НОВЕЛЛЫ Перевод Н. Бронштейна

Накануне похорон

На постели, почти в самой середине комнаты, лежало уже совершенно одетое тело скончавшегося городского головы Биаджо Мила, лицо покойника было покрыто платком, смоченным водой и уксусом. В той же комнате, по обе стороны постели, сидели жена и брат покойного.

Розе Мила можно было дать около двадцати пяти лет. Это была цветущая женщина с прекрасным цветом лица, несколько низким лбом, длинными изогнутыми бровями и большими серыми глазами, зрачки которых напоминали агаты. У нее были густые длинные волосы, непокорные локоны которых почти всегда закрывали затылок, виски и даже глаза. Вся фигура ее дышала чистотой и здоровьем, свежая кожа пахла вкусными фруктами.

Священник Эмидио Мила был приблизительно тех же лет. Это был худощавый человек, с лицом бронзового цвета, какое обыкновенно бывает у человека, живущего в деревне под зноем палящего солнца. Мягкий рыжеватый пушок покрывал его щеки, крепкие белые зубы придавали его улыбке мужественную красоту: его карие глаза порой сверкали подобно двум новеньким червонцам.

Оба молчали: она перебирала пальцами стеклянные четки, а он смотрел, как они мелькали. Подобно всем нашим сельским жителям, они были совершенно равнодушны к тайне смерти.

— Какая душная ночь, — сказал Эмидио и глубоко вздохнул.

Роза подняла глаза, соглашаясь с ним.

Низенькая комната освещалась колеблющимися от малейшего движения воздуха огоньками восковых свечей. Тени то собирались в углу, то бегали по стене, покрывая ее причудливыми силуэтами. Окна были открыты, но решетчатые жалюзи оставались затворенными.

Время от времени белые кисейные занавески колыхались, словно от чьего-то дыхания. Тело Биаджо, казалось, покоилось сном на чистой постели.

Слова Эмидио потонули в молчании. Женщина снова наклонила голову и начала медленно перебирать четки. На ее лбу заискрилось несколько капель пота: она тяжело дышала.

— Когда придут взять его завтра? — спустя немного, спросил Эмидио.

— В десять часов, хоронит братство Св. Тайн, — ответила она своим обычным голосом.

И снова умолкли. Из деревни доносилось громкое кваканье лягушек, порой в комнату врывался запах свежей травы. Среди глубокой тишины Роза вдруг услышала какое-то глухое клокотание, исходившее от трупа, она испугалась, вскочила с кресла и хотела уйти из комнаты.

— Не бойтесь, Роза. Это соки, — проговорил шурин, протягивая ей руку, чтобы успокоить ее.

Она инстинктивно взяла его руку и удержала ее, продолжая стоять. Снова стала прислушиваться, но смотрела в другую сторону. В животе мертвеца клокотание продолжалось, казалось, оно подкатывало к самому рту.

— Пустяки, Роза! Успокойтесь, — прибавил шурин, жестом приглашая ее сесть на длинный сундук с приданым, на котором лежала пестрая подушка.

Она села возле него, продолжая беспокойно держать его руку. Так как сундук был невелик, то колени сидящих на нем соприкасались.

Снова молчание. Где-то вдали послышалось пение молотильщиков.

— И ночью молотят, при лунном свете, — проговорила женщина, она хотела говорить, чтобы обмануть страх и усталость.

Эмидио не открыл рта. Женщина выпустила его руку, так как это прикосновение начинало пробуждать в ней какое-то неясное чувство беспокойства.

Обоими овладела одна и та же мысль, которая словно внезапно обрушилась на них, оба вспомнили вдруг об одном и том же, это было воспоминание о невысказанной любви их ранней юности.

В то время они жили на южном склоне холма в стоящих рядом домах Кальдоре. У самого края пашни поднималась высокая стена, сложенная из скрепленных глиной каменных глыб. На южной стороне, принадлежавшей родителям Розы, под горячими лучами солнца цвела целая группа фруктовых деревьев. Весной, во время общего ликования пробуждающейся природы, эти деревья покрывались цветами, их серебряные, золотые и фиолетовые куполы тянулись к небу, украшая стену, они покачивались, словно желая подняться в воздух, и звонко шелестели, подобно собирающим мед пчелам.

За этой стеной, под деревьями, Роза любила петь.

Ее чистый и свежий голос бил ключом, как фонтан под цветочными коронами.

Это пение слышал Эмидио, который тогда выздоравливал. Он был еще слаб и испытывал мучительное чувство голода. Не будучи в состоянии выдержать диету, он тайком уходил из дома, спрятав под одеждой большой кусок хлеба, и долго шел вдоль стены по последней борозде пашни, пока не достигал счастливого уголка.

Там он садился на землю, прислонялся плечами к согретым солнцем камням и начинал есть. Одной рукой он подносил хлеб ко рту, а другой перебирал нежные колосья: в каждом зернышке была маленькая капля сока молочного цвета, напоминавшая вкус свежей муки. Прелесть вкусовых и слуховых ощущений смешивалась в душе выздоравливающего в одно бесконечно отрадное чувство. Эти беззаботные часы, живительные лучи солнца, благоухание весеннего воздуха, подобное чудному запаху вина, а также девичий голос — были для него естественным оздоровляющим питанием, глубоко проникавшим в его жилы.

Таким образом, пение Розы было одной из причин его исцеления. Когда же он совершенно оправился, голос Розы не переставал оказывать на него чувственное воздействие.

С той поры, особенно после того, как обе семьи познакомились и близко сошлись, в сердце Эмидио закралась та молчаливая, робкая и тайная любовь, которая подтачивает силы юности.

В один из сентябрьских дней, незадолго до отъезда Эмидио в семинарию, обе семьи отправились в рощу, чтобы позавтракать на берегу реки.

Был мягкий день, три запряженные волами телеги катили по дороге, окаймленной цветущими кустами.

Завтрак был устроен на траве, в круглой прогалине, окруженной гигантскими тополями. Скошенная травка была сплошь покрыта маленькими фиолетовыми цветочками, испускавшими тонкий запах, со всех сторон сквозь густую листву пробивались полоски солнечного света, и, казалось, будто застыла внизу река, превратившись в спокойный пруд, в ясной прозрачности которого неподвижно дремали растения и воды.

После завтрака одни разбрелись по берегу, другие тут же разлеглись на лужайке.

Роза и Эмидио очутились вдвоем, они взялись за руки и отправились гулять по усаженной кустиками тропинке.

Она всей тяжестью опиралась на него, смеялась, срывала на ходу листья с молодых веток, кусала горькие стебельки и поворачивала голову назад, чтобы взглянуть на падающие желуди.

От резкого движения черепаховый гребень выскользнул из ее волос, которые вдруг пышно рассыпались по плечам.

Эмидио наклонился одновременно с ней, чтобы поднять гребень. Поднимаясь, они слегка столкнулись головами.

— Ай, ай! — смеясь, вскрикнула Роза, схватившись за лоб обеими руками.

Юноша глядел на нее, чувствуя трепет во всем теле, он побледнел, боясь выдать себя.

Она оторвала от ствола длинный стебель плюща, быстро вплела его в косы и зубцами гребня скрепила их на затылке. Зеленые и красноватые листочки, едва сдерживаемые гребнем, выбивались во все стороны.

— Я вам нравлюсь? — спросила она.

Но Эмидио не в силах был раскрыть рта, он не знал, что ответить.

— А значит, не нравлюсь!.. Да что вы, онемели?

Ему хотелось упасть перед ней на колени. Когда Роза засмеялась недовольным смехом, он почувствовал, что слезы показались у него на глазах от томительного сознания своего бессилия найти хоть одно слово.

Пошли дальше. В одном месте свалившаяся осина преградила им путь. Эмидио обеими руками поднял ствол, и Роза прошла под зелеными ветвями, которые на мгновение увенчали ее.

Подошли к колодцу, по бокам которого находились квадратные каменные водоемы. Густые деревья образовали над колодцем зеленую беседку. Там была глубокая, почти влажная тень. Зеленый свод отражался в воде, доходившей до половины кирпичных стенок.

— Как тут хорошо! — проговорила Роза, протягивая руки.

Она грациозно зачерпнула рукой воду и стала пить. Капли воды, просачиваясь сквозь пальцы, падали ей на платье, словно унизывая его жемчугом. Утолив жажду, она снова набрала в обе ладони воды.

— Пейте! — ласково предложила она спутнику.

— Не хочется, — оторопев, пробормотал Эмидио.

Она брызнула ему водой в лицо, презрительно поджав нижнюю губу. Затем растянулась в одном из пустых водоемов, словно в колыбели, выставив ноги из отверстия и беспокойно размахивая ими. Вдруг вскочила, взглянула на Эмидио каким-то особенным взглядом.

— Ну? Идем!

И снова пошли, так, все время храня молчание, они возвращались к своим. Над их головами свистали дрозды, горизонтальные пучки лучей пересекали им дорогу, а вокруг все усиливалось благоухание рощи.

Спустя несколько дней Эмидио уехал.

Спустя несколько месяцев брат Эмидио женился на Розе.

В течение первых лет своего пребывания в семинарии Эмидио часто думал о своей невестке. Когда законоучители излагали в школе священную историю, он грезил о ней. Во время занятий, когда его соседи, прикрывшись пюпитрами, занимались непристойностями, он закрывал лицо руками, отдаваясь нечистым мыслям. Когда в церкви раздавались гимны в честь Св. Девы, мысли его уносились в бесконечную даль.

Когда товарищи окончательно развратили его воображение, сцена в роще предстала пред ним в новом свете. И подозрение, что он не понял своей спутницы, сожаление, что он не сумел сорвать плод, который предлагали ему, стало мучить его.

Так вот что? Значит, Роза тогда была влюблена в него?.. Значит, он, сам не сознавая того, был так близок к великой радости!..

И мысль эта с каждым днем становилась острее, настойчивее и томительнее, а он, словно наслаждаясь мучительными воспоминаниями, не расставался с нею. Таким образом, для священника, в его однообразной серой жизни, эта мысль превратилась в род неизлечимой болезни, сознавая безнадежность своего недуга, он предался бесконечному унынию и меланхолии.

Так значит он тогда и не подозревал!..

Свечи плакали восковыми слезами. Поднялся сильный ветер, проник сквозь планки жалюзи в комнату и всколыхнул занавески.

Розу стал одолевать сон, она медленно закрывала глаза, и когда голова ее падала на грудь, она вдруг раскрывала их.

— Вы устали? — ласково спросил священник. — Я? Нет, — ответила женщина, переведя дух и выпрямившись.

Но среди глубокой тишины сон снова подступал к ней. Она прислонила голову к стене, волосы закрыли всю ее шею, а из полуоткрытого рта вылетало медленное и ровное дыхание. Она была так прекрасна… И самыми чарующими в ней были ритмичное колебание груди и изгиб колен, сквозивший сквозь легкое платье. Вдруг порыв ветра всколыхнул занавески и погасил две свечи, которые были ближе к окну.

«А если я поцелую ее?» — подумал Эмидио, взглянув на спящую и чувствуя, как растет в нем неодолимое желание.

Среди июньской ночи еще раздавались людские голоса, звуча, как торжественные гимны, там и сям вдали слышались ответные голоса, не сопровождаемые музыкальными инструментами. Луна уже поднялась высоко, и слабый свет свечей не мог победить белого сияния, лившегося на жалюзи и проникавшего через промежутки планок.

Эмидио повернул голову по направлению к постели, где лежал покойник. Его взоры, скользя по суровым и потемневшим линиям лица, невольно остановились на руке, вздувшейся и пожелтевшей, немного согнутой, испещренной темными жилками, он тотчас отвернулся. И вдруг голова Розы, не сознающей своего сна, описала на стене полукруг и склонилась на плечо взволнованного священника. От этого прикосновения прелестной женской головки сердце его томительно сжалось, движение потревожило немного сон, веки женщины чуть-чуть приоткрылись, и край зрачка сверкнул на белом фоне, подобно упавшему в молоко лепестку фиалки.

Эмидио замер, держа на плече драгоценное бремя. Боясь потревожить спящую, он сдерживал дыхание, его сильно волновало биение собственного сердца и стук в висках, которые, казалось, наполняют всю комнату. Но сон Розы не нарушался, Эмидио чувствовал, что силы постепенно покидают его, уступая место невыразимой неге, когда он глядел на эту шею, обольстительно белевшую среди ожерельев из жилок, или вдыхал ее теплое дыхание и запах волос.

Новый порыв ветра, пропитанный ароматом ночи, всколыхнул пламя третьей свечи и погасил ее.

Тогда, перестав думать и бояться, он поддался искушению и поцеловал женщину в губы.

Она вздрогнула и проснулась, открыла глаза, удивленно взглянула в лицо шурина и смертельно побледнела.

Затем медленно собрала волосы на затылке, насторожилась и, взглянув на колеблющиеся тени, спросила:

— Кто потушил свечи?

— Ветер.

Больше ничего не сказали. Оба продолжали сидеть на сундуке, как и раньше, соприкасаясь коленями, в томительной нерешительности, избегая смотреть друг другу в глаза, так как совесть осуждала их мысли. И оба нарочно стали обращать внимание на окружающие предметы, отдаваясь этому созерцанию с притворной настойчивостью, но чувствуя в то же время, что думают об одном и том же. Мало-помалу ими овладел род опьянения.

Ночные песни продолжались, долго таяли в воздухе, отражая в себе нежные ласки поющих. Мужские и женские голоса сливались в любовном созвучии. Порой какой-нибудь голос выделялся из прочих, возвышался над ними, а кругом него плыли согласные аккорды, как потоки вокруг быстро текущей реки. Теперь, в промежутках, перед тем как кто-нибудь начинал петь, слышался металлический звук, построенный в квинтах гитары, между одним и другим аккордом слышались мерные удары цепов.

Они слушали.

Быть может, от перемены направления ветра они стали ощущать совсем иные запахи, быть может, от холма Орландо к ним доносился запах плодов, быть может, из садов Скалиа долетал до них запах роз, но такой сильный, какой обыкновенно бывает у свадебного варенья, быть может, наконец, то был исходивший от Фарнийских болот влажный запах ирисов, который так же приятен для вдыхающего, как глоток воды для жаждущего.

Оба хранили молчание и неподвижно сидели на сундуке, их охватила нега лунной ночи. Перед ними быстро колыхался последний огонек свечи, пожиравший плачущий воск При каждом движении казалось, что он вот-вот погаснет. Бодрствующие не шелохнулись. Тревожно, широко раскрытыми глазами смотрели они, как дрожит умирающий огонек Вдруг опьяняющий ветер погасил его. Тогда, не боясь более мрака, обуреваемые общей страстью в одно и то же время, мужчина и женщина прижались друг к другу телом и устами и, не говоря ни слова, утратив волю сопротивления, кинулись в бездну страсти…

Смерть герцога д’Офена

I

Когда до слуха дона Филиппо Кассауры донесся первый далекий смутный гул мятежа, он быстро поднял веки, обыкновенно тяжело опущенные, воспаленные у краев и вывороченные как у кормчих, плавающих по разбушевавшемуся морю.

— Ты слышал? — спросил он стоявшего возле него Маццагронью. В его дрожащем голосе слышался инстинктивный ужас.

— Не бойтесь, ваше сиятельство, — улыбаясь, ответил мажордом, — сегодня День святого Петра. Это поют жнецы.

Старик стал прислушиваться, опершись на локоть и устремив взоры на балкон. Портьеры, волнуемые юго-западным ветром, колыхались. Стаи ласточек, словно стрелы, быстро сновали в раскаленном воздухе. Все крыши лежащих внизу домов отсвечивали красноватыми и серыми тонами. За крышами простиралось огромное поле, покрывавшееся во время жатвы блестящим золотым ковром.

Старик снова спросил:

— Но, Джиованни, слышишь ли ты?

И действительно: крики, которые он слышал, были, по-видимому, не похожи на радостные возгласы. Ветер, шум которого то крепчал, то ослабевал или смешивался с криком, придавал странный колорит доносившимся до старого герцога возгласам.

— Не бойтесь, ваше сиятельство, — снова ответил Маццагронья, — слух обманывает вас. Будьте спокойны. — И он направился к балкону.

Это был дородный мужчина с кривыми ногами и огромными руками, волосатыми, как у зверя. У него были немного косые глаза, белесоватые, как у альбиноса, и все лицо усеяно веснушками. Виски были покрыты редкими рыжими волосами, на затылке красовалось множество твердых шишек величиной с каштаны.

Несколько минут он простоял между двумя развевающимися, как паруса, портьерами и пытливым взором смотрел на расстилавшуюся у его ног равнину. По Фарской дороге тянулся высокий столб пыли, точно там маршировали бесчисленные войска. Разрываемые ветром тучи принимали прихотливые очертания. Порой сквозь густое облако пыли виден был какой-то блеск, точно за ним скрывались вооруженные люди.

— Ну? — тревожно спросил дон Филиппе.

— Ничего, — ответил Маццагронья, но брови его нахмурились.

Снова с волной знойного ветра донеслись отдаленные крики. Одна портьера, подхваченная этой волной, заколыхалась и взвилась в воздухе, как развернутое знамя. Дверь с шумом и грохотом захлопнулась, оконные рамы со звоном задрожали от сотрясения, разбросанные по столу груды бумаг разлетелись по всей комнате.

— Закрой, закрой окна! — закричал старик в страшной тревоге. — Где мой сын?

Он тяжело дышал, задыхаясь от своей тучности и не будучи в состоянии подняться с кровати, так как нижняя часть его тела была парализована. Паралитическая дрожь то и дело пробегала по мускулам его шеи, локтям и коленям. Его скрюченные руки, узловатые, как корни старых масличных деревьев, неподвижно лежали на одеяле. Пот выступил на его лбу и голом черепе, обливая испуганное лицо, испещренное красноватыми жилками, словно бычья селезенка.

— Черт возьми! — процедил сквозь зубы Маццагронья, наглухо запирая окна. — Неужели они осмелились?..

Вот у первых домов на улице делла-Фара показалась толпа людей, она бурлила, как вздымающиеся волны, за ней следовала еще большая толпа, которую еще невозможно было хорошо разглядеть, так как ее заслоняли ряд крыш и Сан-Пийский дубовый сквер.

То шли на подмогу крестьяне из окрестных деревень, чтобы усилить ряды мятежников. Постепенно толпа редела, разливаясь по городским улицам, и исчезала, как рой муравьев в запутанном лабиринте муравейника. Порой крики совершенно замирали, и тогда отчетливо слышался шелест дубов, растущих перед дворцом, который казался еще более одиноким и заброшенным.

— Где мой сын? — снова спросил старик, и в его голосе звучала все возрастающая тревога. — Позови его. Я хочу его видеть.

Он весь дрожал, лежа на своей постели. Его мучила не только тяжелая болезнь, но и страх. Еще со вчерашнего дня, при первых признаках мятежа, при угрожающих возгласах сотен молодых парней, собиравшихся идти к дворцу, для выражения протеста против последних насильственных действий герцога д’Офена, им овладел безумный ужас, он хныкал, как баба, а ночью призывал всех святых рая. Мысль об опасности и, быть может, о смерти, наполнила невыразимым ужасом душу этого расслабленного, полумертвого старика, доживавшего последние дни. Он был тяжело болен, но не хотел умирать.

— Луиджи, Луиджи! — тревожно звал он сына.

Весь дворец оглашался назойливым скрипом оконных рам, в которые ударял ветер. То и дело слышался стук хлопающих дверей или чьих-то торопливых шагов и отрывистые возгласы:

— Луиджи!..

II

Герцог спешил на зов. Он был бледен и встревожен, но старался овладеть собой. Он был высокого роста, вся его фигура свидетельствовала об огромной физической силе. Борода была еще совершенно черная, из большого гордого рта вырывалось горячее дыхание, глаза — мутные и жадные, нос — огромный, раздувающийся, покрытый красными пятнами.

— Ну? — спросил дон Филиппо, затаив дыхание. Он, казалось, задыхался от волнения.

— Не бойтесь, отец, я здесь, — ответил герцог, подходя к кровати и пытаясь улыбаться.

Маццагронья стоял у балкона и напряженно смотрел на улицу. Крики совершенно смолкли, и никого не было видно. Красный огненный диск солнца спускался к краю ясного неба, делаясь все больше и краснее по мере приближения к вершинам холмов. Казалось, что все на земле было объято пламенем, словно раздуваемым юго-западным ветром. Между деревьями парка Лиши показался серп луны. Вдали блестели окна домов Поджио Ривели, Риччано, Рокка-ди-Форка, и временами слышался перезвон колоколов. Там и сям вспыхивали огни. От удушливого зноя невозможно было дышать.

— Во всем виноват этот Шолли! — произнес герцог д’Офена своим суровым и резким голосом. — Но…

Он сделал угрожающий жест и подошел к Маццагронье.

Его беспокоила участь Карлетто Груа, которого он еще не видел сегодня. Он вынул из пистолета две длинные пули и внимательно осмотрел их. Тяжелыми шагами ходил он взад и вперед по комнате.

Отец широко раскрытыми глазами следил за всеми его движениями. Он кряхтел, как вьючное животное в борьбе со смертью, по временам он хватал своими безобразными руками одеяло и махал им перед собой, чтобы освежить себя струей воздуха. Несколько раз он обращался к Маццагронье с вопросом:

— Не видать ли чего-нибудь?

Вдруг Маццагронья воскликнул:

— Вот бегут Карлетто и Геннаро.

В самом деле раздался сильный стук в дверь. Немного спустя, в комнату вошел Карлетто со своим слугой, оба были бледны, испуганы, облиты кровью и покрыты пылью.

При виде Карлетто герцог испустил крик. Он осмотрел его руки и ощупал тело, стараясь отыскать раны.

— Что с тобой случилось? Скажи, что случилось с тобой?

Юноша захныкал, как женщина.

— Вот здесь, — всхлипывая, сказал юноша, он нагнул голову и показал на затылке несколько слепленных кровью прядей волос.

Герцог осторожно приподнял пальцами волосы, чтобы открыть рану. Он любил Карлетто противоестественной любовью и заботился о нем, как о возлюбленной.

— Тебе больно? — спросил он юношу.

Тот заплакал сильнее. Он был нежен, как девушка, его женоподобное лицо было покрыто едва заметным пушком, он носил довольно длинные волосы, его руки были поразительно красивы, а голос его напоминал голос кастрата. Карлетто был круглым сиротой сыном беневентского кондитера, у герцога он исполнял обязанности пажа.

— Они сейчас придут, — проговорил он, при этом его лицо перекосилось от страха, и он стал смотреть полными слез глазами на балкон, со стороны которого снова послышался гул, на этот раз еще громче и ужаснее.

Слуга Карлетто, у которого на правом плече зияла глубокая рана и рука была обагрена кровью до самого локтя, запинаясь, стал рассказывать, как оба они бежали от разъяренной толпы.

Вдруг Маццагронья, который все время внимательно смотрел на улицу, закричал:

— Вот они! Идут к дворцу! Они вооружены!

Дон Луиджи оставил Карлетто и поспешил к окну.

III

Действительно, толпа уже взбиралась на широкий косогор, с угрожающими криками потрясая оружием и различными орудиями, дикая ярость овладела чернью, казалось, это было не скопище отдельных людей, а какая-то слившаяся воедино масса неодушевленной материи, которая стремилась вперед с неодолимой силой. В несколько минут толпа достигла дворца и, извиваясь, подобно огромной змее, несколькими кольцами окружила все строения дворца. Некоторые из мятежников несли длинные горящие пучки камыша, которые, словно факелы, бросали на их лица колеблющийся красноватый свет, от пучков с треском отлетали искры и горящие тростинки. Небольшая группа несла кол, на конце которого висел человеческий труп. В каждом жесте, в каждом слове мятежников сквозила угроза смерти. Среди угроз и брани постоянно повторялось одно ИМЯ:

— Кассаура! Кассаура!

Герцог д’Офена в гневе грыз себе пальцы: на острие кола он узнал изувеченное тело Винценция Мурра, это был посол, которого он ночью отправил, чтобы вытребовать подмогу. Он указал Маццагронье на казненного, и тот тихим голосом произнес:

— Кончено!

Но дон Филиппо услышал это, из его груди вырвался такой ужасный, душераздирающий крик, что у всех замерло сердце, и они упали духом.

Слуги, охваченные паническим страхом, столпились у порога. Лица их были бледны. Одни плакали, другие призывали святых, а третьи начинали подумывать об измене: если они предадут своего господина народу, не спасут ли они этим свою жизнь? Пять или шесть менее трусливых готовились к обороне и взаимно ободряли друг друга.

— На балкон. На балкон! — гудела внизу толпа. — На балкон!

Герцог д’Офена стал тихо шептаться с Маццагроньей.

Спустя немного, он обернулся к дону Филиппо и сказал:

— Садись в кресло, отец, — так будет лучше.

Слуги в свою очередь начали перешептываться. Двое из них подошли к постели, чтобы помочь больному подняться, двое других подошли к креслу, которое катилось на маленьких колесах.

Задача была не из легких. Тяжеловесный старик кряхтел и стонал, когда руки пытавшегося поднять его слуги обвились вокруг его шеи. Он обливался потом, так как в комнате, окна которой были наглухо закрыты, стояла невыносимая духота. Когда он сел, его ноги начали конвульсивно ударяться о пол, а огромное брюхо свесилось на колени, подобно неполному кожаному меху.

— Джиованни, — сказал герцог Маццагронье, — теперь твоя очередь.

Тот решительным движением открыл двери и вышел на балкон.

IV

Толпа встретила его оглушительным воем. Пять, десять, двадцать пылающих внизу пучков камыша слились в один колоссальный костер. Их свет озарял лица, возбужденные жаждой истребления зловеще сверкали сталь оружия и железо секир. Лица несших факелы были покрыты мукой для защиты от искр. И сквозь эту белизну зловеще сверкали их кровожадные взоры. В воздухе поднимался черный дым и быстро рассеивался в вышине. Все огни, благодаря ветру, вытянулись в одну ленту, свистя и развеваясь, как волосы ведьмы. Более тонкие и сухие тростинки вспыхивали, краснели, искривлялись и с треском ломались, напоминая взрыв ракет. Это было веселое зрелище.

— Маццагронья! Маццагронья! Смерть своднику! Смерть косоглазому! — кричали все, подбадривая друг друга и настаивая на том, чтобы передние ряды не скупились на брань.

Маццагронья протянул руку, словно желая унять крикунов. Он напряг всю силу своего голоса и начал именем короля, как делал это при обнародовании законов, призывать мятежников к спокойствию:

— Именем Его Величества Фердинанда II, именем Божьим, короля обеих Сицилии, Иерусалима…

— Смерть вору!

В это мгновение грянуло несколько выстрелов, и оратор, ударявший себя в грудь, зашатался, взмахнул руками в воздухе и упал лицом вперед. При падении голова его застряла между двумя прутьями решетки и свесилась наружу, как тыква. Кровь капала вниз на землю.

Этот инцидент развеселил толпу. Крики неслись высоко к звездам.

Тогда несшие кол с висящим на нем Винценцием Мурром подошли к самому балкону и приблизили один труп к другому. Толпа безмолвно и напряженно следила, как кол качался в воздухе, пока оба трупа не очутились друг возле друга. Тут же нашелся поэт-импровизатор, насмехаясь над белесоватыми глазами Маццагроньи и косоглазием посла, он во все горло заорал насмешливый стишок:

Кто любит яйца, выбирай любое:

Одно — с пятном, и тухлое другое!

Экспромт был встречен оглушительным смехом, подобным шуму воды, низвергающейся с каменной кручи.

Другой поэт-соперник в свою очередь крикнул:

Как хорошо слепым на свете жить:

Когда умрут — не нужно глаз закрыть!

Снова смех.

Третий крикнул:

Вас мало жарили, слепые рожи:

Уж очень вы на смерть похожи!

Маццагронью клеймили все новыми и новыми двухстишиями. Дикая радость овладела чернью. Вид и запах крови совершенно опьянил стоящих впереди. Томазо ди Беффи и Рокко Фурчи начали состязаться в ловкости, швыряя камнями в висящий череп еще теплого трупа. При каждом ударе камня голова сотрясалась и обагрялась кровью. Наконец, камень Рокко Фурчи угодил в самую середину, а череп издал сухой звук Зрители начали аплодировать. Но толпе уже надоело потешаться над Маццагроньей.

Снова прозвучал крик:

— Кассаура, Кассаура! Герцог! Смерть ему!

Фабрицио и Фердинанд Шолли вошли в толпу и стали призывать людей к решительным действиям. В окно дворца полетел целый град камней, сопровождаемый звуками выстрелов. Отскакивающие обратно камни попадали в толпу, отчего многие были ранены.

Когда все камни были выброшены и патроны расстреляны, Фердинандо Шолли воскликнул:

— Взломать двери!

Переходящий из уст в уста крик отнял у герцога д’Офена всякую надежду на спасение.

V

Никто не осмеливался закрыть балкон, где такой ужасной смертью погиб Маццагронья. Труп продолжал лежать. Так как мятежники, чтобы освободить руки, прислонили к решетке балкона кол с изуродованным трупом посла, то через развевающиеся портьеры виднелся еще другой труп с обрубленными членами. Уже совсем стемнело. На небе горели бесчисленные звезды. Вдали пылало жнивье.

Когда герцог д’Офена услышал стук в двери, он решился на последнее средство. Дон Филиппо, обезумевший от ужаса, молча лежал с закрытыми глазами. Карлетто Груа с повязанной головой забился в самый угол и сидел там, стуча зубами от страха и следя своими готовыми выскочить из орбит глазами за каждым шагом, каждым жестом и движением своего господина.

Почти все слуги разбежались по чердакам и погребам. Лишь немногие оставались в соседних комнатах.

Дон Луиджи собрал их, воодушевил краткой речью и вооружил пистолетами и ружьями. Затем он указал каждому из них определенное место у подоконников или за портьерами балкона. Каждый должен был стрелять в толпу возможно частыми выстрелами, сохраняя при этом гробовое молчание и не выдвигаясь вперед.

— Начинай!

Раздался дружный залп. Дон Луиджи рассчитывал произвести в толпе панику. Сам он то и дело заряжал и разряжал свои длинные пистолеты с удивительной настойчивостью, быстротой и неутомимостью. Так как толпа мятежников стояла вплотную, то промахов почти не было. Крик, который поднимался после каждого выстрела, ободрял слуг и удваивал их усердие. Ряды мятежников дрогнули. Многие пустились бежать, оставляя на земле раненых.

Слуги, в знак победы, стали кричать:

— Да здравствует герцог д’Офена!

Эти трусы, увидя спину неприятелей, превратились теперь в храбрецов. Перестав прятаться и стрелять наудачу, они гордо выставились из своих прикрытий и стали стрелять, прицеливаясь. И всякий раз, видя, что кто-нибудь падал, они поднимали ликующий вой:

— Да здравствует герцог!

Вскоре дворец был свободен от осады. На площади стонали оставленные мятежниками раненые. Еще пылающие на земле факелы освещали тела раненых и убитых ярким блеском, отражались в лужах крови и с шипением гасли. Опять поднялся ветер и зашелестели верхушки каменных дубов. В долине перекликались собаки. Опьяненные победой, потные от утомления, слуги отправились подкрепиться едой и питьем. Все они были целы и невредимы. По этому случаю они стали пить без меры и веселиться вовсю. Некоторые перечисляли имена тех, кого они подстрелили, и даже описывали их падение, приправляя свои описания циничными насмешками. Псари употребляли охотничьи выражения. Повар хвастался, будто собственноручно убил страшного Рокко Фурча. Хвастовство, подогретое вином, все разрасталось.

VI

Герцог д’Офена, уверенный в том, что, по крайней мере, на эту ночь всякая опасность миновала, был озабочен только тем, чтобы утешить хныкающего Карлетто. Вдруг в одном из зеркал отразился ослепительный блеск, и возле самого дворца сквозь шум юго-западного ветра снова послышались крики. В это время вбежало несколько слуг, которые едва не задохнулись от дыма в нижних комнатах, где они после выпивки крепко спали. Они еще не протрезвели, нетвердо держались на ногах и не в состоянии были выговорить ни слова, так как языки их словно застыли. Вскоре сюда сбежались и остальные.

— Пожар! Пожар!

Они дрожали, сбившись в кучу, точно стадо баранов. Ими снова овладело малодушие. Скованная крепким сном мысль бездействовала, и они не знали, что им делать, смутное сознание грядущей опасности еще не заставляло их искать спасения.

Пораженный герцог некоторое время был в нерешительности. Когда Карлетто Груа увидел, что дым проникает в верхние покои, и услышал ужасный треск всепожирающего пламени, он поднял такой отчаянный крик, что дон Филиппо пробудился от тяжелого сна и увидел у своего изголовья смерть.

Гибель была неизбежна. Огонь, раздуваемый разбушевавшимся вихрем, возрастал и с невероятной быстротой охватывал старый дворец, пожирая все на своем пути и окутывая все предметы подвижным, текучим и шипящим пламенем. Пламя легко скользило по стенам, вот оно лизнуло обои, поколебалось мгновение перед узорами гобелена и, окрасившись множеством неопределенных цветов, добралось до ткани тысячью тонких, колеблющихся язычков. Словно некий дух вселился в настенные панно: в миг ожили нимфы и богини и засмеялись доселе невиданным смехом, их позы и жесты стали подвижными. Ослепительное пламя начало свою адскую пляску, оно обвивалось вокруг деревянной мебели, которая, сохраняя свою форму, принимала огненные очертания. Казалось, будто все предметы были обложены гранатами, которые разом подожгли. Как по волшебству, все превратилось в пепел. Пламя гудело, свистело, шипело на тысячи ладов, образуя величественный хор, не лишенный своеобразной гармонии. Так шелестит лес миллионами листьев и гудит орган миллионами труб. Сквозь пылающие по краям отверстия стек уже просвечивалось чистое небо со своими созвездиями. Весь дворец был во власти огневой стихии.

— Спасите меня! Спасите меня! — кричал старик, тщетно пытаясь подняться и чувствуя, как проваливается под ним пол. Все ближе и ближе ослепительное пламя…

— Спасите меня!

С нечеловеческими усилиями ему удалось подняться. Он начал бежать, наклонившись вперед всем корпусом и подпрыгивая короткими торопливыми шажками, точно толкаемый неопреодолимой силой. Он бежал, простирая вперед свои безобразные руки, пока не упал, словно пораженный молнией, становясь добычей пламени, он весь съежился, как пузырь…

Крик мятежной толпы все усиливался и уже заглушал шум пожара. Слуги, обезумев от ужаса и мучений, наполовину обгорелые, бросались из окон и падали мертвыми на землю, кто был еще жив, с теми кончала толпа. Каждое падение из окна сопровождалось бешеным криком народа.

— Герцога! Герцога! — стали кричать дикари. Их не удовлетворяла гибель челяди, они хотели видеть, как низвергнется вниз тиран со своим фаворитом.

— Вот он! Вот он! Вот!

— Сюда! Сюда! Мы ждем тебя!

— Умри, собака, умри! Умри!

У главного входа, на виду у всего народа показался дон Луиджи в горящем платье, он нес на плечах неподвижное тело Карлетто Груа. Все лицо его обгорело, так что герцога едва можно было узнать: волос на голове почти не было, бороды — тоже. Но он смело шел сквозь пламя. Адская боль поддерживала в нем силу духа.

Изумленная чернь на мгновение притихла. Но вот она снова ожесточенно завыла, свирепо выжидая, когда погибнет самая главная жертва их мщения.

— Сюда, сюда, собака! Мы хотим видеть, как ты умрешь!

Сквозь треск пламени Луиджи услышал последние бранные слова. Он собрал свои последние силы для выражения неописуемого презрения. Затем повернулся к толпе спиной и навсегда скрылся там, где с ужасной яростью бушевало пламя.

Перевозчик

I

Донна Лаура Альбонико сидела в саду, под виноградным навесом, укрываясь в тени от полуденного зноя.

В белой вилле, притаившейся среди расцветающих фруктовых деревьев, царила тишина. Жалюзи были прикрыты. Солнце немилосердно жгло. Была середина июня, и запах расцветающих апельсинов и лимонов смешивался с ароматом роз. В воздухе царило спокойствие. Во всем саду цвели пышные розы. При каждом дыхании ветерка колыхались верхушки растущих по бокам аллей деревьев, устилая землю пеленой благоухающего снега. Насыщенный ароматом воздух казался порой таким же сладким и крепким, как вкус опьяняющего вина. Ласково журчали скрытые в зелени фонтаны. Искрометные головки их струй то появлялись среди листвы, то исчезали, то вновь показывались, лаская взоры переменчивой игрой. Невысокие струйки производили среди цветов и трав какой-то особенный шорох, похожий на возню зверьков, которые бегали по саду, играли или копали свои норки. Невидимые птицы оглашали сад своими песнями.

Донна Лаура сидела в беседке, погрузившись в свои думы.

Она уже была старухой. У нее был тонкий, благородный профиль, длинный нос с небольшой горбинкой, довольно высокий лоб, очень красивый рот, еще свежий и полный сердечной доброты. Седые волосы вились на висках, образуя вокруг головы род венца. В молодости она, должно быть, была очаровательна.

Лишь два дня тому назад она приехала в этот уединенный дом с мужем и несколькими слугами. Она категорически отказалась жить в месте обычного летнего пребывания, на великолепной вилле, высившейся на Пьемонтском холме, она отказалась также и от моря ради этой пустынной, почти безводной деревни.

— Прошу тебя, поедем в Пенти, — сказала она своему мужу.

Барона, семидесятилетнего старика, сначала несколько удивило это странное желание жены.

— Зачем в Пенти? Что нам делать в Пенти?

— Поедем, прошу тебя. Хотя бы для разнообразия, — настаивала донна Лаура.

Барон, как всегда, дал себя убедить.

— Поедем.

Донна Лаура хранила глубокую тайну.

В молодости она пережила жгучую страсть. Восемнадцатилетней девушкой она вышла замуж за барона Альбонико, сделать это заставили ее семейные традиции. Барон сражался под началом Наполеона Первого и отличался большой храбростью, он почти никогда не бывал дома, так как все время следовал за императорскими знаменами. В одно из его продолжительных отсутствий маркиз Фонтанелла, молодой человек, женатый и имевший детей, влюбился в донну Лауру, и так как он был очень красив и горячо любил баронессу, то, в конце концов, сломил сопротивление любимой женщины.

Тогда для двух влюбленных наступила пора самых сладких грез. Они жили, забыв все на свете.

Но вот донна Лаура в один прекрасный день почувствовала, что она беременна, она горько плакала, отчаивалась, переживала ужасные волнения, не зная, на что решиться, как спасти себя. По совету своего друга, она уехала во Францию, там укрылась она в неведомом уголке Прованса, одной из южных местностей, богатых садами, где женщины говорят на языке трубадуров.

Она поселилась в деревенском домике, окруженном большим садом. Деревья расцветали: была весна. Среди ужасного душевного состояния, близкого к черной меланхолии, она временами испытывала минуты бесконечного блаженства. Целыми часами просиживала она в тени, в каком-то бессознательном состоянии, в то время как смутное чувство материнства порой заставляло трепетать все ее существо. Вокруг нее росли цветы, распространяя острый аромат, к горлу подступали легкие приступы тошноты, и ослабляющая истома разливалась по всем членам. Незабвенные дни!..

Когда приблизился торжественный момент, к ней по ее настоянию приехал ее друг. Бедная женщина испытывала страшные мучения. Он стоял возле нее, бледный, молчаливый, не переставая целовать ее руки. Роды начались ночью. Она кричала в родовых муках, судорожно хваталась за кровать, думала, что умирает. Первый крик младенца потряс ее до глубины души. Она лежала на спине, слегка запрокинув голову за подушки, мертвенно бледная, не имея сил не только говорить, но даже поднять веки, слабо шевелила бескровными руками, простирая их к свету, как это часто делают умирающие.

В течение всего следующего дня она держала младенца при себе, в своей постели, под своим одеялом. Это было хрупкое существо, мягонькое, красненькое, непрерывно шевелившееся, с неопределившимися человеческими чертами. Слегка припухлые глаза были еще закрыты, изо рта вырывались хриплые, жалобные звуки, очень похожие на слабое мяуканье.

Восхищенная мать не могла наглядеться на него, она гладила ребенка, ощущала на своих щеках его нежное дыхание. В окно проникал мягкий свет, и виднелись провансальские поля, покрытые посевами, спокойный воздух оглашался пением жнецов. Это был священный день.

На следующий день у нее отняли младенца, скрыли его, унесли неизвестно куда. Она не видела его больше. Потом она вернулась в свой дом и стала жить со своим мужем жизнью всех женщин, никакое другое событие больше не волновало ее души. Других детей у нее не было.

Но воспоминания о ребенке, идеальное обожание этого существа, которого она больше не видела, о котором даже не знала, где он, навсегда овладели ее душой. Других мыслей у нее не было, она вспоминала все самые ничтожные подробности этих дней, ясно представляла себе ту местность, форму деревьев, растущих перед домиком, очертания холма, замыкавшего горизонт, цвет и узоры одеяла, покрывавшего постель, пятно на потолке комнаты, рисунки блюдечка, на котором ей подавали стакан, — все-все, так ясно, отчетливо… В любой момент образы этих далеких предметов вставали в ее памяти без всякой последовательности, без связи, как во сне. Порой они почти ошеломляли ее. Иногда живо и ясно вспоминала она людей, виденных ею в той местности, их движения, самые незначительные жесты, позы, взгляды. Ей казалось, что в ушах ее еще звенит крик младенца, что она трогает его ручки, тоненькие, розовые, мягонькие, — эти ручки, которые были, быть может, единственными окончательно сформировавшимися членами, похожими на миниатюрную модель взрослого человека, с микроскопическими жилками, с крошечными суставчиками, обозначавшимися под тоненькими складками, с прозрачными, нежными ноготками, слегка подернутыми фиолетовым налетом. О, эти ручки! С каким-то странным трепетом мать думала о их бессознательной ласке! Она даже ощущала их запах, — особенный запах, напоминающий запах едва оперившихся голубей!

Так донна Лаура, замкнувшись в своем внутреннем мире, который день за днем поглощал ее жизнь, проводила годы, многие годы, до глубокой старости. Она не раз расспрашивала своего старого друга о ребенке. Ей хотелось бы опять увидеть его, узнать, что с ним.

— Скажите мне хотя бы, где он. Прошу вас.

Но маркиз, опасаясь какого-нибудь неблагоразумного поступка с ее стороны, отвергал ее просьбы.

— Вы не должны видеть его. Вам необходимо сдержать свои чувства. Сын мог бы обо всем догадаться и воспользоваться тайной для своих целей, мог бы все открыть… Нет, нет, вы не должны видеть его…

Донна Лаура совершенно терялась перед этими доводами практичного человека. Она не могла себе представить, что ее крошка растет, превратилась во взрослого человека, уже близкого к преклонному возрасту. Около сорока лет прошло со дня его рождения, — все же в мыслях своих она видела только младенца, розовенького, с закрытыми глазками…

Маркиз ди Фонтанелла лежал при смерти.

Донна Лаура, узнав о болезни старика, была охвачена такой тревогой, что однажды вечером, не будучи в состоянии выносить страданий, вышла одна из дому и направилась к дому больного, куда толкала ее упорная мысль, — мысль о сыне. Прежде чем старик умрет, она хотела узнать тайну.

Она шла вдоль стен, вся съежившись, чтобы ее не заметили. На улице было много народа. Последние лучи заходящего солнца обливали багрянцем дома. Между домами были разбиты садики, покрытые цветущей лиловой сиренью. Стаи ласточек, проворных и легких, кружились на светлом фоне неба. Толпы ребятишек с криком и гамом бегали по улицам. Иногда мимо нее проходила какая-нибудь беременная женщина, опираясь на руку мужа, и тень ее округленной фигуры вырисовывалась на стене.

Донну Лауру, казалось, преследовало все это оживление природы и людей. Она ускоряла шаги, бежала. Сверкающие выставки витрин, открытые лавки, кафе как острым ножом резали ее глаза. Мало-помалу у нее начинала кружиться голова, а в душу закрался какой-то безотчетный страх. — Что она делает! Куда идет?.. — Расстроенное сознание твердило ей, что она в чем-то виновата, и ей казалось, что все смотрят на нее, роются в ее душе, читают ее мысли.

Над городом стояло багровое зарево последних лучей солнца. Там и сям из погребков доносилось пение пьяниц.

Когда Донна Лаура дошла до дверей дома маркиза, у нее не хватило духа войти. Она прошла дальше, сделала двадцать шагов, затем снова повернула назад, потом опять пошла обратно. Наконец, она переступила порог, поднялась по лестнице и в изнеможении остановилась в передней.

В доме царила молчаливая тревога, которой домашние окружают постель больного. Слуги ходили на цыпочках, неся что-нибудь в руках. В коридоре слышались тихие разговоры. Через залу прошел какой-то лысый господин, весь в черном, поклонился донне Лауре и снова удалился.

— Где маркиза? — спросила донна Лаура какого-то слугу уже довольно твердым голосом.

Слуга почтительным жестом указал донне Лауре на следующую комнату, затем ушел доложить о ее приходе.

Вскоре вышла маркиза. Это была довольно полная женщина с седыми волосами. Глаза ее были полны слез. Она молча обняла подругу, захлебываясь от рыданий.

— Можно увидеться? — спросила минуту спустя донна Лаура, не подымая глаз.

Она произнесла эти слова сквозь крепко сжатые зубы, чтобы подавить волнение.

— Войдите, — сказала маркиза.

Обе женщины вошли в полутемную комнату больного. Воздух был пропитан запахом лекарств, от всех предметов падали большие и странные тени. Маркиз ди Фонтанелла лежал на постели, он был страшно бледен, его лицо было все в морщинах, он улыбнулся донне Лауре, увидев ее.

— Благодарю вас, баронесса, — медленно проговорил он и протянул ей влажную и теплую руку.

Он, казалось, вдруг собрал всю силу воли и начал говорить о разных вещах, как будто был совсем здоров.

Но донна Лаура, незаметно для других, взглянула на него полным мольбы взором, догадавшись, чего она хочет, он обратился к жене.

— Джиованна, пожалуйста, приготовь мне питье, как сегодня утром.

Маркиза извинилась и вышла, ничего не подозревая. Среди тишины дома послышались ее шаги, мягко ступающие по коврам.

Донна Лаура неописуемым движением наклонилась к старику, взяла его за руки и взглядом своим вырвала у него одно слово за другим.

— В Пенти… Лука Марине… женат… дети… дом… Не старайся увидеть его… Нельзя видеть!.. — лепетал старик, охваченный таким ужасом, что у него расширились зрачки. — В Пенти… Лука Марино… Не выдай меня!..

Маркиза уже входила с лекарством.

Донна Лаура села, скрыв свое волнение. Больной начал пить, и глотки один за другим клокотали в горле, с регулярными промежутками.

Потом снова воцарилась тишина. Больной, казалось, уснул: все лицо его сделалось каким-то впалым, глубокие, почти черные тени окутали впадины глаз, щеки, ноздри, горло.

Донна Лаура простилась с подругой и медленно вышла, едва сдерживая дыхание.

II

О всех этих событиях вспоминала теперь старая баронесса, сидя в виноградной беседке, в этом спокойном саду. Что же могло теперь удержать ее от свидания с сыном? У нее хватило бы силы владеть собой, она не выдала бы себя, нет. С нее было бы достаточно снова увидеть его, своего сына, того самого, которого она держала на руках лишь один день столько лет тому назад, столько, столько лет! Вырос ли он? Высокого ли роста? Красив ли он? Как ему живется?

И, задавая самой себе эти вопросы, она в глубине души должна была сознаться, что ей не удавалось представить себе этого человека, воображение неизменно рисовало ей младенца, заслонявшего невинной чистотой своих форм всякий другой образ, который она пыталась представить себе. И она перестала насиловать свою душу, отдаваясь безотчетным переживаниям. Чувство действительности оставило ее в эту минуту.

— Я увижу его! Увижу его! — твердила она про себя, опьяняясь мечтами.

Природа молчала. Ветерок наклонял кусты роз, которые колыхались всей своей тяжестью. Струйки фонтанов искрились и мелькали среди зелени, напоминая созревшие кукурузные стебли.

Донна Лаура начала прислушиваться. В этот час молчание рождало нечто величественное и неумолимое и вселяло в душу таинственный ужас. Она долго колебалась. Потом быстрыми шагами направилась по аллее, дошла до калитки, обвитой ползучими растениями и цветами, остановилась и оглянулась назад. Открыла. Перед ее взором расстилалось большое поле, выжженное южным солнцем. Вдали под лазурным небом белели домики Пенти с его колокольней, куполом, с двумя или тремя соснами. По ровному полю извивалась река, сверкая на солнце и доходя своим изгибом до самых домиков.

«Он там», — подумала донна Лаура и вся затрепетала от охватившего ее материнского чувства. Воодушевившись этой мыслью, она пошла вперед, смотря перед собой и не обращая внимания на страшный зной и яркий свет, слепивший ей глаза. В этом месте дороги начинался ряд деревьев, стройных тополей, в листве которых звенели стрекозы. Ей навстречу шли две босые женщины с корзинами на головах.

— Не знаете ли вы, где дом Луки Марино? — спросила баронесса, охваченная непреодолимым желанием произнести это имя громким голосом, свободно.

Женщины остановились и посмотрели на нее удивленным взглядом.

— Мы не из Пенти, — просто ответила одна из них.

Донна Лаура разочарованно пошла дальше, чувствуя уже некоторую усталость в старческих членах. Глаза ее были утомлены ярким светом, и красные точки замелькали перед глазами. Легкое головокружение начинало туманить ее мозг.

Она приближалась к Пенти. Вот показались уже первые дома среди целого леса подсолнечников. Какая-то необычайно тучная женщина сидела на пороге, на ее огромном туловище красовалась детская головка с кроткими глазами, ровными зубами и спокойной улыбкой.

— Сударыня, куда вы идете? — с наивным любопытством спросила женщина.

Донна Лаура подошла к ней. Ее лицо пылало, дыхание было прерывисто. Силы начинали покидать ее.

— Боже мой! Ох, Боже мой! — стонала она, прижимая ладони к вискам. — Ох, Боже мой!

— Отдохните, сударыня, — проговорила гостеприимная женщина, приглашая ее войти.

Изба была низенькая и темная, в ней была какая-то особенная атмосфера, какая бывает во всех местах, где помещается много людей. Несколько голых ребятишек, с вздутыми, как от водянки, животами, потащились к порогу, лепеча, ощупывая пол и инстинктивно поднося ко рту все, что попадалось под руки.

Пока донна Лаура сидела и отдыхала, женщина не переставала говорить, держа на руках пятого младенца, вся кожа которого была покрыта темной корою, из-под этой коры выглядывала пара больших глаз, чистых и голубых, как два дивных цветка.

— Где тут дом Луки Марино? — спросила донна Лаура.

Хозяйка пальцем указала на один из красных домов, стоявший на самом краю села, возле реки, и окруженный как бы колоннадой высоких тополей.

— Вот он. А вам зачем?

Старая баронесса нагнулась, чтобы посмотреть.

Ее глаза, опаленные солнечным светом, сильно болели. Но она на несколько минут застыла в такой позе, тяжело дыша от усталости, ничего не отвечая, как будто нахлынувшее материнское чувство сдавливало ей горло. Так вот он, домик ее сына? И вдруг в ее памяти всплыла далекая комната, провансальская деревушка, лица, предметы, так отчетливо и ясно, хотя на один лишь миг. Она почти упала на стул и продолжала молчать, ощущая род физического отупения, очевидно, от солнечного жара. В ушах стоял непрерывный гул.

— Вам нужно переправиться через реку? — спросила хозяйка.

Донна Лаура утвердительно кивнула головой, она чувствовала какое-то одурение от мелькания на ретине красных кругов.

— Лука Марино перевозит людей и животных с одного берега на другой. У него есть лодка и паром, — рассказывала хозяйка. — А не то можно поискать броду, но для этого нужно дойти до Прецци Он уже тридцать лет занимается этом делом! На него можно положиться, сударыня.

Донна Лаура слушала, стараясь сохранить покидавшее ее присутствие духа. Но услышав последнюю новость о сыне, она остолбенела и почти перестала понимать дальнейшие слова.

— Лука — не здешний, — продолжала тучная женщина, увлекаясь природной болтливостью. — Его вскормили Марино, у которых не было детей. Какой-то господин, тоже нездешний, дал приданое его жене. Теперь он зажил недурно и много работает, но сильно пьянствует.

Женщина все это рассказывала в высшей степени просто, без всякого злого намека на неизвестное происхождение Луки.

— Прощайте, прощайте, — проговорила, поднимаясь, донна Лаура, ей казалось, что она совершенно оправилась. — Спасибо, добрая женщина.

Она дала одному из детей монету и вышла из дома.

— По этой дорожке! — кричала ей вслед предупредительная хозяйка.

Донна Лаура пошла по дорожке. Вокруг царила гробовая тишина, нарушаемая лишь протяжным пением стрекоз. Несколько групп искривленных и суковатых масличных деревьев росло на высохшей земле. Слева сверкала река.

— О-о-о, Мартина-а-а! — послышался вдали, по ту сторону реки, чей-то зов.

Звук человеческого голоса заставил старуху задрожать всем телом. Она подняла глаза. По реке плыла барка, едва заметная среди светящегося пара, на некотором расстоянии от нее белела другая барка, парусная. В первой барке можно было различить контуры животных, кажется, лошадей.

— О-о-о, Мартина-а-а! — снова окликнул голос.

Барки приблизились друг к другу. В этом месте была мель, и перевозчикам грозила опасность, если барки бывали перегружены.

Донна Лаура, остановившись под масличным деревом, оперлась о ствол и следила за всем, что происходит на реке. Сердце ее билось с такой силой, что ей казалось, будто его удары оглашают всю окрестность. Шелест ветвей, пение стрекоз, ослепительный блеск реки — все это волновало ее и смешивалось в ее душе в хаосе безумия. Медленный прилив крови к голове, благодаря невероятному зною, все окрашивал перед глазами в красный цвет. У нее начиналось головокружение.

Обе барки скрылись за поворотом реки.

Тогда донна Лаура отправилась дальше, шатаясь, как пьяная. Показалась группа домиков, окруженных двором, в углу которого спало вповалку несколько нищих, сквозь отрепья виднелись их красные тела, обезображенная болезнями кожа. На их безобразные лица сон наложил какой-то зверский отпечаток. Один спал лежа ничком и опершись головой на руки, другой лежа на спине, раскинув руки, в позе распятого Христа. Целые тучи насекомых с жужжанием кружились над этими жалкими человеческими скелетами, густые и назойливые мухи копошились на них, как в куче навоза. Из закрытых дверей доносился стук ткацких станков.

Донна Лаура пересекла площадь. Стук ее шагов разбудил одного нищего, который поднялся, опершись на локоть, и, не успев еще раскрыть глаз, машинально забормотал:

— Подайте ради Христа!

При этом звуке все нищие вдруг проснулись и вскочили на ноги.

— Подайте ради Христа!

— Подайте ради Христа!

Толпа оборванцев стала преследовать путницу, прося милостыни и протягивая руки. Один из нищих хромал на одну ногу и шел маленькими прыжками, словно раненая обезьяна. Другой волочился, сидя на земле и отталкиваясь обеими руками, как рак — клешнями, нижняя часть его туловища омертвела. У третьего был большой фиолетовый морщинистый зоб, который при каждом шаге колыхался, как подгрудок. У четвертого была искривленная рука, похожая на толстый сук.

— Подайте ради Христа!

Одни говорили в нос и хрипели, у других были высокие, женские голоса, как у кастратов. Они твердили все одни и те же слова, одним и тем же назойливым тоном.

— Подайте ради Христа!

Донна Лаура, преследуемая этой ужасной ватагой бродяг, чувствовала инстинктивное желание спастись бегством. Слепой ужас овладел ею. Она, быть может, начала бы кричать, если бы голос не замер в горле. Нищие подошли к ней вплотную и начали трогать ее протянутыми руками. Все требовали милостыни, все.

Старая баронесса пошарила в карманах, достала несколько монет и рассыпала их за своей спиной. Голодные нищие остановились, жадно накинулись на деньги, начали драться, валить друг друга на землю, угощая более слабых пинками и кулаками. Они озверели.

Трое остались с пустыми руками, недовольные, они снова побежали за баронессой.

— Мы ничего не получили! Мы ничего не получили!

Донна Лаура, приведенная в отчаяние этими преследованиями, не оборачиваясь, бросила еще несколько монет. Между калекой и зобастым завязалась драка. Обоим достались все брошенные деньги, а бедняга идиот-эпилептик, которого все притесняли и высмеивали, не получил ничего, он начал тихо плакать, облизывая слезы и слизь, которая текла из носа, и причитал:

— Ау, ау, ау-у-у!

III

Наконец, донна Лаура добралась до избы, окруженной тополями. Она изнемогала, в глазах у нее потемнело, в висках стучало, язык горел, ноги подкашивались. Калитка была открыта, и она вошла.

Круглая площадка, обсаженная высокими тополями, представляла собой гумно. Два дерева служили подпорками стога соломы, из которого высовывались густолиственные ветви. На площадке росла трава, на которой мирно паслись две буланые коровы, обмахивая хвостом упитанные бока. Между ногами каждой свешивалось разбухшее от молока вымя цвета сочных фруктов. На земле было разбросано множество земледельческих орудий. На деревьях звенели стрекозы. Несколько собачонок возились на гумне, то лая на коров, то гоняясь за курами.

— Сударыня, кого вы ищете, спросил какой-то старик, выйдя из избы. — Не нужно ли вам переправиться на тот берег?

Старик был лысый, с бритым подбородком, все туловище его изгибалось вперед, едва держась на искривленных ногах. Все члены его носили отпечаток черной работы, от пахоты левое плечо было выше правого и грудь искривлена, от косьбы колени раздвинулись, от чистки деревьев и от различных долголетних терпеливых земледельческих трудов вся фигура его перегнулась пополам. Задав последний вопрос, он указал на реку.

— Да, да, — ответила донна Лаура, не зная, что сказать, что делать, и чувствуя, что ее покидают силы.

— Ну, так идем туда. Вот Лука возвращается, — прибавил старик, поворачиваясь к реке, по которой плыл подталкиваемый шестом паром, нагруженный мелким скотом.

Он проводил баронессу через возделанный огород к виноградному навесу, где ждали другие пассажиры. Он шел впереди нее, показывал ей овощи и говорил о будущем урожае по привычке земледельцев, состарившихся среди продуктов кормилицы-земли.

Вдруг он обернулся, так как госпожа молчала и, казалось, не слышала его слов, и увидел на ее глазах слезы.

— Вы плачете, сударыня? — спросил он тем же спокойным голосом, каким говорил об овощах. — Вы больны, что ли?

— Нет, нет, ничего… — бормотала донна Лаура, чувствуя, что умирает от усталости.

Старик ничего больше не сказал. Жизнь так изнурила его, что чужие страдания его не трогали. Сколько всевозможного люда, переправляющегося через реку, видел он за все дни своей жизни?!

— Садитесь, — сказал он, когда они подошли к навесу.

Трое парней с узелками ждали Луку. Они курили длинные трубки и хранили глубокое молчание, всем существом своим предаваясь этому наслаждению. В промежутках они говорили о ничего не значащих вещах, заполняющих узкий кругозор земледельцев.

Немного удивившись, взглянули они на донну Лауру и снова равнодушно предались своему занятию.

— Вот паром, — спокойно проговорил один из них.

— Везет овец из Видены, — добавил другой.

— Штук пятнадцать, — сказал третий.

Они поднялись и положили трубки в карманы.

Донна Лаура находилась в состоянии какого-то оцепенения. Слезы застыли на ее ресницах. Она утратила сознание действительности. Где она была? Что делала?..

Паром слегка ткнулся о берег. Овцы, испугавшись воды, жались друг к другу и блеяли. Пастух, перевозчик и его сын помогли им сойти на землю. Овцы, очутившись на берегу, бросились было врассыпную, но потом остановились, сбились в кучу и снова начали блеять. Несколько ягнят скакало на своих длинных кривых ногах, ища материнских сосцов.

Сделав все, что нужно, Лука Марино привязал паром. Затем сошел на берег и быстро зашагал по направлению к огороду. Это был высокий сорокалетний худощавый мужчина с красным лицом и плешивыми висками. У него были неопределенного цвета усы, и густая щетина выступала на подбородке и щеках, глаза были немного мутные, без всякого выражения интеллигентности, с кровавыми жилками, как у пьяниц. Из открытого ворота рубахи видна была волосатая грудь, грязная шляпа прикрывала голову.

— Уф! — вдруг воскликнул он, остановившись у навеса и вытирая пальцами вспотевший лоб.

Он прошел мимо пассажиров, даже не взглянув на них. Все его движения были неуклюжи и почти грубы. Руки, огромные, со вздутыми жилами, руки, привыкшие к веслу, казалось, были ему помехой. Они свешивались по бокам, покачиваясь во время ходьбы.

— Уф! Выпить бы!..

Донна Лаура сидела, как пригвожденная, не говоря ни слова, ничего не сознавая, ничего больше не желая.

Так вот кто ее сын? Вот кто ее сын!

Беременная женщина со старческой фигурой, обезображенной трудом и деторождением, принесла жаждущему мужу стакан вина. Тот одним духом выпил его. Потом вытер рукой губы и щелкнул языком.

— Идем, — сказал он резко, словно неохотно берясь за работу.

Вместе со старшим сыном, толстым пятнадцатилетним парнишкой, он приготовил паром: положил между краем его и берегом две доски, чтобы пассажирам удобнее было спуститься с берега.

— Почему вы не садитесь, сударыня? — спросил старик, видя, что донна Лаура не поднимается и ничего не говорит.

Донна Лаура машинально встала и последовала за стариком, который помог ей взойти на паром. Зачем она сделала это? Для чего ей переправляться на тот берег? Она не думала об этом, не рассуждала. Ее пораженный рассудок словно застыл на одном месте. «Так вот ее сын!» Она почувствовала, что в ней постепенно что-то гаснет, что-то исчезает и в душе образуется страшная бездна, больше ничего она не в состоянии была уловить в своем сознании. Видела, слышала, как во сне.

Когда старший сын Луки подошел к ней и потребовал платы за перевозку, прежде чем паром отчалит от берега, она не поняла, в чем дело. Мальчик звякнул монетами, полученными от одного из пассажиров, и громко повторил свое требование, думая, что госпожа оглохла от старости.

Увидя, что другие пассажиры достают из кармана деньги и платят, она опомнилась и сделала то же самое. Но заплатила она больше, чем следовало.

Мальчик дал ей понять, что у него не будет сдачи, но она не поняла его.

Тогда он, лукаво ухмыляясь, взял все деньги. Присутствующие улыбнулись той хитрой усмешкой, которая обыкновенно бывает у крестьян, присутствующих при мелком обмане.

— Едем? — сказал один из пассажиров.

Лука, до сих пор возившийся с якорем, оттолкнул паром, который плавно двинулся вперед. Берег, казалось, убегал вместе с камышом и тополями, извиваясь, как серп. Солнце ярко освещало всю реку, чуть-чуть склоняясь к западу, подернутому фиолетовой дымкой. На берегу еще можно было различить фигуры жестикулировавшей группы людей, то были нищие, издевавшиеся над идиотом. Порой ветер доносил обрывки слов и смех, похожий на шум волн.

Гребцы, обнаженные до пояса, изо всех сил налегли на весла, чтобы преодолеть силу течения. Донна Лаура видела почерневшую спину Луки, на которой резко обозначались ребра, пот лил с него ручьями. Слегка расширившиеся, неподвижные, мутные глаза ее уставились в одну точку.

— Приехали, — сказал один из пассажиров, вынимая из-под скамьи свои вещи.

Лука вытащил якорь и бросил его у самого берега.

Паром снова поплыл по течению, насколько позволяла веревка, потом дрогнул и остановился. Пассажиры соскочили на землю, спокойно помогли старой баронессе сойти на берег и пошли своей дорогой.

Все пространство по эту сторону реки было усажено виноградом. На виноградных кустах зеленели маленькие гроздья.

Несколько деревьев там и сям поднимались над ровной поляной.

Донна Лаура осталась одна-одинешенька на этом лишенном тени берегу, не ощущая ничего, кроме непрерывного биения артерий и зловещего глухого шума в ушах. Почва ускользала у нее из-под ног, и ей казалось, что ноги ее вязнут в тине или песке. Все предметы вокруг нее как будто кружились и рассыпались, и все они, не исключая ее самой, казались туманными, отдаленными, давно забытыми и погибшими навеки. Безумие уже охватывало ее мозг. Вдруг перед ее глазами промелькнули какие-то люди, дома, другая местность, другое небо… Натолкнулась на дерево и упала на камень, поднялась. Ее дряхлое, ослабевшее тело как-то жалко и вместе с тем смешно пошатывалось. Седые волосы, опаляемые солнцем, блестели ярче всех прочих окружающих ее предметов.

В это время нищие на другом берегу потехи ради уговорили идиота броситься в реку и доплыть до госпожи за милостыней. Они столкнули его в воду, предварительно сняв с него отрепья. И идиот поплыл, как собака, под градом камней, мешавших ему вернуться обратно. А эти люди-звери свистели и выли, наслаждаясь своей жестокостью. Когда течение унесло идиота, они стали бегать по берегу и неистово кричать:

— Тонет! Тонет!

Выбившийся из сил идиот все-таки доплыл до мелкого места у противоположного берега. Потом, как был, без одежды, так как вместе с разумом у него отсутствовало чувство стыдливости, направился к баронессе с протянутой по обыкновению рукой.

Безумная уже заметила его, с жестом ужаса, испустив пронзительный крик, она пустилась бежать к реке. Сознавала ли она, что делает? Не хотела ли умереть? О чем думала в этот момент?..

Добежав до края берега, она упала в воду. Вода забурлила и сомкнулась над ее головой. Над местом падения появились один за другим круги, они расширялись, переходили в маленькие волны и исчезали.

Нищие с противоположного берега стали звать хозяина удаляющегося парома.

— О-о, Лука-а-а! О-о, Лука Марино-о-о!

Они побежали к дому Луки и сообщили о случившемся. Тогда Лука направил лодку к тому месту, которое указали ему нищие, подозвав на подмогу Мартина, который спокойно плыл по течению.

— Там, внизу, какая-то женщина утонула, — сказал Лука.

Он не счел нужным подробно рассказать, в чем дело, и вообще говорить об этой женщине, так как не любил болтать попусту.

Два перевозчика, приблизившись друг к другу, тихо поплыли дальше.

— Пробовал ли ты молодое вино в Киакиу? Вот так вино, скажу я тебе!.. — сказал Мартин.

И сделал жест, обозначавший, что напиток был выдающегося качества.

— Нет еще, — ответил Лука.

— Не попробуешь ли малую толику? — спросил Мартин.

— О, да! — ответил Лука.

— Немного позже: нас ждет там Ианнанджело.

— Хорошо.

Они доплыли до места происшествия. Идиот, который мог бы лучше других указать это место, убежал в кусты виноградников и упал там в припадке эпилепсии. На противоположном берегу стали собираться зеваки.

— Останови свою лодку и прыгай в мою, — сказал Лука товарищу. — Один пусть гребет, а другой ищет.

Мартин так и сделал. Он кружил лодку на пространстве двадцати метров, а Лука шарил длинным шестом по дну реки. Всякий раз, натыкаясь на какое-нибудь препятствие, Лука бормотал:

— Вот.

Но все время ошибался. Наконец, после долгих поисков Лука сказал:

— На этот раз есть.

Наклонившись над бортом и согнув ноги от напряжения, он медленно поднял тело концом шеста. Мускулы его рук дрожали.

— Помочь тебе? — спросил Мартин, бросая весло.

— Не стоит, — ответил Лука.

Загрузка...