. Тем более, что вынужденный вести легионы против кимвров и тевтонов, Гай Марий со своей суровой дисциплиной вскоре утратит расположение войска, а вместе с тем, что само собой разумеется, постепенно сойдет на нет и его популярность среди плебеев. Наш легионер безгранично храбр, но он приучен к военной добыче. Страна же, куда ведет его Гай Марий уже настолько обглодана хищными волками германских лесов, что поживиться там практически нечем. Принимая во внимание это чрезвычайно полезное для нас обстоятельство, можно не сомневаться, что строгий и взыскательный Марий в самом скором времени не только утратит любовь своих солдат и плебеев Рима, но даже заставит и тех и других ненавидеть себя.

Именно в этот момент будет очень легко вырвать из его рук командование войском. После чего, избранный консулом, я надеюсь очень быстро собрать войско, в котором каждый, от легионера до легата, стремился бы к славе, военной добыче и богатству. И этих людей, жаждущих завоевывать и обогащаться, я брошу на богатые города Греции и Малой Азии. Я скажу солдатам: идите за мной, и я приведу вас к славе и богатству, отдам вам все сокровища восточных царей. И они с рабской готовностью пойдут за мной. А после того, как я с отягощенным богатой добычей и потому боготворящим меня войском пристану к берегам Италии, настанет благоприятный момент для учреждения военной диктатуры, непобедимой, строгой, решительной. Диктатуры, которая возвратит республике ее былое могущество. Бывшие рабы лишаться возможности управлять нами. Мы станем реальной, самостоятельной силой, которая обеспечит процветание нашему отечеству. Вот мой план, желаете ли вы принять его? — спросил Сулла, протягивая руку молодому патрицию.

Тито Вецио отстранил протянутую руку будущего тирана и холодно сказал:

— Нет.

— Ты отказываешься? Почему?

— Потому, что ты ненавидишь все, что мне дорого, потому что ты хочешь втоптать в грязь то, что мне бы хотелось вознести на недосягаемую высоту, на пьедестал, и поклоняться ему, ты хочешь уничтожить все, что я считаю своими идеалами, опозорить, разбить, исковеркать руками кровожадных и думающих лишь о добыче солдат. Ты хочешь окончательно добить свободу, дух гражданства, инициативу народа, одним словом у нас с тобой нет ничего общего. Ты человек минувшего, я — настоящего, между нами лежит непреодолимая пропасть, вот почему я не желаю принимать твоих предложений.

— Сумасшедшие надежды, лихорадочные мечты, ребячество или бред больного — назови как хочешь, — вскричал Сулла, пожимая плечами. — Человеку от природы не дано быть свободным. Я не знаю ни одного периода в его жизни, когда он мог бы пользоваться ею. Девять месяцев он проводит в тюрьме — утробе матери. Родившись на свет, он должен подчиняться воле родителей и нянек, которые даже распоряжаются его членами, связывая их, чтобы он не стал уродом. Едва он станет на ноги, как за него берутся педагоги, и конечно, обучая его, не жалеют розог. Повзрослев, он превращается в раба обязанностей: семейных, служебных, гражданских. Жизнь есть тяжелая цепь, которую вынужден таскать человек. Сначала его сковывает одно кольцо, затем два, потом несколько, и наконец их становиться так много, что возникает целая цепь. Какая же это свобода? Покажите мне ее. Где она? Никто из нас не свободен, даже боги Олимпа вынуждены повиноваться друг другу. Но я уверен, что лучше подчиняться одному, чем иметь десятки сотни господ и зависеть от прихоти каждого из них… Тебе, Гутулл, я мог бы отдать царство Массиниссы. Вецио я предлагаю все мое состояние и готов заботиться о нем, как о родном сыне. Ну, а теперь я предоставляю возможность вам самим решить, подходят ли мои предложения. Что касается меня, то я уже давно решил… Выбор сделан.

— Мой также! — воскликнул Тито Вецио торжественно и вместе с тем с горечью… — Я, в свою очередь, прошу тебя, Луций Корнелий Сулла, выслушать то, что говорит мне мое сердце. Не знаю, как будут судить тебя твои сторонники, это, конечно, зависит только от того, насколько тебе удастся осуществить этот злодейский замысел. Может даже когда-нибудь тебя назовут великим — кто знает? Но истинные патриоты и сама история не могут восхвалять человека, который избрал средством для достижения своей цели грабеж, убийство и насилие, человека, который хочет погубить взрастившее его государство ради корыстных интересов, пролить реки крови и заслужить проклятие потомков. Ты хочешь подчинить своим интересам гнусные инстинкты толпы: алчность, зависть, злобу, месть, тщеславие… а потом держать весь народ в своем железном кулаке, о, я отлично тебя понял, Сулла. Но дело, затеянное тобой, ведет к гибели отечество и свободу, принесет лишь бесчисленные жертвы, всеобщее разорение и будет проклято на страницах истории.

В пылу негодования Тито Вецио не замечал, что время от времени Сулла улыбался, скорее с ехидством, чем с иронией. Буря негодования захлестнула душу будущего тирана Рима, но по внешнему виду этого нельзя было сказать. С ледяным спокойствием он спросил, обращаясь к Гутуллу:

— Ну а ты, уважаемый Гутулл, быть может не разделяешь точку зрения своего молодого приятеля?

— Сулла, — твердо отвечал нумидиец, — я, кажется, никогда не давал тебе повода думать обо мне дурно. Для меня тирания вообще носит ненавистное имя — Югурта. Но все тираны, кто бы они не были, не могут ожидать от меня ничего, кроме ненависти и презрения.

Сулла и на этот раз улыбнулся, пожал плечами и что-то отметил на пергаменте, затем, обращаясь к гостям, очень любезно сказал:

— Надеюсь, на время ужина, дорогие друзья, мы позабудем о некоторых… противоречиях, которые, хочется верить, не помешают нашей будущей дружбе. Прошу вас пройти со мной в триклиний, где приглашенные на ужин, вероятно, уже заждались нас. Эта ночь должна быть посвящена только удовольствиям, а деловые вопросы подождут до завтра.

Все вышли из библиотеки. Сулла, пропустив гостей вперед, следовал за ними на некотором расстоянии.

— Не беспокойтесь, друзья мои, — цедил он сквозь зубы, — еще посмотрим, встретите ли вы завтрашний день живыми и невредимыми. Как я вижу, для вас хороший удар кинжалом гораздо убедительнее, чем вся моя логика. Ладно, у меня в запасе есть и такие аргументы. А жаль — оба способные и храбрые люди, в моих руках они могли бы быть чрезвычайно полезными для дела. Но, не моя вина.

— Ну что, ведь говорил же я тебе, что они не согласятся, — Аполлоний, спрятавшийся на время разговора, подошел к возвратившемуся в библиотеку Сулле.

— Значит ты все слышал?

— До единого слова.

— Они меня оскорбили, не так ли?

— Да, но что еще хуже, они узнали о всех твоих замыслах.

— Ты прав. С этих пор они будут моими врагами.

— И прибавь — опасными врагами.

— А между тем они могли бы быть мне очень полезными. Знаешь, два таких человека стоят целого войска.

— Ну, об этом теперь поздно говорить, надо на что-то решиться.

— Я уже решился.

— Тогда выдумай какой-нибудь предлог. Например напиши письмо сторожу Эсквилинских ворот, у которых затаились наши молодцы и попроси этих двоих передать его.

— Я действительно должен через эти ворота отправить в город оружие для моих гладиаторов.

— Прекрасно! Вецио ничего не заподозрит. Напиши письмо и мы его с ним отправим.

— А если наш план сорвется?

— Этого не может быть. Ведь им придется иметь дело с двадцатью самыми отчаянными гладиаторами школы Марка Феличе. Кроме того, мной предусмотрены все меры предосторожности. Если в это дело вмешаются квесторы убийств, можно будет использовать историю о любви и ревности.

— Кстати, и муж тут, в числе приглашенных… Вот письмо, теперь пойдем ужинать.

В триклинии Суллы собралось множество приглашенных, принадлежащих к разным слоям римской аристократии. Первым из гостей был председатель сената Марк Эмилий Скавр, беспокойный старик, глаза которого сверкали огнем молодости, высокий, прямой, суровый. Рядом с ним сидел Цецилий Метелл, дядя молодого Квинта, далее Лутаций Катулл, Октавий и Марк Антоний, известный оратор. Все они принадлежали к олигархии и, конечно же, были консерваторами. Кроме них вокруг стола возлежали Сервилий Чензон, Луций Кальпурний, Пизон Бестиа, Постулий Альбан, Луций Опимий. Последние пользовались самой дурной репутацией у народа и были ему ненавистны. Многие открыто обвиняли их в казнокрадстве. Чензон, несомненно, приложил руку к исчезновению тулузского золота, Бестий и Альбин нажили состояние, получая взятки от Югурты, Опимий подозревался в грабеже Гракхов. Все эти римские граждане как нельзя лучше могли служить орудием в достижении корыстных целей гостеприимного хозяина дома, весьма разумно опасаясь, что рано или поздно народ может привлечь их к ответу за расхищение общественного достояния и злоупотребление властью.

Здесь также оказались трибун Бебий, триумвир Марк, Спурит Фуфей и удачливые авантюристы Главк и Сатурнин, в данную минуту друзья и сообщники Суллы, что не помешало им в подходящий момент переметнуться на сторону Мария. Не было недостатка и в паразитах-прихлебателях вроде паяца Метробия или Целия.

Появление Тито Вецио с нумидийцем привлекло внимание всей компании. Их приветствовали очень любезно, хотя многие из присутствующих с удовольствием прикончили бы их не сходя с места. Сенатор Скавр с излишней любезностью пожал руку молодого человека, вероятно рассчитывая породниться с наследником сказочно богатого старика Вецио и таким образом обеспечить роскошную жизнь своей хорошенькой дочери Эмилии. Даже супруг красавицы Цецилии постарался изобразить на своем лице самую любезную улыбку при появлении бывшего обожателя своей жены. Вообще все устроилось как нельзя лучше и самые заклятые враги Тито Вецио казались его лучшими друзьями. Любезный хозяин не замедлил подать сигнал к началу ужина.

Надо сказать, что ужин у Тито Вецио отличался куда большей изысканностью, чем угощения Суллы. Вкусы и того и другого проявились совершенно отчетливо. Несмотря на то, что Сулла, приглашая гостей на ужин, обещал им фалернское вино, в чрезмерно дорогих кубках оказалась какая-то подозрительная беловатая жидкость, вряд ли удовлетворившая даже завсегдатаев таверны Геркулеса — победителя. Зато у будущего повелителя Рима оказались прекрасные андалузские танцовщицы. Такой соблазнительной роскоши за ужином у Тито Вецио не было.

Хотя беловатая жидкость, постоянно подаваемая в драгоценные кубки, не отличалась вкусом, опьянение от нее наступало довольно быстро. К середине ночи многие из гостей вынуждены были временно покидать триклиний, чтобы не смущать остальных весьма неприятными последствиями чрезмерного чревоугодия и невоздержанности в употреблении хмельной жидкости. Облегчив свои желудки, они возвращались и снова принимались есть и пить, как ни в чем не бывало.

Тито Вецио и Гутулл, евшие и пившие очень умеренно, тихо беседовали между собой, оставаясь в триклинии только потому, что этого требовали правила приличия. Они давно порывались уехать, но этого нельзя было сделать, не нарушая установившегося этикета.

Незаметно для всех их выручил Аполлоний. Он подал сигнал хозяину и Сулла, поняв его, сказал:

— Вы, друзья мои, кажется, заскучали. А ты, Тито Вецио, выглядишь каким-то утомленным. Искренне сожалею, что вы не получили того удовольствия, которое я хотел вам доставить и не смею больше злоупотреблять вашим терпением. Поезжай домой Тито Вецио, ты, кажется, не совсем здоров, отдохни. Кстати, ты не мог бы оказать мне небольшую услугу. Будь так добр, передай письмо сторожу Эсквилинских ворот. Я тут пишу по поводу оружия, которое надо будет отправить моим гладиаторам. Извини, что я к тебе обращаюсь, но ведь ты будешь ехать мимо.

— С удовольствием, давай письмо, я его передам, — отвечал Тито Вецио, обрадовавшись возможности немедленно покинуть порядком надоевшее ему общество. У него и мысли не было о возможном предательстве.

— Спасибо. Этим ты делаешь мне большое одолжение, поскольку в этот поздний час мне не хотелось бы отправлять письмо с кем-то из моих слуг, а просить кого-то из гостей, кроме вас, невозможно. Ты сам видишь, они совсем пьяны.

— Пожалуйста, не обращай внимания на такие пустяки и не сомневайся, что твое поручение будет исполнено, — говорил Тито Вецио, прощаясь с любезным хозяином.

Сопровождаемые самыми добрыми напутствиями, молодой квирит и его друг вышли во двор, сели на лошадей и рысью отправились по Тиволийской дороге, ведущей через поле Сестерцио к Эсквилинским воротам.

Была темная безлунная ночь, на небе, укутанном свинцовыми тучами, не горело ни одной звезды, дул сильный, порывистый ветер, с шумом наклоняя верхушки столетних деревьев. Окружающие предметы принимали какие-то страшные, фантастические формы. Это была одна из тех бурных январских ночей, в которую, по мнению суеверного человека, злые силы глумятся над запоздалым путником, сбивают его с дороги, ведут к топкому болоту или пропасти и, адски хохочут, видя гибель своей жертвы.

— Ну уж ночь! — вскричал Тито Вецио, поплотнее закутываясь в плащ. — Как, нравится она тебе, Гутулл? Кажется, ее нельзя сравнить с прелестными африканскими ночами?

— Нет, там в пустыне иногда бывают ночи и похуже. Впрочем, я рад возможности освежиться. Я чуть было не задохнулся у Суллы.

— Вот, мой друг Гутулл, тебе наконец довелось увидеть кое-кого из наших знаменитых сенаторов и патрициев. И эти люди хотят диктовать свои законы всему миру!

— Они отвратительны, но хуже всех Сулла. С каким ужасным хладнокровием и цинизмом он планирует грабежи, убийства и всеобщее порабощение. Когда он пил вино, мне казалось, что в чашу была налита теплая кровь, которую этот лютый зверь в человеческом образе потягивал с наслаждением, сверкая своими страшными глазами. Я тебе говорю, Тито, он навел на меня страх.

— Тебе ли бояться римлянина, если ты не боялся африканских львов, — смеясь заметил Тито Вецио.

— Африканец, который не боится львов, может бояться змей. А в этом человеке уживается кровожадность льва и смертоносность змеи. Он напоминает мне Югурту. Горе Риму, если Сулла возьмет власть в свои руки.

— Свобода римская, к счастью для всех нас, в настоящее время настолько сильна, что над кровожадными замыслами Суллы можно только посмеяться, как над выдумками ребенка.

— Не говори так, Вецио, в Риме есть много людей, очень похожих на Суллу и мне, как иностранцу — человеку новому, кажется, что болезнь республики гораздо серьезнее, чем ты думаешь… Но где мы? Что это за черная масса вдали? И эти белые предметы, над которыми вьются стаи птиц?

— Эта черная масса — позор Рима, трупы замученных рабов, пригвожденных к крестам по приказу господ. Хищные птицы днем и ночью находят здесь себе пищу. Распятые на кресте, как ты знаешь, не сразу умирают, иногда несчастные мучаются в течении нескольких суток и умирают от жажды или холода, но чаще их заклевывают хищные птицы, вырывая куски плоти своими острыми клювами и когтями. С правой стороны от нас поле Сестерцио. Ни один простолюдин Рима не пройдет здесь ночью даже за все золото мира. Слышишь, как скелеты стучат о кресты, как жалобно воет ветер, будто отпевает усопших мучеников.

— А этот свет, который виднеется там вдали?

Это не больше ни меньше как дом палача рабов Кадма. Там он предварительно пытает рабов, после чего приколачивает их к крестам. Место также проклятое, как и все поле Сестерцио.

— А эти блуждающие огоньки?

— Люди с предрассудками говорят, что это маленькие факелы колдуний, которые ищут коренья для своих волшебных напитков.

Беседуя на эту мрачную тему, наши друзья приблизились к полю Сестерцио и стук скелетов о кресты становился все громче и громче. Ночные птицы, испуганные появлением людей, черными стаями отлетали от крестов и вились над головами людей, но видя, что всадники не претендуют на их добычу, они вновь садились на кресты и продолжали свое ужасное занятие, как это было десять и сто лет тому назад, и будет еще через двести и триста лет.

— Тише, — вдруг сказал Тито Вецио, останавливая свою лошадь, — тебе не кажется, что кто-то кричит?

— Да, если бы это было у нас в пустыне, я бы сказал, что это гиена.

— Нет, но по всей видимости, это волк пришел за добычей.

— А быть может просто вой ветра?

Всадники остановились и начали внимательно прислушиваться. И тут в кромешном вое ветра они услышали такой страшный человеческий вопль, что они невольно с ужасом посмотрели друг на друга. Кричала женщина, которая, похоже, находилась в доме палача Кадма.

— Черт возьми, там кого-то убивают, — вскричал Тито Вецио и стрелой помчался к ужасному дому палача. Гутулл поскакал за ним. Стаи птиц, сидевшие на крестах, скелетах и еще живых рабах, с испугом разлетелись в разные стороны.

Подскакав к дому палача, Тито Вецио спрыгнул с лошади и стал искать окно, чтобы посмотреть, почему из дома доносятся эти ужасные крики, но тщетно. Окна, выходившего в поле, не оказалось. Тогда молодой квирит выхватил кинжал и, проткнув отверстие в стене, стал смотреть в него. Вероятно он увидел что-то ужасное, потому что моментально отскочил от стены и начал стучать в дверь.

— Отпирай, злодей, немедленно отпирай! Иначе я разнесу в щепки твое проклятое логово! — кричал Тито Вецио.

— Кто смеет в этот час нарушать покой верного слуги республики? Кто ты такой и что тебе надо? — послышался голос палача Кадма.

— Я офицер республики и приказываю тебе немедленно открыть.

— Я думал, что закон запрещает нарушать покой домашнего очага, — послышался изнутри тот же голос.

— Не тебе, презренная тварь, говорить о законах офицеру легионов Гая Мария. Открывай без разговоров, иначе, говорю тебе, от твоего поганого гнезда останутся одни воспоминания.

— Погоди, сейчас отопру, но предупреждаю тебя, что завтра же подам на тебя жалобу квесторам насилия.

— Завтра можешь делать все, что взбредет в твою поганую башку, а сейчас давай открывай немедленно.

Дверь отворилась. В ту же секунду какой-то человек выскочил из единственного окна, выходившего на противоположной стороне дома в маленький дворик, поспешно перелез через забор и пустился бежать через поле Сестерцио по направлению к городу.

Палач, увидав перед собой богато одетого и вооруженного молодого квирита, стал бормотать нечто, похожее на извинение.

Войдя в это страшное логово палача, Тито Вецио онемел от ужаса. Посреди комнаты стояла огромная жаровня, в которую были положены концы щипцов, клещей, прутьев и других пыточных приспособлений, по стенам висели колеса с зубцами, блоки, железные ошейники, кресты, гвозди, в углу комнаты на полу валялось несколько человеческих черепов. У стены к железному кольцу была привязана полуобнаженная девушка поразительной красоты. Ее густые, длинные волосы были распущены и в беспорядке падали на обнаженные плечи и грудь, прекрасные черные глаза лихорадочно блестели от ужаса и стыда, по бледному лицу с правильными и выразительными чертами скользил румянец застенчивости. Жертва палача была удивительно, фантастически хороша собой. Глядя на нее, Тито Вецио в первый момент почувствовал какой-то благоговейный трепет. Ему показалось, что он видит перед собой богиню красоты, явившуюся на землю из заоблачного мира. На какое-то время он потерял дар речи и не мог сделать ни шага вперед, чтобы освободить пленницу и стоял на месте, устремив взгляд на красавицу. Но вот в ее глазах потух лихорадочный огонь ужаса, они теперь выражали нежную мольбу, сквозь густые ресницы покатились слезы чистые, блестящие, как кристалл, розовые уста сложились в грустную улыбку, румянец еще гуще покрыл девственные щеки красавицы, она опустила глаза и прошептала:

— Благодарю!

Тито Вецио опомнился, выхватил кинжал и бросился разрезать канат, связывающий руки, достойные страстного поцелуя любви.

— Постой, постой, молодой господин, не торопись! — вскричал Кадм. — Клянусь всеми дьяволами преисподней, если ты будешь разрезать канат, то наверняка поранишь руки девчонке, погоди, не спеши, дай я лучше развяжу… Ну вот, смотри, одно мгновение — и все готово.

— Скажи мне, проклятый палач, каким образом эта девушка оказалась в твоих лапах? — спросил Тито Вецио.

— О, это очень смешная история, уважаемый трибун. Ты ведь знаешь, я обязан повиноваться не только магистрату, но и каждому гражданину Рима, которому понадобятся мои услуги. А сегодня утром приходит ко мне слуга Скрофы. Последнего ты верно знаешь, лицо, известное всему Риму, его заведение находится напротив Большого цирка. Ну вот, благородный квирит, — продолжал палач самым добродушным голосом, — этот самый слуга Скрофы и спросил меня, не хочу ли я немножко заработать. Я, разумеется, отвечал, мол, почему бы и нет, с превеликим удовольствием. Ты должен, сказал мне слуга, как можно сильнее напугать одну красавицу-гречанку, молодую невольницу Скрофы, купленную им за огромные деньги. Она не хочет повиноваться своему господину, капризничает, не исполняет его приказаний и поэтому он, Скрофа, ежедневно теряет кучу сестерций. Ее надо научить уму-разуму, но только учти, можно только запугать, но чтобы ни один волос с ее головы не упал, иначе мой хозяин будет в большом убытке… Хотя, сказать откровенно, такое предложение было мне не по душе, ну какой страх может быть без…

— Свою откровенность можешь оставить себе, также мне без надобности знать что тебе по душе, а что — нет, к делу, заканчивай, мне противно слушать твою болтовню.

— Ну что же еще тебе сказать, храбрый трибун, — отвечал палач тем же благодушным тоном. — Ты сам видишь, я буквально исполнил поручение Скрофы, привязал девушку к столбу, обнажил ее по пояс и стал готовить свои инструменты, как будто собираясь ее пытать…

— Где же тот негодяй, который привел тебе эту девушка, слуга Скрофы? — прервал циничную болтовню палача Тито Вецио.

— Убежал, как только я открыл вам дверь, выскочил в страхе вон в то окно.

— Прекрасно, эту девушку я беру с собой, — сказал Тито Вецио, бросая палачу полный кошелек с золотом. — Половину можешь взять себе, остальное передай слуге Скрофы, и больше я с тобой говорить не собираюсь, хватит. Я и так слишком много времени провел в этой богом проклятой дыре.

Сказав это, Тито Вецио завернул в свой длинный плащ спасенную им красавицу и, при помощи Гутулла посадив ее к себе на лошадь, отправился по направлению к Эсквилинским воротам.

— Стой, если тебе жизнь дорога! — вдруг вскричал Гутулл, схватив его лошадь под уздцы. Я заметил в той стороне каких-то подозрительных людей, судя по всему вооруженных. Поверь моему опыту, там нас ждет засада. Поедем лучше в противоположную сторону. В Риме много ворот и кроме Эсквилинских.

— Пожалуй ты прав, поедем налево. Но как же тогда быть с письмом Суллы? — озабоченно спросил Тито Вецио.

— Прежде всего надо позаботиться о самих себе, а потом уже о поручении Суллы. Умоляю, едем поскорее, нам нельзя терять ни минуты.

Друзья повернули лошадей и понеслись во весь опор в сторону, противоположную той, где прятались наемные убийцы.

— Проклятье! — вскричала египетская колдунья, явившаяся посмотреть на гибель ненавистного ей Тито Вецио. — Они повернули в другую сторону. Неужели их кто-то предупредил? Но что я вижу, наши гладиаторы разбегаются в разные стороны. И на этот раз я не буду отомщена! — восклицала с отчаянием чародейка.

Между тем палач был очень доволен результатом всей этой, как он выразился, смешной истории. Сопротивляться Тито Вецио, само собой разумеется, ему в голову не приходило. Молодой квирит свободно взял и увез девушку. Кадм не мог воспрепятствовать этому похищению — квирит был вооружен, к тому же с приятелем. Да это и не входило в его обязанности. Его дело — подвергнуть легкой, средней, строгой или самой тяжелой пытке, в конце концов пригвоздить провинившегося раба или рабыню к кресту и отдать живого на съедение орлам и коршунам, а не спасать красивых девушек от похитителей. Она была прислана со слугой, он и должен был ее спасать, а не прыгать через окна.

— Конечно, — рассуждал палач, — слуга по всей вероятности побежал в город заявить властям и они вот-вот должны сюда нагрянуть, но это меня уже не касается. Для меня главная прелесть заключается вот в чем, — Кадм высыпал в руку блестящие золотые монеты, полученные от Тито Вецио. — Один, два, три… восемь… двенадцать, — пересчитывал он.

— Черт возьми, если я не стал богачом по милости этой девчонки, которую прислали ко мне, чтобы я ее попугал. Недаром я сегодня во сне видел яйца. Это великий Морфей предупреждал меня, спасибо ему. Между тем мой сон выходил из роговой двери, а не из слоновой,[126] и тем не менее сбылся и принес мне целый капитал. Тридцать золотых монет — такой суммы мне не доводилось получать за всю мою жизнь… Какой это прекрасный, всемогущий предмет — золото. Каждый из этих прекрасных желтых кружков мне что-нибудь обещает. Один предлагает амфоры вина, другой — громадные куски говядины и свинины и хлеб, да не тот, который вынуждены есть мы, бедняки, черный, грязный, сорный, а белый, хороший, третий — хорошую одежду. С этими блестящими кружочками я пройду куда мне захочется, хотя бы в сам цирк и не буду отверженным, всеми презираемым, проклятым, а напротив все найдут меня великолепным, даже очень красивым и молодым. Но довольно любоваться вами, — продолжал палач, складывая свои сокровища опять в кошелек, — надо спрятать в надежное место.

Кадм недолго думал. Он выбрал один из человеческих черепов, сваленных в углу в кучу, и засунул внутрь его внезапно свалившееся в его руки богатство.

Лишь только палач покончил с этим приятным делом, как шум и голоса, послышавшегося рядом с домом, убедили его, что приключения этой ночи еще далеко не закончились. Поспешив спрятать драгоценный череп в угол, палач подошел к двери и прислушался.

— Сейчас же откройте ночному триумвиру, — послышался снаружи строгий голос. Судя по повелительному тону, он принадлежал начальству, которому вверена охрана города в ночное время.

Прибывший действительно был ночным триумвиром, которого привел слуга Скрофы, чтобы защитить дом палача от нападения каких-то неизвестных людей. Кадм, хотя личность и всеми презираемая, тем не менее принадлежал к числу слуг республики, и отказать ему в законной защите было совершенно невозможно: Вот почему ретивый чиновник оказался у дверей дома палача.

— Откуда вошли похитители? — грубо спросил триумвир.

— Вот в эту дверь.

— А девушка? — спросил слуга Скрофы.

— Он увел ее с собой, — отвечал палач.

— О, я несчастный! Пропала моя голова! — вскричал в отчаянии слуга Скрофы, хорошо понимая, что его господин не простит пропажи прекрасной рабыни и, возможно, ему придется иметь дело с орлами и коршунами поля Сестерцио. Бедняга в отчаянии рвал на себе волосы и плакал.

Между тем триумвир брал показания у слуги и палача. Последний рассказал все до мельчайших подробностей, умолчав, конечно же, о кошельке, который он получил от Тито Вецио.

Таким образом, благодаря этой истории, письмо Белофоронте, которое Сулла вручил Тито Вецио, не было доставлено по адресу.


ЛЮБОВЬ НА ЛОШАДИ



Наши всадники на чистокровных скакунах неслись во весь опор через поля и проселочные дороги, чтобы с противоположной стороны опять повернуть к городу и въехать в Рим через ворота Калена, расположенные на значительном расстоянии от Эсквилинских ворот и имеющие то, немаловажное в данной ситуации преимущество, что через них днем и ночью проходило очень много народа, между тем, как у Эсквилинских ворот ночью движение замирало, потому что в поздние часы никто и не решался проезжать по проклятому Сестерцкому полю… Чтобы добраться до Капенских ворот, надо было проскакать не меньше пяти миль, но Тито Вецио окончательно решил, что эта предосторожность необходима. Зоркий африканец не мог ошибаться. Около Эсквилинских ворот действительно ждала засада и они избежали опасности только благодаря случайности. Если бы Тито Вецио не бросился на крик, доносившийся из дома палача, они бы непременно угодили в засаду и адский план Аполлония непременно бы сработал. И тут молодой квирит стал вспоминать о событиях минувшего вечера. Откровенная беседа с ним Суллы, отказ Тито Вецио вступить в постыдный союз — все это, конечно, не могло быть оставлено без внимания таким человеком, как будущий диктатор. Его просьба отвезти письмо сторожу Эсквилинских ворот, которой молодой трибун поначалу не придавал никакого значения, теперь, когда Гутулл обнаружил засаду, оказалось, имела скрытый зловещий смысл. Благодаря откровенности Суллы Тито Вецио оказался в курсе всех его планов, а какой же заговорщик решится открыть свои тайные замыслы людям, не разделяющим его замыслы, скажем больше — готовых на все, лишь бы уничтожить этот заговор еще в зародыше. Попытка убрать с дороги Тито Вецио и Гутулла была естественным следствием их отказа участвовать в заговоре и абсолютного отрицания всех кровожадных планов, родившихся в доме Суллы. Вновь и вновь осмысливая все эти факты, Тито Вецио в душе искренне благодарил друга за проявленную бдительность. Он с ужасом думал о том, в каком бы безнадежном положении оказался, если бы на них напали. Ведь, обремененный находившейся в его невольных объятиях девушкой, он почти не мог защищаться, и в то же время рисковал бы жизнью не только своей, но и того сокровища, которое подарила ему судьба.

Оказавшись на внушительном расстоянии от поля Сестерцио и Эсквилинских ворот, Тито Вецио несколько умерил бег лошади и заботливо спросил свою красивую пленницу, хорошо ли она себя чувствует.

— Благодарю, хорошо, — отвечала она, вздрогнув от холода, а может быть и по какой-то другой причине.

Тито Вецио с заботливостью нежной матери старательно закутал молодую девушку в плащ, пытаясь по возможности предохранить ее от холода. Она, в свою очередь, обвив его шею правой рукой, крепко прижималась к его груди, по всей вероятности боясь упасть с лошади.

Проехав так еще немного, молодой всадник решил, что пора перейти с бешеного галопа на рысь. Движения лошади стали менее быстрыми, но зато потребовали еще более надежной посадки, рука красавицы сильнее обняла шею молодого всадника и она теснее прижалась к нему. Ее горячее дыхание касалось его лица, глаза смотрели нежно, детская улыбка играла на розовых губах. С беспечностью юного существа был забыт только что пережитый ужас. Двое молодых существ словно находились на прогулке и куда-то неслись. А куда — сами не знали. Да и не было необходимости задаваться подобными вопросами. Они были счастливы. Напрасно холодный резкий ветер пытался сорвать их с лошади, остудить жар дыхания, освежить воспаленные молодые головы. Они все ближе и ближе прижимались друг к другу, их дыхание становилось все жарче, мысли сосредоточились на единственном чувстве высокого наслаждения данной минуты.

Невольница владельца римских гетер Скрофы, гречанка Луцена, этот перл, украсивший грустные страницы истории римской междоусобицы, была всего шестнадцати лет от роду, когда попала в когти морского разбойника и ее детские руки сковали цепи постыдного рабства. Едва распустившийся прелестный цветок страны искусства и красоты — Греции, она обладала феноменальной красотой, производящей одинаковое впечатление как на аристократов, так и на простолюдинов. Луцену справедливо прозвали богиней красоты. Подобные красавицы были редки даже в Греции, которая в ту пору славилась хорошенькими женщинами.

Природа не часто создает подобное совершенство. Красота почти никогда не сочетается с темпераментом. Красавицы и в жизни бывают почти также холодны, как мрамор статуи, в которых их запечатлела древняя Греция. Красота Луцены потому и была так необыкновенна, как мы выразились — феноменальна, что и то и другое находилось в ней в великолепной гармонии. При правильном, античном сложении нежность ее юное тело обладала грациозной гибкостью и порывистостью. Трудно описать подобную красоту, почти невозможно. Мало сказать, что у юной гречанки были совершенно правильные черты лица, высокий лоб, прямой, пропорциональный нос, дивные глаза, окаймленные густыми бровями и длинными ресницами, розовые губы цвета жемчуга, длинные и густые черные волосы. Все это дает слабое представление о ее красоте и грации. Великий художник, когда находит подобную натурщицу, долгие часы проводит в созерцании совершенства творения и, грустно опустив голову на грудь, сознает свое бессилие, невозможность передать на полотне то, что природа поставила выше вдохновения великого художника или скульптора.

Нет ничего удивительного в том, что молодой Тито Вецио, увидев полуобнаженную красавицу Луцену, почувствовал благоговейный трепет, ему и в самом деле показалось, что богиня красоты и грации спустилась на землю. Он, последователь Эпикура, не верующий в языческих богов, смутился, онемел от изумления, не мог допустить мысли, что какая-нибудь из смертных может быть до такой степени прекрасна. И вот теперь ночью, в безлюдной степи эта красавица в его объятиях, он чувствует учащенное биение ее сердца, словно оно хочет пробить его молодую грудь, горячее дыхание касается лица, нежная мягкая рука обвила его шею, и при каждом движении лошади она все ближе и ближе склоняет его голову к своим розовым губам, глаза юной красавицы загорелись, словно освещая ее прелестные черты. Честный и деликатный Тито Вецио вдруг стал забывать о своей благородной миссии покровителя спасенной им пленницы, голова его внезапно закружилась, дыхание стало прерывистым, неровным, на секунду мелькнула мысль, что бесчестно злоупотреблять беззащитным положением девушки, он пытался отклонить голову в сторону, но повсюду его преследовали два черных глаза с их дурманящим блеском, рот пленницы был призывно раскрыт и мягкая упругая грудь стучалась ему прямо в сердце. Голова его закружилась, он потерял способность думать, рассуждать, превратился весь в чувство и отдался ему. Все ближе и ближе склоняются две юные головы одна к другой, все крепче и крепче прижимаются тела. Тито прижимает к своему сердцу Луцену, оба они дышат почти одним дыханием, губы их почти касаются, но поцелуя еще нет. Одного удерживает тонкое чувство деликатности, другая сгорает от девственной застенчивости. Возможно, они бы долго находились в таком положений, не решаясь сделать первый шаг, но последовал толчок. Вдруг прекратилось дыхание, они замерли в страстном поцелуе. Так начинался этот чудный роман без слов, без объяснений, две юные, прекрасные души потянулись одна к другой, как железо к магниту, и вспыхнула любовь страстная, полная огня, обожания, веры и беспредельного блаженства. Другой толчок заставил их опомниться. Тито Вецио отклонил голову от красавицы, сконфужено опустил глаза, очевидно считая себя виноватым. Желая хоть чем-нибудь загладить свою вину, он стал тщательно укутывать в плащ свою дорогую пленницу, робко на нее взглянул… и ахнул от восторга. Красавица преобразилась в одно мгновение: глаза ее горели страстью, на губах заиграла улыбка, пропал застенчивый румянец, его сменила матовая бледность. Богиня окончательно снизошла на землю и превратилась в страстно любящую женщину. Тито Вецио смотрел на нее, не дыша. Но на этот раз еще минуту назад сгоравшая от застенчивости, Луцена уже не нуждалась в толчке для сближения с юношей, она сама привлекла его к себе и стала целовать, распаляя его чувства своим горячим дыханием. Поцелуи, гласит пословица, словно вишни — одна тянет за собой следующую. Так произошло и между красивым всадником и юной пленницей. После первого и второго поцелуя счет уже был потерян.

В природе все зависит от толчка. Труден был путь к первому поцелую, но потом застенчивость молодой девушки и рыцарские чувства ее кавалера сменились чувством пылкой, молодой любви. Луцена трепетала в объятиях влюбленного юноши, потом этот трепет перешел в чувство, доселе ей незнакомое, будто огонь разлился по ее жилам, поцелуи становились то прерывистыми, иступленными, то долгими, упоительными…

А конь все бежал рысью, наконец добежал и до решетки ворот Капена.

— Кто просит пропустить его? — отозвался сторож, ветеран африканских войн.

— Офицер республики.

— Проезжайте, — сказал старый солдат и приказал поднять массивную железную решетку.

Заметал ли сторож странный груз на лошади Тито Вецио или нет, сказать не беремся, но на лице старого воина, когда он пропускал всадников в ворота, появилась улыбка. Быть может старик вспомнил молодость и любовные приключения давно минувших лет. Когда всадники проехали, он прошептал, грустно вздыхая.

— Да будут к вам благосклонны Венера и Эрот, молодые люди, желаю вам этого от всей души.

Дом Тито Вецио на Авентине находился неподалеку от Капенских ворот. Хотя улицы в этих местах и не освещались, но всадники, хорошо зная дорогу, доехали благополучно и без приключений. В тот момент, когда Тито Вецио постучал молотком в дверь, Гутулл в тусклом свете фонаря, зажженного перед храмом, посвященным богам-хранителям площади, заметил несколько теней, подозрительно двигавшихся в разные стороны и подававших друг другу какие-то знаки.

— А это что такое? Новая засада? — нумидиец молниеносно обнажил меч. — И хотя на этот раз Тито Вецио уже вне опасности, но все же надо бы мне узнать что за люди там собрались, — добавил он и поскакал в том направлении, где мелькали странные тени.

— Гутулл, Гутулл, здесь только друзья, — услышал он голос Черзано. — Вложи меч в ножны и успокойся.

— Черзано? Что ты делаешь здесь в этот ночной час?

— Ты лучше ответь сначала на один вопрос: вы этой ночью не попали ни в какую переделку?

— Нет.

— А не заметили по дороге ничего подозрительного?

— Даже дважды. Первый раз у Эсквилинских ворот, а второй — вот тут, рядом с домом. Скажи мне, кого вы тут поджидаете?

— Вас и, возможно, еще кое-кого.

— Объясни пожалуйста.

— Конечно, сейчас, когда все закончилось благополучно, я тебе все объясню. Но позволь сначала созвать мне своих друзей.

Сказав это, Черзано резко и продолжительно свистнул. В то же миг, словно из-под земли выросли пятеро вооруженных до зубов молодцев.

— Слава богам! — вскричал нумидиец, разглядывая товарищей Черзано. — Значит число наших друзей увеличилось. Прекрасно! Ну а теперь пойдемте в дом, там нам будет удобнее разговаривать, — добавил Гутулл.

Пока нумидиец вел переговоры, с Черзано и его друзьями, Тито Вецио, окруженный слугами с фонарями и факелами, соскочил с лошади и, осторожно сняв Луцену, вновь завернул ее в плащ и вошел в дом.

— Позовите мне Сострату, — приказал он слугам. — Если она спит, то разбудите ее и скажите, чтобы она немедленно приходила на женскую половину. — А ты, Гутулл, — обратился он к другу, — с кем это ты разговариваешь?

— С приятелями. Ты можешь спокойно заниматься своими делами и пока не обращать на меня никакого внимания.

— Если так, то мы отправляемся без тебя. Ну иди же, моя дорогая, — сказал он молодой девушке, — и, пожалуйста, ничего не бойся. Переступив этот порог, ты уже находишься под покровительством моих домашних богов, которые сберегут и защитят тебя от всякого, даже, если понадобится и от меня самого.

В ответ на эти искренние слова Луцена подняла свои красивые глаза и нежно посмотрела на благородного хозяина.

Пройдя через анфиладу комнат, молодая чета вошла наконец в очень уютное помещение, носившее название «гинекей» или «женская половина».

Тотчас были зажжены светильники, стоящие на дорогих столиках и уютная, изящно убранная комната наполнилась ярким светом. Слуги почтительно поклонились и вышли. Тито Вецио остался с красавицей один.

После того, что произошло между ними во время ночного путешествия, не было ничего удивительного в том, что оба они чувствовали себя сконфужено и некоторое время молчали. Луцена опустила вниз свои чудные глаза и румянец стыда вспыхнул на ее щеках. Тито Вецио также боялся взглянуть на красавицу и, чтобы скрыть смущение, теребил в руках висевшее рядом полотенце.

Здесь весьма кстати можно было употребить известное выражение «красноречивое молчание». Молчание влюбленных действительно было красноречивее даже самых убедительных речей знаменитых ораторов Афин. Сердца их учащенно бились и обаяние только что вспыхнувшей любви еще усилилось при свете светильников, в уютном покое, располагавшим к неге и сладострастию.

Наконец юноша нежно посмотрел на красавицу и тихо сказал:

— Милая моя, повторяю еще раз, не бойся. Я же сказал тебе, что здесь, в этом доме ты можешь никого не опасаться. Моя любовь к тебе, завладевшая моим сердцем окончательно, поверь, не заставит меня забыть о святых обязанностях гостеприимства. Ты здесь у себя дома, полноправная хозяйка и можешь свободно распоряжаться всем, даже мной, потому что на этой половине я твой гость, а ты — хозяйка. Мое уважение к тебе, как и любовь, не имеет границ. Рассказ проклятого Кадма и твое появление в его логове позволили мне составить некоторое впечатление о тебе. Конечно, я виноват перед тобой, — продолжал молодой квирит покраснев и опустив глаза, — но ты должна меня простить. За всю свою жизнь я не испытывал и сотой доли того чувства, которое испытываю сейчас к тебе, увидев как ты прекрасна. Я словно лишился рассудка и не смог удержаться… но ты простишь меня, не правда ли? Ты такая милая, добрая. Я постараюсь загладить свое безумство, буду ухаживать за тобой так, как ухаживала за мной моя бедная мать. Я постараюсь отыскать…

— Ах, какой ты добрый, деликатный, какая чудная и нежная у тебя душа! — воскликнула Луцена со счастливым восторгом. — Ты для меня словно полубог. Меня вырвали из рук моего отца, чтобы превратить в невольницу и выгодно продать первому же богатому развратнику. Боги покинули меня в те ужасные минуты. Ты один, Вецио, протягиваешь мне руку помощи, мне, бесправной рабыне, с которой даже палач не церемонится! — добавила молодая девушка и глаза ее наполнились слезами.

Тито Вецио не смел прервать эту исповедь юной, истерзанной души. Немного успокоившись, Луцена продолжала:

— Увы! Мой бедный отец умер на моих глазах. Он хотел защитить меня от разбойников и был убит. Меня заковали в цепи, я лишилась дорогого мне отца, родины, свободы и превратилась в круглую сироту, одинокую и несчастную.

— Сиротой ты себя можешь называть, да, потому что эти гнусные люди убили твоего отца, но ты не должна думать о том, что одинока. Нет, не должна! Клянусь тебе, Луцена, пока я дышу, ты не одинока. Я заменю тебе отца, буду твоим нежным, любящим братом! Ты не ошиблась, произнося в трущобе палача мое имя освободителя, да, я им буду тебя, верь мне, моя несравненная Луцена.

— Тито, благородный, удивительный Тито! Сказать тебе откровенно, почему бедная невольница, думая, что настали ее последние минуты, произносила твое имя?

— Да прошу тебя, будь со мной, как с братом, скажи мне все, ничего от меня не скрывай! — говорил восторженно юноша, покрывая поцелуями руки красавицы.

— Да, я буду с тобой откровенна, я скажу тебе все, что есть у меня на душе, в сердце, я ничего от тебя не скрою. Все мои мысли были только о тебе, милый Тито, с той поры, как я увидела тебя на вороном коне, прекрасного, молодого, окруженного почетом и приветствуемого восторженными криками народа. Это было, как ты уже наверняка догадался, на триумфальном шествии. Когда ты оказался у нашей ложи, я украдкой бросила тебе букет цветов, но увы, ты этого не заметил и скромный дар невольницы был растоптан серебряными подковами твоей лошади. Но с этих пор твой милый образ целиком завладел моим сердцем, он стал кумиром, которому молилась моя истерзанная душа. Вот почему я шептала твое имя, готовясь умереть… Я полюбила тебя, несравненный Тито, всей душой, всем сердцем, хотя никогда даже не помышляла о взаимности. Ты должен простить эту исповедь рабыни, слова вырвались невольно, верь мне, у меня нет надежды, я не оскорблю тебя ею даже мысленно, потому что люблю тебя беспредельно.

— Да, если божество, озаряющее душевный мрак грешника, может оскорбить его, тогда и ты прелестная Луцена, можешь оскорбить меня, но пока будет тлеть хоть искра разума в моей голове, я буду делать все, что в моих силах, лишь бы стать достойным твоей святой любви. Если ты согласишься быть моей женой, я готов ради тебя бросить родину, уехать куда угодно, хоть на край света! — вскричал влюбленный юноша, падая на колени перед красавицей и страстно обнимая ее гибкую талию.

— Клянусь именем Кастора![127] — послышался голос из соседней комнаты. — Вы не имеете никакого уважения к моему спокойствию, подняли с кровати. Что тебе от меня понадобилось, сын мой, — говорила старая кормилица, входя в комнату. — Но что я вижу? — продолжала она, останавливаясь и всплеснув руками, — здесь около тебя богиня, посланная сюда с Олимпа. — Боги, какое видение, — продолжала старушка, охваченная каким-то суеверным страхом при виде необыкновенной красоты Луцены.

Тито Вецио улыбнулся и сказал:

— Нет, моя добрая кормилица, это не посланница небес, хотя добродетельна и прекрасна, как богиня, это моя невеста Луцена. Отныне здесь все должны повиноваться ей так же, как мне самому. Тебе, твоему доброму сердцу я поручаю мое сокровище. Пожалуйста постарайся сделать так, чтобы она ни в чем не нуждалась, чтобы каждое ее желание, малейшая прихоть тут же были удовлетворены. Вели приготовить ей ванну, мягкую постель. Завтра я прикажу позвать портных и золотых дел мастеров, надо позаботиться о ее нарядах, пусть еще ярче проявится ее необыкновенная красота. Ты ведь сама, кормилица, решила, что она богиня, а не простая смертная. Так вот, отныне хозяйка здесь она, божественная Луцена. Все слуги Должны слушаться ее беспрекословно и немедленно выполнять то, что она прикажет. Если она пожелает прогуляться в носилках или колеснице, то приготовить ей почетную стражу, достойную супруги Тито Вецио.

Луцена слышала эти слова, улыбаясь, глаза ее горели истинным восторгом счастья, но вдруг она побледнела, зашаталась и, наверное упала бы, если бы кормилица не поддержала ее. Юная красавица не выдержала, она слишком много пережила за эту ночь. Луцена упала в обморок. Все засуетились. Старая Сострата перепугалась больше других и подняла крик на весь дом: звала Тихею, Невалею и прочих девушек, молила домашних богов, беспокоилась, металась туда-сюда и вообще только путалась под ногами, нисколько не помогая больной.

Но счастье не убивает, обморок был непродолжительным, вскоре Луцена открыла глаза, улыбнулась, встала с помощью старушки на ноги и, забыв про окружающих, нежно обняла и поцеловала своего молодого друга. Тито Вецио был в восторге, кормилица тоже просияла и перестала суетиться.

— Пойдем, дитя мое, — заботливо говорила старушка, с материнской любовью вытирая платком влажные глаза Луцены, — пойдем, ляг в постель, успокойся. Тебе необходим сон и покой. Но что это! — вскричала кормилица, — да на тебе почти ничего не одето, кроме этого грубого солдатского плаща?! Тебе давно следовало бы сбросить это грубое одеяние, принять ароматную ванну и лечь в постель. Этот неуч, которого ты еще вздумала целовать, кажется должен был бы давно подумать об этом, вместо того, чтобы приставать к тебе со своей болтовней, — ворчала старушка, приняв слишком близко к сердцу этот грубый, не женский наряд Луцены.

— А ты, Пекула, — накинулась она на слугу, — вместо того, чтобы стоять тут без дела, хлопая глазами, шел бы поскорее, приготовил ванну, да смотри мне, подложи дров, чтобы в печи было достаточно огня. Ты, Неволея, беги разбуди повара, скажи ему, чтобы он разогрел или приготовил что-нибудь к ужину. Да пусть выставит самое лучшее, что есть в доме. А ты, Тихея, что уставилась на меня своими заспанными глазами. Оправляйся в зал Морфея, да стели постель, поняла?

— Пойдем, моя хорошая, — говорила старушка Луцене, — я больше не оставлю тебя с этим грубияном, который своей болтовней довел тебя до обморока. И не подумал о том, чтобы поскорее одеть тебя и накормить.

— Мама Сострата совершенно права! — вскричал Тито Вецио, — я эгоист, и думал только о своем блаженстве, прости! Я опять увлекся и забыл, что тебе после всех этих страшных волнений необходимы спокойствие и сон. Иди, иди, я не смею тебя задерживать, — говорил юноша, целуя руку своей невесты. — Спи спокойно, не тревожь себя, положись во всем на меня. Прощай, до завтра.

Добрая старушка умильно посматривала то на богиню, то на Тито Вецио и, казалась, гордилась тем, что вскормила такого славного грубияна. Напомнив еще раз, что теперь не время болтать, она увела Луцену, которая через плечо своей суровой защитницы нежно глядела на молодого хозяина, стараясь двигаться как можно медленнее, чтобы подольше любоваться им.

— Иди, дитя мое, не бойся, — ласково говорила старушка, когда Луцена остановилась у порога комнаты.

Оставшись один, Тито Вецио стал быстрыми шагами ходить по комнате. Ум и сердце его были переполнены любовью к красавице-гречанке. Ничего подобного с ним никогда не случалось. Правда два с небольшим года тому назад, совсем юный, он увлекся красивой матроной. Но разве можно было сравнить жрицу сладострастия Цецилию с богиней невинной красоты и чарующей, девственной страсти? Жена сицилийского претора пробуждала в нем похоть, сжигала рассудок. Луцену, напротив, настораживают его страстные порывы, она боится их, конфузится и безотчетно замирает в его пламенных объятиях, как бабочка в огне. Одна богачка, аристократка, матрона, окруженная целой когортой обожателей и поклонников, гордая, неприступная. Другая — обездоленная сирота, раба известного владельца гетер, злодеями-торгашами вырванная из объятий умирающего отца. Цецилия Метелла — это кровожадная львица знойных африканских степей. Луцена же похожа на тот роскошный цветок афинских садов, указывая на который, великий Эпикур говорил:

— Посмотрите как прекрасна добродетель, разве можно ее не любить?!

Так рассуждал влюбленный юноша, продолжая мерить комнату торопливыми шагами. Радужными были мечты Тито Вецио, он под влиянием нахлынувшей страсти думал только о хорошем, грустным мыслям не находилось места в его разгоряченном мозгу. Но вот мало-помалу и они стали приходить в голову. Закономерный вопрос о том, как будет проходить их с Луценой свадьба пришел сам собой и поразил Тито Вецио своей неумолимой суровостью. Он побледнел, как полотно, опустил голову на грудь и задумался. Закон победителей всего мира был дик, суров и бессмыслен до смешного. Союз патриция с рабыней или наложницей не признавался браком. Это было лишь сожительство или наложничество и дети не имели никаких прав. Чтобы осуществить свою заветную мечту и жениться на Луцене, Тито Вецио необходимо было купить ее у Скрофы и затем отпустить ее на волю. Но ни закон, ни общество не простят ему, квириту, женитьбу на бывшей рабыне. Звание главы римской молодежи несомненно будет отобрано у него цензором.[128] Безнравственное правительство римской республики смотрело сквозь пальцы на незаконное сожительство с рабыней или гетерой; но сочетаться законным браком с бывшей невольницей считалось позором, больше того — преступлением. Все прекрасно знали, что Сулла находится на содержании у своей любовницы (а впоследствии унаследовал ее состояние, нажитое грязным развратом), но он не лишался ни гражданских, ни политических прав и пользовался общественным уважением. Между тем каждый, кто бы пожелал сочетаться законным браком с вольноотпущенницей, подвергался беспощадному преследованию со стороны общества и закона. Таким образом великая римская республика практически санкционировала разврат. Странное, непонятное противоречие: люди, лишавшие всех прав детей, рожденных в брачном союзе с бывшей невольницей, слепо верили в богов Олимпа, показавших примеры неравных связей, плоды которых тоже возводились в степень божества. Всеми знаменитыми поэтами были воспеты известные любовные похождения Ахиллеса и Агамемнона с Хрисеидой и Брисеидой. Между тем римскому гражданину запрещалось законное сожительство с женщиной, порабощенной грубой силой.

Не в этом ли противоречии следует видеть одну из причин будущего разложения великого Рима.

Но при всем развращении общества данной эпохи, к чести человечества надо сказать, что и тогда были честные и разумные люди, протестовавшие против нелепых законов и кастовых предрассудков. Тито Вецио принадлежал к числу таких избранных личностей, он ни минуты не колебался в выборе, находя существующие законы и общественные предрассудки нелепыми и безнравственными, кроме того он полюбил красавицу-гречанку искренне, глубоко, со всем пылом юношеского увлечения. Хотя любовь эта только что возникла, она уже успела охватить его всего своим чарующим всемогуществом.

— Нет, — проговорил Тито Вецио после некоторого раздумья, — жить без Луцены я не в состоянии, стать ее любовником тоже не хочу, она чересчур чиста для этого. Я пойду наперекор всем нелепым законам и предрассудками римского общества и стану законным мужем моей прелестной Луцены. И если она пожелает, я готов оставить Рим и уехать с ней в африканские степи, — вскричал влюбленный юноша.

— В таком случае мы с тобой выстроим мапал, — сказал Гутулл, вошедший в комнату, когда его юный друг заканчивал свой страстный монолог. — Говоря серьезно, если ты и в самом деле хочешь уехать из Рима в Африку, то предупреждаю тебя, твои враги и там не оставят тебя в покое. Они, как видно, поклялись тебя уничтожить.

— В чем дело, Гутулл. Ты узнал что-нибудь?

— На этот раз о замыслах твоих врагов узнал не я, а Черзано, помнишь, это рудиарий, о котором я тебе говорил. Он узнал, что в эту ночь на тебя готовится покушение. Ты спросишь, как ему это удалось? Дело в том, что с недавних пор Черзано постоянно следит за всеми подозрительными личностями. Для него это не слишком затруднительно, потому что в грязном вертепе бывшего гладиатора Плачидежано на Черзано смотрят, как на своего. А таверна Геркулеса-победителя, должен тебе сказать, это место сбора всех наемных убийц, которых направляет доблестный хозяин Плачидежано. Преданный тебе рудиарий узнал, что твои ненавистники для осуществления их злодейского замысла выбрали негодяя Макеро, знакомого тебе дезертира и шпиона Югурты. Черзано стал следить за ним, не упуская ни на минуту, и наконец, будто случайно встретившись около большого цирка, пригласил его в таверну Ларго, желая выудить у него подробности задуманного нападения. К несчастью наш друг потерпел неудачу. Макеро, хоть и выпивший, тотчас сообразил, что Черзано на нашей стороне. Не отвергая факта задуманного преступления, Макеро сообщил, что оно должно состояться около твоего дома, хотя на самом деле он со своими наемниками поджидал нас у Эсквилинских ворот, через которые мы обязательно должны были проехать, возвращаясь от Суллы. Черзано поверил и собрал около твоего дома пятерых вооруженных товарищей. Боги или судьба, назови как хочешь, помогли нам избежать опасности. Во всяком случае, — добавил нумидиец, — я совершенно уверен, что отныне нам надо быть крайне осторожными и помнить мудрую поговорку наших пустынь «Кто хочет без оружия защитить свой дом, тот увидит его разоренным».

Тито Вецио, выслушав все эти подробности гнусного заговора, презрительно пожал плечами. Он решительно не понимал, кому была нужна его жизнь. Как он умудрился нажить себе врагов, не делая никому из людей ничего кроме добра?

— Почему ты не пригласил ко мне Черзано? — спросил он. — Мне бы хотелось поблагодарить этого честного и мужественного человека.

— Я уже поблагодарил Черзано и его товарищей как лично от себя, так и от твоего имени. Кроме того, я попросил их сегодня прийти ко мне. Я думаю нанять их для твоей охраны. Сулла же имеет своих гладиаторов. Почему то, что позволил себе убийца, не сделать честному человеку?

— Ты прав, спасибо тебе, мой дорогой друг, пусть они охраняют прекрасную Луцену.

— Да, а кроме того они и других твоих слуг научат владеть оружием. Эта предосторожность, друг мой Тито, в нашем положении далеко не лишняя. Настает время, когда всякому мирному гражданину Рима следует одевать под тогу панцирь, для того, например, чтобы не получить вознаграждение за доставленное по адресу письмо приятеля.

— Кстати, ты мне напомнил о письме Суллы. Что нам с ним делать?

— Пошли его по назначению с одним из твоих слуг. Это и будет самым лучшим ответом твоему другу, который сейчас, если еще не окончательно пьян, думает, что ты валяешься замертво в одной из канав поля Сестерцио. А ты, слава богам, жив и невредим, да еще заполучил такую прелестную подругу, которой позавидовали бы и самые лихие приятели Ромула. Вот видишь, как хорошо я стал разбираться в вашей древней истории, — прибавил улыбаясь, нумидиец. — Однако прощай, скоро рассвет. Завтра подумай, что делать. Если пожелаешь, то и я по римскому обычаю закричу:

— Гименей! Гименей![129]

— Значит ты, Гутулл, не порицаешь меня за мои намерения?

— Порицать тебя за то, что ты полюбил красавицу из красавиц? Или за то, что хочешь по-честному с ней поступить? Это было бы глупо с моей стороны. Нет, друг мой, мы, дети пустыни, еще не настолько цивилизованы, чтобы презирать женщину только за то, что разбойник против ее воли сковал ей руки цепями рабства. Хотя и у нас все жены считаются рабынями, но не такими как у вас… За твой поступок и твои намерения я стал уважать тебя еще больше, конечно, если последнее возможно, — добавил Гутулл, радостно улыбаясь.

— Спасибо, — сказал Тито Вецио, крепко обнимая своего старого друга.

— Прощай, желаю тебе спокойного сна.

Друзья расстались и в доме Тито Вецио водворилась тишина. Но все ли покоились мирным сном? Едва ли… Любовь, говорят, порождает бессонницу, а в доме Тито Вецио на этот раз она царствовала единовластно.


Загрузка...