Глава 6 Когда кажется, что нет выхода

Самоубийство всегда неожиданно, оно – всегда шок. Многие русские писатели пытались размышлять на эту тему, стараясь найти разгадку подобного явления хотя бы только для себя. Вот как писал, например, знаменитый русский философ Василий Розанов:

«– Когда жизнь перестает быть милою, для чего же жить?

– Ты впадаешь в большой грех, если умрешь сам.

– Дьяволы: да заглянули ли вы в тоску мою, чтобы учить теперь, когда все поздно. Какое дело мне до вас? Какое дело вам до меня? И умру и не умру – мое дело. И никакого вам дела до меня.

– Говорили бы живому. Но тогда вы молчали. А над мертвым ваших речей не нужно».

Болезненнее всех переживал тему самоубийства, пожалуй, Ф. М. Достоевский. В его многочисленных романах и на страницах дневников обязательно встречается хотя бы один персонаж, наложивший на себя руки. Можно, конечно, искать причины такого внимания писателя к самоубийствам в том, что он вообще был склонен с пристрастием разбираться в «проклятых вопросах», но… Действительность, предстающая пытливому взору писателя, на самом деле отличалась необыкновенной жестокостью и трагизмом.

Так что хроникер, который задавал вопрос одному из героев романа «Бесы», Кириллову, не случайно возмущается: «Разве мало самоубийств?». Пресса тех лет просто изобиловала сообщениями о несчастных, покончивших жизнь самоубийством. Достоевский писал и об этом: «В последнее время газеты сообщали почти ежедневно о разных случаях самоубийства. Какая-то дама бросилась недавно в воду с елагинской „стрелки“ в то время, когда муж ее пошел к экипажу за конфектами <…>; в Измайловском полку застрелился молодой офицер; застрелился еще какой-то мальчик, лет 16 или 17; на Митрофаньевском кладбище найден с порезанным горлом кронштадтский мещанин, зарезавшийся от любви; в Москве девушка, соблазненная каким-то господином, утопилась от того, что другой господин назвал ее „содержанкою“. Цитата, приведенная выше, относится к 1871 году. А всего лишь за период с 1870 по 1887 год в России покончили самоубийством 36 тысяч человек».

Федор Михайлович, который отличался необычайной отзывчивостью и сострадательностью, конечно же, с содроганием узнавал о подобных несчастьях.

Знакомая Достоевского, писательница Л. X. Симонова-Хохрякова, в своих воспоминаниях рассказывала о нескольких беседах с Достоевским на тему самоубийства: «Федор Михайлович был единственный человек, обративший внимание на факты самоубийства; он сгруппировал их и подвел итог, по обыкновению глубоко и серьезно взглянув на предмет, о котором говорил. Перед тем как сказать об этом в „Дневнике (писателя)“, он следил долго за газетными известиями о подобных фактах, – а их, как нарочно, в 1876 году явилось много, – и при каждом новом факте говаривал: „Опять новая жертва и опять судебная медицина решила, что это сумасшедший! Никак ведь они (то есть медики) не могут догадаться, что человек способен решиться на самоубийство и в здравом рассудке от каких-нибудь неудач, просто с отчаяния, а в наше время и от прямолинейности взгляда на жизнь. Тут реализм причиной, а не сумасшествие“».

Кстати, в дневнике писателя, помеченном октябрем 1876 го‑ да, есть целая глава, посвященная двум самоубийствам. Среди прочего Ф. М. Достоевский пишет: «Для иного наблюдателя все явления жизни проходят в самой трогательной простоте и до того понятны, что и думать не о чем, смотреть даже не на что и не стоит. Другого же наблюдателя те же самые явления до того иной раз озаботят, что (случается, даже и нередко) – не в силах, наконец, их обобщить и упростить, вытянуть в прямую линию и на том успокоиться, – он прибегает к другого рода упрощению и просто-запросто сажает себе пулю в лоб, чтоб погасить свой измученный ум вместе со всеми вопросами разом. Это только две противуположности, но между ними помещается весь наличный смысл человеческий». Достоевский был уверен: в самоубийстве все, «и снаружи и внутри, – загадка». Иногда в жизни возникают опасности и конфликты, оказывающиеся страшнее самых кошмарных сновидений, и эти кошмары наяву нередко приводят человека к опасной грани, за порогом которой он надеется избавиться от ужасной реальности.

Вик д’Азир. Охота на бабочек

Издалека наплывал тяжелый, невнятный гул, напоминающий морской прибой. Вик д’Азир чувствовал, как он накатывается откуда-то из дальних лесов, становится все более угрожающим. Наверное, он темный и грязный от осенней пены и водорослей, погибших рыб и осьминогов. Сейчас прибой подойдет ближе, натолкнется на камни замка и снова отойдет далеко. Быть может, он не так уж опасен, как кажется… Вик с трудом открыл глаза, и окружающая реальность обрушилась на него, как молот. Значит, он все еще жив. Вик не сразу осознал, где находится. Его окружала темнота с пляшущими на стенах огненными отблесками. Красные блики пробегали по портретам его предков. Все деды и прадеды, ведущие происхождение от великого Конде, смотрели на него осуждающе. Они сберегли свой титул, отстояли владения, они сражались в Крестовых походах. Один из них получил меч от самого короля, другой бросился на этот меч, чтобы не попасть в плен мусульман, окруживших их войско неподалеку от Иерусалима. Боже мой, как это было давно… Как и рассказы о них молодого воспитателя-аббата. Как и его напутствия о том, что Вик не должен посрамить их славное имя и быть достойным великого Конде. Правда, Вик помнит, как через некоторое время проповеди аббата приобрели совсем другое направление. Его воспитатель зачитывался книгами Руссо и говорил, как прекрасно вернуться к природе, жить естественной жизнью. («Крестьянской, что ли?» – думал Вик, но ничего не произносил вслух.) Проповеди добрейшего аббата не оставили ни малейшего следа в его душе, как и захватившие все общество напряженные размышления о тяжкой доле простого народа. Вик любил поездки по ночному лесу, бешеный топот коня, шелест огромных нормандских дубов и журчание тайных источников. Ночью лес всегда преображался, и Вик, подолгу стоя у огромных менгиров, представлял, что вот сейчас из-за этого высокого кустарника покажется белый единорог, таинственное животное, украшающее его фамильный герб. А может быть, выйдет высокий друид с белой, как снег, бородой и предскажет его судьбу…

Однако его судьбу предсказал не друид. Это произошло зимой 1788 года, когда Вик пришел на заседание Французской академии. Там давал ужин герцог де Нервей; говорят, что человеком он был умным, весьма начитанным и образованным, по крайней мере настолько, чтобы оказывать всяческую материальную помощь и поддержку Шодерло де Лакло, Бомарше и Шамфору.

Граф Вик д’Азир чувствовал себя в своей стихии. Он проходил мимо знатных дам, касаясь края их одежды как бы невзначай, и они не закрывались веерами, даря ему легкие и многообещающие улыбки. Вик знал, что он привлекателен, и ему это нравилось: мягкий овал лица, серые прозрачные глаза, темные густые брови и непослушные черные волосы, которые эти герцогини так любят гладить среди густых ночных кустов жасмина, когда все вокруг напоено ароматом цветов, пением соловьев и бессмысленным, но всепоглощающим счастьем. Наверное, так же счастливы бабочки, великое множество которых легко порхает в фамильном имении Вика.

Придворные, академики, известнейшие ученые и вольнодумцы уже собрались за столом и успели как следует подкрепиться мальвазией. Обстановка становилась все более свободной, реплики звучали громче и откровеннее. Шамфор прочел одну из своих фривольных сказок, и дамы слушали его, не рдея, а открыто смеясь. «А помните, как написано у маркиза де Сада? – услышал Вик голос герцогини де Граммон. – Старый лекарь достал свой скальпель и, криво усмехнувшись, сказал проститутке Фаншон: „Я вовсе не нуждаюсь в твоих дырках, они мне все известны; я сделаю их сам, причем столько и в таком размере, как мне это покажется интересным“». Все окружающие залились веселым смехом. Вик улыбнулся, но почувствовал, как по его спине пробежал неприятный холодок. «Слушай, Вик, а ты, как мне кажется, не в восторге», – прозвучали рядом с ним слова, и граф обернулся. В то же мгновение его улыбка стала теплой и искренней.

«Брат!» – радостно сказал он. Рядом с ним стоял Гийом де Монвиль, обожаемый двоюродный брат, любимец всех придворных дам. Говорят, его жертвой стала даже принцесса де Ламбаль, известная своей суровостью к мужчинам. Но против Гийома устоять было невозможно, как невозможно было противиться солнцу. Его прозвали «ледяным ангелом» за удивительную красоту и солнечную улыбку, словно пробивающуюся сквозь лед. Вик обнял Гийома и взглянул в его смеющиеся зеленые глаза. «Ты-то что здесь делаешь, бедный мой мотылек?» – «Здесь слишком много красавиц, – отвечал Гийом, откидывая со лба непослушную черную прядь волос, – а сегодня вечером я совершенно свободен». – «Тебе нравится то, что пишет маркиз де Сад?» – удивился Вик. – «Мне смешно, и только», – сказал Гийом.

Пока они разговаривали, собравшиеся успели дружно поаплодировать стихам о том, что счастье в мире наступит после того, как «на кишках последнего аббата повесят короля». «Это уже чересчур, – подумал Вик. – Этого много, слишком много…». «Гийом, давай уйдем», – попросил он. «Ну погоди, – махнул рукой Гийом, – ну еще минутку, сейчас что-то начнется, я чувствую».

Старый академик, подняв бокал мальвазии, провозгласил тост за грядущее царство разума и справедливости. «Как жаль, что я не увижу его», – добавил он со вздохом. «Вовсе нет, – неожиданно спокойно прозвучали слова, – вы все, господа, увидите лицо этой революции, этой справедливости с завязанными глазами и поднятым мечом, этого монстра, который поглотит вас всех; всех, кто здесь присутствует». Кружок гостей раздвинулся, и в его центре оказался Казотт, человек милый и любезный, но, как говорили, состоявший в секте иллюминатов.

«Что вы хотите всем этим сказать, господин пророк?» – надменно промолвил маркиз Кондорсэ. «Ничего, маркиз, кроме того, что своих желаний следует немного побаиваться: они имеют свойство исполняться! Так и вы: увидите революцию, но погибнете, выпив яд в темнице, чтобы не погибнуть от рук грязного палача». – «У меня нет даже такой оригинальной манеры – носить с собой яд», – сказал Кондорсэ. «Нет, значит, появится, – отрезал Казотт, – в эти благодатные времена многие станут носить с собой яд, как носовой платок». – «Но какие тюрьмы и палачи могут существовать во время торжества всеобщего царства Разума?» – «А во времена Разума и Справедливости только такое и возможно, – усмехнулся Казотт, – все французские храмы будут посвящены этому самому Разуму, а когда каждого из вас Огненный Архангел станет судить по справедливости, то ни для кого не найдет оправдания. Ибо еще в Библии было сказано, что нет человека без греха. Он обвел глазами всех присутствующих и добавил: „Из вас только один Шамфор мог бы избежать участи погибнуть на эшафоте. Он стал бы одним из главных жрецов в этих проклятых храмах Разума и Справедливости, но предпочтет вскрыть себе вены бритвой. С непривычки у него, конечно, ничего не получится, но такова судьба. В конце концов всем нам суждено умереть, и это немного утешает. Вы же не рассчитывали, надеюсь, жить вечно?“.

Воцарилось неловкое молчание, а Казотт продолжал перечислять: «Господа… Мальи, Руше, Мальзерб… Не пройдет и шести лет, и все вы погибнете на эшафоте, и ваши головы поднимут над рукоплещущей толпой».

Герцогиня де Граммон неестественно рассмеялась: «Господин Казотт, то, что вы говорите, и притом так серьезно, больше напоминает безумие. Вы перерезали всех наших мужчин. Хорошо, хоть нас не тронули. Женщин, я думаю, пощадят?» – «Зря вы так думаете, герцогиня, – сказал Казотт. – Ваш пол не защитит вас, и все вы, включая принцесс крови, отправитесь к месту казни на грязной телеге, с руками, связанными за спиной, под хохот и одобрение доброго французского народа». – «Фи, – воскликнула герцогиня, прикрываясь веером, – отвратительная шутка, господин Казотт, вы испортили нам вечер. Ну да ладно, скажите еще одно: хотя бы духовника нам предоставят?» – «Нет, герцогиня, – холодно отвечал Казотт, – последним, кому будет предоставлена подобная привилегия, станет король Франции».

Герцог Ниверне нахмурился. «Хватит, господин Казотт, довольно вы здесь порезвились». Казотт молча повернулся, чтобы покинуть зал, но напоследок обвел глазами собрание и, встретившись взглядом с Виком, поинтересовался: «А вы не спрашиваете о своем будущем?». Вик молчал и только все сильнее сжимал руку Гийома. Ему казалось, он проваливается в какую-то беcконечную бездну и видит в ее глубине то, от чего хочется завыть, как волки в его нормандских лесах. «Прекратите, господин Казотт, – тихо, но твердо сказал Гийом, обнимая брата, – сейчас же замолчите, или больше вы не скажете ничего никогда». – «Господин д’Азир, – сказал Казотт, как бы не слыша слов Гийома, – когда вы вспомните обо мне, не забудьте: сделайте все возможное, чтобы сохранить своего ребенка. Ваш сын – последний из рода Конде, и его потомки должны вернуться на место вашего родового замка. Только бы они не стали комедиантами; это все осложнит…». После этих слов он резко повернулся и вышел, не глядя ни на кого. «Уйдем, – сказал Гийом Вику, – ты же видишь: он безумен. Что такое он говорил о твоем сыне? Насколько мне известно, у тебя нет детей. И что он там плел о каких-то комедиантах? Вообще бред какой-то…». Вик продолжал молчать, и одному богу известно, что творилось в его душе. Он позволил брату увести себя безропотно, как ягненок.

Казалось бы, ничего не изменилось с тех пор. Граф Вик д’Азир продолжал вести обычный образ жизни, покидая свой роскошный парижский особняк для поездок в театр, для посещения королевского двора, ради встреч в густых кустах жасмина… Однако его не оставляла мысль, будто он слышит тиканье часов. Это превратилось в наваждение. Сначала это тиканье было совсем тихим, незаметным, но потом оно стало все громче, и часто Вик не мог уснуть ночами. Он похудел и побледнел, но, несмотря на это, любовницы уверяли его, что так он выглядит еще привлекательнее.

И вот однажды Вик не услышал ставшего привычным тиканья часов. Он заснул и всю ночь проспал, как счастливый ребенок. Проснувшись, он понял, что это началось. Но что именно – он не знал. Вик открыл глаза и увидел, как осеннее солнце золотит полог над кроватью, и ощущение непонятного счастья нахлынуло на него как волна. В окно было видно бездонное синее небо и летящую стаю птиц.

«Жаклин!» – позвал он служанку и не получил ответа. Потом Вик вспомнил: у него сегодня остался ночевать Гийом; понятно, где может находиться Жаклин. Улыбнувшись, он поднялся, накинул халат и подошел к зеркалу. Ничего в нем не изменилось: все тот же мягкий овал немного осунувшегося лица и глубокие серые глаза.

«Гийом!» – крикнул Вик и прошел в соседние апартаменты. Там под пологом происходила непонятная возня. Потом он услышал быстрый шепот Гийома: «Ну, пошла, пошла!» – и из-под покрывала выскользнула очаровательная и растрепанная Жаклин, прикрываясь шелковой простыней. «Извините, монсеньор, – пробормотала служанка, обращаясь к Вику, и исчезла за дверью.

«Гийом, дорогой, ты неисправим!» – воскликнул брат, присаживаясь к нему на постель и глядя в сияющие счастьем зеленые веселые глаза. «Прозрачные, как волны Адриатики», – произнес он. «О чем ты?» – смеясь, спросил Гийом и привычным жестом откинул со лба непослушную черную прядь. «О твоих глазах», – сказал Вик. – «А ты поэт, оказывается», – сказал Гийом. – «Ну да, когда вижу тебя. Просто я люблю тебя, брат». – «И я тебя, Вик». Они обнялись. «Что же ты не добавил „мой бедный мотылек“?» – спросил Гийом, и Вик вновь почувствовал неприятный укол в сердце. Так не хотелось портить столь замечательно начавшееся утро, и Вик поспешил сменить тему: «Как тебе моя Жаклин?» – «Обычная малышка. Мила, не более того, – ответил Гийом, поднимаясь с постели и накидывая на плечи халат. – Мы очень позабавились с ней этой ночью, братец. Представь, какую шутку я придумал: попросил ее читать Вольтера в то время, как… Ну, ты понимаешь. Сначала она все сбивалась, но я говорил: „Читай, читай, не останавливайся“». Кажется, ей все-таки понравилось. Представляешь, Вик, Вольтер вперемешку со страстными стонами!» – Гийом расхохотался.

Он подошел к окну и наклонился к начинающему увядать букету алых роз. Его тонкие пальцы сжали бутон, и шелковые лепестки посыпались на золотистую ткань скатерти. Больше всего на свете Вик хотел бы остановить это мгновение: черноволосый «ледяной ангел» Гийом на фоне счастливого неба с лепестками роз в руке. Часы остановились. Навязчивое тиканье прекратилось, как будто упал нож гильотины, и настала послед‑ няя тишина, имя которой – пустота и ничто.

«Что это там происходит?» – рассеянно спросил Гийом, глядя в окно. «А что?» – отозвался Вик, и сердце его отчего-то упало. «Какие-то женщины. Много женщин». – «Наверное, знают, что ты здесь и хотят назначить тебе свидание», – попытался пошутить Вик, но фраза его прозвучала как-то зловеще. Его настораживал гул, накатывающийся в окно, словно шум далекого моря.

«Мне пора», – вдруг сказал Гийом. Он как бы очнулся от оцепенения, в котором пребывал. Слов брата он вообще не слышал. «Не ходи», – попросил Вик. – «Мне надо, – сказал Гийом и, кажется, немного рассердился. – Что это с тобой сегодня? У меня во дворце назначена встреча». И потом мягко добавил, подходя к Вику и обнимая его: Вечером увидимся. Ты неважно выглядишь, братец. Не заболел ли ты? Быть может, тебе отправиться на время в поместье?» – «Но Гийом, мы же хотели уехать в Англию. Ты сам говорил, что в сложившейся обстановке это самое разумное». «Ну да, – ответил брат. – Я же не отказываюсь. Вечером, вечером, Вик. Мы уедем, но сейчас я уже должен быть во дворце. Я опаздываю. Ты сам придворный, как же ты не понимаешь?» Вик не нашелся, что ответить, а Гийом тем временем уже совершенно оделся и подошел к двери. «До вечера», – попрощался он и вышел. Вик хотел крикнуть что-то, чтобы остановить его, но не успел, да он и не смог бы подобрать слов, чтобы что-либо сказать.

Он стоял и ждал, а шум внизу нарастал. Вдруг дверь распахнулась, и в комнату вошел слуга Вика Жермон, нормандец огромного роста. «Уезжаем, монсеньор», – заявил он тоном, не терпящим возражений. Вик очнулся. «Что? Что произошло?» – еле выдавил он. – «Нет времени на объяснения. Карета ждет. Скорей, монсеньор, мы выйдем через черный ход. Там пока еще свободно».

«Гийом!» – закричал Вик, и голос показался ему чужим. Он так стремительно рванулся к окну, что Жермон не успел удержать его. Дальнейшее показалось Вику кошмарным сном, чем‑то невозможным в реальности. Перед ним плыли кадры чужого кошмара: растрепанные женщины стаскивают с коня Гийома. Звука не было. Вик видел только безумные глаза людей, камни и столовые ножи в их руках. Через мгновение эти руки покраснели от крови. «Не смотрите, монсеньор!» – сказал Жермон, подходя к господину и крепко обнимая его. Черная ослепительная вспышка загорелась в мозгу Вика. Он рвался из железных объятий Жермона, но чувствовал себя совершенно бессильным. Он слышал дикий, безумный звериный крик. Он никогда бы не подумал, что способен издавать такие звуки. Последнее, что он видел, – это кровавые куски мяса и какую-то старуху, пытающуюся руками оторвать когда-то прекрасную голову Гийома с прежде сияющими, как солнце, глазами.

Вик провалился в спасительный мрак. Мрак обнял его, мрак прервал все его контакты с жизнью. Наверное, в тот момент он умер. Так подумал бы он, если бы мог вообще о чем-то подумать. Наверное, он изредка приходил в себя, потому что смутно помнил, как подпрыгивает на дорожных ухабах карета. В эти моменты тошнота подкатывала комком к его горлу, и мелькали обрывки спутанных мыслей: королева Мария-Антуанетта была гораздо мужественнее в такой ситуации. Граф Вик д’Азир находился на том завтраке у королевы, когда толпа подняла к окну королевы мертвую голову принцессы де Ламбаль, напудренную и покрытую кровавыми пятнами, надетую на пику. Тогда многие придворные дамы упали в обморок, а Мария-Антуанетта даже не изменилась в лице. Потомок королевского рода всегда должен помнить, что в его жилах течет благородная кровь, и не имеет права демонстрировать свои чувства. Толпа не должна даже догадываться о страданиях сильных мира сего, для которых счастье и несчастье должны быть равны…

Ну что же, значит, Вик д’Азир оказался недостойным своего великого рода, впрочем, ему все равно. Наверное, много дней он находился во мраке и вот очнулся для того, чтобы вновь услышать угрожающий, нарастающий гул моря. Кто-то отер с его лба капли крупного пота. Как же он ослабел за это время, даже не может пошевелить рукой. «Кто здесь?» – прошептал Вик. «Это я», – ответил тихий голос. – «Марианна?» – «Да». – «Где я?» – «В поместье». – «И давно?» – «Неделю, монсеньор». «А что там?» – спросил Вик, думая о море в клочьях пены, с мертвыми рыбами и осьминогами. «Народ», – ответила Марианна. «Мой добрый народ», – прошептал Вик без выражения, глядя на старинные гобелены, где среди пышных могучих дубов гуляли белые единороги и на их шкурах плясали красные пламенные отсветы. «Марианна, – сказал Вик, пытаясь приподняться на непослушных руках, – принеси мне Тео. Я хочу проститься с ним». «С вами все будет в порядке, монсеньор, – произнесла девушка, помогая Вику сесть на постели, – сейчас придет Жермон. Мы все уезжаем в Англию». – «Принеси Тео», – настойчиво и твердо, все более крепнущим голосом сказал Вик. Девушка подчинилась, более не произнеся ни слова.

Она вернулась через минуту, неся с собой сонного двухлетнего ребенка, бастарда Вика. Вместе с ней вошел великан Жермон. «Уезжаем, монсеньор», – произнес он такую знакомую фразу. «Нет, – твердо сказал Вик, выпрямляясь. – Теперь вы будете слушать только меня. Вы немедленно уедете. Жермон, охраняй Марианну и Тео. Он – последний потомок великого рода Конде. Запомни все, что я говорю, и не считай это бредом больного. Потомки Тео должны вернуться на это место, чтобы возродить былую славу Конде, пусть даже через полчаса здесь не останется камня на камне. Но главное – никто из этих потомков не должен стать комедиантом, иначе все будет гораздо сложнее».

«Я все сделаю, монсеньор, – сказал Жермон. – Положитесь на меня. Я сделаю для Тео все, что смогу. Я клянусь вам памятью моих предков, никогда не предававших своих господ, и землей моей страны. Но скажите, почему вы не хотите уехать с нами? Ведь это возможно». Было слышно, как внизу разбиваются стекла и что-то падает с грохотом. «Это невозможно, Жермон, хотя бы потому, что я уже мертв. Поэтому им будет уже некого убивать. Прощай, я любил тебя, береги Марианну, береги Тео».

Когда дверь за ушедшими тихо затворилась, Вик нащупал на столике около кровати кинжал и с трудом поднялся с постели. Тело не слушалось, а ноги предательски дрожали. Что с ним сейчас сделают? Разорвут руками, как Гийома, или сожгут заживо? Он подошел к гобелену на стене и представил, что не слышит больше яростных криков и шума падения камней, влетающих в комнату через окна. Ясный, солнечный весенний день, ласковый, как материнские руки, окутал его. Еще минута, и он проснется от всепобеждающего кошмара. Дубы гобеленов ожили, вознесли вверх свои крепкие ветви, а единороги склонили головы, увенчанные рогами. Судорожно сжав рукоять кинжала в ладони, а острие направив прямо в сердце, Вик подошел к дубу и, как в детстве, изо всех сил прижался к нему. Он умер, он проснулся.

«Смутьян похуже Пугачёва». Александр Радищев

Жизнь Александра Николаевича Радищева, выдающегося писателя и политического деятеля XVIII века, трудно назвать простой. Ведь при неустроенности личной жизни и непонимания со стороны современников он продолжал творить и отчаянно отстаивать свои дерзкие взгляды на окружающую его действительность. Как это часто бывает, лучшие сыны отечества не принимаются обществом и вынуждены быть изгоями всю свою жизнь, а это тяжелое испытание для любого человека. Так было и на этот раз. Александр Радищев не смог выдержать давления со стороны государственной машины, поэтому посчитал, что лучшим уходом со сцены будет самоубийство.

Александр Радищев родился в семье небогатого провинциального помещика, офицера гвардии. Детство Александр провел в глухой саратовской деревушке под названием Верхнее Аблязово. Русский язык будущий писатель изучал с помощью часослова и псалтыря. Возможно, в России и не было бы такого писателя, как Радищев, если бы не счастливое стечение обстоятельств. В 1757 году родители отправили мальчика в Москву, к родственнику по материнской линии Аргамакову, человеку в высшей степени образованному и просвещенному. В доме Аргамакова Александр воспитывался под наблюдением гувернера из Франции и именитых университетских учителей. Далее обстоятельства складывались для мальчика как нельзя лучше. Его сделали пажом, и он смог продолжить образование в Пажеском корпусе. Пажи часто присутствовали на королевских балах и приемах, так что юноша знал об особенностях дворцовой жизни не понаслышке.

Видимо, Александр приглянулся Екатерине II, которая включила его в число тех молодых людей, которые отправились в 1765 году в Лейпцигский университет изучать основы права и юриспруденции. Кроме того, каждому студенту полагалась стипендия в размере 800 рублей, сумма по тем временам огромная. Студенты, помимо права, могли выбрать для изучения любую дисциплину. Радищев проявил блестящие способности в учении. Он прекрасно разбирался в медицине и химии, знал наизусть некоторых древних авторов, владел французским, немецким и английским. Казалось, он был мастер во всем: от танцев до философских рассуждений о бренности бытия.

Самый счастливый период жизни Александра Радищева начался в 1771 году, когда он вместе со своим другом Алексеем Кутузовым был назначен на должность протоколиста при Сенате, а уже через 2 года стал капитаном в штате графа Брюса. Петербургское общество с удовольствием открыло двери талантливому писателю и переводчику.

После женитьбы на Анне Васильевне Рубановской Радищев решил оставить светские развлечения и пожить в уединении в своем имении. Только в конце 1777 года он вернулся в Петербург, где занял место асессора в коммерц-коллегии. Именно здесь Радищев впервые заявил о себе как о человеке с твердым характером и предельной честностью. Однако это не способствовало его душевному равновесию, поскольку большинство чиновников в то время без зазрения совести брали огромные взятки и посмеивались над этим поборником справедливости.

Несмотря на осторожное отношение государственной власти к смутьяну, его восхождение по служебной лестнице проходило довольно успешно. Граф Воронцов даже смог вымолить для Радищева чин надворного советника, а в 1780 году его повысили до помощника управляющего Петербургской таможней.

Счастье писателя длилось недолго. Смерть жены в 1783 году стала для него настоящим испытанием. Вот как сам Радищев описывал свое моральное состояние: «Смерть жены моей погрузила меня в печаль и уныние и на время отвлекла разум мой от всякого упражнения». На первый взгляд может показаться, что писатель смог побороть свои слабости и справился с возникшим душевным дисбалансом, тем более что в тот момент ему во всем начала помогать сестра покойной жены Елизавета Васильевна. Однако это трагическое событие стало первым в череде несчастий и гонений, которые выпали на долю писателя и в конце концов привели его к гибели.

Но вернемся в 1783 год. Анна Васильевна стала для Радищева самым близким человеком, которому можно было полностью доверять. Эта женщина взяла на себя все заботы по уходу за детьми и ведению домашнего хозяйства, а писатель теперь мог всецело отдаться литературному творчеству. В трудах, появлявшихся в это время, уже явно сквозили смелые вольнолюбивые идеи французских просветителей. Радищев обладал врожденным чувством справедливости, поэтому неудивительно, что оно в итоге вылилось в открытый протест. Естественно, такое вольнодумство в рамках просвещенного абсолютизма, которого придерживалась Екатерина II, показалось более чем странным.

Однако в то время Радищев выражал свои мысли без намеков на русский уклад жизни, поэтому к его выступлениям относились без особого внимания. Крамолу усмотрели в его высказываниях только тогда, когда он начал откровенно связывать слово «деспотизм» с самодержавием.

В 1789 году Александр Радищев приобрел печатный станок, на котором в 1790 году было напечатано его произведение «Путешествие из Петербурга в Москву», над которым он работал в течение 4 лет. Внешне этот роман выглядел вполне безобидно, однако под дорожными заметками, в форме которых было написано произведение, скрывалась жесткая критика рабского положения крепостных крестьян и пороков деградировавшего дворянства.

Оценки современных Радищеву литераторов были неодно‑ значными. Например, Александр Пушкин охарактеризовал «Путешествие из Петербурга в Москву» как «невежественное презрение ко всему прошедшему, слепое пристрастие к новизне». Абсолютно противоположное мнение высказывал о произведении другой русский писатель, Александр Герцен. Такой раскол в обществе вполне понятен, ведь по тем временам Радищев являлся яркой фигурой в истории отечественной литературы.

Крамольная книга поступила в продажу в мае 1789 года. Ее распространитель, книготорговец Зотов, не успевал издавать книгу, настолько она стала популярной. Интерес к произведению проявила и Екатерина II, которая, прочитав роман, велела немедленно арестовать автора. Александр Радищев успел сжечь все экземпляры книги, но императорские ищейки уже были начеку. Автора произведения арестовали и поместили в Петропавловскую крепость. В одночасье любимый всеми писатель превратился в государственного преступника. Через некоторое время суд вынес смертный приговор, который в последний момент Екатерина II заменила ссылкой сроком на 10 лет.

Местом заключения Радищева стал Илимский острог. Вскоре за ним последовала преданная Елизавета Васильевна с сыновьями. Нельзя сказать, что жизнь Радищева в изгнании была трудной. Он получил право свободно передвигаться по Илимску, в его полное распоряжение предоставили пятикомнатный дом с многочисленными надворными постройками и 8 слуг. Однако деятельная натура Радищева требовала выхода энергии, поэтому он сразу принялся за строительство дома с помощью плотников губернатора. Новый дом состоял из 8 комнат, здесь даже был кабинет и библиотека, где Радищев постоянно работал. В ссылке появились такие произведения, как «О человеке, его смерти и бессмертии», сочинение на политические темы «Письмо о китайском торге» и «Сокращенное повествование о приобретении Сибири». В лаборатории он ставил химические опыты, много времени посвящал воспитанию детей, обучая их истории, географии и иностранным языкам, которыми владел в совершенстве.

В Илимске Радищев женился на Елизавете Васильевне Рубановской. Здесь же появилось еще трое детей писателя. Но был ли он счастлив? Возможно, другой человек и смирился бы со сложившимися обстоятельствами, но только не Радищев. Как и все великие люди, в ссылке он чувствовал себя ненужным российскому обществу, более того, бессильным помочь миллионам крепостных крестьян, обреченных на рабский труд.

Жившие в столице высокие покровители Радищева делали все возможное для облегчения участи писателя, однако перемены в его судьбе наступили только после смерти Екатерины II. С воцарением на престоле Павла I Радищев решил вернуться в свое родное поместье. Но злой рок готовил ему еще одно тяжкое испытание: в дороге скончалась дорогая его сердцу Елизавета Васильевна. Овдовевший во второй раз Радищев поселился вместе с детьми в селе Немцово, которое он не покидал вплоть до кончины Павла I.

С приходом к власти Александра I Радищев был назначен членом Комиссии по составлению законов. Писатель с большим энтузиазмом принялся за создание нового проекта «Государственного уложения», в числе основных пунктов которого были уничтожение Табели о рангах, свобода слова и вероисповедания, отмена крепостного права и др. Тем не менее председатель комиссии, граф Завадский, не разделял реформаторских взглядов писателя и сразу же отклонил проект Радищева. Более того, он заметил, что с таким подходом к государственному устройству России Радищев в очередной раз может угодить в ссылку.

Именно с этого момента в характере Радищева произошли фатальные изменения: он постоянно испытывал чувство тревоги, горячо брался за какое-нибудь дело или вдруг терял к нему интерес и сидел без движения в течение нескольких дней. Родственники были не на шутку встревожены этими первыми проявлениями эмоциональной нестабильности, а впо‑ следствии и душевной болезни. 11 сентября 1802 года Александр Радищев покончил жизнь самоубийством, приняв смертельную дозу яда.

В России в течение полувека после кончины писателя его творчество находилось под запретом. Только в 1885 году благодаря ходатайству внука писателя, художника Боголюбова, в Саратове был создан музей имени Радищева, представляющий вниманию зрителей прекрасную коллекцию произведений русского искусства и ценные документы, принадлежавшие семье Радищевых.

«Добровольно иду к неизбежному…» Афанасий Фет

Почти всю свою сознательную жизнь великий русский лирик Афанасий Афанасьевич Фет посвятил борьбе за право носить другую фамилию – Шеншин, фамилию своего отца. Хотя был ли тот его отцом, неизвестно.

Происхождение поэта – это самое темное место в его биографии. Никто не может с определенностью сказать, какова точная дата его рождения (октябрь или ноябрь 1820 года) и кто был его настоящим отцом.

Афанасий Фет

Известно, что в начале 1820 года в Германии, в Дармштадте, лечился 44-летний русский отставной офицер Афанасий Неофитович Шеншин, богатый орловский помещик. В доме местного обер-кригскомиссара Карла Беккера он познакомился с его дочерью, 22-летней Шарлоттой, бывшей замужем за мелким чиновником Иоганном Фётом. Осенью того же года она бросила мужа и дочь и бежала с Шеншиным в Россию. Шарлотта была уже беременна, но обвенчалась со своим любовником по православному обряду и взяла себе имя Елизавета Петровна Шеншина. Вскоре в семье родился мальчик, который был записан в метриках как сын Шеншина.

Некоторые источники указывают на то, что бракоразводный процесс Шарлотты-Елизаветы с бывшим мужем был очень длительным, и с Шеншиным она обвенчалась только спустя два года после рождения сына Афанасия, которого еще при крещении родители, подкупив священника, записали под фамилией Шеншин. Таким образом, до 14 лет будущий поэт считал себя потомственным дворянином, но, после того как в 1834 году тайна его рождения была раскрыта, орловское губернское правление учинило следствие и лишило отрока фамилии. Афанасию не только запретили именоваться Шеншиным, но и вообще отобрали право носить какую бы то ни было фамилию.

Первое, что за этим последовало, были злые догадки и издевки товарищей. Но вскоре Фет в полной мере ощутил тяжелейшие последствия, связанные с его новой фамилией. Это были не просто оскорбления и злые насмешки приятелей, это была утрата всего, чем он должен был обладать по праву, – дворянского звания, положения в обществе, имущественных прав, даже национальности, российского гражданства. Потомственный дворянин, богатый наследник в один момент стал человеком без имени – безвестным иностранцем весьма темного и сомнительного происхождения. И, разумеется, юный Фет воспринял это как мучительнейший позор, бросивший, по понятиям того времени, тень не только на него, но и на горячо любимую им мать. Потеря имени для будущего поэта явилась величайшей катастрофой, изуродовавшей, как он считал, его жизнь.

Но через некоторое время опекуны сестры Лины Фёт прислали из Германии документ, согласно которому Афанасий признавался сыном первого мужа Шарлотты-Елизаветы, чиновника Иоганна Петера Карла Вильгельма Фёта. Теперь будущий поэт наконец обрел законный статус, но зато лишился дворянства и наследственных имущественных прав.

Таким образом, одним росчерком пера дотошного чиновника потомственный дворянин Афанасий Шеншин стал Фетом, превратившись из русского в немца, а из российского подданного – в иностранца, лишившись прав наследования имущества и земли. С той роковой минуты будущий поэт стал подписываться: «К сему руку приложил иностранец Фет». Кстати, в университете он числился «студентом из иностранцев». Впоследствии в письме своему другу Полонскому Фет с горечью признавался: «Я два раза в жизни терял свое состояние, потерял даже имя, что дороже всякого состояния». А будучи уже известным поэтом, на вопросы приятелей, что было для него самым мучительным в жизни, он отвечал, что все слезы и боль его израненной души сосредоточены в одном слове – Фет.

Искупят прозу Шеншина

Стихи пленительные Фета.

Что касается буквы «ё», то она превратилась в «е» в фамилии лирика случайно. Наборщик его стихов однажды перепутал литеры, и Афанасий Афанасьевич после этого так и стал подписываться: Фет.

Стоит ли говорить о том, насколько потрясла сознание Афанасия Фета перемена статуса. С того момента, как он стал Фетом – сыном чиновника, им овладела всепоглощающая идея: вернуть утраченное дворянское достоинство.

Все его мысли и разговоры сводились только к одному: стать обычным русским помещиком Шеншиным, т. е. тем, кем он и должен быть на самом деле. Навязчивая идея послужила толчком к развитию душевной болезни, тяготевшей над родом Фетов (по материнской линии) и передававшейся из поколение в поколение.

Поступив на словесное отделение в Московский университет, Афанасий Фет подружился с будущим критиком и поэтом Аполлоном Григорьевым, под влиянием которого и начал писать стихи. Первая книга Фета – «Лирический Пантеон» – вышла, когда он еще был студентом. Читатели по достоинству оценили талант юного лирика, для них было неважно, помещик он или сын простого чиновника.

Белинский в печатных отзывах неоднократно выделял Фета, заявляя, что «из живущих в Москве поэтов всех даровитее г-н Фет», что среди его стихотворений «встречаются истинно поэтические». И действительно, в числе стихов, опубликованных в 1842–1843 годах, уже были жемчужины фетовской лирики.

Отзывы Белинского послужили Фету «путевкой» в литературу. Он начал печатать свои стихотворения в различных журналах, а через несколько лет при активном участии Аполлона Григорьева подготовил новый сборник лирики.

Хотя радость творчества и литературный успех целительно действовали на «больную» душу Фета, но укротить его «бунтующую» идею-страсть они не могли. Он по-прежнему больше всего на свете желал стать тем, кем он должен был быть по праву – помещиком Шеншиным.

Во имя поставленной цели Афанасий был готов пойти на что угодно. К удивлению своих товарищей, в 1845 году, после окончания университета, он покинул Москву и поступил на службу в один из провинциальных полков, расквартированных в Херсонской губернии. Сам Фет объяснял это тем, что на военной службе он скорее, чем на какой-либо другой, мог приблизиться к осуществлению своей заветной цели – стать дворянином – и тем самым вернуть хоть часть утраченного.

Вскоре Фет перестал значиться «студентом из иностранцев» – ему удалось вернуть гражданство. Хотя на военной службе он продолжал писать и печатать стихи, но его литературная деятельность в новых условиях все более ослабевала. Так, одному из своих друзей детства, И. П. Борисову, Фет с тоской говорил, что его судьба сравнима разве что с «существованием в окружении чудовищ всякого рода»: «…через час по столовой ложке лезут разные гоголевские Вии на глаза, да еще нужно улыбаться».

Свою жизнь Фет сравнивал с «грязной лужей», в которой он нравственно и физически тонет, а испытываемые им страдания – с «удушьем заживо схороненного»: «Никогда еще не был я убит морально до такой степени». В одну из таких минут он признался одному из своих приятелей, что страстно желает «найти где-нибудь мадмуазель с хвостом тысяч в двадцать пять серебром, тогда бы бросил все».

Но пока «мадмуазели с хвостом» у Фета не было, он продолжал нести воинскую службу. Целых 8 лет он барахтался в «грязной луже», терпел лишения и подлаживался под начальство. А по прошествии этого времени, когда цель уже казалась такой близкой, она неожиданно отдалилась. Дело в том, что за несколько месяцев до присвоения Фету первого офицерского чина был издан, чтобы затруднить доступ в дворянство выходцев из других сословий, указ, согласно которому для получения наследственных дворянских прав надо было иметь более высокое воинское звание.

Разумеется, это обстоятельство расстроило поэта, но остановить его ничто не могло. Хотя он и сравнивал себя с мифологическим Сизифом, но настойчиво и ревностно продолжал вести свою «ложную, труженическую, безотрадную жизнь»: «Как Сизиф, тащу камень счастья на гору, хотя он уже бесконечные разы вырывался из рук моих». Как бы трудно ему ни было, возможность отступиться от поставленной цели он категорически отвергал: «Ехать домой, бросивши службу, я и думать забыл, это будет конечным для меня истреблением».

Фет не дослужился до дворянства, да и «мадмуазели с хвостом» не нашел, но все же судьба смилостивилась над ним: в 1853 году ему посчастливилось вырваться из «сумасшедшего дома» и добиться перевода в гвардейский лейб-уланский полк, который был расквартирован сравнительно недалеко от Петербурга.

Время перевода Фета совпало с благоприятными переменами в отношении общества к поэзии. Как и предсказывал Белинский, во второй половине 1840-х годов стихотворчество утратило в глазах читателей всякую ценность. Литературные журналы совсем перестали печатать стихи, а спрос на новые поэтические сборники резко упал. Но к началу 1850-х годов ситуация изменилась в лучшую сторону: Некрасов стал редактором «Современника» (туда же перешел Белинский из «Отечественных записок»), и вскоре к журналу примкнули талантливые писатели, будущие корифеи литературы второй половины XIX века – Тургенев, Толстой, Герцен, Гончаров.

В 1850 году наконец увидел свет давно прошедший цензуру, но пролежавший три года на полках издателей второй сборник стихотворений Фета. Творениям поэта дали положительную оценку такие известные критики того времени, как В. П. Боткин и А. В. Дружинин, и вскоре под давлением Тургенева они помогли Фету подготовить новую книгу стихов, в основу которой был положен «вычищенный» и основательно переработанный сборник 1850 года. После выхода нового сборника, в 1856 году, Некрасов писал: «Смело можем сказать, что человек, понимающий поэзию и охотно открывающий душу свою ее ощущениям, ни в одном русском авторе, после Пушкина, не почерпнет столько поэтического наслаждения, сколько доставит ему г-н Фет». Помимо восхищенных откликов Некрасова и критиков-эстетов Дружинина и Боткина, которые провозгласили поэзию Фета боевым знаменем «чистого искусства», его стихи получили положительные отзывы в журналах всех направлений.

Воодушевленный похвалами ведущих критиков, Фет развил активнейшую литературную деятельность, систематически печатая свои произведения почти во всех наиболее крупных журналах. Его материальное положение, благодаря гонорарам за изданные стихи, в этот период тоже намного улучшилось. Однако на воинской службе дела шли весьма неважно. Тяжелейший камень, который Сизиф-Фет поднял на самую вершину горы, покатился вниз…

Приблизительно в то же время, когда вышел его сборник стихов, появился новый указ: отныне звание потомственного дворянина полагалось лишь тем военным, кто дослужился до чина полковника. Фет понимал, что осуществление его цели отодвинулось на столь неопределенно долгий срок, что продолжать делать военную карьеру становилось абсолютно бесполезным.

Еще во время армейской службы на Украине, гостя у своих друзей Бржеских в Березовке, Фет познакомился в соседнем поместье с одаренной музыканткой Еленой Лазич, чей талант произвел впечатление даже на Ференца Листа, гастролировавшего тогда на Украине. Девушка была страстной поклонницей поэзии Фета, а лирик в свою очередь восхищался ее красотой и музыкальными способностями. Взаимное восхищение вскоре переросло в глубокое чувство, и казалось, что ничто не может помешать молодым людям соединить свои судьбы.

1849 год – начало их любви. О чем говорили Фет и Елена Лазич в минуты первых встреч? В автобиографической поэме «Талисман» Фет подробно описал и родовое имение, и «сонные куртины», и атмосферу их бесед:

Мы говорили Бог знает о чем:

Скучают ли они в своем именье,

О сельском лете, о весне, потом

О Шиллере, о музыке и пенье…

Но в том же 1849 году влюбленный поэт написал своему другу Ивану Петровичу Борисову следующее: «Я… встретил существо, которое люблю и, что еще, глубоко уважаю… возможность для меня счастья и примирения с гадкой действительностью… Но у ней ничего и у меня ничего – вот тема, которую я развиваю и вследствие которой я ни с места…»

И Фет не решился жениться на Елене, объяснив это тем, что не имеет возможности содержать семью.

Драма назревала, и в июне 1850 года Фет написал Борисову: «О моей сердечной комедии молчу – право нечего и сказать, так это избито и истерто». А в письме, датированном 1 июля 1850 года, поэт совершенно категорично заявил: «Я не женюсь на Лазич, и она это знает». И с этого трагического момента Фет был обречен на духовное одиночество.

Сам поэт говорил, что пытался, как мог, убедить Елену в невозможности соединения их судеб: «Я ясно понимаю, что жениться офицеру, получающему 300 рублей, без дому, на девушке без состояния значит необдуманно и недобросовестно брать на себя клятвенное обещание, которого не в состоянии выполнить». Когда в мае 1851 года Фет снова приехал в Березовку, в имение своих друзей, Бржеский посоветовал ему съездить к Елене, дабы «постараться любыми усилиями развязать этот гордиев узел. Но поэт не решился ехать. Позднее он признал, что это была большая ошибка: „Я виноват; я не взял в расчет женской природы и полагал, что сердце женщины, так ясно понимающей неумолимые условия жизни, способно покориться обстоятельствам. Не думаю, чтобы самая томительная скорбь в настоящем давала нам право идти к неизбежному горю всей остальной жизни“.

В другом его письме есть следующие строки: «Итак, что же, жениться – значит приморозить хвост в Крылове и выставить спину под всевозможные мелкие удары самолюбия. Расчету нет, любви нет, и благородства сделать несчастие того и другой я особенно не вижу». Наверное, это и есть самое главное его признание: он не хотел сделать несчастной любимую девушку. Понимала Елена это или не желала понимать – неизвестно. Но полный разрыв отношений с Фетом, которого она страстно любила, толкнул ее на отчаянный шаг. Хотя было ли это самоубийством или несчастным случаем, как гласит официальная версия, никто не знает. Тайну своей смерти Елена Лазич унесла с собой в могилу, а Фет стал называть себя палачом: «Как тебя умолял я – несчастный палач» или «Ты отстрадала, я еще страдаю».

Драматическая развязка отношений Фета и Елены назревала долго. Видимо, девушка все еще надеялась, что любимый переменит свое решение и, несмотря ни на что, женится на ней. Но он был непреклонен. В 1850 году Фет стал очень редко бывать в Крылове. Со своей возлюбленной он встретился в этом году только один раз, но никакой радости встреча не принесла:

…Цветы последние в руке ее дрожали;

Отрывистая речь была полна печали,

И женской прихоти, и серебристых грез,

Невысказанных мук, и непонятных слез…

В одном из писем поэта есть такие строки: «Она… умоляет не прерывать наших отношений, она предо мною чище снега – прервать неделикатно и не прервать неделикатно…»

И Фет медлил, откладывая минуты решительного объяснения предстоящей разлуки. Но объяснение все же состоялось:

…Вдруг ты встала, ко мне подошла

И сказала, что все поняла:

Что напрасно жалеть о былом,

Что нам тесно и тяжко вдвоем,

Что любви затерялась стезя,

Что так жить, что дышать так нельзя,

Что ты хочешь – решилась – и вдруг

Разразился весенний недуг,

И, забывши о грозных словах,

Ты растаяла в жарких слезах.

После объяснения произошла трагедия, последствия которой Фет ощущал всю жизнь. Когда в очередной раз поэт приехал в Березовку, то неожиданно узнал о случившемся. Вот как он сам это описывает:

« – А Лена-то!

– Что? Что? – с испугом спросил я.

– Как! – воскликнул он, дико смотря мне в глаза: вы ничего не знаете?

И видя мое коснеющее недоумение, прибавил: „Да ведь ее уже нет! Она умерла! И, Боже мой, как ужасно“».

Далее в своих воспоминаниях Фет рассказывает трагическую историю со слов как бы другого человека: «Гостила она у нас, но так как во время сенной и хлебной уборки старый генерал посылал всех дворовых людей, в том числе и кучера, в поле… Пришлось снова биться над уроками упрямой сестры, после которых наставница ложилась на диван с французским романом и папироской, в уверенности, что строгий отец, запрещавший дочери куренье, не войдет.

Так последний раз легла она в белом кисейном платье и, закурив папироску, бросила, сосредоточенная вниманием на книге, на пол спичку, которую считала потухшей. Но спичка, продолжавшая гореть, зажгла спустившееся на пол платье, и девушка только тогда заметила, что горит, когда вся правая сторона была в огне. Растерявшись при совершенном безлюдье, за исключением беспомощной девочки сестры… несчастная, вместо того, чтобы, повалившись на пол, стараться хотя бы собственным телом затушить огонь, бросилась по комнатам к балконной двери гостиной, причем горящие куски платья, отрываясь, падали на паркет, оставляя на нем следы рокового горенья. Думая найти облегчение на чистом воздухе, девушка выбежала на балкон. Но при первом же появлении на воздухе пламя поднялось выше ее головы, и она, закрывши руками лицо и крикнув сестpe: «Sauvez les lettres», бросилась по ступенькам в сад… На крики сестры прибежали люди и отнесли ее в спальню. Всякая медицинская помощь оказалась излишней».

Уж очень много так называемых случайностей было в момент трагедии, произошедшей с Еленой: воздушное платье, отсутствие людей в усадьбе, беганье по комнатам вместо отчаянной борьбы с огнем за жизнь и, наконец, ее фраза «Sauvez les lettres» («Спасите письма»). Споры вокруг смерти возлюбленной Фета не умолкают до сих пор, но как тогда, так и сейчас число людей, уверенных, что это было самоубийство, значительно превосходит количество тех, кто считает смерть Елены Лазич несчастным случаем.

Уже через много лет Фет признался Борисову, что виноват в смерти своей возлюбленной: «Я ждал женщины, которая поймет меня, и дождался ее. Она, сгорая, кричала: „Аu nom du ciel sauvez les lettres“ („Ради всего святого, спасите письма“) и умерла со словами: „Он не виноват, а я“. После этого и говорить не стоит. Смерть, брат, хороший пробный камень. Но судьба не смогла соединить нас. Ожидать же подобной женщины с условиями жизни было бы в мои лета и при моих средствах верх безумия…»

После смерти Елены Фет с тоской и безысходностью смотрел в свое будущее: «Итак, мой идеальный мир разрушен давно. Что ж прикажете делать. Служить вечным адъютантом – хуже самого худа – ищу хозяйку, с которой буду жить, не понимая друг друга». Нет сомнений, что Фет любил Елену Лазич и ее смерть стала для него страшным ударом, оправиться от которого ему так и не удалось до конца своих дней. Ведь Елена была не только единственной любовью всей его жизни, она страстно верила в его поэтическую звезду и убеждала писать стихи. Уже на склоне лет, в 1878 году, в стихотворении «Alter еgо» («Второе Я») прозвучало запоздалое признание Фета и осознание той роли, которую Елена Лазич сыграла в его жизни:

Ты душою младенческой все поняла,

Что мне высказать тайная сила дана,

И хоть жизнь без тебя суждено мне влачить,

Но мы вместе с тобой, нас нельзя разлучить.

После смерти Елены сразу же пошли разговоры о ее самоубийстве: говорили, что она наложила на себя руки, потому что не видела смысла в дальнейшей жизни без Фета. Но доказательств этому, в том числе и предсмертного письма, не было, а если оно и было, то кто-то (возможно, родственники девушки или же сам Фет) заинтересованный постарался, чтобы его содержание не было обнародовано.

Как уже говорилось ранее, в 1856 году вышел указ, согласно которому звание дворянина давал лишь чин полковника. У Фета был теперь только один выход: жениться на богатой девушке.

После выхода нового указа поэт взял годовой отпуск и на деньги, полученные за свои произведения, отправился в путешествие по Европе. В 1857 году в Париже он женился на дочери весьма состоятельного московского торговца чаем Марии Петровне Боткиной, которая к тому же была сестрой литературного критика В. П. Боткина.

О том, что Фет женился на Марии Боткиной только по расчету, красноречиво свидетельствует рассказ брата Л. Н. Толстого, Сергея Николаевича. Как-то поэт пришел навестить его; «они дружески разговорились», и Сергей Николаевич спросил Фета: «Афанасий Афанасьевич, зачем вы женились на Марии Петровне?». Фет покраснел, низко поклонился и молча ушел».

В 1858 году поэт вышел в отставку и поселился в Москве. Видимо, приданое Марии Петровны показалось ему недостаточным, и он решил пополнить полученный «сундук с червонцами» гонорарами от своей литературной деятельности. Фет проявлял потрясающую работоспособность, издавая невероятное количество новых произведений, качество которых оставляло желать лучшего.

«Фет стоит на опасной дороге, – с тревогой писал в 1859 году Дружинин Льву Толстому, – скаредность его одолела. Он уверяет всех, что умирает с голоду и должен писать для денег… не слушает никаких увещаний, сбывает по темным редакциям самые бракованные из своих стихотворений…»

Неважное качество новых произведений поэта не осталось незамеченным публикой, которая стала встречать его поэмы весьма прохладно. Вскоре и сам Фет признал, что лишен как «драматической» (он пытался писать и пьесы), так и «эпической жилки». Перевод трагедии Шекспира «Юлий Цезарь», сделанный им, видимо, именно для денег, вызвал обстоятельный, но весьма иронический и суровый разбор, мнения критиков сошлись на том, что «в нем нет Шекспира ни признака малейшего». Но в то же время критики давали положительную оценку Фету-лирику.

Примерно в эту пору ушел от столичной жизни, осев в Ясной Поляне, Лев Толстой. Фет решил последовать его примеру и уехать в имение в Степановке. «Нашему полку прибудет, и прибудет отличный солдат», – писал Толстой Фету, узнав о его намерении уехать в поместье. Но Толстой в своем уединении и помещичьих занятиях искал и нашел наиболее подходящие условия для творческой деятельности, которая именно там и достигла своего апогея, и вместе с тем возможности, как его Нехлюдов в «Утре помещика», хоть как-то облегчить положение крестьян. Фет же руководствовался совсем иными побуждениями: он стремился осуществить заветную цель – вернуть отнятое несправедливой судьбой происхождение.

После своего визита в поместье Фета Тургенев писал Полонскому: «Он теперь сделался агрономом – хозяином до отчаянности, отпустил бороду до чресл – с какими-то волосяными вихрами за и под ушами – о литературе слышать не хочет и журналы ругает с энтузиазмом». Впрочем, поэт все же печатался. В 1862 году в журнале «Русский вестник» Каткова стало снова появляться имя Фета, но под произведениями совсем нового для него жанра – статьями о «земледельческом деле», непосредственно связанными с его новыми сельскохозяйственными занятиями и написанными с точки зрения интересов нового, «жаждущего» («Заметки о вольнонаемном труде», «Из деревни», «По вопросу о найме рабочих» и др.). Правда, корыстно-помещичий характер этих статей вызвал среди поклонников лирики поэта взрыв искреннего негодования.

Продолжал писать Фет и стихи, в 1863 году он выпустил новый сборник в двух частях, который, в отличие от быстро разошедшегося собрания 1856 года, оставался, несмотря на маленький тираж, до конца его жизни в большей своей части нераспроданным.

Хозяином-землевладельцем Фет оказался хорошим, проявив в этом, совсем новом для него деле чрезвычайную практиче‑ скую сметливость и присущие ему исключительные способности. Он не только привел купленное им запущенное село в надлежащий вид, но и приобрел мельницу и конный завод. Вскоре Фету стали принадлежать еще два имения, после чего он с гордостью написал одному из своих бывших товарищей-однополчан К. Ф. Ревелиоти: «…я был бедняком, офицером, полковым адъютантом, а теперь, слава богу, орловский, курский и воронежский помещик, коннозаводчик и живу в прекрасном имении с великолепной усадьбой и парком. Все это приобрел усиленным трудом, а не мошенничеством».

Соседи-помещики все без исключения относились к Фету с уважением и в 1867 году избрали его на почетную дол‑ жность мирового судьи, на которой он оставался в течение 11 лет. Столь высокое положение в обществе открыло наконец Фету возможность вплотную приблизиться к наиглавнейшей цели жизни – вернуть утраченную фамилию и свое право на наследство.

Фет писал в мемуарах, что, разбирая бумаги своего покойного отца, нашел послание орловской консистории к мценскому священнику с просьбой перевенчать по православному обряду повенчанного за границей в лютеранской церкви с матерью Фета отставного штаб-ротмистра Афанасия Шеншина. Поэт писал, что в тот момент «тяжелый камень мгновенно свалился» с его груди. Теперь разрешился вопрос, который мучил Фета всю его сознательную жизнь: он узнал, что является законнорожденным сыном Шеншина и Шарлотты-Елизаветы Фёт, но только по не признанному в России лютеранскому обряду. Но это было не более чем законным самообманом, потому что на самом деле Фет давно уже и твердо знал, что он не только формально перестал считаться сыном Шеншина, но и вообще им не являлся.

Несмотря на все предосторожности, предпринятые Фетом, дабы не разглашать тайну своего рождения, сохранился важный документ – его письмо от 28 июля 1857 года будущей жене М. П. Боткиной, в котором поэт раскрыл своей невесте то, что знал уже давно: он не сын Шеншина. На конверте письма, которое поэт требовал по прочтении сжечь, стоит надпись: «Читай про себя», а под ней написано рукой М. П. Боткиной: «Положить со мной в гроб». Вот некоторые выдержки из этого письма: «Моя мать была замужем за отцом моим – дармштадтским ученым и адвокатом Фетом и родила дочь Каролину и была беременна мною. В это время приехал и жил в Дармштадте отчим мой Шеншин, который увез мать мою от Фета, и когда Шеншин приехал в деревню, то через несколько месяцев мать родила меня… Вот история моего рождения».

Но в этом признании Фет лгал, говоря о том, что его отец был ученым и адвокатом. Видимо, опасаясь разрыва с невестой, поэт не решился признаться ей, что был сыном простого чиновника. Кроме того, есть и еще одно обстоятельство, о котором Фет или не знал, или усиленно скрывал: его мать была еврейкой.

«Давно было известно, – писал академик Грабарь, – что отец Фета, офицер русской армии 1812 года, возвращаясь из Парижа через Кёнигсберг, увидел у одной корчмы красавицу еврейку, в которую влюбился. Он купил ее у мужа, привез к себе в орловское имение и женился на ней». Неизвестно, конечно, насколько эта версия правдива, доподлинно ясно лишь то, что Шеншин не был отцом Афанасия Фета и последний прекрасно об этом знал. Но даже это его не остановило, и в 1873 году, после обнаружения нужных документов в бумагах отчима, поэт обратился с просьбой на высочайшее имя о восстановлении в сыновних и всех связанных с этим правах.

И наконец, после 40 лет душевных мучений и настойчивых усилий обрести положенное ему по рождению дворянское звание, Фет достиг своей цели. В конце декабря 1873 года вышел царский указ «о присоединении отставного гвардии штабс-ротмистра Афанасия Афанасиевича Фета к роду отца его Шеншина со всеми правами, званию и роду его принадлежащими».

Вот как поэт писал своей жене об охвативших его в тот момент чувствах: «Теперь, когда все, слава богу, кончено, ты представить себе не можешь, до какой степени мне ненавистно имя Фет. Умоляю тебя, никогда его мне не писать, если не хочешь мне опротиветь. Если спросить, как называются все страдания, все горести моей жизни? Я отвечу тогда: имя Фет». Со дня выхода указа он стал подписывать вновь приобретенным именем все послания к друзьям и знакомым.

Идея-страсть, во власти которой Фет жил четыре десятка лет, вынуждала его, как он писал в своих воспоминаниях, «принести на трезвый алтарь жизни самые задушевные стремления и чувства». Другими словами, трудный жизненный путь и безнадежно-мрачный взгляд на жизнь и на людей отягчили его тонкую поэтическую душу, ожесточили его характер, заставив со временем эгоистически замкнуться в себе. «Я никогда не слышала от Фета, чтобы он интересовался чужим внутренним миром, не видала, чтобы его задели чужие интересы. Я никогда не замечала в нем проявления участия к другому и желания узнать, что думает и чувствует чужая душа», – писала о поэте сестра жены Льва Толстого Т. А. Кузминская – женщина, которой Фет посвятил одно из своих самых прославленных творений – стихотворение «Сияла ночь. Луной был полон сад…».

Но резкое различие между жестким, корыстолюбивым, тще‑ славным и пессимистичным Фетом, каким его знали окружающие, и его лирически-проникновенными стихами удивляло многих. «Что ты за существо – не понимаю, – писал Фету Полонский, – …откуда у тебя берутся такие елейно-чистые, такие возвышенно-идеальные, такие юношественно-благоговейные стихотворения?.. Какой Шопенгауэр да и вообще какая философия объяснит тебе происхождение или тот психический процесс такого лирического настроения? Если ты мне этого не объяснишь, то я заподозрю, что внутри тебя сидит другой, никому не ведомый и нам, грешным, невидимый человек, окруженный сиянием, с глазами из лазури и звезд и окрыленный! Ты состарился, а он молод! Ты все отрицаешь, а он верит!.. Ты презираешь жизнь, а он, коленопреклоненный, зарыдать готов перед одним из ее воплощений…» Таким образом Полонский прекрасно сформулировал противостояние двух миров – мира Фета-помещика, его мировоззрения, его житейской практики – и мира божественной лирики, который по отношению к тому, первому, был, скорее, антимиром. Как для современников Фета, так и для нас внутренний мир поэта и помещика остался тайной за семью печатями. Хотя… Возможно, поэт имел сверхъестественную способность в моменты лирического настроения полностью отрешаться от будничного мира, погружаясь в диаметрально ему противоположный – «благовонный, благодатный» мир своих лирических «вздохов». Видимо, поэтому лирика Фета соткана только из красоты: поэт ни разу не допустил проникновение в нее ужасной и жестокой правды жизни.

В честь 50-летия поэтической деятельности Фета его друзья организовали торжественный банкет, но, к огорчению поэта, большее число приглашенных не сочли нужным прийти на этот праздник. В стихах Фета «На пятидесятилетие музы», особенно в первом из них – «Нас отпевают…», сквозит затаенная печаль. И даже в небольшом предисловии к IV выпуску «Вечерних огней», где Фет демонстративно пытался подчеркнуть свое равнодушие к читательской аудитории, «устанавливающей так называемую популярность», явно звучат грустные нотки.

Но Фет не переставал писать стихи, даже несмотря на старческие недуги, которые все более стали его одолевать: у него резко ослабло зрение, обострилась «грудная болезнь», все чаще сопровождавшаяся приступами удушья и мучительными болями. Но Фет неутомимо работал, боясь не успеть, не написать того, что задумал. Фонтан его поэтического вдохновения все еще бил ключом. Одно из его последних стихотворений начинается словами «Полуразрушенный, полужилец могилы…». И этот «полужилец» продолжал петь «о таинствах любви»: «Еще люблю, еще томлюсь перед всемирной красотою…».

Последнее дошедшее до нас произведение Фета датировано 23 октября 1892 года. Меньше чем через месяц, 21 ноября, «Фет скончался от „грудной болезни“, осложненной бронхитом» – так звучала официальная версия смерти поэта. Но на самом деле все было иначе: Фет добровольно ринулся навстречу своей смерти, предприняв попытку самоубийства.

Когда он стал приближаться к 90-летнему рубежу, то все чаще и чаще рассуждал вслух о скорой смерти. «Ты никогда не увидишь, как я умру», – нередко повторял он жене.

21 ноября 1892 года поэт торжественно выпил бокал шампанского, немало удивив этим супругу, а затем нашел предлог и отослал ее из дома. Когда Мария Петровна ушла, Фет позвал своего секретаря и продиктовал: «Не понимаю сознательно приумножения неизбежных страданий. Добровольно иду к неизбежному». И подписал: «21 ноября, Фет (Шеншин)». Затем он схватил стальной стилет, служивший для разрезания бумаг, и попытался ударить себя им в висок. Но секретарь, поранив себе руку, вырвала у старика стилет и хотела дать ему успокоительное. Пока она наливала микстуру в стакан, Фет выбежал из комнаты и устремился в столовую. Старик одной рукой схватился за дверцу кухонного ящика, а другой потянулся к ножу, но так и не сумел его взять. Секретарь застала Фета лежащим на полу (по другой версии, он сидел на стуле). Наклонившись к нему, она с трудом разобрала в его бессвязном шепоте только одно слово: «Добровольно…». Сказав это, поэт потерял сознание и через несколько минут умер.

Разумеется, формально самоубийство Фета не состоялось. Но нет сомнений: это был заранее обдуманный и решенный добровольный уход из жизни. В эти дни Фет находился в довольно тяжелом состоянии, и для него, как впоследствии утверждали врачи, «самоубийственным» мог оказаться даже бокал шампанского. И Фет прекрасно об этом знал. Он добровольно шел к неизбежному…

Самоубийство Фета было не проявлением слабости, как считают многие, оно явилось последним усилием железной воли поэта, с помощью которой он, одолев несправедливо обошедшуюся с ним судьбу, сделал свою жизнь такой, какой хотел ее видеть, став Шеншиным и дворянином. И точно так же, когда он счел нужным, он «сделал» и свою смерть.

И тайной сладостной душа моя мятется,

Когда ж окончится земное бытие,

Мне ангел кротости и грусти отзовется

На имя нежное твое.

«По ту сторону принципа удовольствия». Зигмунд Фрейд

В настоящее время имя Зигмунда Фрейда знают все без исключения. Оно стало почти нарицательным. Одни считают его взгляды на жизнь и поведение человека абсурдными, другие – наоборот. Вклад этого ученого в современную психологию, бесспорно, велик и не‑ однозначен. На жизненном пути Фрейда постоянно возникали преграды и трудности. Его отвергали коллеги, преследовали нацисты, да и в личной жизни, изучению которой он посвятил себя, Зигмунду не очень везло.

В детстве Зигмунд был окружен вниманием и любовью. Во время беременности Амалии Фрейд, жены Якоба Фрейда и матери будущего ученого, предсказали, что ее первенец станет великим человеком. Родители не забывали этого на протяжении всего последующего времени. Они по мере возможности старались обеспечить ребенку максимальные условия для учебы и развития.

Семья Фрейда была стеснена в материальном плане: отец торговал тканями, и большого дохода это не приносило. К тому же у Зигмунда были братья и сестры. Но, несмотря на это, именно ему была выделена отдельная комната в их маленькой квартире. Родители надеялись на своего любимца, безгранично верили в него и мечтали о хорошей жизни и карьере для своего сына. И сын не подвел их, впоследствии оправдав все мечты отца и матери. Уже в детстве Зигмунд отличался трудолюбием, упорством, острым умом. Ребенок много читал, хорошо учился.

Однажды, когда Зигмунду было 12 лет, произошел неприятный инцидент, который наложил отпечаток на всю его последующую жизнь. Его отец был грубо оскорблен прохожим, но проявил покорность, а мальчик понял, что теперь все возложенные на него надежды будет с этой минуты осуществлять сам. Авторитет самого, пожалуй, главного для этого ребенка человека был потерян навсегда.

Зигмунд Фрейд

Зигмунд стал очень честолюбив, он стремился к славе и прилагал для этого все усилия даже в юности. Позже он это объяснил, высказав мысль о том, что материнские амбиции влияют на эмоциональное состояние ребенка, то есть дают ему установки на будущее. Если мать верит в успех, то это и является само по себе задатком успеха в будущем. Поэтому он просто не мог вести себя по-другому и не оправдать надежд.

И только по прошествии четырех десятилетий, когда он убедился в высоте собственного интеллекта и совершенстве ума, Фрейду удалось избавиться от этого детского комплекса.

После блестящего окончания школы Фрейд поступил в Венский университет на медицинский факультет. Почему выбор пал именно на медицину, Зигмунд и сам толком не знал. Вероятно, методом исключения. Во времена его юности у венского еврея, каковым он и являлся, выбор был небольшим: молодой человек мог либо стать промышленником, либо заниматься юриспруденцией, бизнесом или медициной. Но ни к чему сердце Зигмунда не лежало, поэтому, если учесть его интеллект и стремление познать человеческую сущность, чтобы разобраться в возникающих у людей проблемах, Фрейд и выбрал медицину.

Студенческая жизнь растянулась на 8 лет, что на 3 года больше, чем обычно. За это время он успел провести самостоятельные исследования, опубликовать несколько статей, получить степень доктора медицины. Но из-за отсутствия личной жизни у молодого Зигмунда были большие психологические проблемы. Он боялся женщин и до 30 лет не общался ни с одной из них. В связи с этим над ним многие подшучивали, Фрейд смущался и еще больше замыкался в себе. К тому же в нем росла уверенность, что в жизни можно прекрасно обойтись и без женщин.

Но однажды произошел случай, который заставил Фрейда поменять свой взгляд на представительниц прекрасного пола. Он познакомился с Мартой Бернайс. Девушка ответила ему взаимностью, а через некоторое время они поженились. От этого брака родилось пятеро детей.

Но и в семейной жизни Зигмунду не везло. Жена устраивала грандиозные скандалы, и причиной для них был сам Фрейд, который проявлял знаки внимания к ее сестре-близнецу, Минне. Любовники поддерживали отношения на протяжении почти всего времени совместной жизни Зигмунда с Мартой. Уже после смерти ученого были найдены 1500 писем, адресованных любовнице и имеющих весьма скандальное содержание. В завещании Фрейд разрешил обнародовать их не ранее 2000 года.

Огромную популярность и славу, о которой Фрейд мечтал с детства, ученый завоевал в 1900 году, после опубликования работы «Толкование сновидений». Эта книга внесла большой вклад в развитие современной науки. В ней он описывает подсознательные умственные процессы, исследование которых может помочь понять глубоко спрятанные конфликты и проблемы пациентов.

Фрейда совершенно справедливо считают основателем психоанализа. Он помогал людям разбираться, пусть и с помощью психоаналитика, в своих комплексах и находить их причину. Но о его собственной жизни в наше время известно очень мало. Факты искажены неправильным мнением и восприятием окружавших его людей.

На закате своей жизни Фрейд тяжело и долго болел. Причиной были его пагубные привычки: курение, употребление морфия. Курить Зигмунд начал в раннем детстве, в возрасте 6–7 лет. Эту привычку он не считал чем-то вредным для здоровья, наоборот, ему казалось это одним из самых больших и дешевых удовольствий в жизни. Поэтому ему часто не хватало даже двух десятков толстых длинных сигар в день.

Следствием многолетнего курения оказалась опухоль во рту, которая стала стремительно развиваться, и разлагающаяся кость в горле. К тому же у Фрейда был рак кожи лица, ему пришлось перенести более 30 операций, чтобы хоть как-то приостановить стремительно развивающуюся болезнь. Также ученый страдал от сердечной недостаточности и постоянно ощущал слабость во всем теле.

Несмотря на постоянные и очень сильные боли, Зигмунд не переставал работать и все время улыбался. Не остановили его и участившиеся нападки критиков. За это время было написано 24 тома его сочинений.

В 1933 году нацисты сожгли книги Фрейда в Берлине и начали его травить и преследовать. У ученого нашлось много защитников и сторонников. Именно благодаря их усилиям Зигмунд избежал Освенцима. За него пытались замолвить слово Франклин Рузвельт, Бенито Муссолини, Мария Бонапарт, жена греческого принца и внучка Наполеона. Гитлер согласился депортировать Фрейда из Австрии, но назначил огромную цену за его выкуп. Ученый переехал в Англию и поселился в Лондоне.

В последние годы жизни Фрейд очень сдружился со своим лечащим врачом, Шуром. Для того чтобы облегчить страдания и избавить пациента от сильных болей, которые практически не прекращались, врач стал делать ему уколы морфия. Фрейд очень быстро пристрастился к препарату; из-за этого некоторые биографы заявляли впоследствии о наркомании великого ученого. Когда годы, даже месяцы жизни были сочтены, Фрейд договорился с Шуром, что тот поможет ему избавиться от жалкого существования, когда он окажется в совсем безнадежном состоянии.

В 1939 году Зигмунд Фрейд уже не мог ни спать, ни есть, ни пить. 21 сентября он заявил врачу, что не видит смысла продолжать такую жизнь, что она превратилась в сплошную пытку… И попросил вспомнить и осуществить данное когда-то обещание. Когда ученый в очередной раз впал в беспамятство, Шур ввел ему дозу морфия. Фрейд почувствовал облегчение и заснул. Через полдня врач, скрепя сердце, был вынужден ввести такую же дозу, после которой его пациент впал в кому, так как силы были уже давно исчерпаны.

Умер Зигмунд Фрейд через два дня, не выходя из комы. По еврейскому календарю 23 сентября называется Йом Киппур и считается Днем искупления.

Старший сын Сталина – Яков Джугашвили

По поводу смерти сына Сталина, Якова Джугашвили, существует несколько версий, и одна из них связывает трагическую кончину Якова с самоубийством.

Яков Иосифович Джугашвили – старший сын Сталина от первого брака. В годы Великой Отечественной войны он, как истинный патриот своего Отечества, воевал на фронте, героически сражаясь с фашистскими захватчиками в первых рядах Советской армии. В первый же год войны попал в плен к немцам, а в 1943 году, находясь в концентрационном лагере Заксенхаузен, погиб.

Обстоятельства гибели Якова Джугашвили выяснились только после войны. 10 июля 1946 года сотрудники оперативного сектора МВД СССР арестовали в Берлине Пауля Генсгера – бывшего сотрудника отдела «1-ц» Главного штаба Центральной группы немецких войск. Во время допроса Генсгера было установлено, что в 1941 году в городе Борисове он в качестве переводчика принимал участие в допросе Якова Джугашвили, старшего лейтенанта артиллерии и сына Сталина. Допрос проводил доктор Шульце, капитан отдела «1-ц» и сотрудник 5-го отдела Главного управления имперской безопасности Германии. Известно, что после допроса Якова Джугашвили направили в концентрационный лагерь Заксенхаузен.

Сотрудники оперативного сектора МВД СССР вскоре арестовали в Берлине коменданта этого концентрационного лагеря, штандартенфюрера СС (полковника) Кайндля, а также командира охранного батальона (дивизии «Мертвая голова»), оберштурмбаннфюрера СС (подполковника) Вернера, который нес охрану в Заксенхаузене. В ходе допроса Кайндля выяснилось следующее: в концлагере Заксенхаузен находился особый лагерь «А», в котором содержались генералы и старшие офицеры Красной армии, английской и греческой армий. По указанию Гиммлера в марте 1943 года из лагерной тюрьмы в барак № 2 лагеря «А» были переведены два старших лейтенанта: Яков Джугашвили, сын Сталина, и Кокорин, родственник Молотова.

Выяснилось также, что Яков Джугашвили еще в Берлине отказался от какого-либо сотрудничества с немецкими властями и потому попал в лагерь смерти Заксенхаузен. Но и в лагере Джугашвили вел себя гордо и независимо. Свою фамилию он не называл, держался замкнуто и особняком, с администрацией лагеря не общался и относился к немцам даже с некоторым презрением, лишь иногда просил газеты, чтобы узнать о положении на фронте.

Из показаний Кайндля стало известно и об обстоятельствах гибели Якова Джугашвили. «Лагерь „А“ состоял из трех бараков, – излагал Кайндль, – огороженных каменной стеной, и, кроме того, на расстоянии двух метров от стены были поставлены три забора из колючей проволоки. Через один из них был пропущен ток высокого напряжения. В конце 1943 года арестованные барака № 2 были на прогулке около барака. В семь часов вечера эсесовец Юнглинг приказал зайти в барак. Все пошли. Яков Джугашвили не пошел и потребовал коменданта лагеря. Юнглинг повторил свое приказание, Джугашвили отказался его выполнить. Тогда Юнглинг сказал, что пойдет звонить мне».

Когда Юнглинг разговаривал по телефону с Кайндлем, снаружи раздались выстрелы, и эсесовец, спешно повесив трубку, отправился выяснять, в чем дело. Как позже выяснилось, пока Юнглинг разговаривал по телефону с начальством, Джугашвили, словно в задумчивости, минуя нейтральную тропу, подошел к проволоке. Часовой немедленно скомандовал «Стой» и выставил винтовку на пленного. Но Джугашвили продолжал идти, тогда часовой повторил угрозу: «Стой! Стрелять буду!». В этот момент Яков Джугашвили резко обернулся, схватился руками за гимнастерку, разорвал ворот и, выставив обнаженную грудь, прокричал часовому в ответ: «Стреляй!». Это было проявлением явного неповиновения, поэтому часовой тут же выстрелил в Джугашвили. Часовой метился в голову, пленный мгновенно скончался и, падая, зацепил первые два ряда колючей проволоки. Таким образом, Джугашвили был убит, но…

Из показаний Кайндля: «В таком положении убитый Джугашвили по моему указанию лежал 24 часа, пока не поступило распоряжение Гиммлера снять труп и отвезти на исследование в лагерный крематорий. Затем в крематорий приехали два офицера из Имперской безопасности, которые составили акт о том, что Джугашвили убит ударом электрического тока высокого напряжения, а выстрел в голову последовал после. Что часовой действовал правильно, согласно инструкции». Из заключения профессоров следует, что Джугашвили все-таки вначале бросился на проволоку под напряжением, и лишь затем последовал выстрел часового.

По установленной в концлагерях традиции тело Якова Джугашвили было кремировано. Правда, его пепел затем был помещен в урну, поскольку это было необходимо для дальнейшего расследования. Урну с прахом вместе с материалами расследования гибели Джугашвили отправили в Главное управление Имперской безопасности. Дело заключенного Якова Джугашвили, по словам Кайндля, хранилось у него в сейфе вплоть до самых последних дней войны. Когда Германия капитулировала, он отдал приказ своему адъютанту сжечь все бумаги, в том числе и дело Джугашвили.

Трагической кончине Джугашвили предшествовало еще одно любопытное обстоятельство, о котором погибший мог лишь догадываться. Дело в том, что эсесовцы хотели обменять Джугашвили на фельдмаршала Паулюса, захваченного в плен советскими войсками. Сталин, получив предложение об обмене, ответил кратко: «Я солдат на маршалов не меняю!». Эта фраза стала всемирно известной, но сам Сталин тяжело переживал смерть сына. После печального известия у него случился спазм сосудов головного мозга, и, по предположению врачей, было даже небольшое кровоизлияние. Но в той ситуации Сталин никак не мог обменять Якова: все попавшие в плен русские солдаты были, по его мнению, изменниками Родины. И хотя он понимал, что сын не может быть предателем (тем более были известны обстоятельства его героического поведения в плену), Сталин не мог, не имел права делать исключения даже ради собственного сына.

Конечно, Яков Джугашвили со всей ясностью осознавал свое положение, потому на первых порах молчал и пытался скрыть свою фамилию и родство с генсеком. Когда же все выяснилось и Сталин отверг предложение эсесовцев обменять сына на немецкого маршала, у Якова практически не оставалось никаких надежд на спасение. Тем более его пленение бросало тень на репутацию Сталина, чего никак нельзя было допускать в момент отчаянного положения русских на фронте. С именем Сталина солдаты бросались на врага и погибали. Его имя должно было оставаться незапятнанным, только так можно было сплотить русский народ для решающей битвы против фашистской Германии.

Возможно, Яков Джугашвили размышлял подобным образом, когда обреченно подходил к колючей проволоке под напряжением. Кроме того, ему было известно, что эсесовцы готовили провокацию. Они хотели натравить на него поляков и других заключенных, чтобы те убили его. В дальнейшем это можно было использовать в пропагандистских целях. Как бы то ни было, смерть Якова была своевременной, а крылатая фраза Сталина, отметавшая какие-либо родственные отношения во имя победы, добавила ему славы.

«Да здравствует жизнь!» Фрида Кало

Фрида Кало родилась в 1907 году. У ее матери она была вторым ребенком, однако первенец, мальчик, незадолго до ее рождения погиб. Мать, обожавшая сына, чрезвычайно тяжело переживала случившееся и не желала смириться с тем, что сын потерян для нее навсегда. Отец Фриды, известный в Мехико фотограф, считал, что время – лучший лекарь и боль со временем утихнет. Однако сеньора Кало по-прежнему страдала и хотела видеть мальчика даже в своей девочке. Она одевала Фриду в костюмчики своего любимого малыша, давала ей играть его игрушками.

В конце концов боль потери стала утихать, и тут неожиданно для себя сеньора Кало заметила, что ее дочка не похожа на все остальных девочек. Она не желает носить юбки, играет только в солдатики своего умершего братишки, а красивых кукол и плюшевых зверушек в лучшем случае просто не замечает. Игрушки для девочек наводят на нее тоску. Маленькая Фрида и внешне была похожа на мальчишку, и характером отличалась таким же сложным, ершистым, и вела она себя, как сорванец. Она была ужасной непоседой и не хотела спать. Спозаранку Фрида любила убегать в сад и забираться на высоченное дерево, несмотря на то что у девочки одна нога была немного короче другой из-за перенесенного в детстве полиомиелита. Однако она ловко взбиралась на ветки сливы и оттуда швыряла спелыми плодами в проходящих прохожих.

К 14 годам Фриду все же заставили надеть юбку, поскольку в штанах невозможно было появиться в школе. Девочку ужасно стесняла эта непривычная для нее одежда, и над ней, конечно, смеялись. Однако насмешникам пришлось повеселиться всего один раз: Фрида умела за себя постоять. Она расквасила пару носов, и одноклассники немедленно успокоились.

В школе Фрида тосковала: ей было смертельно скучно и хотелось веселых, озорных игр. Однажды она сбежала с уроков и пошла по улице, высоко задрав подол так мешавшей ей юбки. Неожиданно за ее спиной раздался насмешливый мужской голос: «Сеньорита, я в истинном восторге от вашей нижней юбки!». Фрида резко развернулась, пылая от гнева, чтобы как следует ответить этому наглецу. Перед ней стоял перемазанный краской, высокий и толстый мужчина с крупными чертами лица. Он широко улыбнулся и протянул ей руку с пятнами краски: «Позвольте представиться. Мое имя – Диего Ривера». Фрида посмотрела в эти смеющиеся глаза и вдруг почувствовала себя не проказницей и задирой, а маленькой и робкой девочкой. «Фрида Кало», – тихо сказала она, пожимая руку Диего. Ей вдруг сделалось неловко и невыносимо жарко. Настолько, что уже в следующую секунду девочка бросилась бежать без оглядки.

Диего Ривера произвел на Фриду неизгладимое впечатление. Уже на следующий день она выяснила, кем является ее недавний знакомый. Оказалось, что он – знаменитый художник с мировым именем. Его имя встречалось в каждой крупной газете, в каждом солидном журнале, наравне с такими известными мастерами, как Давид Сикейрос и Клементе Ороско.

Почему же знаменитый Ривера оказался поблизости от школы, где училась Фрида? Он расписывал своды здания, расположенного неподалеку. Едва девочка узнала об этом, как совершенно забросила уроки и целыми днями стала пропадать на стройке, спрятавшись среди строительных лесов и наблюдая за тем, как работает Диего. Казалось, совсем недавно она мечтала, как станет отважной революционеркой или будет хирургом, чтобы спасать отчаявшихся людей, но теперь это все в прошлом. Живопись завладела ее душой целиком. Какое это было наслаждение – следить за тем, как такой неуклюжий и немного нелепый Диего смешивает краски, как создает росписи. Это было самое настоящее таинство!

Фрида решила – она должна стать художницей. Она купила белую бумагу, краски и кисти и начала рисовать. Скоро у нее были готовы сотни карандашных набросков – портретов родителей, натюрмортов. Фрида аккуратно сложила их в папку и отправилась к Ривере, чтобы узнать его мнение о ее способностях. Ривера сделал вид, что удивился, когда худенькая черноволосая Фрида появилась на пороге. Он-то давно заметил, как девчушка прячется в укромном уголке и не сводит с него глаз. Диего стало очень приятно: пусть девушка ничего не понимает в рисовании, но она юна и очаровательна, да к тому же мечтает стать его ученицей. Ему 35, ей – 14; как ему кажется, он без труда сможет овладеть ею. Конечно, она слегка хромает, но эта черточка может даже показаться весьма пикантной. А почему бы и нет, в конце концов? Видимо, мысли Диего отражались на его лице, а может быть, он излишне откровенно разглядывал фигуру Фриды, а не ее рисунки, но девочка все поняла. Этот самоуверенный толстяк считает ее бездарностью! Она от всей души влепила ошалевшему Диего оплеуху, а потом молча собрала рисунки и ушла.

Фриду просто трясло от гнева. Никто еще так не обижал ее до сих пор! Она не останется в долгу, она отомстит этому самоуверенному индюку! Прошел день, и Диего упал со строительных лесов. Этот несчастный случай был подстроен Фридой, вытащившей всего один гвоздь из хлипкой конструкции. Диего пострадал несильно, но все же был вынужден несколько дней провести в больнице. А Фриду мучила совесть: из-за своей дурацкой обиды она едва не убила человека. Она решилась навестить его в больнице. Но заставить себя войти в палату было выше ее сил. Час она стояла перед дверью, за которой лежал Диего, как вдруг мимо нее прошла высокая красивая женщина с двумя девочками. Она бросила презрительный взгляд на Фриду и вошла в палату. Фрида услышала ее голос: «Диего, тебе и здесь покоя нет от твоих шлюх!». Щеки девочки стали пунцовыми, и она бросилась вон. Хватит! Пора выбросить из головы и этого самоуверенного урода, и его безумную супругу!

Фрида Кало

Прошло два года. Несмотря на этот нелепый случай с Диего, Фрида продолжала рисовать много и увлеченно. Рисование сделалось ее жизнью. Она часто встречалась с Диего на улицах Мехико. Видно, художник не забыл ее: во всяком случае, при каждой встрече он подчеркнуто вежливо раскланивался, но и только. Он никогда не делал попыток заговорить, да и Фриде это не было нужно.

Однажды они снова встретились на одной из выставок в Национальной галерее. Фрида была великолепна: черноглазая, с густыми черными волосами, тяжелой волной падающими на плечи, в ярком платье с огромными цветами. Диего не устоял перед этой буйной красотой и наконец решился обратиться к ней: «Милая сеньорита, простите меня. Мне так не хотелось бы, чтобы вы обижались на меня вечно…» Фрида взглянула на него и увидела наивные и чистые глаза большого ребенка. Как можно обижаться на него? Она с облегчением рассмеялась, и будто камень упал с души. Далее последовало приглашение на ужин, за которым Фрида узнала о Диего практически все: он обожает взбитые сливки и шоколад, он долго жил в Париже, и там у него остались жена и любовница, обе – русские. В Париже у него осталась дочка. Потом, в результате преследования за революционные убеждения, художник вернулся в Мексику, где опять женился, и от этого брака у него еще две дочки. Фрида подумала, глядя на хитро прищурившегося Диего: наверное, детей у него гораздо больше, чем он рассказал. Интересно, почему он, такой явно некрасивый, пользуется оглушительным успехом у женщин?

Вскоре Фрида и сама поняла, почему Диего имеет успех у прекрасного пола. Он галантен, добр, обаятелен, он умеет говорить так, что забываешь все на свете. Через пять минут общения с ним совершается чудо, и он кажется самым прекрасным человеком на свете. Неудивительно, что многие поклонницы смотрят на него, как на Бога.

Вскоре ночью Фрида проснулась от подозрительного шороха. Кто-то пробирался в ее окно. Она едва удержалась от смеха, глядя, как в комнату вваливается огромный толстяк Диего. Фрида не успела произнести ни слова, а уже находилась в его крепких объятиях. Она не могла вздохнуть и только слышала его страстный шепот: «Обожаю тебя, моя маленькая девочка. Как ты прекрасно пахнешь розами и апельсином. Я люблю тебя всю, твои волосы, твои глаза, твои ноги…»

С этой ночи Фрида и Диего стали любовниками. Девушка расцвела. Она больше не думала о своей хромой ноге и наконец поверила, что сможет стать хорошей художницей. И вдруг посреди этого безоблачного счастья грянула беда: Фрида отправилась в магазин за красками и попала в автокатастрофу. В автобус, в котором она ехала, врезался трамвай. У нее уцелело только лицо, а все остальное было переломано – таз, позвоночник, ребра, ключицы, ноги… Врачи не надеялись, что хрупкая восемнадцатилетняя девушка сможет выжить с такими страшными повреждениями. Но Фрида выжила. Она заново училась ходить, дышать, правильно держать в руках кисти. В тот раз ее спасла только любовь Диего, иначе она непременно покончила бы с собой. Она понимала, что после катастрофы осталась инвалидом на всю жизнь, но должна была жить ради Диего, этого взрослого ребенка, который просто погибнет без нее. Ведь Диего так любит, когда Фрида готовит ему по утрам сладкие булочки, вечером купает в горячей воде, а перед сном читает сентиментальные французские романы.

И Фрида делала все это, превозмогая страшную боль. А чтобы казаться Диего привлекательнее, она однажды украсила свой корсет цветочками и перышками. При виде этого зрелища Диего едва не расплакался от жалости к любимой. Он решил, что будет с ней всегда, всю жизнь, пока сам ей не надоест.

В 1922 году состоялось бракосочетание Фриды Кало и Диего Риверы. Вскоре Фрида забеременела. Она была невероятно счастлива: неужели это возможно, и ей тоже сможет быть доступным счастье материнства? Диего, правда, не хочет больше детей, но это неважно. У нее будет малыш, и она с радостью вытерпит ради него любые мучения, головные боли и спазмы, эту постоянную тошноту… Только бы он родился! А к боли ей не привыкать: Фрида давно терпит нечеловеческую боль. Но и этим мечтам было не суждено осуществиться.

Однажды утром Фрида проснулась в луже липкой крови: у нее произошел выкидыш. Она умоляла врачей сохранить жизнь ребенку, даже если бы для этого требовалось отдать свою собственную, но все было бесполезно. Доктора опасались, что их пациентка сойдет с ума: она постоянно просила показать ей ребенка, чтобы рассмотреть его ручки, ножки, личико. Она должна его нарисовать! Как только Фриде разрешили вставать с постели, она написала картину под названием «Летающая кровать», на которой изображала себя – обнаженную – и большого ребенка, связанного с ней пуповиной. У Фриды случилось впоследствии еще два выкидыша. Она поняла, что ребенка у нее не будет никогда, и смирилась с этим.

Тем временем Фрида заметила: Диего охладел к ней. Она не удивлялась. Как можно любить калеку, больную женщину, когда вокруг столько здоровых, которые так и рвутся в его постель? В последний год супруги ни разу не занимались любовью. Диего вполне хватало поклонниц, натурщиц, проституток и даже старых медсестер, которых он нанимал для ухода за больной женой. Фрида видела все, но молчала.

Однажды Диего пригласил к себе на виллу погостить опального революционера из Советского Союза Льва Троцкого и его супругу Наталью Седову. Троцкий рассчитывал провести у Риверы несколько месяцев, а вышло так, что задержался на 3 года. Однажды он засиделся в саду до поздней ночи и увидел Фриду. Его поразило ее скорбное лицо и горькая складка у губ. Волна жалости захлестнула Троцкого: «Не грустите, сеньора, – сказал он. – Я по сравнению с вами – глубокий старик, но знаю, что жизнь стоит того, чтобы радоваться». И вдруг неожиданно для себя самой Фрида произнесла: «Вам не было бы противно ко мне прикоснуться?» – «Вы – исключительная красавица!» – искренне сказал Троцкий. Фрида подошла к старику и горячо поцеловала его в губы, а потом медленно удалилась.

Троцкий застыл, как пораженный громом. Ему никогда и в голову не приходило изменять своей жене, но… Никто и никогда не целовал его с такой страстью. Безумный огонь вспыхнул в его душе. Фрида и Троцкий стали любовниками. Они даже не думали скрываться и часто проводили выходные в горах, наслаждаясь друг другом, как будто чувствуя: это – последнее настоящее счастье.

Наталья Седова делала вид, что ничего, собственно говоря, не происходит, но Ривера просто кипел от негодования. Да, он постоянно изменял жене, но чтобы она решилась на такое… В его доме! Он же мужчина в конце концов! Он не позволит продолжаться этому безобразию! Буквально через два дня Троцкий и Седова покинули дом Риверы. Троцкий уезжал навстречу смерти. Не прошло и года, как человек, которому он безоглядно доверял, Рамон Меркадер, загнал в его голову ледоруб.

А Фрида целиком ушла в работу. Она стала знаменитостью. В Париже и в Нью-Йорке с колоссальным успехом прошли две ее выставки, причем в Нью-Йорке было куплено двенадцать ее картин из двадцати, а в Париже одну картину художницы приобрел Лувр. Ее фотографии то и дело появлялись на обложках известных журналов, о ней высоко отзывались признанные мэтры модернизма Пикассо и Кандинский…

Что же касается семейной жизни, она была разбита окончательно. В 1940 году Ривера попросил Фриду подписать бумаги о разводе, и она немедленно освободила его от брачных обязательств, оставшись одна в большом доме. Диего бросил ее, но никто никогда не узнает, насколько ей было больно, плохо, одиноко до отчаяния. Для этого она слишком горда. Бродя по опустевшему дому, Фрида неожиданно увидела садовые ножницы. Недолго думая, она остригла свои роскошные волосы – предмет гордости. После ухода Диего Фрида написала свой автопортрет, на котором такой и показала себя – в виде худенькой женщины с большими глазами и неровно остриженными волосами. Закончив картину, она сделала внизу приписку: «Я любил тебя за твои волосы. Теперь у тебя их нет, и я больше не люблю тебя. Ты – лысая».

Но Диего и сам не догадывался, как сильно он привязался к ней, как бесконечно он ее любит. В 1941 году Диего попросил у Фриды руки – вторично. Она согласилась, но поставила условие: муж никогда не станет заниматься с ней любовью. Фрида не перенесла бы, если бы вдруг Диего увидел, как она мучается в своем стальном корсете, как ее болезнь прогрессирует, как она медленно угасает.

Фрида все чаще надолго задерживалась в больнице. Ей сделали еще 7 операций на позвоночнике. Состарившийся Диего сидел у ее кровати и плакал, не стыдясь своих слез. Запоздалое раскаяние мучило его: если бы можно было вернуть время назад, если бы можно было забыть нелепые измены и ссоры. Ведь он всегда любил только ее, и только она ему нужна.

А Фрида даже плакать не могла, хотя при виде рыдающего Диего очень хотелось это сделать. Но в ней не осталось уже почти ничего, кроме непрерывной, бесконечной боли, не прекращающейся ни на минуту и как будто выжигающей ее изнутри. Фрида приняла решение покончить с собой. В больнице она делала это несколько раз: отключала медицинскую аппаратуру, выпила несколько пузырьков снотворного… Но бдительные врачи постоянно были начеку и каждый раз ее спасали. Фрида не могла понять зачем.

В 1953 году Фриде ампутировали больную ногу и позволили вернуться домой. В ней не осталось уже ничего живого; она практически ничем не интересовалась и решительно отказывалась пользоваться костылями. Диего пытался вернуть ее к жизни как мог. Он устроил персональную выставку Фриды, чтобы она наконец покинула дом. Ведь не может же она не появиться на собственной выставке! И Фрида появилась. Всего на несколько минут. Собравшиеся увидели, как к галерее Лолы Альварес подъехала машина «скорой помощи», из которой на носилках вынесли Фриду Кало в одеянии восточной царицы. Никто не знал, какую нечеловеческую боль пришлось вынести Фриде, чтобы сделать великолепную прическу и одеться. Она искусно задрапировала обрубок ноги, и в тот раз ни один человек не мог отвести от нее глаз. Редко удается увидеть столь ослепительную женщину. Фрида поприветствовала собравшихся и скрылась.

Через несколько дней упорный Диего попросил Фриду все же пойти ему навстречу: встать на костыли и сопровождать его на политической демонстрации. В тот день шел дождь, и Фрида простудилась. У нее началась пневмония.

Наутро Диего принес завтрак любимой в постель. Он нежно улыбнулся, откинул одеяло и произнес: «Уже двенадцать часов дня, вставай, дорогая». Но Фрида не шевелилась. Взгляд Диего упал на туалетный столик. Там лежала записка. Прочитав ее, Диего все понял: «Я больше не вернусь», – писала она. Фрида умерла, приняв огромное количество снотворного. Потом Диего поднял на стену полные слез глаза: там висела картина, только что оконченная Фридой. На ней изображались сочные и спелые разрезанные арбузы. Надпись под картиной гласила: «Да здравствует жизнь!».

«Не вижу возможности дальше жить…»
Александр Фадеев

Созданный для большого творчества во имя коммунизма, с 16 лет связанный с партией, с рабочими и крестьянами, одаренный богом талантом незаурядным, я был полон самых высоких мыслей и чувств, какие только может породить жизнь народа, соединенная с прекрасными идеями коммунизма… Сейчас довольно сложно воспринимать эти слова Александра Фадеева, которые он написал в предсмертном письме, но еще сложнее понять то, что именно разочарование в идеях коммунизма и, как следствие этого, нестерпимая боль утраты жизненных ценностей толкнули его на отчаянное решение покончить с собой.

14 мая 1956 года Фадеев был обнаружен в своем рабочем кабинете с огнестрельной раной в области сердца.

Александр Фадеев

«Лучшие кадры литературы – в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, физически истреблены или погибли благодаря преступному попустительству власть имущих; лучшие люди литературы умерли в преждевременном возрасте; все остальное, мало-мальски способное создавать истинные ценности, умерло, не достигнув 40–50 лет». Эти строки из предсмертного письма Александра Фадеева невольно заставляют задуматься: только ли разочарование в политике партии и правительства стало причиной его самоубийства? Ведь, как известно, Фадеев, будучи в 1932–1938 годах заместителем председателя оргкомитета Союза советских писателей (ССП), во время процесса по сфальсифицированному делу «параллельного антисоветского троцкистского центра» вместе с А. Н. Толстым и П. А. Павленко подписал письмо, где говорилось: «Требуем беспощадного наказания для торгующих родиной изменников, шпионов и убийц…», а уже лично в январе 1937 года выступил в «Правде», написав статью о «кривляющихся перед судом бесстыдно-голеньких ручных обезьянах фашизма». Среди «ручных обезьян» были талантливые советские литераторы… И не их ли он имел в виду, когда писал строки о том, что «лучшие люди литературы умерли в преждевременном возрасте»? Сейчас практически невозможно ответить на этот вопрос, но тот факт, что одной из причин самоубийства Александра Фадеева было осознание своих жутких ошибок, уже не вызывает сомнения.

Александр Фадеев был причастен к гонениям и репрессиям против советских писателей и лично ответственен за доносы на многих из них. После смерти И. В. Сталина в 1954 году он был снят с поста генерального секретаря (остался лишь простым секретарем), а в 1956 году переведен из членов в кандидаты в члены ЦК КПСС. После речи Хрущева на XX съезде КПСС «О культе личности Сталина» Фадеев застрелился, оставив в ЦК КПСС предсмертное письмо, в котором объяснял свой поступок тем, что советская литература уничтожена и полностью развалена партией.

По сообщению «Правды», причиной самоубийства Фадеева был алкоголизм. Но друзья и коллеги Александра Фадеева утверждали, что это не так. «Но это была очередная неправда „Правды“, – писал в своих воспоминаниях о Фадееве литератор Ю. Кротков, – так как в литературных кругах Москвы хорошо знали, что Александр Александрович последние три месяца перед выстрелом не пил. Он был все это время совершенно трезвым, что вызывало всеобщее удивление. И покончил с жизнью в состоянии ясного рассудка. Более того, известно, что Фадеев долго и тщательно готовился к этому решающему акту. Известно, что он ездил по памятным местам, посещал старых друзей, как бы прощаясь с тем, что ему было дорого…» Кротков считает, что непосредственным поводом к самоубийству явилась реабилитация невинно пострадавших при Сталине. «Некоторые жертвы Фадеева (то есть те, кто был арестован и посажен по ордерам, завизированным Фадеевым) вернулись в Москву. Среди них был писатель, которого я обозначу буквой М., так как с нее начиналась его фамилия. Этот писатель публично назвал Фадеева негодяем и чуть ли не плюнул ему в лицо. После этого М. повесился».

Как пишет Кротков, «тени жертв, видимо, стали преследовать Фадеева. Но это не все, хотя одного этого уже было бы достаточно для того, чтобы прийти к мысли, что наступил час расплаты».

Кротков увидел и другой аспект трагедии писателя, который, по его словам, заключался в жестоком творческом кризисе. Как известно, работа Фадеева над романом «Черная металлургия» окончилась неудачно, потому что материалы, которые использовал писатель, оказались фальшивыми.

Письмо, адресованное Фадеевым в ЦК КПСС, было арестовано партийными чиновниками и увидело свет лишь спустя 34 года после смерти писателя. Начиналось оно так: «Не вижу возможности дальше жить, так как искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии и теперь уже не может быть поправлено». В конце предсмертного письма были следующие строки: «Литература – этот высший плод нового строя – унижена, затравлена, загублена. Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны, ибо от них можно ждать еще худшего, чем от сатрапа Сталина. Тот хоть был образован, а эти – невежды.

Жизнь моя, как писателя, теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушиваются подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни. Последняя надежда была хоть сказать это людям, которые правят государством, но в течение уже трех лет, несмотря на мои просьбы, меня даже не могут принять.

Прошу похоронить меня рядом с матерью моей».

«Мама, если бы ты любила!» Юрий Злодеев

Юрий Злодеев всеми силами души ненавидел своего отца. Это из-за него и только из-за него он все потерял. Во-первых, это он наградил его такой ужасной фамилией. Как можно относиться к человеку с фамилией Злодеев? Значит, благодаря ему он не может ничего; он не способен даже рассчитывать на любовь своей обожаемой мамы. Мама кажется Юрию чем-то вроде недоступной и холодной красавицы. Он не может ни прижаться, ни приласкаться к ней. И в этом виноват отец. Он не удержал ее, оказался недостойным, и мама ушла от него. Причины развода остались для Юрия неизвестными, да он и не стремился узнать, кто виноват. Он был уверен: когда женщина уходит, всегда виноват мужчина. Расспрашивать кого-либо об обстоятельствах и версиях развода родителей он не хотел, потому что знал – он услышит много неприятного и грязного, чего угодно, только того, что никак нельзя назвать истиной.

А истина только одна – в раннем детстве он лишился мамы. Она – ослепительная красавица, все тянутся к ней, она достойна большего, нежели то, что может дать ей некий Александр Злодеев из Подмосковья; разве что свою уродливую фамилию, которая липнет к человеку как клеймо. Почему Юрий не сменил ненавидимую фамилию? Вероятно, из-за гордости и нежелания идти на поводу у окружающих. «Да, вы можете смеяться, издеваться, относиться ко мне как к изгою». А почему бы и нет? Он и есть изгой. Он практически не видит маму. Она вышла замуж, и, говорят, весьма успешно.

Отчим Юрия – большой начальник в этом городе. Если бы он жил в конце XX столетия, то его назвали бы человеком, который сделал себя сам. Он родился в беднейшей крестьянской семье, где-то в богом забытом астраханском захолустье; его отец-рыбак утонул, оставив огромную семью без кормильца. Потом произошла революция, и отчим быстро понял, откуда дует ветер. Теперь такие, как он, будут иметь все привилегии. Он окончил два института – торговый и хлебопекарной промышленности, после чего стал большим начальником в областной торговле. Отчим всегда чем-то напоминал Юрию большого медведя: своей энергией, часто бессмысленной и какой-то топорной. За два месяца этот человек мог построить несколько домов своими руками, где все – от внешнего вида до интерьеров обдавало медвежьей крепостью и грубостью. К тому же он привлекателен и может дать маме многое. Может быть… Отчим по натуре – ловелас. Он не способен пропустить ни одной женщины. Он сразу решил, что Юрий должен жить отдельно, и мама безропотно согласилась, отдав его на воспитание бабушке.

Юрий вырос у дедушки с бабушкой. Дедушка был участником Гражданской войны, и притом очень активным. Он воевал в саратовских степях в коннице Чапаева. Потом что-то случилось с ним, сломалось. Дедушка мог служить на самых лучших должностях, если бы захотел. Однако он предпочел купить маленький домик на окраине города, где жил тихо и незаметно, стараясь ничем не привлекать к себе внимания. Он был очень добрым и очень молчаливым. Как будто его отключили от жизни, и никаких эмоций больше не осталось. Он часто сидел, погруженный в свои мысли и не замечающий вокруг ничего, и Юрий был уверен: он видит перед своим внутренним взором бесконечное кино. И еще: он не был уверен, что это – увлекательное кино. Что же касается бабушки, то она отродясь, кажется, была лишена души. Ее все в жизни устраивало: и дедушкина большая пенсия, как участника Гражданской войны, и скупые подарки нового зятя. До Юрия ей не было ни малейшего дела. С утра он пропадал в школе, стараясь задержаться как можно дольше и прийти желательно к тому времени, когда все уже лягут спать. Ему было невыносимо смотреть, как бабушка делит картофелины за ужином – по три на каждого, ни больше и не меньше.

Тем временем у мамы подрастала дочка – сестренка Юрия. Юрий завидовал ей до боли: ведь у нее все было, и прежде всего – мамина любовь. И одета она как принцесса, и каждый год ездит с родителями на теплое Черное море, откуда привозит фотографии и с удовольствием показывает Юрию. Конечно, она не может не чувствовать неприязнь Юрия, но не принимает это чувство близко к сердцу. Когда ты счастлив, то всегда снисходителен. Именно от сестренки Юрий узнал, что мама обожает Юрия Гагарина. Конечно, в то время все любили первого космонавта планеты, но мама любила его не за героический подвиг во имя Советского государства. О Гагарине она говорила кратко: «Его улыбка – как солнце». Кроме того, Юрий и знаменитый космонавт были тезками, и это навело юношу на мысль еще раз попробовать завоевать сердце мамы.

Он поступил в летное училище и успешно закончил его. Но на что может рассчитывать человек с фамилией Злодеев? При распределении стало ясно, что не ему покорять космические просторы. Летчик гражданской авиации, и все. Юрий смирился, полюбил самолеты, невероятное ощущение управления машиной на недостижимой высоте. Он любил смотреть на поля облаков, которые кажутся такими мягкими из окна иллюминатора и которые так же недоступны, как и его мама, с возрастом становившаяся все красивее и все дальше.

Конечно, никто не запрещал Юрию появляться у нее в доме. Он бывал там часто, каждый раз принося с собой фотоаппарат. Он снимал маму множество раз и в разных обличьях: в мехах, кольцах и браслетах, больше похожую не на земную женщину, а на героиню кинофильма. В этом доме уже росла маленькая мамина внучка, племянница Юрия, и все внимание мамы, вся ее нерастраченная любовь были отданы ей. Ни Юрий, ни его сестренка даже мечтать об этом не могли: о настолько самоотверженной и бесконечной любви этого недоступного ангела.

Юрий фотографировал и свою племянницу: одну, среди кустов роз, на руках у отчима. Девочка немного напоминала Юрию самого себя в детстве: тот же упрямый нахмуренный лобик и неудержимо озорные глаза. Ее заставляли сниматься с куклами, а она ненавидела кукол. Ни одну из них она не прижимала к себе, а держала за ногу таким образом, как будто в следующий момент собиралась запустить ее подальше, в розовые кусты. Собственно, так девочка и поступала. Подаренных кукол она швыряла к двери, разбивая вдребезги. Она считала кукол своими соперницами, глупыми, нарядными, вечными. И в этом она тоже была похожа на Юрия.

Племянница гордилась своим дядей. Она говорила одноклассникам: «А у меня дядя – летчик». Девочка не знала, что Юрий давно уже не летчик, пусть даже и гражданской авиации. Его обошли с очередным повышением, и Юрий не смог этого стерпеть, подал заявление об уходе. Его не удерживали: многие желающие уже заняли очередь на его место.

Небеса закрылись. Их не хватало, пожалуй, так же сильно, как и маминой любви. Безнадежно потеряв и любовь, и крылья, он начал пить, только чтобы забыть то, что мучило его все эти бессмысленные, безнадежные годы. С детства у него не было маминой любви, у него не было семьи. Он даже попытался завести собственную семью, женившись на обыкновенной женщине с простым именем Мария, но до сих пор так и не знал, какие духи она предпочитает и какие платья ей больше всего идут. Она прошла тенью по его жизни, не оставив практически ни воспоминаний, ни ребенка.

А потом мама тяжело заболела. Сама врач, она сразу поняла, что у нее рак, и ушла умирать в больницу, чтобы не беспокоить родных ни своим угасающим видом, ни удушливой атмосферой умирания. Юрий почти не бывал у нее. Он замкнулся в своем горе. Он беспробудно пил, вызывая гнев и осуждение сестры. Но ему было все равно, она не поняла бы его в любом случае.

Мама умерла в декабре. Юрий не смог пойти на ее похороны. Если бы он пришел, то умер бы на месте, превратился в маленькую безобразную лужицу. Он пил подряд целую неделю, и жена Мария позвонила сестре мужа, скупо выразив свои соболезнования и сказав, что ни она, ни Юрий не придут, поскольку больны гриппом.

С тех пор Юрий перестал существовать для своей сестры. Она не понимала его и потому не могла простить. «Может быть, он хотел поступить по принципу „запомните нас красивыми“, но все-таки, какое это свинство». Для сестры с того дня Юрий умер. Через несколько лет она узнала, что рак догнал и жену Юрия, и у нее начисто разложился кишечник. Ничего не понимающий и потерявший почву под ногами Юрий позвонил отчиму, но ни отчим, ни сестра по какой-то причине не смогли помочь ему. Сама причина в данном случае не имеет никакого значения. Всегда можно найти ее, если всеми силами души не хочешь чего-то делать.

И вот Юрий остался один. По привычке он продолжал ходить на работу: жена в свое время устроила его на должность инкассатора в том банке, где сама работала. Будучи совершенно неприспособленным к жизни, он нисколько не обращал внимания на окружающую его обстановку, и обстановка живо на это его отношение реагировала: стены обрастали густым мхом, а с потолка свисала паутина наподобие лиан. А Юрий все пил и рассматривал старые мамины фотографии. Наконец он понял совершенно отчетливо: он никогда, никогда не добьется ее любви, никогда не сможет прижаться к ней, поцеловать ее, сказать: «Мама, я люблю тебя».

На следующий день он, как бы забыв сдать свой пистолет, положенный инкассатору, принес его домой. Лежа в постели, он со всех сторон обложился мамиными фотографиями и прижимал к себе пистолет, как игрушку в детстве. К тому времени пропажа пистолета открылась, и к Юрию направился наряд милиции. Он услышал, как гремят по лестницам шаги служителей порядка. Затем раздались голоса: «Гражданин Злодеев, именем закона, откройте!». Юрий молчал, судорожно прижимая к себе фотографии и пистолет. Через минуту дверь затрещала под ударами, и Юрий нажал на курок. Вошедшие обнаружили его в луже крови среди фотографий и с пистолетом в руке.

Родственники Юрия узнали об этой истории через 10 лет. Наверное, считали, что он продолжает жить по-прежнему и совсем уже опустился. Через 10 лет племянница с трудом обнаружила могилу Юрия на окраине кладбища. Собственно, это место было трудно назвать могилой: ровное и гладкое, без таблички, без имени. Человек Никто. Он и после смерти оказался от мамы безнадежно далеко. Глядя на голое место перед собой, племянница подумала, что три года назад своего сына назвала Юрием. В то время она рыдала от тоски и одиночества, как никогда чувствуя, насколько не хватает ей бабушки. Она решила: пусть мальчика зовут Юрием, ведь это имя так нравилось бабушке…

Жак Майоль. Когда уже больше не манит голубая бездна

Французский ныряльщик Жак Майоль стал первым и единственным в мире человеком, которому удалось опуститься без акваланга, без кислорода на глубину 100 м. Он стал прототипом главного героя в знаменитом кинофильме Люка Бессона, посвященного соперничеству двух талантливых ныряльщиков.

День рождения Жака Майоля выпал на первое апреля. Он родился в Шанхае в 1927 году. Как и его старший брат, он был заядлым ныряльщиком и все свободное время проводил у побережья Кюсю. Постепенно детские забавы стали для Жака целью и смыслом жизни, хотя, помимо ныряния, он серьезно изучал жизнь морских млекопитающих, пробовал свои силы в журналистике. Море стало большой любовью Жака. Он испытывал настоящее счастье в его голубых волнах, и ему казалось, что вот-вот он поймет язык дельфинов. Дельфины вообще казались Майолю самыми умными из живых существ, почти такими же, как человек. Он даже пытался всерьез обосновать общий корень происхождения человека и дельфина.

Жак Майоль

В начале 1960-х годов о Майоле узнал весь мир. К этому времени он уже жил на острове Эльба, и здесь же им были установлены потрясшие мир рекорды погружения на глубину.

Звездный час 49-летнего Майоля пробил 3 ноября 1976 года, когда поблизости от острова Эльба, в Тирренском море, состоялось соревнование между профессиональными ныряльщиками – французом Майолем и итальянцем Энцо Майоркой. Эти двое уже давно оставили позади всех своих конкурентов, не решавшихся двигаться глубже отметки 75 м. Да и сам Энцо, противник и друг Жака, при погружении получил баротравму легких, после которой дальнейшая борьба за пальму первенства представлялась уже чрезвычайно опасной.

И вот с небольшого судна под названием «Эльбано Уно» Жак Майоль начал погружение в голубую бездну. С корабля опустили нейлоновый трос, к концу которого прикреплялся металлический круг, тяжелый и хорошо отражающий солнечные лучи. На этом круге крепились жетоны с надписью «100 метров». Перед Майолем стояла задача сорвать хотя бы один из них.

Ныряльщик был прекрасно подготовлен. Во время тренировок ему уже удавалось достигать 96 м, но он знал, каких невероятных трудов стоит каждый следующий метр.

В этот день на море слегка штормило – не слишком благоприятное время для погружения. Небо затягивали суровые серые тучи, дул пронизывающий ветер, и все в природе предвещало возможный серьезный шторм. Помимо этого, не удалось собрать в полном составе команду погружения, а у Жака на левой руке постоянно ныли пальцы от полученного недавно сильного ожога. Настроение у ныряльщика было не из лучших, однако отступать было поздно, да и некуда. Следовало просто нырять. Его ждала голубая бездна. За пять минут до погружения Жак Майоль проводил гипервентиляцию легких по системе йогов. Пранайяма не раз выручала его; это было его изобретением. Во всяком случае, ни один ныряльщик в мире не пользовался системой йогов. За пять минут до погружения Жак в очередной раз прокручивал в уме ситуацию, вновь и вновь представляя, какой будет последовательность собственного погружения, прохождения сквозь толщу воды. На его ногах были тяжелые ласты, на глазах – защитные контактные линзы.

За две минуты до начала погружения ныряльщика его друзья Альфредо Гульельми и Роберто Аральди отправились на глубину с аквалангами. Осталась минута до окончания гипервентиляции, и в море ушли Юрген Эше и Гаэтано Кафьеро. Их целью была страховка Жака. Эше и Кафьеро остались на глубине 70 м. На глубине в 50 м находился Лучано Галли, 35 м – Джузеппе Алесси. На самой поверхности для страховки остался Гаэтано Донатти. Кроме всех этих людей, под воду спустился фотограф Энрико Каппелетти, чтобы зафиксировать моменты погружения Майоля.

И вот гипервентиляция закончена. Жак Майоль надел на нос специальный зажим. Он сделал последний на поверхности глубокий вдох и бросил в воду балласт, который со страшным шумом устремился вниз, увлекая за собой рекордсмена. Спуск начался. Как сразу выяснилось, день для спуска под воду выдался неблагоприятный не только в отношении погодных условий. Оказалось, что помощники Майоля не откачали как подобает воздух из подъемного буйка. В результате буек постоянно тормозил, уменьшая скорость спуска. К счастью, через какое-то время объем буйка стал увеличиваться: видимо, сказывалась все возрастающая глубина погружения. Увеличилась и скорость погружения.

Когда Жак прошел глубину 35 м, Джузеппе хлопнул его по плечу, показав тем самым, что ныряльщик прошел эту отметку. Еще 10 м, и Жак сделал «продувание», специальный прием, придуманный им самим, благодаря которому удавалось выровнять давление в ушах, лобных и гайморовых пазухах в отношении все возрастающего давления водяного столба. Жак почувствовал, что это удается ему с трудом, видимо, сказались результаты переохлаждения, которое он получил на одной из недавних тренировок. Поневоле Жак был вынужден притормозить. А потом и на глубине 50 м он задержался на две секунды: потребовалось выровнять давление еще раз.

Кажется, у него открылось второе дыхание, и к 60 м глубины Жак Майоль даже немного притормозил: он стал двигаться медленнее, чтобы не напугать не ожидавших такого внезапного приближения Эше и Кафьеро.

И вот наконец предполагаемая отметка 100 м. Заветная цель достигнута. К своему ужасу, Жак понял, что не может разглядеть жетоны с надписью «100 метров» на блестящем балласте. Их просто не было! Что случилось? Неужели их сорвало? Тем временем хронометрист, контролировавший направляющий трос, зафиксировал точное время спуска – 1 минута 45 секунд. А Жак тем временем все пытался отыскать хотя бы один жетон. Тщетно! Пришлось начинать подъем. На 100-метровой глубине Майоль провел в общей сложности 12 секунд. Это стоило ему такого невероятного физического и эмоционального напряжения, что на поверхность он буквально вылетел пулей. Это было нарушением правил и могло закончиться для ныряльщика весьма печально. Однако все обошлось благополучно.

Первый вдох на воздухе, потом выдох… И все окружающие слышат, как Жак торжествующе, как мальчишка, кричит: «Ку-ку!». Хронометрист свидетельствует: время подъема заняло 1 минуту 43 секунды. Королем морских глубин Жак Майоль стал в целом за 3 минуты и 40 секунд, которые показались ему бесконечными. На следующий день все мировые газеты поместили на первых полосах сенсационное объявление: «Жак Майоль стал первым в мире человеком, который успешно достиг 100-метрового рубежа в нырянии без акваланга!». Надо к этому добавить, что он стал не только первым, но и единственным, кто удостоился короны голубой бездны.

Победа Майоля преподносилась как чисто спортивное достижение, но сам Жак знал, почему с такой силой притягивает голубая бездна и почему некоторые безумцы, подобные ему самому, никогда не смогут жить без нее, никогда не остановятся. И действительно, вскоре появилось множество непрофессионалов, практически неподготовленных любителей, которые пытались совершать погружение без контроля медиков и научного персонала. Эти ныряльщики, по сути, являлись смертниками… Началась настоящая эпидемия несчастных случаев среди ныряльщиков-любителей. По статистике, в 1963 году во Франции только по официальным данным погибли 22 ныряльщика, В 1965 году в Америке из голубой бездны не вернулись 26 человек. При этом гибли не только ныряльщики-любители, но и настоящие звезды, желающие побить рекорд Майоля или хотя бы достичь его. Так погиб чемпион мира Жюль Корман, несколько американских знаменитых спортсменов, португалец Хозе Рамелата. В 1975 году чудом избежал гибели соперник и близкий друг Майоля Энцо Майорка. Тем временем Майоль продолжал свои тренировки. В 1981 году он опустился на глубину в 101 м, в 1983 году – 105 м. Он превратился в объект научных опытов; его помещали в подводную рентгеновскую установку, вводили в сосуды катетеры и зонды. В результате медицинское заключение гласило: по своим природным данным Майоль не может опуститься глубже 45 м. В то же время известный ныряльщик Роберт Крофт, обладатель десятилитровых легких, никогда так и не смог опередить Майоля.

Жак Майоль своими непревзойденными спусками под воду доказал, что давление воды на воздух в легких во время погружения может с успехом компенсироваться за счет тренированности организма ныряльщика (ведь при погружении воздух в легких Майоля был сдавлен на треть относительно нормального объема, но Жак при этом нисколько не страдал!).

Можно сказать, что Майоль достиг своих непревзойденных рекордов только благодаря постоянной нечеловеческой работе над собой. Только поэтому он стал единственным и непревзойденным из многих, кому тоже не терпелось завоевать корону голубой бездны. Достижения Майоля были недосягаемыми. Он тренировал нескольких ныряльщиков-энтузиастов, но они даже приблизиться не смогли к результатам своего наставника.

Только Майоль смог пройти сказочно прекрасные коралловые рифы Багамских островов. Эти голубые, но таящие неисчислимые опасности подводные пещеры Майоль прошел без дыхательного аппарата и направляющего троса. После увлекательного рассказа Жака о своих опасных приключениях другу, известному режиссеру Люку Бессону, тот снял и посвятил ныряльщику фильм, ставший известным во всем мире, – «Голубая бездна». Эта работа потрясла всех зрителей без исключения, даже тех, кто никогда не интересовался проблемами погружения на большие глубины.

Последние годы жизни Майоль провел на собственной вилле на острове Эльба. Здесь он часто тренировался, здесь он мог бесконечно наблюдать за морем, таким огромным, прекрасным и манящим. Однако со временем голубая бездна стала недостижима, абсолютно недоступна. В 2001 году Майолю исполнилось 74 года. Он невыносимо тосковал по своей голубой бездне, и практически все время друзья находили его в состоянии крайней подавленности и глубокой депрессии. И Жак Майоль принял решение добровольно уйти из жизни, в которой нет места сияющим голубым глубинам. Он повесился в своем гараже, ушел из жизни непобежденным, легендой, которая жива до сих пор.

Конец «Белокурой Венеры» Голливуда

Марлен Дитрих за прошедшее десятилетие стала настоящей легендой. Она становилась объектом поклонения многих знаменитых мужчин: Хемингуэя, Ремарка, Габена, Рузвельта, Адольфа Гитлера. Эта актриса расширила арсенал обольщения представителей сильной половины человечества с помощью мужского костюма. На пробах талантливого голливудского кинорежиссера Джозефа фон Штернберга молодая статистка фрейлейн Дитрих оказалась случайно, но, как показало время, не зря. Режиссер попросил, чтобы девушка что-нибудь спела и прошла по сцене. Выяснилось, что Марлен заранее ничего не готовила, да и в костюмерной выбрала платье, где с успехом поместилось бы еще три девушки. «Бестолковая девица!» – с досадой подумал фон Штернберг, но, когда Марлен запела, все его сомнения улетучились. Действительно, перед ним был роскошный материал, из которого можно было делать что угодно.

С появлением Марлен Дитрих на экране газеты запестрели возмущенными отзывами: «Что за неуклюжая фигура! А эти черты простолюдинки?». Да, пресса была права, столь нелестно описывая внешность молодой актрисы, ведь в Дитрих не было той светской утонченности, отвечавшей голливудскому идеалу красоты. Стилисты потратили немало времени, чтобы подчеркнуть томную тяжесть век и скрыть широкие скулы и несколько втянутые щеки. С помощью разработанного Штернбергом освещения в облике Марлен акцентировалось изящество, к сожалению не данное ей природой.

В далекие 1930-е годы кинематография была еще на пути познания эротики. Марлен Дитрих одна из первых приподняла завесу над интимными взаимоотношениями мужчины и женщины. Дитрих умела соблазнять глазами, позой, а главное – прекрасно модулированным голосом, полным страсти и внутреннего огня. Хемингуэй однажды сказал знаменитую фразу, которую впоследствии часто использовали при описании Марлен: «Если бы у нее не было ничего другого, кроме голоса, им одним она могла бы разбивать сердца».

Марлен Дитрих всегда проповедовала свободные отношения в браке. Так, например, для непосвященных ее разговоры с мужем Рудольфом Зибером могли показаться более чем странными. В них актриса постоянно жаловалась на чрезмерную ревность Штернберга, с которым у нее был роман. Супруги придерживались правил игры, которые установила Дитрих. После отъезда Марлен в Голливуд они никогда не жили вместе, но для нее важно было осознавать, что у нее есть законный супруг.

После долгих пререканий отец наконец согласился отдать их общую дочь матери. Взрослея, девочка начала понимать, что на мать не следует полагаться в решении жизненно важных вопросов. Ведь Марлен из кино переносила все роли в жизнь. Так, из ласковой матери, какой она уходила из дома утром, она могла превратиться в строптивую любовницу, возвращавшуюся с фон Штернбергом ночью. Мадам Дитрих, не задумываясь, надевала смелые наряды, а наутро в газетах появлялись фотографии, на которых она флиртовала то с Морисом Шевалье и Джоном Бэрримором, то с Ирвингом Берлином и Чарли Чаплином. Неприятное впечатление произвел на дочь и знаменитый фильм «Марокко», в котором одетая в мужской костюм Марлен, сидя за столиком, небрежно исполняла французскую песенку.

Марлен Дитрих

Марлен Дитрих подорвала все существовавшие до этого представления о женственности. Она стала носить брюки и галстуки не только на экране, но и в реальной жизни. Одно время ходили слухи, что, перед тем как Марлен прилетела в Париж, власти наложили запрет на мужской костюм, но актриса не обратила на это обстоятельство никакого внимания. Вместо матери чувство стыда испытывала дочь, переставшая появляться с ней в обществе.

Во время Второй мировой войны Марлен Дитрих оказалась в щекотливом положении. Она продолжала жить в США, отвечая на уговоры фюрера вернуться категорическим отказом. Однажды Дитрих пришла в посольство гитлеровской Германии, для того чтобы продлить паспорт, без которого нельзя было получить американское гражданство. Вельчек, тогдашний посол, прямо заявил актрисе, что она должна вернуться на родину к своему народу. Реакция Дитрих повергла окружающих в шок: «Я с удовольствием вернусь, если господину фон Штернбергу будет предоставлена возможность снять в Берлине фильм». После продолжительного молчания Марлен продолжала: «Вы не хотите Штернберга, потому что он еврей?». Друзья Марлен, пересказывая в дальнейшем это происшествие, говорили, что Марлен спасла от расправы только мировая известность и всеобщая любовь.

За год до окончания войны Марлен Дитрих дала на фронте свое первое эстрадное выступление. Собравшиеся солдаты недоуменно перешептывались, видя на сцене женщину, одетую в откровенное платье, и спрашивали, действительно ли это та Марлен Дитрих, которая поет песню «Лили Марлен».

Любовью всей жизни Дитрих стал популярный французский актер Жан Габен. Его карьера в Голливуде началась с незначительной роли, но зато здесь он встретил прекрасную Марлен, которая под его влиянием сильно изменилась. Так же как и Жан, она стала ненавидеть все американское, в ее английском стал сквозить легкий французский акцент, друзья нередко заставали ее за приготовлением изысканных французских блюд.

После окончания войны Марлен поехала в Париж, чтобы сняться с Жаном в фильме «Мартен Руманьяк». В то время Марлен уже исполнилось 45 лет, но она была все еще во всеоружии. Перед ней пали Жан Кокто, Жан Марэ и Жак Превер. Пытаясь привязать к себе актрису, Жан поставил ее перед выбором: либо жениться, либо расстаться. Испугавшаяся за свою свободу Марлен спешно уехала в Америку и жалела об этом поступке всю жизнь. Что касается Марии Зибер, единственной дочери Марлен, то она в то время пыталась делать первые шаги на пути к славе. По настоянию самой Марлен Марии давали в фильмах роли второго плана. Однако зависимость от матери, которой она завидовала, постоянно угнетала Марию. Она стремилась собственными усилиями построить свою жизнь.

Роковой для всемирно известной актрисы стала книга любимой дочери «Моя мать, Марлен», вышедшая в 1992 году. Мария Зибер не скупилась в выражениях, описывая свою мать как пустую и тщеславную развратницу. По мнению очевидцев, именно эта книга и стала причиной смерти Марлен Дитрих, которая скончалась от инфаркта.

Но существует и другая версия кончины кинодивы. Согласно мнению Нормы Боске, которая в последние годы жизни «голубого ангела» стала ее доверенным лицом, Марлен Дитрих сама пошла навстречу смерти. За два дня до этого у Марлен Дитрих был инсульт и, чтобы избежать мучений, актриса приняла огромную дозу снотворного.

Марлен Дитрих, блистательная актриса и покорительница мужских сердец, по-видимому, не пожелала, чтобы общество стало свидетелем ее слабости и физической немощи, и решила уйти из жизни раньше отпущенного срока.

Загрузка...