Часть вторая

ГАДАНИЕ И ИДИЛЛИЯ



— Несчастный мошенник, бездельник, злодей! Что ты со мной наделал. Ну почему я не могу превратить тебя в кубарь, чтобы ты вертелся под ударами плетей до тех пор, пока не уляжется мой справедливый гнев?! О, Цецера, Цецера![130] Сколько денег потеряно… и все из-за этого негодяя. Сто тысяч сестерций украдены из моего кармана, точно в лесу! А процент с оборотного капитала? А содержание, продовольствие, помещение? Кто в этом виноват? Все этот подлый трус, жалкое подобие человека! О, я должен облегчить свой гнев. Жаль, что я не могу сию же минуту сварить тебя, как горох, в котле или осмолить, как свинью, — неистовствовал Скрофа, узнав, что пропала самая красивая из его невольниц.

— Ларк, — приказал он оказавшемуся в доме цирковому слуге, — свяжите негодяя, растяните как колбасу, на скамейке, и полосуйте плетьми до тех пор, пока его жалкий дух не покинет это презренное тело.

— Господин! Великий господин! — заклинаю тебя всем, что дорого тебе в этой жизни, выслушай меня, — молил несчастный слуга, дрожа как в лихорадке при виде варварской плети и веревок. — Какую выгоду ты получишь от того, что засечешь до смерти своего верного слугу? Подумай, господин.

— И после того, как он причинил мне такой невиданный ущерб, он осмеливается говорить о выгоде? Ах ты изверг рода человеческого! Да моя выгода будет хотя бы в том, что твоя спина станет походить на шкуру барса, убитого вчера в цирке. Хотя бы это будет для меня утешением.

— Прости господин, но так ты только удовлетворишь свой гнев, а выгоды для тебя все же не будет. Ты лучше позволь мне дать совет…

— Что же ты хочешь мне посоветовать? Ты, лишивший меня моего состояния.

— Не гневайся, господин, позволь сказать, ты можешь поправить свои дела и твои деньги не пропадут, если послушаешь мой совет.

— Говори, изверг, — вскричал Скрофа, начиная соображать, что от казни невольника он действительно ничего не выиграет. — Можешь ли ты назвать мне имя похитителя или хотя бы навести на его след?

— Я не могу тебе сказать кто он и не знаю куда скрылся. В то время, когда этот наглый вояка вломился в дом палача Кадма, я выскочил в окно и побежал за помощью к городским воротам.

— Так он был военный?

— Да, и как мне кажется не из простых, судя по его повелительному тону. Я ничего не смог бы с ним сделать, потому что он был вооружен и не один. Кадм, ты сам знаешь, здоровенный малый и не робкого десятка, но тоже сдался, не посмел сопротивляться. Вскоре я вернулся с подмогой, да на мою беду негодяи уже скрылись.

— Хороша помощь! Очень мне она помогла! Денежки мои все же улетучились. Что мне толку, если я теперь знаю, что похититель — один из тех, которые и в Риме обращаются с чужой собственностью так, как они привыкли поступать с ней в Африке. Выгоды для моего кармана из этих твоих слов извлечь невозможно, что же мне теперь делать? Жаловаться консулу? На кого? Да и что из этого выйдет? Абсолютно ничего. Нет, нет мне надежды, пропал мой капитал безвозвратно, — жалобно причитал Скрофа.

— Нет, не пропал, послушай моего совета и тебе не придется в этом раскаиваться.

— Говори, разбойник.

— Скажу, если не будешь меня бить.

— Не буду, если дашь дельный совет.

— Поклянись Стиксом.[131]

— Клянусь Стиксом и Ахероном,[132] если дашь хороший совет, бить не буду, если же нет — запорю до смерти.

— Слушай-же меня, господин. Ты знаешь Кармиону, колдунью Эсквилина?

— Кто же ее не знает?

— Не теряй понапрасну времени, сейчас же поезжай к ней. Она тебе расскажет всю историю вчерашней ночи и назовет имя похитителя Луцены. Колдунья Кармиона всеведущая. Поэтому ты сначала выясни все у нее, и после этого станет ясно, что тебе следует потом предпринять.

Скрофа задумался. Совет раба действительно был очень практичен.

Помолчав какое-то время, он сказал уже более мягким тоном:

— Ты ужасный плут, Дава, но сейчас подал мне дельную мысль. Действительно, надо ехать к этой проклятой колдунье, авось она направит меня на настоящий путь. Делать нечего, развяжите этого мошенника. Пойдем, — обратился он к Даву, — неси за мной плащ. Посмотрим, что из этого выйдет, тем более, что колдунья живет неподалеку.

— Конечно, — продолжал рассуждать Скрофа, — отправиться в этот проклятый вертеп все равно, что нанести визит самому Плутону, но когда разговор идет о собственной выгоде, отправишься и к Плутону. Надо подробно расспросить колдунью, чтобы получить самые точные указания о приметах злодея. Тогда будет видно как поступить, пожаловаться ли консулу или начать уголовный гражданский процесс. Однако как мне не повезло. Этот мошенник Исавр вручил мне добро, сокровище, нечего сказать. Хорошо я пристроил свои денежки. Все равно, что орел, укравший с жертвенника богов тлеющий уголь вместо говядины. Бедные, бедные мои сестерции! А ты, великий Меркурий, за что так безжалостно мучаешь своего бедного Скрофу? Разве я мало молился тебе, разве не приносил самые богатые жертвы, которые пожирает во славу твою этот толстый кабан Остий? Прошу тебя, добрый, великий Меркурий, сжалься надо мной, исполни мою просьбу, помоги отыскать вора и вернуть назад мои денежки.

Помолившись Меркурию, набожный торговец развратом отправился к жилищу египетской колдуньи Кармионы.

Переулок, в котором она жила, и днем был почти также безлюден, как и ночью. А гряз£ и запущенность при дневном свете еще больше бросались в глаза. В этих местах многие дома были, заполнены проститутками, которые сидя у окон, нагло разглядывали всех проходящих. С коротко остриженными волосами в мужских костюмах, как их обязывал закон того времени, они были ужасны. Вокруг головы каждой была повязана широкая лента, скрывавшая рабское клеймо. Этот пестрый головной убор также был непременной принадлежностью римской проститутки. Основными клиентами этих несчастных являлись посетители таверны, называемой «Кровавое сердце»: воры, карманники, нищие и разбойники.

При появлении в переулке Скрофы и его слуги, все окна отворились, послышались оскорбительные куплеты, грязные выкрики, оскорбления, хохот. Но лишь только проститутки увидели, что прохожие остановились у дверей египетской колдуньи, они мигом отпрянули от окон, начали со страхом читать молитвы и троекратно плевать себе на грудь.[133]

В пещеру египетской колдуньи Скрофу ввела знакомая нам скелетообразная старуха. На этот раз Кармиона была в своем музее и сердито шептала какие-то проклятия, перебирая гадательные косточки.

— Всемогущая ворожея, которая читает нашу книгу судеб… — начал было Скрофа.

— Тебе что надо? — сердито оборвала его колдунья. — Говори покороче. У меня нет ни времени, ни желания выслушивать твои бредни.

Владелец гетер несколько смутился от такого нелюбезного приема.

— Ты кажется, не понял меня, старик! — опять сказала ворожея. — Я желаю, чтобы ты покороче изложил свою просьбу. Если смерть направится за тобой, то она, как видно, без труда настигнет тебя. Ну, говори, я слушаю.

— В последнюю ночь у меня из кармана улетучились сто… прости двадцать четыре тысячи сестерций, да кроме того пропали все мои расходы на содержание, помещение, кормление и мало еще на что. Я думал заработать, поскольку она прекрасна, а тут нет… и все пропало.

— Ты бредишь, старик, какое отношение имеет красота к твоим улетевшим деньгам?

— Представь себе, именно красота имеет прямое отношение к моим исчезнувшим деньгам, да, да, самое прямое…

— Заплатил красотке кругленькую сумму, а она обвела тебя вокруг пальца и сбежала со всеми денежками, не выполнив обещанного.

— Что ты, что ты. Двадцать четыре тысячи сестерций я заплатил за рабыню-афинянку, прелестную, как само божество, и рассчитывал на ней хорошо заработать, а ее у меня украли в эту ночь.

— У тебя ее увезли в эту ночь?.. В эту ночь, — повторила, вздрогнув, ворожея, — да… да… может быть… не городом ли?

— Как ты об этом догадалась?

— На поле Сестерцио? — продолжала ворожея.

— Да, на поле Сестерцио, — с надеждой и вместе с тем с суеверным испугом, подтвердил Скрофа.

Египетская колдунья внимательно посмотрела на него и разразилась сатанинским хохотом.

Скрофа совсем растерялся.

— Теперь я все понимаю. Я окончательно разобралась в этой путанице, — шептала про себя ворожея. — Так и должно было случиться. Женщина хотела его погубить и женщина же его спасла. А я думала, что достигла цели, обманула судьбу. Безумная, судьбу нельзя ни обмануть, ни обойти. Ну, что бы ты хотел у меня узнать? — громко спросила Кармиона.

— Я бы хотел узнать имя похитителя.

— Зачем тебе это надо?

— И ты еще спрашиваешь? Конечно для того, чтобы, во-первых, получить обратно мою рабыню или двадцать четыре тысячи сестерций, а заодно привлечь похитителя к ответу, лишить его огня и воды,[134] поскольку за действие, направленное против собственности свободного гражданина по закону положено именно это наказание. А во-вторых, ну, во-вторых… ты же понимаешь, я понес в связи с этим и другие убытки и хотелось бы, чтобы они были возмещены.

— Ты мне напомнил басню о крестьянине, у которого пропал вол. Он точно также, как ты сейчас, бросился на поиски вора и умолял Меркурия помочь ему.

— И Меркурий, конечно, исполнил его просьбу?

— Да, крестьянин оказался в пустыне и своими глазами увидел, как лев терзает его вола. Разумеется, он был изумлен, но гораздо больше напуган. Он опасался, как бы и его самого царь зверей не пощупал своей когтистой лапой. Забыв про своего вола, он стал молить всех богов, чтобы они помогли ему убраться оттуда живым и невредимым.

— Ты шутишь, ворожея! Вор мой не может быть настолько страшен.

— Не говори того, чего не знаешь. Итак, ты непременно хочешь выяснить кто похитил твою красотку?

— Непременно.

— Тито Вецио.

— О, боги милостивые! — вскричал в отчаянии Скрофа. — Я погиб! Я разорен! Мою красавицу украл известный всему Риму трибун Тито Вецио, глава римской молодежи, это все равно, что лев, по сравнению с которым бедный Скрофа словно ничтожная мошка.

— Ну вот видишь, наконец ты убедился. Зачем же ты настаивал, чтобы я назвала тебе имя похитителя? Теперь попробуй-ка привлечь его к суду. Посмотрим, найдешь ли ты людей, согласных, чтобы ты взял их за ухо?[135] Призывай законы и ты сам убедишься, что их паутина не помешает полету даже мухи, не то что орла. Иди же и поблагодари богов, что квирит удовлетворился только одной твоей невольницей.

Скрофа задумался, застыв, как изваяние. Но спустя некоторое время он стряхнул с себя оцепенение и с надеждой сказал:

— Не ошибаешься ли ты, всеведущая ворожея? Поразмыслив немного, я понял, что дело вовсе не так безнадежно, как предсказываешь ты. Клянусь всеми богами, у меня гораздо больше шансов на его удачное завершение, чем я думал вначале. Тито Вецио молод, очень щедр и богат… богат по крайней мере кредитами и надеждами. У него действительно много долгов, но зато его отец один из первых богачей Рима, к тому же он очень стар. Я думаю, скоро смерть навестит его роскошный дворец. Следовательно рано или поздно Тито Вецио унаследует все богатства своего родителя. Эти молодые патриции падают словно кошки, всегда на ноги, они умудряются найти выход даже из самого затруднительного положения. А теперь посмотрим как могут в недалеком будущем разворачиваться события. Начнем с того, что Тито Вецио украл… нет, я не так выразился… проводил к себе домой прекрасную афинянку. Это прежде всего доказывает, что у Тито Вецио очень хороший вкус, ибо моя невольница — настоящее чудо красоты и, надо прибавить, честная девочка, что я могу засвидетельствовать. Последнее ни на каком рынке и ни за какие деньги не купишь, следовательно это по-истине редкостное качество и оно удваивает цену товара. Нет ничего удивительного в том, что молодой и пылкий Тито Вецио увлекся гречанкой. Именно в этом и заключено мое спасение. Юноша щедр и великодушен. Он, конечно, не захочет, чтобы я оказался в убытке. Так что, если рассуждать здраво, становится совершенно ясно, что мне не нужны ни законоведы, ни преторы, ни уши свидетелей. Мне надо будет всего лишь немножко подождать, то есть поместить свой капитал на довольно длительный срок, получая проценты, ну и, конечно проценты с процентов. Благодарю, всевидящая ворожея, я с удовольствием заплачу тебе двойную цену, поскольку названный тобой похититель принесет мне целое состояние.

Сказав это, Скрофа заплатил колдунье и вышел из ее мрачного жилища, весело напевая песенку.

— Этот человек совсем рехнулся, — сказала Кармиона после ухода содержателя дома римских гетер.

— Нет, матушка, он в здравом рассудке и совершенно прав, — отвечал Аполлоний, выходя из укрытия, где он провел все это время. — Жадность Скрофы гораздо надежнее нашей мести, она приведет его к желанной цели, в этом нет ни малейшего сомнения, и нам развяжет руки. Теперь мы можем обойтись без засады и наемных убийц. Тито Вецио, похитив красавицу, взял к себе в дом пагубу, подобно сыну Приама.[136] Он молод, страстен и великодушен. Гречанка действительно необыкновенно хороша собой и строгих правил. Вся эта история похищения рабыни-гетеры Скрофы скоро получит широкую огласку и у старого, надменного Вецио появится еще больше оснований ненавидеть своего сына и лишить его наследства. Из всего этого ты можешь заключить, любезная матушка, что предсказание сбывается: дом Вецио погибнет из-за женщины.

— Ты все еще продолжаешь рассчитывать на Цецилию Метеллу?

— Нет. Печальный итог вчерашней засады не позволяет мне больше рассчитывать на нее. Такие вещи не повторяются, мне теперь остается лишь заставить Цецилию молчать, что я и думаю сделать с помощью кое-каких средств, которые она же сама представила в мое распоряжение. Впрочем, буквально на днях все должно быть решено. Ты неплохо бы сделала, если бы приготовила… надеюсь все понятно.

Хотя египетская колдунья неоднократно решалась на преступления, но при этих словах сына она невольно вздрогнула.

Аполлоний заметил это и сказал:

— Как, ты колеблешься? Ты, которая многолетними страданиями приближала эту минуту. Ты, которая воспитала во мне с юных лет идею мести, теперь медлишь? Ты мне всегда казалась предусмотрительнее матери Ахиллеса, постоянно погружая меня в волны твоей ненависти, ты убивала во мне все человеческое, всякую жалость к людям и милосердие. А теперь ты не решаешься? Я вижу, твой взгляд говорит мне, что он — мой отец! Знаю и то, что этот человек ради удовлетворения своей минутной прихоти, не задумываясь, подарил обществу еще одного раба. Исполняя просьбу своей достойной супруги, он согласился избавиться от нас с тобой, как от ненужных ему рабов, которых на старости лет из-за непригодности к работе продают за бесценок на рынке вместе со старыми волами и ослами. Все это я прекрасно знаю и помню. Отец мой равнодушно смотрел на лоб сына, который только что был украшен позорным рабским клеймом, на всю мою жизнь обрекавшее меня на самые страшные несчастья. Ведь и ты прекрасно знаешь, что значит для меня это постыдное клеймо, оно леденит мою кровь, не дает покоя не днем ни ночью. В часы, когда мой страстный ум парит над пределами вселенной, когда я подчиняю людей своей железной воле, это клеймо жжет мой мозг, причиняет душе невыразимые страдания. Знаешь ли ты, моя мать, каких страшных, нечеловеческих усилий стоит мне необходимость ежеминутно сдерживать себя, чтобы собственными руками не задушить этого старика, сказав:

— Умри же от рук сына, осужденного тобой на вечное рабство.

Аполлоний на минуту замолчал, перевел дух и, взглянув на мать, радостно воскликнул:

— А, я вижу, ты все это знаешь, твои глаза свирепо засверкали, ты не могла забыть нашего позора. Ты хорошо помнишь клятву, данную тобой у окровавленной колыбели твоего несчастного сына! Ты дом Вецио обрекла божествам мрака! Нет, нет, из твоей памяти не могли исчезнуть все эти ужасы, все долгие годы невыносимых страданий и целого ряда преступлений, с помощью которых все ближе и ближе оказывались мы к нашей цели. Наконец мы подошли к ней совсем близко, час пробил, колебание с нашей стороны было бы презренным малодушием.

— Хорошо, завтра яд будет готов, — отвечала колдунья, злобно сверкая глазами.

— Итак, прощай до завтра, мать моя, — сказал Аполлоний, выходя из комнаты.

— До завтра, — отвечала Кармиона, не решаясь сказать «сын мой» извергу, который собирался отравить родного отца.

В жизненной драме все перемешано: серьезное и смешное, смех и плач, добродетель и порок, геройство и трусость. Все эти противоположности очень тесно связаны друг с другом и зависят от разнообразных способностях актеров, участвующих в постановке жизненной драмы и тех обстоятельств, в которых они оказались по воле судьбы. Рассказывать историю одной из этих драм — значит все время идти по кривой линии, перемещаться с места на место, от одного исполнителя к другому.

Тито Вецио встал очень рано и отправился в библиотеку читать Полибия.[137] Но молодому квириту что-то не читалось, он беспрерывно открывал и закрывал книгу, надолго задумываясь. Голова его была занята только одной мыслью: удастся ли наладить их совместную с прекрасной Луценой жизнь? Энергично пройдясь по комнате, он приказал позвать к себе Сострату. Старая кормилица не заставила себя долго ждать. Она вошла в библиотеку, лукаво улыбаясь, что несколько смутило Тито Вецио, но он постарался принять как можно более серьезный вид.

— Что так рано вскочил с постели? — спросила кормилица. — После вчерашней прогулки не мешало бы подольше отдохнуть. О, юноша, юноша, когда же у тебя прибавится хотя бы на один асс[138] ума. Вот и Луцена тоже давным: давно встала с постели, будто Психея в ее подушки и перину понатыкала иголок.

— А как ее здоровье?

— О, на этот счет можешь не беспокоиться. Она прекрасна и свежа, как роза. Сегодня ты увидишь ее в пеплосе[139] и согласишься со мной, что она не простая смертная, как все мы, а богиня красоты. Я одела ее в пеплос, который ты, может помнишь, заказал три года тому назад, чтобы сыграть роль Елены в трагедии того поэта, как его… забыла… который ругает всех женщин,[140] и сама изумилась: обыкновенная женщина не может быть так хороша, и не одна я, старуха, разинула рот, глядя на Луцену, там все от нее с ума посходили. По-моему, она пеплос не должна никогда снимать. Пусть все любуются. Если ты увидишь ее в этом одеянии, то, несомненно, согласишься со мной.

— А где Луцена сейчас?

— В аллее. Плетет венки. В ее руках розы и лилии приобретают какую-то особую прелесть.

— А что она собирается делать с этими венками?

— Возможно хочет совершить приношение домашним богам, о которых ты никогда не вспоминаешь. Только я одна забочусь, чтобы перед ними всегда горела лампада и были цветы. Теперь я оказалась не одна, мы вместе с Луценой будем почитать богов и поклоняться им. Бедная девочка! Вчера, расставшись с тобой, она упала на колени перед Юноной и благодарила ее. Если бы ты мог видеть эту молящуюся богиню красоты со слезами на глазах. Как она была прелестна! Если бы ты ее видел, говорю я тебе, то сам бы стал молиться, хотя ты и не веришь ни в каких богов.

— Как ты думаешь, кормилица, расположена Луцена ко мне или нет?

— Почем я знаю, — отвечала сердито старушка, а на губах ее мелькнула улыбка. — Правда сегодня ранним утром во сне она действительно твердила одно имя.

— Какое, чье имя, мама, скажи?

— Мне показалось, что это имя было твое.

— Прелестная, добрая Луцена.

— Да, она и в самом деле прелестная. Да ты-то не заслуживаешь ее внимания. Вспомни, каким женщинам расточал свою любовь. Чего стоит одна Цецилия Метелла.

— Умоляю, не напоминай мне это ненавистное имя.

— Должна тебе сказать, что никто не может запретить мне называть любое имя, какое бы не пришло мне в голову.

— Скажи, кормилица, Луцена и в самом деле настолько хороша в пеплосе, как ты говоришь? — спросил Тито Вецио, желая направить разговор в более приятное для него русло.

— Как богиня, я ведь уже тебе говорила.

— Согласись, я прав, что хочу на ней жениться.

— О, с этим нельзя не согласиться.

— Если бы ты могла себе представить, кормилица, как я ее полюбил.

— Ну, положим я это могу себе представить, а все же она тебя больше любит, чем ты ее.

— Сострата!

— Что изволишь приказать?

— Ты милая, хорошая моя мама!

— И только?

— Нет, но мне бы хотелось поскорее увидеть Луцену.

— Попросту говоря, ты хочешь, чтобы я привела ее к тебе в кабинет, не так ли?

— Да, хотелось бы, дорогая кормилица.

— Ну что же, надо выполнять приказание. Ведь ты господин, а я рабыня, должна тебе повиноваться, — сказала, улыбаясь, старушка.

— Знаешь, Сострата, мне бы хотелось никогда, ни на одну минуточку не разлучаться с моей возлюбленной Луценой.

— Я уже и сама начинаю об этом догадываться. Что же с тобой поделаешь, надо выполнять твое желание, пойду, приведу нашу богиню, — говорила старушка, выходя из комнаты.

Кабинет, в которой была приглашен молодая гречанка, уже описанный в одной из первых глав, как нельзя лучше подходил для новой встречи двух юных влюбленных.

Встретившись без посторонних, они вновь застеснялись и лишь искоса поглядывали друг на друга.

Наконец Тито Вецио решил осведомиться о самочувствии своей дорогой гостьи.

— Как ты провела ночь, Луцена? — спросил он ее по-гречески.

— Как человек, который после кораблекрушения наконец достиг берега, — сказала она, краснея от удовольствия при звуках родного языка.

— Мне сказали, что ты вьешь венки для моих домашних богов, — продолжал Тито Вецио, улыбаясь. — Это, вероятно жертва, приносимая потерпевшим кораблекрушение?

Гречанка улыбнулась и стыдливо опустила глаза.

— Садись вот сюда, — говорил молодой человек, указывая на софу, а я размещусь тут, у твоих ног, на скамейке.

— Боги, как ты прелестна, Луцена! — воскликнул Тито Вецио, любуясь действительно необыкновенной красотой своей юной подруги.

— Я слишком счастлива, поэтому и кажусь тебе такой.

— Да разве ты счастлива?

— Очень! Нет слов передать.

— Скажи мне, Луцена, — после минутного молчания взволнованно спросил Тито Вецио, — любишь ли ты меня?

Гречанка не ответила на этот вопрос, но так посмотрела на своего милого, что он затрепетал от счастья, смутился и поспешил сменить тему разговора.

— Расскажи мне, Луцена, о твоем детстве, радостях, горе, о последнем ужасном происшествии, лишившем тебя отечества и свободы, — попросил, оправившись, Тито Вецио.

— О, друг мой, — Луцена тяжело вздохнула. — Печальную историю придется тебе выслушать, я не в силах рассказывать ее без слез. Родилась я на берегах Илано,[141] где в серебристых струях отражаются величественные чинары. Под их сенью собирались Платон, Критон и бессмертные ученики мудрого Сократа. Они исследовали тайны жизни и души, занимались божественной наукой, названной философией. Там, в прелестной долине, опоясанной Иматом, Ликабетом и Парком,[142] виднеется зеленая эмаль полей и синие волны Эгейского моря, небо там вечно лазоревого цвета, ясное; душистые цветы благоухают, наполняя воздух ароматом, а ковры из зелени пушисты и красивы. В этой благословенной стране я испытала первые радости жизни. Мы жили в маленьком селении Галимусе на берегу, на расстоянии нескольких стадий[143] от гавани Фалер и немногим более того до Афин. Жители нашей деревни издавна занимались пастушеством и рыбной ловлей.

— Я помню это место, — заметил Тито Вецио, — я бывал там несколько раз, когда учился в Афинах. Оно действительно прелестно, окруженное померанцевыми и оливковыми деревьями, точно жемчужина, обрамленная нежным перламутром.

— Не правда ли, это маленький Элисий.[144] Судьба была слишком жестока, навсегда лишив меня моей чудесной родины. Земля наша, осчастливленная животворным сиянием Гелиоса, вдруг покрылась мраком, солнце померкло и скрылось, так же как и наша свобода. Памятники незабвенных дней Марафона и Саломина,[145] увы, заброшены. Богиня Ника разорвала свои цепи и покинула священный Акрополь. И кажется, что останки Мильтиада, Леонида, Фемистокла[146] восстают из своих могил и презрительно отворачиваются от молодого поколения, не способного подражать им.

Теперь иностранцы приходят любоваться нашими колоннами, статуями, картинами, наслаждаются прелестями нашей весны, пьют наше вино, свивают себе венки из наших роз, ведут ученые споры в портиках и лицеях, а нас угнетают и притесняют. Мои выродившиеся соотечественники, гордые тем, что преподают науки приезжим аристократам, не чувствуют, что они за сестерции продают славу своей родины. Ты, надеюсь, извинишь бедную гречанку, которая не может не скорбеть о судьбе своей несчастной родины. Дочь старого патриота, который едва избежал смерти во время резни в Коринфе,[147] я часто оплакивала прекрасные времена свободы нашей милой родины. Тогда я еще даже не предполагала, какие испытания готовит мне судьба. В то время, когда Греция еще была свободна, мой отец был богат и занимал почетное положение среди своих сограждан. Не имея других детей, кроме меня, он употребил все свои силы, чтобы дать мне самое лучшее образование. Он не был сторонником нынешних методов воспитания, когда девушку готовят лишь для жизни в гинекее. Он воспитывал меня так, как воспитывали своих дочерей великие мужи прежней Греции, когда на весь мир гремели имена Сафо[148] и Коринны. До пятнадцати лет я занималась изучением трудов наших лучших историков, философов и поэтов. Во время праздников с хором веселых девушек я гуляла по берегам Илиса, мы пели гимны и хвалебные песни, танцевали и убирали себя венками. Ах, какая чудная была жизнь. Я невольно останавливаюсь на этих воспоминаниях. Ты прости меня.

Но, увы, вскоре меня постигло страшное бедствие. В один роковой день октября происходило торжество в память скорби великой матери Деметры. Желание отца чтобы я участвовала в этом торжестве, погубило нас обоих. Ему это стоило жизни, а мне свободы. Между тем обманчивая фортуна не предвещала ничего дурного. Солнце сияло на безоблачном небе, цветы, деревья, люди в своих нарядах создавали замечательное, праздничное настроение. А на море была засада. Едва мы дошли до подножья гор, как разнесся слух, что какие-то подозрительные галеры лавируют между островами неподалеку от побережья. Некоторые говорили, что это финикийские купцы, другие думали, что римская эскадра, но были такие, которые положительно утверждали, что галеры принадлежат морским разбойникам. Все эти предположения и слухи не возбуждали у нас ни малейшего интереса. И только один старый рыбак напомнил нам слова знаменитого оракула[149] «Женщины в Полиасе испугаются при виде весел». Увы, мы не обратили на эти слова никакого внимания, не послушали доброго старика. Верно сама судьба вела нас к гибели, мы весело и беспечно шли вперед. И, совершив мистерии,[150] мы возвращались маленькими группами, неся скромные венки из целомудренника и сосны. Наши головы были убраны цветами, посвященными Персефоне.[151] Не подозревая о грозившей нам опасности, мы торжественно распевали священные гимны. И вдруг, словно из-под земли выросли какие-то люди, свирепого вида, обвешанные оружием с ног до головы. Они нас окружили. Отцов, мужей, братьев, сопровождавших нас, они беспощадно убивали, и я сама видела, как испустил дух мой добрый отец, желавший защитить меня своей грудью. Я не смогла перенести этой страшной картины и упала без чувств.

Когда я пришла в себя, то увидела лишь небо и море. Я была на галере, меня куда-то везли. Нас, пленниц, захваченных пиратами в Галимусе, было двенадцать. Удостоверившись в страшной действительности, мы пришли в полное отчаяние. Но главарь пиратов пустился на коварную хитрость, и стал уверять нас, что мы будем немедленно освобождены, если за нас заплатят самый незначительный выкуп. Злодей не решался сказать, для какой цели мы предназначались. Многие из нас могли бы отчаяться до предела и предпочли бы самоубийство ужасному рабству.

Нас высадили в Брундизии и оттуда отправили в Рим. Главарь банды, известный злодей Исавр из пирата превратился в купца, а его сообщники в слуг. В Риме нас повели на рынок, который расположен напротив храма Кастора, предварительно натерев ноги гипсом,[152] повесили на шеи ярлыки с обозначением возраста, родины, профессии и цены каждой из нас. Сомнений уже не могло быть — мы превратились в рабынь-невольниц, нас продавали с публичных торгов. Положение страшное, безвыходное, от которого заледенела вся моя кровь.

Всех девушек — моих соотечественниц раскупили богатые господа в качестве прислужниц для своих жен, а меня купил Скрофа, как говорили, за двадцать четыре тысячи сестерций. Ты можешь себе представить, что я почувствовала, когда, придя в дом к новому хозяину, узнала каким позорным ремеслом я буду вынуждена заниматься.

К счастью я не упала духом, и решила лучше умереть, чем быть опозоренной. И на все уговоры Скрофы отвечала, что соглашусь на любую, даже самую унизительную работу, но то, что он от меня требует, страшнее смерти и потому я убью себя прежде чем кто-либо осмелится коснуться меня. Скрофа не обратил никакого внимания на мои слова, а скорее всего посчитал их очередным женским капризом и не сомневался, что имеется множество способов сделать меня более сговорчивой.

Однажды, решив, что хватит мне даром есть его хлеб, Скрофа ударил по рукам с соратниками Мария Гаем Лузием и ввел его в мою комнату. Увидев рядом с собой мужчину, я сначала испугалась, но затем ярость охватила меня, силы мой удвоились, я прыгнула к Гаю Лузию, выхватила у него из-за пояса кинжал и заявила, что если он приблизится ко мне хотя бы на шаг, я воткну кинжал сначала ему в грудь, а потом и себе. Видимо он понял, что я не шучу, потому что сломя голову выскочил из комнаты и на этот раз я была спасена. Но зато бешенству моего хозяина Скрофы не было границ. Он кричал, что если я не одумаюсь, то мне еще придется об этом сильно пожалеть. В ответ на это я еще раз клятвенно подтвердила, что и со всеми остальными посетителями намереваюсь поступать точно также, как с Гаем Лузием. Тогда Скрофа приказал отвести меня к палачу Кадму, где ты меня и нашел. Не стану скрывать, что почувствовала невообразимый ужас, когда меня насильно приволокли в это ужасное место. Смерть со всех сторон протягивала ко мне руки, словно Бриарей.[153] Орудия пытки приводили меня в ужас. Я со страхом думала, что последние минуты моей жизни пройдут в невыносимых страданиях, что прямо сейчас этот свирепый Кадм подвергнет меня целому ряду нестерпимых, мучительных пыток. Сначала палач привязал меня — к столбу, а затем стал неторопливо подготавливать орудия пытки. Ледяной холод сковал мою кровь, вид всех этих клещей, которыми рвут на части тело живого человека, пылающей жаровни, зубчатых колес, различных тисков, блоков и крючьев, на которых запеклась кровь предыдущих жертв, черепов замученных людей, все это, повторяю, привело меня в ужас. Я трепетала, как в лихорадке, впрочем не пытаясь разжалобить своего мучителя, не произнося ни единого слова. Молча я позволила прикрутить мои руки к железному кольцу. Но когда палач начал обнажать мое тело, меня охватил стыд, я не выдержала, из груди вырвался крик протеста, ты услышал этот крик и спас меня, — сказала Луцена, застенчиво опуская глаза. — Когда ты появился, мой ужас сменился другим чувством… ты взял меня в руки… а потом…

— Я прижал тебя к груди…

— Тито!

— Да, я обнял тебя, моя милая Луцена, и с того момента полюбил искренне, нежно, глубоко…

— Тито! — вновь прошептала смущенная красавица.

Молодой человек взглянул на нее глазами, полными любви, обнял ее стройную талию. Румянец застенчивости и желания еще гуще покрыл щеки Луцены, она протянула руки к сидевшему у ее ног Тито Вецио, обняла его за шею, огонь страсти блеснул в ее прекрасных очах, она наклонила голову и уста влюбленных вновь соединились. Повторилась вечерняя сцена, но уже без борьбы и сомнений. Оба они чувствовали, что любят друг друга и дали полную свободу чувству. Луцена не боялась любить благородного Тито, ее застенчивость быстро сменилась страстной любовью, она находилась с ним по праву истинного чувства первой, святой любви, охватившей, как пламя пожара, душу и тело юной гречанки…

Свидетель страстных поцелуев влюбленных, Купидон, установленный на водяных часах, казалось, покинул их, чтобы не допустить в храм любви непосвященных. Шаловливый ребенок опустил плотный занавес и приложил свой розовый пальчик к губам.


ВИЗИТ И ДОМОГАТЕЛЬСТВО НАСЛЕДСТВА



Через пять дней после посещения египетской волшебницы достойный владелец римских гетер Скрофа, встав рано утром с постели в прекрасном расположении духа, оделся в праздничное платье и улыбаясь самой добродушной улыбкой, отправился к дому Тито Вецио.

Терпеливо дождавшись, пока толпа клиентов и утренних поздравителей мало-помалу не разошлась, он попросил раба-номенклатора[154] доложить о нем и попросить о немедленной частной встрече.

Просьба его была удовлетворена и его ввели в библиотеку, где после утреннего приема клиентов и поздравлений находился Тито Вецио.

Помимо содержания гетер, Скрофа занимался еще и ростовщичеством. Оба эти занятия требовали особой ловкости в ведении дел и полного бесстыдства.

Подобострастно раскланявшись, он начал свою речь с безудержной лести молодому всаднику. Хвалил его храбрость, великодушие и щедрость, известные всем гражданам Рима от мала до велика, затем перешел очень искусно к своей собственной персоне и принялся утверждать, что цель его жизни — угождать таким знаменитым воинам, как Тито Вецио, и что у него, Скрофы, всегда открыт для них кредит, какой только они пожелают, хотя бы и для шалостей, так свойственных молодости. Что нельзя не уважать юношу, не жалеющего средств для осуществления своих фантазий, потому что такой юноша, благодаря своему врожденному великодушию, никогда не забудет об интересах других людей.

После столь эффектного вступления Скрофа перешел непосредственно к цели своего визита к молодому всаднику. Он начал очень униженно объяснять, что на покупку афинской красавицы он истратил все свои незначительные сбережения до последнего сестерция, и что, хотя у гречанки действительно несколько вздорный характер, она после короткого знакомства с палачом поля Сестерция и некоторыми особенностями его работы, несомненно изменилась бы в лучшую сторону, после чего очаровательная гречанка несомненно стала бы самой знаменитой гетерой Рима и таким образом вернула бы Скрофе все деньги, затраченные на ее покупку и содержание.

— Судьба, впрочем, решила иначе, — поспешил добавить Скрофа, видя, что Тито Вецио буквально побелел от гнева. — Молодой и красивый всадник ввел гречанку в свой дом и она находится у него уже несколько дней.

— Я знаю его имя, — продолжал старый сводник, — но, конечно, за все золото мира не стану прибегать к защите закона, начинать судебный процесс или беспокоить власть имущих. Это было бы безумием с моей стороны, потому что великодушие, честность и щедрость главы римской молодежи известны всем. Высокое положение юноши позволяет надеяться на то, что он не поскупится и мне не придется требовать свою рабыню обратно.

— К чему все эти потоки красноречия, Скрофа? — нетерпеливо прервал его Тито Вецио.

— Я бы хотел знать, храбрый юноша, угодно ли тебе купить у меня мою рабыню, или ты вернешь ее мне?

— Безусловно, угодно купить и ни в коем случае не угодно возвращать, — Тито Вецио для большей убедительности взмахнул рукой.

— Значит за ценой ты не постоишь? — с жадностью воскликнул Скрофа, даже не пытаясь скрыть свою радость.

— Ну, к делу, сколько ты за нее хочешь?

— Разве я был не прав, утверждая, что ты самый великодушный из всех людей, образец всадника, честь римской молодежи…

— Перестанешь ли ты, подлый льстец! — вскричал Тито Вецио, окончательно выведенный из себя неприкрытой лестью Скрофы. — Если ты и дальше будешь продолжать в том же духе, я начну сбавлять по несколько золотых монет за каждое твое гнусное слово.

— Если тебе неприятны мои слова, то должен тебе сказать, что я не могу уступить тебе гречанку меньше, чем за семь талантов.[155]

— Через три дня ты их получишь.

— Все семь талантов?

— У меня только одно слово.

— Боже, какое великодушие! — радостно закричал Скрофа. — Позволь же мне облобызать щедрую руку того, которому, клянусь всеми богами и богинями, я буду вернейшим и преданнейшим слугой.

— Руки моей ты, конечно же, не коснешься, убирайся вон и поблагодари богов, что я не желаю марать свои руки, иначе я бы с удовольствием разукрасил физиономию такому мерзавцу, как ты. Уходи прочь, а когда явишься за деньгами, не смей беспокоить меня. Если увижу тебя в другой раз, я за себя не ручаюсь. Спроси дворецкого и от него получишь деньги. Ну, теперь больше ни слова и вон отсюда, — прибавил Тито Вецио, указывая на дверь.

Ему не пришлось повторять дважды. Склонившись, непрерывно кланяясь, Скрофа поспешил убраться с глаз долой.

Сумма, которую Тито Вецио согласился заплатить за невольницу, равнялась ста шестидесяти восьми тысячам сестерций. Если принять во внимание цены на предметы первой необходимости, существовавшие в ту пору, то покупка щедрым квиритом красавицы-афинянки принесла ее бывшему владельцу целое состояние. Для сравнения можно только добавить, что, например, бык продавался за сорок сестерций, а баран всего за четыре.

— Надменный аристократишка, — ворчал Скрофа, проходя по анфиладам роскошно убранных комнат. — Ни одного слова не сказал, даже не поторговался по-человечески, сразу согласился заплатить столько, сколько я запросил.

— А пожалуй я мало потребовал, — продолжал задумчиво владелец гетер, осматривая роскошные комнаты. — Впрочем, нет, зачем требовать лишнее, надо брать то, что полагается… Экий дом! И что за слуги? Привратник одет лучше меня и без ошейника, ходит себе свободно, не так, как у других. Чудак этот Тито Вецио! Отвалил сто шестьдесят восемь тысяч сестерций за невольницу, которая мне обошлась всего в двадцать четыре тысячи — право, не дурно. Не будь этого Тито Вецио, не встреть он гречанку у палача Кадма, куда бы я девался с этой взбалмошной девчонкой? Был бы прямой убыток. Хвала тебе, добрый Меркурий! Пойду немедленно в твой храм у Капенских ворот и принесу в жертву самого тучного барана. Не забывай меня своими милостями, Меркурий, оказывай покровительство моему дому и в будущем.

И Скрофа отправился приносить Меркурию в жертву своего самого лучшего барана.

Тем временем Тито Вецио потребовал к себе дворецкого.

— Стино, — сказал он вошедшему, — через три дня ты должен заплатить сто шестьдесят восемь тысяч сестерций, человеку, который только что вышел отсюда.

— Скрофе?

— Да.

— Слушаю. Но откуда же мне взять такую кучу денег?

— Как откуда? Очень просто. По сведенным счетам мне следует получить золотом, серебром и по распискам, вложенным в сокровищницу Сатурна до семисот тысяч сестерций. Ты, кажется, сам мне об этом говорил, когда приезжал в Африку.

— Да, господин, я говорил тебе это несколько месяцев тому назад, в Африке, но после этого были значительные расходы.

— Например?

— Пиры, покупки вин, продуктов, одежды. К тому же твоя жизнь в Африке обошлась тебе тоже недешево. Когда все твои товарищи жили исключительно за счет побежденных, ты один всем и всегда платил наличными деньгами.

— Да разве на это могло быть израсходовано восемьсот тысяч сестерций?

— А подарки, которые ты делал?

— Это пустяки, стоит ли о них говорить?

— А ссуды, выданные твоим приятелям?

— По-моему они не имеют значения.

— А по-моему, совсем наоборот, имеют, да еще какое! А то, что ты раздавал бедным, тоже, по-твоему, пустяки?

— Ну, об этом тебе не надо было говорить.

— А слуги, стоящие тебе втрое по сравнению с остальными хозяевами, а рабочие которым ты велишь платить своевременно и всегда сполна, а картины, а статуи, а драгоценное оружие. Все эти вещи ты не награбил, как большинство твоих товарищей, а только покупал, притом за наличные деньги, как же ты теперь полагаешь, мой добрый господин, много ли ушло у тебя на это звонкой монеты или нет?

— Слушай, Стино. Я позвал тебя вовсе не для того, чтобы ты мне рассказывал на что я трачу свои деньги. Я хочу знать, много ли их сейчас в твоем сундуке?

— Пустяки, тысяч двадцать сестерций, не больше. Хочешь, я принесу все их тебе вместе со счетами?

— Зачем мне твои счета! Ты лучше подумай, нельзя ли нам достать сто шестьдесят восемь тысяч сестерций?

— Надо обратиться к ростовщикам, другого способа нет.

— Мое имя уже не раз красовалось в их списках.

— Что поделаешь. Надо обратиться к какому-нибудь новому ростовщику, который бы ссудил тебе в счет будущего наследства необходимую сумму, процентов за двенадцать в год.

При последних словах дворецкого Тито Вецио с грустью задумался. Спустя минуту он сказал:

— Ну хорошо, успокойся, я сам постараюсь достать эти деньги. Тебе придется только вручить их Скрофе, я не желаю видеть этого мерзавца. А теперь дай мне тысячу сестерций, да заодно и кошелек, потому что с прежним мне пришлось расстаться.

В то время, как влюбленный юноша был занят поиском денег, необходимых для того, чтобы вырвать красавицу-гречанку из когтей Скрофы, Аполлоний тоже не терял даром времени. Сейчас он находился в малом зале дворца старого Вецио.

Там бывший капуанский всадник, весь скрюченный, сидел в удобном кресле, перед бронзовой жаровней, грея свои члены, озябшие от холода и преждевременной старости. Лицо его приобрело пепельный оттенок, говорящий о возможной скорой смерти, губы тряслись и были совершенно бескровны, худые руки со свинцового цвета ногтями висели безжизненно, как плети и только глаза светились мрачным, лихорадочным блеском.

Он был закутан в богато расшитый халат поверх одетого плаща, ноги были обложены шерстью, на шею намотан платок, на голове теплая шапка.

В течение нескольких последних дней здоровье старого Вецио значительно ухудшилось. Он уже не участвовал в ночных мистериях, по-прежнему совершавшихся в его доме ежедневно в позднее время. Старик принимал у себя одного Аполлония, который с затаенным ликованием следил за тем, как быстро угасает жизнь ненавистного человека — его отца. Снадобье, полученное Аполлонием от Кармионы, действовало хотя и медленно, но верно. Постепенно разрушая организм, оно давало отравителю возможность принять все необходимые меры, чтобы несметные богатства старика Вецио не перешли к его законному сыну и наследнику.

Аполлоний, вводя медленно действующий, убийственный яд в организм своей жертвы, не оставлял без внимания и моральной стороны дела. Постоянно раздражая неизлечимую душевную рану старика, злодей с адской настойчивостью продвигался к заветной цели.

Ни время, ни обстоятельства, ни сама смерть, не изгладили воспоминаний об ужасной измене любимой и уважаемой жены Марка Вецио, его постоянно угнетала эта мысль. Он по-прежнему презирал и ненавидел женщину, давно лежавшую в могиле и сомневался в том, действительно ли Тито его сын. Быть может, думал ревнивец, — Тито — плод осквернения святости брачного союза злодеем-соблазнителем. Многие годы Марк Вецио повсюду разыскивал своего соперника. Он хотел найти его и, угрожая смертью, приставив кинжал к груди, вырвать у него признание вины и решить вопрос о законности его сына Тито Вецио. Но тщетно, искать соперника было уже поздно. Ревнивый и оскорбленный муж наткнулся на его могилу, от которой не мог ничего добиться. Роковая печать смерти навеки скрыла от него тайну и стала причиной адских мук, терзавших его в последние годы жизни.

Но задолго до этого рокового момента, когда Марк Вецио был еще холост, произошло событие, имевшее страшные последствия для судеб главных героев нашего повествования. Одна из невольниц по имени Флора была удивительно хороша собой. Холостой развратник Марк Вецио обратил на нее свое милостивое внимание, в результате чего на свет появился сын. Эта связь с невольницей не была вызвана охватившей хозяина любовью, а, скорее всего, оказалась прихотью. Их связь прекратилась, когда Марк Вецио встретился и сочетался законным браком с любимой им девушкой. Между тем ребенок, прижитый с Флорой, рос и по странной прихоти судьбы был удивительно похож на сына, родившегося в законном браке. Жена Марка Вецио, хотя и не любила своего мужа, но была ужасно ревнива и сходство ее законного ребенка с сыном презренной рабыни приводило ее в ярость. В конце концов это чувство ревности и злобы достигло таких чудовищных размеров, что обезумевшая матрона приказала заклеймить лоб сына Флоры буквой «Е» — неизгладимой позорной меткой беглого раба. Бесчувственный Марк Вецио не протестовал против этого распоряжения своей супруги. Смолчал он и тогда, когда его бывшую любовницу вместе с клейменным ребенком продали на невольничьем рынке. Их приобрели купцы из Александрии и отвезли в Египет. Там они вновь были проданы, теперь уже жрецу, который, узнав, что продается женщина из земель марсов, купил ее, надеясь, что она сведуща в волшебстве.

Флора была истинной дочерью своей земли и с материнским молоком впитала умение совершать многие ритуальные обряды. Вместе с тем, приученная к беззастенчивому шарлатанству авгуров и гаруспиков,[156] она стала абсолютно равнодушна к религии, ни во что не верила, не имела никаких убеждений, а потому ей не составило никакого труда приспособиться к взглядам своего нового хозяина и стать его полезной и надежной помощницей.

Жрец в сопровождении Флоры, превратившейся в чародейку, объехал многие страны Европы, Африки и Азии. Он, также, как и его помощница, был обманщиком и в то же время обманывался сам, был верующим и скептиком, молотом и наковальней. Вместе с тем он делал хорошие сборы и с каждым разом оттачивал свое умение обманывать толпу.

А ребенок Флоры рос, внимательно присматриваясь ко всему тому, чем занимались его мать и жрец. На берегу священных вод Ганга в Индии он познакомился с учением гимнософистов,[157] в Персии и Вавилоне волхвы и халдеи посвятили его в тайны магии и астрологии, в Иерусалиме он пристал к назареям[158] и эссенийцам.[159] Кроме того, некоторые из полученных им знаний дали ему право считаться учеником и последователем египетского жреца Сефоса.

Вернувшись в Александрию, он разработал первые положения гностика, столь блистательно развитые в последствии Филоном. Мать радовалась, глядя на успехи сына, ее душа жаждала мщения. Ей нравилось мысль, что настанет время, когда она скажет своему решительному и энергичному сыну, указывая ни римское общество:

— Бей и разрушай все без милосердия, потому что эти люди также не имели жалости ни к тебе, ни к твоей матери.

К несчастью судьба благоприятствовала осуществлению планов безжалостной мести невольницы Флоры и ее сына.

Спустя несколько лет после продажи бывшей любовницы Марка Вецио и ее сына в доме старого капуанского всадника произошла известная нам трагедия. Измена любимой и уважаемой жены была установлена, змея ревности впилась в сердце Марка Вецио, в голове помутилось, явилась ужасная мысль, что Тито не его сын. В это роковое время начались безуспешные странствия оскорбленного супруга по белу свету. Мы уже знаем, что ему не удалось застать в живых человека, который был причиной всех его страданий, и вопрос, от которого зависело спокойствие его будущей жизни, остался неразрешенным. Нравственному недугу, также, как и физическому, свойственно прогрессировать, усиливаться, с каждым днем терзая все больше человеческую душу. Страстная, кипучая натура Марка Вецио искала выхода, она неизбежно должна была себя проявить. В то время, когда старый римлянин приехал в Александрию, его бывшая любовница Флора, теперь носившая имя Кармиона, и ее сын Аполлоний пользовались огромной известностью и влиянием не только среди народа, но и у жрецов, философов и гордых потомков царя Птолемея.

Слух о несметных богатствах старого римлянина распространился по всей Александрии и дошел до главных жрецов! Совершенно ясно, что никто лучше Аполлония не мог осуществить коварный замысел. Расчет был абсолютно точен. Исстрадавшаяся душа Марка Вецио нашла некоторое успокоение в учении Аполлония. Новый, до сих пор неведомый мир открылся перед патрицием и он совершенно подчинился влиянию своего сына, конечно, нисколько не подозревая об этом. Аполлоний вел дело очень умело, распаляя воображение старика до предела, нередко доводя последнего до галлюцинаций. Очень скоро Марк Вецио из посвященных превратился в самого ревностного приверженца нового учения и решил распространить его сначала в Риме, а потом уже и во всем мире. Искренне привязавшись к своему учителю Аполлонию, он взял его с собой в Рим, где шага не ступал, предварительно с ним не посоветовавшись, и предоставив в его распоряжение свой дом и свое состояние. Хитрый Аполлоний, как мы знаем, сумел прекрасно воспользоваться всеми преимуществами своего нового положения. Он был посвящен во все козни и интриги основных деятелей той эпохи. Через некоторое время и его мать последовала за ним в Рим, где, как могла, способствовала осуществлению замыслов сына.

Под именем египетской волшебницы Кармионы Эсквилинской горы она воздействовала на своих суеверных посетителей соответственно планам Аполлония. Для Кармионы все средства были хороши. Она ни перед чем не останавливалась и по просьбе своего сына приготовила медленно действующий яд для своего бывшего любовника. Яд действовал, силы старика постепенно угасали, катастрофа быстро приближалась. Аполлоний это видел и поспешил нанести новый, коварный, решающий удар…

— Аполлоний, — говорил хриплым голосом умирающий, — я чувствую, что силы меня оставляют, часы моей жизни сочтены, поддержи во мне веру, пусть она не оставит меня в последний смертный час. Что, если могила, вместо того, чтобы открыть мне все тайны, закроется надо мной немой, холодной плитой, и только одна надгробная надпись будет говорить о том, что здесь покоится прах Марка Вецио. Скажи мне, милый Аполлоний, умоляю тебя, ты не ввел меня в заблуждение?

— Малодушный человек! Можно ли колебаться именно в тот час, когда ты так близок к обители добрых духов? Неужели же ты и теперь, после очищения, сомневаешься в существовании того мира, куда постоянно стремится твоя обновленная душа?

— Значит есть этот загробный мир! Аполлоний, ты готов поклясться мне в этом? — вскричал старик с энергией, которую трудно было предположить в этом угасающем человеке. — Значит я еще могу надеяться на месть? Я окажусь там, где нет масок, нет обмана и лицемерия, измена там оказывается неприкрытой, во всей своей гнусной наготе. Там несчастный муж может стать неумолимым судьей или демоном-мстителем злодейской парочке, обманувшей его. О, в таком случае я умру с восторгом!

— Зачем ты думаешь о женщине, оставившей тебе своего сына, ты должен забыть о ней, — сказал Аполлоний. — Как должен забыть и о том, кто не достоин носить твое имя.

— Нет, я не могу, я не в силах забыть свой позор.

— Напрасно, теперь ты не должен обращать внимания даже на то, что человек, носящий твое имя, опозорил его.

— Как, он опять что-нибудь натворил?

— Глупости, пустяки, на которые не стоит обращать внимание. В твоем теперешнем положении ты не должен знать об этом. Даже не глупостью, а сумасшествием можно назвать его поступок, потому что иначе нельзя объяснить такой цинизм в столь юном возрасте. Впрочем это его дело, а не мое.

— Аполлоний, ты скрываешь от меня что-то ужасное. Говори, умоляю тебя, наконец, приказываю.

— Вецио, будь великодушен, не заставляй меня говорить о том, что позорит твое знаменитое и честное имя, что может разорвать твое сердце… отца.

— Я ему отец? А кто может это доказать? И ты, Аполлоний, смеешь его так называть! Ты что, насмехаешься надо мной? Это жестоко с твоей стороны! Нет… он не сын мне… хотя и носит мое имя, которое он осмелился опозорить, запятнать грязью. Итак, говори Аполлоний, рассказывай мне все, не смей ничего от меня скрывать.

— Он влюбился в распутную женщину, одну из наложниц печально известного всему Риму Скрофы, рабыню-гречанку, ввел ее в свой дом, купив на вес золота, отпускает на волю, а что ужаснее всего, говорят, хочет на ней жениться. Последнее кажется невероятным, такой поступок противоречил бы всем гражданским и общественным законам Рима.

— Влюбился в распутную женщину, наложницу содержателя гетер Скрофы! Да, поступок, вполне достойный сына преступницы и прелюбодейки. И этот человек носит мое имя! Нет, я не допущу, чтобы меня так оскорбляли, клянусь прахом моих предков, не допущу! Если бы пришлось его казнить, я бы не стал колебаться!.. Нет, он этого не сделает… Иначе я поступлю с ним так же, как Брут и Манлий[160] поступили со своими сыновьями.

— Не забудь, что времена меняются, народ обожает этого юношу и защитит его даже от справедливого суда.[161]

— Значит я должен молча проглотить оскорбление!

— Нет, Но тебе надо использовать более надежный способ. Ты давно решил лишить его наследства. Сделай лучше — объяви его незаконнорожденным. Всего две строки в твоем завещании отнимут у него твое имя, а вместе с ним и все твое состояние. Напиши, что Тито не твой сын, а Терции Минуции и Авла Гиенция. Поверь мне, этих строк вполне достаточно для того, чтобы нежный друг публичной женщины не смел больше оскорблять имя потомка знаменитых медиастутиков.[162]

Некоторое время старик угрюмо молчал, лишь глаза его недоверчиво и злобно сверкали из-под нависших бровей.

— Итак, — наконец заговорил он, — дом Вецио, тебе не суждено удержаться без позора, так разрушайся же, падай, но без стона и слез! Аполлоний, позаботься о свидетелях на завтра, а сейчас позови моих слуг, пусть отнесут меня в постель, я чувствую себя слабым, а мне надо сохранить силы хотя бы на несколько дней.

Аполлоний хлопнул в ладоши, явились два невольника и понесли обессилевшего старика в его опочивальню. Лукавый египтянин почтительно поцеловал руку Марка Вецио и удалился. Выйдя на улицу он сквозь зубы проговорил:

— Скоро всему конец. Завтра утром будет составлено духовное завещание и его внесут в списки претора. Я же надеюсь получить право римского гражданства. А вечером… вечером увеличу дозу яда, с помощью которого я стану хозяином дома, где должен был жить и умереть рабом.


ТЕРМОПОЛИЙ ФОРТУНАТО И ЖУРНАЛ ЕЖЕДНЕВНЫХ ГОРОДСКИХ СООБЩЕНИЙ



Среди домов, находящихся неподалеку от базилики Опимия, по направлению от Сабурры к Форуму, в описываемую нами эпоху стоял небольшой нарядный дом, в котором помещалось заведение, напоминающее современные кафе и рестораны. Там в определенное время дня собиралась привилегированная часть римского общества, преимущественно молодежь. Они приходили узнать о новостях дня, встретиться со знакомыми, поболтать, выпить вина или какого-нибудь более легкого напитка, полакомиться сладостями или другими деликатесами, не слишком обременяя при этом свой желудок. Заведение это носило название «Фортунато». Как снаружи, так и внутри оно было отделано с удивительной роскошью. Стены из мрамора с позолотой, потолок из илитского дерева и также с позолотой, а кроме того украшенный слоновой костью, мебель бронзовая с резьбой. Мозаичный пол по случаю зимнего времени был покрыт мягким ковром с яркой вышивкой. Окна из слюды пропускали в комнаты матовый свет. В центре стояла бронзовая жаровня, распространявшая приятную теплоту.

Направо от входа, на двух мраморных столах превосходной работы были выставлены вазы с вареньем, медом; тут же красовались золотые кубки всевозможных размеров, вина, торты, пирожные. Словом сказать, это было нечто вроде наших баров в ресторанах.

Стулья — некоторые со спинками, другие, похожие на массивные табуретки, были накрыты мягкими подушками. Повсюду стояли маленькие столики на одной ножке, за которыми устраивались посетители, уписывая за обе щеки замечательные творения лучших кондитеров Рима, запивая их самыми изысканными и дорогими сортами вина.

На вывеске этого модного римского заведения была изображена обнаженная женщина с рогом изобилия, в руках и корабельным рулем у ног. На языке символов это означало, что заведение находится под защитой богини, особо почитаемой в Ациуме,[163] и вместе с тем намекало на имя хозяина, хорошо известное всему Риму — Фортунато. Соответственно заведение называлось Термополии Фортунато. Термополии — слово греческое, состоящее из двух: термос — горячий и полео — продаю. Эта роскошь, как и очень многое другое, была заимствована римлянами у побежденных греков. В Термополии Фортунато собиралась золотая молодежь Рима. Другим таким же посещаемым заведением, в чем-то конкурировавшим с Термополией, была парикмахерская, или, попросту говоря, цирюльня Лициния. Туда богатая молодежь тоже любила ходить за новостями и сплетнями.

В данный момент в заведении Фортунато было полно народу. В одной из боковых комнат собралось довольно разношерстное общество. Ростовщик Скасий и толстый всадник — откупщик публичных податей — вели разговор о цене на хлеб. Авгур Вононий играл в шашки с медиком Стертихием. Эдим Панза пытался убедить подрядчика Онисия в выгодах какого-то предприятия, касающегося очистки города. Наш старый знакомый поэт Анций играл в шахматы с одним молодым писателем, добившимся впоследствии мировой славы и царских богатств.[164]

В главном зале, где за буфетом стоял сам Фортунато, собрался кружок знакомых нам молодых людей. Здесь были Квинт Цецилий Метелл, Сцевола, Альбуцио, Апулий Сатурнин, Марк Друз, Катулл и атлет из Марсия Помпедий Силон.

— Сколько же можно ждать! — вскричал Метелл. — Дружище Фортунато, нельзя ли получить этот проклятый журнал?

— Бьюсь об заклад, — заметил Сцевола, — что живодер Лициний держит журнал скорее всего для того, чтобы чтением развлечь жертв своей немилосердной бритвы.

— Кровопийца, кровожадный, кровененасытный, — продекламировал по-гречески Альбуцио с трагикомической восторженностью по поводу замечания Сцеволы о бритье Лициния.

— Пиявки! Пиявки! — насмешливо передразнил его Сцевола.

— Когда ты, наконец, перестанешь смеяться надо мной? — обиженно спросил Альбуцио.

— Когда ты перестанешь коверкать мой бедный язык и издеваться над нашими добрыми, старыми латинскими обычаями.

— Все это может и так, а журнала нет, как нет.

— Фортунато!

— Что прикажете, достопочтенный Метелл?

— Пошли кого-нибудь к Лицинию принести журнал.

— Сию минуту, — почтительно отвечал хозяин. — Беларий, — обратился он к слуге, — беги скорее к Лицинию и принеси журнал. Да живо, понимаешь.

Беларию не пришлось повторять приказания. Закинув фартук на плечо, он со всех ног бросился на улицу.

— А знаете ли вы новость, о которой вот уже два дня говорит весь город?

— Ты хочешь сказать о Тито Вецио?

— Именно о нем и о красавице-афинянке, вырванной из когтей Скрофы.

— И ты это называешь новостью? Милый мой, вот уже три дня, как Рим на все лады склоняет эту романтическую историю.

— Да, но вот что вы, быть может, не знаете. Тито Вецио женится на невольнице старого сводника Скрофы вопреки всем существующим законам и римским обычаям.

— Альбуцио, что за вздор ты мелешь?

— Жениться формальным на образом на рабыне? Это невозможно.

— А если он даст ей свободу?

— Что ж из этого? Все же она вольноотпущенница, бывшая рабыня.

— Да к тому же непотребная женщина.

— Ну, в этом я не вижу ничего особенно плохого. Разве Сулла постеснялся принять наследство от богатой публичной женщины Никополи?

— Сатурнин, ты смешиваешь понятия, — возразил Сцевола. — Закон никогда не запрещал и не запрещает всадникам, патрициям, даже сенаторам наследовать имущество вольноотпущенников. Тот же закон никому не мешает вступать в любовную связь с рабыней или вольноотпущенницей, но жениться на ком-нибудь из них — совсем другое дело. Свободный человек привилегированного сословия, женившись на рабыне или вольноотпущеннице, лишится всех своих привилегий и может мигом оказаться в рядах подлого сословия. Ты, пожалуй, мне ответишь, что в некоторых случаях сожительство длится год или даже несколько, и этим как бы подменяет брак. Но помни, что закон не одобряет подобных действий, он их только допускает. Дети, рожденные в таком сожительстве, признаются не законными, и лишь естественными, хотя, их и не называют прямо незаконнорожденными. Но тем не менее, они не получают никаких прав и не могут называться по фамилии отца. Сулла, принимая наследство от Никополи, воспользовался только правом на имущество. Тито Вецио же, если верить тому, что говорят, вступая в брак с им же отпущенной на волю рабыней, хочет обойти закон, тем самым давая нам неопровержимые доказательства того, что он не достоин высокой чести быть главой римской молодежи, а равно не может больше оставаться в рядах всадников. Впрочем, друг мой Сатурнин, я этой байке не придаю ни малейшего значения, или, выражаясь корявым, языком Альбуция, не верю ей ни на йоту. Я слишком уважаю моего друга Тито Вецио и даже не допускаю мысли, чтобы он был способен на такую глупость.

— Благодарю тебя от всего сердца, Сцевола! — воскликнул Метелл. — Я друг Тито Вецио, и мне было бы очень неприятно, если бы в моем присутствии его продолжали оскорблять подобным образом. Никто из нас, конечно, не будет обвинять Тито Вецио только потому, что он украл красавицу у этого мерзавца Скрофы. Приобрести себе прелестную невольницу — это так естественно для молодого человека. Что же касается распускаемых о нем слухов, будто он на ней женится, то я считаю их настолько нелепыми, что их и опровергать не стоит, тем более, что у него есть куда более заманчивая идея и тоже касающаяся женитьбы. Если она осуществится, в чем почти невозможно сомневаться, то Тито Вецио станет одним из самых богатых и влиятельных граждан Рима.

— Метелл, оказывается, ты от нас что-то скрываешь, причем весьма важное. Ну-ка, выкладывай, что у тебя там.

— Извините, друзья, секрет не мой, поэтому я сейчас не могу вам ничего рассказать. Впрочем, об этом скоро будет кем следует объявлено всенародно, так что потерпите немного. Сейчас вопрос не о том. Интересно было бы выяснить, кто пустил в ход такую нелепицу о Тито Вецио. Альбуцио, ты должен об этом знать.

— Да я и не собираюсь ничего скрывать. Разговор об этом состоялся сегодня утром в доме Семпронии.

— А сама Семпрония откуда получила эти сведения?

Вместо прямого ответа Альбуцио, как обычно, начал декламировать стихи:

— Из Египта к нам всякое несчастье…

— Неужели все эти бредни распространяет Аполлоний?

— Везде он! — вскричали молодые люди. — Опасный и лживый египтянин.

— А я из самого надежного источника получил сведения, что Аполлоний благодаря стараниям претора Лукулла на днях получит римское гражданство.

— Этого давно следовало ожидать, — сказал Друз. — Наши олигархи не удостаивают верных и храбрых итальянцев чести стать римскими гражданами, а первого же интригана и проходимца принимают с распростертыми объятиями и производят в ранг гражданина республики. Для примера укажу хотя бы на моего гостя, храброго и благородного Помпедия Силона. Ему все еще не дают гражданства, а недостойного пролазу-египтянина мгновенно удостаивают этой чести. Первый, конечно, не может быть опасен для республики, потому что он — честный и несгибаемый патриот, а второй всем кажется весьма подозрительным, заводит какие-то тайные общества, устраивает ночные собрания, и на все это власть имущие смотрят сквозь пальцы, вместо того, чтобы смотреть в оба, как во время вакханалий.

— Сказать откровенно, никогда он мне не был по сердцу, этот Аполлоний.

— И мне тоже.

— Да он — самый несносный болтун.

— А по-моему, он — просто сумасшедший.

— О нет, ошибаешься, он себе на уме, этот редкий мошенник.

— Принесут нам, наконец, журнал или нет?

— А вот и он, — вскричали собеседники, завидев входящего слугу с дощечкой в руках.

— Кто будет читать?

— Конечно, Сцевола.

— Слушайте же, друзья мои, и помните, что сила голоса с некоторых пор высоко ценится на форуме.

После этой, заменившей вступление, шутки Сцевола откашлялся и громким голосом начал читать официальный журнал республики.

«Пятый день до январских ид.[165] Консул Гай Марий во второй раз и Гай Флавий Фимбрий в шестьсот сорок восьмой год от основания Рима.

Праздник в честь Януса. Верховный жрец, пожертвовав Янусу предписанного ритуалом барана, нашел, что внутренности жертвы не были повреждены. Присутствовавшие на церемонии авгуры и гаруспики объявили хорошие предзнаменования на новый год».

Врач Стертихий, игравший, как было сказано, в соседней комнате в шашки с авгуром Вононием, не смог удержаться от улыбки. Авгур же презрительно усмехнулся, услышав ироничные замечания молодежи, относившиеся к торжественному заявлению авгуров и гаруспиков о внутренностях принесенной жертвы.

— Юпитер — всему начало, — смеясь, заметил кто-то.

— Возможно ли в шестьсот сорок восьмом году от основания великого Рима выдавать за истину такие дикие нелепости.

— Не мешай читать.

— Нет, пусть сначала скажет нам, почему два авгура при встрече не могут без смеха посмотреть друг на друга.

— Что за негодяи! — пробормотал сквозь зубы авгур Вононий.

— Пусть себе тешатся, — успокоительно заметил врач, все они одинаковы. Пока улыбается им молодость и будущее, они поднимают на смех и жрецов и богов, даже над медиками смеются, пока здоровы. А как состарятся или заболеют, вот тогда и бегут кто к храму приносить жертвы богам, кто кланяться медикам. Надо только немного подождать, все они у нас будут. Это всего лишь вопрос времени.

Между тем, Сцевола продолжал чтение:

«Вчера прибыли некоторые приглашенные из разных городов Сицилии. Они жаловались сенату на грабежи и разбои беглых рабов, а также и на пиратов, грабящих и убивающих купцов и путешественников на море. Консул, в виду серьезности жалоб, решил созвать сенат на экстренное собрание в храме Аполлона накануне ид текущего месяца. Просители получат аудиенцию, и последует надлежащее распоряжение».

— Вот прекрасная новость для всем нам знакомой матроны! — сказал, улыбаясь, Сатурнин.

— Не думаю, чтобы это известие сильно обрадовало нашего общего приятеля Луция Лукулла. Он наверняка пожалеет, что так упорно домогался управления столь опасной и неспокойной страной, — сказал Сцевола.

— Что касается самого Лукулла, то он слишком ловкий и хитрый человек, чтобы добиваться управления спокойной и мирной страной. Рыбу лучше всего ловить в мутной воде, — продолжая улыбаться, заметил Апулий Сатурнин.

— Да, много ты наловишь этой рыбы, если то и дело платишь штрафы смотрителю за несвоевременную доставку пшеницы в магазины, — говорил толстому откупщику Постумию худой и желтый, как лимон, ростовщик Скасий.

— Друг мой, — зашептал ему на ухо откупщик, — молодой человек, безусловно, прав, и я с ним совершенно согласен: в мутной воде рыбу ловить гораздо лучше, чем в прозрачной, я сам в этом убедился. Представь себе, что житницы Сицилии опустеют[166] и на какое-то время закроются для голодной черни Рима. Тогда эти несколько сот тысяч зверей придут в такое остервенение, что сенат будет вынужден предоставить нам именно те средства, которые мы найдем нужными для ускорения дела. Тогда уже будет некогда рассуждать о законности или незаконности этих средств. Вода станет совсем мутной, и мы наловим много рыбы.

Ростовщик вполне удостоверился этими выводами и с особым уважением посмотрел на ловкого рыболова.

Тем временем Сцевола продолжал чтение.

«Тело тирана Нумидии, умершего голодной смертью в Тулианской тюрьме, вчера было вытащено из темницы крючьями и брошено в Тибр».

— Смерть, вполне достойная злодея! — торжественно сказал Друз. — Да послужит она устрашающим примером для всех, кто решился бы пойти по стопам деспота Югурты!

— А знаете, друзья мои, это прекрасный сюжет для трагедии, — заметил Анций.

— Дорогой поэт, ты сосредоточил все свое внимание на злосчастной судьбе Югурты, и я, пользуясь пришедшим к тебе вдохновением, загнал твоего короля в угол, — сказал, смеясь, Эзоп, игравший, как было сказано, в шахматы с автором «Андромахи», «Медеи» и «Клитемнестры».

«Имущество царя Порзенна в следующий торговый день будет продаваться под портиками»,—

продолжал читать Сцевола.

— Прекрасное предстоит зрелище.

— Ты непременно приходи, Скасий, — говорил откупщик ростовщику.

— Еще бы! Там можно будет провернуть не одну аферу. Однако, ты не забывай про игру, иначе я проложу себе дорожку.

«Комиссия из четырех эдилов приглашает желающих взять подряд на очистку городских улиц от нечистот. Торги будут проводиться на рынке три дня подряд по идам текущего месяца».

— И несмотря на эти меры, город все равно останется грязным.

— Слышишь ли? — сказал Эдим Панза, толкая локтем в бок своего соседа подрядчика Онисия, — вещь и в самом деле может оказаться стоящей.

Между тем Сцевола, дойдя почти до конца дощечки, воскликнул.

— Слушайте, слушайте внимательно и согласитесь, что остатки сладки.

«Гонцы, прибывшие в сенат с письмами от легионов, расположенных в Галлии близ мест пребывания варварских шаек кимвров. В письмах сообщается, что кимвры не желают вторгаться в земли Галлии по эту сторону Альп. Это обстоятельство позволяет консулам сделать вывод, что Италии не грозит нашествие варваров. Тем не менее предложено собрать новые силы, дабы навсегда устранить опасность набегов и изгнать в леса разбойников, грабящих провинции республики».

— Эта новость обрадует всех римлян, — заявили слушатели.

— Кроме меня, — прошептал тощий ростовщик, — отступление кимвров может нанести смертельный удар по моим делам. Цены на монету понизятся, и те несомненные выгоды, которые я бы имел, окажись государство в затруднительном положении, вполне возможно, превратятся в свою противоположность… А эти дураки еще радуются, — прибавил он, указывая на молодых людей.

— Что поделать, мой милый, — утешал его приятель, — это вечная история о черепичнике и садовнике, рассказанная Эзопом. Одному нужен дождь, а другому — хорошая погода.

— Теперь остается только обычный список браков и разводов, — продолжал Сцевола, — рождений и смертей. Словом, вечный круг жизни. И, наконец, объявления о представлении Плавта,[167] в котором во второй раз выступит молодой Росций.[168]

— Да, этот юноша подает большие надежды, на него стоит обратить внимание.

— А ты что о нем скажешь, Эзоп? — спросил поэт Анций своего приятеля.

Эзоп ничего не ответил, лишь презрительно пожал плечами. В Квинте Росции, о котором шла речь, Эзоп видел восходящее светило и терпеть не мог, когда, его хвалили.

— После объявлении о комедии других новостей нет?

— Нет, больше ничего нет.

— Тогда можно передать дощечки другим читателям, — сказал Друз, обращаясь к Фортунато.

— Беларий, — приказал хозяин, — отнеси журнал обратно.

Слуга взял дощечки и покинул Термополий.

Вот каким образом в те славные времена передавались новости. В ту эпоху Гуттенберг еще не изобрел книгопечатания, новости и всякого рода правительственные распоряжения переписывались от руки, медленно, и стоила эта работа недешево. Быть может, поэтому на римских дощечках практически не было болтовни, к которой нас приучила современная журналистика. Римляне той эпохи, как их описывает Саллюстий, были людьми дела, а не слов, и они старались найти ценителей собственных дел, а не повествовать о чужих. Цезарь в своих комментариях описывает целый ряд походов в самой сжатой форме. Современному генералу потребовались бы целые тома для описания его походов, рекогносцировок, сражений, приступов и тому подобного. Саллюстий и Тацит, справедливо заслужившие мировую славу, отличались краткостью и сжатостью слога. Флор также не стремился к цветистому многословию, но его изложение несколько страдает испанской надменностью. Тит Ливий любил распространяться, но этот недостаток происходил не от римской сдержанности, а от падуанского красноречия, а точнее — болтливости.

На маленьких дощечках большими буквами были описаны: жертвоприношения, разбой беглых рабов в провинции, неистовства корсаров на море, Югурта, без колебаний приговоренный народом к голодной смерти. Кроме того, было объявлено о продаже доспехов, а все желающие приглашались к торгам за получение подряда на очистку города. Сообщалось об отступлении варваров, намерениях консулов, появлении на подмостках римского театра нового таланта. Все эти материалы в современном издании потребовали бы очень много места и еще больше слов…

— Ты куда теперь? — спросил Помпедий Силон Метелла.

— К дяде, или, вернее, к тетушке, — отвечал молодой человек.

— Идешь ее утешать?

— А разве в этом есть необходимость?

— Тебе виднее.

— Ну, а вы куда?

— Я иду домой заниматься, — ответил Друз.

— А ты, Альбуцио?

— К Семпронии с Сатурниным и, если пожелаешь, с тобой.

— Я там всегда скучаю. А ты, Сцевола?

— Я — на ателланы в дом сенатора Валерия.

— А мне можно?

— Если хочешь, пожалуйста, иди. Там будут тебе рады.

— Счастливо, друзья, до завтра.

И молодые люди разошлись, каждый по своим делам. Метелл отправился в дом претора Сицилии, мужа его тетки.

— Прекрасная Ципассида, — сказал он молодой миловидной невольнице, любимице своей очаровательной тетушки, — нельзя ли узнать, принимает ли твоя госпожа?

— Никого не принимает.

— Быть может, я буду исключением?

— А если она на меня разгневается?

— Посердится, посердится, да успокоится.

— Боюсь, она может меня ударить.

— Пусть ударит, а ты ей скажи, как хитроумный Фемистокл невежде Эврибиаду: «Бей, но сначала выслушай». А я тебе в утешение дам блестящий викториатус[169] и, если хочешь, поцелуй в придачу.

— Хочу, — отвечала красивая невольница, застенчиво опуская глаза.

— Ну и прекрасно. Вот тебе золотой, а это в придачу, — продолжал молодой человек, нежно целуя девушку в щеку.

— И только, то? Я думала, что касается придачи, ты будешь щедрее.

— Ах, ты, плутовка! Ну иди же к своей госпоже и скажи, что я желаю облобызать ее прекрасную ручку.

Служанка отправилась и спустя несколько минут принесла благоприятный ответ, за что получила еще придачу от гостя, пока провожала его к апартаментам матроны. Последнее служит несомненным доказательством того, что во все времена молодые люди очень щедро рассчитывались с хорошенькими горничными за их услуги.

Почтительный племянничек, после кстати употребленной паузы, наконец вошел в святилище своей прекрасной тетушки. Она очень приветливо ему улыбнулась, протянула свою белую руку и указала место подле себя.

— Дорогая тетушка, — заметил молодой человек, — ты мне сегодня обошлась слишком дорого. Мне пришлось заплатить твоему Церберу золотую монету и три полновесных поцелуя.

— Что касается золотого, я тут ничего плохого не вижу. Пускай Ципассида увеличивает свои сбережения, извлекает пользу из щедрот моих гостей, но что касается поцелуев — я категорически против. Мне бы очень не хотелось, чтобы порядочные молодые люди, в том числе и ты, унижали свое достоинство, заигрывая с невольницами.

— Да разве я виноват в том, что ты окружаешь себя красавицами-служанками? Поверь, если бы вместо Ципассиды твой покой охраняла старая Психея, я бы превзошел моего приятеля стоика Сцеволу. Но Цепассида так хороша, что я решительно не мог быть Ксенократом.[170]

— Так хороша! Вот ваше неизменное оправдание. И это все, что вы приводите в свою защиту, когда вас совершенно справедливо упрекают за ваши чувства к недостойным, низким и презренным тварям.

— Тетушка, ты слишком строга.

— А по-твоему, нет ничего постыдного в том, чтобы превратиться в любовника рабыни, подлой, продажной женщины без отечества, без имени, без семьи… Твари из публичного дома?!

— А, теперь понимаю, — прошептал юноша, догадавшись, что письмо адресовано ему, а содержание — Тито Вецио.

— Все же я здесь не нахожу ничего особенно плохого, — сказал он. — Вспомни, милая тетя, великий Ахиллес был страстно влюблен в прекрасную Брисеиду, а когда Агамемнон сыграл с ним злую шутку и увел красотку, то герой разревелся, как ребенок, пока его мать Фетида[171] не явилась осушить слезы сына. А разве Агамемнон не любил Хрисеиду и Кассандру?[172] Из всего этого ты можешь сделать вывод, что любовь к рабыне нисколько не мешает быть героем.

— Даже если он женится на ней? Женится вопреки всем законам и отечественным обычаям.

— А разве я собирался жениться на Ципассиде?

— Ты… нет… но не о тебе речь. Впрочем, оставим этот малоприятный разговор. Лучше прочти мне что-нибудь.

— С удовольствием. Вот, кстати, перед тобой лежит развернутая книга, посмотрим ее. Ба, Сафо! Что это, милая тетя, уж не в припадке ли ты горячки? Но даже и в этом случае подобное чтение вряд ли вылечит тебя. Впрочем, если это может доставить тебе удовольствие, я готов прочесть.

И молодой человек начал декламировать по греческому подлиннику одну из величайших од Сафо, от которой, к огромному сожалению, сохранились лишь отрывки. Но, судя по этим отрывкам, приходится искренне сожалеть о потере целого.

Страстью горю и жажду лобзаний…

Если он мне изменит,

Я последую за тобой, о, богиня!

— Никогда, — прошептала матрона.

Метелл продолжал:

Если он презирает меня и отказывается от любви,

Я изнемогаю от страсти.

— Довольно, довольно! Ради всех богов, перестань. Я не могу слышать этих слов, чаша моих страданий переполняется… И ты думаешь, что он пропадет, если не состоится эта женитьба?

— Не то что думаю, я убежден в этом.

— Чем же я могу помочь?

— Ты, дорогая тетя, пользуешься в доме сенатора Скавра огромным влиянием. Мать Эмилии — твоя хорошая приятельница, дочь тебя любит, как родную сестру, а старый глава сената ни в чем не может отказать той, которую величает не иначе, как своей дорогой Цецилией. Если ты примешь в этом деле участие, успех практически обеспечен.

— Чтобы я в этом деле приняла участие?! — с каким-то ужасом вскричала матрона, откидываясь назад, — я!!!

— Вот «я», которое трагик Анций признал бы бесценным. Но оставим в покое Мельпомену.[173] Ведь разговор идет о судьбе такого великодушного и честного человека, как Тито Вецио. Должен сказать, что посредничество в этом деле будет полезно тебе самой. Уже несколько дней по городу ходят очень странные слухи по поводу одной матроны…

— Что же могут говорить обо… про эту матрону?

— Знаешь, милая тетя, люди порой ужасно доверчивы, они готовы поверить самой гнусной клевете. Носятся слухи, что в одну темную ночь несколько человек устроили засаду в каком-то подозрительном месте, мимо которого должен был проезжать Тито Вецио с приятелем. К счастью, засада не удалась, однако, рассказывают, что во все это замешана отвергнутая Тито Вецио женщина.

Цецилия молчала, что-то обдумывая.

— Итак, милая тетя, — продолжал Метелл, — я могу рассчитывать на твою помощь? Давай постараемся женить Тито Вецио на прекрасной Эмилии. Поверь, все будут довольны: сама влюбленная девушка, друзья молодого всадника и его кредиторы. Что же касается нелепых сплетен относительно участия в преступном заговоре покинутой матроны, то они утихнут сами собой в силу обстоятельств, благодаря свершившемуся факту… А теперь позволь мне пожелать тебе спокойной ночи и самых приятных сновидений. Брось ты читать этот любовный плач, он тебя только расстраивает, а не развлекает. Ты лучше почаще смотрись в зеркало, оно красноречивее самых нежных слов убедит тебя, что ты, если, конечно, пожелаешь, найдешь сотни утешителей. — Сказав это, Метелл поцеловал руку матроны и вышел.

Долго сидела неподвижно, словно мраморная статуя, красавица Цецилия. Ей не хватало воздуха, а воспаленная голова кружилась в результате борьбы двух чувств: оскорбленного достоинства и беспредельной, самоотверженной любви, на которую способна только женщина.


CAVE CANEM[174]



Через двое суток после разговора с Аполлонием и на следующий день после того, как отец Тито Вецио, подстрекаемый коварным египтянином, торжественно лишил наследства своего сына, дом старого всадника представлял необыкновенное и печальное зрелище. Ворота были обиты черным сукном, кипарисовые и еловые ветви, расставленные и разбросанные повсюду, говорили о том, что дом посетила смерть, и людям, считающим труп нечистотой, способной их осквернить, не стоит переступать порог этого дома. При входе был воздвигнут маленький траурный алтарь, перед ним горели восковые свечи и курился фимиам. У входа в атриум — главный зал, лежало на катафалке тело старого всадника, одетого в тогу, с дубовым венком на голове.

Аполлоний достиг своей цели. С помощью страшного яда, приготовленного в адской лаборатории колдуньи Эсквилинской горы, злодею удалось расстроить старческий ум отца, а затем и отправить его в могилу. В своей мрачного цвета тоге, с чертами лица, искаженными муками смертельной агонии, труп старого всадника наводил ужас и приводил всех окружающих к убеждению, что дух верного хранителя дома отлетел, и душа покойника вскоре начнет бродить по ночам.[175] Катафалк, на котором лежал покойный, был искусно украшен золотом и слоновой костью, покрыт дорогими тканями и убран предметами, указывающими на то, что при жизни покойный неоднократно занимал различные почетные должности. Печаль и уныние царили в доме старого Марка Вецио, повсюду бродили зловещие служители богини Либитины,[176] расставляя восковые свечи, добавляя фимиам в курительницы, и суетились около трупа и алтаря.

Старый привратник Марципор забился в свою конуру и горестно шептал молитвы. Его верный друг пес Аргус был заперт в будку, царапался и жалобно скулил. У входа толпилось множество племянников, племянниц и прочих родственников покойного Марка Вецио. Также не было недостатка и в просто любопытствующих. Все ахали и удивлялись, как это такой богач мог умереть, будто самый обыкновенный плебей или раб. Согласно законам о погребальных церемониях, существовавших в ту эпоху, покойник должен был оставаться в доме в течение семи дней для прощания с ним родственников, знакомых и приближенных, а затем уже назначались торжественные похороны.

Главный виновник торжества Аполлоний, оставив служителей богини Либитины хлопотать подле алтаря, свечей и тела покойного, поспешил к дому претора Лукулла. В это время претор Сицилии после исполнения должности городского претора, находился в десятидневном отпуске. В доме Лукулла толпилась масса клиентов, просителей и разного прочего люда. Занятый не терпящими отлагательства делами, претор Сицилии, тем не менее, приказал слугам пропускать египтянина в свои апартаменты, когда бы он ни пришел. Аполлоний не замедлил явиться и был приглашен в экседру.

— Ну, что нового? — спросил Лукулл после обычных приветствий.

— Старик Вецио умер, — отвечал египтянин.

— Знаю. А духовную оставил?

— Да, — оставил, после чего прожил всего несколько минут.

— О, я не сомневался, что именно так все и произойдет! — вскричал претор, впиваясь в своего собеседника пристальным взглядом.

Аполлоний выдержал этот взгляд, не моргнув глазом, лишь едва заметная улыбка мелькнула на его лице, и он, как ни в чем не бывало, продолжал:

— Завещание оформлено в законном порядке. Старый всадник объявил, что лишая своего сына наследства, он оставляет мне все свое состояние.

— Но тебе должно быть известно, что завещание может быть опровергнуто.[177]

— В таком случае, я попрошу тебя, претор, сообщить мне, какие доводы могут считаться законными для оправдания духовного завещания?

— Родители имеют право лишить наследства непочтительных детей. Да, а не упустил ли ты из виду вот что. Скажи, не имел ли покойный еще кого-нибудь из родных, кроме сына, которые могли бы быть его наследниками?

— Нет, не имел. Да и сына у него не было.

— Как не было? А Тито Вецио?

— Старый всадник заявил официально, что он ему не сын.

— Ты меня удивляешь! Может ли это быть? Неужели ненависть Марко Вецио дошла до такой степени?

— Разгласить свой стыд? Да, он его разгласил.

— Клянусь именем всех богов, я не думал, что он на это способен. Ну, Аполлоний, поздравляю! — торжественно заявил Лукулл. — Такое решение старика избавляет тебя от длительных и сомнительных судебных разбирательств. Я со своей стороны занес акт в реестр ценза, что дает тебе права римского гражданства. Кажется, я сдержал свое слово?

— Благодарю. И знай: семя брошено тобой не на камень, а на плодородную почву.

— Помнится мне, — небрежно заметил Лукулл, — я должен некоторую сумму денег, ссуженную мне покойным по-приятельски, под простую расписку.

— Да, кажется есть три расписки, написанные твоей рукой, всего на семьсот тысяч сестерций.

— Ну надо же! Неужели семьсот тысяч? Сумма немаленькая. Я даже не знаю, как ее теперь выплатить. Мне и так не дают покоя долги, записанные в публичные книги.[178]

— А нет ли у тебя, случайно, приятеля, быть может, он не откажет тебе в помощи? — спросил египтянин, многозначительно поглядывая на своего собеседника.

— Приятель-то у меня есть, но вместе с тем он же и заимодавец, — отвечал Лукулл.

— Ты лучше скажи, человек, тебе обязанный и, конечно, он не придаст особого значения каким-то ничтожным семи или восьми сотням тысяч сестерций. Он готов прибавить еще такую же сумму, если ему скажут: «Живи спокойно, с этой минуты всемогущее правосудие Рима будет щитом и опорой твоего законного права».

— За правосудием дело не станет, если ты исполнишь все необходимые формальности. Ты мне сказал, что завещание составлено по всем правилам. Сколько свидетелей его подписали?

— Пятеро.

— Прекрасно. А где его будут хоронить?

— В коллегии весталок.

— Завидная предусмотрительность. Теперь остается разобраться, не может ли заявление старого Вецио быть опровергнуто в суде?

— Ну, на этот счет я совершенно уверен. Мечтательный юноша, несомненно, всякий позор примет на свою голову. И ни в коем случае не согласится срамить память матери в суде, где бы стали публично читать любовные письма покойной.

— Ты думаешь, он на это не способен? Ты веришь в его добродетель?

— Нет, не в добродетель, а в сумасбродство.

— Я вижу, что ты, Аполлоний, умный человек!.. Ну, теперь не будем терять времени. Отправимся сначала в храм весталок, затем — в дом покойного, возьмем оттуда завещание, прочтем его в присутствии свидетелей и заставим их подтвердить последнюю волю усопшего. Эй, Пир, — обратился претор к служителю, — скажи ликторам и писарям, чтобы были готовы идти со мной.

— Наследство в несколько миллионов сестерций стоит того, чтобы побеспокоить претора, — говорил, смеясь, Лукулл. — Но кто бы мог предположить, что этот бравый всадник, еще довольно крепкий старик, так неожиданно умрет? Ну, Аполлоний, не корчи такую скорбную мину. Поверь, никто не поверит твоему притворному горю. Все скажут, что плач наследника — это просто издевательство над покойным. Ты только понапрасну будешь стараться, зря потратишь силы и здоровье.

Беседуя таким образом, эти два человека, вполне достойных друг друга, шли по самым людным улицам Рима. За ними следовали ликторы с прутьями, служители, писари, клиенты и толпы рабов. Прохожие почтительно кланялись Лукуллу, как представителю судебной власти и права, а Аполлонию, как известному своей мудростью человеку.

В ту эпоху обман в Риме был возведен чуть ли не в ранг религиозного культа. Заметим, между прочим, что хотя цивилизация и прогресс принесли некоторую пользу последующим поколениям, в области нравственности, к сожалению, особых перемен к лучшему не замечается…

— Квириты, дайте дорогу знаменитому претору Луцию Лукуллу, — кричали во все горло ликторы и клиенты столпившимся у дверей дома покойного капуанского всадника. И квириты, почтительно кланяясь, расступались в разные стороны. Претор, миновав толпу, направился через узкий проход во внутренние покои. Пройдя несколько шагов, они заметили женщину, которая решительно направилась к египтянину. Аполлоний на мгновение растерялся, и шествие несколько задержалось.

— Что тебе надо, милая? — спросил претор, удивленный этим неожиданным появлением.

Женщина не ответила и подошла к Аполлонию. Последний уже опомнился и сказал Лукуллу:

— Это старая служанка дома, мне необходимо сделать ей некоторые распоряжения, иди, если позволишь, через несколько минут я тебя догоню, или подожди меня у портика. Пройдя этот коридор от статуи льва до сада, ты легко найдешь вход в базилику, а через нее и в портик.

— Поступай, как знаешь, только советую тебе поторопиться, — отвечал Лукулл, выходя со своей свитой из коридора. Аполлоний остался один с Кармионой — волшебницей Эсквилина.

— Матушка, это очень неосторожно с твоей стороны. Почему ты меня не дождалась там, мы договорились? Разве ты не понимаешь, что твое присутствие в этом доме может вызвать подозрение? Что, если претор или кто-нибудь из его приближенных узнает тебя? Тогда мы погибли!.. Чего же ты хочешь?

— Сын мой Аполлоний, со мной происходит что-то ужасное, доселе небывалое. Ты меня спрашиваешь, почему я пришла сюда, а не ждала тебя в пещере, где колдунья Кармиона предсказывает будущее и готовит проклятые напитки! О, на это есть весьма важные причины, — продолжала бывшая любовница покойного Марка Вецио дрожащим от волнения голосом. — С той минуты, когда я передала в твои руки страшную отраву, я уже не могла оставаться в своем подземелье. Мне казалось, что под моими ногами разверзлась бездонная бездна и каждую секунду может поглотить меня. Все отравленные нами жертвы с искаженными чертами ужасных лиц надвигаются на меня, хотят задушить своими костлявыми скрюченными руками. И тогда я бежала из ненавистной пещеры. Какая-то неведомая, сверхъестественная сила влекла меня сюда, в этот дом, где покоится убитый нами человек.

— Молчи, несчастная! Если кто-нибудь услышит твои безумные слова, мы оба погибнем окончательно, безвозвратно. Уходи, скорее уходи отсюда. Помни, здесь в проходах легко притаиться и подслушать наш разговор. Дай мне окончить начатое дело.

— Аполлоний, ты не похож ни на кого из людей. Как можно находиться под одной крышей с жертвой своего преступления? Неужели ты не боишься, не трепещешь?

— Я боюсь только твоих сумасшедших речей, этого неуместного бреда, по милости которого призраки твоего воображения кажутся тебе существующими в действительности. Приободрись и вспомни сколько ты выстрадала. Припомни ту страшную ночь, когда по приказанию этой матроны на лбу твоего сына оказалось клеймо рабства, когда по распоряжению того, кто сейчас лежит здесь в гробу, мы: были проданы чужим людям. Весь этот ужас нашей несчастной жизни пробудил в тебе чувство мести, и ты передала это чувство своему родному сыну: Теперь пришло наше время. Старик, опозоривший тебя, лежит в гробу, а сын матроны, осудившей меня на вечное рабство, лишен наследства, публично назван сыном прелюбодейки. Завещание это уже передано претору, и завтра я буду римским гражданином, полноправным хозяином этого богатого дома, а не рабом. Проклятая колдунья Эсквилина уйдет в небытие, а вместо нее появится благородная и всеми уважаемая мать наследника дома Вецио.

— Аполлоний, — прошептала в ужасе Флора, качая головой и обводя окружающие предметы безумным взглядом, — ты ошибаешься, преисподняя еще не насытилась жертвами. Он зовет меня к себе.

— Кто?

— Марк. Ты разве не слышал? Он только что позвал меня «Флора».

Аполлоний сначала даже немного испугался, но, осмотревшись по сторонам и убедившись, что кроме матери и его самого рядом никого нет, отвечал со своим обычным цинизмом:

— Я еще раз повторяю — тебе кажется. Иди, мать, и выпей какого-нибудь лекарства, которое успокоит тебя. Ты пытаешься смутить меня, а мне в эти часы необходимо иметь свежую голову. Все, прощай. Мне бы, конечно, хотелось, подольше побыть с тобой, Пока ты не придешь в себя окончательно, но нельзя, надо поспешить к претору, иначе мое долгое отсутствие может вызвать у него подозрение. Еще раз прошу тебя, поскорее уходи отсюда, потому что оставаться тебе здесь очень опасно для нас обоих, — говорил, уходя, Аполлоний.

Но бывшая рабыня и любовница Марка Вецио Флора не уходила. Не обращая внимания на настойчивые уговоры сына, она села на одну из мраморных ступеней, ведущих во двор, опустила голову на грудь и задумалась. Вся ее неподвижная фигура походила скорее на мраморную статую, чем на живого человека. Она, казалось, изображала богиню скорби и угрызений совести.

Долго оставалась в таком положении страшная отравительница. Кругом царила гробовая тишина, лишь время от времени нарушаемая порывистыми вздохами несчастной. Но вот послышались какие-то странные звуки, похожие на шорох крадущегося животного. И, действительно, по мраморным плитам ползло какое-то жалкое подобие человека. За ним волочилась длинная цепь. Это был старый привратник дома Марка Вецио Марципор. Флора не слышала звона и лязга железной цепи, она была поглощена своими печальными мыслями, совесть, наконец, заговорила в колдунье-отравительнице, окружающий мир для нее словно не существовал, раскаяние, осознание совершенных преступлений терзали ее душу, закостеневшую в злодействах, она страдала так, как страдают грешники в аду. Привратник подполз к ней совсем близко, лицо старика выражало жалость и негодование. Он долго и внимательно разглядывал неподвижно сидящую Флору, которая уставилась в одну точку. Убитая горем, она была глуха ко всему окружающему, словно окаменела.

— Флора! — наконец изумленно вскричал Марципор, забывая об осторожности. — Флора, ты жива и в этом доме, а Аполлоний называет тебя матерью?! Значит, несчастный ребенок, которого матрона приказала заклеймить — Аполлоний? О, я теперь понимаю, почему он всегда так тщательно старался прикрыть свой лоб. Теперь для меня все стало ясно, как светлым денем. Мой любезный Тито погиб, его лишил наследства тот, кто сейчас лежит в гробу. Ты победила, Флора, ваши изощренные козни погубили дом Вецио. Радуйся! Торжествуй! Теперь уже нет возможности предотвратить надвигающуюся страшную беду. А главный виновник несчастья, обманутый, отравленный старик лежит в гробу, мертв и уже не встанет.

Так говорил добрый Марципор, но его слова не вывели из летаргии Флору, она продолжала сидеть неподвижно и непонятно — слышала или не слышала этот голос, словно выходивший из могилы.

— Я Понимаю, ты не могла колебаться между своим ребенком и сыном матроны, жестоко оскорбившей тебя. Но в чем же виноват несчастный юноша, за что ты так жестоко отомстила ему, почему избрала его жертвой своей мести? Горе тебе, несчастная Флора, ты обидела одного из самых прекрасных, добрых и великодушный людей, живущих на белом свете, горе тебе и твоему сыну, — шептал старик, а Флора все сидела неподвижно, лишь глаза ее бездумно блуждали, и черты лица исказились еще больше от внутренних волнений.

— Увы, — говорил привратник, — я не в силах сорвать ваш злодейский план, что я могу сделать? Раб, прикованный вместе с цепной собакой, не в состоянии разрушить эти чудовищные козни. Ты одна могла бы спасти его, Флора, ты, которая его погубила. Пусть же обрушится гнев богов на твою преступную голову, пусть разверзнется преисподняя и поглотит тебя вместе со злодеем, которого ты считаешь своим сыном, и восторжествуют фурии ада, сжимая вас обоих в своих огненных объятиях. Горе тебе, Флора! Горе Аполлонию, — прошептал старик и пополз обратно в свою конуру. Однако при последних словах Марципора Флора вздрогнула, и холодный пот обильно закапал с ее морщинистого лица.

— О, боги, о, богини! Спасите моего бедного, ни в чем не повинного, Тито, — стонал привратник, гремя цепями. — Но что я вижу? Это он, он здесь, мой Тито, пришел поклониться праху того, кто так безжалостно и несправедливо погубил его. О, боги, о, богини, спасите моего Тито! — молился старик.

Вошедший в зал был, действительно, Тито Вецио. Он подошел к покойнику, опустился на колени, припал к его холодной руке и горько заплакал.

— Батюшка, батюшка! — восклицал несчастный юноша. — Ты умер, не сказав мне ласкового слова, не вспомнив обо мне.

Окружающие, видя эту искреннюю и неподдельную скорбь, не могли не сочувствовать рыдавшему юноше, и на глазах многих из них, даже не имевших никакого отношения к дому Вецио, заблестели слезы.

— Это Тито Вецио, — говорили одни, — сын старого всадника. Смотрите, как он убивается, а покойник удалил его от себя неизвестно за что.

— Посмотрите, посмотрите, — шептали женщины, — какой красавец этот Тито, и как он плачет, бедненький. — И они утирали покрывалами слезы.

— Тито Вецио плачет, как малое дитя! Тот самый Тито Вецио, которого мы не раз видели смеющимся в минуты смертельной опасности! — говорил старый израненный ветеран африканских войн.

— Бедняжка, как он страдает, да утешат его боги и богини, — голосили наемные плакальщицы.

Между тем, привратник снова возвратился к Флоре. У него было странное выражение лица. Словно какая-то удивительная мысль вдруг осенила старика. Он весь преобразился, вместо прежнего уныния и горя на лице Марципора играла улыбка, в его впалых глазах сверкали молнии. Он притронулся к плечу сидевшей женщины и воскликнул:

— Флора, послушай старого друга!

Бывшая любовница Марка Вецио словно пробудилась от долгого глубокого сна. Она подняла голову, в глазах мелькнул проблеск сознания, затем она окончательно пришла в себя, посмотрела на привратника и моментально оценила грозящую ей опасность.

— Флора! — повторил старик.

— Кто ты и как осмеливаешься приближаться к волшебнице Эсквилинской горы Кармионе? — громко воскликнула она.

— Неужели ты меня не узнаешь, Флора? Посмотри на меня повнимательнее, несмотря на то, что за эти годы я сильно изменился, может ты и вспомнишь Марципора, того самого Марципора, который в былое время страстно любил тебя, и которого ты невольно оскорбила, став любовницей господина. Ты презирала бедного раба, изменила ему, но потом и тебе изменили. Но бедный Марципор никогда не переставал любить тебя, и теперь, уже старый и дряхлый, он узнал свою возлюбленную Флору, скрывающуюся под именем волшебницы Кармионы.

— Молчи, старик. Не произноси имя этой женщины. Я говорю тебе, — она умерла.

— Нет, она жива и должна узнать страшную тайну, которая терзает мою душу, не дает мне покоя ни днем, ни ночью. Теперь, в эту минуту, перед останками изменившего тебе человека, я должен открыть тебе эту ужасную тайну, облегчить свою страдающую душу.

— Тайну? Какую? Говори.

— Помнишь ли ты, Флора, когда Терция, твоя и моя госпожа; убедившись, что отец твоего ребенка — ее муж, а мальчик чрезвычайно похож на ее сына, сначала приказала убить вас обоих, но потом смилостивилась и вскричала: «Пусть живут, но ее сын должен носить на лбу клеймо раба, потому что он рожден от невольницы».

Услыхав этот страшный приказ госпожи, ты упала в обморок, а когда пришла: в себя, твой ребенок уже был окровавленный, неузнаваемый.

— Не вспоминай об этом ужасном дне! — простонала несчастная женщина, забывая свое притворство.

— Да, страшный день. Ты должна знать, что приказание заклеймить ребенка было дано мне и мною исполнено.

— Злодей! Уйди… немедленно уходи, или я задушу тебя своими руками!

— Погоди. Ребенка я заклеймил, но… это был не твой ребенок.

— Не мой? Что ты говоришь? Чей же он был? Ты бредишь, старик, или хочешь меня обмануть!

— Нет, Флора, я не брежу и не собираюсь никого обманываться говорю сущую правду. Призываю в свидетели всех богов и богинь неба, земли и преисподней. Получив приказание от матроны, я пошел на женскую половину, чтобы взять ребенка. Проходя по покоям, я увидел кормилицу, спящую у колыбели, в которой лежало дитя бессердечной Терции. Тогда страшная мысль блеснула у меня в голове, словно молния. Дети были так похожи друг на друга. Просто один был в богатых, а другой — в бедных пеленках. Я подменил детей. Твоего положил в колыбель, а сына матроны заклеймил.

Дикий вопль вырвался из груди Флоры после последних слов привратника. Народ, находившийся во дворе, вздрогнул от испуга, сбежались погребальщики, чтобы установить причину этого нечеловеческого крика. Аргус, запертый в своей конуре, жалобно завыл.

— Перестанешь ли ты, мерзкое животное, — возмутился негр, служитель богини Либитины. — А ты, старый негодяй, успокой свою собаку, если не хочешь, чтобы мы и тебя вместе с ней отправили к Эребу.[179]

Привратник ответил на эту глупую угрозу презрительным молчанием. Служитель смерти удалился, за ним потянулись и погребальщики.

Между тем Флора, схватив старика за руку, шептала:

— Не знаю, человек ты или демон, но ты поразил меня в самое сердце: Помни же, если ты меня обманул, тебе придется иметь дело не с волшебницей, а с матерью. Но… нет… твои слова звучат искренне и правдиво, ты не можешь так лгать, нет… Если бы ты мог знать, что произошло в моей душе, после твоих слов?! О, я несчастная! Я погубила своего родного сына для того, чтобы возвысить сына моей жестокой соперницы! Какой ужас! Но ты уверяешь, что говоришь мне правду. Клянись же еще вот этим мертвецом, богами, небом, землей, Стиксом…

— Клянусь!

— И я призываю в свидетели богов и клянусь ими, что не успокоюсь до тех пор, пока не расстрою весь этот гнусный заговор… Да, мне остается только одно средство. Но боги, что я вижу? Марципор, кто этот юноша на коленях, там, перед покойником?

— Это он… твой сын.

— Сын мой?! О, как бы я хотела хотя бы один раз прижать его к своей груди. Но нет, у меня так мало времени, да помогут мне боги успеть во время.

И Флора помчалась через один из узких проходов во внутренние комнаты дома.

Привратник посмотрел ей вслед, словно сам испугался столь неожиданного поворота событий, поднял руки к небу и воскликнул:

— Милосердные боги, я призывал вас, я клялся вами, прошу вас, простите мое клятвопреступление, лучше покарайте меня, но пощадите моего Тито. Вы позволили мне сторожить дом моих господ, я исполнил свой долг, как верный пес. Горе тому, кто не уберегся.

В то время, как старый Марципор обращался с покаянной речью к богам, претор Лукулл, распечатав и прочитав завещание старого всадника, собирался по закону квиритов объявить его всенародно и признать право на наследство за отцеубийцей Аполлонием, в это самое время бледная, как смерть, растрепанная Флора ворвалась в портик. Сейчас, она походила скорее на привидение, чем на живого человека. Претор, удивленный и встревоженный таким неожиданным появлением женщины, невольно отступил и вопрошающе посмотрел на новоиспеченного наследника.

Флора, не дав выговорить ни слова тому, кого она еще несколько минут тому назад считала своим сыном, не обращая внимания на угрожающе зашевелившуюся толпу, воскликнула, обращаясь к претору:

— Правитель Рима! Призываю в защиту законы. Прошу выслушать меня без свидетелей.

Луций Лукулл хотел ответить решительным отказом, но, немного подумав и сообразив, что требование этой женщины совершенно законно, приказал служителям, писцам, ликторам и свидетелям удалиться. Все вышли, но Аполлоний остался. Претор обратился к Флоре с вопросом, согласна ли она говорить при египтянине.

Бывшая любовница покойного капуанского всадника в ответ лишь презрительно улыбнулась. В ее душе все перевернулось. Она, наконец, увидела разницу между этим извергом-отцеубийцей, которого она раньше считала своим сыном и благородным, великодушным юношей, оказавшимся ее настоящим ребенком. И гордость, за подлинного сына переполняла ее сердце.

Аполлоний заметил этот относящийся к нему жест презрения и ненависти, но никак не мог догадаться о причинах, толкнувших Флору на такой отчаянный поступок. В его порочной душе в тот же миг возникла мысль заявить претору, что его мать — сумасшедшая, а поэтому не стоит придавать значение ее показаниям.

Претор заметил про себя, что решение Аполлония остаться весьма опрометчиво, и если свидетельница решит протестовать, можно оказаться в довольно щекотливой ситуации. Но Флора не протестовала, и Лукулл довольно неучтиво спросил, что ей нужно.

— Я очень довольна, что египтянин остался здесь, — заявила Флора. — По крайней мере, он не посмеет сказать, что я лгу, да и правду следует говорить прямо в глаза. Ты должен знать, претор, что духовная, только что прочитанная тобой, недействительна и не может иметь никакой законной силы.

— Это почему? — спросил изумленный Лукулл.

— А потому, что этот документ лишает имени и наследства законного сына покойного Марка Вецио.

— Ты лжешь, — неуверенно пробормотал Аполлоний.

— Да и мне кажется, что она не совсем в своем уме, — спокойно заметил претор. — Успокойся, моя милая, — продолжал представитель закона, обращаясь к свидетельнице. — Твоих слов нам мало, у тебя должны быть убедительные доказательства, которые можно будет представить на рассмотрение суда. Голословные утверждения не могут повлиять на убеждения правительственного лица Рима и приостановить его законные действия.

— Претор, я повторяю тебе, что завещание не может иметь законной силы, оно получено путем самых ужасных преступлений.

— Матушка! Ты не в своем уме.

— Как, Аполлоний, эта женщина на самом деле твоя мать? — претор от удивления оставил свой спокойный тон. Теперь он был по-настоящему поражен.

— Да, — смело отвечал Аполлоний, — но она, как мне кажется, не знает, что наследник — я.

— Ты ошибаешься, я прекрасно знаю, что покойный именно тебя сделал своим наследником. Именно поэтому я и пришла сюда. Прошу тебя, откажись от наследства в пользу того, кому оно должно принадлежать по праву.

— Что ты на это скажешь, Аполлоний? — спросил Лукулл.

— Я могу сказать, только одно — претор Рима напрасно теряет время, слушая бредни несчастной помешанной.

— Ты прав, — отвечал достойный представитель римского правосудия, — эта женщина нуждается скорее в докторе, чем в преторе. Ну, пошла прочь, — угрожающе сказал он Флоре, — иначе я велю позвать ликторов и тебя уведут силой.

— Так ты, Лукулл, не хочешь выслушать меня? Ты говоришь, что я сумасшедшая и мне нужен доктор? И все это только потому, что я заявила тебе о преступлениях и интригах, с помощью которых хотят довести до полного разорения одного из самых лучших и честных римских граждан? Ты требуешь доказательств? О, у меня их предостаточно. Посмотри, например, хотя бы на этого человека, видишь, что с ним происходит, — продолжала она, указывая на бледного и дрожащего Аполлония. — Ты не обращаешь на него ни малейшего внимания, но позволь мне, по крайней мере, задать тебе, претор Рима, один и последний вопрос. Скажи мне, может ли раб быть объявлен наследником римского гражданина?

— Конечно, нет. Наши законы запрещают это.

— В таком случае Аполлоний никогда не сможет быть наследником Марка Вецио. Ведь он же — раб.

— Это очень, понимаешь женщина, очень серьезное обвинение, — воскликнул претор, пораженный до глубины души. — Но какие же доказательства можешь ты предъявить для доказательства этого чудовищного обвинения?

— Доказательства? — злобно улыбаясь, ответила Флора. — Я вновь прошу тебя, претор, обратить внимание на этого человека. Посмотри, как он перепуган, как весь дрожит от страха, сколько бессильной злобы в искаженных чертах его бледного лица. Но я понимаю, тебе, ревностному слуге правосудия, всего этого может показаться недостаточно. Ты хочешь еще более веских доказательств? Пожалуйста, сейчас ты их получишь.

Сказав это, Флора со скоростью, которой могла бы позавидовать и тигрица, прыгнула к Аполлонию и, прежде чем он опомнился, сорвала с его лба повязку и торжествующе воскликнула:

— Ты, претор, хотел доказательств? Пожалуйста, получай!

Глазам пораженного претора предстало рабское клеймо, украсившее лоб Аполлония, он моментально понял все его страшное значение. Египтянин, точно бык, сраженный ударом молота, упал на пол. Лицо злодея из смертельно бледного стало багровым, словно его хватил удар. Он пытался что-то сказать, но не мог. Из его горла вырывалось лишь какое-то жалкое шипение, даже отдаленно не напоминавшее человеческую речь.

— Теперь, претор Рима, выполняй свои обязанности. Я полагаю, что ты не нуждаешься в других доказательствах, — заявила Флора.

Луций Лукулл уже было собрался позвать ликторов, но Аполлоний словно пробудился ото сна. Быстро встав на ноги, он схватил претора за руку и сказал:

— Прежде, чем ты сделаешь то, что предписывает закон, позволь мне сказать тебе наедине два слова.

Претор недоверчиво взглянул на Аполлония.

— Не беспокойся, я не собираюсь умолять тебя о спасении. Разговор пойдет о некоторых твоих делах.

— Хорошо, говори. А ты, милая, — обратился претор к Флоре, — можешь быть уверена, что все будет сделано по закону. А пока я хотел бы, чтобы ты удалилась.

Флора вышла.

— Ну, теперь мы одни, — сказал Луций Лукулл, — правда ли то, что говорила эта женщина.

— Все это правда.

— Значит, ты — раб?

— Да… был рабом.

— Так она не солгала и ничего не приукрасила.

— Нет, не солгала, больше того, многого не рассказала. Знай, Луций Лукулл, что завещание, действительно, получено благодаря хитростям и интригам, а сам завещатель Марк Вецио умер не своей смертью, а от яда, приготовленного этой женщиной и поднесенного покойному моей рукой.

— В таком случае, это дело необходимо передать на рассмотрение суду уголовных триумвиров, — заметил претор.

— Да, я знаю, меня должны будут распять на кресте. Но я рекомендую тебе, Лукулл, подумать о себе. Ты останешься должен наследнику Марка Вецио восемьсот тысяч сестерций. Ты знаешь, что эти деньги уже давно следовало уплатить, так как срок начальных календ[180] миновал. Ты ведь прекрасно понимаешь, Лукулл, что значит быть должником и не иметь возможности уплатить своему кредитору, который волен продать с публичных торгов твое имущество, объявить тебя несостоятельным должником и потащить тебя в оковах в рабочий дом.[181] Что же будет с тобой, если ты превратишься в должника Тито Вецио, твоего удачливого соперника, подлого осквернителя вашего брачного ложа.

— Несчастный! Как ты смеешь говорить мне такое?

— Тебе нужны доказательства? Вот они, читай!

И Аполлоний вручил претору письма Тито Вецио к Цецилии, полностью доказывающие ее неверность.

— Ну вот, теперь выбирай по своему усмотрению, — хладнокровно продолжал египтянин со своей неумолимой жестокой логикой. — Если ты погубишь меня, то и сам погибнешь, попав в руки своего соперника. Если же спасешь меня, то и соперника погубишь, и сам останешься цел. Да и отомстишь к тому же.

— Отомщу?! — вскричал Лукулл. — Неужели ты думаешь, что я удовольствуюсь тем, что увижу его нищим, протягивающим квиритам руку за подаянием? О, нет, клянусь честью, нет! Оскорбление, нанесенное моей чести, может быть смыто только кровью злодея-обольстителя, понимаешь ты, кровью? Человек, который принесет, мне голову Тито Вецио, может требовать все, что угодно.

— Я — именно тот человек, который тебе нужен. Наши чувства очень близки. Тебе, Лукулл, нужна голова Тито Вецио, а мне его имя и богатство. Итак, с этой минуты заключим союз? — добавил с наглой бесцеремонностью Аполлоний, протягивая ему руку.

Патриций Луций Лукулл забыл о той пропасти, которая разделяла его и клейменого раба. Он протянул Аполлонию свою руку и сообщники скрепили свой союз рукопожатием. Они были теперь готовы на все ради того, чтобы погубить Тито Вецио.

Всемирные победители не имели обыкновения прибегать к поединкам для решения вопросов чести. Для расплаты за оскорбления, нанесенные лично им или достоинству семьи, обычно прибегали к услугам наемных убийц, палачей, гладиаторов или каких-нибудь прихлебателей.

Здесь следует отметить, что главным стимулом как благородных, так и самых отвратительных побуждений в частной и публичной жизни римлян была женщина, эмансипированная не вследствие своего интеллектуального развития, а потому что среда, в которой они вращались, была распушена, отличаясь особенным цинизмом и развратом. То же самое можно сказать и о женщинах остального языческого мира: в них перемешалось и хорошее и плохое. Все эти Клавдии, Аспазии, Лукреции, Мессалины, Агриппины представляют удивительное явление в истории нравственного развития женщины…

Договор между новыми друзьями был заключен. Оставалось решить всего один вопрос: как поступить с Флорой?

— Я полагаю, следует найти способ, чтобы эта опасная свидетельница незаметно исчезла, — сказал претор Лукулл.

— Мне кажется, что ее надо немедленно посадить в тюрьму, причем содержать отдельно от других, — отвечал Аполлоний. — Мне необходимо поговорить с ней и узнать, что же вызвало столь внезапную перемену. Почему она из моей соучастницы превратилась в доносчицу. Кто знает, может мне удастся убедить ее снова помогать мне… хотя бы молчанием.

— А если ты не сможешь этого сделать, если она будет упорствовать?

— Об этом ты не беспокойся, Лукулл. Для достижения своих целей я, не задумавшись, отправил к праотцам моего достойного родителя. Если понадобится, за ним последует и матушка.

— Так ты действительно сын покойного Марка Вецио?

— Да, но рожден от невольницы, потому и раб. Впрочем, я чувствую в себе прирожденный дар победителя, и чтобы окончательно достичь цели, клянусь тебе, Лукулл, я не остановлюсь ни перед каким, даже самым опасным преступлением.

— Это и не удивительно. В тебе течет римская кровь. Ты очень похож на своего покойного отца. Хорошо же, я прикажу, чтобы эту женщину в крытых носилках отнесли ко мне. Сейчас позову ликторов.

— Одну минуту. Позволь мне сначала распорядиться, чтобы ее немедленно усадили в крытые носилки. Надо, чтобы собравшаяся у входа толпа ни в коем случае не заметила ее.

— Ты прав, мой предусмотрительный Аполлоний, прав, как всегда. Я начинаю думать, что с таким замечательным союзником мне не придется долго ждать удобного случая для того, чтобы отомстить Тито Вецио. Только не забывай носить на лбу эту повязку, скрывающую ото всех ужасное клеймо раба. И прошу, сделай так, чтобы оно и мне не попадало на глаза ни при каких обстоятельствах.

Спустя несколько минут из внутренних покоев дома старого Вецио вышли претор Лукулл, Аполлоний, ликторы и толпа писцов, клиентов и слуг. Вслед за ними четверо могучих каппадокийцев вынесли закрытые носилки.

В зале они увидели Тито Вецио, который по-прежнему стоял на коленях подле покойника.

— Это он! — возмутился Аполлоний. — Надо бы как-то выставить его отсюда.

— Непременно.

— Юноша, — сказал громко и торжественно претор, подойдя к Тито Вецио. — Тебе не следует находиться в этом священном месте. Претор Сицилии приказывает тебе немедленно удалиться и не оскорблять своим присутствием прах знаменитого потомка рода Вецио.

Сначала молодой человек не понял смысла этих грозных слов, но потом, увидев перед собой грозную фигуру римского претора, он встал, презрительно смерив его взглядом, и гордо бросил:

— Разве закон дал тебе право говорить так со свободным гражданином Рима? И с каких это пор сын не имеет права навеки проститься со своим горячо любимым отцом?

— С тех пор, как этот отец в своем духовном завещании лишил его наследства и решительно заявил, что некто Тито Вецио не имеет права называться его сыном.

Несчастный юноша зашатался от этого страшного неожиданного удара. Вслед за торжественным заявлением претора Лукулла о лишении наследства молодого Тито Вецио его отцом, со двора послышались страшные крики. Они доносились из носилок, которые дюжие рабы поспешили унести как можно дальше. Настала обычная тишина. Тито Вецио вышел во двор… Он навсегда покидал отцовский дом, который с этой минуты стал для него чужим.

Претор Лукулл и Аполлоний также вышли из дома и, не торопясь, отправились к носилкам. Бедный Аргус завыл еще громче и жалобнее, он чуял, что уже больше никогда не увидит своего молодого хозяина. Старый Марципор, видя, что его последняя хитрость не удалась, что все погибло и уже нельзя спасти его дорогого Тито, посыпал голову пеплом и, судорожно рыдая, лежа на полу своей конуры, время от времени шептал:

— Теперь всему конец! Пусть же придут Фурии и жестоко покарают меня за ложные клятвы.


ALEA JACTA EST[182]



На следующий день уже всему Риму было известно о несчастьи, постигшем молодого Тито Вецио. У дверей его дома толкались заимодавцы и многие известные римские ростовщики, напуганные неясными слухами об окончательном разорении их должника.

Верный Гутулл, рудиарий Черзано, дворецкий Ситно и все домашние слуги, боготворившие великодушного и доброго юношу, бродили, повесив головы, как тени, и не знали, как утешить друг друга и своего господина. Несчастная Луцена, обливаясь слезами, горячо молилась у алтаря домашних богов.

Сам Тито Вецио быстрыми шагами ходил по библиотеке и ужас его положения, а еще больше положение горячо любимой им девушки, кипятил его горячую кровь, побуждая к самым рискованным и отчаянным поступкам. Благородный, всегда рассудительный молодой человек, постоянно избегавший насилия, теперь сам решился к нему прибегнуть. В голову приходили самые нелепые безрассудные планы.

— Меня покарала жестокая Фортуна, — рассуждал он. — Вот я и стал беднее любого нищего, которому еще вчера подавал сестерции! Без всяких средств, лишенный крова, осажденный безжалостными кредиторами. Что же мне теперь делать? Продать душу кровожадному честолюбцу Сулле, негодяю, стремящемуся уничтожить в моем дорогом отечестве даже признаки свободы? Или стать приверженцем свирепого опустошителя Мария и вместе с ним утопить в крови все святое, все родное и милое для меня? А я, безумец, лелеял в моей душе возвышенные планы, надеялся осуществить великие идеи Гракхов, думал стать поборником свободы моего отечества, защитником слабых от произвола сильных. Что же я могу теперь сделать, если меня самого закуют в цепи и поведут продавать на рынок за долги, а мою божественную Луцену снова обратят в рабство, потому что я не в состоянии выкупить ее у кровопийцы. А я, безумец, мечтал воплотить в жизнь мои идеи даже в самых отдаленных странах мира, осчастливить людей, а тут побежден, обессилен и прикован к скале, как Прометей, цепями нищеты и позора! А Луцена, моя несравненная Луцена, которую я люблю больше своей жизни, больше всех радостей мира, люблю так, как никого и никогда не любил, что будет с ней? Людская алчность и разврат превратят богиню красоты в несчастную, всеми презираемую женщину. Теперь я не в состоянии заплатить Скрофе обещанную сумму, у меня ничего нет, я обобран до нитки, лишен наследства, даже имени, которое до сих пор носил. Мои злодеи и ненавистники сумели втереться в доверие к моему отцу, убедить его, что я не его сын, и он, несчастный, поверил им и поступил так, как они хотели. Я все готов перенести — нищету, позор, унижение, но не отдам мою Луцену торгашу человеческим телом, вампиру, сосущему кровь несчастных женщин, превращающий их в развратных созданий. Нет, нет, этого я сделать не в силах, я чувствую, что схожу с ума от одной мысли о возможной участи моей Луцены. Сердце бешено колотится в моей груди, глаза застилает темное облако, в голове возникают страшные мысли. Я убью злодея, посягающего на честь и свободу моей Луцены, убью ее и себя самого, да, скорее соглашусь убить ее своими собственными руками, чем отдам в неволю и позорный разврат. Я убью мою милую, нежную Луцену, как Виргиний убил свою дочь, но торгаш и низкий развратитель Скрофа не получит ее обратно! Нет, я не могу допустить этого. У меня хватит решимости сделать страшный, роковой шаг. Подобно гладиатору во время боя я вынужден не просить и никому не давать пощады, мое спасение в моем безнадежном положении. Гладиатор! Какие адские силы кинули в огненное горнило моего мозга эту идею, около которой возникают определенные, пока еще неясные образы? Гладиаторы! А что, если я решусь, если я брошу искупительный клич… свободы и соберу всех подобных мне бездомных? Если юноша, лишенный крова, станет во главе всех, не имеющих имени? Я возьму на себя эту страшную задачу. И если мне удастся разрешить ее, страждущее, угнетенное человечество назовет меня великим… Я спасу этих несчастных, которых праздная, рассвирепевшая толпа римских граждан посылает на убой ради удовлетворения своих кровожадных инстинктов. Я сниму оковы рабства с невольников и очищу поле Сестерцио от их трупов. А если мне не удастся? Тогда люди назовут меня злодеем и сумасшедшим. Но что мне до суждений людей, стоит ли ими дорожить? Ради своих дурных инстинктов развращенная толпа готова пожертвовать и чужой и своей свободой. Итак, ко мне, все, окованные цепями рабства, все жертвы кровожадных забав свирепой толпы, ко мне, бездомные плебеи, которым некуда приклонить усталую голову! Итальянцы, не имеющие ни пяди земли, для всех вас Рим — мачеха, а не родная мать! Ко мне, несчастные жертвы, угнетенные ненавистной алчностью толпы, этих хищных волков, демонов грабежа, насилия и резни! Пусть для Рима, погруженного в разврат, мой призыв будет страшнее мести Кариолана, ужаснее клятвы Ганнибала.

Так рассуждал несчастный юноша, уже не ожидая ниоткуда для себя спасения. В это время вошел слуга и доложил о приходе молодого Квинта Метелла.

Встретившись, друзья обнялись и заплакали. Когда оба они успокоились и пришли в себя, Квинт сказал:

— Друг мой, сердись на меня, бей, но выслушай внимательно. Я хорошо осведомлен о твоем настоящем положении. Оно, правда, не очень завидное, но далеко не безнадежное, как считают многие, а быть может, и ты тоже. Я хочу дать тебе возможность спастись.

— Ты, Квинт?

— Да, я, и если ты не откажешься от моей помощи, то мы найдем нить Ариадны, с помощью которой ты выберешься из этого лабиринта. У тебя много долгов, но это совсем не страшно. Кто же из нашей молодежи не должен? В Риме имеется два класса граждан: должники и кредиторы. К несчастью, слух о лишении тебя наследства распространился повсюду и сильно переполошил твоих заимодавцев. Те, которые еще вчера были готовы ссудить тебе столько, сколько было твоей душе угодно, сегодня осаждают тебя. И так как ты на основании бессмысленного «Закона двенадцати таблиц» можешь оказаться во власти первого встречного мошенника, имеющего твою долговую расписку, то твой дом, имения, рабы будут проданы с публичных торгов, И у тебя, наверняка, не останется ни сестерция.

— И даже имени Вецио, — прибавил юноша со вздохом.

— Да, и даже имени не останется. Вот поэтому и следует предпринять меры и меры безотлагательные. Я хочу предложить тебе все то, чего ты лишился: и кредит, и богатство, и семью, и даже имя, такое же славное, как и Вецио, весьма древнее и почетное.

— Твое расположение ко мне, друг мой, — удивленно отвечал Тито Вецио, — ослепляет тебя. Ты, как я вижу, строишь воздушные замки и принимаешь их за настоящие.

— Напрасно ты так думаешь. План, который я хочу тебе предложить, вполне осуществим и не имеет никакого отношения к фантазиям и воздушным замкам. Конечно, при условии, что и ты окажешь мне содействие. Это является обязательным условием, без которого мой замысел, действительно, теряет всякий смысл.

— В чем же заключается твой замысел?

— Он заключается в том, что ты в самое ближайшее время женишься на красивой и богатой наследнице сенатора Скавра.

— Это невозможно!

— Почему? Извини, но я тебя не понимаю. Ты тонешь, а я предлагаю тебе верное средство спасения. Так почему же ты говоришь, что это невозможно? Да знаешь ли ты, что это лучший способ для тебя из самого несчастного человека в Риме превратиться в самого счастливого? Первая красавица вечного города, богатая, знатная будет твоей женой, а ты смеешь отказываться! Прости, но ведь это безумие. Ты, конечно, догадываешься, что речь идет о дочери сенатора Скавра Эмилии, которая давно тебя любит. Тебе также должно быть известно, что эта девушка помимо ее физических достоинств является образцом нежности и доброты. Не забывай, что кроме счастья быть мужем такого совершенства, ты, женившись на Эмилии, опять сделаешься главой римской молодежи. Пожалуйста, обдумай хорошенько все то, что я сейчас тебе сказал, и тогда я посмотрю, осмелишься ли ты столь же решительно повторять свое «это невозможно».

— Тебе, Квинт, как другу, я скажу совершенно откровенно: я люблю другую женщину, люблю до безумия, всем сердцем, всей душой, а потому и не могу жениться на Эмилии.

— Ты говоришь, что любишь? Значит, правда то, о чем мне рассказывали совсем недавно в термополии. Но, клянусь честью, я никогда бы не подумал, что ты можешь быть ослеплен до такой степени, что потеряешь всякую способность здраво рассуждать. Отказаться от Эмилии — это значит пойти на верную гибель вместо того, чтобы стать мужем красавицы из красавиц, прекраснейшей и милейшей девушки из всего римского общества. Это свежий, благоухающий цветок, ей только пятнадцать лет, она стройна, как сама Грация, и прелестна, как Венера. Лицо ее может служить великолепной моделью божественной красоты для любого великого скульптора. А цвет лица, глазки, носик, ротик, ножки, ручки! Великие боги, что может быть совершеннее этого удивительного создания?! И все из-за рабыни… даже непотребной женщины?! Право, можно подумать, что ты, действительно, сошел с ума из-за нее!

— Тебе, мой друг, простительно так думать, потому что ты не знаешь моей действительно божественной Луцены, с чьей красотой не может сравниться красота любой другой женщины, — восторженно отвечал влюбленный юноша, забывая весь ужас своего положения.

— А мне кажется, если бы даже сама Венера спустилась к тебе с Олимпа, но без сестерций, которыми ты мог бы оплатить долги, ты и от Венеры должен был отказаться и жениться на богачке Эмилии. Подумай, что тебя ожидает в самом ближайшем будущем.

— Я уже подумал и решил.

— Что же ты намерен делать? Неужели, действительно, отказываешься от брака с Эмилией?

— Повторяю тебе еще раз совершенно серьезно: я никого не могу любить, кроме Луцены.

— Тогда я даже не могу себе представить, как ты сможешь выпутаться из сложившейся ситуации.

— Выслушай меня, друг мой. Помнишь, когда мы были еще мальчиками, нас всегда сильно волновали рассказы об истории Гракхов. В порыве благородного восторга мы клялись подражать их примеру, взяв под защиту всех несчастных, угнетенных безжалостной тиранией римских олигархов.

— Да, помню. Ты обычно был Тиберием или Гаем, я — чаще всего Блоссием или Помпонием,[183] Сцевола, обыкновенно, был Назиком или Опимием[184] и всегда ужасно горячился. Помню, однажды я чуть было не убил его грифельной доской. Но какая связь между нашим детством и твоими намерениями? Извини, не понимаю.

— То, что пытались сделать Гракхи, намерен в ближайшее время осуществить я, призвав итальянцев восстать против тиранов и завоевать себе лучшее благо жизни — свободу.

— Несчастный, значит, ты затеваешь междоусобную войну?[185]

— Да. И войну рабов.

— Войну рабов? Ты, Тито Вецио, герой Цирты, образец и слава римской молодежи решаешься говорить о том, что не придет в голову даже самому последнему из римских граждан. Это означает, что ты идешь на верную гибель. Возбуждать против Рима Италию, вести латинцев, самнитов, кампанийцев, марсов, жителей Этрурии и Апулии на всемирного властелина, чтобы вырвать у него силой римское гражданство, да это такое безумие, которому трудно найти примеры в мировой истории. И ты, римлянин, свободный всадник, патриций, военный трибун республики хочешь стать во главе рабов, подобно каким-нибудь Эвну, Антиоху или Клеону?[186] И заслужить проклятие современников и потомства?! Полно, Тито, опомнись, в своем ли ты уме? Как только поворачивается твой язык? Мне кажется, ты просто совершенно растерялся после всех обрушившихся на тебя ужасных несчастий. Ты, верно, забыл, что все враги Рима, как бы они храбры не были, не могут избежать позорной участи Югурты.

— Югурта был тираном и умер позорной смертью. Я же, напротив, буду сражаться за свободу и победителем или побежденным сумею жить и умереть с честью.

— За свободу? Ты думаешь, что такая святыня существует в извращенных умах невольников? Своеволие, резня, грабежи, насилие — вот идеалы той орды, которую ты хочешь двинуть против Рима. Бессмысленно свирепые в минуты кратковременного торжества, они покинут тебя во время опасности самым подлым образом. Разве невольник — человек? Сам Гомер сказал, что даже человек, родившийся свободным, теряет лучшую часть своей души, став рабом.

— Я мог бы опровергнуть все твои доводы, но ограничусь лишь тем, в чем полностью убедился сам, друг мой Метелл: та, которую я люблю, совмещает в своей душе больше добродетелей, чем все наши патрицианки, вместе взятые.

— К несчастью, болезнь, как я вижу, пустила в твоей душе чрезвычайно глубокие корни, — отвечал Метелл. — Я не стану тебя уговаривать и доказывать истину, которую ты не желаешь понять. Но послушай совет друга. Ты не хочешь жениться на Эмилии. Прекрасно, поступай, как знаешь. Но, по крайней мере, оставь позорную мысль жениться на рабыне, заставь умолкнуть злые языки, немедленно отдай Луцену Скрофе.

— Никогда!

— Ну, в таком случае, немедленно уезжай из этого дома, хотя бы на какое-то время, пусть утихнут пересуды и сплетни. Я между тем постараюсь найти тебе поручителя и успокою всех твоих кредиторов, а ты можешь отправиться в войска. Там перед тобой откроются все пути для блестящей военной карьеры. Потом твои друзья, да и кредиторы, используют все свое влияние, чтобы тебя сделали правителем какой-нибудь благословенной провинции, что дает возможность полностью расплатиться с долгами, вновь завоевать все те почести, которыми ты пользовался ранее и вернуть себе доброе имя, отнятое у тебя благодаря подлым интригам неизвестно откуда взявшегося иностранца.

Так уговаривал своего друга преданный Метелл, предлагая ему те же средства, которыми сорок лет спустя столь умело воспользовался Юлий Цезарь. Он, так же, как и Тито Вецио, наделал очень много долгов. Но кредиторы, вместо того, чтобы воспользоваться предоставленным им законом правом погубить Цезаря, дали ему возможность выйти из этого незавидного положения. Самую значительную поддержку божественному Юлию оказал Марк Лициний Красс, снабдивший его деньгами, уговоривший всех кредиторов отсрочить долги и способствовавший назначению Цезаря пропретором в провинцию Дальняя Испания. В этой провинции знаменитый римлянин сделал ряд удачных завоеваний, умиротворил провинциалов, привез значительные суммы в государственное казначейство, а главное — выплатил все свои долги до единого сестерция, после чего у него еще остались огромные средства, дававшие ему возможность устраивать впоследствии пиры для развратной римской молодежи и устраивать для народа спектакли, способствовавшие увеличению его популярности.

Но Тито Вецио был совершенно другим человеком. Он никогда не приносил в жертву своему честолюбию идею общественного блага. К тому же, самозабвенно любя Луцену, он не мог с ней расстаться, а поэтому, не задумываясь, отверг и это предложение своего друга.

— Ты все-таки продолжаешь упорствовать! — с горечью вздохнул Метелл.

— Дорогой Квинт, мое решение окончательно.

— Неблагодарный, жестокий Тито, — говорил с упреком Метелл, а в его глазах стояли слезы, — своим отказом ты лишаешь меня лучшего друга, который когда-либо был у меня. Ты бросаешься в страшную пропасть, куда я к несчастью, ни по моим убеждениям, ни по общественному положению, не могу за тобой последовать. Но я не хочу стать свидетелем твоей гибели. Я немедленно уеду из Рима в Галлию, не сказав никому из знакомых ни слова, даже не простившись с родными. Я знаю, мой отец никогда не простит мне того, что я вступаю в легионы, которыми командует его самый непримиримый враг. Но только это сможет отвлечь меня от страшных мыслей о твоей судьбе.

— Мой милый, мой дорогой, удивительный друг! — воскликнул растроганный Тито Вецио, обнимая Метелла.

— Тито, мой Тито, заклинаю тебя всем, что свято для нас обоих в этом мире, откажись от своих роковых замыслов, докажи, что ты по-прежнему ценишь старых друзей.

— Это невозможно, карты брошены, выиграю я — хорошо, проиграю — ничего не попишешь, зато сумею с честью умереть.

— Ну, в таком случае, прощай и, конечно, навсегда. Через час я уже буду далеко от Рима.

Трогательным было прощание друзей детства. Долго Тито Вецио не выпускал своего дорогого Квинта из объятий, но последний, сделав над собой неимоверное усилие, поспешил вытереть слезы и опрометью бросился вон из комнаты, словно не надеясь на свою твердость.

Тито Вецио не последовал за ним. Он опустил голову на грудь и глубоко задумался. Его глаза были влажны, на лице отражалась грусть, но вместе с тем и решимость. Спустя некоторое время он расправил плечи, провел рукой по влажному лбу, словно желая привести в порядок мысли, и улыбнулся. Страшно было значение этой улыбки: в ней выражалось непреклонное, окончательное решение выполнить задуманное им рискованное дело. Пройдя еще несколько раз по комнате, он позвал слугу.

— Позови ко мне Гутулла, Черзано и Стино, — сказал он.

— Господин, — отвечал слуга, — Луцена просит тебя повидаться с ней всего на одну минуту.

Тито Вецио на минуту задумался и ничего не отвечал, а потом велел передать Луцене, что он увидится с ней после того, как переговорит с приглашенными им людьми.

Слуга поклонился и вышел.

— Да, нужно решиться, — рассуждал юноша, вновь прохаживаясь по библиотеке. — Необходимо разорвать цепи, связывающие меня с прошлым. Я, как гладиатор, готовлюсь спуститься на арену судьбы, где между победой и смертью такое же расстояние, как между рукой и мечом.

Между тем в библиотеку вошли приглашенные Гутулл, рудиарий Черзано и дворецкий Стино.

— Друзья мои, — начал Тито Вецио, — вы, конечно, поймете, что я никогда не нуждался в такой степени в вашей помощи, как сейчас. Согласны ли вы всегда и везде оставаться со мной?

— Да, — отвечали все трое с удивительной решимостью.

— Хорошо. Тогда ты, Гутулл, отправляйся с этой дощечкой к старшему оружейному мастеру республики[187] и скажи ему, чтобы приготовил для меня пятьсот полных комплектов вооружения для легионеров, десять тысяч дротиков и все остальное, о чем указано на дощечке. Ты, Черзано, сходи к Друзу и Помпедию Силону и передай им, что я жду их у себя сегодня вечером по одному очень важному делу. А ты, Стино, немедленно потребуй из моей ближайшей усадьбы всех лошадей и повозки. Ты, Гутулл, можешь идти с Черзано, а со Стино я еще должен переговорить…

— Что, приходил этот человек?

— Скрофа? Приходил.

— Ему, конечно же, не заплатили из-за разразившейся катастрофы.

— Нет, не заплатили.

— Согласен ли он подождать?

— Да, я его уговорил, он обещал отсрочить, но только с тем условием, что сумма долга увеличится до двухсот тысяч сестерций.

— А другие кредиторы?

— Сегодня они гораздо снисходительнее, чем вчера. Я подслушал их разговоры. Они рассуждали о твоей скорой свадьбе, богатом приданом и прежних почестях.

— Презренное отродье! Как ласточки прилетают весной, так и они спешат туда, где есть тепленькая нажива! Но этот год, друзья мои, окажется для вас неприбыльным. Довольно вам пить свежую кровь из вен республики. Пора разорвать оковы, которыми пигмеи опутали народ-исполин. Поземельные законы[188] и новые уложения для граждан, права гражданства для абсолютно всех итальянцев, свобода рабам — вот великие и достойные задачи, внушенные мне любовью.

— Тебе ничего не угодно мне еще приказать, господин? — спросил Стино.

— Нет, пока больше нечего. Вот только скажи Пенулле, что я прошу к себе Луцену.

— Господин, позволь мне задать тебе один вопрос. Мы уедем из Рима или останемся здесь?

— Мы уедем из Рима и очень скоро.

— Тем лучше. А в какое же из наших имений — ближайшее к Риму…

— В Кавдиум, только туда.

— Значит, в Кампанию?

— Да, в Кампанию.

— И прекрасно. Пусть попробуют пожаловать туда эти бесстыжие ростовщики, и не будь я Стино, если не устрою им такой замечательный прием, который они запомнят на всю жизнь.

Преданный дворецкий произнес эти слова с таким воинственным пылом, что Тито Вецио невольно улыбнулся.

Спустя несколько минут вошла Луцена.

Она была обворожительно хороша. Легкая бледность лица, заплаканные глаза и утомленный вид делали Луцену не менее прекрасной, чем веселость и счастливая улыбка. Тито Вецио с особенным восторгом заключил ее в свои объятья.

— Ты плакала, моя прекрасная Луцена, — говорил молодой человек, целуя влажные глаза молодой девушки. — Прости, родная, вместо Элисия, который я тебе обещал, ты нашла у меня только горе и слезы.

— Напротив, это я должна умолять тебя простить меня, — отвечала Луцена, крепче прижимаясь к своему юному другу. — Это я принесла в твой дом несчастье и стала невольной причиной всех обрушившихся на тебя бед.

— Могла ли ты, несравненная Луцена, принести мне несчастье, если ты открыла передо мной такой мир блаженства, которому могут позавидовать не только люди на земле, но и сами олимпийские боги! Нет, мой единственный друг, если бы я не встретил тебя и не полюбил бы так, как люблю, то я был бы не в силах перенести страшные удары злой судьбы.

— Но если бы ты меня не полюбил, ты мог бы без труда поправить свои дела. Не пытайся отрицать истину, друг мой, мне все известно: Если ты хочешь вознаградить меня за мою беспредельную любовь к тебе, за те приятные минуты, которые я подарила тебе, и которые могут стать причиной твоей гибели, умоляю, брось меня, предоставь моей собственной судьбе и верь мне, мой Тито, как только твои друзья узнают, что мы расстались, они все вновь вернутся к тебе, и все твои невзгоды закончатся. Тито, мой чудный Тито, исполни просьбу женщины, любящей тебя больше своей жизни, и я не перестану благодарить тебя за невыразимое счастье от осознания того, что ты, мой единственный, спасен!

— Не требуй от меня невозможного, Луцена, не говори мне так никогда, если ты меня любишь. Могу ли я существовать, расставшись с тобой? Ты требуешь, чтобы я вырвал из груди моей сердце и жил! Да разве это возможно? С тобой, моя Луцена, я встречу смерть с улыбкой, без тебя моя жизнь станет в тысячу раз хуже смерти. И ты хочешь, чтобы я тебя оставил, чтобы был счастлив в этой вечной, мучительной агонии страданий. Нет, Луцена, ты меня не любишь.

— Боги моей родины! Вы, которые читаете в моем сердце все, словно на листе пергамента, скажите ему, люблю ли я его. Нет, милый Тито, я не давала тебе поводов усомниться в моей любви к тебе, но я желаю твоего счастья, я не хочу, чтобы по моей вине ты остался без наследства, бедным скитальцем, не знающим где приклонить голову, без крова, без имени, которое ты прославил своими великими подвигами. Я не хочу также, чтобы из-за меня ты утратил великие и естественные жизненные цели. Обо мне не беспокойся, мой чудный друг, смерть мне уже не страшна. Я принадлежала тебе, и этого достаточно, чтобы никто и никогда не смел даже попытаться овладеть мной. Если же этот роковой для меня момент настанет, я умру, вспоминая о тебе, мой Тито! Я не побоюсь смерти, потому что, расставшись с тобой, я уже буду жить не в настоящем, ни в будущем, а только воспоминаниями минувшего блаженства. А потому, друг мой, обо мне не беспокойся. Если судьбе не угодно, чтобы я была твоей, я не буду ничьей.

— Нет, ты будешь моей во что бы то ни стало! — вскричал с горячностью юноша. — Моей, потому что я тебя истинно люблю, потому что никакая человеческая сила, не способна отнять тебя у меня. Ты можешь гордиться своей любовью, потому что она помогла мне найти высшую цель жизни, без тебя я не посмел бы решиться на это и пойти до конца. Тебе и только тебе, моя чудная Луцена, я обязан этим священным огнем, который зажегся в моем сердце!.. Ты смотришь на меня с удивлением. Да, милая Луцена, твоей любви я буду обязан истинной славой и бессмертным именем, вдохновленный твоей любовью, я буду в силах перепрыгнуть через пропасть предрассудков. Твоя любовь станет для меня факелом Прометея, даст возможность указать человечеству правильный путь, превратить в людей всех рабов, затоптанных и доведенных до скотства тиранами. Твоя любовь превратила меня в человека своего времени, нет, в человека будущего. Ждет меня победа или поражение — это безразлично, все равно мое имя попадет на страницы истории. С той минуты, как я полюбил тебя, моя прелестная Луцена, мне окончательно стало ясно, что отношение к рабству, сложившееся в нашем обществе, есть величайший абсурд, более того — преступление, это гнусная ложь тиранов, преследующих только свои выгоды. Рабство не должно существовать в среде великого народа. Вот моя задача, и я поклялся или решить ее, или погибнуть. И ты, которая зажгла в моей груди этот священный огонь, хочешь меня остановить?

Во время всей восторженной речи лицо юного героя было озарено особенным светом вдохновения. Молодая девушка, невольно поддаваясь чувству восторга, упала на колени перед своим милым и воскликнула:

— Тито! Ты достоен этой великой задачи! И я уже не люблю тебя, но… обожаю.

Семела,[189] несчастная любовница властелина молний, как говорят поэты, вероятно, также преклонилась, когда увидела во всем страшном величии верховное божество.

Но Семела была поражена молнией, а Тито Вецио поспешил поднять свою прелестную Луцену, заключил ее в бережные объятия и осыпал всю страстными поцелуями, значение которых нельзя выразить словами, потому что они созданы любовью.


УБИЙСТВО И РАСПЯТИЕ



Смеркалось. В кабинете Луция Лукулла слуга, зажигал три свечи, вставленные в серебряный канделябр. Претор полулежал в кресле, выражение его лица было мрачным, озабоченным. Рядом с ним, в тени, точно привидение, вырисовывалась фигура египтянина. Луций Лукулл рассеяно гладил ручную змею,[190] свернувшуюся в складках его широкой тоги. Хозяин и гость молчали, погруженные каждый в свои мысли.

Слуга зажег свечи и вышел.

Так прошел целый час.

— Время идет быстро, — наконец мрачно сказал Аполлоний, — надо же, наконец, решить судьбу этой женщины.

— Точно такая же мысль сидит у меня вот здесь, — сказал претор, указывая на лоб, — нам обязательно надо быть уверенными в ее молчании.

— Я того же мнения.

— Ты рассчитываешь с ней поладить?

— Не знаю, но я допрошу ее, постараюсь выяснить причину происшедшей с ней перемены. Мне кажется, что за этим кроется какая-то тайна, которую нам необходимо узнать. Тогда будет видно, можно ли ее окончательно склонить на нашу сторону или…

— Да, у нас должны быть абсолютно надежные гарантии того, что она никому не проговорится, — заметил претор. — Иди сейчас же и прикажи от моего имени смотрителю тюрьмы немедленно пропустить тебя к ней в каземат. Там ты останешься с арестованной наедине, можешь смело говорить обо всем, стены достаточно толсты, тебя никто не услышит, и все до последнего слова останется между тобой, богами и… могилой.

Аполлоний вышел, не говоря ни слова. Видно было, что в голове его уже давно созрел план, и он теперь решил немедленно привести его в исполнение.

— Ведь эта женщина — его мать! — сказал про себя Лукулл, когда Аполлоний вышел. — Но это для него ровно ничего не значит. Египтянин не остановится ни перед каким преступлением для достижения цели… такова уж его натура. Да и, честно говоря, поздно уже останавливаться. А ты, Тито Вецио, гордый, бессердечный мальчишка, который обесчестил мое брачное ложе и поднял меня на смех в глазах целого Рима! Мое знаменитое имя, унаследованное от предков, безжалостно трепалось тобой во время беспутных оргий, в городе, в лагере на потеху нахалам ты отзывался обо мне, как об обманутом муже, пошляке. И, быть может, и меня причислили к разряду мужей, торгующих невинностью своих жен! А, пожалуй, последнее и правда, — продолжал, горько улыбаясь, Лукулл. — После измены этой женщины мне приходится терпеть ее в своем доме, я не могу отослать ее обратно к родным, потому что не в силах возвратить ее богатого приданого и боюсь мести всех Метеллов Рима. О, Вецио, если бы у тебя было сто голов, то и их бы не хватило для полного утоления моей мести!

В то время, как претор Сицилии размышлял о том, как он отомстит своему удачливому сопернику, Аполлоний в сопровождении смотрителя тюрьмы спускался по каменной лестнице вниз к мрачному каземату, где была заключена бывшая колдунья Эсквилина.

В темном углу двора сицилийского претора с его бесчисленными ходами и переходами, прикрытая большими деревьями и густыми кустами, находилась низкая и толстая дверь с массивными засовами, замками и задвижками, в таком количестве, что и пресловутый Крез был бы уверен, что за такой дверью его сокровищам: ничего не угрожает.

То была дверь частной тюрьмы семейства Лукуллов. Отворив ее, смотритель и Аполлоний спустились по каменной лестнице вниз, откуда раздавались проклятия, угрозы, мольбы, слышался лязг волочившихся цепей. Все это сливалось в невообразимую какофонию звуков. Внизу были два коридора, ведущие, соответственно, к двум отделениям. Из одного слышался шум, в другом царила мертвая тишина.

— Молчать, сволочи, а то сейчас же прикажу всыпать вам плетей! — заорал смотритель.

Но крики, стоны, проклятия не утихали.

Смотритель повернул в левое отделение, туда, где господствовала тишина. Казалось, здесь не было ни одной живой души. Только Аполлоний собрался спросить, где же каземат бывшей колдуньи, как смотритель указал ему на какую-то глубокую нишу в каменной стене, больше похожую на звериное логово, чем на место заключения человека.

— Вот там, внутри, — продолжал смотритель, сделав еще несколько шагов вперед и отпирая дверь.

Аполлоний вошел, но сперва не мог ничего разглядеть, потому что каменная гробница едва освещалась тусклым мерцанием свечи. Удушливый, вонючий воздух ударил ему в лицо так внезапно, что он невольно попятился назад. Но мало-помалу струя воздуха из коридора несколько освежила склеп. Аполлоний пришел в себя и начал различать предметы. Помещение Флоры не отличалось особенными удобствами. Очень низкая, четырехугольная конура наводила ужас на любого нового человека. Вместо мебели — сырой камень с пучком гнилой соломы, рядом кувшин с водой — и только. Зато в цепях и колодках недостатка не было. Несчастного арестанта приковывали к стене цепью, которая начиналась железным ошейником, на руках и на ногах тоже были цепи.

Увидев в таком положении родную мать, Аполлоний не выразил никакого сожаления. Он хладнокровно взял фонарь из рук смотрителя и попросил его удалиться.

Заметив Аполлония, Флора вскрикнула.

— Матушка, — сказал ей египтянин, — не затруднит ли тебя теперь, если ты расскажешь мне о причинах происшедшей с тобой перемены, которая чуть не погубила плод моих многолетних трудов, усилий и даже преступлений. По твоей милости я мог бы в одну минуту потерять все, включая жизнь, если бы не запасся чудесным талисманом. Да, я несомненно бы погиб из-за твоих совершенно необъяснимых действий. Скажи мне всю правду, и я… как-нибудь постараюсь спасти тебя.

— Значит, ты пришел сюда, чтобы спасти меня?

— Неужели же ты в этом сомневаешься? Если бы ты даже не была мне матерью, разве можно забыть, что я тебе обязан буквально всем, чего достиг. Ты воспитала во мне решительность, умение всегда добиваться своей цели. С самого младенческого возраста ты готовила меня к этой страшной мести. И вот, наконец, свершилось… Конечно, я спасу тебя, но только с одним условием.

— С каким?

— Я хочу, чтобы ты навсегда забыла о том, что наговорила вчера в расстроенных чувствах и опять стала моей помощницей до полного окончания задуманного нами дела.

— Ты хочешь, чтобы я оставалась твоей верной помощницей и пополняла старый список наших преступлений новыми, возможно, еще более ужасными? Чтобы при помощи грязных и гнусных злодеяний довела до смерти самого благородного и великодушного человека, лучше которого трудно себе и представить? Не так ли, Аполлоний, ты ведь от меня требуешь именно этого?

— Я тебя решительно не могу понять. Все, что ты говорила вчера и сегодня, для меня также туманно, как предсказания оракулов, обманывающих легковерный народ, чтобы вытянуть у него побольше золота. Отчего вдруг твоя непримиримая ненависть и злоба к сыну той женщины в одночасье преобразовалась в восхищение и сострадание? Я ищу и не могу найти этому объяснений. Ты, которая в течение стольких лет лелеяла в своем сердце чувство злобы и мщения, вдруг резко изменилась именно в тот момент, когда мы, наконец, достигли, наконец, желанной цели.

— Да, была злодейкой, а теперь не хочу ей быть… Мать не должна быть убийцей своего сына… своей плоти и крови…

— Твоего сына? Тито Вецио?! Да ты что, опять бредишь. А кем же я, по твоему, тебе прихожусь? Все это бессмысленно до абсурда. Но поговорим откровенно. Какие же у тебя появились доказательства, что ты так охотно поверила в подобную выдумку? Кто же мог тебе об этом сказать?

— Тот, кто обманул твою мать и вместо того, чтобы заклеймить лоб несчастного ребенка бедной рабыни, приложил эту метку бесчестья на лоб сына бессердечной римлянки.

— Клянусь именем всех богов преисподней, если все, что ты говоришь действительно правда, если это не фантазии твоего расстроенного ума, то у меня имеется еще больше оснований мстить человеку, похитившему у меня имя и наследство. Значит, я родился свободным и только благодаря гнусному обману постоянно ощущаю на своих плечах позорный груз рабства. Нет, я ничего не могу понять в этом запутанном лабиринте. Это какая-то бездна, в которой теряется мысль!.. Но ты мне должна назвать имя того негодяя, который совершил такое неслыханное преступление. Потому… потому… Мне надо с ним переговорить, я хочу знать… наконец, может быть, потребуется его свидетельство… надо будет взять показания.

— Показания раба никто не примет во внимание.

— А ты бы что показала?

— На суде я, конечно, буду утверждать, что ты сын бывшей рабыни Флоры, известной под именем колдуньи Эсквилины, презираемой и ненавидимой всеми гражданами Рима.

— Так будь же ты проклята, гнусная ведьма! Пусть будет проклят и тот злодей, который решился на страшный подлог, исковеркавший всю мою жизнь. Обоих вас я посвящаю богам преисподней. Ты, конечно, не скажешь мне имени этого раба, но я и без тебя сумею догадаться, кто он… Из всех прежних рабов в доме Вецио остался один Марципор, привратник дома. Нет никакого сомнения, что это именно он! О, я сумею добиться правды от Марципора, я использую все средства.

— Злодей, ты будешь пытать старика?!

— Он пройдет у меня через все мыслимые муки ада, но я заставлю его говорить. Также, как и тебя — молчать! Поняла ли ты, Кармиона, мой замысел и не желаешь ли ты поклясться мне жизнью своего… вновь приобретенного сына, что никому не раскроешь этой ужасной тайны и никогда больше не попытаешься сорвать повязку с моего лба?

— Молчи, злодей!

— Ты не согласна? Но подумала ли ты, что своим глупым упрямством подписываешь свой смертный приговор?

— Да, подумала и не собираюсь скрывать от судей ни своих, ни твоих злодеяний.

— Перед судьями? Неужели ты считаешь меня настолько глупым, что я могу позволить тебе появиться в суде? Нет, уважаемая Кармиона, у меня есть более надежное средство, которое навеки обеспечит твое молчание. Итак, поклянись мне сию минуту, что будешь нема, как рыба… или готовься к смерти.

— Подлый злодей! Отравитель своего родного отца! Убей же меня, прибавь еще одно преступление к тем, которые ты уже совершил. Да, убей меня, потому что, клянусь всеми богами и богинями, пока буду жить на белом свете, я не отдам на растерзание своего сына, этого достойного юношу, а тебя, изверг, отравитель родного отца, я передам…

— Умри же! — яростно вскричал Аполлоний, вонзая кинжал в грудь своей матери.

— Ах, проклятый!.. Отце… у… бийца, — простонала несчастная и, гремя цепями, упала на каменное ложе.

— Отцеубийца, да!.. А вот теперь, быть может, и убийца своей матери, — прошептал изверг, вытирая окровавленный кинжал похожей на лохмотья одеждой своей жертвы. — Да, убийца матери! Странное чувство возникает у меня при виде крови этой женщины. По всей вероятности, она мне мать. Вся эта история с подменой — ничто иное, как выдумка! Нет необходимости допрашивать привратника. В ту минуту, когда у моих ног корчилась в предсмертной агонии Флора, со мной происходило что-то удивительное, необъяснимое, чего раньше никогда не бывало. Да, она мне мать. Теперь я это вижу, сознаю. Нет необходимости добиваться истины от Марципора, она здесь, в моем сердце… Кровь сказалась, объяснила мне все. Старый болтун должен умереть без всяких допросов. Пусть отправляется в ад со своим секретом.

Говоря это, изверг взял фонарь, бросил взгляд на искаженное мукою лицо убитой им матери и быстро вышел из каземата, заперев его на ключ.

— Не нужно ли тебе еще что-нибудь от арестованной? — предупредительно спросил смотритель.

— Нет, пока ничего, но ключ от ее каземата я возьму с собой, — и египтянин направился к выходу.

* * *

— Итак, она согласилась молчать? — спросил Лукулл входившего Аполлония.

— Да, будет молчать, — отвечал тот, выразительно показывающий на кинжал.

— Это было самое лучшее и простейшее средство, — заметил притворно равнодушным тоном претор Сицилии, — потому что после вчерашней сцены не стоило возлагать большие надежды на ее обещание молчать. Какие бы клятвы она не давала, я совершенно убежден, она бы предала нас при первом же удобном случае. Теперь же она замолчала навсегда — и прекрасно. Я сегодня же распоряжусь, — продолжал достойный сообщник убийцы тем же равнодушным тоном, — чтобы палач Кадм забрал ее труп из тюрьмы и зарыл на поле Сестерцио или бросил его в Тибр. Римскому правосудию, конечно же, не взбредет в голову интересоваться судьбой исчезнувшей ведьмы. А поэтому ты, Аполлоний, можешь быть совершенно спокоен. О делах поговорим завтра. Сегодня ты, кажется, несколько утомлен, тебе надо отдохнуть, хорошенько выспаться. Иди, и да сопутствуют тебе боги. Ты избавился от своих врагов, теперь надо подумать о моем Тито Вецио. Ты не забыл, что обещал мне его голову.

— О, теперь я просто обязан сдержать свое слово, — отвечал негодяй, злорадно улыбаясь. — Голова этого красавчика обошлась мне слишком дорого, с сегодняшнего дня я могу считать ее своей!

— Вот человек, не останавливающийся ни перед какими препятствиями! — восхищенно заметил Лукулл, когда Аполлоний вышел. — Убил отца и мать, а теперь обдумывает, как бы по-удачнее и брата отправить вслед за ними. А сколько он совершил других, убийств, о которых никто, кроме него, не догадывается? Я полагаю, без счета!..

Тем временем в библиотеке Тито Вецио собрались для серьезного разговора четыре хорошо знакомых друг с другом человека: нумидиец Гутулл, Марк Друз, молодой Помпедий Силон и сам хозяин.

Разговор шел уже давно, но, похоже, привел не совсем к тем результатам, на которые рассчитывал молодой всадник.

— Итак, ты отказываешься принять участие в великом предприятии? — сказал Тито Вецио будущему преемнику Гракхов.

— Решительно отказываюсь и считаю своим святым долгом предупредить тебя, что задуманное тобой — просто-напросто величайшая глупость. Оставим в стороне вопрос о том, есть ли правда в высказываниях некоторых людей что рабство является социальной язвой, результатом несовершенства наших законов или предрассудком. Все это привело бы нас к никому не нужным спорам. Возьмем факт таким, каков он есть. Рабство в данный момент является основой общественной жизни Рима. Устранить сразу же, без всякой подготовки рабство означает перевернуть сложившуюся систему республики с ног на голову. Едва ли найдется сторонник подобной идеи не только среди привилегированных классов, но даже среди простолюдинов и совершенно неимущих. Среди квиритов встречаются и такие личности, которые, несмотря на то, что живут за счет частной и государственной благотворительности и часто не имеют даже куска хлеба, повсюду водят своего раба и обращаются с ним с надменностью, не уступающей надменности сенатора Скавра, Опимия или претора Метелла, чья патрицианская гордость, как тебе известно, не имеет себе равных в целом Риме. Такой гражданин-попрошайка скорее обойдется без тоги, будет питаться одним черствым хлебом, пить уксус вместо вина, но без раба не сделает и шага. Идет ли он в баню — раб его сопровождает, ночью на улице — раб освещает ему дорогу с помощью дешевого фонаря из слюды, на рынке, улице, в публичном собрании — раб повсюду следует за ним. Конечно, это смешно, больше того — глупо; господин, живущий на милостыню, не может обойтись без услуг раба. Тем не менее, нельзя не замечать, что это прискорбное явление довольно широко распространено в нашем обществе. Подобная заносчивость характерна для всех без исключения граждан римской республики. И отнять у них рабов — дело более чем рискованное, по-моему, просто-напросто граничащее с безумием. В этом случае партии прекратят свое существование, ведь в вопросе о рабстве все солидарны, при первых же признаках опасности квириты сплотятся в одну массу и обрушатся на того, кто захочет отнять у них людей, самими богами, по их мнению, предназначенными быть рабами. Разъединенные в настоящее время, они все кинутся на тебя, и ты погибнешь. Мне кажется, к реформам в обществе надо приступать постепенно, так сказать, осторожными шагами, если хочешь, на цыпочках, но отнюдь не скачками. Следует использовать хитрость Горация, который, увидав, что невозможно противостоять трем Курациям одновременно, разбил их поодиночке. Гракхи могли победить и не погибли бы, если бы вели дело более благоразумно, осторожно и расчетливо. Но они из-за своей неосмотрительной пылкости и великодушия чересчур увлеклись, желая сразу уничтожить тиранию. Последствия, как ты знаешь, были весьма печальны. Чтобы принести ощутимую пользу нашему Риму, необходимо постепенно, мало-помалу ослаблять влияние аристократии и власть олигархов. Для противовеса им следует создать новую аристократию всадников, а завоеванные земли раздать беднякам. Создать новых собственников, пробудить новые интересы, даровать права гражданства как латинским городам, так и многочисленным народностям Италии. Это все возможно и вполне исполнимо. Такого реформатора ждет еще незаполненная страница истории и популярность среди современников. Но желание отнять то, что является неотъемлемой частью имущества римских граждан, отнять его сразу без всякой подготовки, при помощи вооруженного бунта — по моему мнению, опасная, безумная авантюра. Не надо забывать, что рабы являются предметом гордости некоторых господ… Нет, Тито, горе безумцам, которые скачками хотят преобразовать общество! А ты, мой милый Вецио, хочешь прыгнуть сразу на несколько столетий вперед. Но подумал ли ты: если восставшие рабы победят, они же перебьют всех господ. Ты же, насколько мне известно, благодаря своей благородной натуре, всегда был противником резни и убийств. Ты постоянно стремился к возвышенным целям, а теперь хочешь превратить наш мир в руины, где воцарится торжествующий варвар. Нельзя примирить побежденных и победителей, точно так же, как огонь с водой. Либо те, либо другие должны неизбежно погибнуть. Поэтому затевать резню ради освобождения рабов бессмысленно.

— Вы все отрицаете хорошее в порабощенном человеке, — с энтузиазмом возразил Тито Вецио, — но вспомни отца Гракхов, который выстроил на Авентинском холме храм свободы, служивший убежищем преследуемым рабам. А когда Гай Гракх, потерпев поражение, спасался бегством, то рядом с ним остался только один человек — раб Филократ, защищавший его своей грудью. И когда Гракх, убедившись в провале своего дела, решил умереть, он попросил Филократа убить его, что и было исполнено. Но, не желая пережить своего господина, Филократ тут же покончил с собой. Вот ты и скажи мне, Друз, разве у человека, способного на такую героическую смерть, не душа свободного человека?

— Кто же отрицает, что и в душах угнетенных рабов может засиять луч мужества и великодушия. Но и ты, надеюсь, не собираешься возражать, что подавляющее большинство рабов отличается низостью и грубостью. Ударив кремнем о железо, можно вызвать искру, но эти искры и не греют и не светят. Между прочим, наши законы предусматривают подобные проблески человечности среди рабов и поэтому предоставляют их господам право отпускать на волю. Получивший вольную раб одновременно получает и права вольноотпущенника, но требовать от государства еще более решительных шагов в этом направлении — то же самое, что опрокидывать здание, которое мы, наоборот, рассчитываем обновить, украсить и укрепить, чтобы оно твердо стояло, не боясь разрушительного действия времени. Тебе, Тито Вецио, известно, что сила и храбрость являются краеугольными камнями здания римского величия. Поэтому наши предки всегда презирали людей, предпочитающих позорную жизнь раба славной смерти на поле сражения. Они не раз отказывались выкупать своих граждан, попавших в плен во время самнитских и пунических войн. Вот, мой милый, откуда берет свое начало то глубокое презрение свободных граждан к рабам, не сумевшим в свое время ни победить, ни достойно умереть. Таково положение вещей, создавшее закон, правда, суровый и бессердечный, но под его защитой наш народ стал великим и страшным для всех прочих народов. Отменить этот закон означало бы превратить римских граждан в жалких трусов, сборище паникеров. Я не думаю, чтобы ты был способен на это. Да и сил не хватит. Скорее всего ты будешь побежден еще до начала сражения.

— Друг мой, ты во многом ошибаешься, и твои слова еще больше укрепляют мою решимость и мужество. Ты говоришь, что храбрость есть краеугольный камень здания римского величия, но именно поэтому я хочу с мечом в руках доказать этим тиранам, что и у рабов достаточно смелости для того, чтобы стать против них в боевом порядке.

— А поражение еще больше увеличит тяжесть цепей всех без исключения рабов, а ты будешь приговорен к смерти или, что еще хуже, к вечному позору.

— Но, по крайней мере, потомки восстановят справедливость.

— Бедный мой друг! Ты пытаешься утешиться несбыточными мечтами. Историю, которую будет читать потомство, напишут твои победители. А шайки восставших рабов станут тебе рукоплескать, если ты победишь, и проклянут тебя, стоит лишь тебе потерпеть поражение. Во всяком случае, если ты рассчитываешь привести в исполнение задуманный тобой план, желаю тебе успеха, мой благородный Тито, хотя, повторяю, я в этом очень сильно сомневаюсь. Пойти вместе с тобой я не могу по многим причинам, но прежде всего потому, что и у меня, кажется, окончательно созрела идея, которую я надеюсь воплотить в жизнь. Эта идея имеет куда больше шансов на успех, чем твой замысел. И еще. Хотя мы с тобой сильно разошлись во взглядах, но, тем не менее, остаемся оба поборниками свободы. Будем ли мы победителями, или победят нас, в любом случае мы, не боясь, ждем приговора истории, потому что наше дело свято.

Действительно, история судила этих двух людей, но далеко не беспристрастно. Дитя своего времени, Марк Друз, достигнув вершин славы и известности, был уже близок к осуществлению своей заветной мечты, но наемный убийца оборвал эту замечательную жизнь.

История несправедливо отнеслась к благородному Марку Друзу, для него, как и для многих других мучеников, отдавших свою жизнь за свободу человечества, от Спартака до Линкольна, отвели лишь незначительный уголок в истории. Между тем, деятельности Тиберия, Калигулы, Нерона, Гелиогабала и тому подобных чудовищ историки посвящали целые тома.

Когда Друз замолчал, Тито Вецио подошел и крепко обнял его. Затем, обращаясь к Силону, спросил:

— А ты какого мнения?

— Я не сумею выразить тебе чувство моего искреннего сочувствия твоим возвышенным идеям. Правда, нахожу также, что и благородный Друз, наш общий друг, со своей точки зрения тоже прав. Но мне кажется, что ты, Тито Вецио, хотя и задумал разрешить труднейшую задачу, но во многом, почти по всем, безусловно прав, и справедливость на твоей стороне. Конечно, трудно привлечь граждан Италии, в особенности римлян, на сторону восставших рабов, но стоит рискнуть. Тем более, что чувство ненависти и страха перед Римом у большинства гораздо сильнее, чем презрение к рабам, которых хочет возглавить Тито Вецио. Надо попробовать все средства для осуществления этого плана. Я привык не пренебрегать тем, что может быть выгодно и облегчит путь для скорого и безопасного достижения цели, а поэтому завтра же отправляюсь в Корфиний переговорить с друзьями. Надо собрать сходку уполномоченных лиц всех городов и земель, и если мне не удастся собрать достаточно желающих стать под твое знамя, то под другим знаменем, я уверен, соберутся все, потому что на нем впервые будет написано имя нашей общей матери — Италии.

— Спасибо, дорогой Помпедий, спасибо, рассчитываю на твою помощь. Ну, а ты, Гутулл, что скажешь?

— Я — чужестранец в Риме, не знаком с его требованиями и законами, по-вашему — варвар, не мастер рассуждать, плохо разбираюсь в ваших понятиях свободы и рабства, права и справедливости. Но мне кажется, что каждый должен быть свободен, и что свобода подобна солнцу и ветру в пустыне: первое светит и согревает, второй бушует и вздымает песок. Хорошее и плохое, радость и беда, всем равные шансы. Правда, слабый иногда страдает от того, что сильному только на пользу. Вы говорите о законах, необходимых для постоянного укрепления рабства. Почему же мы без всяких законов заставляем служить нам и слушаться нас? Кто храбрее и умнее, тот и повелевает, и никому из наших мудрецов и в голову не приходило интересоваться, по какому праву лев владычествует над меньшими зверями и другими животными пустыни. У нас также есть рабы, они родятся и умирают в наших палатках и очень нам преданы. Если кто-нибудь из них пожелает уйти на свободу, мы не препятствуем и отпускаем его на все четыре стороны. Пустыня велика, и звезды всем светят одинаково. Каждый, у кого есть конь, лук и стрелы, отыщет для себя оазис, где можно отдохнуть, ручей для утоления жажды, свободный уголок земли для устройства мапала. Словом, он хозяин пустыни, гражданин бесконечного пространства, и свободен, как воздух. Вот вам скудные и неясные понятия нумидийца о рабстве и свободе. За неимением сводов законов, множества досок, где написано, как должны вести себя люди, что должны делать и чего делать не должны, у каждого нумидийца начертаны в сердце законы: никогда не покидать товарища в опасности, а благодетеля — в беде. Поэтому, мой дорогой Тито, твой вопрос, пойду ли я с тобой, меня удивляет. Если бы ты меня не взял, я все равно за тобой бы пошел. Думаю, ты и сам это знаешь.

— Другого ответа я и не ждал от тебя, мой благородный и преданный друг, — прочувствованно сказал Тито Вецио. — А теперь, друзья мои, — обратился он к гостям, — расстанемся. Новая встреча состоится через месяц в моем Кавдинском поместье. Доставь мне туда ответ твоих друзей, Помпедий, и сообщи, насколько я могу рассчитывать на твою помощь. К тому времени я тоже надеюсь получить некоторые сведения. Тебе, Друз, поручаю спасти мое доброе имя, если мне изменит судьба. Ну, друзья мои, обнимемся же на прощание.

Гости ушли, а Тито Вецио и Гутулл стали готовиться к отъезду.

* * *

Было утро обычного дня. Толпы работников, клиентов и рабов, оказавшихся неподалеку от Форума, останавливались, чтобы рассмотреть печальную процессию. Четыре раба, вооруженные с ног до головы, под предводительством какого-то человека, тщательно закутанного в длинный, потертый плащ, с нахлобученной на лицо шляпой, вели почти совсем раздетого человека, который на своих плечах тащил высокий, деревянный столб семи локтей в высоту, с перекладиной, таким образом напоминавший римскую букву «Т».

Двое рабов без всякой жалости хлестали розгами уже окровавленные плечи полуголого человека. На некоторых улицах и перекрестках удары розог заметно учащались. Большой, лохматый пес, вероятно, сорвавшийся с цепи, бежал за процессией, время от времени жалобно завывая.

За Форумом шествие повернуло и медленно направилось к Эсквилинским воротам.

— Перестанешь ли ты выть, проклятое животное? — прикрикнул на собаку человек в плаще с нахлобученной на лицо шляпой. — Кого ты хочешь разжалобить своим похоронным лаем? Но погоди! Только дай нам выйти из города, я с тобой расправлюсь.

У ворот смотритель о чем-то спросил руководителя шествия и, как видно, удовлетворившись ответом, пропустил процессию свободного римского гражданина. Процессия двинулась прямиком к полю Сестерцио. Дойдя до убежища палача Кадма, она остановилась. Проводник в плаще начал сильно стучать в дверь кулаком. Но палач не слышал этих ударов, он сильно напился прошлым вечером и теперь спал непробудным сном. Но, видно, дело у пришедшего не терпело отлагательства. Удары повторились и на этот раз настолько сильно, что весь домишко затрепетал.

— Кто осмеливается так стучаться? — послышалось изнутри.

— Вставай скорее, ленивая скотина! Немедленно отворяй двери, не то, клянусь именем Марса и Геркулеса, моих защитников и покровителей, ты узнаешь силу кулака Макеро.

Наши читатели, вероятно, не забыли негодного хвастуна из таверны Геркулеса-победителя.

— Неужели пришла и твоя очередь? — насмешливо спросил палач, зная о проделках дезертира.

Чтоб тебе самому висеть на кресте! — огрызнулся Макеро.

— Но сперва, надеюсь, к кресту пригвоздят такого отъявленного негодяя, как ты.

— Зловещая ты птица, крест не грозит таким людям, как я.

— В таком случае, не знаю чем могу помочь тебе, — сказал насмешливо палач, появляясь на пороге, зевая и хлопая глазами на солнечном свету, словно филин, выгнанный из дупла гнилого дерева.

— Я желаю дать тебе возможность попрактиковаться, — отвечал Макеро, указывая на осужденного раба.

— Всемогущий Юпитер! Где же ты раздобыл такого урода? Он, случайно, не твой родственник? Кто же тот добрейший квирит, приславший мне с утра такой превосходный подарок?[191]

— Какое тебе дело до имени доброго квирита. Хватит и того, что подарок пришелся тебе по душе.

— В этом случае ты прав, достойнейший Макеро. Я спросил так, между прочим, но зато всегда готов служить щедрым квиритам моим скромным ремеслом.

— Молчи, ворона! Лучше постарайся как можно скорее пригвоздить этого плута.

— Что за спешка! Бьюсь об заклад, что мой новый клиент не разделяет твоего мнения о необходимости куда-то там торопиться. Но что это за собачища, воющая столь жалобно?

— Кстати, дай-ка мне хорошую дубину, — потребовал храбрый воин, вспомнив об обещании, данном на улицах города.

— Добрые господа, умоляю вас, — впервые заговорил осужденный, — не убивайте верного пса… по крайней мере, до того времени, пока я не окажусь на кресте.

— В таком случае заставь ее замолчать, а не раздражать нас этим омерзительным воем.

— Сюда, мой бедный Аргус, сюда! — кричал несчастный привратник дома старого Вецио Марципор, подзывая своего верного друга и товарища, — молчи, лежи смирно!

— Ну, старый висельник, — ухмыляясь сказал палач, — всем людям приходится расставаться с жизнью, а у раба для этого имеются только застенок или крест, это достойная ему награда. Вот и гвозди для того, чтобы ты лучше держался в воздухе. Там ты можешь утешаться тем, что нашел самое верное средство возвыситься над своим низким и жалким положением раба, взирать со своей высоты на ничтожество и глупости бедного человечества. Я специально выбрал самые острые гвозди, чтобы ты меньше страдал. Удары моего молотка будут походить на легкие щелчки — не более.

Было ли это состраданием палача к несчастному приговоренному или цинизмом виртуоза страшного ремесла? Неизвестно. Но вполне могло быть и то и другое. Причудлива и непоследовательна природа человека, этого двуногого животного, получившего от естествоиспытателей, вероятно, по ошибке, громкое название человек-разумный.

— Крест, мне кажется, хорошо и прочно сделан, — сказал палач, поворачивая перекладины и осматривая их глазом знатока. — Хотя, правду говоря, я недолюбливаю этот сорт крестов, есть другой, более удобный, но он дороже, а поэтому используется гораздо реже. Есть и еще замечательные кресты, но они увеличивают страдания. Правда, хозяевам они нравятся.

После всех этих разглагольствований палач Кадм положил крест на землю, растянул на нем страдальца, распростер его руки во всю длину поперечников и пригвоздил широкими гвоздями руки и ноги Марципора, не проронившего ни звука во время этой экзекуции.

По окончании операции, исполненной с искусством, достойным палача римской республики, Кадм взял кирку, лопату и вырыл довольно глубокую яму. Затем с помощью рабов поднял крест, вставил его концом в яму, засыпал землей и щебнем, утоптав все это ногами.

Показательно то, что Кадм, вколачивая в руки и ноги живого человека железные гвозди, очень равнодушно и даже игриво перебрасывался шутками с рабами, будто занимался самым невинным делом.

— Случалось ли вам видеть подобную ловкость? — балагурил палач, обращаясь к рабам. — Посмотрите на него, просто завидно, будто спит, ни единого стона! Да, счастлив то раб, который пожелает предпринять последнее путешествие на этом трехвесельном судне и возьмет меня в кормчие.

— Он в обмороке, — заметил один из рабов.

— А, в обмороке. Может быть. Бедняжка, ему необходимо помочь. Надо быть бессердечным, чтобы оставить без помощи этого несчастного, — сказал Кадм и, неуклюже переваливаясь, побежал в свое логово. Страдалец немедленно был приведен в чувство при помощи губки, смоченной крепким уксусом и поднесенной развеселившимся Кадмом к его лицу.

— Жестокие мучители, — простонал распятый, — зачем вы пробудили во мне жизнь?!

— Обратите внимание, какая черная неблагодарность, — с притворной обидой заявил палач, обращаясь к окружающим. — Вот и делай после этого добро людям.

— Ну, а теперь надо заняться этим животным, — говорил Кадм, показывая на огромную собаку. — Его я, конечно, к кресту приколачивать не стану, а просто-напросто размозжу ей череп, только бы найти дубину потяжелее да подлиннее.

— Оставь ее, добрый человек, не убивай, хотя бы до тех пор, пока я не умру, — умолял распятый Марципор. — Аргус, замолчи, мой милый, подойди ближе, ляг!

Собака подошла к кресту, посмотрела наверх, жалобно завыла и, свернувшись, легла на свежую землю, вся вздрагивая.

— Так ты говоришь, убивать ее не надо? Ну, ладно, не убью, а когда ты околеешь, возьму собаку к себе, пусть охраняет меня от ведьм. А то так надоели, проклятые.

Макеро хотел было, что-то возразить, но, взглянув на внушительную фигуру палача, благоразумно смолчал.

— Как ты тут живешь один-одинешенек среди покойников и колдуний? — с неподдельным ужасом спросил один из рабов. — Я думаю, тут очень страшно в ночное время.

— Все дело в привычке, приятель. Время любого переделает. Вот если бы ты удостоился чести хоть раз побывать в моих руках, ты бы убедился сам, что только первые четверть часа немножко неприятны, а потом ничего, привыкаешь.

— Да спасут меня боги от твоего мрачного предсказания! — вскричал раб, плюя себе три раза на грудь.

— Значит, тебе эта музыка не нравится? Странно. Даже удивительно. А не можешь ли ты мне честно сказать, на какой постели скончался твой уважаемый папенька?

— Он умер на кресте.

— А твой дедушка?

— Тоже на кресте.

— Значит, ты только один из всей семьи хочешь быть исключением? Стыдно, стыдно. Нехорошо. Но, впрочем, для тебя еще не все потеряно. Еще осталась надежда… Эй, лентяи, — прикрикнул Кадм на рабов, — притопчите как следует землю, да и пора домой. Пусть себе висит.

— Вот тебе золотой, — сказал Макеро, подавая палачу монету.

— Подавись ей сам! Золотой — цена казенная, а разве хозяин от себя ничего не добавил?

— Ах, да, вот еще тебе золотой, на, получай, но с условием, — прошептал Макеро на ухо палачу. — Когда мы уйдем, ты с ним должен немедленно покончить, понимаешь?

— Нет, не понимаю. Зачем это нужно? Неужели его господин так добросердечен?

— Нет, то есть он хороший господин, впрочем, какое тебе дело. Главное — деньги получил.

— А, понимаю, не в первой, будет сделано. Твой господин может спать спокойно.

— А вы, друзья мои, — продолжал громко палач, — примите мою благодарность за хорошую работу. И верьте, я с удовольствием поработаю с вами при первом удобном случае. Знаете поговорку: рука руку моет…

Но рабам не понравилась перспектива более тесного знакомства с Кадмом и они поспешили удалиться.

Оставшись один, палач поспешил выполнить инструкцию, данную ему господином распятого старика. Он вошел в свой дом и вынес оттуда длинный шест с острым металлическим концом. Аргус, лежавший у подножия креста, угадав намерения палача, вскочил на ноги. Шерсть на нем поднялась дыбом, и он, оскалив зубы, уже был готов вцепиться в горло Кадма. Палач, хотя и вооруженный длинной пикой, невольно попятился назад при виде такого могучего врага.

Между тем распятый сказал хриплым голосом:

— Не бойся, собаку я уйму. Только, пожалуйста, направь удар прямо в сердце. Аргус, молчать.

Собака опять легла и перестала рычать. Кадм ободрился. Подойдя к кресту, он ударил распятого прямо в сердце. Несчастный вскрикнул и умер. Аргус протяжно завыл.

Честно исполнив обещание, палач возвратился в свое логово, беспечно напевая веселую песенку, вытер полотенцем кровь с шеста, поставил его на место и принялся жадно рассматривать заработанные им золотые монеты.

Между тем бедный Аргус продолжал жалобно выть, глядя на свесившуюся на грудь голову своего бывшего хозяина и товарища. Тщетно Кадм пытался угостить Аргуса хлебом или говядиной, желая превратить его в сторожа, который бы охранял его дом — верный пес ни к чему не прикасался и на шестой день околел у подножия креста, на котором уже ничего не осталось, кроме костей. Мягкие части трупа растащили хищники.

Так погиб последний старый друг Тито Вецио.


ПОХОРОНЫ



На рассвете восемнадцатого января, спустя восемь дней после смерти старого всадника, толпа глашатаев бегала по всем улицам Рима, выкрикивая обычные в подобных случаях слова:

— Квириты! Марк Вецио умер. Сообщается всем и каждому, кто пожелает присутствовать на похоронах.

К полудню масса народа толпилась на площадях и улицах, по которым должна была следовать похоронная процессия. В самом доме покойного собрались его родственники, немногочисленные друзья и высокопоставленные лица римской республики.

Все были одеты в черные плащи, так как по обычаю при торжественных похоронах тога не допускалась. Плащи были дорожные. Знакомые и родные будто провожали покойного в далекое путешествие.

В назначенное время, по сигналу распорядителей, погребальная процессия тронулась. Хор певчих под аккомпанемент флейт и лир в своих песнях прославлял доблести умершего и оплакивал его преждевременную кончину, плакальщицы им вторили. Бренные останки покойного несли его наследник Аполлоний, претор Сицилии Луций Лукулл, глава сената Марк Скавр и квестор Луций Корнелий Сулла. Все они были в претекстах, с обнаженными головами. Впереди всех шел главный распорядитель в темной хламиде и черном военном плаще. Замыкала шествие толпа рабов с зажженными факелами и восковыми свечами в руках. Около распорядителя и ликторов шли жертвоприносители-фламины, ведущие жертвенных животных, кровь которых должна быть приятна душе усопшего. По обе стороны процессии тоже шли музыканты с трубами, литаврами и флейтами, среди них находились танцоры, отплясывающие комический танец, сопровождающийся песней.

За плакальщицами, музыкантами и певчими, около гроба покойного, шли люди, изображавшие его предков в хронологическом порядке, в претекстах и туниках с широкими и узкими пурпурными полосами: консулы, сенаторы и трибуны республики, украшенные ожерельями, медальонами и венками в знак их гражданских и военных доблестей. Тут словно воскресли из мертвых все знаменитые предки Марка Вецио — сановники и воины. За гробом шли приятели покойного с небритыми в течение нескольких дней лицами, с растрепанными волосами и без всяких украшений на руках. Далее двигалась толпа женщин: жены и дочери клиентов, домашние служанки с распущенными волосами, воющие в тон плакальщицам.

Помимо этого, как обычно в таких случаях, в толпу затесались праздные зеваки, уличные бездельники и даже женщины легкого поведения. Шумные разговоры, крики, смех, пересуды были слышны повсюду.

Говорили о том, когда умер покойный, как, почему, от какой болезни, сколько ему лет, как велико его состояние, и кому он его завещал, кто приглашен на похороны, число музыкантов, танцоров, плакальщиц. Обо всем этом спорили очень горячо, каждый принимал близко к сердцу, например, сколько оставил покойник денег, словно это имело какое-то отношение к говорившему. Затем провожавшие похоронную процессию перешли к обсуждению урожая текущего года, правительственных распоряжений, которые, заметим между прочим, хотя и были республиканские, но нуждам народа соответствовали в значительно меньшей степени, чем правительственные распоряжения нашего времени.

Тем временем траурный кортеж из дома Вецио, расположенного на Целийском холме, спустился к Форуму и остановился у самой ростральной кафедры. Покойного установили на трибуну, и Аполлоний, взойдя на кафедру, произнес похвальное слово умершему, так облагодетельствовавшему его. Все собравшиеся усердно аплодировали.

Умный и всесторонне развитый Аполлоний поразил всех своим необыкновенным красноречием и смелостью новых идей. К тому же его высокий рост, выразительные черты лица, да и сама атмосфера печальной торжественности — все это было в пользу молодого оратора.

С открытыми ртами слушали изумленные квириты возвышенные доводы оратора о бессмертии человеческой души. В последнее время неверие распространилось во всех слоях общества, и многие присутствующие были убеждены, что с прекращением жизни для них все будет кончено. Аполлоний открыл перед ними новый мир, оживляя многолетний спор: быть или не быть смерти. Долгие, единодушные рукоплескания народа были наградой молодому философу.

Последователи нового учения совершенно основательно причислили этот день, когда Аполлоний произнес речь о бессмертии человеческой души, к тем, что вели к победе их учения.

— Статилий, слыхал ли ты хоть что-нибудь подобное? — удивленно спрашивал наш старый знакомый — кузнец Маллий своего приятеля-сапожника.

— Никогда! Клянусь Геркулесом, никогда не слыхал. У меня по спине мурашки бегают, я дрожу точно в лихорадке, слушая этого иностранца, он убеждает, отрицая многое из того, что мы признаем, и одновременно утешает. Неужели он прав?

— Кто бы мог подумать, что смерть — это на самом деле не только конец, но и начало другой, безмерно счастливой и бесконечной жизни.

Что же, почва для новой религии в те годы в Риме была уже почти готова. Угнетенные до невероятной степени рабы, надменные и развратные патриции, обездоленные плебеи — такое положение как нельзя больше способствовало распространению учения, полного надежды и милосердия.

По окончании надгробной речи музыканты снова заиграли свои скорбные мелодии, дополненные флейтами и трубами, а плакальщицы возобновили свои печальные действия.

По древнему обычаю должна была быть совершена символическая церемония — сожжение трупа на Форуме. Но так как римское правительство запретило разжигать костры в городе, опасаясь возможных в таких случаях пожаров, то акт сожжения был чисто символическим: зажженный факел лишь обнесли вокруг усопшего.

Таким образом были соблюдены и административный закон и религиозный обычай, хотя, казалось, между тем и другим существует непримиримое противоречие.

После церемонии символического сожжения трупа процессия, покинув Форум, направилась мимо Большого цирка через Капенские ворота, вдоль Аппиевой дороги и улицы похорон.

Среди провожавших Марко Вецио в последний путь хватало людей, которые среди общей печали развлекали себя и окружающих в меру своих сил. Фламины, ведущие жертвенных животных, танцоры, плакальщицы и слуги погребения примешивали к пению и жалобному причитанию свои плоские шуточки, издевательства и неприкрытую пошлость, не забывая время от времени промачивать свои глотки вином из амфор, взятых ими с собой. Среди этих пьяных циников находился, разумеется, и наш старый знакомый, фламин Остий, завсегдатай таверны Геркулеса-победителя. Толстяк шел во главе жрецов-жертвоприносителей и тащил за поводья старую клячу, тощую и с трудом передвигающуюся, которой следовало играть почетную роль ратного коня покойного всадника. Этот боевой конь, замученный старостью и болезнями, был приобретен у живодера за самую минимальную цену. Но сейчас он был в роскошной сбруе, с попоной на спине, и поэтому народ, а в особенности женщины, видя, как медленно переставляет ноги боевой конь, и не понимая причины этого, относили такое явление к дурным предзнаменованиям.

Наконец, процессия прибыла к месту назначения.

Гробница рода Вецио находилась рядом с Аппиевой дорогой и неподалеку от города. Трудно себе представить что-либо превосходящее это сооружение богатством, роскошью и изяществом. Под мраморной пирамидой, установленной на пьедестал с изящным карнизом, было вырыто подземелье, где в особо устроенных нишах, известных под названием голубятен (что по-римски звучит, как колумбарий), составлялись урны с пеплом умерших членов семейства Вецио. Три стороны памятника были украшены барельефами, изображавшими бои гладиаторов. Четвертая сторона, обращенная к дороге, имела надпись, гласившую «Луций Вецио, всадник, претор, префект Капуи соорудил эту гробницу с дозволения римского народа и сената». Налево от памятника находилось просторное полукружие, нечто вроде зала, куда входили по роскошным мраморным ступенькам. Это место предназначалось для поминок. Здесь в центре ставились столы, поражавшие обилием оказавшихся на них яств и напитков. Из зала-столовой через маленькую дверь можно было пройти во дворик, обнесенный со всех сторон высокими каменными стенами. Посередине дворика был разложен костер для сжигания покойника. Костер состоял из сосновых дров и буковых поленьев и был устроен в виде алтаря, обставленного венками и ветвями кипариса. Внесенные носилки с покойником поставили на костер, и Аполлоний, подойдя к усопшему, открыл ему глаза, как предписывали обычаи, чтобы умерший мог в последний раз взглянуть на небо. Аполлоний, приступая к этой последней церемонии, невольно содрогнулся и побледнел не меньше, чем его покойный отец. Отцеубийце показалось, что из открытых глаз старого патриция сверкнула молния гнева, а уста прошептали проклятия отравителю. И этот человек, который, не задумываясь, отравил собственного отца, хладнокровно зарезал свою мать и собиравшийся точно также разделаться с братом, пошатнулся и едва не упал, увидев в глазах покойного осуждение всех его злодеяний. Аполлоний вынужден был призвать на помощь всю силу воли своего железного характера для того, чтобы не упасть. Дрожа, как осиновый лист, он положил в рот покойного символическую монету для уплаты перевозчику через Стикс[192] и глухим голосом проговорил:

— Прощай! Мы последуем за тобой в порядке, предусмотренном природой.

После этих прощальных слов жалобно заиграли трубы, и начался обряд жертвоприношения.

Убивали лошадей, быков, собак, птиц. Кровь их собирали в две большие чаши и поливали ею землю. Потом в угоду богам преисподней стали лить на землю вино и молоко. Затем все присутствующие торжественно облили костер, бросая в дрова цветы, венки, корицу, мирру, фимиам, духи, масло. Женщины с растрепанными волосами царапали ногтями себе лицо и грудь, плакали, выли и вообще довольно естественно изображали чувство беспредельной печали. Но венцом всей этой языческой дикости стало появление маэстро Ланисты с четырьмя гладиаторами, которые должны были убить друг друга в честь именитого покойника. Будто было недостаточно для удовлетворения глупого суеверия крови множества перебитых животных, нет, великие завоеватели были глубоко убеждены, что умилостивить богов можно только пролив, помимо всего прочего, и человеческую кровь.

Пока несчастные гладиаторы убивали друг друга, гости по приглашению Аполлония, сели за стол выпить и перекусить. Поскольку на все церемонии ушло довольно много времени, солнце уже начинало садиться. Один из главных похоронных служителей взял зажженный факел и подал его Аполлонию. Как ближайший наследник усопшего всадника, египтянин подошел к сложенным дровам и, отвернув голову, поджег их. Сухие дрова, пропитанные специальными смолистыми веществами, мигом вспыхнули, черные тучи густого дыма заполнили двор, пламя взметнулось высоко вверх. Труп, завернутый в полотно из несгораемого амианта, сначала увеличился в размерах, потом обуглился и наконец под действием огромной температуры окончательно превратился в кучку пепла и костей.

Костер быстро догорел и погас. Плакальщицы достали из костра простыни, тщательно собрали пепел, положили в урну, добавив туда молока роз и духов.

Когда урна оказалась в фамильной усыпальнице Вецио, распорядитель погребения, взяв в руку лавровую ветвь, обошел вокруг зала, громко говоря:

— Пора уходить.

Лишь только собравшиеся начали расходиться, как со стороны дороги послышался конский топот, затем крики, поднялся переполох среди толпы зевак, находившихся рядом с усыпальницей. Выходившие из зала в ужасе остановились, не решаясь идти дальше, они были уверены, что это шайка разбойников, прискакавшая из леса Галлинария[193] и Понтийских болот, находившихся совсем близко от Аппиевой дороги. Трибуны, ликторы, музыканты, плакальщицы, танцоры бросились к дверям, спотыкаясь и падая друг на друга, швыряя во все стороны покрывала, обувь, факела, амфоры, сбегали в могильный склеп, прятались в гробницы, колумбарий, кто куда мог. Паника и суматоха царили ужасные. Действительно, бандиты леса Галлинария, воспользовавшись удобным случаем, могли вернуться в свое убежище с богатой добычей. Одежда, венцы, ожерелья из золота и драгоценных камней, которыми были украшены изображения предков покойного Вецио, вполне могли обогатить смельчаков, решившихся на набег в день похорон старого всадника.

Но к огромному изумлению публики разбойники не обращали никакого внимания на драгоценности и не пытались никого грабить. Их предводитель с несколькими товарищами вошел во дворик, где только что происходила церемония сжигания трупа, спустился в подземный склеп, взял урну с прахом умершего старика Вецио и вышел, никого не тронув и не причинив зла. Между тем фламин Остий, Ни от кого не бежавший по причине полного опьянения, увидел Черзано, с которым часто встречался в последнее время в таверне Геркулеса-победителя. Пьяный мастер жертвоприношений бросился к бывшему гладиатору и, с трудом шевеля языком, заговорил:

— Именем всех бо-гов… и б-бо-гинь! Це-рь-ано… любезный… друг… Цер… зано… Под-ож-ди… у меня там… ам-форочка… того настоящего… от похорон… Ты поп-робуй… только… увидишь… Куда спешишь? Ну… не торо-пись… капель-ку… о-дну этого… нектара… только… од-ну… чтобы… с-сделать… одол-жение… прия-телю.

Неся весь этот бессвязный вздор, жертвоприноситель на удивление цепко ухватился обеими руками за попону лошади, решительно не желая ее отпускать.

— Да оставишь ли ты меня, наконец, в покое! — нетерпеливо вскричал рудиарий.

— Нет… я тебе… не-не… от-пущу… пока… не выпь-ешь… со мной…

— Ступай же тогда в ад, отвратительное животное! — воскликнул Черзано и, видя, что его товарищи ускакали, а многие граждане, вооружившись чем попало, бегут к ним, ударил кулаком по лысой голове пьяного фламина с такой силой, что бедный толстяк упал на землю, обливаясь кровью.

Освободившись таким образом от вцепившегося в него пьяницы, Черзано повернул коня и ускакал.

— Держи! Хватай! Лови их, разбойников! — кричали сбегавшиеся со всех сторон люди.

— Хватайте их, вяжите.

— Где эти негодяи?

— Распять их, распять!

— Да, да, отправить их немедленно к Кадму. Пусть пригвоздит негодяев к крестам.

— Нет, четвертовать проклятых разбойников!

— Но позвольте, квириты, — рассудительно сказал один из прибежавших. — Прежде чем повесить, распять или четвертовать, надо поймать преступников, а где же они? Вы их поймали, хотя бы одного? Я, по крайней мере, ничего подобного не наблюдаю.

Эта, хотя и простая, но очень благоразумная речь подействовала на расходившихся квиритов точно ушат воды. И в самом деле, кого можно было вязать, допрашивать, казнить? Имелся только Остий, валявшийся на земле с окровавленной головой, а разбойников и след простыл. Квириты опомнились и притихли.

Между тем из всех щелей, в которые они попрятались во время общей суматохи, повылезали многие гордые патриции, в том числе претор Лукулл, Сулла и Аполлоний.

— Вели убрать эту пьяную тварь! — сказал Лукулл, указывая ликтору на окровавленного Остия, валявшегося под ногами. — И надо немедленно послать отряд верховых в погоню за разбойниками, пока они не успели скрыться в своих проклятых лесах, — продолжал претор.

— Догадываешься ли ты, Лукулл, кто предводитель этих странных разбойников? — спросил Аполлоний.

— Кажется, догадываюсь.

— И если это можно считать установленным, то наш красавчик с этой минуты вне закона.

— О, теперь нет никаких сомнений, что скоро мне представится отличная возможность отомстить.

— Что касается меня, то я в этом никогда не сомневался, — отвечал Аполлоний, — но, однако, необходимо принять безотлагательные меры. Ты все это дело должен описать, оформить и передать уголовным квесторам насилий. Я, между тем, постараюсь распространить слухи, что Тито Вецио учинил святотатство и убил фламина Остия. Завтра у квесторов окажутся все улики для начала уголовного преследования главы римской молодежи, который оказался святотатцем, убийцей и разбойником.

Лукавый злодей сдержал свое слово. Он распустил по городу самые нелепые слухи о Тито Вецио. Уверял всех, что он убил фламина Остия, ограбил фамильный склеп семьи Вецио, пристал к шайке разбойников, что пытается подстрекать рабов к бунту, и все за то, что его лишили наследства. Эти слухи с быстротой молнии облетели город и народ, еще совсем недавно обожавший своего африканского героя, народ, за который молодой всадник собирался положить голову, поверил нелепицам Аполлония. И даже те из них, которые своими глазами видели, что Тито Вецио взял лишь одну урну с горстью дорогого ему пепла, больше ни к чему не притронувшись, и они, в конце концов, поверили в появление на свет разбойника Тито Вецио. Ни один голос не раздался в его защиту. Все его проклинали и требовали применения к нему наказания, как к бандиту, убивающему и грабящему на большой дороге. И за эту бессмысленную, тупую и жестокую толпу мужественный Тито Вецио решил сложить свою благородную голову!


КАПУЯ



Прекраснейший живописный морской берег Италии между Тирренским морем и Апеннинскими горами по древним италийским преданиям считался ареной мифических сражений между богами и титанами. Вечно улыбающееся небо, серебристые ленты рек, протекающих по долинам, ширь моря, маленькие живописные бухточки производят на путешественника чарующее впечатление и заставляют его согласиться, что название «благословенной» дано очень удачно этой стране поэзии и мирного отдыха.

В золе потухших вулканов, в гранитных скалах, лаве, как будто в архиве, мы читаем историю самых отдаленных эпох этой страны, когда наша матушка-земля мучилась, производя на свет Альпы и Апеннины. Религиозные понятия древних италийцев складывались под влиянием удивительных явлений природы, которые они по своему невежеству объяснить не могли. Отсюда битва богов с исполинами, вдохновение Гомера преданиями древних народов, рассказы мореплавателей о пении сирен, заставляющем слушателя забыть обо всем, погрузиться в сладкие мечты и опомниться лишь тогда, когда над лазурным небом на желтом песке, рядом с широким, вечно колеблющимся морем он увидит белые человеческие кости. Все эти наивные верования ничуть не способствовали мягкости нравов обитателей страны. Кампания, хотя и названа счастливой, благодаря лазурному небу и морю, омывающему ее берега, превратилась в театр военных действий кровожадных завоевателей и ее название «Счастливая» превратилась в горькую иронию. Впрочем, это подтверждает известные слова Цицерона, говорившего, что за обладание земным раем можно было драться насмерть. Кроме голубого, вечно сияющего неба, деревьев, усыпанных фруктами, роскошных виноградников, обильной жатвы, зеленых лугов, усыпанных цветами, самой природой устроенных фонтанов, кроме всей этой естественной роскоши, аппетиты захватчиков разжигали богатые, цветущие города, такие как Форентум, Казилин, Капуя, Вольтурн, Кумы, Путеолы, Неаполь, Геркуланум, Помпеи, Сорентум. Сюда же следует добавить целый ряд живописнейших островов, вынырнувших у моря, словно прелестные наяды: Капри, Проекта, Искья, Евилея, посвященный богине красоты, и Мегарис, где Лукулл выстроил поистине царский дворец — они подчеркивали прелесть этой волшебной страны, возбуждая зависть в людях. О ней можно было повторить слова старых троянцев, что «из-за такой красавицы, больше похожей на богиню, можно очень сильно пострадать, если вовремя не остановиться».

История представляет нам калейдоскоп событий, череду беспрерывно сражающихся друг с другом народов. Первыми обитателями Кампании были, по-видимому, оски, сыновья земли, если принять во внимание, что название этого племени произошло от имени древней богини, впоследствии названной Цецерой, что означало «земля», «мать», «кормилица».

История упоминает еще о пелязгах, вероятно, первыми успевшими напасть на Кампанию приблизительно за полторы тысячи лет до Рождества Христова. Они первыми принесли в Италию искусства и верования Востока. За пелязгами пришли морем халкидийцы и самосцы. Сухопутным путем от низовьев рек По, Арно и Тибра явились тирренцы, основавшие свою священную додепархию, или союз двенадцати городов, как в Этургии, так и долине реки По.

Тирренцы, в некотором смысле более образованные и отдававшие дань искусству по сравнению с предыдущими завоевателями, отличались суеверием и развращенностью. Под роскошным небом Кампании они предавались неге, опускаясь умственно и физически. Их вера в предопределенность судьбы доходила до полного фатализма, что и было одной из основных причин их гибели. Несмотря на всемогущие заклинания авгуров и предсказателей, на жестокие, поистине ужасающие церемонии сожжения человеческих жертв, тирренцы были побеждены сильными и храбрыми горцами Самнита. Победители заняли Волтурн — главный город тирренцев в триста тридцать втором году от основания Рима. Все уважаемые граждане были ими перебиты. Так как название города было дано в честь одного из тирренских богов, то после завоевания оно было изменено. Город стал называться не Волтурн, а Капуя, по имени одного из самнитских военачальников.

Вскоре в завоеванной стране образовалось два класса: разбогатевшие изнеженные новые завоеватели и пришедшие вслед за ними суровые горцы. Между противниками, конечно, началась борьба не на жизнь, а на смерть. Слабые сибариты, изнемогая в борьбе с сильными горцами, обратились в Рим с просьбой о помощи. В четыреста двенадцатом году от основания Рима вечный город под видом союза и защиты сжал в своих железных когтях Капую. Сначала это иго не казалось тягостным, поскольку Капуя была подвластна Риму только юридически, но не фактически.

Шло время. Когда Ганнибал появился в Италии, оспаривая у Рима господство над миром, капуанцы, после сражения при Каннах, открыли ворота карфагенскому полководцу. Таким образом, следуя совету одного из своих лидеров, сенатору Бибию Вирию, капуанцы одно ярмо сменили на другое. В течение пяти лет жители города находились под властью Ганнибала, отнюдь не отличавшегося кротостью и справедливостью. Затем, когда город был осажден и взят римлянами, победители поступили с капуанскими гражданами не как с побежденными, а как с мятежниками — пощады не давали никому. Двадцать семь сенаторов, в том числе и злополучный советчик Бибий Вирий, видя невозможность сопротивляться римлянам, и не желая попасть в позорное рабство, отравились, выпив яд, растворенный в вине, и умерли, окруженные душистыми цветами родной страны.

Свирепый победитель Капуи Квинт Фульвий Флак ознаменовал взятие города целым рядом злодеяний. По его приказу были убиты двадцать пять сенаторов в Кальвиуме, двадцать восемь — в Теануме. Кроме того, триста человек из привилегированного сословия уморили в тюрьмах голодной смертью. Помимо этого множества народа было обращено в рабство, а город лишен сената и своих служебных мест.

Спустя двадцать два года за верность и послушание город снова получил права муниципалитета, сенат и все служебные должности республики, за исключением верховного судьи.

Восстановление старинных прав города, а заодно и колоний, начатое Брутом и Суллою и окончательно утвержденное Цезарем и Августом, способствовали блеску и процветанию Капуи. Впоследствии Август позволил городу наравне с Римом иметь своих консулов и использовал в столице Кампании свою любимую систему правления, так хорошо описанную Тацитом в его летописях.

Во времена Юлия Цезаря новая колония называлась счастливая Юлия, а при Августе — счастливая Августа. Во времена империи страна процветала, но затем, с упадком могущества императоров, ослабла и, вконец испорченная раболепием, совершенно одряхлела. Готы разграбили ее в четыреста десятом году нашей эры, а вандалы и разграбили и сожгли. В скором времени город, некогда большой и многолюдный, превратился в большую деревню, но, несмотря на это, являлся яблоком раздора между готами и Византией. В конце концов, также как и большая, часть Италии, Кампания оказалась под властью феодальной монархии Лонгобардов.

В старые времена Капуя находилась там, где сегодня располагаются деревни Санта-Мария и Сан-Петро. Обе эти деревни занимают территорию, равную приблизительно шести милям в окружности, по периметру стен старого города. В том месте, где сейчас расположен рынок деревни Санта-Мария, раньше находился форум старого города, на севере были триумфальные ворота, а на западе — храм Кастора и Поллукса. Крепостные стены были широкие, с земляными насыпями, снабженные зубцами и трехэтажными башнями. Вокруг стен был глубокий ров, заполненный стоячей водой. В стенах имелось семь ворот: речные, обращенные к северу; Юпитера — к востоку; Альбана — к юго-востоку; Ателана — к югу. Наконец, к западу — ворота Линтерника, а также морские, и ворота Патриата.

Улицы в городе были широкие и очень красивые. История сохранила названия только трех из них: Альбана, Симплоссия и Кумана. Первая, возможно, пересекала город с северо-запада на юго-восток, соединяя оба конца Аппиевой дороги. Улица Симплоссия имела свою специфику. Здесь торговали косметикой и благовонными товарами, духами, притираниями, белилами, румянами. Эту улицу посещали изнеженные фаты и представительницы прекрасного пола, преимущественно женщины легкого поведения.

Величественны были сооружения древнего города. Если в описываемую нами эпоху там еще не были построены Триумфальные ворота, зато были амфитеатры, цирки, и театры. Там также был и Капитолий, впоследствии заново отстроенный и посвященный Тиберию; три собрания: сенаторов, жрецов и военных; три рынка: патрициев, народный и албанский. Тут же находился и криптопортик, или подземный пассаж, обширное и грандиозное здание, следы которого встречаются до сих пор. Неподалеку располагалась школа гладиаторов, насчитывавшая в эпоху Цицерона более четырех тысяч этих несчастных. В том же здании были помещения для хищных зверей. Вообще город отличался таким множеством храмов, базилик, бань, роскошных домов, дворцов, что Капуя могла смело соперничать с Римом и считаться третьим городом мира после Рима и Карфагена. Когда же последний сравнялся с землей, Капуя могла быть второй.

Хотя многое перенесла бедная Капуя, но так как ее население преимущественно состояло из землевладельцев и ремесленников, то нанесенные ей раны быстро затягивались, жители восстанавливали былое благополучие, благодаря своей привычке к постоянному труду. Несмотря ни на какие невзгоды Капуя привлекала красивых и гордых римлянок, поскольку в городе всегда был большой выбор товаров, косметики и благовоний.

Примерно месяц прошел после погребения старого Вецио. Утром тринадцатого февраля в Капуе царило особенно оживление. Народ толпами спешил к речным воротам, рассаживаясь по скамьям вдоль Аппиевой дороги.[194]

Префект города торжественно ехал верхом по главной улице, сопровождаемый ликторами и начальниками местных войск. Сенаторы в носилках, окруженные толпами рабов, милиция, трубачи и массы простого народа устремились за город кому-то навстречу.

— Я до тех пор не успокоюсь, — сказал префект Кампании, обращаясь к Марию Альфию, главе муниципальной милиции, — пока не увижу победоносных орлов Рима.

— Я вполне разделяю твое нетерпение, — отвечал капуанский военачальник, — тем более, что опасность увеличивается. Сегодня утром до меня дошли слухи, к сожалению, кажется, не лишенные оснований, что мятежник оставил свой лагерь в Сатикуле и намеревается занять Тифату, чтобы затем обложить со всех сторон Капую.

— А как ты думаешь, — спросил префект, неприятно пораженный новостью, сообщенной ему Альфием, — можно ли нам рассчитывать на помощь наших молодых милиционеров, пока не придут подкрепления из Рима? А если они на несколько дней запоздают?.. Но больше всего меня беспокоит вот что. Ведь мятежник — наш гражданин. Что ты об этом скажешь?

— Мне кажется, твои опасения лишены оснований. Тито Вецио никогда не был нашим гражданином, хотя его род и принадлежал к самым знаменитым семьям Капуи. Это первое и самое главное. Во-вторых, нынешние граждане, составляющие основу нашей милиции, как пешей, так и конной, не из коренных капуанцев, а, можно сказать, иноземцы, набранные из разных мест, присоединенных к нашему городу в последнее время или присланные сюда из Рима. Кроме того, в храбрости и знании дела наших милиционеров не приходится сомневаться. На поле сражения они никогда не показывали свою спину и никому не уступали в знании военного дела, так же, как и в дисциплине и мужестве.

— Боги великие, кто же в этом сомневается! — нетерпеливо заметил гордый римлянин, не желая больше слушать хвастливые речи кампанского гражданина и вместе с тем не решаясь откровенно высказать свои мысли в столь опасное время.

— Я совсем не то хотел сказать, — продолжал префект, — мне бы очень хотелось узнать твое мнение по поводу рабов и гладиаторов. Как ты думаешь, останутся ли они спокойны?

— Ну, об этом я тебе решительно ничего не могу сказать, поскольку точно не знаю.

— Батиат сообщил мне, что у него в школе среди гладиаторов происходит что-то странное, раньше не наблюдавшееся, какая-то всеобщая возбужденность и, по мнению Батиата, достаточно самой незначительной причины, чтобы четыре тысячи умелых бойцов вышли из повиновения и восстали как один.

— Будем надеяться на богов-защитников города, они нам помогут, не допустят беды. Сицилийский претор прибудет с отборными римскими войсками, они соединятся с нашей милицией и задушат мятеж.

— Тогда, разумеется, нам уже будет нечего опасаться, лишь бы поскорее пришли легионы.

Словно в ответ на слова префекта вдруг раздались крики:

— Римляне! Римляне!

— Это они! Они! Мы спасены! — радостно кричали окружающие.

В это время трубачи милиции заиграли на своих инструментах, а тысячи зрителей стали пристально вглядываться вдаль, пытаясь увидеть что-то сквозь пыль, поднявшуюся над дорогой словно серое облако. Но вот пыль постепенно рассеялась, заблестели на солнце щиты и шлемы, и взглядам публики предстал четкий строй непобедимых римских легионеров. Когда римские войска приблизились, к трубачам присоединились и остальные музыканты милиции, заиграв нечто похожее на туш. Префект пустил свою лошадь вскачь и, низко поклонившись знаку величия сената и римского народа — серебряному орлу, почтительно поцеловал протянутую ему руку начальника отряда претора Сицилии Луция Лукулла.

— Добро пожаловать, многоуважаемый славный Лукулл! — говорил префект. — Эта победоносная рука служит мне порукой, что мы разобьем мятежника. Ты прибыл вовремя, именно в тот момент, когда мы больше всего нуждаемся в твоей помощи и защите.

— Я делал ускоренные переходы для того, чтобы как можно скорее попасть сюда. Надеюсь, ты подготовил необходимые помещения и припасы для моих воинов. Им необходимо отдохнуть и как следует подкрепиться.

— Ты найдешь все необходимое, и твои квартирьеры могут требовать все, что им угодно. Их желания будут немедленно удовлетворены.

— А что слышно о мятежнике?

— Мы получили сообщение, что он снялся с лагеря близ Сатикула и намерен занять гору Тифату, что, честно говоря, сильно напугало наших горожан. Ты, конечно, обратишь внимание на славных декурионов Капуи, явившихся к тебе с просьбой защитить город от шайки восставших рабов, возглавляемых, однако, очень храбрым и смелым воином.

— Не беспокойся, мы быстро покончим с мятежниками. Впрочем, передай, что я готов их выслушать, как только прибуду на квартиру.

— Для тебя не может быть другой квартиры, славный претор, кроме моего дома, — почтительно заметил префект.

— Пусть будет так. Но только смотри, чтобы это не возбудило злобы в капуанцах. Я замечаю, Что они еще и до сих пор считают нас, римлян, завоевателями.

Говоря все это, гордый патриций не обращал ни малейшего внимания на поклоны знатных горожан.

Гордо шли легионеры под звуки труб и аплодисменты встречавшего их народа. Среди высших военных чинов кавалерии находился и Аполлоний, резко отличавшийся от остальных своим черным просторным плащом и такого же цвета странным головным убором. Товарищи Аполлония, напротив, были одеты в очень нарядные, разноцветные туники с блестящим оружием, украшенных плюмажем шлемами, на чистокровных лошадях, покрытых богатыми вальтрапами.

Вступив в город через Казилинские ворота, прибывшие римляне были потрясены великолепием зданий, чистотой и ширью улицы Альбана. Риму с его узкими извилистыми улочками трудно было соперничать с покоренным им городом. Легионеры с завистью смотрели на великолепные дворцы красивой и прочной архитектуры, портики, храмы, базилики, рынки, фонтаны, статуи и памятники. Все улицы были вымощены большими широкими камнями.

Но это великолепие, возбуждавшее зависть римлян, при ближайшем рассмотрении оказывалось лишь остатками прежней роскоши, напоминанием о былом богатстве и могуществе. Иноземный гнет и распущенность жителей сделали свое дело. Строения были ветхи, не ремонтировались, большие дома пусты, дворцы необитаемы. В храмах, базиликах и портиках не толпился народ. Видно было, что некогда знаменитый город приближается к окончательному упадку. Лишь на некоторых улицах, хоть и не столь грандиозных, как те, на которых красовались богатые палаты, дворцы и базилики, зато населенных ремесленниками и прочим трудовым людом, кипела жизнь. А улицу Семплоссия можно было назвать одновременно оживленной и весьма изящной и красивой. Это стало возможным благодаря тому, что здесь процветала торговля и коммерция.

Гордый римский патриций даже не удостоил взглядом таких зданий, как школа гладиаторов с примыкающим к ней амфитеатром, криптопортика, сената, храмов и базилик. Проехав со своей свитой на площадь главного рынка, он выстроил войско, осмотрел его и приказал развести легионеров по квартирам. Ближайший Капитолий заняла центурия орла и знамен, у которых была поставлена стража, назначены офицеры, ответственные за караулы и обходы. Потом был отдан пароль. Покончив со всеми этими делами, Лукулл в сопровождении командного состава войска и местной милиции направился в дом Пакувия Колавия.

Вскоре город оживился. Вновь прибывшие воины бродили по улицам, рынкам, площадям, заполняли, таверны. Местные милиционеры водили их повсюду, все показывали и объясняли, стараясь показать себя радушными и гостеприимными хозяевами. Молодые всадники толпились на улице Семплоссия и строили глазки красивым покупательницам благовоний, которые, в свою очередь, одаривали нежными взглядами мужественных воинов.

В тихой, ведущей монотонную жизнь Капуе сейчас повсюду слышались музыка, пение, шутки и смех разгуливающих легионеров. А дощечки на домах терпимости с надписью «все занято» очень развеселили местную молодежь.

Таким образом этот город неги и соблазна уже ослаблял силы непобедимых римлян, едва они успели вступить в него.

Начальники также не отставали от своих подчиненных. В триклинии дома Колавия оргия была в самом разгаре. Претор Сицилии Луций Лукулл и все главные военачальники вместо того, чтобы заняться обсуждением предстоящей военной операции, щеголяли друг перед другом количеством выпитых чаш вина. Пили по числу лет каждого, за славу Рима, за свою победу, за поражение и смерть мятежников. Головы, украшенные венками, уже начинали кружиться, а большие капуанские чаши вес наполнялись и наполнялись лучшими кампанскими винами: фалернским, цекубским, фаустианусом, аминейским и каулузским. Разговор порой принимал слишком откровенный характер, касаясь иногда весьма щекотливой темы: непростых взаимоотношений Рима и Капуи.

— Славный Лукулл, — говорил префект своему гостю, — я уверен, что ты не будешь доволен капуанским гостеприимством, потому что мы угощаем тебя из простых глиняных чаш, в то время, как ты привык пить из великолепных золотых или серебряных кубков.

— Напротив, вино мне очень нравится, — отвечал претор Сицилии, — а чаши не кажутся такими уж простыми, помимо того, что они отделаны драгоценными камнями, сама глина и украшения просто необыкновенны. Теперь я хорошо понимаю, почему капуанская посуда везде так высоко ценится. Действительно, она просто замечательна. И нет ничего удивительного, что царь Массинисса за своим столом не признавал никакой посуды, кроме капуанской.

— Но каким образом вы ухитряетесь придать глине такой удивительный, красочный блеск и такую прозрачность? — спросил римский квестор, один из старых воинов.

— Тут требуется время и терпение, — отвечал Марий Альфий, очень довольный подвернувшейся возможности хоть в чем-то показать свое превосходство перед высокомерными римлянами. — Глину наших полей мы смешиваем с яичным желтком, морскими раками, другими компонентами, после чего закапываем эту смесь в землю и надолго оставляем там. Затем достаем ее, обрабатываем киноварью, наносим на нее самые причудливые узоры, покрыв лаком. После чего чаша ставится в печь для обжигания. Печь, конечно, устраивается особым образом.

— Прекрасное изобретение!

— Да, наш народ трудолюбив и очень талантлив. Жаль только, что несмотря на все его способности, несмотря на плодородную почву, которую он так заботливо и искусно обрабатывает, этот замечательный народ вынужден выпрашивать себе права, законно ему принадлежащие, права, которыми пользуются многие народы, чья верность Риму не может сравниться с верностью наших граждан, — вскричал Марий Альфий, вдохновленный чувством патриотизма и никогда не упускающий удобного случая напомнить о необходимости возвращения своим соотечественникам всех гражданских и политических прав.

Префект, заметив, что его гость нахмурил брови, стал подмигивать слишком усердному капуанцу. В это время претор Сицилии с чисто римской надменностью заявил:

— Город Капуя сильно провинился перед Римом. Доверчиво и дружелюбно принятый римским народом и защищаемый последним от набегов воинственных соседей самнитов он благоденствовал и процветал под сенью наших знамен. Но заметив, что Фортуна временно покинула наших орлов, вероломная Капуя, не задумываясь, открыла ворота нашему самому непримиримому и свирепому врагу Ганнибалу и договорилась с ним об истреблении и порабощении римлян, надеясь первенствовать в Италии. Вот что наделала ваша Капуя. Рим еще очень великодушно поступил, не уничтожив окончательно город, так подло изменивший ему.

— Проступки наших предков, — отвечал ему Марий Альфий, — уже давно искуплены их кровью и многолетними страданиями в рабстве. Но теперь, по прошествии почти ста лет после тех злосчастных событий, теперь, когда граждане Капуи успели доказать верность и преданность Риму, почему сейчас римский народ и сенат не торопятся восстановить нас в прежних правах?

— Да, славный Луций Лукулл, наш великодушный защитник и покровитель, — воскликнул один из граждан. — Возьми под свою защиту этот некогда могущественный город и, защитив его силой оружия, возврати ему былой блеск.

— Луций Лукулл, мы все тебя просим, — присоединились к нему и все остальные капуанцы, — будь нашим покровителем, нашим дорогим патроном,[195] и когда ты победишь мятежников, мы пойдем за тобой с гражданскими венцами, присужденными тебе нашим городом, спасенным тобой.

— Вы что здесь, намекаете на триумф? Да разве этот противник может стоить хотя бы овации?[196] Разогнать всех этих бунтовщиков — минутное дело, уверяю вас. Я убежден, что этот дерзкий юноша, узнав о моем появлении, в панике бежал вместе со своей мятежной шайкой.

— Имей в виду, славный Лукулл, — заметил квестор, — что Тито Вецио является храбрым и опытным воином. Ведь во время африканской войны он прошел школу лучшего римского полководца.

— Ты говоришь о неотесанном грубияне Марии? Чему хорошему мог Тито Вецио выучиться в его школе? Разве только таскать тяжести, копать рвы, укреплять сваи да хорошенько чистить свою лошадь? Какое же это военное искусство? Мне было бы стыдно учить таким пустякам самого последнего легионера. А теперь посмотри, кем командует этот храбрый и опытный, как, ты говоришь, воин? Шайкой недисциплинированных рабов, пастухов и гладиаторов. Каких же военных подвигов можно от них ждать? Согласитесь, друзья мои, что такое… забавное, иначе не скажешь, войско не может представлять никакой опасности для моих испытанных легионеров.

Ответом на эту речь самоуверенного руководителя римских войск были восторженные крики и поднятые вверх кубки с вином. Лишь опытный квестор и старый центурион воздержались от проявления преждевременной радости.

— Советуем главным декурионам Капуи, — вскричал один из расходившихся хвастунов, — заблаговременно приготовить несколько тысяч надежных цепей для этих негодяев.

— А, по-моему, следует запастись двумя или тремя тысячами крестов, чтобы пригвоздить на них бунтовщиков и расставить кресты вдоль Аппиевой дороги в назидание всем подобным негодяям.

— А Вецио, как их храбрый предводитель, должен оказаться на кресте, по крайней мере, сорока локтей в длину, чтобы его сообщники смогли его хорошенько видеть.

— Да-да, надо, чтобы его крест был не ниже мачты трехвесельной галеры.

— Нет, его, как и всех изменников, следует четвертовать.

— Нет, его надо почтить мешком, собакой, петухом, ехидной и обезьяной, как отцеубийцу.

— Браво, браво! Мажий, ты прекрасный советчик. Просто чудесная мысль: в мешок негодяя вместе с собакой, петухом, ехидной и обезьяной, — кричали пирующие.

— Но вы, уважаемые, не поймавшие птицу, уже ее ощипываете. Нет, вы сначала ее поймайте, — заметил квестор.

— Как, неужели ты можешь сомневаться в исходе сражения? Мне кажется, такой старый воин, как ты, должен в душе считать, что для этих негодяев наши храбрые легионеры должны употребить не мечи и дротики, а плети, палки и розги. Для укрощения взбунтовавшейся сволочи и этого довольно.

— Бедный Фламий! Он еще воображает, что имеет дело с Ганнибалом и путает жалкого молокососа с карфагенским полководцем. Интересно, что ты скажешь, если завтра с восходом солнца все увидят, что бунтовщик решил убраться подобру-поздорову и забился в самые неприступные ущелья Самнитских гор.

— Нет, шайки Тито Вецио уже заняли гору Тифата и расположились лагерем в виду города, — мрачным голосом сказал вошедший Аполлоний.

— Да, неужели? Как он решился на это? А, впрочем, тем лучше. Завтра с рассветом ты, квестор Фламий, распорядись, чтобы в знак сражения развевалась красная туника. Мы нападем на шайки гладиаторов в их убежище.

— Но подумай, Лукулл, нашим легионерам необходим отдых после ускоренных маршей, а капуанская милиция только что набрана и еще недостаточно обучена. Не лучше ли нам подождать прибытия из Неаполя отряда пращников и стрелков?.

— Нет, не лучше, я не собираюсь ждать никаких отрядов, справимся и без них. Я сказал, что начну сражение завтра, значит, так оно и будет. И вообще, мне надоело выслушивать ваши замечания, они только нагоняют на меня скуку, — торжественно объявил пьяный начальник римских легионеров.

После этих слов всякие разговоры о восставших прекратились, зато пьяная компания зашумела сильнее прежнего.

Голоса рассудительного квестора уже не было слышно.

— Да… да… — кричали все вместе, — вечером пир, а наутро — сражение… Вот в чем состоит смысл жизни.

— Или, проще говоря, доверять дело игральным костям, то есть случаю, — подумал египтянин и, подойдя к Лукуллу, спросил:

— Значит, ты решился?

— Конечно, и даже поклялся вот над этой чашей старого фалернского вина, — отвечал захмелевший претор.

— Так ты завтра будешь сражаться, не ожидая прибытия отрядов из Неаполя? — продолжал Аполлоний.

— Я уже сказал, что они мне не нужны.

— Интересно, а какова будет численность войска, которое ты намереваешься выставить?

— Этим ты можешь поинтересоваться у квестора, у меня пока нет никаких цифр.

— Пожалуйста, если хочешь, я могу сказать и без квестора. У тебя пять когорт легионеров, немного конницы и ни одного пращника или стрелка. Всего едва ли три тысячи человек.

— Да, но они — римляне.

— К этому, пожалуй, можно прибавить две когорты муниципальных солдат и горстку капуанской кавалерии, значит, еще приблизительно тысяча человек. А известно ли тебе, каковы силы неприятеля?

— Врагов считают только мертвыми.

— Слова, достойные великого героя! Но все же, я полагаю, надо принять во внимание, что, во-первых, Тито Вецио сам стоит целой армии, а, во-вторых, он командует тремя тысячами гладиаторов, прекрасно владеющих оружием, не считая самых ожесточенных наших врагов: рабов и пастухов. Кроме того, следует иметь в виду, что здесь, в Капуе, только зажиточные горожане на нашей стороне, все остальные, конечно же, желают победы Тито Вецио, особенно гладиаторы школы Батиата, которых, как тебе известно, что-то около четырех тысяч.

— Я ничего не знаю и знать не хочу. Я только желаю поскорее увидеть кровь и постыдное бегство этого гордеца. Я хочу его выгнать из логова, как оленя… точнее говоря, волка, способного запугать лишь маленьких детей и бегущего от охотника. Человек этот должен умереть от руки того, кого он опозорил и обесчестил. Мне необходимо сообщить матроне, что я видел спину ее мужественного любовника, которого она предпочла законному мужу.

Понимаешь ли ты меня, Аполлоний? А за свою судьбу не беспокойся. Ты практически исполнил уже данное мне обещание: служил мне ищейкой, наводил на след зверя и помогал мне травить его. Так дай мне, наконец, с ним покончить, и я тебе обещаю, что до конца своих дней буду помогать тебе во всех твоих делах.

Аполлоний улыбнулся, а Лукулл, предложив ему полную чащу вина, продолжал вести разговор на свою излюбленную тему, время от времени понижая голос, чтобы присутствовавшие не смогли проникнуть в его сокровенную тайну.

— Пей, — говорил претор, — прибавь к своему лицу хоть каплю крови, а то я могу подумать, что ты явился к нам на пир только для того, чтобы сыграть незавидную роль египетского скелета.[197]

— Я жажду не вина, а крови, — прошептал Аполлоний на ухо Лукуллу.

— Одно другому не мешает, — отвечал претор и подозвал раба, — налей мне цекубского[198] вина. Оно лучше возбуждает воображение и веселит ум.

Аполлоний как-то незаметно исчез из триклиния, а пир постепенно перешел в оргию. Последняя искра разума пирующих погасла в чашах с хмельным вином. Собеседники уже не замечали течения времени, об отдыхе никто из них даже не подумал. В таком плачевном состоянии их застала утренняя заря. Послышались звуки труб, будившие легионеров, большинство из которых, впрочем, так же, как и их начальство, провело эту ночь в тавернах и увеселительных заведениях. Полупьяные, не выспавшиеся, они надевали свои боевые доспехи и неохотно становились в строй.

Сигнал к сражению, выставленный на копье, был встречен гробовым молчанием. Между тем, если бы этот же сигнал выставили несколько дней спустя, когда бы люди хорошенько отдохнули, тогда, конечно, по традиции римских легионеров, сигнал к сражению пробудил бы во всех энергию и желание разгромить неприятеля. Центурионы также не отличались особой уверенностью в себе. Они хотя и старались выглядеть молодцами перед строем своих подчиненных, но по их бледным лицам можно было догадаться, что сомнение в легкой победе закралось в их души.

О милиционерах и говорить было нечего. Они вяло, нехотя плелись к пункту сбора. Весь их вид говорил о том, что недавних граждан Капуи предстоящая битва вовсе не радует.

Сам претор Лукулл и его ночные собутыльники, в том числе командиры когорт, словно ослепленные лучами восходящего солнца, как-то странно хлопали глазами. Вся эта компания направилась к Капитолию, где, по установившемуся обычаю, принесли жертву, зарезав барана, по внутренностям которого пытались выяснить, что сулит предстоящее сражение — победу или поражение.

Между тем, капуанские жители из-за полураскрытых окон наблюдали за всеми этими приготовлениями, высказывали свое мнение о предстоящей битве, причем большинство сочувствовало восставшим. Гладиаторы и рабы были сильно взволнованы. Они с ненавистью поглядывали на отряды солдат, сновавшие по всем улицам и разгонявшие собиравшиеся толпы граждан.

Хотя внутренности принесенной жертвы, по объяснению гаруспиков, и являлись хорошим предзнаменованием, но произошло одно событие, которое сильно встревожило суеверных легионеров. Римский орел совершенно неожиданно упал на землю. Было ли это вызвано неловкостью центуриона первой центурии, или причина была в чем-то еще, но легионеры, видя столь явный признак надвигающейся беды, невольно побледнели и стали подталкивать друг друга локтями. Но вот раздалась команда «Слушай» — и все моментально успокоились. Привычка к дисциплине взяла свое. Претор Лукулл объехал ряды, подозвал начальников отдельных частей и своих адъютантов, произнес несколько слов одобрения и пообещал верную победу. Но его воинственное обращение, к подчиненным уже не дышало той хвастливой самоуверенностью, столь характерной для его высказываний за чашей вина на оргии у квестора.

Окончив все приготовления и подравняв ряды, войско двинулось через ворота Юпитера и Дианы к горе Тифата, где неприятель, блистая на утреннем солнце оружием, в свою очередь строил в боевой порядок свое войско! Полководец старой школы, Лукулл, вытянул войско в три параллельные линии с кавалерией по флангам. Педантичная и слепая приверженность начальника римских когорт к старым методам заставила его сделать громадную ошибку. Она заключалась в том, что в первой шеренге оказались неопытные, молодые новобранцы муниципальной милиции Капуи. Кроме того, полное отсутствие стрелков и пращников еще больше увеличивало опасность и способствовало неблагоприятному исходу сражения.

Лукулл чересчур увлекся своей местью и слишком полагался на храбрость римских легионеров, и поэтому не придал должного значения столь существенному недостатку своего войска. Претор важно гарцевал на своем замечательном коне, наслаждаясь его великолепным аллюром, а на все остальное не обращал никакого внимания.

И тут взгляд претора случайно остановился на Аполлонии, ехавшем среди руководящего состава римского войска. Египтянин был без всякого оружия и доспехов, даже без шлема, на голове его виднелась лишь одна повязка. Это обстоятельство крайне изумило нашего полководца. Подъехав к Аполлонию, он сказал:

— Клянусь Геркулесом, ты, друг мой, вероятно, думаешь, что вражеские стрелы не пронзают, а мечи не рубят? А, может быть, твою жизнь надежнее доспехов защищает волшебное заклинание? Как же ты решился идти в сражение в таком наряде? Допустим, ты, подобно Ахиллесу, уязвим только в пятку, но все же отправляться в бой без оружия по меньшей мере странно. Объясни мне, что это значит?

— Обо мне не беспокойся, Лукулл, — отвечал египтянин, злобно улыбаясь. — Я не безоружен, потому что моя ненависть сильнее всякого оружия. Ты увидишь, что она в свое время и в своем месте сумеет поразить врага вернее, чем все ваши стрелы, мечи и копья.

Претор изумленно пожал плечами и отъехал, вертя в руках позолоченный дротик, служащий не столько оружием, сколько жезлом командующего.

Лукулл, хотя и старался сохранить хорошие отношения с Аполлонием, поскольку их интересы временно совпадали, но в душе ненавидел этого человека с каменным сердцем, наводившем на него ужас.

Тем временем римские легионеры медленно, но верно продвигались к намеченной цели и вскоре оказались лицом к лицу с неприятелем, выстроившимся в боевое порядке, занимая удобную позицию на склонах горы Тифата. У Тито Вецио уже были рассыпаны стрелки и пращники.

Почти двадцать столетий спустя другой итальянский герой Гарибальди вместе со своими соратниками выберет ту же местность, чтобы дать бой и победить тирана-узурпатора законной власти. История вырезала на мраморе и бронзе рядом с именами Капуи и Санта-Марии, языческого храма Дианы Тифанины и христианского аббатства Сан Никола имена Тито Вецио и Гарибальди, истинных героев благодарного им отечества, имена которых навсегда останутся в памяти итальянского народа и всего образованного мира.

Войско Тито Вецио не отличалось многочисленностью и превосходным вооружением, зато занятая им позиция была превосходна, доверие восставших к своему юному вождю не знало границ, так же, как стремление сбросить ненавистные оковы рабства. Вообще, восставшие твердо знали, что им предстоит победить или умереть. Тут были гладиаторы и рабы. Первые ежедневно оказывались лицом к лицу со смертью, они предназначались для убоя на публичной арене в угоду варварским инстинктам тупой и ожиревшей толпы, величавшей себя просветительницей мира. Терять гладиаторам было нечего. Каждый из них с радостью предпочитал умереть на поле битвы, чем быть зарезанным на цирковой арене или получить смертельный удар молотом от служителя цирка. Вторые, вечно закованные в цепи, обреченные на самую тяжелую работу, получавшие от хозяев пищу гораздо худшую, чем собаки, с перспективой в будущем оказаться распятым, став под знамена храброго и великодушного молодого римлянина, также с восторгом приготовились победить или умереть в борьбе за свободу. В отряде Тито Вецио был еще и третий класс недовольных — пастухи. Эти несчастные влачили такое же жалкое существование, как и рабы. Горькой была их доля. Всю свою жизнь, зимой и летом, они проводили в полях, лесах и горах, лишенные и крова и общества себе подобных. Они подобно рабам и гладиаторам смотрели на Тито Вецио, как на посланца небес, явившегося, чтобы спасти их.

Итак, отряд Тито Вецио занимал склоны горы Тифата, повсюду были рассыпаны лучники и пращники. В первой линии войска находились четыреста хорошо вооруженных человек, за ними виднелись плохо вооруженные, но тоже готовые к битве. У них были щиты из виноградных лоз, пики, косы, охотничьи копья, дубины и шесты с железными наконечниками.

Неподалеку, во второй линии находился сильный резерв с кавалерийским отрядом, под командованием самого, Тито Вецио.

Нумидиец Гутулл с другим конным отрядом, воспользовавшись множеством укрытий, намеревался скрытно напасть на правое крыло римлян. Черзано, расставив сеть западней, волчьих ям и других смертоносных ловушек, занимал очень выгодную позицию со стрелками, пращниками и частью пастухов, вооруженных длинными пиками.

Ученик неотесанного Гая Мария наглядно доказывал, что воспользоваться уроками великого мастера военного дела своего времени — совсем не лишнее.

Под звуки труб римляне двинулись вперед. Но нелепое распоряжение кичливого Лукулла сразу же дало о себе знать. Лучи солнца били прямо в глаза атакующим. Глаза их слезились, они мало что могли рассмотреть и двигались вперед чуть ли не ощупью. Городская милиция, и без того не отличавшаяся храбростью и опытностью, при этом неожиданном препятствии совсем растерялась. Не видя, откуда на них сыпятся удары, они сначала попятились назад, а потом, когда на них обрушился град стрел, камней и свинцовых пуль, в беспорядке обратились в бегство. Это привело в замешательство ряды стоявших за ними римских легионеров. Восставшие, воспользовавшись возникшей сумятицей, с яростью набросились на противника. И вот тут проявилась вся страшная ненависть гладиаторов и рабов к их тиранам. Великолепно владеющие оружием, гладиаторы наносили римлянам жестокие удары. Ни шлемы, ни щиты не спасали легионеров, которые падали направо и налево с раздробленными черепами или просто оглушенные силой удара. Когда меч тупился или ломался пополам, гладиатор хватал врага руками за горло, как клещами, и никакая сила не могла оторвать его до тех пор, пока легионер, высунув язык, не падал к его ногам мертвым. Рабы, хотя и не столь искусно владевшие оружием, как их товарищи, также бились с необыкновенным азартом. Смертельно раненые, они подползали к легионерам и, как бешеные собаки, зубами впивались в их ноги, не разжимая челюстей при последнем издыхании. Вообще побоище было страшное, легионеры исполняли свой долг, а гладиаторы и рабы защищали жизнь, а также утоляли свое чувство мести. Последние напоминали лютых зверей, их нападение не подчинялось никаким правилам, не подходило ни к одной системе, оно было дико, слепо, неукротимо, как и чувство ненависти, кипевшее в их груди. Это знаменитое побоище под Капуей убедительно доказало, что человек, доведенный до отчаяния, становится свирепее дикого зверя. Старые, опытные римские воины с ужасом пятились назад от рабов, не знакомых с военным делом, до такой степени был яростен напор последних. Если легионер отбивал мечом пику раба или перерубал ее на части, и тем обезоруживал врага, раб бросался на него безоружный и, несмотря на удары мечом, сжимал его в своих объятиях и мертвым падал на труп задушенного им легионера. Ожесточенность восставших не могла не подействовать на римлян. Они дрогнули, стали отступать, сначала в некотором порядке, но потом смешались и рассыпались по полю. Гутулл со своей конницей, умело скрытой в начале битвы, ударил на левое крыло отступающих и довершил разгром. Черзано со своими гладиаторами и пастухами бросился на правое крыло бежавших. Нет ни малейшего сомнения, что римские когорты были бы истреблены все, до единого человека. К счастью для завоевателей мира, квестор Капуи не потерял хладнокровия и посоветовал обезумевшему от страха римскому претору воспользоваться последней возможностью — небольшим резервом триариев для того, чтобы отвлечь силы неприятеля и дать возможность спастись оставшимся в живых. Несмотря на тучи стрел и камней, триарии двинулись вперед, оставляя за собой кровавый след, и, несомненно, уничтожили бы неприятельский центр, если бы на выручку своих не подоспели Тито Вецио и Гутулл с кавалерией. Лукулл, воспользовавшись моментом, вместе с остатками разгромленного войска поспешил укрыться за стенами города, и в шесть часов пополудни ворота Капуи отворились, чтобы принять беглецов вместе с их начальником.

Лишь только за бегущими закрылись ворота, Аполлоний подъехал к претору и прошептал ему на ухо:

— Надеюсь, ты теперь позволишь твоей собаке охотиться вместо тебя?

Лукулл понял насмешку и, боясь расплаты за столь сокрушительное поражение, сказал:

— Аполлоний, если ты спасешь меня от бесчестья и поможешь мне отомстить, то я никогда не откажу тебе ни в одной твоей просьбе, клянусь тебе.

— О моем желании ты уже знаешь, об этом говорить нечего. Но я тебя умоляю, не показывай вида, что ты поражен и расстроен. Пожалуйста, не волнуйся, Хотя наш красавчик сегодня и победил, но я тебе клятвенно обещаю в самом скором времени доставить его голову.

— Аполлоний, ты возвращаешь меня к жизни, — вскричал Лукулл, легко переходя от полного уныния к прежней самонадеянности.

— Теперь не время благодарить, восторгаться или горевать, надо действовать и действовать очень умно. Помни, ты не должен показывать, что потрясен или хотя бы огорчен поражением. Наоборот, теперь тебе необходимо удвоить твою надменность и самонадеянность. И поверь мне, все подумают, что твое отступление есть ничто иное, как военная хитрость. Это, прежде всего, поднимет боевой дух легионеров, а, кроме того, ты станешь авторитетом в глазах напуганных граждан. Тебе ведь известно, что и одни и другие, глупы, рассуждать они не умеют. Если они видят начальника в хорошем расположении духа, им этого довольно. Тотчас в их головах возникнет предположение, что у тебя уже появился какой-нибудь замечательный план во славу великого Рима… Между тем, рекомендую тебе усилить посты у городских ворот, и вообще повсюду удвоить число часовых. А главное, немедленно пошли гонцов в Рим и Неаполь, чтобы тебе поскорее прислали подкрепление. Потом пригласи самых влиятельных граждан, требуй новой милиции, обольщай, не скупись на обещания, будь по-прежнему горд, а главное — смел, потому что смелость города берет.

— Этот человек прав, всегда прав, — вскричал Лукулл, когда ушел Аполлоний, — ну, ободрись, патриций, докажи всем, что в твоих жилах течет кровь древних Лукуманов Этрурии. Не надо показывать своего отчаяния. После отступления, действительно, надо быть еще более самонадеянным, чем прежде. Отступление, — продолжал, горько улыбаясь претор, — нет, это не отступление, а настоящее бегство, самое унизительное поражение. Клянусь именем всех богов преисподней, сегодняшний позор наложил на мою репутацию такое же позорное клеймо, которое скрывает под повязкой Аполлоний. Ну, друг мой, Тито Вецио, хотя ты сегодня меня и победил, и покрыл мое имя позором, но я надеюсь этот позор смыть твоей кровью.

Ободренный Аполлонием, претор очень умело воспользовался советами своего сообщника. Он появлялся во всех частях города, веселый, надменный, беспечный. Отдавал приказания, хвалил действия начальников отдельных частей, некоторых из них хорошенько отчитывал, благодарил опытных легионеров и вообще разыграл такую комедию, что и солдаты и граждане подумали, что отступление от Тифаты — военная хитрость, хорошо продуманный маневр опытного римского военачальника. Аполлоний правду говорил: толпа, как военных, так и гражданских, глупа и не способна здраво рассуждать, думать. Она легко попадается на чисто внешние эффекты, а подлинные факты проходят мимо нее бесследно. Жалкие люди толпы, которых некоторые историки справедливо называют баранами, не могли сообразить того, что напускная самоуверенность Лукулла после очевидного и жестокого разгрома есть нечто другое, умело сыгранная роль для того, чтобы сбить глупцов с толку наверняка. Однако военное искусство Лукулла стоило римлянам очень дорого. Восставшие побросали в Волтуры более семисот трупов убитых легионеров, захватили много оружия, лошадей, знамен, ожерелий, медалей. Сами же потеряли всего лишь пятьдесят человек, что служит несомненным доказательством преимущества позиции, занимаемой отрядом Тито Вецио.


ЗОПИР И СЕСТ



Поздно вечером, когда претор Лукулл, отбросив показную веселость, горестно раздумывал о постигшем его несчастьи, невольник доложил ему о приходе Аполлония. Обрадованный возможностью повидаться со своим единомышленником и отвести душу в откровенно беседе, Лукулл немедленно приказал пригласить египтянина. Последний не замедлил явиться. Но боги! В каком он был странном виде. Его, было совершенно невозможно узнать. На голове волосы почти обриты, повязки на лбу нет, страшное клеймо беглого раба так и бросается в глаза, одет в темную тунику и греческий плащ. Короче говоря, Аполлоний предстал перед Лукуллом в костюме раба.

Претор, глядя на приятеля, не мог прийти в себя от изумления.

Между тем Аполлоний, поворачиваясь перед ним, спросил:

— Нравлюсь ли я тебе в таком виде? Правда, меня невозможно узнать? Никто из твоих приближенных не может даже мысли допустить, что клейменый раб, которого ты видишь перед собой, и есть египтянин Аполлоний, друг претора Лукулла. Этого-то я и хотел. Ты, конечно, спросишь, зачем мне все это надо? А я, в свою очередь, задам тебе вопрос: читал ли ты рассказ Геродота о персе Зопире? Или, быть может, ты хорошо знаешь историю приключений Сеста Тарквиния? На всякий случай я тебе их напомню. Сатрап Зопир, видя, что его повелитель Дарий, осаждая Вавилон, напрасно теряет время и силы, отрезал себе нос и уши и перебежал в таком виде к осажденным, обвиняя Дария в жестокости, будто он его за самую ничтожную вину подверг такому страшному наказанию. Жители Вавилона, обманутые такой хитростью, совершенно доверились Зопиру, который в один прекрасный день открыл ворота города своему повелителю. Сеет Тарквиний также воспользовался похожей хитростью в борьбе с Габициями, которые решили, что он спасается от отца, и поручили ему собственную защиту и защиту города Гобле. Сеет же послал отцу своего рода символическое извещение — большие стебли мака с оторванными головками. После чего сдал Гобле римскому тирану. Итак, приободрись. Дарий или Тарквиний, ты нашел в Аполлонии Сеста и Зопира.

— Наконец я начинаю понимать.

— О, ты поймешь еще лучше, когда в твоем присутствии я дополню свое превращение.

Сказав это, Аполлоний позвал двух рабов, стоявших за дверями с пучками прутьев в руках, ожидая его приказаний, и обнажил свою спину до плеч. Лукулл все больше и больше изумляясь, глядя на эти странные приготовления, наконец, воскликнул:

— Что ты хочешь делать, Аполлоний?

— Бейте! — обратился египтянин к рабам.

Последние, выполняя волю господина, начали хлестать его по спине.

— Клянусь Геркулесом, я тут решительно ничего не понимаю, — говорил претор, — зачем ты подвергаешь себя истязаниям.

— Так нужно.

— Но, сумасшедший, вся твоя спина вздулась, и по ней струится кровь.

— Что за беда, продолжайте бить.

— Ну, теперь, видя это добровольное истязание, я готов поверить знаменитой истории о Муции Сцеволе.[199] Клянусь богами подземными, — продолжал Лукулл, — ты весь в крови. Я полагаю, довольно!

— Нет, еще не довольно, бейте!

Претор в ужасе закрыл свое лицо полой плаща. Избиение продолжалось еще некоторое время, и кровяные брызги летели на белую мантию римского патриция. Наконец Аполлоний сказал:

— Ну, теперь довольно, можете идти.

— Хвала богам, — облегченно вздохнул Лукулл, — давно было пора прекратить. Посмотри, у тебя вся спина в крови. Но объясни мне, однако, что все это значит? Как ты думаешь осуществить твой замысел?

— Ничего не может быть легче, если ты поможешь. Сейчас, вот в таком непривычном для тебя виде, с окровавленной спиной, я отправлюсь в лагерь мятежников. Прикинусь, конечно, рабом, бежавшим от казни, к которой меня приговорили за то, что я уговаривал бежать к бунтовщикам моих товарищей. Таким образом, само собой разумеется, я заслужу их сострадание и буду пользоваться доверием. А потом, конечно, начну действовать в соответствии с обстоятельствами… Ты должен устроить так, чтобы у одних ворот находился человек, который бы по условному знаку пропускал меня в город в любое время дня и ночи. Я могу указать тебе такого посредника, он у меня есть, сделает все, что прикажешь, лишь бы мог при этом заработать несколько звонких монет.

— Прекрасно. Где он?

— Здесь, ждет меня у входа.

— Пусть войдет, мне надо его увидеть.

Аполлоний отворил дверь, хлопнул в ладоши, после чего на пороге показалась отвратительная фигура Макеро.

— Так, так, так, — знакомая рожа, — удивился претор, — да, этот выбор недурен, лучшего мошенника не найти. Хотя, говоря откровенно, я полагал, что он давно повешен.

— С твоего позволения, знаменитый Лукулл, я еще жив и здоров, и готов тебе служить, — сказал негодяй, почтительно кланяясь.

— Да, как видно, дерево виселицы до сих пор лишено своего самого зрелого плода.

— Ты изволишь шутить над твоим верным слугой, могущественный и славный претор, — отвечал, почтительно сгибаясь, Макеро, — но ворожея мне сказала, что я не умру ни на кресте, ни на виселице.

— Значит, под плетьми, с чем тебя и поздравляю! Впрочем, хватит шутить. Вот тебе дощечки, отдай их квестору Фламмию, он назначит тебя в центурию к воротам Юпитера. Аполлоний объяснит, что ты должен делать. А теперь можешь идти.

Макеро поклонился и вышел.

— Итак, друг мой, — обратился Лукулл к египтянину, — а что же делать мне, объясни поподробнее.

— Тебе надо выиграть время и, конечно, остерегаться внезапного нападения и потом быть готовым действовать, когда настанет благоприятный момент, а теперь радуйся, достойный Лукулл, потому что час твоей мести близок. Не больше, чем через несколько дней ты будешь любоваться отрубленной головой… бунтовщика.

— Да, это будет царский подарок! И награжу я тебя по-царски!.. Завтра же я закажу лучшему золотых дел мастеру Капуи драгоценный сундучок, куда положу твой подарок.

— Прекрасная мысль, она мне очень понравилась. Однако, становится поздно, — продолжал египтянин, — мне надо поторопиться, чтобы успеть до рассвета в лагерь мятежников.

— Да хранят тебя боги.

Когда Аполлоний вышел, Лукулл сказал:

— Боги преисподней, с которыми ты, без сомнения, в союзе, потому что, чем больше я тебя узнаю, тем больше убеждаюсь, что ты не человек…

Спустя некоторое время железная решетка у ворот Юпитера была поднята, чтобы выпустить из города мнимого беглеца.

Несмотря на темную ночь, Аполлоний, воодушевленный адскими страстями, не сбился с дороги, его глаза, казалось, видели в темноте, как у кошки. В нем, действительно, было гораздо больше звериного, чем человеческого. Это был жестокий кровожадный тигр в образе человека. Сквозь ночной мрак он прекрасно различал в отдалении колеблющиеся огоньки и держал путь прямо к горе Тифата. Затратив на все путешествие не больше часа, он благополучно добрался до передовых постов неприятельского лагеря.

— Ни с места! Кто такой? — раздался голос часового.

— Товарищ, — отвечал Аполлоний, — беглый раб.

— Откуда идешь?

— Из Капуи.

— Стой на месте, пока тебя не осмотрят, — приказал часовой, исполнявший свои обязанности с точностью, достойной опытного римского легионера.

— Однако, у них, кажется, строгие порядки, — пробормотал про себя мнимый раб, — но ведь измена, — продолжал он, мрачно улыбаясь, — тоже не дремлет и заползает к ним, как змея, чтобы в самый неожиданный момент нанести смертельный укус.

Вскоре к Аполлонию подошел офицер и, расспросив, повел его мимо форпостов к караульному помещению, обращенному, по военным порядкам того времени, к неприятелю.

Странное зрелище представлял этот военный лагерь, состоящий из гладиаторов, пастухов и беглых невольников. Все они были вооружены плохо, чем попало. Но дух восставших был высок, они, как уже говорилось, во что бы то ни стало решили победить или умереть. Последнее обстоятельство, естественно, не ускользнуло от цепкого взгляда шпиона.

Вокруг костров тут и там сидели и полулежали люди атлетического телосложения, одетые в шкуры волков, туров и лесных козлов — то были пастухи. Вид их был страшен, в шкурах, вывернутых шерстью наружу, с растрепанными волосами, кое-как собранными в косы, со всклоченными бородами, торчавшими, как щетина, они наводили ужас. Вооружение их также отличалось своеобразием: длинные ножи, пики, секиры, дубины. Вообще пастухи своим видом походили на кимвров, своей дикостью долго наводивших страх на римские войска.

Аполлоний искренне изумлялся, глядя на пастухов, тому, что ими командует один из самых элегантных всадников, глава римской молодежи, знаменитый Тито Вецио. Это был Прометей, поглощенный безумной мыслью похитить у олимпийских богов огонь, чтобы оживить созданную им глиняную фигуру.

Аполлоний смотрел и изумлялся, невольно сильно замедлив шаг.

— Ну, иди же, — говорили ему сопровождавшие его солдаты.

Египтянин ускорил шаг. Добравшись до преторских ворот, он заметил, что картина резко изменилась, шпион оказался среди людей, имевших выправку регулярного войска.

То был маленький отряд, принадлежащий к когорте из четырехсот гладиаторов, вооруженных Тито Вецио по образцу римских легионеров. Что же касалось мужества, военного опыта и дисциплины, то в этом они не уступали лучшим солдатам африканских войск.

В свете костра они стали внимательно разглядывать беглеца.

У Аполлония, как мы знаем, была одна из тех совершенно беспристрастных физиономий, по которой совершенно невозможно определить, какие чувства обуревают его в данную минуту. К тому же одежда и внешность египтянина, особенно клеймо на лбу, наглядно доказывали, что он беглый раб. Подозрений не могло быть, все приняли в нем самое близкое участие.

— Приятель, — говорили ему восставшие, — ты, как видно, неплохой малый и прекрасно сделал, что сбежал от своих безжалостных мучителей, вон как они тебя обработали. Но все равно сейчас тебя надо отвести к центуриону — смотрителю лагеря, а он уже сообщит о тебе нашему молодому императору.[200]

— А, вы уже величаете его императором! — невольно вырвалось у египтянина.

— Еще бы! После такой славной победы над лучшими римскими войсками.

— Ах, как бы я хотел драться под его начальством! — вскричал мнимый раб.

— Что ж, теперь ты наверняка достиг своей цели. Кстати, как тебя зовут?

— Луципор, — отвечал, не задумываясь, Аполлоний.

— Будь уверен, Луципор, что и на твою долю хватит работы. Наш император шутить не любит и слово свое держит.

— Какое слово?

— Он обещал всем нам свободу. Если дело примет благоприятный оборот и мы победим, в Риме будет навсегда отменено рабство. О, я уверен, — продолжил словоохотливый сопровождающий, — с таким вождем, как Тито Вецио мы сумеем своего добиться. Однако идем скорее, мы заговорились, центурион, пожалуй, будет мной недоволен.

— Как, ты хочешь быть свободным и подчиняешься приказам центуриона, такого же раба как и ты? Боишься его выговоров и можешь быть наказан. Извини, я этого не понимаю. — Потому, что ты невежа. Подумай хорошенько. Мы можем сравняться с Римом только в том случае, если будем храбры и дисциплинированы. Впрочем, ты и сам узнаешь об этом, когда будешь сражаться под знаменами нашего освободителя… Рутуба, Алигат и ты, Розарий, — обратился сопровождающий к своим товарищам, — отведите Марципора, то бишь, Луципора в палатку центуриона. Марш!

Палатка центуриона — смотрителя лагеря находилась неподалеку от претория и палатки главнокомандующего.

Старый рудиарий с седыми волосами выслушивал доклады некоторых начальников отдельных частей и караулов и, наблюдая за часами, время от времени приказывал трубить в рожок. В ответ на эти сигналы издалека раздавались крики:

— Не спи!.. Слушай!.. Бодрствуй!..

Именно в это время Аполлония ввели в палатку. — Ему показалось, что сама судьба подсказывала восставшим, что необходимо все время быть начеку, опасаясь измены.

— Ты пришел из Капуи? — спросил центурион Аполлония. — Видно спасался от предстоящей казни. Расскажи-ка нам свою историю. Но советую тебе говорить правду. Я Капую хорошо знаю, потому что пробыл в тамошней школе гладиаторов более тридцати лет, прежде чем меня отправили в Рим, и если я уличу тебя во лжи, то, предупреждаю, велю отрубить твою голову и выставлю ее наверху моей палатки в назидание другим изменникам. Теперь говори, мы готовы тебя слушать.

— Храбрый центурион, — ответил хладнокровно, ничуть не смутившись, Аполлоний, — вот моя история. Я раб… вернее, был рабом претора Сицилии Луция Лукулла, родился в его доме, имя мое Луципор. Ты знаешь, что Луций Лукулл вчера был разбит вашими войсками, следовательно то, что в настоящее время он находится в Капуе и командует когортами — сущая правда. Я его сопровождал из Рима в качестве скорописца. Я уже давно мечтал о свободе, хотел убежать от тирана, так как моих маленьких заработков и сбережений было недостаточно, чтобы выкупиться на свободу,[201] ибо Лукулл славится своей скупостью. Несколько лет тому назад я впервые попытался бежать, но к несчастью был пойман и заклеймен, как ты и сам можешь убедиться, достаточно лишь взглянуть на мой лоб. Но, несмотря на это, я не падал духом и не прощался с моей заветной мечтой о свободе, желая воспользоваться первым же удобным случаем. Как только в Риме прошел слух, что Лукулл назначен командиром отряда, направляемого против Тито Вецио, я обрадовался и ждал момента, чтобы осуществить давно задуманный план. Эта желанная минута, как мне показалось, настала. Уже в Капуе мне удалось уговорить нескольких моих товарищей, чтобы попытаться поднять восстание среди гладиаторов школы Батиата, перебить римлян и их сторонников, после чего открыть перед вами ворота города.

— Дело было задумано недурно, — сказал рудиарий, почти убежденный в искренности беглого раба с клеймом на лбу, — но почему же оно вам не удалось?

— Один из моих товарищей изменил. Злодей, наверное, надеялся на награду или просто струсил и открыл весь план Лукуллу, по приказу которого я был закован в цепи и брошен в темный подвал и только вчера после сражения меня на некоторое время вывели из подземелья на солнце.

— Тебя освободили?!

— Не совсем.

— Вероятно, хотели повесить.

— Вернее, распять на кресте.

— Нет, меня подвергли истязаниям, — отвечал Аполлоний, обнажая свои плечи и спину, где виднелись свежие, кровавые раны.

Возгласы негодования и ужаса вырвались у всех при виде спины Аполлония, покрытой свежими рубцами от прутьев. Это последнее доказательство убедило всех в правдивости рассказа беглого раба. Аполлоний все это видел и в душе ликовал.

— Присужденный к распятию, — продолжил он со своей обычной наглостью, — злодеем Лукуллом, после истязания я был снова посажен в тюрьму. На следующее утро была назначена казнь. К моему величайшему счастью на ночь у дверей тюрьмы оказался легионер, имевший некоторое отношение к нашему заговору. Боясь, что во время пытки, перед распятием, я выдам его, как сообщника, он помог мне бежать. Моя тюрьма находилась около ворот Юпитера. Время и сырость частично ослабили решетку окна, выходившего в ров. Мы без особого труда распилили ржавое железо, я спустился в ров и, благодаря богу — покровителю свободы, явился к вам. Быть может, и на мою долю выпадет сладость мести, и я собственноручно покончу с тираном Лукуллом.

— Клянусь всеми богами неба и преисподней! — вскричал центурион, едва сдерживая свой гнев, — если бы у каждого из этих тиранов была не одна, а сто тысяч жизней, и тех было бы недостаточно, чтобы утолить нашу жажду мщения, отплатить этим извергам, сосущим нашу кровь в течение многих лет. Их законы говорят: око за око. А мы, в свою очередь, скажем: жизнь за жизнь. Потому что с сегодняшнего дня наше отношение к угнетателям можно выразить одним словом — «возмездие». Ты же, друг любезный, успокойся. Боги, карающие за несправедливость, освободили тебя из рук злодеев, охраняли в пути и привели к нам, чтобы кровь, капающая из твоего истерзанного тела, напоминала о наших нескончаемых страданиях, постоянно поддерживая в нас стремление отомстить злодеям. У каждого из нас на душе есть что-нибудь тяжелое, страшное, гнетущее. Вот я, например, не могу забыть смерти моего единственного сына, при мне истекавшего кровью на римской арене ради удовольствия гнусной толпы варваров, наслаждающихся зрелищем смерти убиваемых гладиаторов. Ты понимаешь, я видел собственными глазами смертельную агонию моего сына и не мог отомстить убийце, поскольку последний стал им невольно, по приказу власть имущих и так называемого великого народа. Чтобы отомстить за кровь ни в чем не повинного сына мне надо было бы иметь сто рук, как у исполина, победившего Юпитера на Олимпе и угрожавшего другим богам. Мне надо было собственноручно задушить каждого из этих разбойников, наслаждавшихся кровавым зрелищем резни и подавших знак добить раненого… Если бы я мог, я уничтожил бы всех этих людоедов и готов был разрушить сам Рим, даже если бы и пришлось погибнуть под его развалинами. Теперь ты знаешь какие чувства кипят в моей груди. Ты понял, как велика моя жажда мщения и злоба к нашим угнетателям. Ты также пострадал, чудом избежал мучительной смерти, поскольку, видимо, боги покровительствуют тебе, и тоже имеешь полное и святое право ненавидеть своих мучителей. Объединим же наши усилия, приятель. Сегодня ты будешь гостем в моей палатке, а завтра я дам тебе оружие и представлю нашему великому герою — освободителю Тито Вецио.

— Спасибо, храбрый товарищ, спасибо! С благодарностью принимаю твое великодушное предложение и постараюсь отблагодарить тебя в будущем. Завтра я сообщу императору некоторые сведения, которые, надеюсь, будут способствовать окончательной победе над ненавистными всем римлянами.

Так коварный злодей втирался в доверие тем, кого он рассчитывал уничтожить.

На следующее утро торжественные звуки труб приветствовали молодого вождя восставших, прибывшего с ночной вылазки. Город Нола послал сильный отряд милиции для усиления римлян. Но Тито Вецио, узнав об этом подкреплении, выследил ночью отряд и вместе с Гутуллом разбил его наголову, не позволив ни одному милиционеру добраться до Капуи.

Появление Тито Вецио с военной добычей и толпой пленных было встречено в лагере с необыкновенным энтузиазмом. Это был не подготовленный триумф, а стихийное торжество всего молодого отряда, которому в течении всего нескольких часов удалось дважды победить несравненно лучше его вооруженного неприятеля. У каждого восставшего на лице ясно читалась радость и вера в победу под знаменем молодого и храброго борца за свободу. И эти люди, еще совсем недавно лишенные не только человеческих прав, но и права называться человеком, а теперь воодушевленные только одним магическим словом «свобода», окрепли духом, ободрились, стали людьми, и подняли знамя свободы, о которое уже дважды ломал свои когти хищный римский орел.

Еще усилие и окончательная победа увенчает дело гладиаторов и беглых рабов. Если Капуя падет, Тито Вецио водрузит знамя свободы над всей Кампанией, к нему немедленно присоединятся итальянцы, имеющие все основания ненавидеть их общего тирана — Рим. Его отряды уже не будут считаться сборищем мятежников, в них вольется множество свободных людей, восхищенных победителем. И вполне может случиться, что этот народ, Недовольный гнетом олигархов, обремененный долгами, существующий только для ростовщиков и сборщиков податей, вспомнит своего любимого героя Тито Вецио и отворит перед ним ворота рокового города. В таком случае молодой герой решит сложнейшую задачу. Рим уже не будет источником заразы рабства. Он станет примером разумной свободы и уважения к правам человека. Таковы были мысли юного вождя, первым из своих современников решившегося уничтожить тиранию рабства. Его сердце и разум были переполнены любовью к красавице Луцене. После ночной экспедиции он спешил к той, которая составляла главное счастье его жизни. Нежные объятия были достойной наградой храброму вождю за его подвиги.

— Мой чудный, обожаемый Тито, непобедимый герой, которому сами боги не в силах отказать в покровительстве, как я счастлива, что наконец тебя вижу! — шептала влюбленная девушка, страстно целуя юношу. — Ты улыбаешься, ты не веришь в могущество богов, но они читают в твоей великой душе и видят всю чистоту твоих намерений, твое желание спасти угнетенное человечество и помогают тебе. Им не нужно твоего понимания, они не могут не видеть твоего совершенства, потому что они боги. Если бы они не оценили твоей добродетели, и не помогали бы твоим великим делам, они бы не были богами. Они совершенны и видят твое совершенство. Боги даже мне, слабому созданию дали возможность оценить тебя. Ведь я люблю тебя не потому, что ты отвечаешь мне взаимностью, которую я не заслужила, если бы ты бросил меня, я бы все равно преклонялась бы перед тобой, мой Тито, потому что ты велик.

— Милая моя, — отвечал, улыбаясь, юноша, целуя Луцену, — значит богам Олимпа есть дело до нашей любви.

— Ты смеешься над чудом, над таинственной связью, существующей между небом и землей. Ты, друг мой, не хочешь понять божественную силу, оживляющую всю природу: небо, море, преисподнюю, все, все, ты, милый…

— Очаровательная ты, вот в это я, безусловно верю, — прервал Тито Вецио рассуждения своей прелестной подруги. — А больше мне ничего не надо, никаких богов Олимпа.

Ответ влюбленного юноши заставил молодую идеалистку забыть о своих отвлеченных идеях, она из заоблачных высей моментально перенеслась на землю и в пламенных объятиях своего милого забыла о величии богов Олимпа.

— Дай мне расцеловать этот лоб, достойный резца самого великого из скульпторов, когда-либо изображавших великих богов, позволь мне запечатлеть свой поцелуй на этом челе, пока его еще не увенчала корона победителя! — страстно шептала молодая гречанка, целуя юношу.

— Все цари и владыки мира должны завидовать мне, — говорил в упоении Тито Вецио. — Моя милая, несравненная Луцена награждает меня венком, за который даже жизнь отдать — и то будет мало.

— Да, да, и в этом венке из моих поцелуев тебе улыбнется победа, потому что ты, мой несравненный Тито, сражаешься за свободу и права человека.

— А я пришел сообщить тебе приятное известие, — заявил Гутулл, входя в палатку. — К нам в лагерь этой ночью явился беглец из Капуи, он может очень пригодиться. Это раб с клеймом на лбу, исполосованный розгами. Его должны были распять на кресте, но он чудом спасся и пробрался к нам. Он может сообщить тебе много интересного, поскольку состоял при Луции Лукулле в качестве домашнего секретаря и поэтому посвящен во все секретные планы римского военачальника. Одним словом, сами боги нам его послали.

— Боги ли?! — сказал Тито Вецио, иронично улыбаясь.

— Сказал это потому, что все так говорят. Но, честно говоря, с тех пор, как я попал в Рим, в моих представлениях о богах все смешалось. Раньше я поклонялся только Ваалу, а теперь добавилось множество римских богов и не меньше греческих, — отвечал добрый Гутулл. — Ну, да речь не об этом. Мне кажется, что тебе не мешало бы самому выслушать перебежчика.

— Конечно, но сначала мне бы хотелось сказать тебе несколько слов. А ты, милая Луцена, поди пожалуйста, в свое отделение палатки. Никто, кроме нашего друга Гутулла, не должен знать о твоем пребывании в лагере, — сказал Тито Вецио, обращаясь к своей молодой подруге.

Луцена нежно поцеловала Тито Вецио в лоб и скрылась.

— Друг мой, — сказал молодой человек, когда они остались вдвоем. — Луцена не может больше оставаться в лагере, это необходимо для ее же безопасности. Да и я буду постоянно волноваться за нее. Не сможешь ли ты найти надежное убежище для Луцены где-нибудь неподалеку? В свободное время я, конечно, должен буду ее навещать. Но, повторяю, здесь ей оставаться очень рискованно. Зачем подвергать ее всем случайностям нашей походной жизни? Не так ли, Гутулл?

— Совершенно верно, я уже давно об этом думал, больше того, даже отыскал такое место, и собирался сам тебе об этом сказать, но ты опередил меня.

— Да неужели?! Друг мой, расскажи, как ты это хочешь устроить?

— Видишь ли, хотя я и африканец, нумидиец, по мнению великого Рима варвар, да и кожа моя слишком черна, но, несмотря на все это, природа и меня наделила способностью горячо и нежно любить. И вот я подумал про себя: когда охотник пустыни идет на льва, или собирается сражаться с племенем, объявившим войну, он не берет с собой ни жен, ни детей, а оставляет их спокойно сидеть в своем доме. Там, где львы, леопарды и змеи оспаривают друг у друга добычу, нет места пугливой газели. Рассуждая таким образом, я вспомнил храм, который встретился нам по дороге, помнишь, когда мы снялись с нашего первого лагеря и шли сюда. Наши передовые разведчики сказали, что в храме никого нет, он пуст, но на самом деле вышло по-другому. Я сам направился туда и действительно поначалу храм и мне показался необитаемым. Даже при самом тщательном осмотре я не обнаружил там ни одной живой души. Окончив осмотр и собираясь вернуться в лагерь, я запел одну из песен своей родины. Каково же было мое удивление, когда я вдруг услыхал голос, казалось, доносившийся из-под земли, который отвечал мне другой песней моей родины.

Прошло еще несколько минут, и передо мной оказался мой земляк, нумидиец. Это был один из тех несчастных, которых наши нумидийские тираны, подражая монархам Азии и царям Финикии, подвергают мучительной пытке, чтобы потом безбоязненно доверить несчастным присмотр за своими женами. Короче говоря, это был один из евнухов царя Югурты. Во время последней поездки этого злодея в Рим, он оказался в числе множества сопровождавших царя в город квиритов. За какую-то незначительную провинность Югурта приговорил его к смерти, но евнуху удалось бежать. Долго он скитался, перемещаясь с места на место и проводя дни и ночи в постоянном страхе перед неизбежной, как ему казалось, расплатой. Наконец ему удалось добраться до Капуи, где он нашел убежище в коллегии жриц богини Дианы. Ему поручили присматривать за храмом тогда, когда в нем не проходили богослужения. Так он и жил до тех пор, пока в этих местах не появились мы. Когда обитательницы храма узнали, что гора Тифата занята восставшими, они бежали в Капую, оставив сторожа охранять храм и утварь, которую в спешке и панике не сумели забрать с собой. Теперь ты можешь быть уверен, что мой добрый земляк спрячет твою прелестную супругу в таком укромном месте на территории храма и она окажется под таким надзором, что будет в абсолютной безопасности. Она заживет как богиня, о месте нахождения которой не знает ни один смертный. Ты же сможешь приезжать к ней каждую ночь. И будешь делать это до тех пор, пока не переведешь свою Луцену в один из дворцов Рима. Ну как, тебе нравится мой план?

— Очень, очень по душе, благодарю тебя, друг мой, — отвечал Тито Вецио, — лучшего убежища для моей Луцены и придумать нельзя. Мы сейчас же начнем готовиться к отъезду.

— Нет, нет, не горячись, — заметил отеческим тоном старый Гутулл, — спешка может испортить все дело. Прежде всего необходимо дождаться ночи, чтобы вы могли покинуть лагерь незаметно и добраться до места без ненужных соглядатаев. Кроме того, необходимо позвать раба, перебежавшего из Капуи и хорошенько разузнать у него обо всех замыслах наших врагов. А я в это время отправлюсь в храм и скажу своему соотечественнику, чтобы он сегодня ночью приготовил вам достойный прием. Поеду один, ведь за мной никто следить не станет.

— И вновь ты прав, мой предусмотрительный друг, — отвечал полностью убежденный этими словами Тито Вецио. — Прикажи доставить ко мне этого раба-перебежчика.

Гутулл вышел из палатки.


МЕЧТЫ



Приблизительно в тысяче шагов от правых ворот[202] лагеря Тито Вецио, на восток от города Капуи поднимаются крутые вершины маленькой цепи гор. Природа выставила их, как передовой отряд Апеннин, наблюдающий за долиной Кампании и причудливым течением извилистого Волтурна. Эта цепь названа горами Тифата, отдельные же вершины — Тифатинскими холмами.

Название Тифата произошло от слова, обозначающего на языке первых обитателей этой области вечнозеленый дуб, в былые времена эти деревья густо усыпали все склоны Тифатинских холмов, сейчас же только один дуб виднелся на главной вершине, которая называлась гора Тифата. В остальном бедная растительность состояла из редких и хилых лиственных деревьев, высохших на солнце трав и лесных смоковниц с ползучими корнями, напоминающими змей, перепрыгивающих со скалы на скалу. Перед путешественником, поднявшимся на одну из вершин, открывается действительно прекрасная картина. Внизу течет река Волтурн, чьи крутые берега густо усыпаны травой и кустарниками. Быстрое течение этой реки и многочисленные водовороты полностью оправдывают ее этрусское название — Волтурн, то есть Коршун.

На западе прекрасно видна Кампанская долина, усеянная городами, деревнями и отдельными виллами. На востоке поднимается красивый, волнообразный ряд зеленых холмов, за ними белеет Галатея, а на севере начинается горная цепь Киликолы, богатая пастбищами, виноградниками и рощами. Между горными цепями Тифиты и Киликолы, ближе ко второй, находился знаменитый своим великолепием храм Дианы, богини лесов, построенный еще основателями Капуи тирренцами именно в этом месте, где первобытные обитатели лесов поклонялись Белой Оленихе. Храм этот постоянно украшался благодаря обильным приношениям.

Кроме того, эта местность изобиловала серными ключами, которые по мнению древних врачей обладали уникальными целебными свойствами. Впоследствии около храма были построены помещения для жриц, бани, цирк, театр, а потом здесь как-то незаметно выросло целое селение, получившее название «Горы Дианы Тифатинской». Спустя несколько лет после описываемых событий Сулла одержал здесь победу над консулом Норбаном и в знак признательности закрепил за храмом богини Дианы все окружающие поля и угодья. Несмотря на то, что Сулла подписал дарственную надпись рукой, обагренной кровью итальянцев, жрецы и жрицы Капуи, как и все набожные граждане благодарили Суллу за великие почести, оказанные их богине.

Однако во время восстания невольников под предводительством Тито Вецио у храма Дианы еще не было такого могущественного покровителя, каким для него стал впоследствии Сулла. Среди всеобщего покоя, в своем могильном уединении, храм казался еще более величественным. Окруженный зеленой чащей священного леса, его силуэт из белого мрамора чем-то неуловимо напоминал саму богиню Диану, особенно когда боготворящий бледный луч Луны скользил по вершинам девственного леса. Прекрасная мраморная лестница, расходившаяся к верхней площадке на две ветви, выходила к просторному портику, с изящными колоннами и балюстрадой. Сам портик был украшен статуями Кастора и Поллукса. Фасад храма был обращен к западу для того, чтобы лицо пришедшего молиться смотрело на восток. С правой стороны храма находился цирк, с левой — бани, театр и жилые постройки жриц Дианы. Деревня была расположена за священным лесом и тянулась вдоль ската холма. Но сейчас все до единой жрицы покинули храм, испугавшись восставших.

Получив согласие своего молодого друга, Гутулл тотчас же отправился в храм Дианы, чтобы подготовить все необходимое к прибытию гречанки. Подойдя к одной из дверей, выходившей в священный лес и замаскированной от постороннего взгляда густым кустарником, Гутулл постучал особым образом.

Вскоре дверь отворилась, и африканский евнух ввел гостя в подземелье. Пройдя низкими и темными коридорами, они наконец добрались до небольшого двора, куда выходили комнаты жриц богини Дианы.

Земляк Гутулла, евнух царя Югурты, был гигантом шести футов роста, с лицом цвета сажи, огромной головой, обросшей густыми кучерявыми волосами, с глупой, но очень добродушной физиономией. Одет он был в женскую столу, вероятно подаренную ему какой-нибудь жрицей, что придавало африканцу чрезвычайно комичный вид. К этому надо еще прибавить очень тонкий, почти детский голосок. Вообще, трудно себе представить существо, в котором уживалось больше противоположностей, чем в этом гиганте с его младенческим голоском и самой невинной физиономией.

— Добро пожаловать, мой ар! — сказал африканец, когда они прошли коридоры. — Чем могу тебе служить?

— Очень многим, мой Мантабал, — отвечал Гутулл. — Я хочу поручить тебе очень важное дело, которое не доверил бы никому на свете, но тебя я знаю. Мы с тобой когда-то были очень близко знакомы, дорогой земляк.

— О, ты всегда был добр ко мне, и не только ко мне, ты был милостив ко всем нам, когда повелевал нами. Поэтому Мантабал всегда готов за тебя отдать свою жизнь.

— Верю, друг мой, и благодарю. Но я не требую от тебя так много. Мне нужно, только безопасное убежище для супруги нашего храброго императора и ее двух прислужниц.

— О чем разговор?! Нет ничего проще! Ты, великий ар, можешь быть совершенно спокоен. Я в точности исполню твое приказание, тем более, что эти обязанности всегда возлагались на меня. Я ухаживал за женами царя Югурты, потом за жрицами богини Дианы, ну, а теперь, если желаешь, стану присматривать и за женой твоего императора, а также за ее служанками. Здесь они будут в безопасности и, само собой разумеется, смогут ни в чем себе не отказывать. Я никогда не встречал богини более богатой, веселой и гостеприимной, чем Диана. Она не такая скаредная, как наши боги, награждавшие меня только черствым хлебом и побоями, и вдобавок лишившими меня… У богини Дианы полное изобилие, благодаря ее милости я ни в чем не нуждаюсь. Посмотри, великий ар, какая роскошь нас окружает: ковры, мраморные столы, серебряная посуда. А какие вина! В жизни не пробовал таких вин!

— Судя по твоему рассказу и обстановке, которую я тут вижу, можно заключить, что жрицы очень неплохо устроились, — заметил Гутулл.

— Неплохо?! Лучше скажи превосходно, замечательно. Наша жизнь состояла из нескончаемых пиров и праздников. Да знаешь ли ты, какие здесь места? Тут даже вода пьянит, как вино.

— Послушай, я замечаю, ты не слишком тоскуешь по родине.

— Да разве я сумасшедший?! В том проклятом дворце Югурты у меня не было ни минуты покоя. Тиран отвратительно спал по ночам, то и дело вскакивал с постели и начинал метаться по залам. Говорили, что во сне ему являлись загубленные им люди. Они протягивали к нему окровавленные руки, и Югурта метался по ложу, кричал, плакал, молил о пощаде, но в конце концов не выдерживал и вскакивал с постели. А как только занимался рассвет, он опять превращался в кровожадного зверя и принимался за старое. За малейшую провинность или просто по подозрению он приговаривал людей к лютой смерти. Больше всего этот изверг любил присутствовать при пытках, причем многие из них были придуманы и опробованы самим Югуртой… Нет, нет. Мне страшно даже вспоминать о родине. Здесь я живу спокойно, богиня меня не обижает, к тому же она очень щедра на всякие лакомства и вино.

— Ну, значит ты доволен своей богиней. Прекрасно. Сегодня ночью я привезу тебе новых гостей. Надеюсь, ты меня понял?

— Понял, отлично понял! И не будь я Мантабал, если не приготовлю гостям ужина, не уступающего тем, после которого жрецы Юпитера Тифатинского теряли головы и нередко по ошибке попадали в комнаты целомудренных жриц богини Дианы. О, если бы эти стены могли говорить!..

Гутулл еще раз поблагодарил своего земляка, осторожно вышел и по долине отправился в лагерь.

Но едва он сделал несколько шагов, как увидел двух скачущих всадников. Первым порывом нумидийца было, конечно же, выхватить меч и стать в оборонительную стайку, чтобы не оказаться застигнутым врасплох, но пристально вглядевшись в лицо одного из всадников, он оставил меч в покое, поскольку узнал в нем одного из лучших друзей Тито Вецио.

— Помпедий Силон! Боги великие, тебя ли я вижу? — вскричал нумидиец.

— Вот так встреча! Здравствуй, Гутулл!.. Кстати, ты мне скажи, неужели вы вчера действительно разбили римлян?

— Да, вчера римский отряд атаковал нас, но был отбит с большим уроном и бежал с поля боя. А сегодня ночью мы рассеяли несколько когорт, высланных из Нолы в помощь претору Капуи.

— Браво! Две победы за один день. Да ведь это просто чудо.

— О, мы вовсе не собираемся этим ограничиться.

— Но все же вы начали военные действия с двух блестящих побед, а это очень важно.

— Да, хотя умные греки говорят, что удача всегда бывает на стороне тех, кто сражается за свободу и справедливость.

— Нет, это далеко не так. Часто и в борьбе за свободу люди терпят жестокие поражения. Наши предки не раз испытывали это на себе… Но в любом случае нельзя не порадоваться за вас и ваши успешные действия.

— Ну, а ты, Помпедий, что хорошего нам привез?

— Новости мои не слишком плохи, но и хорошими их назвать нельзя. А главное сейчас то, что слух о ваших победах разнесется повсюду и это, быть может, заставит наших нерешительных итальянских вождей, которые уж очень долго совещаются и никак не решатся на что-то серьезное, начать действовать. Я приехал посоветоваться с Тито Вецио от имени тех, кто собирался для обсуждения дел в Корфинии…

— А вот и наш лагерь. Ты найдешь Тито Вецио в его палатке…

— Клянусь Геркулесом, вы меня изумляете! — воскликнул Помпедий. — Тито Вецио творит настоящие чудеса. За такое короткое время он толпу пастухов и невольников превратил в настоящих воинов. Ваш лагерь устроен совершенно правильно, словно этим занимались старые и опытные легионеры.

Гутулл, Силон и его молодой товарищ, молча рассматривавший окружающую его обстановку, въехали в лагерь и отправились прямо в преторий. Через несколько минут Тито Вецио оказался в объятиях своего старого и верного друга Помпедия Силона.

Молодой вождь восставших, несколько более словоохотливый по сравнению с нумидийцем, рассказал гостю обо всех событиях, происшедших после их последней встречи — смелое вторжение в усыпальницу рода Вецио, путешествие в Кавдий, где он вооружил рабов и гладиаторов, переговоры с вождями плебеев Капуи и налаживание контактов с гладиаторами школы Батиата.

Помпедий с огромным интересом выслушал рассказ Тито Вецио. Когда последний закончил, Помпедий сказал:

— Жаль, друг мой, что я не могу сражаться в рядах твоих храбрецов и должен ограничиться лишь одними советами. Должен тебе сказать, что возвратившись домой, я тотчас же разослал гонцов во все земли, страдающие под римским игом, лично посетил многих вождей, предлагая собраться в Коринфе, Пьяченце, Вестике или Гернине. После некоторых колебаний многие, наконец, согласились и, скажу без лишней скромности, давно уже не оказывалось под одной крышей столько известных и мужественных итальянских граждан. Я назову тебе только несколько славных имен: Папий Мутилл, Марий Игнаций, Тит Афраний, Марк Лампроний, Публий Презенций[203] и вот этот юноша с характером зрелого мужа, Понтий из Телезы.[204] Кстати, позволь мне тебе его представить.

Тито Вецио горячо пожал руку будущему Ахиллу гражданской войны.

— Собрав их всех, — продолжал Помпедий, — я рассказал им о твоей великой цели и предложил не упустить удобный случай сбросить иго Рима. Но ты только подумай, люди, ежедневно страдающие от тирании квиритов и произвола олигархов, ни на секунду не расстающиеся с мыслью о мести, эти люди не захотели присоединиться к тебе. И знаешь почему? Они брезгуют обществом рабов и гладиаторов. Святотатство и безумие — вот что они сказали о твоем замысле. И когда подвели итоги голосования, оказалось, что на твоей стороне только двое: я да вот этот юноша Понтий…

— Мои благородные друзья! — воскликнул растроганный Тито Вецио.

— …Тем не менее я вовсе не считаю себя побежденным. Я успел переговорить со многими из них с глазу на глаз и в результате состоялось второе, еще более многочисленное собрание, где я говорил об оскорблениях, постоянно наносимых нам Римом, о монополии права на гражданство, о произволе и беззаконии судей, о хищничестве сборщиков налогов, напомнил о дикой, казни декурионов, не истопивших вовремя баню для римского сенатора, об убийствах граждан, виноватых только в том, что они не поклонились с достаточной почтительностью шествовавшему патрицию. Одним словом, я разбередил еще не зажившие раны, нанесенные им римлянами и с удовлетворением отметил, что лица моих слушателей исказились, в глазах засверкал огонь ненависти к надменному врагу. Воспользовавшись моментом, я напомнил им, что наши деды без колебаний заключили соглашение, с Ганнибалом, предводителем варваров, человеком грубым, коварным, заносчивым, разорившим всю Италию. Я сказал, что союз с тобой куда более почетен, поскольку ты являешься представителем знаменитого древнего рода, к тому же италийского происхождения, а твоя гражданская и военная доблесть, равно как и поставленная благородная цель, достойны всеобщего уважения. Затем я попросил их обратить внимание на твои неплохие шансы в разгорающейся войне, на положение Рима, которому с одной стороны угрожают полчища кимвров, а с другой — восставшие рабы и гладиаторы. Я посоветовал тщательно обсудить сложившуюся ситуацию и воспользоваться благоприятным моментом для осуществления давным-давно задуманных планов. Вообще, я был красноречив, как никогда в жизни, и, наконец, мне почти удалось убедить этих несговорчивых упрямцев. Первым поддержал меня Додацилий. В своей пламенной речи, достойной истинного патриота, он убедительно доказал, что нельзя упустить столь благоприятный момент, поскольку другого такого случая вырвать у Рима права всему итальянскому народу может и не представиться. После Додацилия о том же самом сказали Презенций и Лампроний. После этих пламенных речей собрание, немного поколебавшись, единодушно решило присоединиться к тебе, но с одним условием.

— А именно?

— Сначала ты должен взять Капую.

— Мой дорогой друг, — спокойно отвечал Тито Вецио, — ты можешь смело сказать своим друзьям, что через три дня я овладею Капуей… или буду убит.

— Уверен, что ты останешься жив, — сказал Помпедий, — и сто пятьдесят тысяч жителей Италии присоединятся к тебе.

— А я укажу им дорогу на Рим.

— Итак, все решено, — торжественно заявил Помпедий, — позволь же мне обнять тебя, мой честный друг.

Силон и его товарищ вскочили на лошадей и уже были готовы отправиться в обратный путь.

— Да, вот еще что, — остановил их Тито Вецио, которому пришла в голову интересная мысль. — Вам следует как можно скорее вернуться обратно, чтобы быть готовыми выступить в любую минуту, а я поступлю следующим образом. Когда будет взят город, на самой вершине горы Тифата зажгут огромный костер. Мы позаботимся о том, чтобы этот сигнал передавался с горы на гору. Пусть огненными словами дойдет до наших будущих союзников весть о победе над римскими войсками.

Помпедий и Понций нашли великолепной эту мысль своего друга, а Тито Вецио, показывая на великолепные здания Капуи, воскликнул:

— Видите ли вы этого орла, который своими когтями вцепился в башню Капитолия и оттуда грозит всему городу? Ну, а теперь посмотрите на это красное знамя под шапкой[205] с надписью «свобода». Клянусь вам, не позже, чем через три дня лучи заходящего солнца осветят на Капитолии не кровожадного римского орла, а знамя свободы, или не жить мне больше на белом свете.

Увы! Солнце, этот льстец счастливых и могущественных, еще много лет светило над хищным орлом Рима.


ХАРЧЕВНЯ ГЛАДИАТОРОВ



В то время, как Помпедий Силон и молодой Понций поздней ночью скакали вдоль Латинской дороги, а Тито Вецио и Гутулл сопровождали Луцену в храм богини Дианы Тифатинской, два человека соблюдая полную тишину осторожно продвигались по темной дороге, ведущей к Капуе. Первый из них был мнимый беглый раб Луципор, а второй — рудиарий Черзано.

Дело, доверенное им, было очень важным, и поэтому они соблюдали величайшую осторожность, медленно продвигались вперед, все время внимательно оглядываясь по сторонам. Несмотря на то, что хитрый египтянин сумел войти в доверие к простодушным восставшим рабам, демонстрируя им свою израненную спину и рабское клеймо, честный Черзано питал к нему все же непреодолимое чувство отвращения. При малейшем движении египтянина, которое казалось ему подозрительным, Черзано хватался за рукоять кинжала, спрятанного под плащом. Ему казалось, что их новый товарищ способен изменить в любой момент, хотя Аполлоний не давал ему ни малейшего повода усомниться в своей честности.

Когда они подошли к пригородной площади, Аполлоний негромко свистнул и попросил своего напарника сделать то же самое. Черзано повиновался.

Сразу же после условного сигнала свет в смотровом окне одной из башен погас. Аполлоний начал считать и когда дошел до двадцати одного, свет зажегся.

— Слава богам, все идет хорошо, — сказал шепотом предатель. — Через несколько минут нам откроют ворота.

Черзано не отвечал, что-то обдумывая.

— Приятель сдержал слово, — продолжал египтянин.

— А знаешь ли ты, что твой приятель рискует головой, взявшись за это дело? — заметил рудиарий, в голосе которого явственно звучала нотка сомнения.

— А разве мы не рискуем нашими головами?

— Конечно, — продолжал Черзано, как бы не обратив никакого внимания на замечание египтянина, — быть может, твой приятель играет наверняка.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Так, ничего особенного. Я просто думаю, что если за этим кроется измена, каждый ответит сам за себя.

Аполлоний понял мысль Черзано и догадался, что тот ему не доверяет. Со своей обычной решительностью он вынул из-за пояса кинжал и протянул его рудиарию.

— Ты что делаешь?

— Отдаю тебе мое единственное оружие, — отвечал Аполлоний. — Если я действительно, изменю, тебе не составит никакого труда убить безоружного.

— Можешь оставить его себе, — резко ответил Черзано, а про себя добавил, — вряд ли он тебе поможет.

— Ну вот и отлично, наше небольшое недоразумение улажено. А теперь пошли, видишь, открываются ворота.

Действительно, ворота приоткрылись ровно настолько, чтобы Аполлоний с рудиарием могли незаметно проскользнуть в город. Ночь была темная и наши отважные искатели приключений легко прошли по мосту над городским рвом, не замеченные часовыми, время от времени выкрикивавшими свое монотонное «слушай». За мостом у калитки их встретил какой-то человек, закутанный так тщательно, что рассмотреть его лицо было совершенно невозможно. Аполлоний незаметно сунул ему в руку записку, заранее написанную им на греческом языке и предназначенную для претора Луция Лукулла. Таинственный незнакомец моментально схватил записку и поспешил скрыться.

Оставшись одни, мнимые соратники направились к самому подозрительному месту города Капуи, куда ночью не всегда решались заглядывать даже патрули. В эту ночь в окрестностях школы гладиаторов Батиата царствовала какая-то особенно подозрительная тишина. Казалось, в тени каждого дома скрывался человек, вооруженный мечом или кинжалом. Тем не менее Аполлоний и Черзано без всяких приключений добрались до перекрестка, освещенного огарком свечи, мерцавшим в грязном пузыре, который служил вывеской одному из самых убогих питейных заведений Капуи. Эта харчевня была обычным местом сборища гладиаторов и походила на знакомую нам таверну Геркулеса-победителя, где рудиарий Плачидежано и его исполинская супруга сбывали прокисшее вино и еду, приготовленную из мяса либо жертвенных животных либо тех, что предназначались для кормления цирковых зверей. Трудно сказать, какая из забегаловок была хуже: римская Плачидежано или капуанская. Обе они были одинаково грязны, и в одной, и в другой собирались весьма подозрительные личности. Те же грязные стены, хромые столы, гнилые скамейки и хозяин, обладавший почти такой же мощной фигурой, как Плачидежано. В харчевне была всего одна подвешенная к потолку свеча, едва освещавшая свирепые лица ланист[206] — обычных посетителей этого грязного вертепа.

Когда египтянин и его спутник вошли в харчевню, за несколькими столами сидели гладиаторы и вполголоса о чем-то разговаривали, а хозяин беспечно напевал песню на языке осков. Неожиданное появление посторонних привлекло всеобщее внимание. Хозяин харчевни мгновенно умолк, бросил вертел и пошел навстречу новым посетителям выяснить, что им угодно. Гладиаторы перестали шептаться и недружелюбно смотрели на вошедших. Вообще, появлению египтянина и Черзано, здесь, похоже, не сильно обрадовались. Последний это заметил и, поспешив снять шляпу, сказал:

— Однако здесь не слишком приветливо встречают гостей.

Все принялись разглядывать Черзано и его спутника. На мгновение воцарилось молчание, но потом со всех сторон послышались возгласы: «Черзано! Черзано!»

Хозяин харчевни, подойдя к рудиарию, дружески обнял его.

— Ты здесь, дружище! Какие новости ты нам принес? — посыпались со всех сторон вопросы гладиаторов.

— Я иду из лагеря, — отвечал Черзано.

— Об этом нетрудно догадаться. Что там слышно?

— Правда ли, что вы разбили отряд, который шел на помощь римлянам? Сколько у вас сейчас человек?

— Когда пойдете на приступ?

— Сначала вы ответьте на один вопрос: получили ли вы послание рудиария Пруда?

— Да, получили. Именно поэтому мы и собрались здесь.

— Значит вы готовы принять участие в восстании?

— Конечно готовы и только ждем сигнала.

— Вот и отлично. Сейчас мы с вами обо всем переговорим, а в это время мой товарищ отлучится по одному важному делу. И, пожалуйста, Луципор, поторопись, потому что у нас не слишком много времени, — заметил Черзано, обращаясь к Аполлонию.

— Конечно, я постараюсь мигом справиться с этим делом и немедленно вернусь сюда, — отвечал египтянин, выходя из харчевни.

— Пророк своей собственной гибели, — бормотал неразборчиво предатель, пробираясь по темным городским улицам. — Говоришь, время тебе дорого, это точно, минуты твои сочтены, я то уж знаю и постараюсь уменьшить их число насколько это возможно. Не бойся, милый, вернусь, не заставлю себя ждать, дай только сходить к этому ничтожному охотнику, который сам бы превратился в добычу без хорошей собаки.

Занимая сам себя разговором, Аполлоний незаметно дошел до дома Пакувия Калавия, где Лукулл, получив от Макеро записку, ждал его с величайшим нетерпением.

— Дела, как мне кажется, идут превосходно! — возбужденно заметил претор, лишь только египтянин переступил порог.

— Даже лучше, чем я предполагал, у них нет и тени подозрения. Моя хитрость удалась полностью. Представь себе, Лукулл, едва я рассказал им придуманную мной историю, после чего обнажил истерзанную спину, как они наперебой стали выражать мне свое сочувствие и осыпать тебя самыми изощренными проклятиями. Только тут я ясно понял, что бы с тобой было, попадись ты в руки этих головорезов.

— Однако мне не нравятся твои шутки, Аполлоний, — Лукулл даже содрогнулся от ужаса. — Если завтра не прибудет обещанное нам подкрепление или число воинов окажется недостаточным, то наше, и прежде всего, мое положение окажется чрезвычайно опасным.

— Интересно, и откуда же ты надеешься получить подкрепление?

— Из Неаполя.

— Много?

— Около трех когорт пехоты, несколько сот лучников и пращников и два или три отряда кавалерии. Так, по крайней мере, указано в извещении.

— Значит, всего приблизительно две тысячи человек. А, скажи мне, пожалуйста, эти отряды будут состоять из новобранцев или из закаленных солдат?

— Все они — опытные ветераны, и притом римляне.

— Значит, это была бы для тебя серьезная помощь?

— Да, но я очень боюсь, что она не успеет вовремя.

— Ты совершенно прав. Но все же я думаю, что едва ли эти две тысячи храбрецов явятся к тебе на помощь.

— Я ничего не понимаю, Аполлоний! Подумай, что ты говоришь. Ведь если это так, то мы пропали. Ради богов… ты, быть может, что-нибудь знаешь о судьбе этих отрядов, отвечай же мне, неужели они разбиты?

— Неаполитанский отряд пока еще не разбит, но что будет завтра — знают только боги.

— В таком случае, завтра же я со всеми своими силами выступлю навстречу неаполитанскому отряду. Не думаю, чтобы сборище жалких недообученных гладиаторов осмелилось напасть на регулярные войска, которые будут угрожать их фронту и тылу.

— Расчет твой не совсем верен, достойный Лукулл, — холодно заметил Аполлоний.

— И на чем же основаны твой выводы?

— Все очень просто. Ты говоришь, что Тито Вецио не осмелится открыто напасть на твои регулярные войска. А мне кажется, у него на этот счет совершенно другое мнение. И стоит только вам выйти из городских ворот, как этот отчаянный молодой человек врубится в середину твоего фронта и опрокинет вас точно также, как вчера ночью он опрокинул и уничтожил отряд, посланный тебе на помощь из Нолы.

— Боги великие! Да неужели этот отряд уничтожен? Каким образом Тито Вецио решился на него напасть? Я никак не могу понять, — простонал Лукулл. — Подумать только! За одни сутки одержать две победы.

— Что прикажешь делать? Он молод, а фортуна, как и наши целомудренные матроны, любит молодых красавчиков. Кроме того, я должен обратить твое внимание еще на одно немаловажное обстоятельство. Твое войско упало духом, и город, то есть те его жители, которые искренне желают тебе победы, на него уже не надеется. Большинство же граждан и гладиаторы сочувствуют мятежникам, и их сдерживает только присутствие твоих легионеров. Как только ты выступишь из города, чернь и гладиаторы немедленно поднимутся и ударят тебе в тыл. Таким образом ты окажешься между двух огней. С фронта на тебя нападет Тито Вецио, и тебе будет непросто избежать разгрома. Поэтому я бы посоветовал хорошенько подумать, прежде чем решиться открыть ворота и сделать хотя бы шаг за городские стены.

— Что же я, по-твоему, должен делать?

— Ни в коем случае не оставлять город.

— Но если я не выйду немедленно навстречу неаполитанскому отряду, мятежник легко его разобьет.

— И прекрасно. Стоит ли жалеть каких-то две тысячи солдат, если таким образом ты осуществишь свою заветную мечту — отомстишь. Ты должен отдать мне уведомление о присылке тебе подкреплений из Неаполя, и я передам Тито Вецио это секретное сообщение и тем самым окончательно завоюю его доверие, а больше нам ничего и не надо. Все остальное произойдет само собой, и голова твоего врага окажется в твоих руках, можешь не сомневаться.

— Аполлоний! — ужаснулся Лукулл, — ты меня заставляешь трепетать от страха. Добрый ты мой гений или злой — не знаю, но уверен в одном: мне уже поздно отказываться от этого сомнительного союза с тобой, даже если бы я очень этого захотел. Будь по-твоему, я не выступлю из города.

— Повторяю: и правильно сделаешь. Но для того, чтобы моя хитрость увенчалась успехом, ты должен вручить мне уведомление из Неаполя, привезенное гонцом.

— И на это я согласен, вот тебе пергамент, — сказал со вздохом Лукулл, вручая египтянину депешу, полученную им из Неаполя.

— Отлично, — ухмыльнулся Аполлоний, взяв пергамент и тщательно спрятав его на груди, — значит, отряд будет следовать по дороге из Аверы и в шестом часу дня попадет в тиски мятежников в лесу Клания… Так… Ну, а скажи мне, знает ли еще кто-нибудь, кроме тебя, о прибытии гонца из Неаполя?

— Кроме меня об этом никому не известно.

— А где сейчас гонец?

— Он ждет моих приказаний.

— Что ж, советую тебе поскорее его спровадить, чтобы никто не знал, откуда и зачем к тебе прислали гонца. Иначе впоследствии тебя могут обвинить в гибели неаполитанского отряда, которому ты мог бы, по крайней мере, послать подкрепления.

— Да, это необходимо сделать, — отвечал, немного подумав, Лукулл.

— А теперь, прошу тебя, приободрись и помни, что через несколько дней ты пошлешь известие о победе.[207] Ты напишешь этим старым трусам: не бойтесь, спите спокойно, мятежный патриций приказал долго жить. Ну, а теперь прощай, меня ждут заговорщики — гладиаторы, которые сегодня ночью собрались в одной харчевне для обсуждения планов восстания, не опасаясь ни твоих храбрых легионеров, ни пресловутого префекта, который не способен видеть дальше собственного носа.

— Именем Геркулеса! Какая неслыханная дерзость… Где они собирается?

— Пусть пока это будет моим секретом. Придет время, когда мы расставим сети и тогда горе тем, кто в них попадется.

— Но ты хоть расскажешь мне о своем плане… — начал было Лукулл.

— Я и сам пока ничего определенного не знаю, — отвечал коварный египтянин. — Все будет зависеть от обстоятельств. Тысячи способов отомстить приходят мне на ум, но пока еще я не остановился ни на одном из них. Мной руководит инстинкт, какой-то внутренний голос. Я с нетерпением жду момента, когда он мне скажет: час пробил, рази!

Сказав это, Аполлоний оставил Лукулла одного. Последний, как и все слабохарактерные люди, безропотно подчинился гибельному влиянию волевого египтянина и смотрел на него, как на посланника судьбы, пассивно ожидая дальнейших событий…

— Ну, что нового? — спросил Черзано мнимого Луципора, когда он явился в харчевню.

— Все идет отлично. Но нам не следует терять ни минуты, надо ковать железо, пока оно горячо. Сообщил ли ты им обо всем, что необходимо для достижения нашей цели?

— Да, все сказал.

— Что же, они согласны?

— Все и во всем.

— Значит и их товарищи присоединятся к нам?

— Конечно. За товарищей они ручаются, как за самих себя.

— Передай им, чтобы они каждую ночь собирались здесь. Нам это необходимо для того, чтобы передавать им распоряжения нашего вождя.

— Я уже сказал им об этом.

— В таком случае мы можем отправляться.

— Друзья, товарищи! — сказал Черзано, повысив голос. — Мы должны вернуться в лагерь, но не сомневайтесь, в самом скором времени мы увидимся при других, более приятных обстоятельствах.

— Поскорее бы! — воскликнули гладиаторы с решительностью и энтузиазмом.

— Не сомневайтесь, друзья, — вмешался египтянин, — если вы мечтаете положить конец тирании, то и я жажду этого не меньше вашего. Лучше жить на свободе, чем быть пригвожденным к кресту.

— Мы с нетерпением ждем того прекрасного дня, когда будем сражаться не для потехи наших мучителей, а за свою собственную жизнь, право дышать свободно! — кричали гладиаторы.

— А старый Сарик, — отозвался хозяин харчевни, — хотя и рудиарий, но не забыл старых обид и всегда готов вооружить вертелами и кухонными ножами бравых гладиаторов, если у них не окажется под рукой другого оружия, чтобы освободиться от рабских цепей.

Простившись с гладиаторами, как со старыми и преданными друзьями, Черзано и мнимый Луципор вышли на улицу.

Через несколько минут таинственная калитка в воротах раскрылась, словно по волшебству, и путники вышли за город. Хитрому египтянину удалось подавить безотчетное недоверие, которое он внушал Черзано, и на этот раз они шли, весело разговаривая, и вскоре оказались у аванпостов лагеря.

Подойдя к палатке Тито Вецио, они тотчас же велели доложить о своем прибытии. Пока дежурный центурион расспрашивал прибывших, раздался лошадиный топот, и Тито Вецио в сопровождении неразлучного Гутулла подскакал к палатке.

— А, похоже, что палатка красавчика опустела, — подумал египтянин. — Видимо, он куда-то спрятал свою афинянку. Но куда? Надо бы об этом разузнать.

— Ну, друзья, какие новости привезли вы из Капуи? — с надеждой спросил Тито Вецио, входя в палатку в сопровождении Гутулла, Черзано и Аполлония.

— Новости отличные во всех отношениях, — отвечал Аполлоний, — а особенно одна из них, благодаря которой ты получишь возможность одержать новую блестящую победу.

— Говори скорей, друг мой Луципор, и если ты сообщишь нам что-нибудь дельное, то можешь смело рассчитывать на мою дружбу и благодарность.

А в это время у проницательного египтянина возник ряд вопросов. Что делал Тито Вецио в столь позднее время за пределами лагеря? Объезд? Нет, едва ли, потому что в этом случае он взял бы с собой своих помощников.[208] К тому же его лошадь вся в мыле, следовательно, он ездил куда-то далеко, но куда? И это надо будет разузнать. Все эти мысли промелькнули в голове наблюдательного Аполлония с быстротой молнии, но он, конечно же, не подал вида, что интересуется чем-либо кроме своей миссии и поспешил с ответом.

— Твои слова, Тито Вецио, как нельзя больше соответствуют состоянию моей души, и я рассчитываю в самое ближайшее время доказать на деле мою искренность и уважение к тебе, так как прежде всего от тебя зависит будущее раба, поклявшегося завоевать свободу или умереть. А поэтому прошу выслушать меня очень внимательно, чтобы не упустить ничего, способного принести тебе новую блестящую победу. Ты сам, император, решишь, достойны ли мои сведения твоего внимания и стоит ли воспользоваться подвернувшейся возможностью. Итак, завтра, в шестом часу дня три когорты пехотинцев, несколько сот лучников и пращников, а также два отряда конницы, всего около двух тысяч человек проследуют по дороге Авера из Неаполя и войдут в поросшее густым лесом ущелье реки Клания, где их можно перебить всех до единого. Отряд надеялся встретиться в этом месте с войсками претора Лукулла, о чем и написано в пергаменте. Но этому сообщению не было суждено попасть в руки римского командира. Мои друзья напали на гонца, убили его и похитили этот важный документ. Вот он, — с этими словами мнимый раб подал пергамент Тито Вецио. — Если ты пожелаешь устроить засаду, то ни один неаполитанский воин не уйдет живым и некому будет сообщить о постигшей отряд участи. Теперь решай сам, как знаешь, а наше дело подчиняться твоим приказам.

Тито Вецио прочел документ. Его подлинность не вызывала сомнений. Это вызвало бурное ликование собравшихся. Все благодарили ловкого лазутчика, по-видимому, внесшего неоценимый вклад в дело борьбы за свободу.

— А теперь, — скромно отвечал Аполлоний, — Черзано расскажет вам о ходе переговоров с гладиаторами школы Батиата.

— Гладиаторы готовы восстать все, как один человек, лишь только мы начнем штурмовать городские стены. Всего там собралось четыре тысячи человек, способных владеть оружием, И каждый из них в такой ситуации стоит двух регулярных солдат, Никто так искусно не владеет кинжалом, как опытный гладиатор. Это будет страшная, небывалая резня.

Вожди гладиаторов будут собираться каждую ночь в харчевне старого Сарика, дожидаясь твоих указаний. Кроме того, я узнал от верных людей, что городская милиция совсем упала духом и после недавнего поражения потеряла веру в своих начальников. И легионеры не могут без содрогания вспоминать о своем разгроме.

— Прибавь, — заметил Аполлоний, — что друзья откроют ворота, так что нам почти не придется штурмовать город и, следовательно, наши потери будут невелики.

— Благодарю вас, друзья мои! — сказал Тито Вецио. — От меня лично и от имени всех, кто сражается за свободу. Идите отдыхать, а я должен обдумать все те сведения, которые вы мне сообщили.

О, если бы рок не столкнул нас на узкой дорожке, — размышлял про себя Аполлоний, выходя из палатки. — Если бы голова твоя не служила бы ступенькой, которая поднимет меня на новую высоту, если бы мы оба родились свободными или рабами, я бы, пожалуй, тебя полюбил. О, да, я мог бы полюбить тебя так же сильно, как теперь ненавижу. Я чувствую, что в твоих жилах, великодушный юноша, течет такая же кровь, как и в моих. Ты горяч, благороден, великодушен, ты гений добра… а я — гений зла. Ты велик добродетелями, а я — преступлениями. Пчела и змея сосут одинаковую жидкость. Но в одной она превращается в сладчайший мед, а в другой — в смертельный яд. Мы с тобой братья, но тебя образовала свобода, а меня рабство… А теперь вперед, навстречу судьбе.

С рассветом отряд Тито Вецио в боевом порядке, с кавалерией по флангам, выступил к месту засады. В четвертом часу дня восставшие вошли в лес, окружающий Кланий. Тито Вецио и его помощники так умело рассредоточили воинов, что даже самый внимательный наблюдатель не сразу бы обнаружил солдат, притаившихся в лесной чаще.

В это время кавалерийский отряд, вооруженный по-римски, прибыл в маленький городок Авер. Здесь они встретились с римскими авангардом и, обменявшись паролем, явились к начальнику экспедиции квестору Аквилию. Последний незамедлительно отдал приказ соединившимся отрядам сделать короткий привал. После непродолжительного отдыха, отряд форсированным маршем двинулся к месту засады, поскольку квестор жаждал, соединившись с Лукуллом, поскорее разделаться с мятежниками. Надо сказать, что отряд на каком-то отрезке пути должен был проходить в опасной близости от лагеря Тито Вецио. Квестор Аквилий хотел сам сразиться с восставшими, чтобы быть самому увенчанным лаврами победителя. А в победе он ничуть не сомневался.

Таким образом, отряд беспечно продвигался вперед, не подозревая о засаде. Но лишь только войско вступило в лес, как было окружено со всех сторон. Началась страшная резня. Ликующие крики заглушали вопли ужаса. Одним из первых был убит квестор. Вскоре пали и все начальники. Внезапность нападения породила страх и панику. Царила общая растерянность. Лишь единицы из римского войска спаслись бегством.

Черзано, игравший далеко не последнюю роль во всей этой резне, явился к Тито Вецио с кровавым трофеем: голова неосторожного квестора Аквилия торчала на острие пики. Честный юноша с омерзением отвернулся от жуткого приношения. Наблюдавший эту сцену мнимый раб Луципор, также сражавшийся весьма доблестно, улыбаясь, сказал:

— Напрасно ты, император, брезгуешь таким замечательным трофеем. Ведь это неизбежное следствие войны. Если бы нас победили, то тогда наши головы носили бы на пиках по улицам Капуи.

Но Черзано, проникшийся благородными чувствами своего молодого вождя, немедленно приказал, чтобы голову и туловище убитого квестора предали земле.

Торжество восставших было полным, энтузиазм всеобщим. В награду за проявленную храбрость Черзано, мнимый Луципор и другие были возведены в ранг легатов, а нумидиец Гутулл назначен начальником кавалерии — вторая по значимости должность после главнокомандующего.

Сражение при Клании, если можно назвать сражением беспощадную резню римских когорт, настолько подняло дух восставших, что они решили перенести свой лагерь почти к самым стенам города и выставить для устрашения капуанцев осадные орудия: тараны, винеи, баллисты, скорпионы.

Тем временем на следующую ночь из лагеря восставших вышел человек и был беспрепятственно пропущен часовыми, что говорило о значительной должности, занимаемой ночным путешественником, отправлявшимся, скорее всего, на разведку.

Было темно, холодный порывистый ветер бушевал в горных ущельях, леденя тело, мелкий дождик бросал в дрожь. Аполлоний, который и был этим таинственным незнакомцем, шел вдоль горы по дороге, ведущей к храму богини Дианы Тифатинской. Мысли злодея были также мрачны, как и ночь.

— Здесь какая-то тайна, — говорил он, — которую мне необходимо поскорее разгадать. Эта размягченная под дождем почва поможет мне завтра рассмотреть следы их лошадей. Да, все складывается для меня как нельзя лучше: темная ночь, дождь и человеческая слабость. Будь я суеверен, то подумал бы, что духи зла Тифон[209] или Ариман[210] нашли во мне своего помощника на земле. Я убил отца и мать, а кроме этого помог умереть множеству людей, и вот теперь мне предстоит братоубийство. Вся эта пролитая кровь могла бы довести до сумасшествия любого человека, но только не меня. Я верю в будущую жизнь и верю в то, что люди должны быть наказаны за их преступления, если не сами, то их потомки, из поколения в поколение. Страшны предания о наших египетских богах. Халдеи поклоняются всеистребляющему огню и приносят ему человеческие жертвы. Стремление вредить больше, чем благодетельствовать составляет величие властелина молний. Чем же я виноват, что создан для зла? Добро и зло в сердце человека, возвысившегося над остальными, не звуки ли это неведомого инструмента, несущего жизнь или смерть? Почему овца лижет руку жертвоприносителя, тигр насыщается только мясом растерзанных им животных, ядовитая змея, спрятавшись среди прекрасных луговых цветов, смертельно жалит неосторожного? Почему все так устроено? Нет, человек, одаренный талантами, неизмеримо превосходящий толпу, не должен придерживаться унылой добродетельной стези, он для достижения своих целей, для завоевания власти не может брезговать никакими средствами. Его великая миссия и состоит в том, чтобы подчинить себе природу, извлечь выгоду из добра и зла, из людей, их умственных способностей, страстей, добродетелей, пороков, из земли, неба и ада!..

Тито Вецио мне мешал и мешает, я должен его устранить. Это неизбежно так же, как и законы природы. Его гибель будет звуком того самого инструмента, на котором веками играют самые великие артисты и бездарные невежды.

Рассуждая таким образом, этот хитрый философ еще раз осмотрел местность и дорогу, ведущую к храму Дианы Тифатинской, после чего вернулся в лагерь.


МАКЕРО И ЧЕРЗАНО



Два дня спустя после поражения римского отряда в лесу Клании, в то время, когда в Капуе народонаселение обоего пола спешило толпами в храмы богов молиться о спасении города, которому ежечасно грозил приступ мятежников, в караулке около ворот Юпитера в первом часу ночи собралось около двадцати легионеров. Все они были в самом лучшем расположении духа и, нисколько не думая об опасности, пили вино, играли в кости и болтали.

Шлемы, дротики, мечи и вообще всякого рода оружие стояло в углу, солдаты, полулежа и сидя на грязных скамьях, страшно шумели и если бы в это время в караульню заглянул кто-нибудь из начальников, то был бы не слишком доволен поведением своих подчиненных.

Римское войско все больше и больше предавалось разврату, пьянству и игре. В распущенных легионерах претора Лукулла уже нельзя было узнать победителей латинцев, этрусков, галлов, Пирра и Ганнибала. Гай Марий, разрешив прием в войска пролетариев, уничтожил право выбора и тем лишил войско людей из среднего сословия, сравнительно образованных и более воспитанных, чем выходцы из низов.

Нововведения Мария, как всякая реформа, были переходными. Легионеры не были ни солдатами ни гражданами, и впоследствии стали орудием в руках первого честолюбца, желавшего путем насилия и тирании достичь своих бесчестных целей.

Таким образом, Марий приготовил наемных убийц, которые впоследствии в руках Суллы обрушились на своего старого полководца и реформатора, загнав его в Минтурнские болота.

Этим же путем прошли и преторианцы, провозглашавшие впоследствии империю и продававшие ее с публичных торгов![211]

Среди компании пьянствовавших, игравших и шумящих солдат был и наш знакомый «храбрый» воин Макеро.

Благодаря протекции назначенный помощником центуриона в отряд Лукулла, храбрый воин, хотя и старался держать себя с достоинством, но, несмотря на свои клятвы Геркулесом и Марсом, служил предметом всеобщих насмешек.

В этот вечер Макеро был особенно не в духе.

— Теперь твоя очередь поцеловать амфору, — обратился к нему старый легионер Портений.

— Не хочу, сегодня у меня нет жажды, — отвечал Макеро, к величайшему удивлению всей компании.

— Именем всех богов и богинь! Неужели Макеро пить не хочет? Что с тобой случилось?

— Мне холодно.

— Пей — согреешься.

— Спать хочется.

— Пей — и уснешь.

— Не хочу пить, не до того; мне в голову лезет тысяча грустных мыслей.

— Пей, пей и пей!

— Неужели ты не можешь посоветовать мне ничего другого?

— А другое средство — игра. Ты вслушайся, какая приятная музыка от перемешивания костей в кубке. Рискни-ка несколькими десятками сестерций. Клянусь Геркулесом, ты более целебного средства от всех возможных недугов не найдешь. Вино, игра и вино! Изменила тебе любовница — играй в кости. Тебе не удается покорить жестокое сердце какой-нибудь красавицы — играй! А если тебя долги беспокоят — играй и пей, — Вакх[212] заставит тебя позабыть все заботы.

— Да, да! — вскричали хором все солдаты. Партений прав, нет заботы, которая устояла бы против вина. Пей, и ты увидишь, какое благотворное действие окажет оно на тебя.

Макеро, убеждаемый этой логикой и верный своему инстинкту, приложил губы к амфоре и весьма продолжительное время не выпускал ее из своих объятий.

Покончив с этим, храбрый помощник центуриона вытер рот обшлагом рукава, взял кубок с костями, начал их мешать и вскрикнул:

— Ну, кто поставит против меня двадцать сестерций?

— Я, я, я, — отвечали несколько солдат.

— А я отвечаю против всех! — говорил Макеро, входя в азарт и забывая то печальное обстоятельство, что фальшивую кость, налитую свинцом, он на этот раз не захватил с собой.[213]

Макеро бросил кости на стол и — о! ужас! — проиграл.

Партений в свою очередь бросил кости и сделал пятнадцать.

Солдаты завыли от радости.

Макеро побледнел и теперь только вспомнил, что он оставил на квартире свои заветные фальшивые кости!

Портений бросил еще раз, и опять ему выпало семь очков.

Макеро ободрился и пробормотал сквозь зубы: «Кажется, дело-то можно поправить».

— Что же ты там шепчешь? — кричали солдаты — кидай!

Макеро бросил — и опять проиграл.

Солдаты, не обращая внимания на ярость помощника центуриона, дружно хохотали.

— Браво, браво!. Опять собачий глаз. Тут что-то неладно, — говорили они, посмеиваясь, — это весьма скверные предзнаменования!

Макеро тоже силился улыбаться, но на его звериной физиономии ничего кроме отвратительной гримасы не выходило.

— Будь я на твоем месте, Макеро, — сказал Портений, — я бы испытал еще счастье.

— Конечно, лучшего средства нет для уничтожения дурного предзнаменования, — кричали собеседники.

— А если я еще раз брошу неудачно?

— Это невозможно!

— Я ставлю пятьдесят сестерций.

— Чтобы ни выпало, лишь бы не собачий глаз?

— Да.

— В таком случае было бы крайне глупо не пользоваться такими шансами. Я принимаю. Дайте мне кости.

— Идет, на три ставки! — вскричал один из играющих.

— Будет тебе каркать, проклятая ворона! — отвечал, побледнев, Макеро.

— В таком случае, ты мне должен отдать семьдесят сестерций.

— Нет, я предпочитаю попытать счастье, — сказал, побледнев, Макеро и дрожащей рукой бросил кости.

— Собачий глаз! — загорланили все солдаты, с суеверным страхом отходя от стола, на котором три раза выпал собачий глаз.

Игра прекратилась. Макеро сидел, потрясенный, с выпученными глазами, точно перед ним стояло приведение. После первого крика радости наступила тишина. Солдаты с удивлением глядели друг на друга, относя несчастье помощника центуриона к дурному предзнаменованию. Каждый из них украдкой целовал фаллум[214] и бормотал сквозь зубы магические слова: «ardanabon, duknaustra, abracadabra».[215]

Первым прервал тяжелое молчание Партений.

— Полно, дружище, не печалься, — сказал он, ударяя по плечу Макеро. Сегодня проиграл, ну, а завтра отыграешься. Авось и тебе фортуна улыбнется.

— Желаю, чтобы твое предсказание сбылось, — отвечал проигравшийся храбрец, Что же касается дурного предзнаменования, я полагаю самое лучшее об этом не думать. Хотя, сказать правду, сегодня я с самого утра в дурном расположении духа, все это африканская образина наделала.

— О каком африканце ты говоришь?

— О неразлучном приятеле Тито Вецио, о нумидийце, сражающемся в лагере мятежников. Сегодня я его видел со сторожевой башни. Он был верхом на лошади, как видно, осматривал окрестности города. Жаль, что между нами было большое расстояние, а то бы я его угостил железной закуской. К сожалению, я ограничился лишь наблюдениями за его действиями, чтобы в случае необходимости поднять тревогу. Вскоре он уехал, что доставило мне большое удовольствие, потому что образина этого африканского зверя, цвета кампанской посуды, напоминала мне самые неприятные минуты в моей жизни. Однако полно думать о проигрыше и проклятом нумидийце, будем лучше пить.

— Вот, что дело, то дело, — отвечали собеседники, — выпьем за успех сражения и палку центуриона,[216] которая, несомненно в скором времени будет тебе пожалована.

— Да здравствует наш храбрый центурион Макеро! — вскричали солдаты, в душе хотя и презиравшие трусливого забияку, но по слабости человеческой природы и солдатской льстивости, желавшие попасть в милость к новому начальнику.

— Большое вам спасибо! — сказал храбрец, первый раз вкушавший сладость лести подчиненных.

— Великое и прекрасное дело война! — вскричал словоохотливый Портений. — Вот, например, ты недавно был простым легионером, а теперь уже помощник центуриона и скоро, наверное, будешь пожалован в центурионы, а потом можешь быть трибуном, помощником главнокомандующего, а если посчастливится, то и главнокомандующим. Возьми, например, хотя бы Гая Мария. Кем он был при осаде Нуманции? Простым солдатом, не имеющим кроме меча никакого имущества, а теперь, как говорят, у него полно денег и он считается одним из первых богачей Рима. Я вас спрашиваю: мог ли этот крестьянин достичь таких почестей и богатства, если бы он оставался в своем родном селе, пахал бы на своих волах землю, засевая маленькое отцовское поле? Только война может сделать из солдата императора, а из крестьянина консула. А потому, да здравствует война!

— Да здравствует война! — повторили все хором и громче всех солдат Кратер, — в особенности теперь, когда войско составляется из людей нашего сословия — плебеев и не требуется заслуг дедов и прадедов.

— Патриции и всадники не желают с нами равняться, они предпочитают тягостям лагерной жизни праздность, портики, бани, театры, цирки и думают только об одном, как бы промотать богатое наследство, передать его ростовщикам, заложив им свои имения. Нам же, пролетариям и беднякам, нечего терять, мы можем только жить в лагере, где нашли свободу, в которой нам так долго отказывали.

— Если дела пойдут таким образом, то мы скоро будем повелевать этими гордецами, хвастающими своими золотыми кольцами и пурпурными тогами.

— Если нами будут командовать Гай Марий, Сулла или Лукулл и поведут нас на тех, кто допустил убийство Гракхов, мы, конечно, им пощады не дадим!

— И тот, кого мы поддержим нашими мечами, будет неограниченным хозяином Рима!

— Да, да! Да здравствует император-пролетарий! — кричали с энтузиазмом солдаты.

— Не споем ли мы какую-нибудь из наших военных песен?

— Да, да, песню о резне! — завопили легионеры. — Один их них запел известную варварскую песнь римских легионеров. — Нет, лучше споем песню плебеев. Портений будет запевалой, а мы подхватим припев.

Портений очень, важно заметил, что сначала надо промочить горло.

— Прежде всего, — говорил он, — надо выпить, иначе Вакх меня не вдохновит, да и Аполлон тоже.

Все согласились с этим мнением и казарменному артисту была вручена амфора с вином. Портений высосал из нее достаточное количество, прочистил горло и запел:

Назло квиритам мы — пролетарии.

В солдатской палатке

Богов и отечество себе нашли.

В лагере под командой сильных

Воскресла свобода!

Последний куплет солдаты повторили хором. Портений продолжал:

Там, в Риме, гордость и тирания в Капитолии.

Здесь в лагере — слава и награды.

Бедный землепашец своим потом

Орошает борозды

И от почвы ожидает хлеба, его питающего.

Солдат без труда пожинает, что посеял другой.

Тысяча тяжб у гражданина из-за пустяков,

А чем больше узел развязывается,

Тем больше закон его запутывает.

Но меч всякий узел разрежет.

Влюбленный год целый ожидает поцелуя —

Богатые скряги вино и деньги прячут.

Ловкий солдат все сумеет себе достать:

Вино, любовь и славу.

Победа все ему доставит,

Потому что судьба дает права лишь сильному

И свет принадлежит тому, кто им завладел.

Солдаты восторженно повторяли последние куплеты. Запевала Портений неоднократно был награжден аплодисментами. Попойка начала было походить на оргию, как вдруг послышался вдали крик ночной птицы, предвещавший беду.

Все в одно мгновение замолкли и со страхом стали перешептываться. Римляне были чрезвычайно суеверны. Для них крик ночной совы равнялся смертному приговору.

Римские легионеры, несмотря на их храбрость, признанную целым миром, сидели чуть дыша, напряженно прислушиваясь к зловещему крику ночной птицы.

— Слышите, слышите, уже второй раз крикнула, — говорил один из солдат, бледнея от страха.

— А вот и третий раз!

— Погасите огонь! — сказал Макеро, стараясь быть хладнокровным. — А вы, Портений и Леторий, идите поднимите решетку самой двери. Пусть Кратер с остальными людьми возьмет оружие, но чтобы никто не смел выходить без моего приказания.

Сказав это, Макеро, Портений и Леторий поспешно вышли, оставив своих товарищей в потемках придумывать тысячу страшных и фантастических вещей, предсказанных криком зловещей ночной птицы.

— Это вы? — спросил Макеро двух входящих людей.

— Да, но, пожалуйста, тише.

— Проходите поскорее, чтобы никто вас не видел.

Вновь прибывшие не заставили себя долго просить, пройдя в калитку, сначала один, а потом и другой. Тот, который вошел последним, успел вложить в руку Макеро дощечку с греческими фразами.

Помощник центуриона после этого возвратился в караульню, приказал зажечь фитиль в лампаде и, надев шлем и меч, собрался уходить.

— Не готовится ли что-нибудь серьезное? — спросили легионеры, глядя на Макеро.

— Может быть, да… а, может быть, и нет, все будет зависеть от обстоятельств, — важно отвечал помощник центуриона, принимая таинственный и вместе с тем озабоченный вид. — На всякий случай будьте готовы. Вместо меня постом будет командовать Портений, — прибавил Макеро, уходя из караулки.

На улице верный слуга и наперсник Аполлония закутался в свой широкий плащ и направился к дому Пакувия Калавия, где уже собрались для совещания главные начальники Капуи с префектом и местными декурионами.

Ликторы и слуги претора и префекта сторожили двери зала, не пропуская туда никого, кроме участников военного совета.

Все чины и начальники давно собрались в зале, но не приступали к совещанию, кого-то поджидая. Они с беспокойством и нетерпением прохаживались из угла в угол, прислушивались к малейшему шуму на улице. Было очевидно, что собрание ожидало важных вестей.

— Как долго не идет Лентул! — сказал Марий Альфий, обращаясь к префекту. — Это дурной знак!

— Имейте немного терпения, благородные мои гости, — отвечал префект, обращаясь к римским главным начальникам войск и горожанам Капуи. — Наш Лентул Батиат не замедлит явиться и, вероятно, принесет нам добрые вести.

— Вашей боязни, кажется, нет границ! — вскричал надменно Лукулл, в душе трусивший гораздо больше других.

— Достославный претор! — сказал торжественно Марий Альфий, в котором чувство патриотизма увеличивало смелость перед важным представителем римского величия, — прости нетерпение моим гражданам, оно вызвано неопределенностью нашего положения. Подумай сам, семейства подвергаются нападению свирепых и лютых шаек, намеревающихся предать огню и мечу наш несчастный город и ограбить его, тогда как он еще не успел оправиться после последнего разрушения. Наше беспокойство весьма понятно. Ты прими во внимание: четыре тысячи гладиаторов школы Батиата в союзе с городскими подонками, и, если им удастся их адский план, мятежники возьмут наш город и шайки рабов восторжествуют.

— Вы слишком мало цените защиту великого Рима и не надеетесь на храбрость его когорт, — сказал сурово Лукулл.

— Сагунт также надеялся на помощь Рима, однако был завоеван Ганнибалом. Царь Адербан был умерщвлен Югуртой, несмотря на покровительство римского сената и народа. Согласись, что подобные примеры вовсе не утешительны.

— Альфий говорит слишком горячо, — прервал префект, видя, что Луций Лукулл начинает хмуриться и собирается накинуться на слишком усердного капуанца.

— Ты, пожалуйста, извини его во имя многократно доказанной им верности и страстной любви к родному народу.

— Я бы ему не советовал забывать, — отвечал гордо Лукулл, — что, хотя Капуя его родина, но и Рим должен быть им почитаем, как город, от которого зависят судьбы целого мира и всей Италии. Меня удивляет эта всеобщая боязнь, которая ни на чем не основана. Справьтесь хотя бы у моих подчиненных войсковых начальников, а в особенности у достопочтенного Мария Лигория, префекта оружейников, он вам скажет, можно ли овладеть таким городом как Капуя, если неприятель не обложит его первоначально циркуляционной линией. Едва ли мятежник, имея незначительное количество людей, может обложить такой город, как Капуя, защищенный мощными стенами, обширным глубоким рвом и большим количеством сторожевых башен. С пятью или шестью тысячами бродяг, вооруженных ножами, дубинами и кольями, правильная осада города, хорошо укрепленного и защищенного храбрыми римскими воинами, невозможна. Подобная нелепость может взбрести в голову только такому безумцу, как Тито Вецио.

— А если к этим шести тысячам бродяг, как оказалось, вовсе не трусливых и храбро сражавшихся под начальством Тито Вецио, если, говорю, к ним присоединятся четыре тысячи гладиаторов школы Лентулла, на наше несчастье собранных здесь для изучения их варварского искусства, и городских подонков, всегда готовых к резне и грабежу? На верность наших рабов, конечно, также рассчитывать нельзя, они окажутся в рядах наших врагов. И этот юноша, которого ты называешь сумасшедшим, заручившись такой силой, легко возьмет город и станет предписывать нам законы.

Лукулл не нашел, что возразить, он побледнел при мысли о такой ужасной возможности. Проклиная в душе свою доверчивость к Аполлонию и, чтобы скрыть смущение, он поспешил обратиться к квестору Фламму и попросил высказать свое мнение.

— Знаменитый претор! — отвечал старый воин. — Тебя интересует мое мнение, я повинуюсь и выскажу тебе его откровенно. Уже несколько дней, как я замечаю такие вещи, которые меня наводят на мысль, что среди нас есть изменники. Так, например, каким образом можно объяснить страшную резню наших союзников, отправленных из Неаполя? Кто мог дать знать Тито Вецио, что отряды идут к нам на подкрепление, чем, как не изменой, можно объяснить засаду, устроенную мятежниками в лесу? Куда мог деваться гонец, прибывший с известием о подкреплении? Очевидное дело, изменники заполучили послание, а гонец исчез бесследно, неизвестно куда. Из всего этого, храбрый Лукулл, ты и сам можешь сделать заключение, что в этом деле замешаны предатели не из рядовых. Я же со своей стороны не могу не выразить удивление при виде некоторых людей, заседающих в совете и узнающих тайны, которые десница[217] осмотрительного полководца не должна бы была передавать даже своей левой руке.

Эта смелая и энергичная речь старого солдата оказала потрясающее действие на присутствовавших. Точно громадный камень пробил потолок и вдруг упал посреди комнаты. Все со страхом стали осматриваться, точно хотели отыскать в своей среде изменника. Больше других, само собой разумеется, сконфузился сам претор Лукулл, как главный виновник горькой участи, постигшей неаполитанский отряд.

Долго все сидели молча, понурив головы, бледные, будто приговоренные к смерти. Достопочтенный предводитель более других растерялся и не знал, куда спрятать свое помертвевшее лицо. Собрав все силы и не желая быть предметом общего внимания, а тем более вопросов старого воина о том, кто мог дать знать мятежникам о следовании неаполитанского отряда — он, наконец, сказал:

— Как медлит этот Лентул!

Будто в ответ на это восклицание претора, вбежал раб и доложил, что пожаловал хозяин школы гладиаторов Лентул Батиат.

Ожидаемый с таким нетерпением гость, конечно, тот час же был приглашен в комнату.

Достопочтенный попечитель школы гладиаторов, Лентул Батиат был пошляком в самом широком значении этого слова. С грубыми чертами лица хищного зверя, косой, неуклюжий и, вместе с тем хитрый, как лисица, он своей невзрачной и крайне несимпатичной физиономией напоминал арестанта-головореза и бессердечного тюремщика.

Отец Лентула был рудиарием, занимавшимся в старости ремеслом ланисты и посредством этой торговли человеческим мясом заработал столько денег, что сын его впоследствии, заняв место отца, значительно расширил выгодную коммерцию. Его школа гладиаторов в Капуе стала первой и главной, откуда Рим, этот бич человеческой жизни, получал требуемый товар.

Воспользовавшись выгодой своего положения и приобретя среди римских патрициев связи, ему удалось уничтожить мелких антрепренеров по части поставки гладиаторов и забрать все дело в свои руки. По прошествии нескольких лет школа Лентула Батиата получила полуофициальный характер правительственного учреждения, а он стал главным поставщиком республики, чьих граждан забавляло зрелище публичных убийств. Благодаря такому почетному званию и добросовестно исполняя требования республики, Лентул Батиат пользовался некоторым уважением в Капуе среди власть предержащих. Но на этот раз поставщик человеческого мяса римской республики был сильно смущен, лицо его было какого-то землистого цвета, мускулы его подергивались, а косые глаза больше обычного разбегались по сторонам, Посмотрев на хозяина школы гладиаторов, присутствующие насторожились еще больше, ожидая услышать от него самые ужасные новости.

— Достославный претор, — начал Батиат, — извини меня за то, что я не воспользовался немедленно твоим лестным для меня приглашением, но события приняли такой опасный характер, что я никак не мог оставить школу, не отдав некоторых приказаний и не приняв всех мер безопасности, чтобы удержать в повиновении всю эту сволочь, которая находится в моем распоряжении.

— Неужели они взбунтовались? — испуганно спросил претор.

— Пока еще нет, но, как мне кажется, все к этому идет. Гладиаторов невозможно узнать, они стали дерзкими и нахальными, в каждом из них чувствуется злоба и решимость. Мне кажется, они только и ждут сигнала из лагеря мятежников, чтобы открыто восстать. Во время занятий в школе они не делают того, что обязаны, а занимаются военной подготовкой под начальством выбранных ими из своей среды командиров и поют высмеивающие римских, граждан куплеты. Мои смотрители потеряли головы, они не знают, что делать. Я пришел попросить, чтобы ты поставил у школы стражу из милиции, иначе я ни за что не ручаюсь. Восстание может вспыхнуть каждую минуту, гладиаторам не составит труда проникнуть в арсенал и вооружиться.

Рассказ этот произвел удручающее впечатление. Все молча поглядывали друг на друга, как бы спрашивая, что же делать в эту критическую минуту. Претор Лукулл печально опустил голову, не зная, на что решиться. Ряд вопросов один ужаснее другого вставали перед ним. Что, если Аполлоний изменил и действует заодно с Тито Вецио для того, чтобы погубить его, Лукулла? Не собирается ли хитрый египтянин своими обещаниями усыпить доверие Лукулла? Как он, старый опытный воин, мог до такой степени довериться этому лукавому проходимцу, клейменному рабу, в чьих интересах погубить Лукулла, знавшего страшный секрет раба-отцеубийцы!

Все эти мысли с быстротой молнии промелькнули в голове претора, и холодный пот выступил на его морщинистом лице.

В это самое время слуга — раб подал ему дощечку, написанную на греческом языке — это было послание от Аполлония. Претор взял дощечку, внимательно ее прочел и, обратившись к собравшимся, сказал:

— Друзья мои, и вы, славные граждане города Капуи! Позвольте мне отлучиться на некоторое время, я должен увидеться с одним человеком, который, как мне кажется, принес нам хорошие вести.

Все молчаливым поклоном изъявили согласие, Лукулл вышел и за портиком увидел Аполлония.

— И что же еще ты хочешь сообщить мне, несчастный? — воскликнул претор Сицилии, подойдя к египтянину.

— Я хочу сообщить тебе, что час твоей и моей мести приближается.

— Пустые слова! Мне уже надоело слушать всякий вздор, я требую дела!

— Именно за этим я и пришел.

— Чтобы предложить выход из сложившейся ситуации?

— Да.

— И покончить с нашим ненавистным врагом?

— Разумеется.

— Когда же?

— Сегодня ночью.

— Да помогут тебе боги, Аполлоний. Ты возвращаешь меня к жизни! — вскричал обрадованный претор.

— Ты, видно, стал сомневаться во мне? Признавайся!

— Да, засомневался.

— Ну, я не стану на тебя за это обижаться, а сегодня же выведу из затруднительного положения, но с условием, что ты немедленно сделаешь следующее. Прикажи выбрать сотню самых надежных легионеров, под начальством преданного тебе командира. Пусть они пойдут к харчевне гладиаторов Сарика и окружат ее так, чтобы ни один человек не мог выйти из нее и поднять тревогу. Часть людей самых сообразительных и ловких должна войти в харчевню и арестовать всех собравшихся там гладиаторов. Те из них, которые окажут сопротивление должны быть убиты на месте, таким образом ты и все капуанские граждане могут быть совершенно спокойны, потому что главные вожди заговора гладиаторов будут либо арестованы, либо перебиты. Кстати, не забудь послать в центурию мошенника Макеро, ему известен один из опаснейших мятежников, некий рудиарий Черзано, который пришел вместе со мной из лагеря, чтобы руководить заговором гладиаторов и подготовить их к завтрашнему дню, когда Тито Вецио окажется у городских ворот.

— Но ты до сих пор не сказал о том, чего жаждет моя душа!.. Ты понимаешь, я должен быть отомщен… Отдай его в мои руки… Я обесчещен и не могу быть спокоен.

— Пожалуйста, успокойся, сегодняшней ночью Тито Вецио окажется в твоих руках.

— Ты говоришь серьезно?

— Кажется, теперь не время шутить. Ты оставь свои сомнения, а лучше повнимательней слушай меня и точно исполни все, что я тебе говорю. Одновременно с назначением отряда для расправы с гладиаторами, ты должен приготовить сотню хорошо вооруженных всадников, которыми будешь командовать сам. Я стану твоим проводником, мы выедем из ворот Дианы и отправимся к храму богини Тифатинской. Там ты увидишь для чего. Кавалеристы должны быть хорошо вооружены и, кроме того, иметь топорики. Не мешает захватить с собой и другие инструменты, потому что очень может быть, что придется ломать не только двери, но даже и стены.

— Клянусь Геркулесом! Ты мне предлагаешь трудное и святотатственное дело: ломать храм богини Дианы!

— А если за стенами этого храма скрывается твой соперник, ты и тогда будешь колебаться из уважения к святости места?

— О, нет, я бы добрался до Олимпа и на глазах самого Юпитера убил бы этого негодяя, — воскликнул Лукулл, сверкая глазами.

— В таком случае не теряй ни минуты, иди и распорядись обо всем том, что я тебе сказал.

— Еще один вопрос, Аполлоний: почему ты думаешь, что он будет там?

— Будет, можешь не сомневаться.

— А если ты ошибаешься, и он окажется этой ночью в лагере?

— Нет, не ошибаюсь. Он каждую ночь ездит в храм богини Дианы, чтобы увидеться со своей милой гречанкой.

— А если эту ночь он решит провести в лагере.

— Нет. Он собирается завтра идти на штурм города и, конечно, захочет сегодня проститься со своей красоткой, возможно, проститься навсегда, ведь идти на штурм такого города, как Капуя, — дело не шуточное, а поэтому он не сможет накануне сражения не расцеловать свою дорогую подругу жизни, это так естественно. Ты, видно, никогда не любил, друг мой Лукулл.

— Нет, иногда случалось.

— Так что, я не ошибаюсь, можешь быть уверен, что этой ночью Тито Вецио окажется у ног своей гречанки, за это я ручаюсь. Иди же, иди. Готовься к выступлению. Ах, да, тебе надо еще успокоить этих трусов.

Луций Лукулл возвратился в портик с лицом, сияющим от радости и надежды. Он снова заговорил в гордом и надменном тоне, с наглостью труса, только что избежавшего смертельной опасности. И обратился к собравшимся с речью, полной хвастливого самодовольства.

— Военачальники и граждане! — громко воскликнул он, энергично жестикулируя, — пройдет немного времени, и вы узнаете, что римский орел не напрасно оспаривает у богов владычество над всем миром! Обещаю вам, военачальники и граждане, безусловную победу над шайкой разбойников, не позже чем к завтрашнему утру. Можете возвращаться домой, спокойно ложиться спать и помнить, что всемогущий Рим заботится о вас. Квестор Фламмий и префект-начальник кавалерии должны остаться, чтобы получить от меня некоторые указания.

— Что ты на это скажешь, Марий Альфий? — спросил шепотом префект Кампании у начальника городской милиции, выходя из портика, где происходило совещание.

— Что нам все еще покровительствуют боги.

Через час центурия легионеров и отряд кавалерии выстроились на площади в ожидании приказов Луция Лукулла. Переговорив еще раз с Аполлонием и отдав необходимые распоряжения квестору Фламмию, назначенному командовать центурией, направляющейся к харчевне гладиаторов, римский военачальник повел свой конный отряд к северу, где находились ворота, ведущие к храму Дианы. Тем временем легионеры двинулись к месту сбора главных заговорщиков гладиаторов.

Мы же пока последуем за пехотой, поскольку их путь короче, чем у кавалеристов.

Макеро, игравший роль шпиона-проводника, важно шел рядом с квестором Фламмием, и очень сожалел, что в темноте ночи и из-за отсутствия граждан на улицах никто не видит, какого он добился почетного положения. Квестор Фламмий, напротив, от всей души радовался, что благодаря позднему часу граждане не будут знать, в каком позорном обществе он находился. Когда легионеры дошли до темного лабиринта узких и извилистых улиц около амфитеатра и школы гладиаторов, они оцепили всю местность, которая прилегала к харчевне. Команд не раздавалось, Фламмий распоряжался знаками и, несмотря на это, легионеры понимали приказы начальника и в строгом порядке, без суеты делали свое дело. Их обувь не производила ни малейшего шума, потому что была обмотана войлоком.

Все эти приготовления были окончены без малейших приключений. Харчевня старого рудиария была окружена, словно железным кольцом. Затем квестор Фламмий в сопровождении центуриона первой центурии и некоторых избранных солдат отправились внутрь харчевни.

Гладиаторы, не подозревая об измене, беспечно разговаривали о предстоящем приступе. Одни из них играли в кости, другие пили вино, некоторые полулежали на скамьях. Легионеры тихо, точно кошки, прокрались к двери и, обнажив мечи, все разом вбежали в таверну.

— Сдавайтесь! Или никто из вас не останется в живых! — крикнули солдаты. Внезапное нападение римских легионеров с обнаженными мечами не навело страха на этих людей, подобное чувство им было чуждо, потому что они ежеминутно готовились к смерти, но они увидели ясно, что им кто-то изменил. Не сопротивляясь, все они позволили себя арестовать. Макеро, в начале державшийся позади всех во избежание случайного удара ножом, выбежал вперед, когда легионеры стали вязать гладиаторов. Увидев среди последних Черзано, он заревел от восторга и кинулся к нему с веревкой.

— Макеро! — вскричал удивленный рудиарий.

— К твоим услугам, любезный друг, он самый и есть, — отвечал наглец.

— Ты каким образом здесь?

— Хотел с тобой повидаться, покончить старые счеты, хотя подлая душа — Плачидежано и утверждает, что у меня нет привычки платить по счетам, но он ошибается, как видишь, я хочу расквитаться с тобой за старое. Помнишь таверну Ларго? Когда ты хотел сыграть со мной самую скверную шутку! Ты хитер и плутоват, ну, да и я не из простеньких. Вот видишь, пришел заплатить тебе старый долг, — говорил, осклабясь, храбрый воин, связывая руки Черзано.

— Значит, нам изменили! — как бы про себя сказал рудиарий.

— Помилуй, какая же это измена? Маленькая военная хитрость и только.

— А Луципор?

— Был он, а теперь уже нет! Вы, слепленные из глины, поверили, что и он сделан из такого же материала, а на деле вышло не то: глиняные горшки разбились о бронзовый.

— Везде он, этот наглый злодей Макеро, — шептал про себя, скрежеща зубами, Черзано.

Между тем храбрец был в самом благодушном расположении духа и гордился, что он ведет такого важного пленника, как Черзано, на которого Аполлоний приказывал обратить особое внимание.

Когда они вышли из харчевни Сарика, Черзано спросил, куда девался Луципор.

— Поехал кончать начатое дело, — отвечал Макеро. — Что же вообразили, что мы, поиграв, как кошка с мышкой, дадим вам свободу? Какой ты глупый, как я посмотрю. Нет, любезный, будет с вами шутить, пора и кончать. Твой герой, непобедимый Тито Вецио, в настоящую минуту, наверняка, или убит или взят в плен.

— В таком случае, у меня только одна надежда на тебя, мой храбрый и добрый Макеро, — вскричал рудиарий.

— Ага, добрым Макеро стал меня величать!

— Да. Потому что только ты один можешь спасти меня, это дело ясное. А я в свою очередь могу тебе оказать услугу, за которую ты получишь большую награду и благодарность всех граждан Капуи, а твой, как ты называешь, всемогущий Аполлоний, век не забудет тебе того, что ты для него сделаешь.

— Ну, скажи, какую ты мне услугу можешь оказать? — вскричал Макеро, уже предвкушая награду от начальства и Аполлония за открытие тайны.

— Я открою секрет для блага города и вас всех, но с тем, чтобы мне была дарована жизнь.

— Именем Геркулеса и моего покровителя Марса, — вскричал до крайности заинтересованный Макеро, — значит, это дело важное?

— Да, не шуточное. Можно спасти город от величайшей опасности, если безотлагательно будут приняты меры.

— Именем всех богов, говори же!

— Скажу, но с условием, чтобы мне была дарована жизнь.

— Я тебе обещаю все, что ты захочешь, даже более, только говори скорее, — вскричал мошенник, в душе сознавая, что он ровно ничего не исполнит из обещанного, несмотря на самые страшные клятвы и уверения.

— Побожись.

— Именем Стикса и Ахерона!

— Ну, в таком случае, попроси начальника, чтобы он позволил мне идти с тобою в то место, где я могу указать тебе, в чем состоит опасность, и каким способом можно ее избежать. На мой счет ты можешь быть совершенно спокоен, я не убегу, да, наконец, ты можешь взять с собою столько охраны, сколько тебе покажется необходимым для твоей безопасности.

— Ну, на это я, пожалуй, согласен, — отвечал храбрый воин, сообразив, что под охраной нескольких легионеров он будет вне всякой опасности.

— В таком случае, прибавь шагу и догони квестора.

Макеро удвоил шаги и вскоре догнал главный отряд. Подойдя к Фламмию, он сказал:

— Квестор, я должен сказать тебе несколько слов.

— Говори, что тебе надо?

— Мне необходимо открыть секрет чрезвычайной важности, позволь мне в сопровождении нескольких легионеров отлучиться к месту, где я могу сам собственными глазами проникнуть в важную тайну, по указанию арестованного мною рудиария.

— А кто такой твой арестант? — спросил квестор, вглядываясь в лицо рудиария при свете фонаря.

— Это Черзано, за которым претор Лукулл приказал наблюдать особо.

— Хорошо, возьми с собой четырех легионеров и ступай; но помни: арестант поручен тебе, и ты за него отвечаешь своей головой.

Сказав это, квестор пошел дальше, не желая разговаривать с Макеро, которого он взял в отряд только потому, что этого желал претор Лукулл.

Макеро со своим арестантом, в сопровождении четырех легионеров, с факелами отделились от отряда.

— Куда ты меня ведешь? — спросил помощник центуриона рудиария.

— Подышать чистым воздухом на городские стены.

— А что там может быть подозрительного?

— А вот ты сам увидишь, когда придешь на место. Но сначала ты мне обещай, что спасешь мою жизнь.

— Сколько же раз тебе повторять? Разве я не клялся Стиксом? На этот счет можешь быть вполне спокоен. Но скажи мне, отчего ты так боишься смерти? Это меня удивляет, ты ведь был гладиатором?

— Что прикажешь делать? У всякого своя слабая струна. Хотелось бы еще пожить несколько годиков, хотя бы для того, чтобы узнать: насколько люди могут сделаться еще подлее, чем они есть.

— Что за фантазия! Да тебе-то какая выгода от этого?

— Так, маленькая любознательность.

— Странно. Однако какой тут ветер на этом валу, здесь дьявольски холодно, брр… Где же твой секрет-то, приятель?

— А там, наверху, видишь площадку, где тень вдали?

— О, там должно быть еще холоднее! Держите факелы-то лучше! — обратился Макеро к легионерам, — а то можно подумать, что вы провожаете похоронную процессию. Фу, дьявольщина, какая там внизу пропасть! Брр… Не завидую я тому, кто скакнет туда и искупается в этом вязком болоте! При одной мысли об этом у меня мороз по коже продирает! Здесь слишком опасно, стоит поскользнуться и пропал, светите лучше! Ну, слава богу, наконец долезли, идти дальше уже некуда, вот и дорога к облакам. Я полагаю, что, наконец, достигли цели. Мы на самой высокой площадке башни, надеюсь, путешествие наше кончилось?

— Да, мы наконец пришли, — отвечал Черзано, растягивая веревку на руках, — вот я тебе сейчас и секрет открою.

— Да, пора, объясни, пожалуйста, я пока ничего не понимаю.

— А вот посмотри туда.

— Что такое?

— Гляди хорошенько.

— Ровно ничего не вижу, — говорил Макеро, глядя вниз.

— Гляди хорошенько, по направлению вон того пятна.

— Ну, вижу: плющ, а это, если не ошибаюсь, фиговое дерево, а там… именем Геркулеса! Это просто крапива. Пусть погубит тебя Атропа,[218] ничего я больше не вижу.

— Смотри хорошенько вниз на грунт, на воду.

— Что же там на дне может быть?

— Как что, подлый злодей, смерть там! — вскричал Черзано, размотав веревки, связывавшие его руки, и обхватывая Макеро, словно железными клещами. Легионеры бросились спасать своего начальника, но было уже поздно. Враги, схватив друг друга, стремглав летели в пропасть, лишь снизу послышался отчаянный вой храброго воина. По естественному чувству самосохранения Макеро вцепился в Черзано, отчего скорость падения еще больше увеличилась. Болотистая почва расступилась и до половины всосала упавших. Чем активнее они пытались вытащить ноги из болота, тем больше уходили вниз. Наконец, когда вязкая жидкость подступила им под горло, Макеро так заорал, что переполошил даже лягушек и вызвал смех стоявших наверху легионеров. Это было уже последнее усилие, вскоре головы врагов скрылись под жидкой грязью и только одни пузыри указывали место их могилы. Опять наступила тишина, лягушки мало-помалу успокоились и снова затянули свой заунывный концерт.

Гибель храброго воина ни мало не тронула легионеров, напротив, они хохотали, когда внизу раздался рев ужаса погибающего Макеро. Что же касается арестанта, то они находили, что его поступок был вполне геройским. Впрочем, и к нему они также отнеслись с равнодушием бывалых солдат.

— Что же мы тут будем стоять? — сказал один из легионеров, — не лезть же нам вниз. Оставаться здесь и ждать их возвращения, я полагаю также лишним, едва ли они придут, подземное царство их поглотило. А мы, поскольку ходим еще пока по земле, можем отправиться спать, это дело будет самым правильным, не правда ли, друзья?

— Да, конечно, пойдем домой, — отозвался другой легионер: подадим рапорт центуриону о том, что его доблестный помощник отправился кормить своим телом рыб. Сам, должно быть, того пожелал, ну, так и случилось, а нам-то что?

— Он поверил рудиарию и все рассматривал, что там внизу есть, ну, арестант его и толкнул. Конечно, лучше насытить рыб своим мертвым телом, чем живому быть заклеванным орлами да коршунами: расчет прямой.

— Если рассудить здраво, и Макеро ничего не потерял. Положим, он не был бы пригвожден к кресту, как рудиарий, потому что — военный, но рано или поздно все равно околел бы под палками центурионов[219] братцы, домой, мы справили похороны, как следует, — сказал один из легионеров, подражая гнусавым возгласам распорядителей похорон и размахивая во все стороны горящим факелом.

— Иди в преисподнюю к покойникам! — кричали с хохотом солдаты, — ты нас обрызгал горячей смолой.

Таким образом, смеясь и болтая, четверо легионеров спустились с площадки башни и разошлись по своим квартирам.


КАТАСТРОФА



В то время, как квестор Фламмий так аккуратно исполнил возложенное на него поручение, кавалерийский отряд под предводительством Лукулла выехал из ворот Дианы Тифантины и по Латинской улице поскакал по направлению к храму. Была холодная ночь. Ветер порывисто свистел, точно змей, по народному поверью обвивающий головы фурий. Луна то освещала поля своими бледными лучами, то пряталась за дымкой свинцовых туч. В окрестных деревнях выли собаки, вероятно, чувствуя волка, спускавшегося с горы в долину в поисках добычи. Необыкновенное зрелище представляли римские всадники, в белых плащах на вороных лошадях. Запоздалый прохожий с ужасом останавливался и творил молитву богам, принимая скачущих белых всадников за сонм привидений. Земледельцы, живущие в отдельных хижинах, или, говоря современным языком, на хуторах, выглядывая из-за дверей, принимали конный отряд Лукулла за всадников Ганнибала, восставших из своих могил и со дна песчаного Волтурна для ведения новой войны. Передвижение этой конницы было страшным и таинственным. Действительно, очень трудно было объяснить, зачем понадобилось римской кавалерии в бурную холодную ночь скакать по полям к храму богини Дианы? Наверное, это воскресшие покойники, убитые сто лет назад, хотят отомстить за свою смерть, — говорили суеверные крестьяне.

Пока отряд претора Лукулла следует по направлений к храму Дианы и наводит ужас на мирных поселян, посмотрим, что делается в самом храме.

Снаружи здание было мрачным, как могила, но перейдя порог известной нам калитки, можно было увидеть сквозь слюду окна маленького покоя свет от большого количества фонарей, услышать прелестные звуки молодого свежего голоса под аккомпанемент мелодичного инструмента, изобретенного Терпандром (нечто вроде гитары или арфы с двенадцатью струнами). Там на нижнем этаже была устроена столовая, освещенная и убранная цветами, стены и потолок которой были со вкусом разрисованы. В центре стоял стол под драпировкой в форме палатки из самой тончайшей ткани, увитый венками из цветов, уставленный самыми вкусными блюдами и лучшими винами. Около стола, как обычно, стояли две кровати и у каждой из них — по маленькому столику с художественной отделкой. Кушанья накладывались на золотые и серебряные блюда, а вино наливалось в кубки из того же металла. Кровати по своему богатству мало чем уступали римским, хотя на них возлежали благочестивые жрицы храма богини Дианы, а не грешные патриции. Обе кровати были из черного дерева с резьбой и инкрустациями, кроме того в отдельных местах отделаны слоновой костью и золотом. Но что было особенно роскошно и богато, так это подушки, одеяла и ковры. Служительницы богини Дианы, как видно, любили нежить свои тела на мягких подушках под изящными одеялами. Всеми этими богатствами и соблазнительными удобствами, оставленными перепугавшимися святыми девами, воспользовался бывший всадник царя Югурты, предоставив их в распоряжение супруги Тито Вецио.

На одной из кроватей лежал наш герой в одежде для пиров, увенчанный розами. Глядя на него в таком наряде, трудно было предположить, что это отважный воин, предводитель восставших, три раза одержавший победу над страшными римскими легионерами. Его красный походный плащ и оружие лежали в углу. В эту минуту Тито Вецио забыл обо всем на свете, он жил только для любви и неги. Но с утренней зарей, когда боевая труба оповестит воинов, что настал час битвы, юный герой первым будет готов: наденет свой шлем, латы, сядет на коня и, обнажая меч, понесется на приступ Капуи. Он будет неустрашим, также как троянец Гектор, бросившийся с копьем в одной руке и факелом в другой жечь корабли греков.

Луцена, как особа хорошо воспитанная, знающая приличия, не лежала на кровати, а сидела около своего милого Тито. Она была одета в длинную белую тунику из тонкой ткани, изящно вышитую и спускавшуюся до ног. Молодая гречанка была изумительно хороша в этом наряде, ее стройная фигура походила на художественное произведение ваятеля. Лицо с правильными, необыкновенно красивыми и выразительными чертами стало еще прелестнее, черные глаза светились огнем страстной любви, на губах играла улыбка счастья, а сквозь белизну щек, цвета лилии, пробивался легкий румянец. Она время от времени глядела на полулежащего юношу, любуясь им с восторгом влюбленной женщины.

На другой кровати лежал наш старый знакомый нумидиец Гутулл, он был в латах и снял лишь шлем, его длинный меч стоял тут же. Закутавшись в белый плащ, африканец приятно улыбался, глядя на молодую чету влюбленных. Цвет одежды еще больше оттенял его бронзовый цвет лица.

Роскошный ужин закончился, ничто не нарушало веселья и доброго расположения духа этих трех людей, так искренне любящих друг друга. Они были полны надежды, их не тяготило предчувствие близкого несчастья. Тито Вецио устроил все, как опытный полководец. Утренний приступ был решен.

Успешное осуществление плана, порученное Луципору и Черзано, не вызывало сомнения. Гутулл, так же, как и влюбленная Луцена, полагал, что его разумный и храбрый друг непобедим и могущественен, словно боги Олимпа. Мысль об измене не приходила ему в голову.

Так наслаждались трое друзей, не подозревая, что людские страсти готовят им гибель. Холодный зимний ветер завывал в священном лесу храма Дианы, сгибая к земле столетние деревья, ночь была темная, страшная, а в их комнате, убранной цветами, освещенной множеством свеч, было тепло, уютно, царствовала любовь и дружба.

Луцена взяла лиру, и комната огласилась чудными мелодичными звуками.

— Обожаемая богиня моей души! — воскликнул Тито Вецио, целуя роскошные волосы, падающие по белым плечам красавицы гречанки, — нам остается еще несколько часов провести вместе, скоро надо будет скакать в лагерь, не откажи в любезности — услади наш слух прелестью твоего голоса, спой нам какую-нибудь песню твоей поэтической родины.

Луцена нежно взглянула на своего друга, ее красивые пальцы забегали по струнам инструмента, как было замечено выше, изобретенного Терпандром и впоследствии усовершенствованного Тимофеем из Милета, взяла несколько разрозненных аккордов и запела:

Тебе, целомудренная богиня,

Дочь Эгейского божества,

Явившейся на мой родной берег, пою я.

Ты из недосягаемого Олимпа даришь нас

Улыбкой радости и любви!

Тебе прислуживают грации,

И по лазурному небу летают две белые голубки.

Здесь на земле сплетаются любимые тобой узы,

Когда Эрот поражает стрелою.

Ты хотя и редко, но спускаешься к смертным.

Приди, богиня!

Уже трепещет в руках моих лира,

Любовь сжигает мою грудь.

Помоги мне в моем страстном томлении,

Великая богиня Венера,

Явись мне из пурпурного

Твоего заоблачного царства.

Луцена кончила. Последний звук ее юного симпатичного голоса слился с аккордом и замер. Тито Вецио не мог дышать от восторга, теснившего его грудь, с минуту в комнате господствовало благоговейное молчание. Наконец, страстно влюбленный юноша не выдержал, обнял красавицу гречанку и горячими поцелуями поблагодарил ее за то высокое наслаждение, которое она доставила ему своим чудным пением.

— Теперь твоя очередь, Гутулл, — сказала гречанка, застенчиво уклоняясь от жгучих поцелуев влюбленного юноши и передавая инструмент нумидийцу.

— После твоего божественного пения, достойного слуха богов, — сказал африканец, принимая инструмент, — моя идиллия пустыни покажется сухой, и не усладит ваш слух мой старческий разбитый голос.

Сказав это, Гутулл тем не менее не заставил повторять просьбу и начал декламировать под музыку свою дикую идиллию пустыни:

Здесь, в благоухающей счастливой Кампании,

Вы хотите узнать, какая существует любовь

На земле, сожженной солнцем?

Что вам сказать? Не знаю.

Лучше спросите у тучи,

Откуда берется прорезающая ее молния.

Спросите у леопарда,

Подстерегающего свою добычу у ревущего моря!

Спросите у этой арфы,

Почему она издает

Звуки радости, восторга и любви!

Зила, Зила!

Без твоего солнца

Гутулл не хочет

Свободы.

Зила, Зила!

Далее африканец своим особенным речитативом говорил, как он, возвратившись с охоты на льва, встретил царскую дочь, поившую стадо у колодца, как он ей рассказал о войне, о ненависти ее отца к нему. Царская, дочь слушала внимательно его речь, и в ее груди зажглось чувство, противоположное чувству отца, и вдруг из тернового куста выросла роскошная роза, и он сказал ей, что право его — война, а советница — любовь. Красавица и эту речь выслушала благосклонно. Тогда он схватил ее, посадил к себе на коня, и помчались они по пустыне, обнявшись. Вороной конь летел быстро, а он крепко прижимал к своей пылающей груди царскую дочь. Очи их сверкали огнем божественной любви, а дыхание слилось в одном пламенном поцелуе.

Словом сказать, старый нумидиец воспроизвел в своей идиллии романтическое бегство Тито Вецио и Луцены, чем конечно, вызвал восторженную признательность обоих влюбленных.

Затем, африканец, как истый сын пустыни, весь погрузился в воспоминания о своей далекой родине. Его дикая песня воплотила громоподобное рычание льва и львицы, унылое завывание ветра в беспредельной пустыне, звездное небо африканской ночи, утреннюю и вечернюю зарю, прелести оазиса…

Тито Вецио и его подруга с особенным удовольствием слушали этот оригинальный монолог старого нумидийца. Воспользовавшись импровизацией, доводившей Гутулла до самозабвения, влюбленные, точно призраки исчезли из столовой. А для восторженного сына пустыни уже не существовало окружающего мира. С полузакрытыми глазами, извлекая самые своеобразные аккорды, он погрузился в созерцание прелестного оазиса, среди песчаной и безводной пустыни. Его пламенному воображению живо представлялись стройные пальмы на берегу светлого журчащего ручейка, тихий шелест ветерка, колеблющего зеленые листья развесистых деревьев, шепот влюбленной царской дочки, биение ее молодого сердца, горячее дыхание милой и страстный поцелуй. Но вдруг Гутулл, точно услыхал войсковую трубу, взял резкий аккорд и начал рисовать иную картину. Ему слышался бешеный крик толпы охотников, рычание раненого льва и торжественные возгласы победы над царем пустыни. Фантазия африканца уносила его на поле сражения двух враждующих племен, он видел атаки конницы, слышал плач убегающих женщин и детей. Наконец, воображение перенесло его в заоблачный мир, вызвало тени дорогих ему людей, убитых по приказанию злодея Югурты. Нежными трогательными звуками он вызывал в своей памяти образ его незабвенной Зилы и снова повторял любимый стих:

Зила, Зила!

Без твоего солнца

Гутулл не хочет

Свободы.

Зила, Зила!

Но вдруг совершенно неожиданно восторженные мечтания и импровизации нумидийца были прерваны страшным шумом, раздавшимся во дворе. Сначала послышался отдаленный топот, будто подземный гул, потом он стал приближаться и наконец послышался у самых стен храма. Гутулл положил инструмент, быстро соскочил с кровати и стал прислушиваться. Больше нельзя было сомневаться: замок окружен какими-то неизвестными людьми. Пока африканец, надевая оружие, собирался выбежать и посмотреть, что делается на улице, в столовую вбежал бледный, как смерть, растерявшийся Мантабал.

Ужас исказил черты лица бедного евнуха, и он какое-то время был не в состоянии выговорить ни слова.

— Что с тобой? Кто на тебя напал? Именем Ваала, говори! — вскричал Гутулл.

— Римляне!.. Римляне!.. — только и мог пролепетать растерявшийся Мантабал.

— Как, римляне!.. Где? Здесь? Кто же мог дать знать о нашем укрытии?! Это ты, несчастный! — говорил Гутулл, вынимая свой меч.

Но несмотря на ужас положения, которое лишило доброго Гутулла способности рассуждать, он, глядя на своего земляка, убедился, что измену надо искать где-нибудь в другом месте, а не здесь; было очевидно, что несчастный Мантабал ни при чем.

— Нет, — поспешно сказал старый африканец, — ты не виноват, я это вижу по твоему испугу. Но где ты видел римлян?

— Здесь, там, везде вокруг храма. Солдаты уже ломают топорами двери. Ты сам, своими глазами увидишь — они сейчас вломятся, — отвечал в испуге растерявшийся сторож храма Дианы и, взяв Гутулла за руки повел его в комнату, выходившую окнами в поле. Нумидиец собственными глазами убедился в страшной действительности. Из маленького окна при свете, луны он увидел толпу вооруженных легионеров, окруживших храм со всех сторон.

Гутулл понял, что нет никакой надежды на спасение, и первая мысль, блеснувшая в его голове, была о том, как можно подороже продать свою жизнь.

Оставив около окна Мантабала, совсем обезумевшего от страха, он бросился к Тито Вецио и Луцене. Влюбленные были также крайне встревожены неожиданным шумом и уже разыскивали Гутулла, чтобы узнать причину тревоги. Убедившись в горькой действительности, Тито Вецио надел свой красный плащ и пристегнул оружие, а Луцена, в отчаянии обняв его, тщетно пыталась успокоить.

Добрый Гутулл, глядя на эту чудную пару, олицетворяющую молодость и красоту, обронил горячую слезу из своих глаз. Старик плакал первый раз в жизни.

Этот железный человек перенес гибель семьи и родины, и никто никогда на его морщинистом суровом лице не видал слез, а теперь, когда предстояло умереть его молодому благодетелю и другу, Гутулл не выдержал и заплакал. Но это была моментальная невольная слабость. Старый воин поспешил утереть влажные глаза своим корявым кулаком и закричал:

— Я не позволю им подойти к тебе, до тех пор, пока не умру. Только через мой труп они переступят этот порог!

— Какое адское предательство! — вскричал Тито Вецио, пораженный мыслью, блеснувшей в его голове.

— Да, предательство, и нам остается только одно: умереть!

— Бедная Луцена! — вскричал юноша, прижимая к груди свою подругу.

— Я хочу умереть вместе с тобой, мой Тито, — сказала красавица.

— Гутулл! Друг мой, спасай Луцену, они приближаются; я проложу тебе дорогу мечом.

— Спасения нет, мой Тито, — отвечал нумидиец глухим голосом, — мы можем только умереть вместе.

— Гутулл, заклинаю тебя именем твоей Зилы, именем твоих детей, не дай этим злодеям опозорить мою жену… лучше убей ее!

— О, нет, я не хочу умереть иначе, как от твоей руки и в твоих объятиях, — шептала Луцена.

— Вецио, друг мой, — вскричал нумидиец, понявший, какую участь ему уготовила судьба во всей этой страшной драме. — Я буду защищать этот порог, и никто не войдет сюда до тех пор, пока я жив, потом, когда переступят через мой труп, ты действуй. Прощай, мой благородный Тито, — прибавил верный товарищ. — Гутулл рад, что может тебе отплатить хоть чем-то за все твое добро.

С этими словами он вышел из столовой и, обнажив меч, стал у порога другой комнаты.

— Бедная Луцена! — говорил, рыдая Тито Вецио, становясь на колени, — прости меня, я тебя погубил!

— Милый Тито, и ты можешь говорить о гибели, когда дал мне жизнь и блаженство, которому нет сравнения, — отвечала Луцена, покрывая поцелуями лицо своего друга и приподнимая его.

— Неужели ты мне можешь простить?

— Если бы у меня было десять жизней, я бы с восторгом отдала их за одну минуту счастья, которым ты меня одарил, мой милый! О каком прощении ты говоришь? О какой вине? А умереть в твоих объятиях, разве это не блаженство? — шептала Луцена, обнимая юношу.

— Божественная Луцена! В эту страшную минуту, как мне найти слова, чтобы выразить мои чувства к тебе?

— Милый, ты ведь меня любишь, я это знаю, но ты должен и в последний раз осчастливить меня, — говорила молодая девушка, вынимая кинжал из ножен и подавая его Тито Вецио, — обними меня левой рукой, а правой…

— Нет, родная, не могу, не требуй от меня невозможного. Чтобы я решился поразить эту грудь, достойную божества. Нет, моя прелестная Венера, не могу.

— Друг мой, не отказывай мне в последней просьбе, умоляю тебя. Они уже вломились, слышишь крик моих служанок, которых убивают? Тито, мой чудный Тито, во имя нашей любви, заклинаю тебя, не дай злодеям надругаться надо мной, убей меня! — говорила Луцена, обнимая друга и ее прелестные глаза были полны простой, светлой мольбы…

— Нет, нет, Луцена, не могу… у меня духу не хватает.

— А, наконец, они нам попались! — ревели солдаты. — Вон стоит чернорылый нумидиец, друг бунтовщика, ломайте двери, рубите топорами! Мы его заполучим живым.

— Бросай оружие! — кричал центурион.

— Приходи и возьми сам, — отвечал Гутулл.

Одна половина двери рухнула. Первым переступил порог центурион.

Мигом сверкнул меч в руках Гутулла и римлянин покатился на пол с раздробленным черепом. Вслед за центурионом пролезли двое легионеров, их постигла та же участь.

— Именем Геркулеса! Сколько же рук у этого проклятого гиганта! — кричали солдаты.

— Пропусти, дьявол, ты мне не нужен, — сказал один из смельчаков, переступая порог.

— Кто же тебе нужен?

— А вот тот, который обнимается с красоткой.

— Того нельзя.

— Ну, так умри же, негодяй!

— Лучше ты умри, — отвечал Гутулл, ловко парируя удар и ответным разрубая голову хвастливому легионеру.

— Но это не человек, а дьявол! Вперед, братцы!

Другая половина двери рухнула, и толпа легионеров ворвалась в первую комнату.

— Сдавайся, разбойник! — кричали солдаты, желая во что бы то ни стало взять Гутулла живым.

И на это предложение последовал тот же ответ. Тяжеловесный меч старого воина засверкал в воздухе, страшны были его удары, римляне падали направо и налево, как скошенная трава, груда трупов громоздилась у входа. Гутулл, раненый, весь в крови, не уступал ни шага, поражая врагов действительно с какой-то демонической силой.

Но чем больше набиралось трупов при входе, тем многочисленнее становились ряды врагов. От потери крови нумидиец начал изнемогать.

— Сдавайся, проклятый, у тебя уже шлем разрублен и выбит щит.

— Но меч пока еще в моих руках! — отвечал громовым голосом Гутулл. — И тяжесть этого меча ты, предлагающий мне позор, должен испытать!

И храбрый легионер повалился мертвый на землю.

Солдаты оробели. Им казалось, что вместо нумидийца перед ними действительно стоит сам дьявол с заколдованным мечом, на них напал страх и они невольно попятились…

— Тито, мой Тито! Убей меня! — шептала Луцена, целуя молодого человека.

Горькие слезы были ответом на эту просьбу.

— Милый мой, ты колеблешься, ты не хочешь, чтобы я спокойно умерла в твоих объятиях, ты думаешь, что это так мучительно… не бойся, мой несравненный Тито, когда я тебя вижу, когда ты меня обнимаешь, не может быть места другому чувству, кроме чувства беспредельного блаженства. Посмотри, как это легко, — продолжала лепетать эта необыкновенная девушка и, взяв кинжал, погрузила его себе в грудь по рукоятку. Потом, вынув его, подала Тито Вецио, прошептав:

— Возьми, мой чудный друг… совсем не больно!

Тито Вецио принял кинжал из рук Луцены, поцеловал струившуюся по нему розовую кровь и поразил себя в самое сердце… Смертной агонии не было. Потухающий взор юной красавицы видел прекрасный образ ее милого Тито, улыбка счастья озарила очаровательные черты лица и застыла, сжатая клещами смерти.

— Бей его, руби злодея! — вопила толпа солдат, бросаясь на Гутулла.

Вновь как молния засверкал длинный меч нумидийца, еще упало несколько врагов, но, и на его долю, наконец, выпал смертельный удар. Гутулл упал мертвый на порог комнаты, которую он так геройски защищал, исполнив в точности свое последнее обещание. Через его труп легионеры бросились в комнату, где были Тито Вецио и Луцена. Но, увы, храбрым воинам не удалось надругаться над влюбленными: они оба были уже мертвы.

— Где Тито Вецио?! Дайте мне Тито Вецио! — кричал Лукулл, расталкивая солдат.

— Тито Вецио уже нет! Его душа далеко, — отвечали солдаты, пораженные геройской смертью молодого всадника и его подруги.

Претор Сицилии сделал шаг вперед и остановился в каком-то благоговейном ужасе. На ковре у его ног лежали, обнявшись, два юных друга. Выражения лиц обоих не говорили об ужасе, они были спокойными. Та же гордая осанка молодого всадника, та же доброта, благородство, великодушие, которыми полна была каждая черта самоубийцы. Он будто крепко спал в объятиях красавицы гречанки и видел очаровательные сны. Его подруга, которую он обнимал, была прелестна, как живая, у нее лишь исчез девственный румянец, и улыбка застыла на бледных губах.

Лукулл, несмотря на его эгоизм и развращенность, невольно содрогнулся и, видя здесь злодея изменника, устроившего всю эту катастрофу, последствием которой было самоубийство двух молодых прекрасных созданий, забыл на мгновение про свою месть и сказал:

— Бедные молодые люди! Неужели тебе, Аполлоний, не жаль их?

Негодяй посмотрел с удивлением на претора и, демонически улыбнувшись, произнес:

— Как не жаль! Помилуй, я страшно расстроен.

Затем, подойдя к трупам самоубийц, египтянин продолжал рассуждать вполголоса:

— Клянусь именем Тизифоны, я не понимаю некоторых людей! Сначала убить, а потом на трупах проливать крокодиловы слезы. Впрочем, ведь говорят же, что боги всегда бывают очень расстроены, когда им приносят жертвы и даже сочувствуют этим жертвам, однако требуют, чтобы их им приносили. Гречанка действительно необыкновенно хороша, — продолжал Аполлоний, рассматривая Луцену, — ее чудная красота послужила тебе, Луций Лукулл, гораздо больше, чем всевозможные козни и храбрость твоих легионеров, напавших целой когортой на троих. Вот тут и говорите, что любовь — блаженство. Иногда это блаженство ведет вот к чему! Профаны никак не могут понять, что добро и зло созданы природой и очень похожи друг на друга. Вот этот молодчик тоже, говорят, на меня похож. Однако мне надо завершить так мастерски устроенное дело — отрезать ему голову.

— Что ты, Аполлоний, там шепчешь около трупов? — спросил Лукулл.

— Пожинаю то, что посеял, — отвечал хладнокровно злодей и, отрезав голову Тито Вецио, сказал, показывая этот кровавый трофей, — не находишь ли ты, достойнейший претор Сицилии, что жатва поспела?

Лукулл с отвращением отвернулся и поскорее отошел прочь.

— А ящичек-то, заказанный лучшему мастеру Капуи, разве даром должен пропасть? — Продолжал египтянин.

Но последних слов Лукулл уже не расслышал, он командовал сбор отряду, что тотчас же было исполнено. Легионеры сели на лошадей и отправились обратно в город.

Кроме разломанных дверей особого вреда храму богини Дианы римляне не причинили. Но, принимая во внимание важность подвига, конечно, такую мелочь нельзя было отнести к святотатству, что и успокоило набожного Луция Лукулла.

Несколько дней спустя, слуги богини Либитины явились с заступами в храм Дианы, вырыли в священном лесу одну большую яму и побросали туда трупы убитых людей. Трупов Гутулла и Мантабала не нашли. Последний едва ли был убит, он по всей вероятности успел скрыться, к огорчению целомудренных жриц богини Дианы, которые особенно нуждались в помощи старого евнуха во время ночных пиров, устраиваемых в стенах храма…

На другой день после катастрофы, ветер стих, погода была прекрасной и утренняя заря предвещала хороший день. Один из отрядов, посланных ночью на рекогносцировку, возвратился в лагерь.

Восставшие хотели знать, не было ли замечено чего-нибудь ночью во время разведок.

— Ну, что Публипор, — спрашивал один из рабов, — ничего не видели особенного сегодня ночью?

— Нет, ничего. Город спит безмятежным сном, только собаки воют.

— Пусть спят, тем лучше. Вот наш молодой император прервет их сон! Вчера вечером было решено, что сегодня пойдем на приступ. Я удивляюсь, почему до сих пор не вывешена красная туника на его палатке.

— А вы полагаете, что мы пойдем на приступ города? — спросил один из рабов, отличавшийся своим безобразием и трусостью.

— Мне кажется, что нам уже нечего терять время, — заметил храбрый центурион Публипор.

— Но, видишь, — продолжал трусливый раб, — не следует бросаться очертя голову на приступ. Посмотри, как высоки стены города, какие глубокие рвы прорыты вокруг, к тому же в городе такая масса римских легионеров. Страшно!

— Может быть, ты и находишь страшным идти на приступ, потому что ты трус, а нам кажется, что тут нет ничего страшного. Уже не раз мы побеждали римлян.

— Мне все это кажется сном. Я до сих пор не могу взять в толк, как это наш отряд, состоящий из рабов и пастухов, побил римлян, каждый из которых стоит тысячи человек. Должно быть, наше дело кончится тем, что мы опять попадем под ярмо и на наши плечи посыпятся удары плетей.

— Дурак! Теперь же ты дерешься для того, чтобы быть свободным!

— Быть свободным! Это не так просто сделать, как сказать.

— Значит ты не веришь, Мондука, что мы этой ночью будем слать в Капуе?

— Как не верить, верю, будем спать в Капуе, только в тюрьмах, в приятном ожидании, что на утро нас пригвоздят к кресту.

— Чтобы отвалился твой поганый язык! Конечно, ты был бы прав, если бы все были похожи на тебя. К счастью, среди нас только ты один трус. Да, я, признаться, и не понимаю, как ты сюда попал?!

— Да я и сам себе не могу этого объяснить. Надо тебе знать, что одна из ваших шаек взяла небольшой городок, в тюрьму которого я был заключен, разбили двери и всех выпустили на волю. Мне один из предводителей сказал: ступай, ты свободен, вот тебе оружие. Мне это понравилось, потому что у меня уже больше не было хозяина. Но потом я подумал: кто же меня кормить будет? Худо ли, хорошо, но меня господин кормил, а теперь, если меня опять к нему вернуть, он мне все припомнит. Разве что вы его повесили? Ну, тогда совсем иное дело.

— Ты напомнил мне о происшествии, вызвавшем слезы негодования у нашего молодого императора. Он всегда приказывал проливать кровь только в сражении. Но в мирных городах никого пальцем не трогать, ни хозяев, ни рабов, ни аристократов, но на этот раз без этого нельзя было обойтись.

— Расскажи, пожалуйста, как было дело! — закричали все присутствовавшие.

— Надо вам знать, — начал Публипор, — что когда Тито Вецио решил формировать отряд восставших, мы разошлись во все стороны для того, чтобы поднять рабов и гладиаторов. При этом нам была дана инструкция: никому не причинять вреда. Тюрьмы, конечно, приказано было ломать и освобождать заключенных. В течении нескольких дней дела шли отлично. Мы уже возвращались к сборному месту в весьма большом количестве. Распевали песни и были в самом лучшем расположении духа, несмотря на то, что под жгучими лучами солнца в нашем вооружении было совсем нелегко лазить по горам. В одном месте на привале к нам подошел какой-то человек или, скорее, тень человека, худой, окровавленный, полунагой, бросился в ноги и стал просить защиты. Мы, разумеется, прежде всего постарались его успокоить: покормили, попоили, перевязали, как могли, его раны и попросили рассказать нам, в чем дело. Этот несчастный сообщил нам следующее. Недалеко от места, где мы расположились для отдыха, был хозяин-землевладелец, которому принадлежало пятьдесят рабов. Обращался он с ними без всякого милосердия: плети, розги, цепи, голодная смерть, распятие на кресте было наказанием несчастным за малейшее упущение в работе. Когда Тито Вецио решил освободить рабов, и слух распространился по окрестностям, все рабы варвара-землевладельца решили пристать к Тито Вецио. К несчастью заговор их был раскрыт. Вот тут-то изверг хозяин и показал, что лютый зверь в сравнении с дурным человеком — это сама доброта. Всех рабов, закованных в цепи, в количестве нескольких десятков, засадили за изгородь, обнесенную глубоким рвом. Поодиночке их выводили оттуда для пытки и казни, секли плетьми и розгами, иных до смерти распинали на крестах, вешали на деревья вверх ногами, постоянно морили голодом или насмерть травили громадными собаками, которым с этой целью несколько суток не давали есть. Несчастному, рассказавшему нам всю эту ужасную историю, как-то удалось вырваться из зубов голодных псов, он убежал в горы и встретился с нами. Вы понимаете, что почувствовал каждый из нас, выслушав обо всех этих варварских истязаниях, которым злодей хозяин подвергал своих рабов: Мы тотчас же бросились в проклятую усадьбу, но, увы, спасти уже никого не могли. На крестах висели трупы, на деревьях тоже, а кругом валялась масса обглоданных собаками человеческих костей, Конечно, атаковали дом злодея мучителя. Пощады никому не давали: старики, женщины, дети, — все были перебиты. Проклятое гнездо мы подожгли, и огонь уничтожил все, так что на месте, где прежде была цветущая усадьба, остался только пепел.

— Там, я помню, немножко попользовался, — сказал безобразный Мондука, — именем Геркулеса! Какое прекрасное вино я нашел в погребе, чудо! Настоящий нектар, достойный стола самого Юпитера. Я даже сделал себе небольшой запас этого вина.

— А что сталось с бедным рабом?

— Он поправился, вступил к нам в отряд, и, когда напали римляне, он первый бросился в бой, перебил множество легионеров, но и сам вскоре был убит.

— Прекрасная смерть!

— Достойная зависти!

— А что сказал император, когда вы ему донесли, что убили всех в усадьбе?

— Он прослезился и сказал, что проклянет свободу, если такими средствами мы будем пытаться ее получить. Добычу, привезенную нами, он велел бросить в огонь. Нас, конечно, не наказал, понимая, что мы были озлоблены до крайней степени.

— Добычу-то не всю бросили в огонь, — заметил Мондука, — я мое вино скрыл в брюхе.

— Значит, император не дозволяет брать никакой добычи?

— Нет.

— Это плохо. Ну, а как же, мстить этим злодеям тоже нельзя?

— Я тебе говорю, он допускает кровопролитие только в сражении.

— Как же это, если мы возьмем Капую, стало быть надо оставаться с пустыми руками? — опять спросил Мондука.

— Молчи, болван!

— Однако, как же это, — отозвался один из гладиаторов, — не можем же мы гладить по головам наших злодеев-мучителей. Как себе хочешь, Публипор, а по моему мнению, Тито Вецио следует объяснить, что не мстить врагам невозможно.

— Что же прикажешь делать, мой друг Галл. Признаюсь, и мне не по нутру такого рода распоряжение. О добыче я ничего не говорю. Мне самому противны эти богатства, Нажитые ценой человеческой крови, мне необходимо удовлетворить чувство злобы и мести, накопившиеся за долгие годы в истерзанном сердце. Пожары этих роскошных палат, выстроенных руками, закованными в цепи, радуют душу. Я люблю Тито Вецио, я благоговею перед ним, но если он будет запрещать мне мстить, я чувствую, что могу ослушаться его приказаний.

— Стой! Кто идет?!

— Вецио и победа.

— Проходи.

— Кто этот человек, закутанный в плащ, так громко объявивший пароль?

— Тише, это легат Луципор, возвратившийся из Капуи, куда он сегодня ночью ходил с трибуном Черзано. Он нам, по всей вероятности, сообщит хорошие вести, и город будет наш.

— Но какая же для нас будет польза, если император не позволит нам ни мстить, ни попользоваться добычей?

— Насчет этого успокойся. Тито Вецио не будет во всех концах города, мы сумеем взять свое. Авось нам боги помогут. Если гладиаторы и бедняки отворят нам ворота, то едва ли они будут следовать системе нашего императора. Убийство тиранов, пожары и разграбление имущества тотчас же начнутся, не взирая на никакие приказания наших начальников. При том же я тебе скажу, этот Луципор, как мне кажется, кипит злобой и по всей вероятности захочет отомстить своему мучителю Лукуллу, ну, а за Луципором и все пойдут, стоит только начать одному.

— Да, о добыче не надо забывать, — снова заметил безобразный раб: что за победа, если нечего взять! Коли свобода, то должна быть во всем…

— Молчи, дурак, тебе уже сказано, не смей говорить о том, чего не понимаешь!

— Чего молчать? Я говорю правду и у меня должны быть рабы и красавицы невольницы, и кровати, и пуховики, и подушки!

Все воины расхохотались этому странному желанию дурака.

— Ну как же с тобой говорить, когда ты такую чушь несешь? Мы желаем уничтожить рабство, а ты хочешь его вводить!

— Однако, — заметил один из гладиаторов, — было бы в самом деле смешно, если бы мы наших прежних господ заставили себе служить. Вот бы была потеха!

— Мондука, — вскричал другой раб, — ты в самом деле не так глуп, как кажется. Сам того не думая, попал в цель. Право, было бы совсем недурно заставить работать и прислуживать нам всех этих надменных патрициев, у ног которых мы так долго пресмыкались, потому что сила была тогда на их стороне. Ну, а теперь, когда наша возьмет верх, они станут рабами. Посмотрим, как они оросят своим потом наши поля, а жены их… Эти бессердечные гордячки, заставляющие бить и тиранить нас за всякий маленький проступок, и на них надо надеть наши цепи и ошейники, пусть попробуют, насколько это сладко! Уверяю вас, они им будут очень к лицу. Вы увидите, с какой грацией римские матроны станут носить ошейники и цепи. Мы же создадим большую, могущественную республику, такую же, какая теперь существует в Риме. Займем великолепные палаты, будем нежиться на кроватях под тирийским пурпуром, среди цветов, музыки, в обществе красавиц. А Тито Вецио будет нашим царем.

— А я его виночерпием, — вскричал Мондука и начал горланить: «Да здравствуют сатурналий!»

На эти мечтания Галла центурион Публипор сказал:

— Нет, милый друг Галл, Тито Вецио никогда не согласится на введение таких порядков. Он поклялся не только освободить рабов, но и навсегда отменить рабство. Те, которые до невольничества имели отечество, будут отпущены и проведут остаток своих дней на родине. Родившимся невольниками будет дана полная свобода и права гражданства, таким образом они приобретут отечество и семейство. Каждый из них получит участок земли, и обрабатывая его будет существовать своим трудом. Никто отныне не будет обрабатывать чужое поле, также для потехи праздных извергов не будет проливаться кровь несчастных гладиаторов. Италия вся присоединится к Риму, будет свободная и получит права гражданства.

— Все это прекрасно! Но я предпочитаю сатурналии. Вчера раб, а сегодня хозяин, вчера меня били, а сегодня я бью других. А самое главное, чтобы как можно больше было вин и соленой свинины! Да здравствуют сатурналии!

— Молчи! Что там за шум? Кругом облако пыли, что бы это значило?

— К оружию! — послышалось со всех сторон.

— Именем всех богов! Неужели нападение на наш лагерь? — завопили с ужасом повстанцы.

— К оружию! — кричали часовые с аванпостов и насыпей.

Весь лагерь моментально встрепенулся. Не было никаких сомнений, что неприятель подходит со всех сторон.

После убийства Тито Вецио и Гутулла римляне в ту же ночь окружили лагерь восставших. И с первым лучом солнца стали подходить все ближе и ближе. Конечно, ничего подобного бы не случилось, если бы начальники отряда Тито Вецио и Гутулл были живы. Но палатка молодого императора пустовала, а храбрый распорядительный Гутулл исчез из лагеря неизвестно куда. Трибуны, центурионы и прочие чины метались по лагерю, Не зная, что предпринять, удивляясь, что в такой решительный момент их вождей не оказалось на месте. Мнимый Луципор, как легат, в отсутствии полководца должен был взять командование на себя, но он притворился растерянным и тоже ничего не делал.

Приблизившись на некоторое расстояние, римляне подали знак, что хотят вести переговоры. Луципор ответил на это согласием и отправился с оставшимися командирами отряда на вал, защищавший фланг лагеря. К ним приблизилось несколько всадников, у одного из них на острие копья виднелся какой-то предмет.

— Что вы хотите? — спросил Луципор с вершины вала.

— Сдавайтесь! Вы окружены со всех сторон войском, значительно превосходящим ваше. В случае покорности обещаем сохранить вам жизнь, и по поручению славного претора Лукулла передаем вам вот этот подарок.

— О каком подарке ты говоришь?

— О голове Тито Вецио, возьмите ее, — и с этими словами парламентер швырнул к ногам Аполлония голову юного героя. Египтянин невольно отпрянул от этого кровавого трофея.

Весть о смерти главнокомандующего как громом поразила всех восставших. Они пришли в отчаяние, сознавая, что борьбу за свободу, начатую храбрым и талантливым Тито Вецио сами они не в состоянии довести до конца. Гутулла и Черзано также нет, куда они девались — неизвестно. Быть может, убиты, или, хуже того, взяты в плен римлянами? Если хотя бы эти двое героев были живы, восставшие под их руководством могли бы оказать хоть какое-нибудь сопротивление, но и их не стало. Следовательно, все потеряно, решили в лагере.

Хотя римляне, всегда отличавшиеся своим вероломством, и уверяли, что в случае покорности мятежникам будет дарована жизнь, последние отлично понимали, что враг не сдержит своего слова, и каждого из них ожидает лютая пытка и казнь. Поэтому было бы счастьем пасть на поле битвы, но, увы, некому было повести их на бой. Лишившись своих вождей восставшие, словно стадо баранов, толпами бегали с места на место. О защите никто не мог и подумать, все решили сдаться римлянам, кроме Публипора и безобразного Мондуки.

Первый собрал все военные доспехи в палатке Тито Вецио, развел в центре костер и пронзил кинжалом свое мужественное сердце. Римлянам достался только пепел этого храбреца.

Второй забрался в цистерну, где и был похоронен заживо, потому что римляне набросали туда массу трупов и кучу разного хлама.

Тем временем претору Лукуллу без труда удалось уговорить мятежников положиться на великодушие Рима и сдаться. Около лагеря на возвышенности были устроены трибуна и алтарь для жертвоприношений. Уже привели быка, убранного цветами, и жрецы ждали приказа, чтобы оглушить его ударом по лбу, разделить на части и принести в жертву богам — покровителям непобедимого Рима. Претор Лукулл, окруженный членами военного совета и представителями города, отдал приказ трубить в фанфары. Из лагеря мятежников выступил отряд под командованием мнимого Луципора. Можно было подумать, что это войско марширует на параде, если бы не выражение ужаса на липах восставших, ожидавших от победителя не милосердия, а изощренных пыток и казни.

Отряд был немедленно окружен римскими легионерами. Луципор слез с коня и по его команде воины стали бросать оружие к подножию трибуны.

— Добрый Тарквиний, — сказал изменник, обращаясь к претору Лукуллу со своим обычным цинизмом. — Прими головки мака, которые я тебе обещал. Они достойны тебя, великий победитель.

Восставшие не верили своим глазам. Этот беглый раб, легат их отряда, клявшийся отомстить своему господину Лукуллу, оказался его другом!

— Солдаты и граждане! — сказал претор Сицилий, представляя Аполлония. — Помимо богов и вашей храбрости мы обязаны победой, а граждане Капуи спасением своего города, этому человеку. Мой друг Аполлоний, не задумываясь, облекся в одежды презренного невольника, позволил заклеймить свой лоб бесчестным знаком беглого раба, велел истязать свое тело и все это для того, чтобы обеспечить победу великому Риму. Этот подвиг напоминает о временах Муция Сцеволы и Регула. Республика от моего имени благодарит доблестного Аполлония! Что же касается этих негодяев, то их участь уже решена. Напрасно они будут напоминать о наших клятвах и обещаниях. Между свободными гражданами и рабами это исключено. Отведите их в поле под конвоем легионеров и казните всех до одного. А мы с благочестием и сердечной радостью выполним обряд жертвоприношения и поблагодарим богов, за дарованную нам победу.

Окончив свою речь, благочестивый претор умыл руки в очистительной воде, поданной ему жрецами и совершил священный обряд.

Казнь мятежников состоялась лишь на следующий день. Несколько тысяч крестов было поставлено вдоль Аппиевой дороги, к ним были пригвождены те, кто так жаждал свободы. Гладиаторы Лукулла, захваченные в харчевне Сарика, из-за нехватки крестов были удавлены в тюрьмах вместе со злосчастным владельцем харчевни. Так языческий Рим мстил своим врагам.

Аполлоний за его великие подвиги и благодаря стараниям претора Лукулла был награжден дипломом Капуанского гражданина как спаситель отечества.

Лукулл также осуществил свою заветную мечту. С курьером, который должен был отвезти сенату донесение о победе римских легионеров и смерти бунтовщика Тито Вецио был послан весьма изящный ящичек для вручения в собственные руки почтеннейшей супруге претора Сицилии.

Цецилия получила подарок в тот момент, когда она распределяла работу между невольницами, чем она обычно занималась, когда ей надоедали светские развлечения или не удавались любовные интриги.

Обрадовавшись посылке мужа, матрона рассчитывала найти в ящичке богатый подарок. Приняв его от курьера, она удалилась в один из уединенных покоев своего обширного дома и поспешила открыть ящик. Каковы же были ужас и негодование гордой красавицы, когда вместо ожидаемой роскошной безделушки она увидела голову бывшего любовника, в зубы которого были вложены письма, написанные ей Тито Вецио, и прочие доказательства ее неверности, которые она вручила Аполлонию, когда из ревности обрекла на смерть покинувшего ее любовника.

Как приняла этот супружеский дар знаменитая матрона — история умалчивает, а мы не беремся угадать. Из истории Плутарха «Жизнь Лукулла» мы узнаем, что хотя Цецилия Метелла и приносила жертвы теням молоком и вином, а также резала голубей в честь Венеры, однако жизнь вела распутную.

— Эта женщина, — говорит историк, — не пользовалась уважением, потому что жила нескромно.

Из этих слов можно заключить, что красавец Тито Вецио был очень быстро забыт прекрасной матроной.

Об отношении мужа, к ее любовным приключениям история также умалчивает. О самом преторе Сицилии говорится, что его замучили судебные тяжбы, в результате которых он был приговорен к огромному денежному штрафу. Причиной процессов были взяточничество и казнокрадство достойного Лукулла, Однажды его выручило из беды семейство Метеллов, но все же он кончил тем, что разорился и провел остаток своих дней в страшной нищете. И это несмотря на то, что его старший сын Луций Лукулл прославился своей царской роскошью.

Аполлоний вполне достиг своей цели, стал богат и могущественен. В Риме и Капуе он удостаивался почестей, словно высшее правительственное лицо. В Капуе дважды услаждал народ зрелищем боя гладиаторов. Во время междоусобных войн, присоединившись к партии Суллы под именем Луция Вецио, он сумел еще больше увеличить свое состояние и заслужить уважение сообщников. Но пришла и его очередь. Через тридцать четыре года после смерти отравленного им отца, семьдесят отважных гладиаторов под началом фракийского пастуха бежали из тюрьмы. Эти отважные люди напали на дом Аполлония близ деревни Дианы Тифатинской, где он был судьей и главным попечителем. Прежде чем убить Аполлония, мятежники подвергли его страшным неслыханным пыткам. Так погиб этот злодей, чудовище в образе человека.

Но кроме отцеубийцы и разбойника, зарезавшего родную мать, погибли и прекрасные благородные люди, которым история отвела светлые страницы: Тито Вецио, Друз, Помпедий Силон, Спартак и многие другие. Торжествовали лишь злодей, вроде Суллы, Помпея, Красса и самого худшего среди них — божественного Юлия Цезаря.

Случилось то, что должно было случиться: явились на сцену комедиант Август, злодей Тиберий, идиот Клавдий и целая вереница неронов, домицианов, гелиогабалов и им подобных деятелей, под управлением которых римское государство окончательно распалось, подточенное паразитами вроде тех, что сожрали заживо злодея Суллу.

С зарей новой цивилизации ужасы языческого римского мира отошли в область страшных преданий и благородные потомки Тито Вецио, поднявшего знамя свободы во имя любви к страждущему человечеству, причислили его к разряду мучеников, погибших за великую идею, и преклоняются перед его памятью.


Загрузка...