Торопись с ответом (повесть)

С утра лил дождь, и Павлу хорошо работалось. Окно его небольшого кабинета, отгороженного от сотрудников лаборатории дощатой перегородкой, выходило во двор, и он, то и дело отрываясь от записей с колонками цифр, посматривал на листву, тускло и влажно блестевшую сквозь пелену дождя. Сейчас она была почти одинаково темная, а в солнечные дни деревья переливались и сверкали всеми оттенками зеленого. Павел любил стоять у окна и смотреть на верхушки лип и тополей, на людей, идущих по асфальтовой дорожке к подъезду института. Шум улицы почти не доходил сюда, и огромное молчаливое здание института, огражденное от остального мира высокой чугунной решеткой и густыми кронами столетних деревьев, казалось непоколебимой твердыней, замкнутой в самой себе, живущей по своим законам.

Павел был не из последних в этой твердыне, и чувство своей необходимости, сопричастности к тому, что происходило здесь, ему нравилось.

Цифры были как раз те, какие ему хотелось видеть — все шло, как он предполагал. Павел давно уже научился ценить небольшие удачи медленной, упорной осады проблем, которые приходилось решать его лаборатории, и теперь он испытывал удовольствие, просматривая результаты эксперимента. Это уже было что-то. Если так пойдет… Тише едешь — дальше, будешь. И тому подобное — как там еще говорится? Народная мудрость. До нее надо дорасти. Так-то вот. К кому относилось это «так-то вот»? Уж не к нему ли самому — точнее, к тому другому Павлу, с которым он, заведующий лабораторией, доктор наук Павел Сергеевич Скачков, вел многолетний нескончаемый спор. И в конце концов тридцать пять не так уж много, продолжал размышлять Павел. Совсем не много. Хватит торопиться.

За дверью послышались тяжелые шаги. Вошел Иван Варфоломеевич, и Павел поспешно поднялся ему навстречу.

— Помешал небось? Как говорится, тысячу извинений. Был у Алексея Алексеевича и решил заглянуть. Не пугайтесь, коллега: всего и делов-то на несколько минут.

Старик грузно опустился на стул и стал расстегивать добротный, из настоящей кожи, массивный портфель.

«Коллега» в устах почтенного академика Воздвиженского, Варфоломеича, как его называли за глаза, звучало диковато, хотя пора бы привыкнуть — Павел недавно стал членом редколлегии ученого-преученого журнала, который, в числе прочих своих бесчисленных обязанностей, редактировал Иван Варфоломеевич.

— Вот, — он протянул небольшую рукопись, — прошу ознакомиться и дать письменный отзыв. Желательно — развернутый. Любопытная штукенция. Да не знаем, сирые (старик любил прикинуться), как поступить: печатать или нет. А вдруг — ерунда? Сраму не оберешься. Двое в коллегии «за», двое «против». Ваш голос, как говорится, решающий. Специфическая область. Больше и посылать некому…

— В таких случаях лучше печатать, Иван Варфоломеевич, — сказал Павел. — Авось и польза будет.

— Разумеется, разумеется.

— Вот и печатайте.

— Напишите отзыв — и напечатаем.

Старик явно что-то не договаривал. Не пришел же он сюда, чтобы передать эту папку. И Павел, небрежно бросив ее в стол, беспечно заметил:

— О'кей. В понедельник пришлю. — Он ждал, что будет дальше.

Варфоломеич поднялся:

— Спасибо, коллега, выручили. Алексея Алексеевича по дружбе просил — отказался. Прочитал — и отказался. Хочет подумать. Как-нибудь на досуге… А мне, грешному, сдается — здесь другое. Видите ли, коллега, как бы это сказать… Ваш шеф щепетилен в вопросах этики.

— Этики?

— Вот именно. Работа в некотором смысле… вступает в противоречие с теорией Алексея Алексеевича. А последняя во все учебники вошла. Девять изданий выдержала.

— Ну и что же? — спросил Павел.

— А сама работа довольно убедительно написана, — словно не замечая вопроса, продолжал Иван Варфоломеевич. — Весьма и весьма. Даже, знаете, производит впечатление.

Вот оно что. Неизвестный автор осмелился опровергать известного ученого. С точки зрения Варфоломеича, непорядок. Следовательно, надо поставить на место этого не в меру ретивого автора. Самому Алексею Алексеевичу, как полагает Воздвиженский, сделать это не совсем удобно — могут подумать, что сюда примешивается, так сказать, личный элемент (вероятно, так он и понял отказ Алексея Алексеевича написать отзыв), а другим, например Павлу, вполне удобно. Очень даже хорошо. Нехитрая механика. Теперь оставалось промолчать или поблагодарить за ценную информацию, но Павел спросил:

— Кто же сей храбрец?

— Лицо малоизвестное. Или совсем неизвестное. Провинциальный гений. Из Новосибирска, кажется… Фамилия — Коренев или Корнеев… Да там написано, — Варфоломеич добродушно улыбался. — Часом, не доводилось встречать?

Корнеев, Коренев из Новосибирска… Не доводилось ли встречать? Доводилось. Доводилось. Павел не сомневался уже, что это — Женька Корнеев и что это — та самая работа. Та самая…

Воздвиженский давно ушел, а Павел все сидел и смотрел в окно. Дождь шел и шел — густой, плотный, и ничего не было видно, кроме расплывающихся струек на стекле. Лучше всего сидеть так и слушать, как шумит, как ровно и беспрерывно бьет по листве дождь. Сидеть и не двигаться. И ни о чем не думать. Пока не раскрыта первая страница рукописи. И пока вся она не будет прочитана — от начала до конца.

***

Они мчались к Алексею Алексеевичу, хотя было поздно. Женька сидел рядом с шофером такси и все торопил его. Шофер, пожилой толстяк, посмеивался: вам на свиданку, а мне — отвечай?

Это было просто удивительно, как все сошлось. Сошлось — как только Женьке пришло в голову ввести непостоянную. Уравнение написалось само. Оно выглядело очень красиво — простое, ясное. Как у классиков. И все так логично, легко связывалось!

— Шеф, пожалуй, не подкопается, — сказал Женька, когда они поднимались в лифте.

В первый раз он назвал Алексея Алексеевича шефом, да еще так небрежно, и Павел усмехнулся. Какой он им шеф — всего-то и виделись раз в год по красным дням. И то сказать, академик, директор института, глава целой школы в физической химии, и они — мальчишки, без году неделя кандидаты наук. Но когда Женьку заносило, такие мелочи не брались в расчет.

Он все торопился, как будто что-то зависело от того, когда они придут. Перед дверью он вдруг сник:

— Может, проверим еще раз?

— Жалкий трус! — бросил Павел. — История не прощает малодушных!

Он-то знал: если Женька заупрямится — дело плохо. Второй раз сюда его и на канате не затащишь, начнет проверять все сначала. Но Женька стоял как вкопанный. Ему было наплевать на историю. Тут они услышали стук каблучков и подняли головы. По лестнице спускалась девушка. Они даже не разглядели ее хорошенько — смотрели против света. Но в ту же минуту Женька нажал кнопку звонка и принял равнодушно-независимый вид. Как будто визит к академику для него пустяк. Как будто он запросто ходит к нему чаи распивать.

Девушка прошла мимо, даже не взглянув на двух молодых людей. Она, разумеется, и не подозревала, какую роль сыграла в науке. Кто знает, если бы не эта девушка, осмелился бы Женька нажать кнопку звонка? И они тоже не запомнили ее, потому что прислушивались к шагам, приближающимся с той стороны. Неторопливым, еле слышным, ровным шагам — будто человек шел издалека.

Алексей Алексеевич сам открыл дверь. Он стоял на пороге в домашней мохнатой куртке и в стареньких войлочных туфлях, и даже выражение лица у него было совсем не такое, как в институте. Какое-то время, показавшееся им очень долгим, Алексей Алексеевич с любопытством рассматривал их и вдруг запросто, совсем по-домашнему, сказал:

— Заходите. Прошу, прошу…

Они молча, как лунатики, пошли за ним.

— Да вы разденьтесь, — любезно предложил Алексей Алексеевич. — Чайку попьем.

— Чайку — так чайку, — довольно небрежно буркнул Женька, будто они и в самом деле шли мимо, да заглянули «на огонек».

Алексей Алексеевич провел их в кабинет, усадил в кресла, извинился, что на минуту оставляет их, и вышел распорядиться.

Он жил один в огромной квартире, заставленной старинной мебелью и книжными шкафами. Хозяйство вела какая-то очень древняя старуха, которую в институте называли «Пиковой дамой». Только теперь, оставшись одни, они поняли, что натворили, ввалившись в дом без разрешения. Но отступать было поздно.

— Итак, молодые люди, вы совершили открытие, — сказал Алексей Алексеевич, садясь против них. Он сказал это совершенно серьезно, поудобнее устраиваясь в кресле и приготовившись слушать.

Женька молча протянул ему тетрадь, и Павел поспешил добавить:

— Исследование эффекта К. Внеплановая работа.

Почему он сказал, что внеплановая (хотя так и было) — ведь это уже не имело значения. От страха? Неуверенности?

Алексей Алексеевич, ни слова не говоря, уткнулся в тетрадь. Равнодушно и мерно, будто ничего не происходило, качался маятник больших стенных часов. Вправо-влево. Вправо-влево. Слабо пахло каким-то необыкновенным трубочным табаком.

Женька с независимым видом рассматривал гравюры на стенах.

Потом его взгляд скользнул по письменному столу, остановился на фигурке маленького бронзового человечка. Не хватало, чтобы он сейчас взял его в руки и начал рассматривать. С него станется.

Алексей Алексеевич (как он только ухитрился углядеть за Женькиным взглядом?) поднял голову.

— Интересуетесь? Что ж, Жак стоит того, — и снова впился в тетрадку.

Фигурка из старой, потемневшей бронзы резко выделялась на огромном пустом столе. Жак стоял с поднятой палкой, чуть наклонившись, вперед, готовый к нападению и защите. Гордый и непримиримый. Видно, он очень понравился Женьке, этот человек, а может, просто помогал сохранять выдержку, Женька не мог глаз от него отвести.

А старик все читал, неторопливо перелистывая страницы.

Вправо-влево. Вправо-влево — отсчитывал секунды маятник. По одной капле. Интересно, за сколько времени можно набрать стакан воды, наполняя его по одной капле в секунду? И какого порядка будет число, определяющее количество капель в стакане?

И вдруг Алексей Алексеевич швырнул тетрадь.

— Каковы, а? — вскричал он.

Они ждали чего угодно, только не этого. Взял да и швырнул!

— Вечерние забавы приготовишек, — выдавил из себя Павел.

— К тому же бездарных, — поддержал Женька.

— Обыкновенные троглодиты, — продолжал Павел.

— Только и всего, — завершил Женька.

— Неплохой дуэт, — сказал Алексей Алексеевич и нагнулся за тетрадью. Он с трудом дотянулся до нее, но ни Павел, ни Женька даже не пошевелились, чтобы помочь ему. Им не хотелось даже притрагиваться к ней, к этой жалкой ученической тетрадке, опозорившей их.

— Неплохой дуэт, — повторил он, доставая тетрадь.

— Мы и то… — тут же откликнулся Павел. — Не податься ли нам на эстраду, а? Как ты, Эжен, — не против?

— Я — всегда, пожалуйста, — ответил Женька. — Могу фокусы показывать. Могу и так…

— Фокусы, фокусы, — пробурчал Алексей Алексеевич, перелистывая тетрадь. — Это похоже на открытие — вот что! Если только верны исходные данные. Впрочем, данных у вас маловато, и выводы носят частный характер. Но все равно — логика, построение… Кто знает, может быть, это лучшее, что вы сделаете в своей жизни…

Он сказал это тихо, словно самому себе, а когда поднял глаза на Павла и Женьку, неожиданно громко скомандовал:

— Одевайтесь! Живо!

— В милицию поведете? — спросил Павел.

— В Пампасы! На абордаж! В ресторан!

— А Марина? — сказал обнаглевший Павел.

— Какая Марина?

— Вечно женственное начало.

— Пусть будет так, — милостиво согласился Алексей Алексеевич.

— Мы заедем за ней. Нам по дороге, — сказал Женька.

Почему Павел вспомнил о Марине? Хотел, чтобы она была свидетельницей их торжества, его торжества? Или он это сделал для Женьки, потому что Женька никогда бы не решился предложить это сам?

Может, с того вечера все и началось?

***

Дождь не переставал. Заметно потемнело, хотя до вечера было далеко. Павел встал, открыл окно. Вместе с шумом дождя и влажным воздухом в комнату ворвался острый, терпкий запах отцветающих лип. Надо было открыть окно раньше — все равно вода не попадала на письменный стол.

Дождь был прямым, без ветра, и вода со звоном, сильной, ровной струей стекала из желобов на асфальт. По двору, накрывшись одним плащом, пробежали две лаборантки. В углу, у противоположной стены, запенился ручей. Там, наверно, лежал камень.

Павлу захотелось вдруг, как в детстве, в одних трусиках поплясать под дождем. Плясать — и кричать от восторга. Он протянул руку в окно — дождь был теплый и мягкий.

Может, и правда с того вечера все началось? Они долго не могли никуда попасть — не было свободных мест. Шеф вел себя, как мальчишка, вызывал метрдотелей, демонстрировал свое могущество.

Павел острил, и Марина смеялась. Он был в ударе — у него здорово получалось. Марина смеялась, а Женька мрачнел.

***

Войдя в зал, уставленный столиками, за которыми сидели, шумно разговаривали, чокались, смеялись разгоряченные от духоты, еды и пития люди, Алексей Алексеевич усмехнулся:

— То, что нам нужно. Антиакадемическая атмосфера.

Кивком головы он подозвал метрдотеля:

— Пожалуйста, усадите нас.

— Свободных мест нет, — сухо сказал метрдотель. — Много гостей. Суббота.

Метр был очень важный, в безукоризненно белой манишке, с седеющей головой, с тщательно выбритым лицом, на котором застыло несколько загадочное выражение замкнутости.

— Объективная закономерность, — заметил Павел. — Суббота. Закон Гей-Люссака.

— Что вы сказали? — повернулся к нему метрдотель, слегка подняв брови.

— Объективная закономерность, говорю. Закон Гей-Люссака.

— Понятно, — кивнул метр, все же не решаясь отойти.

— Итак, нас четверо, — мягко повторил Алексей Алексеевич. — И, как видите, с нами дама.

— Понятно, — неопределенно сказал метр. — Понятно… — повторил он после некоторого раздумья.

И вдруг любезная улыбка мгновенно преобразила его лицо. Оно стало доброжелательным и заинтересованным. Само внимание.

— Сделаем. Для таких гостей все сделаем!

Свободный столик нашелся сразу, и когда все уселись, Алексей Алексеевич торжествующе проговорил:

— Видели? А вы — объективная закономерность. Закон Гей-Люссака. Нет, друзья, без волюнтаризма не проживешь! — Помолчав, он добавил: — Науку я исключаю. Как, впрочем, и еще кое-что…

По традиции Алексей Алексеевич заказал шампанского и легкий ужин. Старик был очень привлекателен со своей старомодной учтивостью. А когда разговор зашел об искусстве, Павлу и Женьке пришлось помалкивать. Впрочем, Женька набрался храбрости и спросил про бронзового человечка.

— Запал в душу мой человечек? — улыбнулся Алексей Алексеевич. — Почувствовали, какой он гордый и смелый. Он не сдастся, не отступится от себя. Это крестьянин времен Жакерии. Борьба и свобода! Вещь действительно старинная и уникальная, работы неизвестного мастера семнадцатого века. В своем роде семейная реликвия. Мой отец, старый большевик — подпольщик, привез ее из эмиграции. Жак был его другом, потом — моим, потом — моего сына…

Он замолчал, прикрыв глаза рукою. Чуткая Марина первая поняла и остановила взглядом Павла, хотевшего что-то сказать. Но Алексей Алексеевич уже справился с собой.

— За музы! — поднял он бокал, обратившись к Марине. — Музы и разум!

— Муза. Одна на двоих, — поправил Павел.

— О, разумеется! Коллективный разум и единственная муза. — Алексей Алексеевич чуть поклонился Марине. — Такой музе позавидовал бы сам Эйнштейн!

— Благодарю вас, — сказала Марина. — Но я всего лишь микробиолог. Сотрудник эпидемстанции. Не более того.

— Ты слишком хороша, чтобы быть хорошим эпидемиологом, — заметил Павел. — Это нарушило бы общую гармонию, то бишь справедливость, по терминологии моего друга и соратника Евгения Корнеева.

— За соратника — спасибо. Счастлив быть твоим современником! — немедля откликнулся Женька.

— Не стоит благодарности. Ты заслужил. — Павел разошелся. — Так вот, во имя справедливости, давай так, — обратился он к Марине, — я — прекрасный ученый, а ты — прекрасная женщина. Пойдет?

Дальше уже поехало, понеслось в стремительном темпе, все убыстряясь, как это бывает, когда летишь на санках с крутой горки. Стоит только решиться. Решиться — и оттолкнуться.

— Понимать, как предложение руки и… чего там у тебя вместо сердца? — спросила Марина.

— Обыкновенный двигатель, так как же — формула принимается?

— Я буду тебя любить, а ты за меня думать, так? — допытывалась Марина.

— Такое понимание семейных отношений меня вполне устраивает.

— Ого, семейных, — выдавил из себя заметно помрачневший Женька.

— Что ж, все мы, и биологи и балерины, только об этом и мечтаем. — Марина усмехнулась: — Ты неотразим. Устоять невозможно.

— И луна еще не взошла, — сказал Женька.

— Еще нет. А что ты об этом думаешь, Евгений Корнеев? — чуть дрогнувшим голосом спросила Марина.

— Ничего. Ровным счетом ничего, — он злился все больше и больше.

— Хорошо, — сказала Марина, повернувшись к Павлу. — Обещаю подумать. В свободное от работы время.

— А вот этого вам как раз и не полагается! — усмехнулся Алексей Алексеевич.

Улыбаясь, он слушал этот разговор и сразу понял — это давнишняя история. Старая, но вечно новая, как сказал поэт.

Но дело зашло, кажется, слишком далеко, если судить по лицу Евгения Корнеева, и Алексей Алексеевич поспешил добавить:

— Что же касается прекрасных ученых (разумеется, в равной мере это относится к вам обоим), то у меня предложение…

Павел слегка поддался вперед, но Корнееву, видно, трудно было сразу переключиться. Он по-прежнему изо всех сил старался сохранить невозмутимый вид…

— Предложение… — снова повторил Алексей Алексеевич, смотря на Корнеева. Ему все больше начинал нравиться этот несколько бесшабашный и неожиданный молодой человек. Интересно, кто из них играл первую скрипку?

— Во-первых, не заниматься внеплановыми работами — у нашего института достаточно напряженная программа. А во-вторых… Видите ли, ваше исследование интересно, спору нет, но я далеко не уверен в исходных данных. У меня были другие данные, да и фронт явлений значительно шире, и я пришел, как вы знаете, к другим результатам. А это, как известно, существенно для теории в целом. Увы, факты пока на стороне принятой теории.

— Наша работа может быть существенна для теории в целом? — спросил Женька.

Вот когда он справился с собой. Скорее всего, он и играл первую скрипку. Да, пожалуй, так.

— Не исключено, что для теории в целом, — ответил Алексей Алексеевич. — Хотя вас заинтересовал частный случай. Словом, надо еще потрудиться. Переплыть океан. Всего лишь.

— Я так и полагал, — задумчиво произнес Женька. — Вернее, однажды мне это пришло в голову…

Марина не слушала. Она ничего не понимала в этом. Она смотрела на танцующих и, наверно, не видела их — думала о своем. У нее всегда была эта особенность — вдруг уходить в себя. Отдаляться. В такие минуты она даже не понимала, что ей говорили.

— Согласитесь, друзья мои, что пока нет оснований пересматривать теорию, — продолжал Алексей Алексеевич.

— Пока нет, — сказал Женька.

— Благодарю вас. — Алексей Алексеевич снова наполнил бокалы. — Но в вашей работе тем не менее есть все, что нужно для серьезного исследования. Вот за это и выпьем. За диплом исследователя. Могу прибавить — с отличием!

— Выходит, наша тетрадочка — экзерсис для первых учеников? Упражнение в четыре руки? — осведомился Павел.

— В известном смысле… Я предлагаю вам другую тему. Плановую. Крайне важную. Возьмитесь — и притом совершенно самостоятельно. — Алексей Алексеевич помедлил. — Со временем этой темой будет заниматься целая лаборатория. А вы начнете. На первых порах подберите двух-трех сотрудников…

Он сказал это обычным тоном, как о пустяке, но предложение было ошеломляющим. Минуя годы черновой работы для других — самостоятельная тема! Крайне важная. Рывок в будущее. И в перспективе — лаборатория!

И у Павла, и у Женьки был, вероятно, забавный вид, потому что Марина, неожиданно повернувшись к ним, рассмеялась:

— Что вы такое сказали, Алексей Алексеевич?

Только сейчас она обратила внимание на Павла и Женьку — вернулась оттуда.

— Мы подумаем, — сказал Павел, одним духом осушив свой бокал. — Подумаем.

Заиграл джаз, и к Марине подошел парень в красном свитере.

— Разрешите? — обратился он к Павлу.

— Разрешаю, — сказал Павел. — Разрешаю, черт побери!

— Пошли, — лаконично бросил парень Марине.

— Я не разрешаю, — медленно и внятно проговорил Женька, — я ангажировал мадемуазель на мазурку.

— Ого! — вырвалось у Марины.

— Идите, молодой человек, погуляйте, — ласково произнес Алексей Алексеевич. — У нашей дамы болит голова.

— Женька, милый, пойми. Я самая обыкновенная. Обыкновенней некуда, — вдруг сказала Марина.

Так вот она о чем думала, когда смотрела на танцующих. Лицо ее было бледным, и глаза, сейчас серовато-зеленые, казались очень усталыми. Большие несчастные глаза на бледном лице.

— Лунатики, — сказал парень в красном свитере, отходя. — Чокнутые…

Возвращались они втроем. Алексей Алексеевич попрощался с ними, как только они вышли из ресторана. Они шли по ночным улицам, и Марина, как и раньше, держала Женьку и Павла под руки. Она всегда дурачилась и смеялась, когда они гуляли вместе. Им было легко: будто по молчаливому уговору, никто из них никогда не переступал черту. Эту черту.

Теперь все было разрушено. Словно порвались нити, которые связывали их. И каждый из них по-своему ощущал эту возникшую вдруг неустойчивость — она рождала смутную тревогу.

Они шли и молчали.

***

Он сказал — подумаем — и глотнул вина, потому что во рту стало сухо. Но вся штука в том, что тогда уже он все решил. Сразу — как только шеф высказал свое предложение. Он боялся одного — как бы Алексей Алексеевич не передумал. Все это было так неожиданно. Невероятно. Мелькнула ли у него мысль о Женьке? Тогда — нет. А потом он не сомневался, что Женька согласится. В конце концов, они могли вернуться к своей работе позже, когда все прояснится. Начать сначала они всегда бы успели. И вдруг Женька отказался — и так решительно, что уговаривать его было бесполезно. Что это было? Упрямство? Очередной «загиб»? Или что-то другое, что всегда он чувствовал в Женьке? Чувствовал — и не мог понять.

У Женьки не было никаких резонов. Он даже не пытался опровергать разумные доводы Павла. Он хотел одного — продолжать работу. Он был весь в ней. Он даже не мог себе представить, как можно было, хотя бы на время, бросить ее. Зачем? Во имя чего? Ведь он был уверен, что на верном пути.

Это была логика, силу которой хорошо знал Павел. Но это была другая, Женькина логика.

Потом Женька уехал — что ему оставалось? Самое удивительное, что шеф помог ему — Женьку взяли в институт, где он мог продолжать свою работу. Общую их работу. А ему только этого и надо было…

Странно, что с утра молчал телефон и никто не заходил, кроме Варфоломеича. И еще дождь. Когда не хочется двигаться. И хорошо сидеть одному. И чувствовать, как из окна тянет свежим, холодноватым, влажным воздухом, и пахнет липами и сырой землей.

Женька уехал, а он остался. И все произошло так, как говорил шеф. Он начал работать и получил лабораторию. У него здорово пошло. Потом защитил докторскую диссертацию. И стал членом некоего ученого совета. И членом редакционной коллегии академического журнала, ученого-преученого, единственного в этой области физической химии. Того самого, который редактировал академик Воздвиженский. Журнала, где должна быть опубликована работа Е. Корнеева, потому что больше печатать негде. А напечатать надо. Обязательно надо.

Павел читал, подолгу останавливаясь на каждой странице. Записывал возражения на обратной стороне папки и шел дальше. Красным карандашом, крест-накрест, он зачеркивал возражения, когда они отпадали. Он зачеркивал с удовольствием. Он радовался за Женьку, потому что, черт побери, это был Женька. Вероятно, Павел и не представлял свою жизнь без Женьки. Неважно, что его не было рядом, но где-то же он существовал, и был таким, как есть, и делал то, что ему полагалось, что, в сущности, полагалось делать всем.

Теперь-то Павел хорошо понимал, почему все они так переполошились, и Варфоломеич явился к нему собственной персоной. Теория Алексея Алексеевича выдержала девять изданий во всех учебниках — выдержит ли она десятое, если будет опубликована работа Е. Корнеева?

Во всяком случае, серьезная дискуссия неизбежна, и шефу пришлось бы нелегко. Ему пришлось бы защищать свой фундаментальный труд, который был делом всей его жизни. И против кого — неизвестного провинциала!

Шеф, скорее всего, убежден в непогрешимости своей теории. Если было бы не так — старик нашел бы в себе мужество отказаться от нее. Он сам первый предложил бы опубликовать работу Е. Корнеева. А теперь, считая себя правым, шеф не хочет играть роль черта в известном споре с младенцем. И волею судеб эта роль предназначалась ему, Павлу. Но вся шутка в том, что в свете работы Е. Корнеева непогрешимая теория шефа перестает быть непогрешимой. Удивительно, что старик этого не видит. А он, Павел, видит — с выводами Женьки трудно не согласиться. Кстати, так надо и начать — с выводами Е. Корнеева трудно не согласиться. Начать с самого главного. Взять быка за рога. Чтобы никаких неясностей и недомолвок.

Вы, уважаемый Иван Варфоломеич, принесли работу Е. Корнеева лично, дабы сообщить при этом ценную информацию, — спасибо. Работа произвела на вас впечатление, но вы не хотите вступать в спор с Алексеем Алексеевичем — это неприятно, трудно, возможно, и опасно. Тем не менее вы хотите быть объективным, как и подобает истинному ученому, и поступите так, как решат специалисты. А один из них, между прочим, — ученик и сподвижник Алексея Алексеевича. Уж если он «за», значит, деваться некуда: надо печатать.

В любом случае вы будете правы. Все же проистекающие последствия этого шага для вышеуказанного ученика и сподвижника Алексея Алексеевича, естественно, уже никого не интересуют. Это — личное дело ученика и сподвижника. Шеф сочтет его элементарным предателем — и будет прав: ведь Павел числится убежденным сторонником принятой теории. Естественно, что шеф сделает соответствующие выводы. И его бывший ученик окажется у разбитого корыта. Неплохо вы разочли, Иван Варфоломеевич. Все правильно. Все так и есть.

«С выводами Е. Корнеева трудно не согласиться…» Но дальше не писалось, и Павел положил ручку. Только теперь он заметил, что в комнате темно. Ого, дело идет к вечеру. И дождь как будто перестал. Он встал, включил свет. Кабинет, который ему так нравился, теперь показался неприятным. Диван, два низеньких кресла возле треугольного полированного столика на тоненьких ножках, книжный шкаф, сейф. Зеленая лампа на письменном столе, телефон. Стандарт докторов наук. А есть еще стандарт членкоров. И стандарт академиков. А Женька обходится без стандартов — любопытно, во что превратился бы этот кабинет, если бы он сидел здесь? На полированном столике, за которым Павел угощает кофе именитых гостей, лежали бы журналы, книжки с закладками, какая-нибудь лоханка, полная окурков; стол бы был завален бумагами, и уж наверно кто-нибудь из сотрудников торчал бы в кабинете, с жаром излагая свои завиральные идеи…

После дождя запах лип стал еще острее — казалось, он наполнил всю комнату, но был словно чужим здесь. Столик, два кресла, диван — все на своих местах. Остальное не имеет к этому отношения. А может, так неприютно при электрическом свете? Павлу захотелось снова остаться в темноте — он потянулся было к выключателю, но раздумал. Странно он ведет себя. Более чем странно.

Шеф, конечно, будет абсолютно прав, когда отстранит его от заведования лабораторией. Лаборатория выполняет важную часть программы института — как раз ту самую, которая основывается на этой теории. А он выступит ее противником. Естественно, ему придется уйти. Что же касается репутации, то об этом позаботится Варфоломеич. Разъяснит, кому надо, ситуацию. Скажет все полагающиеся слова. По поводу некой змеи, которую согрел на своей груди Алексей Алексеевич. Тогда и появится разбитое корыто. Павел даже ясно представил его: неглубокое, деревянное, с выщербленными краями, треснувшее наискосок по дну — то самое, из сказочки.

Правда, не исключено, найдутся и такие, которые поймут Павла — человек заблуждался, а теперь узрел истину. Вот и все. Как там, у Пушкина — пошел за ним безропотно, как тот, кто заблуждался и встречным послан в сторону иную… Что-то вроде этого.

Конечно, многие так и подумают. И все-таки после разговоров Варфоломеича что-то останется. Легкий осадок. Кисловатый на вкус. С запахом серы — производство нечистой силы. Ах, это непостижимое, мистическое «что-то»!

Ну, а как оно действует, известно: Павел Скачков? Разумеется, ничего плохого за ним нет. Способный ученый. Перспективный. Да и история сама по себе обычная — научный спор, пересмотр позиции… Но, знаете, говорят, что-то там было такое, не очень… Так что лучше уже — воздержимся. На всякий случай.

…С выводами Е. Корнеева трудно не согласиться. Действительно, трудно. Но не так-то легко и согласиться. И отказаться от отзыва невозможно.

Павел подошел к окну. Сгущались сумерки. У главного входа института зажегся фонарь. Полосы света прорезали влажный, белесый туман, и над самым подъездом возник ровный, колеблющийся прямоугольный козырек из света и воздуха. Поднялся ветер. Фонарь слегка покачивало, и козырек то приподнимался, то опускался.

В окнах напротив, через двор, света не было — сотрудники уже разошлись. Опечатаны лаборатории и кабинеты. Павла не беспокоили: знали, он частенько засиживался допоздна.

Пустынный двор. Фонарь. Дрожащие полосы холодного, матового света. Угрюмое здание с темными окнами.

Павлу стало тоскливо. Он зажег настольную лампу, сел за стол. С выводами Е. Корнеева трудно не согласиться. Трудно не согласиться… Нет. Завтра. Сейчас все равно ничего не выйдет. Утро вечера мудренее.

Павел обрадовался, когда зазвонил телефон. Чуть слышный дребезжащий звук показался странным в этой тишине, и Павел не спешил брать трубку: не показалось ли? Но звонок повторился — настойчивый, долгий. Павел ответил. Он услышал голос Марины (вот уж не предполагал), и что-то дрогнуло в нем.

— Что-нибудь случилось? — спросил Павел.

— Нет, ничего. Когда придешь?

— Тебя это интересует?

— Интересует. — Голос слышался близко, как будто Марина была рядом. Павлу даже показалось, что он почувствовал ее дыхание.

Он ясно представил себе: сейчас Марина достала сигарету, щелкнула зажигалкой. Откинулась в кресле.

— Интересует, — помедлив, повторила Марина.

— Прямо сейчас выхожу. Хватаю такси и через десять минут — у твоих ног.

— Приходи.

— Дождь? — спросил Павел.

— Приходи, — и Павел услышал частые гудки.

Странная у них была жизнь с Мариной. С тех пор как Павел переступил ту черту — они испытывали удивительное ощущение, будто катятся вниз, все быстрее, так что дух захватывает, и нет сил остановиться. И лишь когда Женька уехал и они поженились — Марина начала приходить в себя и старалась понять, объяснить, что же произошло. Так же как и Павел, с беспощадной ясностью она почувствовала: то, что должно было объединять их, все прошлое (хорошее было время, чистое, ясное) — отталкивало, отдаляло. Они старались не вспоминать, чтобы не заговорить о Женьке. Как в доме повешенного не говорят о веревке. Они словно договорились вычеркнуть из жизни целые годы. Самые лучшие. Забыть — чтобы не носить в себе постоянное, не проходящее со временем, чувство вины.

Но человеку не дано забывать, потому что прошлое неотделимо от него, от его жизни. И чем больше, чем мучительнее желание забыть, тем яснее и живее память, которая всегда настороже, готовая каждую минуту с новыми подробностями восстановить прерванную цепь, и тот день, и тот час.

Марина изо всех сил старалась преодолеть то, что стояло между ними. Но чем больше она прилагала сил, тем меньше у нее получалось.

Иногда месяцами все шло хорошо, и Павел снова начинал верить, что они очень нужны друг другу. И вдруг какой-нибудь пустяк — и все летело ко всем чертям. Марина становилась раздражительной, замкнутой, уходила в себя. В таких случаях лучше ее было оставлять одну, пока она сама не возвращалась оттуда. Павел понимал: постоянно, то усиливаясь, то ослабевая, в ней шла та внутренняя работа, помешать которой он был не в силах. К чему она приведет? Павел старался не думать об этом…

Но струна все натягивалась.

***

Море казалось далеким.

Это ощущение возникало, если не смотреть вниз и не слушать голоса и смех людей, которые плескались у берега. Ровная бесконечная голубизна с зеленоватыми бликами, светлея, уходила все дальше и еще дальше, словно приближаясь к небу и принимая его окраску. Там, где она сливалась с небом, в сиянии воздуха еще различимо белела тонкая полоска. Если долго смотреть так, то начинает казаться, что и тебя самого куда-то несет — мягко, плавно; голова слегка кружится, в ушах возникает далекий, ровный звон…

А вблизи море отливает то синим, то зеленым. И волна шуршит по гальке. И не очень жарко, ласково светит солнце. И громоздятся друг на друга теплые камни причудливой формы. Один похож на диковинную птицу с поломанным крылом, но стоит чуть повернуть голову — и птица становится сфинксом. Не потому ли возникли в древности сфинксы, что они близки к естественным очертаниям огромных камней?

Павел и Женька в плавках лежат на теплой, шершавой поверхности нависшей над берегом скалы. Оба они смотрят, как Марина, легко перепрыгивая с камня на камень, спускается вниз. Еще один сильный толчок — и ее ноги касаются песка. Марине не удается удержать равновесие — она падает на руки, с размаху переворачивается через голову и оказывается на ногах, как будто что-то подбрасывает ее вверх.

— Циркачка… — бормочет Женька.

— А он циркачку полюбил… — Павел надевает темные очки, и сразу все окрашивается в мягкие темно-зеленые тона, словно на всю землю кто-то надел гигантский колпак. Пока он осваивался под колпаком, Марина оказалась у самой воды. Он так и не увидел, как она шла к воде.

«Попробуй уследи за ней», — подумал Павел, хотя сам затеял возню с очками. Он так подумал, потому что никогда не мог угадать, что она скажет или сделает в следующую минуту.

Марина всегда была настоящим товарищем, своим «парнем». И ни к чему было ей все эти дни так упрямо подчеркивать это. Но стоило ей почувствовать в его словах что-то другое, непривычное, как он встречал ее вопросительный и, как ему казалось, насмешливый взгляд. А Павлу хотелось увидеть в ее глазах беспомощность. Чтобы она была такой, какая есть, когда оставалась одна, чтобы она уже никуда не смогла уйти, отдалиться. У Павла захватывало дыхание, когда он думал о том, что Марина положит ему руку на плечо не так, как обычно, а по-другому — беззащитно, нежно.

Марина стояла по щиколотку в воде, чуть откинув назад голову в красной шапочке, и, ждала, чтобы откатилась волна, но все пропускала этот момент, и ее легкая, тонкая, загорелая фигура то совсем исчезала в брызгах, то снова появлялась, когда волна уходила. А может, ей нравилось стоять так и ждать, когда у ног с шумом разобьется, разлетится волна и тебя обдаст взвивающимся облаком брызг.

— Девушка и море, — сказал Женька.

Марина почувствовала, что на нее смотрят. Оглянулась, помахала рукой и бросилась вслед за волной.

— Представление окончено, — произнес Павел. Он снял очки и уткнулся носом в камень. Ни он, ни Марина не забыли того разговора в ресторане, но теперь, когда Женька должен был уехать, все еще больше запуталось. Женька должен был уехать в Новосибирск — Алексей Алексеевич помог ему, а Павел оставался. Все трое чувствовали — начиналась какая-то новая полоса в их жизни. Женька уезжал и, вероятно, надолго, и Марина предложила втроем недели на две съездить к морю. Напоследок. На прощанье.

— Чтобы было, что вспомнить, — невесело пошутил Женька, когда Марина сказала: а что, мальчики, если нам прокатиться к синему-синему морю…

Эти две недели уже истекали, и Павел начинал заметно нервничать. Он затевал бесконечные философские споры с Женькой, к которым молча прислушивалась Марина.

Павел всегда философствовал, когда терял равновесие.

— Водичка да красное солнышко расслабляют волю, — пробормотал Павел, не поднимая головы, — лежишь себе — и ничего не надо…

— Кроме обыкновенного чуда, — усмехнулся Женька. Он напряженно следил за красной шапочкой, мелькавшей в волнах далеко от берега — что она там, с дельфином познакомилась, что ли?

— А человек должен быть свободен, — упрямо продолжал Павел. — Человеку нужна внутренняя свобода, чтобы следовать целесообразности. Только целесообразности. В истории цивилизации слишком много намешано. — Павла понесло. — И мы слишком робко расстаемся со старым, давно отжившим. В науке — с устаревшими представлениями, в жизни — с допотопной моралью.

— С этим, товарищи, пора кончать. Раз и навсегда, — устало сказал Женька!

— Вот именно. — Павел даже не обратил внимания на Женькин ехидный тон. — Нож хирурга добрее пилюль, от которых ничего не меняется. Двадцатый век подводит жесткую черту — ясную и определенную. Это — век итогов. Чтобы овладеть силами, которые мы вызвали к жизни, нужна внутренняя свобода. Ясность и определенность цели. Только целесообразность определяет этику. И поведение человека. И его жизнь. И его право. И мораль.

— Лихо! — сказал Женька. — Внутренняя свобода, как свобода от обязательств. Кажется, так и говорил Заратустра. И насчет целесообразности и рационализма, они же и критерии.

— Я говорю о двадцатом столетии. Не строй из себя круглого идиота.

— Ну, да — о столетии и человечестве. А ты не путаешь человечество с собственной персоной?

Женька посмеивался. Он никогда не принимал всерьез философские пассажи Павла.

— А хотя бы и путаю, — вскинулся Павел. — В известном смысле можно сказать: человечество — это мы.

— Мы — или Я?

— Несущественно.

— Как сказать… Если мы, то без обязательств не обойдешься. Но как же тогда насчет внутренней свободы? Если я — тогда другое дело. Но человечество тут ни при чем.

— Схоласт. Формалист. Метафизик, — разозлился Павел. — Обыватель. Исконный-исконный.

— Каков запас эпитетов! Какая фантазия! — восхитился Женька.

Он долго молчал и вдруг спросил:

— Неужели на все случаи жизни нужны теоретические обоснования?

— Ты о чем?

Женька не ответил, и Павел не стал переспрашивать. Он и сам не знал, для чего затеял этот спор — что-то его мучило, что-то хотелось уяснить. А тут этот вопрос насчет теоретических обоснований. Неужели Женька все понял раньше него и сам ему все объяснил?

Павлу пришло в голову, что они играют в старую детскую игру — да и нет не говори, черное-белое не называй… Вы поедете на бал, или там на футбол? Поеду. Вы наденете рубашку? Надену. Какую? Красную, зеленую, синюю…

Женька лежал на спине, прикрыв глаза рукой. Он наслаждался солнцем, морем, бездельем и как будто ни о чем не хотел думать. Надоела ему эта игра, что ли? Поедете на хоккей? Да. Рубашку? Белую. И чего ты, Пашенька, мечешься? Не в нас с тобой дело. Разве она из тех, кто будет ждать, пока один из оленей прогонит другого? Глупый ты, Женька, глупый…

Марина появилась неожиданно. Они оба прозевали ее. Марина, молча села между ними, коснувшись Павла мокрым локтем. С нее капала вода, и то место на камне, где она села, потемнело.

— Как дельфины? — деловито спросил Женька.

— Лентяи, — сказала Марина, снимая шапочку.

— Дельфины?

— Не дельфины, а вы. Элементарные лентяи.

Сейчас на солнце глаза ее посветлели — стали серовато-синими, чуть темнее неба. Она запыхалась, пока взбиралась наверх, и Павел заметил, как у нее на шее, почти у самой ключицы, билась жилка. Повязав волосы косынкой, Марина вытянулась на спине — почти вся открытая взгляду, тонкая, загорелая, с длинными, сильными ногами гимнастки, и все равно недоступная, недостижимая.

«Какого черта она занимается микробиологией? — вдруг подумал Павел. — Романтика риска? Или назло себе — возня с этими болезнетворными вирусами не очень-то приятна. Воспитывает характер?»

Он подумал так, будто не знал Марину с первого курса университета. Почему-то раньше он не замечал, только сейчас ему пришло в голову, что Марина чем-то похожа на Женьку. С одного двора. Только что-то мешает ей стать такой, как Женька. А наверное, очень хочется. И не получается. А может, она его боится? Поэтому и боится, что не получается?

Внизу кто-то включил транзистор — теплый женский голос легко и мягко взлетел вверх; там, где-то высоко в облаках описал плавный круг и спустился к земле. И тут же гобой в нижнем регистре неторопливо повторил эту мелодию — только она уже не была такой воздушной, крылатой. Гобой словно приблизил ее, а голос снова взлетел — еще легче, еще выше. И не удержать его, нет такой силы, все равно он полетит, свободный и легкий, вверх, и еще вверх, пока сам не захочет вернуться…

Что-то очень знакомое было в этом голосе. Знакомое и неожиданное. Старинное и сегодняшнее. И лишь когда оборвался летящий голос и в свисте, толкотне, шуме эфира послышались торопливые такты джазовой песенки, Павел вспомнил, что это был Бах. Его мелодия. Павел любил его музыку — она вызывала ощущение беспредельности живого мира, перед которым все выглядело в своем подлинном свете. Суета была суетой. И ничем больше. Любовь — любовью. А наука — стремлением к истине. И ничем больше. Этот толстый человек в роскошном парике, любивший посидеть за бутылкой вина, человек, у которого было много детей, наверно, все знал и все понимал.

Слава богу, кто-то все же выключил транзистор, дурацкая песенка пропала, и опять возникли и шум волн, мерно разбивающихся о прибрежные камни, и смех, и говор, и вскрики. И будто не было летящего голоса. И земля осталась такой же, как была. Марина все так же лежала на спине, и Женька нежился на солнышке. Они молчали, и вдруг Марина поднялась:

— Мальчики, а не уехать ли домой, к маме? Вы оставайтесь, а я поеду. Прямо сегодня, а?

— Блажь, — сказал Женька.

— Не блажь. Мне надо. Очень надо.

— Блажь, — сказал Павел.

Марина накинула сарафан.

— Я пошла собираться, а вы еще побудьте. — Она взяла свою цветастую синтетическую сумку и зашагала, почти побежала вверх по тропинке.

Вот бы когда им поговорить, но играть в да и нет было бессмысленно, а выкладывать все начистоту не решился ни Павел, ни Женька. Они позагорали еще немного, поплавали, а потом вдруг почти одновременно заторопились домой.

…Комната Марины была открыта. Все аккуратно прибрано, лишь на столе, нарушая порядок, лежал чемодан.

— Едет все-таки. Соскучилась по своим бациллам, — пробормотал Павел.

Женька безмятежно курил. Послышался голос Марины. Она разговаривала с хозяйкой.

— Никак не могу. Так сложилось, — говорила Марина. — Такая уж я неприкаянная.

Неприкаянная. Это точно. Даже присочинить слегка — мол, срочно вызывают на работу — и то не хочет. Гордость. И упрямство.

— Лечу завтра, — поспешно сказала Марина, с порога увидев Павла и Женьку. — Тут самолеты только утром.

— Прекрасно, — сказал Женька. Он продолжал безмятежно курить. — Махнем в таком случае куда-нибудь. Завьем?

— Махнем, — повторил Павел, не трогаясь с места.

— Ну, что вы, мальчики, — жалобно сказала Марина. — Вам, дурачкам, предоставляется свобода, а вы скисли. Радоваться надо. Я бы на вашем месте…

— Мы и радуемся, — ответил Женька.

«Мы, — подумал Павел, — действительно, — мы». На какое-то мгновенье он ощутил, что они с Женькой, как прежде — одно, и ничто не стоит между ними, и не было того вечера в ресторане, и не нужно ни о чем думать. Он даже вздохнул с облегчением.

А если так и надо — уехать Марине? Если это урок.

— Я готова, — прервала молчание Марина. — Пошли. Завьем.

— Не вздумай реветь, — вдруг сказал Женька, смотря Марине прямо в глаза. — Я этого терпеть не могу. Не беспокойся: мы тут не растеряемся.

— С чего ты взял? — голос у Марины дрогнул. — Пошли, пошли, а то раздумаю.

В тот вечер они гуляли по берегу, потом пили молодое, кисловатое вино на каменной террасе, нависшем над морем и, казалось, плывущей, как освещенный корабль, в темноте; сидели у домика на скамеечке под чинарой…

Марина была спокойной, чуточку грустной — куда девалась ее колкость! Она очень хотела, чтобы вечер прошел легко, как бывало когда-то.

Взошла луна и рассеяла плотную тьму. Марина поднялась:

— Не пора ли нам? Оставим луну до другого раза.

Павел и Женька промолчали, и Марина взмолилась:

— Ей-богу, очень хочется спать. И вставать рано.

Они проводили ее (домик, где жила Марина, был в двух шагах от них) и еще немного постояли у двери. Потом пошли к себе, молча легли, закурили. И, кажется, скоро уснули.

…Когда Павел проснулся, он увидел сидящую за столом Марину. Вероятно, он и проснулся оттого, что Марина сидела и смотрела на него. Предрассветный сумрак еще не рассеялся, и в неверном, зыбком, колеблющемся свете лицо Марины казалось бледно-синеватым, словно неживым.

Павел протер глаза. Марина сидела за столом и смотрела на него.

— Что случилось? — спросил Павел, садясь на кровати.

— Где Женька?

— Спит. Где же еще?

— Спит?

Женькина кровать была пуста. И аккуратно застелена.

— Развлекается? — пробормотал Павел, чтобы что-нибудь сказать. Он и в самом деле понятия не имел, где Женька.

Марина молчала. Павел потянулся за сигаретами и увидел в ее руках листок, вырванный из блокнота. Записка?

— Да, записка, — сказала Марина, угадав его мысль. — Прочти. Адресуется нам обоим.

«Мой срок истек. Призывают дела. Отдыхайте и не тужите. С приветом. Ваш Евгений».

— Болван! — выругался Павел. — И это все, на что он способен! Кретин.

— Не так уж это мало. — Марина зажгла сигарету, затянулась. — Значит, ты не знал, что он хотел уехать?

— Он и сам не знал. Ручаюсь, что ему это взбрендило в последнюю минуту.

— Утром два самолета. Один улетел. А мой через полтора часа. — Марина помолчала. — Но я не полечу.

Павел курил, и пепел сыпался прямо на одеяло.

— Я остаюсь, — сказала Марина с каменным лицом, прямо смотря на Павла. — Остаюсь с тобой.

***

Теперь ему ясно вспомнилось это каменное лицо. Не то, что было потом, не те короткие минуты на рассвете, когда он не спал и Марина была рядом, и было прохладно, и белый, мглистый свет струился из щелей тростниковой шторы; и не те минуты, когда они молчали и, казалось, ощущали, как медленно плывет земля, и словно никого не было, кроме них, в целом свете — ему вспомнилось не все это, а ее каменное лицо. Странно, что сейчас, когда Марина ждала его, и они никуда не уйдут, и будут вдвоем.

Около дома Павел зашел в кондитерскую и купил торт. Потом у самого подъезда вдруг повернул обратно, прошел полквартала, чтобы раздобыть бутылку вина. Вино он положил в портфель и ощутил там папку, в которой лежала Женькина работа. Она лежала там среди прочих бумаг — Павел не мог сказать каких. Безразлично — каких. Все они, даже самые важные, в соседстве с этой папкой потеряли свое значение. Все равно, о чем бы он сейчас ни думал, все упиралось в эту папку. В эту работу Е. Корнеева из Новосибирска.

Павел остановился перед дверью своей квартиры и, немного помедлив, позвонил. У него мелькнула мысль, что все это — торт, бутылка вина в портфеле, волнение — выглядит довольно забавно. Все-таки не первое свидание, он идет к себе домой, к своей жене, с которой они живут под одной крышей пятый год. Ну, да — пятый. Коварная штука — время. Можно с ним играть в прятки, стараться обогнать или задержать, а оно все равно тащит с собой, и ты просто как его тень. А захочет — само остановится. Или вернется назад. Как сейчас. Как будто и не было этих четырех лет.

— Как хорошо, что пришел, — сказала Марина, открыв дверь. Она стояла на пороге, зябко кутаясь в платок.

— Куда же я денусь?

Марина улыбнулась одними глазами. Павел, не раздеваясь, прошел на кухню, оставил там торт и вино. Вернулся в переднюю, снял плащ.

— Голодный? — спросила Марина.

— Холодный. Давай лучше выпьем, — Павел уселся в кресло и взял со столика одну из трубок.

Курить трубку научил его шеф, и теперь в квартире пахло тем же тонким, сложным запахом особого трубочного табака, что и в комнатах Алексея Алексеевича.

Синеватый дымок, медленно растекаясь, поплыл к потолку.

Точно такой же запах, как тогда в кабинете у шефа. Только в кресле сидел Алексей Алексеевич, а они с Женькой возле него, на стульях. Шеф швырнул тетрадь, потом нагнулся за ней, а они даже не пошевелились, чтобы помочь ему.

— За что будем пить? — Марина поставила бокалы на столик и уселась напротив Павла. Она была чем-то встревожена. Не такая, как всегда.

— А, пропади они все! — сказал Павел. — Напишу, и все. За это и выпьем.

— Пусть пропадают. — Марина помолчала. — А я скоро уеду. В командировку. Надолго.

— Куда? Если не секрет.

— В Среднюю Азию. На наши станции.

Павел знал, Марина давно мечтала поработать на эпидемстанциях Средней Азии — там ее опыт был, как она говорила, нужнее, да и звали ее давно. А ведь в своем деле она что-то значит, подумалось ему. Так. Выходит, прощальный вечер. Сейчас она скажет, что билет в кармане, а самолет улетает в ночь. В командировку. Надолго. А может — навсегда? У него словно что-то оторвалось внутри. Вот она и наступила, эта минута. Он всегда чувствовал, что она должна наступить. Как расплата. И рукопись Женьки — тоже. А, собственно говоря, за что расплата? Что он такое сделал? Почему он должен чувствовать себя в чем-то виноватым?

Глухое, холодное раздражение закипало в нем.

— Письмо от Женьки, — вдруг сказала Марина.

— Вот что… Ну и — как он там?

— В порядке.

— Дай поглядеть на каракули.

— Возьми. Только письмо мне. А тебе приветы.

— Тебе письмо, а мне приветы, — повторил Павел, — О'кэй. — Он с трудом сдерживался. Он должен отказаться от всего, от дружбы с шефом, по существу, самой возможности настоящей работы, — а ему приветы. Прекрасно. Очень хорошо. Он готов был все эти годы в институте бросить собаке под хвост, а ему приветы. Как говорится, не удостаивает взглядом. Ну, что ж, прекрасно. Очень хорошо.

В эту минуту Павел не подумал о том, что сам он неделю тому назад получил письмо от Женьки — и там были приветы Марине. Так уж повелось: Женька писал им письма по отдельности. Он разделял их: Марина — это Марина, а Павел — это Павел. Очередное чудачество Евгения. Но сейчас Павел словно забыл об этом. Слишком уж натянуты были нервы.

Марина, вероятно, заметила, как изменилось его лицо. С удивлением смотрела она, как дрожащими руками Павел листает записную книжку, набирает номер телефона. Занято. Снова набирает. Она не могла понять, что вывело его так из себя. Обиделся на Женьку? Разозлил ее тон? Каким-то чутьем она угадала — сейчас свершится что-то, чего не должно совершиться, и что это связано с Женькой.

— Подожди, — попросила она. — Не звони. Остынь.

Павел не ответил. Как раз в этот момент ему удалось соединиться.

— Иван Варфоломеич? — произнес Павел, хотя сразу узнал его.

— К вашим услугам, — ответили в трубке. — С кем имею честь?

Не узнает или прикидывается? И вдруг где-то в глубине мелькнула мысль: не сам ли он накрутил себя, чтобы отказаться. Как будто только и ждал, пока подвернется повод. Любой. Лишь бы повод.

Услышав этот густой, барственный бас, Павел ясно представил себе, что означал его отказ для Женьки. Уж Варфоломеич не остановится на полпути. Не из таких. Найдет другого, подходящего рецензента. В этом можно не сомневаться.

Павел назвал себя, и бас завибрировал мягкими модуляциями.

— Дорогой мой, рад, что не забыли старика. Очень рад! Чем обязан?

— Вынужден вас огорчить, Иван Варфоломеич, — сказал Павел, — к сожалению, не смогу написать отзыва. Совсем упустил из виду — у меня сверхсрочная работа…

Трубка молчала, и Павел продолжал говорить, объяснять. Он хотел, чтобы его отказ прозвучал коротко. Вежливо, но твердо. А получилось так, будто он в чем-то оправдывался. Когда наконец иссяк поток его объяснений, Варфоломеич, как показалось, чуть насмешливо произнес:

— Сочувствую, коллега, но теперь уже это невозможно. Как говорится, ни в какие ворота. Аз, грешный, полагаясь на ваше слово, сообщил о сем Алексею Алексеевичу. Работа-то в компетенции вашего института. Так что теперь вы уж с ним. Поручит другому — дело хозяйское. А меня, старика, увольте…

— Хорошо. Поговорю с Алексеем Алексеевичем, — устало сказал Павел. — Извините за звонок. Будьте здоровы, Иван Варфоломеевич. Спите спокойно.

Павел не мог отказать себе в этом «спите спокойно». Что ж, Варфоломеич и будет спать спокойно. Он свое дело сделал. Обложил его со всех сторон — так, что и податься некуда.

Только сейчас Павел почувствовал, как изнервничался, измучился за этот день. Все ему вдруг стало безразлично. Захотелось просто лечь и накрыться с головой, как это бывало в детстве, когда его оставляли одного в комнате и гасили свет, а он боялся темноты и прятался от нее под одеяло. А теперь не спрятаться, никто не поможет, никто не решит за него, как быть. Никто.

— Что-нибудь случилось? — спросила Марина и легко коснулась его волос. Ах, как не вовремя заговорила она о письме и о своей командировке. Совсем не вовремя.

— Случилось.

— Расскажи, — ее пальцы снова притронулись к его волосам, и рука осталась на плече. — Начни с пустяка. Хочешь, я помогу тебе?

Какая легкая у нее рука. Удивительно легкая. Только чувствуешь, что она есть. Ну, да — начать можно и с пустяка, хотя бы с того вечера в ресторане. Или еще раньше — с той минуты, когда перед дверью шефа Женька заупрямился и хотел удрать, а он удержал его, и сверху спускалась девушка — тогда Женька позвонил. Все имеет следствие и причину. Они остались с Мариной в Крыму, потому что Женька решил, что он — лишний. И уехал, чтобы продолжать общую их работу, — поэтому появилась рукопись Е. Корнеева. Конечно, начать можно с пустяка, например с того момента, когда Павел бросил рукопись в стол и сказал Варфоломеичу «О'кэй». В конце концов неважно, с чего начинать. Марина легко восстановила бы всю цепь. Но именно ей он не скажет. Никогда не сможет сказать.

Ну, хорошо, продолжал думать Павел все о том же, предположим, можно объяснить отказ — Корнеев мой друг, не мне говорить о нем. Предположим, что так. Все равно (теперь уже в этом не было и тени сомнения) отказ будет равносилен разносу. Тот, другой, кому передаст работу Варфоломеич, не постесняется. Третий раз старик не допустит осечки. Под одеялом не спрячешься от темноты. Есть только один способ преодолеть страх — встать и зажечь свет. Все рассказать Марине. Написать отзыв. Уехать к черту на рога. Все начать сначала.

Павел потянулся за зажигалкой.

— Хочешь, сварю кофе? — сказала Марина. Наверно, он долго молчал. Или так показалось, что долго. Ее рука соскользнула с его плеча, и словно что-то замкнулось над ним, отгородило его от Марины. Она вдруг отдалилась. Павел слышал ее шаги, шум воды на кухне, — но все это еле доносилось до него, словно шло издалека.

— Значит, так: давай пить кофе. — Марина пододвинула к Павлу дымящуюся чашку и откинулась в кресле. — С фирменным тортом.

Надо встряхнуться, подумал Павел. Марина сидела напротив него, как будто никуда не уходила. Она курила и смотрела в пространство. От кофе исходил приятный, бодрящий аромат. Один обжигающий глоток. Надо встряхнуться.

— Правда, у нас красиво? — вдруг сказала Марина. — Только чуточку холодновато. Ты этого не находишь? Нет, все-таки холодновато. Вроде образцово-показательного интерьера на выставке. Так живут молодые талантливые ученые. Эталон номер три-бис.

Павел молча прихлебывал кофе. Начинается. Ладно. Пусть лучше так. Только бы не обрывалось совсем. Все равно он не скажет. Ничего не скажет.

— Прекрасная квартира. Прекрасная пара, — продолжала Марина. — Он — талантливый физик, она — сотрудник эпидемстанции. Рядовой сотрудник, но прекрасная женщина. Первый разряд по художественной гимнастике. Может поддержать интеллектуальный разговор. Кончила курсы английского языка.

— Остановись, — попросил Павел.

— Теперь это неважно. Все равно рано или поздно придется расплачиваться. Ты еще не понял этого?

— Расплачиваться?

— Ну, да. Можно построить дом. Даже на болоте. Красивый. Современный. Только жить в нем будет нельзя.

Павел встал:

— Мне надоели твои загадки, — он с трудом сдерживался, чтобы не закричать. — Только я должен. Обязан. А вы все — ничего не должны. Вы только предъявляете счет. Ну, так вот — сами платите по этому счету. Сами.

— Каждый сам за себя, — сказала Марина. — По-немецки. Хорошо, — она помолчала, — звонил твой шеф, просил зайти к нему, если ты свободен. Нет, ничего срочного. Просто приглашение на чаек. Прости, что не сказала сразу. Хотела побыть с тобой. Вдвоем.

— Побыли…

— Бывает. Все в жизни бывает.

***

Он не помнил, какие видения и лица возникали перед ним. Осталось ощущение: какая-то сила тащит и тащит его вниз, в черный провал, и он летит, и нет дна, только удар все ближе, неотвратимее — и вдруг он словно повисает, и теплые волны медленно вздымают его вверх… А иногда сквозь глухую, черную, давившую толщу доносились какие-то звуки. Потом он стал различать голоса, шаги, отдельные слова…

Когда Павел первый раз открыл глаза с тех пор, как его привезли в больницу, прошло двое суток. В мерцающем свете показалось знакомое лицо — оно приближалось, словно пробивалось к нему, обретая четкость, как в объективе, когда добиваешься резкости, но до того, как Павел отчетливо увидел это лицо, он уже знал, что около него сидит мать и держит его руку. Он ощутил тепло ее пальцев и ладони — такое знакомое, легкое и властное прикосновение, передающее ему силу. Потом постепенно, как из тумана, возникла вся комната, и сестра в белом халате, склонившаяся над столиком с лекарствами, и тогда Павел понял, что это больница. И снова его пронзило ощущение падения и неотвратимости удара. Но было уже не так страшно, потому что рядом сидела мать и спасительный ток жизни исходил от ее руки.

— Что со мной? — как ему показалось, громко произнес Павел. Но сестра даже не пошевелилась, и только мать поняла его:

— Ты упал. На лыжах. Но теперь все обойдется. Не спрашивай больше. Тебе нельзя разговаривать.

И Павел вспомнил, как вслед за Женькой он летел по обледеневшей горке, как рвался ветер, и все росла скорость, и все труднее было удержаться, а глубокий, рыхлый снег, как спасение, был бесконечно далеко внизу, и он с отчаянным усилием, все больше теряя власть над своим телом, удерживал равновесие. Потом его подбросило, и поле со снегом, оказавшееся вдруг перед ним, поднялось и надвинулось на него…

— А Женька? — одними губами спросил Павел.

— Он три километра со сломанной рукой тащил тебя. Если бы не он… Теперь все обойдется, — снова, как заклинание, повторила мать. — Только не разговаривай!

Женьку пустили в больницу через неделю, когда Павел начал заметно поправляться, мог разговаривать, а остальное, как сказал профессор, было делом времени.

Женька выглядел так же, как всегда. Как будто они только вчера расстались. Растрепанные волосы. Неизменная лыжная куртка. Клетчатая рубашка с расстегнутым воротником. Дерзкий огонек в темных глазах. От него пахло свежим, весенним воздухом, улицей, солнцем, волей — даже рука в гипсе не разрушала это ощущение лихой бесшабашности, которое вызывал Женька.

— Бездельничаешь? — сказал он, садясь на кровать. — А кругом врачи, и медсестра в халате…

— Точно, — ответил Павел. — Как в песенке.

До чего же он был рад видеть этого типуса! Просто видеть. Знать, что они еще вместе будут шататься по улицам, записывать по очереди лекции, трепаться в курилке Ленинской библиотеки. Впрочем, он забыл — лекций больше не предвидится. Они ведь дипломники, люди почти свободные, им полагается дни и ночи не спать — разгрызать науку. Но об этом Павел подумал с грустью. Ему-то уж не придется защищать свой диплом, который, как водится, был только начат, а времени до защиты оставалось совсем ничего. Месяц. Ему, конечно, дадут академический отпуск на год. Но год будет потерян. А Женьку распределят без него.

— Как рука? — спросил Павел.

— Нормально. — В доказательство Женька поднял ее вверх. — Через три дня снимут. Ну а ты, — он обвел взглядом палату, — надолго?

— Недели две, говорят…

— Бюрократы?

— Перестраховщики.

Павел сказал так для порядка. К вечеру у него начинались отчаянные головные боли, и, казалось, не будет им конца. А когда он пробовал вставать, ноги, словно чужие, подгибались, не выдерживая тяжести тела, и подступала противная тошнота. В общем, дело дрянь. Две недели… — по правде говоря, ему не верилось, сможет ли что-нибудь измениться за это время.

— Вчера в деканат приходил этот тип из института, в котором мы проходили практику, — сказал Женька, поглядывая в окно. — Заявка на нас с тобой уже в госкомиссии. Этот тип весьма был огорчен твоим легкомысленным поведением. Выбыть из строя ради того, чтобы прокатиться с горки — несерьезно! Очень он сокрушался.

— Невозвратимый урон, — через силу усмехнулся Павел. — Институт этого не переживет.

— Трудно им, беднягам, придется, — поддакнул Женька.

Разговор был не из приятных. Женьке легко острить. Ему — что, а от некоторых лихих лыжников институт уплывает. Может быть, навсегда. Свято место пусто не бывает. А Павел-то радовался, что его с Женькой заприметили. В академическом институте. Где он мечтал работать.

— Ну, как там — коллектив, старшие товарищи? — спросил Павел, чтобы переменить тему. — Жизнь бьет ключом? — Ох, и скверно же было у него на душе.

— Бьет.

— Тогда я спокоен. Передай, что я горжусь ими.

Павел откинулся на подушки. Он почувствовал легкую тошноту — первый признак надвигающейся головной боли. Надо бы принять таблетку, закрыть глаза и лежать, не двигаясь. Но ему не хотелось, чтобы Женька уходил, и Павел продолжал в том же духе:

— Горячий привет баскетбольной команде. Больше тренировок. Больше черновой работы.

— Доведу до сведения, — пообещал Женька.

Они помолчали.

— Послушай, есть идея. Только не прерывай.

— Выкладывай, — сказал Павел.

— Все это вполне реально. — Женька помялся. — Ты передаешь мне свои гениальные наброски диплома, а я довожу их до конца. Через месяц, удивляя и поражая всех, ты являешься на защиту. Она проходит блестяще. Все восхищены. Общее замешательство на почве восторга. Потом мы сдаем государственные экзамены. И вот мы — научные сотрудники научно-исследовательского института Академии наук СССР. И советская наука обходится без потерь. И этот тип, который приходил к нам с заявкой, будет доволен. Его нельзя огорчать. Он хороший человек.

— Бред? — спросил несколько ошеломленный Павел. — Из раздела, что кому снится?

— Явь, — сказал Женька. — Прекрасная действительность, обгоняющая мечту.

— Бред.

— Видишь ли, мой бедный друг, в деканат поступило сообщение, что твой диплом почти готов — ты успел много сделать до больницы. Не терял времени понапрасну, как некоторые другие. Ты же у нас — примерный студент.

— Дезинформация. Гнусная клевета.

— Не спорю, — усмехнулся Женька. — Тут есть известное преувеличение. Но в противном случае в деканате не поверили бы, что в таком состоянии ты способен завершить диплом.

— Ты хочешь сказать — начать и кончить.

— Я хочу сказать то, что сказал.

— Дальше, — нетерпеливо бросил Павел.

— Все очень просто… — Женька помялся, подыскивая слова. — Ты здесь, в больнице, наносишь последние штрихи. Завершаешь свою работу. Я — связной между тобой и научным руководителем. Понятное дело, буду держать тебя в курсе. Учти, в деканате идея принята на ура!

— Блестящая операция, — сказал Павел. — Только не учтена одна деталь. И, как всегда, решающая.

— Любопытствую узнать…

— Твой диплом.

— Что мой диплом?

— Когда ты будешь писать свой диплом, хотел бы я знать?

— Ах, это-то… — Женька небрежно махнул здоровой рукой. — Так я его уж написал.

— Врешь.

— Осталось поставить точку. Остальное сделано.

Павел по глазам видел, что Женька врет. Самым наглым образом. Да он даже и не начинал свой диплом — это было ясно. Сколько же ему сидеть, да и хватит ли пороху на два диплома — одни источники просмотреть что стоит!

Но ни в этот, ни в другой раз у Павла не хватило сил отказаться. Он подчинился, не очень-то веря в успех, но все больше втягиваясь в эту игру. И самое удивительное было то, что все произошло почти так, как расписывал Женька. Блестящая защита. Все восхищены. Общее замешательство на почве восторга.

***

Все произошло именно так. Вот только свой собственный диплом, который Женька защищал на неделю позже, он чуть не провалил. Похоже было на то, что его руководитель диплома, хорошо знавший Женьку, смекнул, в чем дело. Это, вероятно, и спасло дипломанта Е. Корнеева. Павел долго не мог забыть того чувства стыда, который он испытал, когда Женька довольно-таки невразумительно отвечал на вопросы. Только поразительная интуиция спасала его от окончательного провала. Беспечно он ходил по самому краю, лишь в последнюю минуту чудом делая нужный шаг.

Тройку ему все-таки поставили, правда, после долгого совещания.

***

Теперь похожее жгучее чувство вновь охватило Павла. Как будто Женька на его глазах погружается куда-то, исчезает, а он не может помочь. Что-то мешает Павлу протянуть руку, что-то его держит.

Он не заметил, как подошел к дому Алексея Алексеевича. Знакомый подъезд. Лестница. Лифт. Марина могла бы и не говорить об этом звонке шефа. Впрочем, для обоих это был хороший предлог мирно окончить разговор. Разойтись, хотя бы на этот вечер, чтобы не ставить точку.

У двери квартиры шефа, прежде чем позвонить, Павел взглянул на часы. Одиннадцать. Почти два часа он добирался сюда пешком, инстинктивно отдаляя эту встречу. Что он скажет Алексею Алексеевичу? Варфоломеич, вероятно, рассказал старику о своем разговоре с Павлом. Как объяснить шефу, почему он сначала согласился, а потом отказался написать отзыв? С Алексеем Алексеевичем хитрить нельзя. Женька уходил все дальше, и все меньше оставалось у Павла времени, чтобы удержать его, не дать провалиться, исчезнуть. Как дурной сон, снова подумал Павел. Он протянул руку к звонку и прислушался. Но никто не спускался с верхнего этажа, никто не стучал каблучками. Никто не подтолкнул его руку. Как тогда руку Женьки. Что же все-таки сказать шефу? Павел еще помедлил и заставил себя позвонить.

Алексей Алексеевич хворал и выглядел утомленным. Он обрадовался приходу Павла, провел его в кабинет, усадил в кресло и сам пошел ставить чай: «Пиковая дама» была в гостях.

Мерно, неторопливо, свидетельствуя, что мир стоит прочно и нерушимо, отсчитывали секунды стенные часы. Все здесь было знакомо — и часы, и гравюры, и бронзовый человечек. Знакомо — и стояло от века. Так надо и жить. Прочно. Спокойно. Основательно. Не рваться. Не спешить. Не зачеркивать прожитое. Быть самим собой. Легко сказать — быть самим собой… Ну, вот — опять. Нет. На сегодня хватит.

Павел пошел на кухню и вызвался заварить чай «по-азербайджански».

— Великолепно! — оживился Алексей Алексеевич. — Вы — чай, я — стол!

Он засуетился, неловко доставая варенье, чашки, конфеты. Впервые Павел подумал, как, в сущности, старик одинок. Сын его совсем еще мальчишкой погиб на фронте. Жена давно умерла. А он не согнулся, не очерствел. Почему бы с ним не поговорить по-человечески, не рассказать все, как есть? Но разве его переубедишь? Его теория — это вся его жизнь.

Алексей Алексеевич медленно помешивал ложечкой чай и словно рассуждал вслух:

— Все дела да дела, а вот, выражаясь по-старинному, по душе поговорить времени не хватает… А ведь без этого нельзя.

— Хотите по душе? — усмехнулся Павел. Не в характере шефа было вести «оккультные беседы».

— Не скрою, хочу… — задумчиво ответил Алексей Алексеевич.

Тень от абажура падала на его худощавое чеканное лицо с высоким лбом, глубокими глазницами и резкими линиями вдоль щек — и от этого оно казалось замкнутым и суровым. Лишь светлые глаза, мягко и пристально, словно вызывая на откровенность и подбадривая, смотрели на Павла.

А ведь старику действительно все можно рассказать. Все — только не это. Ни лжи, ни предательства он не простит. Не поймет — ни по отношению к себе, ни по отношению к Женьке. Как же мог он не увидеть новых идей в работе Женьки и не согласиться с его доказательствами? Неужели настолько сжился со своими представлениями? Впрочем, в истории науки такое бывало. Не принял же сам Эйнштейн квантовой механики.

Никакого отзыва. Отказаться. Отказаться. Теперь Павел решил это твердо. Другого выхода нет. Пусть уж так.

— Мне тут звонил Иван Варфоломеич, — сказал Павел, отхлебывая чай, — просил написать отзыв об одной работе, я согласился по слабости, но сделать не смогу… Работа серьезная, а у нас в лаборатории аврал…

Светлые глаза все так же пристально смотрели на Павла.

— Кому бы ее переплавить, Алексей Алексеевич, как вы думаете?

Глаза чуть потемнели. Или показалось? Старик потянулся за трубкой. Начал набивать ее. Он не торопился отвечать, и Павел пробормотал:

— Дурацкое положение.

— Ну, а саму эту работу вы прочитали?

— Не успел. Так — только пролистал.

— Жаль. Очень жаль. — Алексей Алексеевич раскурил трубку, и клубы голубоватого дыма скрыли его лицо. — Очень жаль, — повторил он. — А я полагал, мы поговорим о ней, кое-что обсудим…

Неужели засомневался? — подумал Павел. — Да нет, просто жаждет получить еще одно подтверждение своей непогрешимости. Ничего. Обойдется и без подтверждения.

— Так уж получилось, — сказал Павел, чтобы закончить этот разговор. Правда, он понимал, что тема далеко не исчерпана. Существовал еще один аспект, которого оба они, словно по молчаливому уговору, не касались. Работа была все-таки подписана «Е. Корнеев». Это обстоятельство, хотя о нем не упоминалось, придавало беседе особый смысл. Е. Корнеев словно сидел здесь третий за столом. Сидел и слушал, что они говорят. И усмехался. Или — мрачнел. Впрочем, пока его имя не называлось, он существовал лишь в мыслях, воображении. Но стоило бы хоть раз упомянуть его, как он словно бы материализовался. Такова сила произносимого слова. Но, кажется, к счастью, у старика хватит такта не назвать автора работы.

Шеф молча курил, отхлебывая чай, казалось, нисколько не заботясь о том, чтобы возобновить беседу.

— Пожалуй, нет, не приходило… — тихо, словно самому себе, неожиданно проговорил он.

— Вы о чем?

— Скажите, Павел, вам никогда не приходило в голову, что есть вещи поважнее науки, хотя иногда и связанные с ней?

— Интереснее?

— Нет, поважнее.

— Будущее человечества? — спросил Павел. Дудки. Никакой исповеди не будет. К чему изливаться, если нельзя рассказать о главном?

Светлые глаза, упорно смотревшие на Павла, поскучнели, и Алексей Алексеевич заметил:

— Не сомневаюсь, о человечестве в глобальных масштабах вы печетесь денно и нощно. Удобная вещь — глобальный масштаб… Обобщенные категории, как равнодействующие множества сил. Монады. Формации. Эпохи. Цивилизации. Куда как хорошо! Чистое мышление. Горние выси духа. Оттуда, с высоты, людей не разглядеть…

Что это он, удивился Павел, ударился в риторику? И с такой страстью? Где же наше олимпийское спокойствие? Сдают нервы. Стареет шеф, стареет.

— Ну, а когда люди кажутся маленькими или их не видишь вовсе, — продолжал Алексей Алексеевич, — возникает некое торжественное отношение к себе. К своим личным проблемам. Не к другим, а к себе — торжественно-величественное отношение… — повторил он и подчеркнул свою мысль плавным, несколько театральным жестом в античном духе.

Вот он, другой, сидящий третьим за этим столом, Евгений Корнеев, подумал Павел, старик пожалел его, талантливого, ошибающегося. Какая коллизия: конфликт между научным долгом и чувством? Долг, конечно, победит. Тем более — долг защищать собственную теорию. Но, может быть, шеф хочет смягчить неизбежный удар, ищет эту возможность? Хотел бы услышать совет Павла на этот счет? Иначе — к чему бы весь этот разговор? Но что можно посоветовать?

Вслух Павел сказал:

— Лучше спустимся на землю. Все равно там, наверху, не спрячешься. По опыту знаю. С помощью ползучего эмпиризма.

— Хорошо, что знаете, — суховато проговорил Алексей Алексеевич и поднялся: — Партию в шахматы?

Он был явно обижен ироническим ответом Павла и дал понять, что разговор окончен. Душеспасительная беседа не состоялась. Что ж, очень хорошо. О душе не получилось, о делах — ни к чему. Остается древняя интеллектуальная игра. Гимнастика ума и чувства.

А выпутываться он должен сам. Старик даже не хочет посоветовать, кому передать работу. Куда как хорошо философствовать насчет человеколюбия и горних высей духа, а выпутываться должен он сам. А может, зря я сказал, что не прочитал эту работу? — вдруг подумал Павел. — Все равно старик не поверил.

Он почувствовал: что-то связывающее его с шефом оборвалось. Старик явно был настроен поговорить об этой работе. Вот только зачем, если дальнейшее развитие событий, как говорится, предопределено?

Павел прошел вслед за Алексеем Алексеевичем в кабинет и остановился возле маленькой фотографии, одиноко висящей в простенке возле окна. Как раз напротив письменного стола. Лучше всего ее видно, когда сидишь за столом. Старик, наверно, отрывается от работы и смотрит на нее. Вероятно, единственный фронтовой снимок. Парень в расстегнутой гимнастерке и сдвинутой на затылок пилотке сидит на траве и, улыбаясь, глядит прямо в глаза. Какое хорошее лицо. Может быть, после боя, а он жив, и трава, и солнце…

Горные выси духа. Высота. А она в этом лице, в этом прямом взгляде. В этой судьбе.

И вдруг далекое воспоминание пронзило Павла, как неожиданный удар по туго натянутой струне. И как тогда, его обожгла горячая сильная волна, и что-то ответно зазвенело в нем. Тогда… Было ли это на самом деле? Но Павел будто снова увидел: изба на краю поля, чуть дальше лес, темнеющий в тумане, луг в матовом серебре ночного мороза, и над всем — тишина. Непостижимое молчание. Они с матерью только что приехали и, глядя вдаль, стоят у телеги, где лежат их вещи. Он не знал, сколько времени они простояли так. И вдруг — крик: «Эй, Федьк, лошадь ушла!» Голос прокатился над лугом, полями, лесами и замер, утонул в тишине. И так же, как этот голос, неведомо откуда появился худой чернявый парень в расстегнутой рубахе без ремня и закатанных до колен штанах. Он мчится к лесу большими прыжками, будто не касаясь земли, оставляя лишь темнеющий след на траве, и пропадает в тумане. А Павел все стоит, как заколдованный, не понимая, что с ним происходит, потрясенный тем, что открылось ему в тишине этого утра.

Почему сейчас вспомнились те минуты? Именно сейчас! Как будто в лице человека, сидящего на траве в расстегнутой гимнастерке, было что-то, вызвавшее в памяти эту далекую картину. Что-то от шири и молчания того утра. Может, после боя солдат увидел облака, деревья, лесистый пригорок как бы заново, теми же глазами, что и городской мальчишка, впервые ощутивший тревожную власть природы?

— Погиб за четыре дня до победы. Оставалось четыре дня, — Алексей Алексеевич, оказывается, стоял за спиной Павла. Старик помолчал и вдруг положил руку на его плечо: — Есть вещи поважнее науки, Павел. Поверьте. И поважнее наших удач и забот…

Видно, он хотел еще что-то сказать, но раздумал. Решил, что разговора все равно не выйдет. И все-таки положил руку на плечо. Все дело в той фотографии. В той силе, которая заключалась в ней. Эта сила тревожила и притягивала. Она была выше, чище повседневных забот и волнений. Как и та красота, которая обожгла Павла тогда, в детстве. И чище, и могущественней. Ведь это она объединила их, когда Алексей Алексеевич положил руку на плечо. Повернуться сейчас к старику, излить душу. Что-то сказать. Настоящее. Но тех единственных, нужных слов не было, и Павел привычным усилием подавил в себе это желание. И все же у него не хватило духу отойти от фотографии, пока он чувствовал руку Алексея Алексеевича. Так и стояли они, вглядываясь в молодое улыбающееся лицо.

Тихо шелестел маятник часов. И маленький бронзовый человечек — крестьянин времен Жакерии — словно застыл на своем вечном посту. Такой, как всегда. Гордый и непримиримый. Готовый к нападению и защите. Не ведающий ни сомнений, ни страха. Он познал свободу и скорее умрет, чем покорится.

Он стоял на своем посту и словно охранял их молчание.

***

Оно было бесформенное, темное и мягкое. Павел всей кожей ощущал эту страшную, обволакивающую мягкость и бесформенность. Стоило ему отступить, отодвинуться, как, оно опять неслышно подкрадывалось. А сзади был провал, и Павел знал: как только он шевельнется еще раз, все будет кончено — он полетит вниз. Ему не хватало воздуха, и крик застревал в горле, и отступать уже было нельзя, а оно опять придвинулось. Придвинулось и затаилось, наблюдая за ним. Теперь, если ОНО шелохнется, Павел не выдержит — и все будет кончено… Но ведь это сон, вдруг смутно ощутил он. Наверно, это во сне. Надо сделать усилие и проснуться. Собрать все силы, сбросить — и проснуться, пока ОНО не шелохнулось. Павел напрягается, что-то рвется с болью, и смутно, как в тумане, он видит угол книжного шкафа, кусок стены, окно, завешенное шторой.

Ночь или утро? Машинально он тянется к выключателю. Вспыхивает свет ночника над головой. Павел садится и сразу вспоминает, как он пришел от Алексея Алексеевича, и Марина уже спала, и чтобы не будить ее, он прилег у себя в кабинете — только успел снять пиджак, так устал — прилег и уснул. Ну и сон. Он не помнил, чтобы ему снилось такое. Он вообще не помнил своих снов. Некогда помнить. Не до этого. Но сейчас в нем еще не успело погаснуть ощущение кошмара, ужаса перед надвигающимся бесформенным, темным и мягким, от которого нет спасения. Нервы. Так и свихнуться недолго. Хватит. Пора кончить со всем этим. Пора.

Павел подошел к окну. Без четверти пять. Начинало светлеть. Он отдернул штору и выключил ночник. Тусклый, зыбкий свет сразу погасил все краски и тени. Только теперь Павел заметил, что на улице моросит дождь. Стало холодно. Павел пошел на кухню и поставил кофе. Надо согреться. Выпить кофе, принять душ, почувствовать себя человеком. Пора кончать со всем этим.

Пока Павел принимал душ, он решил, кому позвонить, чтобы сплавить эту работу. С выводами Е. Корнеева трудно не согласиться. Или согласиться. Это уж пусть другие. Как хотите — соглашайтесь или не соглашайтесь. С него хватит. Когда Павел выходил из ванной, он услышал телефонный звонок. Что за блажь — звонить в шесть утра. Люди отдыхают. Спят. И видят сны. Но телефон все звонил, и пока Павел раздумывал и назло телефону медленно шел в комнату, Марина проснулась и взяла трубку. Павел не слышал, что она там говорила.

Дождь все усиливался, и Павлу опять стало холодно. Он закурил трубку и сел в кресло, дожидаясь, пока Марина выйдет. Он решил не спрашивать, кто звонил. Скорее всего, это была ошибка. Вот он сплавит работу Е. Корнеева, и все будет хорошо. Все пойдет по-прежнему. Не очень-то ему верилось, что все будет хорошо, но очень хотелось. Очень.

Наконец Марина прошла на кухню. Что-то она там готовила, потом принесла посуду, чашки в столовую и начала накрывать на стол. Странно, что занялась этим так рано, странно. Что она решила устроить завтрак в столовой, а не на кухне, как всегда. Уж не ради ли воскресенья? Марина была тщательно одета, и Павел отметил это про себя, как добрый знак. Может, и в самом деле все наладится и ничего страшного не произошло? Просто устал — вот и сдали нервы.

Марина накрыла на стол и подошла к окну.

— Приготовься к сюрпризу.

— Приятному? — спросил Павел.

— Да.

— Не томи.

— Потерпи немного. Полминутки.

— Полминутки можно, — согласился Павел.

— Дождь, — сказала Марина.

Смотреть на дождь, как и на огонь, можно без конца, и Павел встал рядом с Мариной. Она посмотрела на него и что-то тревожное, беззащитное промелькнуло в ее взгляде. Павел хотел обнять ее, но не решился. Уладится, успокоил он себя, все уладится. И вдруг Павел почувствовал, как все натянулось в Марине, и сразу же увидел в конце двора, у самой арки, бегущего человека. Павел не разглядел лица, но понял, догадался, кто мог так, с непокрытой головой и развевающимися полами расстегнутого плаща бежать под дождем.

Так весело, так беззаботно бежать под дождем.

— Женька, — сказала Марина чуть дрогнувшим голосом.

Человек приближался.

— Это он звонил. Прямо с вокзала, — Марина говорила медленно, с паузами, по одному слову. — Алексей Алексеевич вызвал. Телеграммой. Оценил Женькину работу как выдающуюся. Предложил поставить его доклад на сессии и развернуть широкую дискуссию.

Наверно, Марина говорила теми же словами, что и в телеграмме, которую ей прочитал Женька по телефону. Прочитал с выражением. Не хуже Левитана.

Павел стоял и смотрел, как Женька бежал под дождем. У подъезда он поскользнулся и бухнулся в лужу. Вскочил, перепрыгнул через ручеек. Он очень торопился. К нему, к Марине.

Торопился поскорее увидеть их и поделиться своей радостью.



Загрузка...