Публикацию этих немногих страниц из дневника мне хотелось бы предварить несколькими замечаниями. Во-первых, я не могу сказать, что сам дневник предстает перед читателем в своем первозданном виде — кое-что пришлось опустить, кое-что слегка изменить, что, впрочем, никак не повлияло на существо рассказанной истории. Разумеется также, что изменены имена действующих лиц и некоторые второстепенные обстоятельства, сопутствующие событиям, о которых говорит Вика Колесникова.
Остается прибавить, что мне не удалось уговорить Вику включить сюда же, хотя бы выборочно, те места из дневника, где она высказывает свои мысли о прочитанном и увиденном — о поэзии, об искусстве, о людях, которые поразили ее воображение…
Очень жаль — это бы значительно обогатило представления читателей об авторе дневника. Но делать нечего. Как говорится, хозяин — барин.
И — последнее. По моей настоятельной просьбе Вика познакомила меня с Марией Игнатьевной — одним из главных действующих лиц этой истории. Некоторые наши беседы с Марией Игнатьевной я записал и кое-что сжато передаю здесь — то, что относится к делу.
Вот, пожалуй, и все. А теперь представим себе небольшой старинный городок, не очень далеко от Москвы, где течет неспешная жизнь, есть река, и много тополей, а на окраинах сохранились тихие улицы с одноэтажными домами и перед ними палисадниками, пестреющими летом яркими цветами.
Ее чай давно остыл, но рука еще машинально помешивает ложечкой в стакане. За окном шумит дождь. Тяжелые капли бьют в окно, и от этого тихая, чистая, аккуратно прибранная комната кажется особенно уютной. В дальнем углу, за чертой освещенного круга, письменный стол. На нем стопки аккуратно сложенных книг, журналов. Взгляд Марии Игнатьевны устремлен туда, в этот темноватый угол…
Она сидит прямо, собранная, тщательно одетая, — кажется, совсем еще молодая, начинающая седеть женщина.
— Вот так все произошло… Теперь это прошлое. Ошибка исправлена. Выяснились недоразумения, распутан клубок стечения обстоятельств. Много людей вступились за правду и справедливость…
Она говорит медленно, спокойно, как бы раздумывая. И я понимаю — говорит для себя. Может быть, слишком спокойно. Но так ей легче…
— Да, все устроилось. Кирилл, как мы хотели, учится в университете. И моя жизнь течет по-прежнему. Но ночами, когда не идет сон, я все вспоминаю то лето, день за днем, хочу понять, когда, как, с чего все началось, ищу и не нахожу… И тогда мысленно возвращаюсь к тем далеким годам, когда отец Кирилла, оставив меня с двухлетним малышом, уехал в Москву.
Мне было тогда двадцать три…
У меня не было специальности, я жила интересами мужа. Он был талантлив, и я гордилась им. В том, что он должен был совершить, была бы и моя доля, мой труд.
Разное вспоминается с той поры… Кирилл родился, когда его отец кончал аспирантуру. Потом он защитил диссертацию и уехал в Москву — мы с Кириллом мешали ему целиком отдаться науке. Он писал мне, присылал деньги — они всегда для него мало значили.
…В ту ночь, когда он уезжал, шел дождь, бесконечный дождь, и отец Киры шутил — на счастье. Есть такая примета — дождь перед дорогой на счастье. Он говорил, что уезжает на год, но я знала — навсегда… А Кира плакал — очень хотел поехать с ним. А потом уснул, вот в этом кресле. Какая это была ночь… Кира спал, а я смотрела на него и думала, думала… Я не знала, как жить дальше, что делать… Не знаю, что было бы, если бы не Кира. Я нашла в себе силы жить — ради него.
Потом поступила на курсы бухгалтеров — до замужества я кончила почти три курса планово-экономического института. Я стала бухгалтером. Заочно окончила институт. Мне доверили большую работу.
…Кирилл уже учился в школе. Мы очень любили вечера, когда оставались дома. Бывало, уголком глаза я тихонько наблюдала, как он читает, подперев голову, иногда покусывая карандаш. Я видела его глаза, когда он поднимал голову от книги, его чистый лоб, и я верила, что он правдив, добр, талантлив. Мне казалось — моя жизнь оправдана.
В седьмом классе он увлекся математикой и физикой, побеждал в олимпиадах, начал переписываться с одним крупным ученым из Московского университета. В нашем небольшом городе о Кирилле заговорили. Даже в газете написали.
Потом появилась Вика, его одноклассница… Помню, как она первый раз пришла к нам сердитая, разгоряченная от спора (она и потом всегда препиралась с Кириллом по всякому поводу), и как потеплели ее глаза, когда она увидела нашу комнату, этот угол, где занимался Кирилл, его книги. И как Кирилл, отозвав меня в сторону, шепотом, краснея и волнуясь, попросил меня приготовить что-нибудь к чаю…
Чем он жил тогда, что любил, к чему стремился? Я была уверена, что все знаю, что ни одна его мысль, ни одно настроение не ускользают от меня.
Времени — вот чего стало не хватать Кириллу. Ему так много нужно было успеть, узнать, освоить! Как жить, чтобы не терять попусту ни одной минуты? Попусту… Что это означало? Встречи с товарищами? Книги, если они не нужны ему, как будущему ученому? Дважды он с восторгом прочитал статью крупного ученого, где говорилось о цене времени для ученого. Она утвердила его, развеяла сомнения. Все для науки, каждый день, каждый час — только тогда он сможет что-то сделать, чего-то добиться.
Добиться — мне не очень-то нравилось это слово. Оно слишком напоминало мне его отца. Но какой смысл Кирилл вкладывал в него? Я успокаивала себя: так ли уж худо, если мальчик в семнадцать лет хочет заявить о себе, ставит перед собой большую цель. Придет время, думала я, и Кириллу откроется и другая сторона жизни, связанная с духовными исканиями, с моральной ответственностью перед людьми, обществом…
— Скажи мне, — спросила я его в один из вечеров, когда мы были с ним вдвоем, — а время, проведенное с друзьями, ты тоже считаешь потерянным?
— Да, — ответил он, не отрываясь от книги.
— А с Викой?
Кирилл поднял голову, словно услышал что-то неожиданное, помедлил и снова уткнулся в свои страницы.
— А со мной? — упрямо продолжала допытываться.
— Это другое дело… — он сказал это неуверенно, очевидно, чувствуя, как колеблется почва под его теорией…
Ну, что ж, подумалось мне, вероятно, так устроена жизнь: когда мы молоды, мы, не раздумывая, берем все, что сделано до нас и для нас, и, лишь повзрослев, начинаем отдавать… И начинаем понимать, что жизнь другого человека — это целый мир, что отгородившись от людей, мы теряем себя. Юность эгоистична, утешала я себя. И все же я чувствовала: в моих рассуждениях что-то не так, что-то не сходится. Ведь его товарищи жили не так.
А Кирилл? Неужели наука для него — это он сам в науке?
После разговора с ним я впервые так прямо начала думать об этом. И чем больше я присматривалась к Кириллу, тем сильнее росла моя тревога. Я чувствовала: все, что находится за пределами его интересов, его мира математики и физики, просто перестает существовать для него, теряет всякий смысл.
Я ошибаюсь? Сужу слишком строго, слишком лично? Может быть… Но мне становится страшно, когда я думаю о том, что произошло. Как он будет жить дальше, чем будет мерить свои поступки?
Мария Игнатьевна замолкает, задумывается. И вдруг, словно стряхнув с себя оцепенение, неожиданно говорит, и в голосе ее звучит затаенная надежда:
— А может быть, это все-таки возрастное? Мальчишеская корь? Он «переболеет» — и все пройдет… Бывает же всякое в этом возрасте, правда?
Итак, школа позади! И как будто судьба ждала этого момента, когда я сдала последний экзамен, произошло то, о чем боялась и думать… Я еще не могу разобраться в этом, не знаю, как теперь сложится моя жизнь. Попробую написать все как было, хотя мне это очень трудно.
Мне было так хорошо, так радостно, когда я бежала вниз по лестнице, а Кир, как всегда, ждал меня в школьном садике. Он сдал экзамен утром, раньше всех, и ушел из школы. Потом из окна класса я видела, как он появился во дворе и затеял с малышами возню. А теперь он ждал меня, и будто что-то пело, звенело во мне, хотелось куда-то идти, бежать, все равно куда, лишь бы не сидеть на месте.
— Все в порядке? — спросил Кир и засмеялся, потому что спрашивать было не надо. Мы пошли к реке. День был чудесный — нежаркий, очень светлый, с белыми кучками облаков и глубоким, глубоким небом.
— Давай уплывем, — сказала я. — Далеко-далеко…
— На край света? — спросил Кирилл.
— Да.
— В Лапландию?
Я кивнула. Мне захотелось, чтобы сейчас началась сказка — Лапландия, Лапландия, гусиная страна! И пока Кир отвязывал лодку, я представила себе, как мы с ним плывем далеко, неизвестно куда, со всякими приключениями, и как Кир защищает меня…
Он греб, а я смотрела на воду, на серебряные блики, которые переливались и сверкали, как живые, а когда закрывала глаза, слышала скрип уключин и плеск воды, и какие-то далекие голоса на берегу… Потом долго-долго смотрела на небо, и мне казалось, что я делаюсь все меньше и легче, еще чуть-чуть — и меня не останется совсем, только одно небо кругом.
Я сказала об этом Киру. Он усмехнулся…
— Типичные высказывания эмоцика.
— А кто такие «эмоцики»? — спросила я. — Такие допотопные чудища — вроде динозавров?
— Вот именно, — ответил Кир. — И, как динозавры, обреченные на вымирание. К примеру, твой Андерсен, Ганс-Христиан. Мне искренне жаль его. Наверно, он был способен не только на свои красивые сказочки — мог бы заняться чем-нибудь стоящим, а? — он усмехнулся. — Как думает комиссар?
Вот всегда он так — лишь бы позлить меня.
— Сколько лет я тебя знаю, Кир? — неожиданно спросила я.
— Пять, десять, тысячу, — ответил он.
— Ну, вот. Целых тысячу, а все не могу понять, шутишь ты или вправду такой…
— А я хочу, чтобы ты поняла, — Кир произнес это так, что у меня все оборвалось. — Ведь ты для меня…
— Подожди. Не надо, — наверно, так я сказала ему, потому что у него вдруг пропал голос. — Скажи, когда я уйду. Ладно? Громко. На весь мир. И много раз…
Потом мы гуляли, пока не стало темно. И молчали. И только когда подошли к моему дому, Кир проговорил:
— Считай, что я это сказал. Много, много раз…
Он поцеловал меня, и я убежала.
Сегодня снова открыла свою тетрадку. Хотела сказать — случайно, но это была бы неправда. Когда все хорошо и когда не происходит ничего особенного, я не могу и словечка написать. Сколько раз пробовала — не получалось. А эти три недели были наверно самыми лучшими в моей жизни! Мы с Киром виделись каждый день — ходили купаться, катались на лодке, уезжали с ребятами на 65-й километр за малиной… Об этом с того раза не было сказано ни слова. Но для чего слова? Когда я вижу его лицо, улыбку, слышу его голос — и все во мне звенит от одного его взгляда?
Через неделю Кир должен уехать в Москву — сдавать экзамены в университет. Его там уже знают как победителя заочной математической олимпиады. Даже письмо прислали — вроде приглашения, неофициального, конечно. А я остаюсь и буду поступать на медицинский. Встретимся зимой, в каникулы, и тогда… Но об этом я не хочу думать — ведь еще целая неделя!
Сейчас я была у Кира дома. Всю вторую половину дня он как всегда занимался. Когда я вошла в комнату, Мария Игнатьевна сидела за столом. Она подняла голову — и у меня сжалось сердце: такое было у нее лицо! Я бросилась к ней: что-нибудь случилось?
— У мамы неприятности, — сказал Кир. — Ревизия вскрыла какие-то махинации на складах горторга, и этим делом занялось ОБХСС.
— Ну и что? — спросила я.
— Да ведь мама бухгалтер — финансово-ответственное лицо.
— Ну и что? — снова вырвалось у меня. Я не могла понять, какая связь между махинациями на складе и Марией Игнатьевной.
— Вот и я говорю! — закричал Кир. — Все знают, что мама честный человек! Всем ясно, что ее провели какие-то проходимцы. Уверен, все скоро выяснится. Те, кому полагается, найдут концы, разберутся, и все встанет на свое место.
Мария Игнатьевна молчала. Она смотрела остановившимися глазами на меня, на Кира — и не видела нас. Никогда еще она не была в таком состоянии. Мне стало страшно.
— Как же быть, Кир? Что же делать? — спросила я, когда мы вышли с ним на улицу.
— А что мы можем сделать? Здесь нужны факты, а не эмоции… Одно я знаю: раз мама не виновата, значит, все будет в порядке.
Дома я пробовала читать, даже взяла Лермонтова, но не смогла понять ни одной строчки. У меня так и стояло перед глазами серое, с застывшим отчаянием и остановившимся взглядом лицо Марии Игнатьевны.
Если все так просто, как говорит Кир, почему же у нее было такое лицо? А может, он хотел уверить себя в том, в чем сам сомневается? Но — для чего?
Мария Игнатьевна взяла себя в руки и держится хорошо. Она сказала, что теперь, когда началось следствие, ей стало легче. А о своем разговоре, со следователем — ни слова. На все наши расспросы с Киром только и ответила: следователь — человек умный и хочет во всем объективно разобраться.
— А подписку о невыезде все-таки взял, — и горько усмехнулась.
— Формальность, — глухо сказал Кир, — служба такая.
Вчера вечером рассказала все отцу. Он долго молчал, потом проговорил: не нравится мне эта подписка о невыезде. Потом раскурил свою трубку, спросил:
— А Кирилл что думает делать?
Я хотела сказать — ничего — но не смогла, только пожала плечами.
Отец не ответил. Он курил и смотрел, как у потолка растекается дым. И вдруг сказал:
— Ну, а ты-то что?
Я ждала этого вопроса, но ответила так, будто только сейчас пришло мне в голову:
— А если мне пойти к следователю и рассказать все, что я знаю о Марии Игнатьевне? Она же честный, она… замечательный человек!
Я выпалила это одним духом, смотря в пол. А если отец просто-напросто высмеет меня, как несмышленую девчонку? И правда — что бы я ни говорила следователю, к тому делу это все равно не будет иметь ровно никакого отношения. Там нужны факты, а не эмоции…
Отец помедлил (я чувствовала — он пристально смотрит на меня) и, наконец, сказал негромко:
— Что же, дочка, действуй.
Мне очень трудно писать — хоть бы забиться куда-нибудь в уголок и нареветься, как раньше, когда я была маленькой. Но не могу плакать. Только как-то холодно, пусто внутри. Хочу рассказать все, как было. Всю правду. Для себя. Может быть, потом когда-нибудь пойму, почему мне так тяжело…
Да, надо только написать все как было — будто я ни при чем и смотрю на это со стороны.
Так вот, на следующий день после разговора с отцом я пошла к следователю. Не буду описывать, чего стоило найти того, кто мне нужен. Это неважно. А страшно было только одну минуту, пока говорила, кто я и зачем пришла.
Следователь не удивился. Он усадил меня и, не перебивая, выслушал все, что я сказала. Потом начал спрашивать обо мне — о нашем классе, об учителях, о моих родителях. Он спрашивал, ходил по кабинету, подолгу стоял у окна, снова ходил… Потом вдруг остановился около меня:
— Ну, что же, Вика, ты правильно сделала, что пришла. Спасибо. А ведь трусила наверно?
— Я вообще трусиха, — призналась я, — даже пиявок боюсь…
Он засмеялся и протянул мне руку:
— А к экзаменам готовиться надо, не то провалишься, год потеряешь. Обещаешь заниматься?
Теперь я понимаю, почему он говорил со мной так, как с маленькой. Заниматься. Провалишься. И — ни слова о Кире.
Я ответила.
— Попробую. А с Марией Игнатьевной очень опасно?
— Сказать по правде — опасно. И очень. Так все хитро сработано, что и концов не найдешь, — следователь вздохнул, нахмурился. — Все у них продумано, предусмотрено. Люди бывалые, с опытом… А ты все же постарайся взять себя в руки.
— Постараюсь.
Вот когда я по-настоящему поняла, в каком трудном положении оказалась Мария Игнатьевна. Я побежала к Киру. Он был один. На столе лежал открытый чемодан, учебники, мыльница. Кир молча протянул мне телеграмму.
Я машинально взяла ее, прочла, но ничего не могла понять.
— Из университета. Просят немедленно выехать, — сказал Кир, — меня зачислили сдавать в первый поток. Если опоздаю — все сорвется — и целый год к чертям. Ты понимаешь, что такое год. — Он говорил, будто забивал гвозди в железо, бил, а они не забивались, словно не мне говорил, а себе. — Да, знаю, что скажешь. Знаю. Но ведь все в конце концов устроится. Не сомневаюсь. Иначе не может быть. Ну, ладно, хорошо. Предположим — я остаюсь. Что меняется? Да ровным счетом ничего!
— Ничего?
— Ну, да — ничего. Ничего не изменится…
Он говорил, а я все пятилась и пятилась к двери, пока не оказалась на лестнице. Он кричал мне что-то вдогонку, но я сколько было силы бежала вниз и потом по улице…
Рано утром я пошла к Кириллу. Еле дождалась, пока рассвело, пока на улицах появились первые прохожие. Могло же мне все это присниться? Могло же произойти какое-то дикое недоразумение? Ведь бывает же так, всякое бывает! А потом мне вдруг пришло в голову — у «Березовой» поезд останавливается на две минуты. Это сорок километров от нашего города. Кирилл может сойти и добраться обратно на попутных машинах. Или пешком. Чемодан выбросить, чтоб не мешал. Если идти семь километров в час — к утру придешь.
Бывает же у людей такое. Как затмение. Когда не знаешь, что делаешь. А потом вдруг поймешь. Я бежала и надеялась — сейчас увижу Кира и даже не подам вида, что помню вчерашний разговор. Как будто ничего не было.
Дверь открыла Мария Игнатьевна.
— A-а, это ты, Вика, — медленно и очень спокойно сказала она. — А Кирилл вчера ночью уехал.
Мне стало жутко от ее безжизненного голоса. Наверно, так говорят о смерти близкого человека.
Где мне взять силы, чтобы быть рядом с Марией Игнатьевной? Где мне взять силы, чтобы не вспоминать, что было у нас с Кириллом?
И как жить дальше?
Множество вопросов у читателя, вероятно, вызовет чтение дневника Вики Колесниковой. И даже сейчас, год спустя после этого лета, я не смогу ответить на них. Впрочем, дело Марии Игнатьевны, как и следовало ожидать, закончилось благополучно. По этому поводу Кирилл писал матери из Москвы, что ни минуты не сомневался в исходе этой «идиотской истории». Он писал также, что много занимается, что ему очень интересно, и вообще — живет неплохо. О Вике в его письме не было ни слова.
Ну, а Вика? Она действительно в тот год даже не пыталась поступать в институт, а в октябре начала работать в больнице.
Держится она спокойно, ровно, приветливо. Но иногда, разговаривая с ней, вы вдруг чувствуете, что она уходит в себя, глаза становятся словно глубже и смотрят мимо вас. Так может продолжаться долго, пока вы снова не спросите ее о чем-нибудь. Мария Игнатьевна говорит, что это понемногу пройдет.
Недавно я снова побывал в этом городке, цвели тополя и все было бело от тополиного пуха, как в то лето. Жаль, что не удалось повидать Вику — в тот день она дежурила в больнице.