Бледный римляни эпохи Апостата Переводы

Гораций

(Ода II, 8)

Когда б измена красу губила,

Моя Барина, когда бы трогать

То зубы тушью она любила,

То гладкий ноготь,

Тебе б я верил, но ты божбою

Коварной, дева, неуязвима,

Лишь ярче блещешь, и за тобою

Хвостом пол-Рима.

Недаром клятвой ты поносила

Родимой пепел, и хор безгласный

Светил, и вышних, над кем невластна

Аида сила…

Расцвел улыбкой Киприды пламень

И нимф наивность, и уж не хмуро

Глядит на алый точильный камень

Лицо Амура.

Тебе, Барина, рабов мы ростим,

Но не редеет и старых стая,

Себя лишь тешат, пред новым гостем

Мораль читая.

То мать за сына, то дед за траты

Клянут Барину, а девам сна нет,

Что их утеху на ароматы

Барины манит…

(Ода III, 7)

Астерия плачет даром:

Чуть немножко потеплеет –

Из Вифинии с товаром

Гига море прилелеет…

Амалфеи жертва бурной,

В Орик Нотом уловленный,

Ночи он проводит дурно,

И озябший и влюбленный.

Пламя страсти – пламя злое,

А хозяйский раб испытан:

Как горит по гостю Хлоя,

Искушая, всё твердит он.

Мол, коварных мало ль жен-то

Вроде той, что без запрета

Погубить Беллерофонта

Научила мужа Прета,

Той ли, чьи презревши ласки,

Был Пелей на шаг от смерти.

Верьте сказкам иль не верьте –

Все ж на грех наводят сказки…

Но не Гига… Гиг крепится:

Скал Икара он тупее…

Лишь тебе бы не влюбиться

По соседству, в Энипея, –

Кто коня на луговине

Так уздою покоряет?

В желтом Тибре кто картинней

И смелей его ныряет?

Но от плачущей свирели

Всё ж замкнись, как ночь настанет…

Только б очи не смотрели,

Побранит, да не достанет…

(Ода III, 26)

Давно ль бойца страшились жены

И славил девы нежный стон?..

И вот уж он, мой заслуженный,

С любовной снастью барбитон.

О левый бок Рожденной в пене

Сложите, отроки, скорей

И факел мой, разивший тени,

И лом, и лук – грозу дверей!

Но ты, о радость Кипра, ты,

В бесснежном славима Мемфисе,

Хоть раз стрекалом с высоты

До Хлои дерзостной коснися.

Гете

«Над высью горной…»

Над высью горной

Тишь.

В листве, уж черной,

Не ощутишь

Ни дуновенья.

В чаще затих полет…

О подожди!.. Мгновенье –

Тишь и тебя… возьмет.

Генрих Гейне

Ich Grolle Nicht[28]

Я всё простил: простить достало сил,

Ты больше не моя, но я простил.

Он для других, алмазный этот свет,

В твоей душе ни точки светлой нет.

Не возражай! Я был с тобой во сне;

Там ночь росла в сердечной глубине,

И жадный змей все к сердцу припадал…

Ты мучишься… я знаю… я видал…

Мне снилась царевна в затишье лесном,

Безмолвная ночь расстилалась;

И влажным, и бледным царевна лицом

Так нежно ко мне прижималась.

«Пускай не боится твой старый отец:

О троне его не мечтаю,

Не нужен мне царский алмазный венец;

Тебя я люблю и желаю».

«Твоей мне не быть: я бессильная тень, –

С тоской мне она говорила, –

Для ласки минутной, лишь скроется день,

Меня выпускает могила».

«О страсти беседует чинно…»

О страсти беседует чинно

За чаем – их целый синклит:

Эстетиком – каждый мужчина,

И ангелом дама глядит…

Советник скелетоподобный

Душою парит в облаках,

Смешок у советницы злобной

Прикрылся сочувственным «ах!».

Сам пастор мирится с любовью,

Не грубой, конечно, «затем,

Что вредны порывы здоровью»,

Девица лепечет: «Но чем?»

«Для женщины чувство – святыня…

Хотите вы чаю, барон?»

Мечтательно смотрит графиня

На белый баронский пластрон…

Досадно, малютке при этом

Моей говорить не пришлось:

Она изучала с поэтом

Довольно подробно вопрос…

Двойник

Ночь, и давно спит закоулок;

Вот ее дом – никаких перемен,

Только жилицы не стало, и гулок

Шаг безответный меж каменных стен.

Тише… Там тень… руки ломает,

С неба безумных не сводит очей…

Месяц подкрался и маску снимает.

«Это – не я: ты лжешь, чародей!

Бледный товарищ, зачем обезьянить?

Или со мной и тогда заодно

Сердце себе приходил ты тиранить

Лунною ночью под это окно?»

Счастье и несчастье

Счастье деве подобно пугливой:

Не умеет любить и любима,

Прядь откинув со лба торопливо,

Прикоснется губами, и мимо.

А несчастье – вдова и сжимает

Вас в объятиях с долгим лобзаньем,

А больны вы, перчатки снимает

И к постели садится с вязаньем.

Ганс Мюллер

Мать говорит

– Аннушка, тут гость сейчас сидел,

Все на дверь твою, вздыхая, он глядел:

«Пропадаю, мол, без Аннушки с тоски,

Сердца вашего прошу я и руки».

Аннушка, добра желает мать:

Что-то графской и кареты не слыхать.

А у гостя – что шелков, да что белил,

«А постель я с ними б нашу разделил».

И кого-кого не путал этот май,

Принца, видишь, нам из-за моря подай,

А как осень-то неслышно подошла,

Смотришь: каждая приказчичка нашла.

Аннушка, конфетинка моя!

Побеги-ка ж да скажи: согласна я,

Право, бредни-то пора и позабыть,

Не за графом ведь, за лавочником быть.

Аретино Сонет

Таддэо Цуккеро, художник слабый, раз

Украдкой с полотном пробрался к Аретину

И говорит ему: «Я вам принес картину,

Вы – мастер, говорят, свивать венки из фраз

Для тех, кто платит вам… Немного тускло… да-с,

И краски вылинять успели вполовину.

Но об искусстве я не утруждаю вас,

Вот вам сто талеров, и с этим вас покину».

Подумал Аретин, потом перо берет

И начинает так: «Могу сказать заране –

Мадонна Цуккеро в потомстве не умрет:

Как розов колер губ, а этот небосвод,

А пепел… Полотно виню в одном изъяне:

На нем нет золота – оно в моем кармане».

Говорит старая черешня

Остов от черешни я, назябся ж я зимой,

Инею-то, снегу-то на ветках, Боже мой!

А едва заслышал я твой шаг сквозь забытье,

В воздухе дыхание почувствовал твое,

Весь я точно к Троице разубрался в листы,

Замерцали белые меж листьями цветы.

Было утро снежного и сиверкого дня,

Но когда ты ласково взглянула на меня,

Чудо совершилося – желания зажглись

И на ветках красные черешни налились.

Каждая черешенка так и горит, любя,

Каждая шепнула бы: «Я только для тебя,

Все же мы, любимая, на ласковый твой свет

Сердца благодарного мы – ласковый ответ».

Но со смехом в поле ты, к подругам ты ушла,

И, дрожа, увидел я, как набегала мгла,

Как плоды срывалися, как цвет мой опадал,

Никогда я, кажется, сильнее не страдал,

Но зато не холоден мне больше зимний день.

Если в сетке снежной я твою завижу тень.

А когда б в глаза твои взглянуть мне хоть во сне,

Пусть опять и чудо мне, пусть и мука мне.

Раскаяние у Цирцеи

Красу твою я проклинаю:

Покоя я больше не знаю,

Нет сердцу отрады тепла.

Чем дети мои виноваты?

Кольцо и червонцы взяла ты,

Что знал я, чем был я, взяла,

Я вынес ужасную пытку,

Но губ к роковому напитку,

Клянусь, не приближу я вновь.

С детьми помолюсь я сегодня:

Слова их до Бога доходней,

Целительней сердцу любовь.

Генри Лонгфелло

Дня нет уж…

Дня нет уж… За крыльями Ночи

Прозрачная стелется мгла,

Как легкие перья кружатся

Воздушной стезею орла.

Сквозь сети дождя и тумана

По окнам дрожат огоньки,

И сердце не может бороться

С волной набежавшей тоски,

С волною тоски и желанья,

Пусть даже она – не печаль,

Но дальше, чем дождь от тумана,

Тоска от печали едва ль.

Стихов бы теперь понаивней,

Помягче, поглубже огня,

Чтоб эту тоску убаюкать

И думы ушедшего дня,

Не тех грандиозных поэтов,

Носителей громких имен,

Чьи стоны звучат еще эхом

В немых коридорах Времен.

Подобные трубным призывам,

Как парус седой кораблю,

Они наполняют нас бурей –

А я о покое молю.

Мне надо, чтоб дума поэта

В стихи безудержно лилась,

Как ливни весенние хлынув

Иль жаркие слезы из глаз,

Поэт же и днем за работой,

И ночью в тревожной тиши

Все сердцем бы музыку слышал

Из чутких потемок души…

Биенье тревожное жизни

Смиряется песнью такой,

И сердцу она, как молитва,

Несет благодатный покой.

Но только стихи, дорогая,

Тебе выбирать и читать:

Лишь музыка голоса может

Гармонию строф передать.

Ночь будет певучей и нежной,

А думы, темнившие день,

Бесшумно шатры свои сложат

И в поле растают, как тень.

Шарль БодлеР

Искупление

Вы, ангел радости, когда-нибудь страдали?

Тоска, унынье, стыд терзали вашу грудь?

И ночью бледный страх… хоть раз когда-нибудь

Сжимал ли сердце вам в тисках холодной стали?

Вы, ангел радости, когда-нибудь страдали?

Вы, ангел кротости, знакомы с тайной злостью?

С отравой жгучих слез и яростью без сил?

К вам приводила ночь немая из могил

Месть, эту черную назойливую гостью?

Вы, ангел кротости, знакомы с тайной злостью?

Вас, ангел свежести, томила лихорадка?

Вам летним вечером, на солнце у больниц,

В глаза бросались ли те пятна желтых лиц,

Где синих губ дрожит мучительная складка?

Вас, ангел свежести, томила лихорадка?

Вы, ангел прелести, теряли счет морщинам?

Угрозы старости уж леденили вас?

Там в нежной глубине влюбленно-синих глаз

Вы не читали снисхождения к сединам?

Вы, ангел прелести, теряли счет морщинам?

О ангел счастия, и радости, и света!

Бальзама нежных ласк и пламени ланит

Я не прошу у вас, как зябнущий Давид…

Но, если можете, молитесь за поэта

Вы, ангел счастия, и радости, и света!

Погребение проклятого поэта

Если тело твое христиане,

Сострадая, земле предадут,

Это будет в полночном тумане,

Там, где сорные травы растут.

И когда на немую путину

Выйдут частые звезды дремать,

Там раскинет паук паутину

И змеенышей выведет мать.

По ночам над твоей головою

Не смолкать и волчиному вою.

Будет ведьму там голод долить,

Будут вопли ее раздаваться,

Старичонки в страстях извиваться,

А воришки добычу делить.

Совы

Зеницей нацелясь багровой,

Рядами на черных березах,

Как идолы, старые совы

Застыли в мечтательных позах.

И с места не тронется птица,

Покуда, алея, могила

Не примет останков светила

И мрак над землей не сгустится.

А людям пример их – наука,

Что двигаться лишняя мука,

Что горшее зло – суета,

Что если гоняться за тенью

Кого и заставит мечта,

Безумца карает – Движенье.

Привидение

Ядом взора золотого

Отравлю я сон алькова,

Над тобой немую тьму

Я крылами разойму.

Черным косам в час свиданья

Холод лунного лобзанья,

Руки нежные твои –

В кольца цепкие змеи.

А заря зазеленеет,

Ложе ласк обледенеет,

Где твой мертвый гость лежал,

И, еще полна любовью,

Прислоненный к изголовью

Ты увидишь там – кинжал.

Старый колокол

Я знаю сладкий яд, когда мгновенья тают

И пламя синее узор из дыма вьет,

А тени прошлого так тихо пролетают

Под вальс томительный, что вьюга им поет.

О, я не тот, увы! над кем бессильны годы,

Чье горло медное хранит могучий вой

И, рассекая им безмолвие природы,

Тревожит сон бойцов, как старый часовой.

В моей груди давно есть трещина, я знаю,

И если мрак меня порой не усыпит

И песни нежные слагать я начинаю –

Всё, насмерть раненный, там будто кто

хрипит,

Гора кровавая над ним всё вырастает,

А он в сознанье и недвижно умирает.

Сплин

Бывают дни – с землею точно спаян,

Так низок свод небесный, так тяжел,

Тоска в груди проснулась, как хозяин,

И бледный день встает, с похмелья зол,

И целый мир для нас одна темница,

Где лишь мечта надломленным крылом

О грязный свод упрямо хочет биться,

Как нетопырь, в усердии слепом.

Тюремщик – дождь гигантского размера

Задумал вас решеткой окружить,

И пауков народ немой и серый

Под черепа к нам перебрался жить…

И вдруг удар сорвался как безумный, –

Колокола завыли и гудят,

И к облакам проклятья их летят

Ватагой злобною и шумной.

И вот… без музыки за серой пеленой

Ряды задвигались… Надежда унывает,

И над ее поникшей головой

Свой черный флаг Мученье развевает…

Слепые

О, созерцай, душа: весь ужас жизни тут

Разыгран куклами, но в настоящей драме.

Они, как бледные лунатики, идут

И целят в пустоту померкшими шарами.

И странно: впадины, где искры жизни нет,

Всегда глядят наверх, и будто не проронит

Луча небесного внимательный лорнет,

Иль и раздумие слепцу чела не клонит?

А мне, когда их та ж сегодня, что вчера,

Молчанья вечного печальная сестра –

Немая ночь ведет по нашим стогнам шумным

С их похотливою и наглой суетой, –

Мне крикнуть хочется – безумному безумным:

«Что может дать, слепцы, вам этот свод пустой?»

Смерть Сигурда

Сигурда больше нет, Сигурда покрывает

От ног до головы из шерсти тяжкий плат,

И хладен исполин среди своих палат,

Но кровь горячая палаты заливает.

И тут же, на земле, подруги трех царей:

И безутешная вдова его Гудруна,

И с пленною женой кочующего гунна

Царица дряхлая норманнских рыбарей.

И, к телу хладному героя припадая,

Осиротевшие мятутся и вопят,

Но сух и воспален Брингильды тяжкий взгляд,

И на мятущихся глядит она, немая.

Вот косы черные на плечи отвела

Герборга пленная и молвит: «О царица,

Горька печаль твоя, но с нашей не сравнится:

Еще ребенком я измучена была…

Огни костров лицо мое лизали,

И трупы братние у вражеских стремян

При мне кровавый след вели среди полян,

А свевы черепа их к седлам привязали.

Рабыней горькою я шесть ужасных лет

У свева чистила кровавые доспехи:

На мне горят еще господские утехи –

Рубцы его кнута и цепи подлый след».

Герборга кончила. И слышен плач норманнки:

«Увы! тоска моя больней твоих оков…

Нет, не узреть очам норманнских берегов,

Чужбина горькая пожрет мои останки.

Давно ли сыновей шум моря веселил…

Чуть закипит прибой, как ветер встрепенутся,

Но кос моих седых уста их не коснутся,

И моет трупы их морей соленый ил…

О жены! Я стара, а в ком моя опора?

В дугу свело меня, и ропот сердца стих…

И внуки нежные – мозг из костей моих –

Не усладят – увы – слабеющего взора»…

Умолкла старая. И властною рукой

Брингильда тяжкий плат с почившего срывает.

И десять уст она багровых открывает

И стана гордого чарующий покой.

Пускай насытят взор тоскующей царицы

Те десять пылких ран, те жаркие пути,

Которыми душе Сигурдовой уйти

Судил кинжал его сокрытого убийцы.

И, трижды возопив, усопшего зовет

Гудруна: «Горе мне, – взывает, – бесталанной,

Возьми меня с собой в могилу, мой желанный,

Тебя ли, голубь мой, любовь переживет?»

Когда на брачный пир, стыдливую, в уборе

Из камней радужных Гудруну привели,

Какой безумный день мы вместе провели…

Смеясь твердила я: «О! с ним не страшно горе!»

Был долог дивный день, но вечер не погас –

Вернулся бранный конь – измученный и в мыле,

Слоями кровь и грязь бока ему покрыли,

И слезы падали из помутневших глаз.

А я ему: «Скажи, зачем один из сечи

Ушел, без короля?» Но грузно он упал

И спутанным хвостом печально замахал,

И стон почудился тогда мне человечий.

Но Гаген подошел, с усмешкой говоря:

«Царица, ворон твой, с орлом когда-то схожий,

Тебе прийти велел на горестное ложе,

Где волки лижут кровь убитого царя».

«О будь же проклят ты! И, если уцелею,

Ты мне преступною заплатишь головой…

А вы, безумные, покиньте тяжкий вой,

Что значит ваша скорбь пред мукою моею?»

Но в гневе крикнула Брингильда: «Все молчать!

Чего вы хнычете, болтливые созданья?

Когда бы волю я дала теперь рыданью,

Как мыши за стеной, вы стали бы пищать…

Гудруна! К королю терзалась я любовью,

Но только ты ему казалась хороша,

И злобою с тех пор горит во мне душа,

И десять ран ее залить не могут кровью…

Убить разлучницу я не жалела – знай!

Но он бы плакать стал над мертвою подругой.

Так лучше: будь теперь покинутой супругой,

Терзайся, но живи, старей и проклинай!»

Тут из-под платья нож Брингильда вынимает,

Немых от ужаса расталкивает жен,

И десять раз клинок ей в горло погружен,

На франка падает она и – умирает.

«Над синим мраком ночи длинной…»

Над синим мраком ночи длинной

Не властны горние огни,

Но белы скаты и долина.

– Не плачь, не плачь, моя Кристина,

Дитя мое, усни.

– Завален глыбой ледяною,

Во сне меня ласкает он.

Родная, сжалься надо мною.

Отраден лунною порою

Больному сердцу стон.

И мать легла – одна девица,

Очаг, дымя, давно погас.

Уж полночь бьет. Кристине мнится,

Что у порога гость стучится.

– Откуда в поздний час?

– О, отвори мне поскорее

И до зари побудь со мной.

Из-под креста и мавзолея

Несу к тебе, моя лилея,

Я саван ледяной.

Уста сливались, и лобзанья,

Как вечность, долгие, росли,

Рождая жаркие желанья.

Но близко время расставанья.

Петуший крик вдали.

Умолк в тумане золотистом

Кудрявый сад, и птичьим свистом

Он до зари не зазвучит;

Певуний утомили хоры,

И солнца луч, лаская взоры,

Струею тонкой им журчит.

Уж на лимонные леса

Теплом дохнули небеса.

Невнятный шепот пробегает

Меж белых роз, и на газон

Сквозная тень и мирный сон

С ветвей поникших упадает.

За кисеею сень чертога

Царевну охраняла строго,

Но от завистливых ночей

Эмир таить не видел нужды

Те звезды ясные очей,

Которым слезы мира чужды.

Аишу-дочь эмир ласкал,

Но в сад душистый выпускал

Лишь в час, когда закат кровавый

Холмов вершины золотит,

А над Кордовой среброглавой

Уж тень вечерняя лежит.

И вот от мирты до жасмина

Однажды ходит дочь Эддина,

Она то розовую ножку

В густых запутает цветах,

То туфлю скинет на дорожку,

И смех сверкает на устах.

Но в чащу розовых кустов

Спустилась ночь… как шум листов,

Зовет Аишу голос нежный.

Дрожа, назад она глядит:

Пред ней, в одежде белоснежной

И бледный, юноша стоит.

Он статен был, как Гавриил,

Когда пророка возводил

К седьмому небу. Как сиянье,

Клубились светлые власы,

И чисто было обаянье

Его божественной красы.

В восторге дева замирает:

«О гость, чело твое играет,

И глаз лучиста глубина;

Скажи свои мне имена.

Халиф ли ты? И где царишь?

Иль в сонме ангелов паришь?»

И ей с улыбкой – гость высокий:

«Я – царский сын, иду с востока,

Где на соломе свет узрел…

Но миром я теперь владею,

И, если хочешь быть моею,

Я царство дам тебе в удел».

«О, быть с тобою – сон любимый,

Но как без крыльев улетим мы?

Отец сады свои хранит:

Он их стеной обгородил,

Железом стену усадил,

И стража верная не спит».

«Дитя, любовь сильнее стали:

Куда орлы не возлетали,

Трудом любовь проложит след,

И для нее преграды нет.

Что не любовь – то суета,

То сном рожденная мечта».

И вот во мраке пропадают

Дворцы, и тени сада тают.

Вокруг поля. Они вдвоем.

Но долог путь, тяжел подъем…

И камни в кожу ей впились,

И кровью ноги облились,

«О, видит Бог: тебя люблю я,

И боль, и жажду, все стерплю я…

Но далеко ль идти нам, милый?

Боюсь – меня покинут силы».

И вырос дом – черней земли,

Жених ей говорит: «Пришли.

Дитя, перед тобой – Ловец

Открытых истине сердец.

И ты – моя! Зачем тревога?

Смотри – для брачного чертога

Рубины крови я сберег

И слёз алмазы для серег;

Твои глаза и сердце снова

Меня увидят, и всегда

Среди сиянья неземного

Мы будем вместе… Там…» – «О да», –

Ему сказала дочь эмира –

И в келье умерла для мира.

«Пускай избитый зверь, влачася на цепочке…»

Пускай избитый зверь, влачася на цепочке,

Покорно топчет ваш презренный макадам,

Сердечных ран своих на суд ваш не отдам,

Принарядивши их в рифмованные строчки.

Чтоб оживить на миг огонь заплывших глаз,

Чтоб смех ваш вымолить, добиться сожаленья,

Я ризы светлые стыда и вдохновенья

Пред вами раздирать не стану напоказ.

В цепях молчания, в заброшенной могиле

Мне легче будет стать забвенной горстью пыли,

Чем вдохновением и мукой торговать.

Мне даже дальний гул восторгов ваших жуток –

Ужель заставите меня вы танцевать

Средь размалеванных шутов и проституток?

Последнее воспоминание

Глаза открыты и не видят… Я – мертвец…

Я жил… Теперь я только падаю… Паденье,

Как мука, медленно и тяжко, как свинец,

Воронка черная без жалоб, без боренья

Вбирает мертвого. Проходят дни… года,

И ночь, и только ночь, без звука, без движенья.

Я понимаю всё… Но сердце? И сюда

Схожу ли стариком иль пору молодую

Покинул… и любви сияла мне звезда?..

Я – груз, и медленно сползаю в ночь немую;

Растет, сгущается забвенье надо мной…

Но если это сон?.. О нет, и гробовую

Я помню тень, и крик, и язву раны злой…

Всё это было… и давно… Иль нет? Не знаю…

О ночь Небытия! Возьми меня… я твой…

Там… сердце на куски… Припоминаю.

Из стихотворения «Призраки»

1

С душой печальною три тени неразлучны,

Они всегда со мной, и вечно их полет

Пронзает жизни сон, унылый и докучный.

С тоской гляжу на них, и страх меня берет,

Когда чредой скользят они безгласны,

И сердце точит кровь, когда их узнает;

Когда ж зеницы их в меня вопьются властно,

Терзает плоть мою их погребальный пыл,

Мне кости леденит их пламень неугасный.

Беззвучно горький смех на их устах застыл,

Они влекут меня меж сорных трав и терний:

Туда, под тяжкий свод, где тесен ряд могил…

Три тени вижу я в часы тоски вечерней.

2

Уста землистые и длани ледяные, –

Но не считайте их за мертвецов.

Увы! Они живут, укоры сердца злые!

О, если бы я мог развеять тучи снов,

О, если б унесла скорее месть забвенья

Цветы последние торжественных венцов!

Я расточил давно мне данные куренья,

Мой факел догорел, и сам алтарь, увы!

В пыли и копоти лежит добычей тленья.

В саду Божественном душистой головы

Лилее не поднять, – без страсти, без желаний

Там влагу выпили, там корни выжгли вы,

Уста землистые и ледяные длани.

3

Но что со мной? О нет… Теней светлеют вежды!

Я солнце, я мечту за ними увидал:

В какой блаженный хор слились вокруг Надежды!

О вы, которых я безумно так желал!

Кого я так любил, коль это ваши тени,

Отдайте счастья мне нетронутый фиал!

За робкую любовь, за детский жар молений,

О, засияйте мне, лучи любимых глаз,

Вы, косы нежные, обвейте мне колени!

Нет! Ночь… Всё та же ночь. Мираж любви погас,

И так же, с сумраком таинственно сливаясь,

Три тени белые в немой и долгий час

Мне сердце леденят, тоской в него впиваясь…

1902

Огненная жертва

С тех пор, как истины прияли люди свет,

Свершилось 1618 лет.

На небе знойный день. У пышного примаса

Гостей по городу толпится с ночи масса;

Слились и яркий звон, и гул колоколов,

И море зыблется на площади голов,

По скатам красных крыш и в волны злато льется,

И солнце городу нарядному смеется,

На стены черные обители глядит,

Мосты горбатые улыбкой золотит,

И блещет меж зубцов кривых и старых башен,

Где только что мятеж вставал и зол, и страшен.

Протяжным рокотом, как гулом вешних вод,

Тупик, и улицу, и площадь, и проход,

Сливаясь, голоса и шумы заливают,

И руки движутся, и плечи напирают.

Всё в белом иноки: то черный, то седой,

То гладко выбритый, то с длинной бородой,

Тонсуры, лысины, шлыки и капюшоны,

На кровных скакунах надменные бароны,

Попоны, шитые девизами гербов,

И ведьмы старые с огрызками зубов…

И дамы пышные на креслах и в рыдванах,

И белые брыжи на розовых мещанах,

И винный блеск в глазах, и винный аромат

Меж пестрой челяди гайдучьей и солдат.

Шуты и нищие, ханжи и проститутки,

И кантов пение, и площадные шутки,

И с ночи, кажется, все эти люди тут,

Чтоб видеть, как живым еретика сожгут,

А с высоты костра, по горло цепью скручен,

К столбу дубовому привязан и измучен,

На море зыбкое взирает еретик,

И мрачной горечью подернут строгий лик.

Он видит у костра безумных изуверов,

Он слышит вопли их и гимны лицемеров.

В горячке диких снов воздев себе венцы,

Вот злые двинулись попарно чернецы;

Дрожат уста у них от бешеных хулений,

Их руки грязные бичуют светлый гений,

Из глаз завистливых струится темный яд:

Они пожрать его, а не казнить хотят.

И стыдно за людей прикованному стало…

Вдруг занялся огонь, береста затрещала,

Вот пурпурный язык ступни ему лизнул

И быстро по пояс змеею обогнул.

Надулись волдыри и лопнули, и точно

Назревшей мякотью плода кто брызнул сочной.

Когда ж огонь ему под сердце подступил,

«О Боже, Боже мой!» – он в муках возопил.

А с площади монах кричит с усмешкой зверской:

«Что, дьявольская снедь, отступник богомерзкий?

О Боге вспомнил ты, да поздно, на беду.

Ну, здесь не догоришь – дожаришься в аду».

И муки еретик гордыней подавляя,

И страшное лицо из пламени являя,

Где кожу черную кипящий пот багрил,

На жалком выродке глаза остановил

И словом из огня стегнул его, как плетью:

«Холоп, не радуйся напрасно… междометью!»

Тут бешеный огонь слова его прервал,

Но гнев и меж костей там долго бушевал…

Явление божества

Над светлым озером Норвегии своей

Она идет, мечту задумчиво лелея,

И шею тонкую кровь розовая ей

Луча зари златит среди снегов алее.

Берез лепечущих еще прозрачна сень,

И дня отрадного еще мерцает пламя,

И бледных вод лазурь ее качает тень,

Беззвучно бабочек колеблема крылами.

Эфир обвеет ли волос душистых лен,

Он зыбью пепельной плечо ей одевает,

И занавес ресниц дрожит, осеребрен

Полярной ночью глаз, когда их закрывает.

Ни тени, ни страстей им не оставят дни,

Из мира дольнего умчались их надежды:

Не улыбалися, не плакали они,

И в голубую даль глядят спокойно вежды.

И страж задумчивый мистических садов

С балкона алого следит с улыбкой нежной

За легким призраком норвежских берегов

Среди бессмертных волн одежды белоснежной.

17—19 января 1901

Царское Село

Негибнущий аромат

Если на розу полей

Солнце Лагора сияло,

Душу ее перелей

В узкое горло фиала.

Глину ль насытит бальзам

Или обвеет хрусталь,

С влагой Божественной нам

Больше расстаться не жаль:

Пусть, орошая утес,

Жаркий песок она поит,

Розой оставленных слез

Море потом не отмоет.

Если ж фиалу в кусках

Выпадет жребий лежать,

Будет, блаженствуя, прах

Розой Лагора дышать.

Сердце мое, как фиал,

Не пощаженный судьбою,

Пусть он недолго дышал,

Дивная влага, тобою;

Той, перед кем пламенел

Чистый светильник любви,

Благословляя удел,

Муки простил я свои.

Сердцу любви не дано, –

Но, и меж атомов атом,

Будет бессмертно оно

Нежным твоим ароматом.

Над умершим поэтом

О ты, чей светлый взор на крыльях горней рати

Цветов неведомых за радугой искал

И тонких профилей в изгибах туч и скал,

Лежишь недвижим ты, – и на глазах печати.

Дышать – глядеть – внимать – лишь ветер,

пыль и гарь…

Любить? Фиал златой, увы! но желчи полный.

Как Бог скучающий, покинул ты алтарь,

Чтобы волной войти туда, где только волны.

На безответный гроб и тронутый скелет

Слеза обрядная прольется или нет,

И будет ли тобой банальный век гордиться,

Но я твоей, поэт, завидую судьбе:

Твой тих далекий дом, и не грозит тебе

Позора – понимать, и ужаса – родиться.

О Майя, о поток химер неуловимых,

Из сердца мечешь ты фонтан живых чудес!

Там наслажденья миг, там горечь слез незримых,

И темный мир души, и яркий блеск небес.

И самые сердца рожденных на мгновенье

В цепи теней твоих, о Майя, только звенья.

Миг – и гигантская твоя хоронит тень

В веках прошедшего едва рожденный день

С слезами, воплями и кровью в нежных венах…

Ты молния? Ты сон? Иль ты бессмертья ложь?

О что ж ты, ветхий мир? Иль то, на что похож,

Ты вихорь призраков, в мелькании забвенных?

«О ты, которая на миг мне воротила…»

О ты, которая на миг мне воротила

Цветы весенние, благословенна будь.

Люблю я, лучший сон вздымает сладко грудь,

И не страшит меня холодная могила.

Вы, милые глаза, что сердцу утро дней

Вернули, – чарами объятого поныне

Забыть вы можете – вам не отнять святыни:

В могиле вечности я неразлучен с ней.

Поль Верлен

Сон, с которым я сроднился Сонет

Мне душу странное измучило виденье,

Мне снится женщина, безвестна и мила,

Всегда одна и та ж и в вечном измененьи,

О, как она меня глубоко поняла…

Всё, всё открыто ей… Обманы, подозренья,

И тайна сердца ей, лишь ей, увы! светла.

Чтоб освежить слезой мне влажный жар чела,

Она горячие рождает испаренья.

Брюнетка? русая? Не знаю, а волос

Я ль не ласкал ее? А имя? В нем слилось

Со звучным нежное, цветущее с отцветшим;

Взор, как у статуи, и нем, и углублен,

И без вибрации спокоен, утомлен.

Такой бы голос шел к теням, от нас ушедшим…

Lе Rve Fамilier[29]

Мы полюбили друг друга в минуты глубокого сна:

Призрак томительно-сладкий и странный – она,

Маски, и вечно иной, никогда предо мной не снимая,

Любит она и меня понимает, немая…

Так, к изголовью приникнув, печальная нежная мать

Сердцем загадки умеет одна понимать.

Если же греза в морщинах горячую влагу рождает,

Плача, лицо мне слезами она прохлаждает…

Цвета назвать не умею ланиты ласкавших волос,

Имя?.. В нем звучное, помню я, с нежным слилось.

Имя – из мира теней, что тоскуют в лазури сияний,

Взоры – глубокие взоры немых изваяний.

Голос – своею далекой, и нежной, и вечной мольбой,

Напоминая умолкших, зовет за собой…

1901

Соlloque Sеntiмеnтаl [30]

Забвенный мрак аллей обледенелых

Сейчас прорезали две тени белых.

Из мертвых губ, подъяв недвижный взор,

Они вели беззвучный разговор;

И в тишине аллей обледенелых

Взывали к прошлому две тени белых:

«Ты помнишь, тень, наш молодой экстаз?»

«Вам кажется, что он согрел бы нас?»

«Не правда ли, что ты и там всё та же,

Что снится, тень моя, тебе?» – «Миражи».

«Нет, первого нам не дано забыть

Лобзанья жар… Не правда ль?» – «Может быть».

«Тот синий блеск небес, ту веру в силы?»

«Их черные оплаканы могилы».

Вся в инее косматилась трава,

И только ночь их слышала слова.

«Начертания ветхой триоди…»

Начертания ветхой триоди

Нежным шепотом будит аллея,

И, над сердцем усталым алея,

Загораются тени мелодий.

Их волшебный полет ощутив,

Сердце мечется в узах обмана,

Но навстречу ему из тумана

Выплывает банальный мотив.

О, развеяться в шепоте елей…

Или ждать, чтоб мечты и печали

Это сердце совсем закачали

И, заснувши… скатиться с качелей?

«Сердце исходит слезами…»

Сердце исходит слезами,

Словно холодная туча…

Сковано тяжкими снами,

Сердце исходит слезами.

Льются мелодией ноты

Шелеста, шума, журчанья,

В сердце под игом дремоты

Льются дождливые ноты…

Только не горем томимо

Плачет, а жизнью наскуча,

Ядом измен не язвимо,

Мерным биеньем томимо.

Разве не хуже мучений

Эта тоска без названья?

Жить без борьбы и влечений

Разве не хуже мучений?

«Я долго был безумен и печален…»

Я долго был безумен и печален

От темных глаз ее, двух золотых миндалин.

И всё тоскую я, и все люблю,

Хоть сердцу уж давно сказал: «Уйди, молю»,

Хотя от уз, от нежных уз печали

И ум и сердце вдаль, покорные, бежали.

Под игом дум, под игом новых дум,

Волнуясь, изнемог нетерпеливый ум,

И сердцу он сказал: «К чему ж разлука,

Когда она всё с нами, эта мука?»

А сердце, плача, молвило ему:

«Ты думаешь, я что-нибудь пойму?

Не разберусь я даже в этой муке.

Да и бывают ли и вместе, и в разлуке?»

Первое стихотворение сборника «Sagesse» [31]

Мне под маскою рыцарь с коня не грозил,

Молча старое сердце мне Черный пронзил,

И пробрызнула кровь моя алым фонтаном,

И в лучах по цветам разошлася туманом.

Веки сжала мне тень, губы ужас разжал,

И по сердцу последний испуг пробежал.

Черный всадник на след свой немедля вернулся,

Слез с коня и до трупа рукою коснулся.

Он, железный свой перст в мою рану вложив,

Жестким голосом так мне сказал: «Будешь жив».

И под пальцем перчатки целителя твердым

Пробуждается сердце и чистым, и гордым.

Дивным жаром объяло меня бытие,

И забилось, как в юности, сердце мое.

Я дрожал от восторга и чада сомнений,

Как бывает с людьми перед чудом видений.

А уж рыцарь поодаль стоял верховой;

Уезжая, он сделал мне знак головой,

И досель его голос в ушах остается:

«Ну, смотри. Исцелить только раз удается».

Томление Сонет

Я – бледный римлянин эпохи Апостата.

Покуда портик мой от гула бойни тих,

Я стилем золотым слагаю акростих,

Где умирает блеск пурпурного заката.

Не медью тяжкою, а скукой грудь объята,

И пусть кровавый стяг там веет на других,

Я не люблю трубы, мне дики стоны их,

И нестерпим венок, лишенный аромата.

Но яд или ланцет мне дней не прекратят,

Хоть кубки допиты, и паразит печальный

Не прочь бы был почтить нас речью

погребальной!

Пускай в огонь стихи банальные летят;

Я все же не один: со мною раб нахальный

И скука желтая с усмешкой инфернальной.

Преступление любви

Средь золотых шелков палаты Экбатанской,

Сияя юностью, на пир они сошлись

И всем семи грехам забвенно предались,

Безумной музыке покорны мусульманской.

То были демоны, и ласковых огней

Всю ночь желания в их лицах не гасили,

Соблазны гибкие с улыбками алмей

Им пены розовой бокалы разносили.

В их танцы нежные под ритм эпиталамы

Смычок рыдание тягучее вливал,

И хором пели там и юноши, и дамы,

И, как волна, напев то падал, то вставал.

И столько благости на лицах их светилось,

С такою силою из глаз она лилась,

Что поле розами далеко расцветилось

И ночь алмазами вокруг разубралась.

И был там юноша. Он шумному веселью,

Увит левкоями, отдаться не хотел:

Он руки белые скрестил по ожерелью,

И взор задумчивый слезою пламенел.

И всё безумнее, всё радостней сверкали

Глаза, и золото, и розовый бокал,

Но брат печального напрасно окликал,

И сестры нежные напрасно увлекали.

Он безучастен был к кошачьим ласкам их,

Там черной бабочкой меж камней дорогих

Тоска бессмертная чело ему одела,

И сердцем демона с тех пор она владела.

«Оставьте!» – демонам и сестрам он сказал

И, нежные вокруг напечатлев лобзанья,

Освобождается и оставляет зал,

Им благовонные покинув одеянья.

И вот уж он один над замком, на столпе,

И с неба факелом, пылающим в деснице,

Грозит оставленной пирующей толпе,

А людям кажется мерцанием денницы.

Близ очарованной и трепетной луны

Так нежен и глубок был голос сатаны

И с треском пламени так дивно оттенялся:

«Отныне с Богом я, – он говорил, – сравнялся.

Между Добром и Злом исконная борьба

Людей и нас давно измучила – довольно!

И если властвовать вся эта чернь слаба,

Пусть жертвой падает она сегодня вольной.

И пусть отныне же, по слову сатаны,

Не станет более Ахавов и пророков,

И не для ужасов уродливой войны

Три добродетели воспримут семь пороков.

Нет, змею Иисус главы еще не стер:

Не лавры праведным, он тернии дарует,

А я – смотрите – ад, здесь целый ад пирует,

И я кладу его, Любовь, на твой костер».

Сказал – и факел свой пылающий роняет…

Миг – и пожар завыл среди полнощной мглы…

Задрались бешено багровые орлы…

И стаи черных мух, играя, бес гоняет.

Там реки золота, там камня гулкий треск,

Костра бездонного там вой, и жар, и блеск;

Там хлопьев шелковых, искряся и летая,

Гурьба пчелиная кружится золотая.

И, в пламени костра бесстрашно умирая,

Веселым пением там величают смерть

Те, чуждые Христа, не жаждущие рая,

И, воя, пепел их с земли уходит в твердь.

А он на вышине, скрестивши гордо руки,

На дело гения взирает своего,

И будто молится, но тихих слов его

Расслышать не дают бесовских хоров звуки.

И долго тихую он повторял мольбу,

И языки огней он провожал глазами,

Вдруг – громовой удар, и вмиг погасло пламя,

И стало холодно и тихо, как в гробу.

Но жертвы демонов принять не захотели:

В ней зоркость Божьего всесильного суда

Коварство адское открыло без труда,

И думы гордые с творцом их улетели.

И тут страшнейшее свершилось из чудес:

Чтоб только тяжким сном вся эта ночь казалась,

Чертог стобашенный из Мидии исчез,

И камня черного на поле не осталось.

Там ночь лазурная и звездная лежит

Над обнаженною евангельской долиной,

Там в нежном сумраке, колеблема маслиной,

Лишь зелень бледная таинственно дрожит.

Ручьи холодные струятся по каменьям,

Неслышно филины туманами плывут,

Так самый воздух полн и тайной, и забвеньем,

И только искры волн – мгновенные – живут.

Неуловимая, как первый сон любви,

С холма немая тень вздымается вдали,

А у седых корней туман осел уныло,

Как будто тяжело ему пробиться было.

Но, мнится, синяя уж тает тихо мгла,

И, словно лилия, долина оживает:

Раскрыла лепестки, и вся в экстаз ушла

И к Милосердию Небесному взывает.

1901

Вечером

Пусть бледная трава изгнанника покоит,

Иль ель вся в инее серебряная кроет,

Иль, как немая тень, исчадье тяжких снов,

Тоскуя, бродит он вдоль скифских берегов, –

Пока средь стад своих, с лазурными очами

Сарматы грубые орудуют бичами, –

Свивая медленно с любовию печаль,

Очами жадными поэт уходит в даль…

В ту даль безбрежную, где волны заклубились;

Редея, волосы седеющие сбились,

И ветер, леденя открытое чело,

Уносит из прорех последнее тепло.

Тоскою бровь свело над оком ослабелым,

И волосом щека подернулася белым,

И повесть мрачную страстей и нищеты

Рассказывают нам увядшие черты:

О лжи и зависти они взывают к свету,

И цезаря зовут, бесстрашные, к ответу.

А он все Римом полн – и, болен и гоним,

Он славой призрачной венчает тот же Рим.

На темный жребий мой я больше не в обиде:

И наг, и немощен был некогда Овидий.

1901

«Я устал и бороться, и жить, и страдать…»

Я устал и бороться, и жить, и страдать,

Как затравленный волк, от тоски пропадать.

Не изменят ли старые ноги,

Донесут ли живым до берлоги?

Мне бы в яму теперь завалиться и спать.

А тут эти своры… Рога на лугу.

Истерзан и зол, я по кочкам бегу.

Далеко от людей схоронил я жилье,

Но у этих собак золотое чутье,

У Завистливой, Злой да Богатой.

И в темных стенах каземата

Длится месяцы, годы томленье мое.

На ужин-то ужас, беда на обед,

Постель-то на камне, а отдыха нет.

Я – маниак любви

Во мне живет любви безвольный маниак:

Откуда б молния ни пронизала мрак,

Навстречу ль красоте, иль доблести, иль силам,

Взовьется и летит безумец, с жадным пылом.

Еще мечты полет в ушах не отшумит,

Уж он любимую в объятьях истомит.

Когда ж покорная подруга крылья сложит,

Он удаляется печальный – он не может

Из сердца вырвать сна – часть самого себя

Он оставляет в нем…

Но вот опять, любя,

Ладья его летит на острова Иллюзий

За горьким грузом слез… Усладу в этом грузе

В переживанье мук находит он: свою

Он мигом оснастил крылатую ладью

И, дерзкий мореход, в безвестном океане,

Плывет, как будто путь он изучил заране:

Там берег должен быть– обетованье грез!

Пусть разобьет ладью в пути ему утес…

С трамплина нового он землю различает,

Он в волны прыгает, плывет и доплывает

До мыса голого… Измучен, ночь и день

Там жадно кружит он: растет и тает тень –

Безумец всё кружит средь дикости безвестной:

Ни травки, ни куста, ни капли влаги пресной;

Палящий жар в груди, часы голодных мук, –

И жизни ни следа, и ни души вокруг,

Ни сердца, как его… Ну, пусть бы не такого,

Но чтобы билось здесь, реального, живого,

Пусть даже низкого… но сердца… Никого…

Он ждет, он долго ждет… Энергию его

Двоят и жар, и страсть… И долго в отдаленьи

Безумцу грезится забытому спасенье.

Всё парус грезится… Но безответна твердь,

И парус, может быть, увидит только Смерть.

Что ж? Он умрет, земли, пожалуй, не жалея…

Лишь эта цепь потерь с годами тяжелее!

О эти мертвецы! И, сам едва живой,

Души мятущейся природой огневой

В могилах он живет. Усладу грусти нежной

Лишь мертвые несут его душе мятежной.

Как к изголовью, он к их призракам прильнет.

Он с ними говорит, их пилит и заснет

Он с мыслию о них, чтоб, бредя, пробудиться…

Я – маниак любви… Что ж делать?

Покориться.

Impression Fausse[32] Из сборника «Parallement» [33]

Мышь… покатилася мышь

В пыльном поле точкою чернильной…

Мышь… покатилася мышь…

По полям чернильным точкой пыльной.

Звон… или чудится звон…

Узникам моли покойной ночи.

Звон… или чудится звон…

А бессонным ночи покороче.

Сны – невозможные сны,

Если вас сердцам тревожным надо,

Сны – невозможные сны,

Хоть отравленной поите нас усладой.

Луч… загорается луч…

Кто-то ровно дышит на постели.

Луч… загорается луч…

Декорация… иль месяц в самом деле?

Тень… надвигается тень…

Чернота ночная нарастает.

Тень… надвигается тень…

Но зарею небо зацветает.

Мышь… покатилася мышь,

Но в лучах лазурных розовея.

Мышь… покатилася мышь,

Эй – вы, сони… к тачкам поживее!..

Каприз

Неуловимый маг в иллюзии тумана,

Среди тобою созданных фигур

Я не могу узнать тебя, авгур,

Но я люблю тебя, правдивый друг обмана!

Богач комедии и нищий из романа,

То денди чопорный, то юркий балагур,

Ты даже прозу бедную одежды

От фрака строгого до «колеров надежды»

Небрежным гением умеешь оживить:

Здесь пуговицы нет, зато свободна нить,

А там на рукаве в гармонии счастливой

Смеется след чернил и плачет след подливы.

За ярким натянул ты матовый сапог,

А твой изящный бант развязан так красиво,

Что, глядя на тебя, сказать бы я не мог,

Неуловимый маг, и ложный, но не лживый,

Гулять ли вышел ты на розовой заре

Иль вешаться идешь на черном фонаре.

Загадкою ты сердце мне тревожишь,

Как вынутый блестящий нож,

Но если вещий бред поэтов только ложь,

Ты, не умея лгать, не лгать не можешь.

Увив безумием свободное чело,

Тверди ж им, что луна детей озябших греет,

Что от нее сердцам покинутым тепло,

Передавай им ложь про черное крыло,

Что хлороформом смерти нежно веет,

Покуда в сердце зуб больной не онемеет…

Пой муки их, поэт. Но гордо о своей

Молчи, – в ответ, увы! Эльвира засмеется.

Пусть сердце ранено, пусть кровью обольется

Незримая мишень завистливых друзей, –

Ты сердца, что любовью к людям бьется,

Им не показывай и терпеливо жди:

Пусть смерть одна прочтет его в груди, –

И белым ангелом в лазурь оно взовьется.

Сюлли Прюдом

Посвящение

Когда стихи тебе я отдаю,

Их больше бы уж сердце не узнало,

И лучшего, что в сердце я таю,

Ни разу ты еще не прочитала.

Как около приманчивых цветов

Рой бабочек, белея нежно, вьется,

Так у меня о розы дивных снов

Что звучных строф крылом жемчужным бьется.

Увы! рука моя так тяжела:

Коснусь до них – и облако слетает,

И с нежного дрожащего крыла

Мне только пыль на пальцы попадает.

Мне не дано, упрямых изловив,

Сберечь красы сиянье лучезарной,

Иль, им сердец булавкой не пронзив,

Рядами их накалывать попарно.

И пусть порой любимые мечты

Нарядятся в кокетливые звуки,

Не мотыльков в стихах увидишь ты,

Лишь пылью их окрашенные руки.

Идеал

Прозрачна высь. Своим доспехом медным

Средь ярких звезд и ласковых планет

Горит луна. А здесь, на поле бледном,

Я полон грез о той, которой нет;

Я полон грез о той, чья за туманом

Незрима нам алмазная слеза,

Но чьим лучом, земле обетованным,

Иных людей насытятся глаза.

Когда бледней и чище звезд эфира

Она взойдет средь чуждых ей светил, –

Пусть кто-нибудь из вас, последних мира,

Расскажет ей, что я ее любил.

1899

«С подругой бледною разлуки…»

С подругой бледною разлуки

Остановить мы не могли:

Скрестив безжизненные руки,

Ее отсюда унесли.

Но мне и мертвая свиданье

Улыбкой жуткою сулит,

И тень ее меня томит

Больнее, чем воспоминанье.

Прощанье ль истомило нас,

Слова ль разлуки нам постыли?..

О, отчего вы, люди, глаз,

Глаз отчего ей не закрыли?

Когда б я богом стал…

Когда б я Богом стал, земля Эдемом стала б,

И из лучистых глаз, сияя, как кристалл,

Лишь слезы счастия бежали б, чужды жалоб,

Когда б я Богом стал.

Когда б я Богом стал, среди душистой рощи

Корой бы нежный плод, созрев, не зарастал,

И самый труд бы стал веселым чувством мощи,

Когда б я Богом стал.

Когда б я Богом стал, вокруг тебя играя,

Всегда иных небес лазурный сон витал,

Но ты осталась бы всё та же в высях рая,

Когда б я Богом стал.

Ночь на 28 декабря 1900

Тени

Остановлюсь – лежит. Иду – и тень идет,

Так странно двигаясь, так мягко выступая;

Глухая слушает, глядит она слепая,

Поднимешь голову, а тень уже ползет.

Но сам я тоже тень. Я облака на небе

Тревожный силуэт. Скользит по формам взор,

И ум мой ничего не создал до сих пор:

Иду, куда влечет меня всевластный жребий.

Я тень от ангела, который сам едва

Один из отблесков последних божества,

Бог повторен во мне, как в дереве кумира,

А может быть, теперь среди иного мира,

К жерлу небытия дальнейшая ступень,

От этой тени тень живет и водит тень.

Un Воnномме[34]

Когда-то человек и хил, и кроток жил,

Пока гранению им стекла подвергались,

Идею божества он в формулы вложил

Такие ясные, что люди испугались.

С большою простотой он многих убедил,

Что и добра и зла понятия слагались

И что лишь нитями незримо подвигались

Те мы, которых он к фантомам низводил.

Он Библию любил и чтил благочестиво,

Но действий божества он в ней искал мотивы,

И на него горой восстал синедрион.

И он ушел от них – рука его гранила,

Чтобы ученые могли считать светила,

А называется Варух Спиноза он.

Сомнение

Белеет Истина на черном дне провала.

Зажмурьтесь, робкие, а вы, слепые, прочь!

Меня безумная любовь околдовала:

Я к ней хочу, туда, туда, в немую ночь.

Как долго эту цепь разматывать паденьем..

Вся наконец и цепь… И ничего… круги…

Я руки вытянул… Напрасно… Напряженьем

Кружим мучительно… Ни точки и ни зги…

А Истины меж тем я чувствую дыханье:

Вот мерным сделалось и цепи колыханье,

Но только пустоту пронзает мой размах…

И цепи, знаю я, на пядь не удлиниться, –

Сиянье где-то там, а здесь, вокруг – темница,

Я – только маятник, и в сердце – только страх.

«У звезд я спрашивал в ночи…»

У звезд я спрашивал в ночи:

«Иль счастья нет и в жизни звездной?»

Так грустны нежные лучи

Средь этой жуткой черной бездны.

И мнится, горнею тропой,

Облиты бледными лучами,

Там девы в белом со свечами

Печальной движутся стопой.

Иль всё у вас моленья длятся,

Иль в битве ранен кто из вас, –

Но не лучи из ваших глаз,

А слезы светлые катятся.

Агония

Над гаснущим в томительном бреду

Не надо слов – их гул нестроен;

Немного музыки – и тихо я уйду

Туда – где человек спокоен.

Все чары музыки, вся нега оттого,

Что цепи для нее лишь нити;

Баюкайте печаль, но ничего

Печали вы не говорите.

Довольно слов – я им устал внимать,

Распытывать, их чисты ль цели:

Я не хочу того, что надо понимать,

Мне надо, чтобы звуки пели…

Мелодии, чтоб из одной волны

Лились и пенились другие…

Чтоб в агонию убегали сны,

Несла в могилу агония…

Над гаснущим в томительном плену

Не надо слов – их гул нестроен,

Но если я под музыку усну,

Я знаю: будет сон спокоен.

Найдите няню старую мою:

У ней пасти стада еще есть силы;

Вы передайте ей каприз мой на краю

Моей зияющей могилы.

Пускай она меня потешит, спев

Ту песню, что давно певала;

Мне сердце трогает простой ее напев,

Хоть там и пенья мало.

О, вы ее отыщете – живуч

Тот род людей, что жнет и сеет,

А я из тех, кого и солнца луч

Уж к сорока годам не греет.

Вы нас оставите… Былое оживет,

Презрев туманную разлуку,

Дрожащим голосом она мне запоет,

На влажный лоб положит тихо руку…

Ведь может быть: из всех она одна

Меня действительно любила…

И будет вновь душа унесена

К брегам, что утро золотило,

Чтоб, как лампаде, сердцу догореть,

Иль, как часам, остановиться,

Чтобы я мог так просто умереть,

Как человек на свет родится.

Над гаснущим в томительном бреду

Не надо слов – их гул нестроен;

Немного музыки – и я уйду

Туда – где человек спокоен.

1901

Артюр Рембо

Впечатление

Один из голубых и мягких вечеров…

Стебли колючие и нежный шелк тропинки,

И свежесть ранняя на бархате ковров,

И ночи первые на волосах росинки.

Ни мысли в голове, ни слова с губ немых,

Но сердце любит всех, всех в мире без изъятья,

И сладко в сумерках бродить мне голубых,

И ночь меня зовет, как женщина, в объятья…

Богема

Не властен более подошвы истоптать,

В пальто, которое достигло идеала,

И в сане вашего, о Эрато, вассала

Под небо вольное я уходил мечтать.

Я забывал тогда изъяны… в пьедестале

И сыпал рифмами, как зернами весной,

А ночи проводил в отеле «Под луной»,

Где шелком юбок слух мне звезды щекотали.

Я часто из канав их шелесту внимал

Осенним вечером, и, как похмелья сила,

Весельем на сердце и лаской ночь росила.

Мне сумрак из теней там песни создавал,

Я ж к сердцу прижимал носок моей ботинки

И, вместо струн, щипал мечтательно резинки.

Феи расчесанных голов

На лобик розовый и влажный от мучений

Сзывая белый рой несознанных влечений,

К ребенку нежная ведет сестру сестра,

Их ногти – жемчуга с отливом серебра.

И, посадив дитя пред рамою открытой,

Где в синем воздухе купаются цветы,

Они в тяжелый лен, прохладою омытый,

Впускают грозные и нежные персты.

Над ним мелодией дыханья слух балуя,

Незримо розовый их губы точат мед;

Когда же вздох порой его себе возьмет,

Он на губах журчит желаньем поцелуя.

Но черным веером ресниц их усыплен

И ароматами, и властью пальцев нежных,

Послушно отдает ребенок сестрам лен,

И жемчуга щитов уносят прах мятежных.

Тогда истомы в нем подъемлется вино,

Как мех гармонии, когда она вздыхает…

И в ритме ласки их волшебной заодно

Все время жажда слез, рождаясь, умирает.

Стефан Малларме

Дар поэмы

О, не кляни ее за то, что Идумеи

На ней клеймом горит таинственная ночь!

Крыло ее в крови, а волосы, как змеи,

Но это дочь моя, пойми: родная дочь.

Когда чрез золото и волны аромата

И пальмы бледные холодного стекла

На светоч ангельский денница пролила

Свой первый робкий луч и сумрак синеватый,

Отца открытием нежданным поразил,

Печальный взор его вражды не отразил,

Но ты, от мук еще холодная, над зыбкой

Ланиты бледные ты склонишь ли с улыбкой

И слабым голосом страданий и любви

Шепнешь ли бедному творению: «Живи»?

Нет! Если б даже грудь над ней ты надавила

Движеньем ласковым поблекшего перста,

Не освежить тебе, о белая Сивилла,

Лазурью девственной сожженные уста.

Гробница Эдгара Поэ

Лишь в смерти ставший тем, чем был он изначала,

Грозя, заносит он сверкающую сталь

Над непонявшими, что скорбная скрижаль

Царю немых могил осанною звучала.

Как гидра некогда отпрянула, виясь,

От блеска истины в пророческом глаголе,

Так возопили вы, над гением глумясь,

Что яд философа развел он в алкоголе.

О, если туч и скал осиля тяжкий гнев,

Идее не дано отлиться в барельеф,

Чтоб им забвенная отметилась могила,

Хоть ты, о черный след от смерти золотой

Обломок лишнего в гармонии светила,

Для крыльев Дьявола отныне будь метой.

«…»

…Отметим способность переводчика вселяться в душу разнообразных переживаний… Разнообразен и умен также выбор поэтов и стихов – рядом с гейневским «Двойником», переданным сильно, – легкий, играющий стиль Горация и смешное стихотворение «Сушеная селедка» (из Ш. Кро).

Александр Блок

Шарль Кро

Сушеная селедка

Видали ль вы белую стену – пустую, пустую,

пустую?

Не видели ль лестницы возле – высокой, высокой,

высокой?

Лежала там близко селедка – сухая, сухая, сухая…

Пришел туда мастер, а руки – грязненьки,

грязненьки,

грязненьки.

Принес молоток свой и крюк он – как шило,

как шило,

как шило…

Принес он и связку бечевок – такую, такую, такую.

По лестнице мастер влезает – высоко, высоко,

высоко,

И острый он крюк загоняет – да туки, да туки, да

туки!

Высоко вогнал его в стену – пустую, пустую,

пустую;

Вогнал он и молот бросает – лети, мол, лети, мол,

лети, мол!

И вяжет на крюк он бечевку – длиннее, длиннее,

длиннее,

На кончик бечевки селедку – сухую, сухую, сухую.

И с лестницы мастер слезает – высокой, высокой,

высокой,

И молот с собою уносит – тяжелый, тяжелый,

тяжелый.

Куда, неизвестно, но только – далеко, далеко,

далеко.

С тех пор и до этих селедка – сухая, сухая, сухая,

На кончике самом бечевки – на длинной,

на длинной,

на длинной,

Качается тихо, чтоб вечно – качаться, качаться,

качаться…

Сложил я историю эту – простую, простую,

простую,

Чтоб важные люди, прослушав, сердились,

сердились,

сердились,

И чтоб позабавить детишек таких вот…

и меньше… и

меньше…

«У нее были косы густые…»

У нее были косы густые

И струились до пят, развитые,

Точно колос полей, золотые.

Голос фей, но странней и нежней,

И ресницы казались у ней

От зеленого блеска черней.

Но ему, когда конь мимо пашен

Мчался, нежной добычей украшен,

Был соперник ревнивый не страшен,

Потому что она никогда

До него, холодна и горда,

Никому не ответила: «Да».

Так безумно она полюбила,

Что когда его сердце остыло,

То в своем она смерть ощутила.

И внимает он бледным устам:

«На смычок тебе косы отдам:

Очаруешь ты музыкой дам».

И, лобзая, вернуть он не мог

Ей румянца горячего щек, –

Он из кос ее сделал смычок.

Он лохмотья слепца надевает,

Он на скрипке кремонской играет

И с людей подаянье сбирает.

И, чаруя, те звуки пьянят,

Потому что в них слезы звенят,

Оживая, уста говорят.

Царь своей не жалеет казны,

Он в серебряных тенях луны

Увезенной жалеет жены.

. . . . . . . . . . . . . . .

Конь усталый с добычей не скачет,

Звуки льются… Но что это значит,

Что смычок упрекает и плачет?

Так томительна песня была,

Что тогда же и смерть им пришла;

Свой покойница дар унесла;

И опять у ней косы густые,

И струятся до пят, развитые,

Точно колос полей, золотые…

«Do, re, mi, fa, sol, la, si, do…»

Do, re, mi, fa, sol, la, si, do.

Ням-ням, пипи, аа, бобо.

Do, si, lа, sol, fa, mi, ге, dо.

Папаша бреется. У мамы

Шипит рагу. От вечной гаммы,

Свидетель бабкиных крестин,

У дочки стонет клавесин…

Ботинки, туфельки, сапожки

Прилежно ваксит старший сын

И на ножищи, и на ножки…

Они все вместе в Luxembourg[35]

Идут сегодня делать тур,

Но будут дома очень рано

И встанут в шесть… чтоб неустанно

Do, re, mi, fa, sol, la, si, do.

Ням-ням, пипи, аа, бобо.

Do, si, la, sol, fа, mi, re, do.

Морис Роллина

Богема Сонет

Последний мой приют – сей пошлый макадам,

Где столько лет влачу я старые мозоли

В безумных поисках моей пропавшей доли,

А голод, как клеврет, за мною по пятам.

Твоих, о Вавилон, вертепов блеск и гам

Коробку старую мою не дразнят боле!

Душа там скорчилась от голода и боли,

И черви бледные гнездятся, верно, там.

Я призрак, зябнущий в зловонии отребий,

С которыми сравнял меня завидный жребий,

И даже псов бежит передо мной орда;

Я струпьями покрыт, я стар, я гнил, я – парий,

Но ухмыляюсь я презрительно, когда

Помыслю, что ни с кем не хаживал я в паре.

Библиотека

Я приходил туда, как в заповедный лес:

Тринадцать старых ламп, железных и овальных,

Там проливали блеск мерцаний погребальных

На вековую пыль забвенья и чудес.

Тревоги тайные мой бедный ум гвоздили,

Казалось, целый мир заснул иль опустел;

Там стали креслами тринадцать мертвых тел.

Тринадцать желтых лиц со стен за мной следили.

Оттуда, помню, раз в оконный переплет

Я видел лешего причудливый полет,

Он извивался весь в усильях бесполезных:

И содрогнулась мысль, почуяв тяжкий плен, –

И пробили часы тринадцать раз железных

Средь запустения проклятых этих стен.

Безмолвие (Тринадцать строк)

Безмолвие – это душа вещей,

Которым тайна их исконная священна,

Оно бежит от золота лучей,

Но розы вечера зовут его из плена;

С ним злоба и тоска безумная забвенна,

Оно бальзам моих мучительных ночей,

Безмолвие – это душа вещей,

Которым тайна их исконная священна.

Пускай роз вечера живые горячей –

Ему милей приют дубравы сокровенной,

Где спутница печальная ночей

Подолгу сторожит природы сон священный…

Безмолвие – это душа вещей.

1901

Приятель

Одетый в черное, он бледен был лицом,

И речи, как дрова, меж губ его трещали,

В его глазах холодный отблеск стали

Сменялся иногда зловещим багрецом.

Мы драмы мрачные с ним под вечер читали,

Склонялись вместе мы над желтым мертвецом,

Высокомерие улыбки и печали

Сковали вместе нас таинственным кольцом.

Но это черное и гибкое созданье

В конце концов меня приводит в содроганье.

«Ты – дьявол», – у меня сложилось на губах.

Он мигом угадал: «Вам Боженька милее,

Так до свидания, живите веселее!

А дьявол вам дарит Неисцелимый Страх».

Тристан Корбьер

Два Парижа

1 Ночью

Ты – море плоское в тот час, когда отбой

Валы гудящие угнал перед собой,

А уху чудится прибоя ропот слабый,

И тихо черные заворошились крабы.

Ты – Стикс, но высохший, откуда, кончив лов,

Уносит Диоген фонарь, на крюк надетый,

И где для удочек «проклятые» поэты

Живых червей берут из собственных голов.

Ты – щетка жнивника, где в грязных нитях рони

Прилежно роется зловонный рой вороний,

И от карманников, почуявших барыш,

Дрожа спасается облезлый житель крыш.

Ты – смерть. Полиция хранит, а вор устало

Рук жирно розовых взасос целует сало.

И кольца красные от губ на них видны

В тот час единственный, когда ползут и сны.

Ты – жизнь, с ее волной певучей и живою

Над лакированной тритоньей головою,

А сам зеленый бог в мертвецкой и застыл,

Глаза стеклянные он широко раскрыл.

2 Днем

Гляди, на небесах, в котле из красной меди

Неисчислимые для нас варятся снеди.

Хоть из остаточков состряпано, зато

Любовью сдобрено и потом полито!

Пред жаркой кухнею толкутся побирашки,

Свежинка с запашком заманчиво бурлит,

И жадно пьяницы за водкой тянут чашки,

И холод нищего оттертого долит.

Не думаешь ли, брат, что, растопив червонцы,

Журчаще-жаркийжир[36] для всех готовит солнце?

Собачьей, мы и той похлебки подождем.

Не всем под солнцем быть, кому и под дождем.

С огня давно горшок наш черный в угол сдвинут,

И желчью мы живем, пока нас в яму кинут.

Франсис Жамм

«Когда для всех меня не станет меж живыми…»

Когда для всех меня не станет меж живыми,

С глазами, как жуки на солнце, голубыми,

Придешь ли ты, дитя? Безвестною тропой

Пойдем ли мы одни… одни, рука с рукой?

О, я не жду тебя дрожащей, без одежды,

Лилея чистая между стыдливых дев,

Я знаю, ты придешь, склоняя робко вежды,

Корсажем розовым младую грудь одев.

И, даже братского не обменив лобзанья,

Вдоль терний мы пойдем, расцветших для терзанья,

Где паутин повис трепещущий намет,

Молчанья чуткого впивая жадно мед.

И иногда моей смущенная слезою,

Ты будешь нежною рукой мою сжимать,

И мы, волнуясь, как сирени под грозою,

Не будем понимать… не будем понимать…

Вьеле Гриффен

Осень

Как холодный дождь изменницей слывет,

Точно ветер, и глуха, да оборвет.

Подозрительней, фальшивей вряд ли есть,

Имя осень ей – бродяжит нынче здесь…

Слышишь: палкой-то по стенке барабанит,

Выйди за дверь: право, с этой станет.

Выйди за дверь. Пристыди ж ты хоть ее,

Вот неряха-то. Не платье, а тряпье.

Грязи, грязи-то на ботах накопила,

Да не слушай, что бы та ни говорила.

Не пойдет сама… швыряй в нее каменья,

А вопить начнет – не бойся. Представленье.

Мы давно знакомы… Год назад

Здесь была, ходила с нами в сад,

Улыбалась, виноградом нас дарила,

Так о солнышке приятно говорила:

«Слышишь, летний, мол, лепечет ветерок,

Поработал, так приятно – на бочок».

Ужин подали – уселась вечерять.

Этой женщины да чтобы не узнать.

Дали нового отведать ей винца,

Принесли потом в сарай мы ей сенца.

Спать ложилася меж телкой и кобылой,

Смотрим: к утру и вода в сенях застыла.

Лист дождем посыпался с тех пор.

Нет, шалишь. Теперь и ставни на запор.

Пусть идет в другие греться сени:

Нынче места нет на нашем сене,

Околачивать других ищи ступеней…

Листьев, листьев-то у ней по волосам,

А глаза-то смотрят точно бы из ям.

Голос хриплый – ну а речи точный мед;

Только нас теперь и этим не возьмет.

Золотом обвесься – нас не тронет,

Подвяжи звонок-то, пусть трезвонит.

Да дровец бы для Мороза припасти,

Не зашел бы дед Морозко по пути.

Прогулка

Заветный час настал. Простимся и иди!

Побудь в молчании, одна с своею думой,

Весь этот долгий день – он твой и впереди,

О тени, где меня оставила, не думай.

Иди, свободная и легкая, как сны,

В двойном сиянии улыбки, в ореолах

И утра, и твоей проснувшейся весны;

Ты не услышишь вслед шагов моих тяжелых.

Есть дуб, как жизнь моя, увечен и живуч,

Он к меланхоликам и скептикам участлив

И приютит меня – а покраснеет луч,

В его молчании уж тем я буду счастлив,

Что ветер ласковым движением крыла,

Отвеяв от меня докучный сумрак грезы,

Цветов, которые ты без меня рвала,

Мне аромат домчит, тебе оставя розы.

«Грозою полдень был тяжелый напоен…»

Грозою полдень был тяжелый напоен,

И сад в его уборе брачном

Сияньем солнца мрачным

Был в летаргию погружен.

Стал мрамор как вода, лучами растоплён,

И теплым и прозрачным,

Но в зеркале пруда

Казалась мрамором недвижная вода.

Ада Негри

Под снегом

На поля и дороги, легко и неслышно кружася, падают снежные хлопья. Резвятся белые плясуны в небесном просторе и, усталые, неподвижные, целыми тысячами отдыхают на земле, а там заснут на крышах, на дорогах, на столбах и деревьях.

Кругом – тишина в глубоком забытьи, и ко всему равнодушный мир безмолвен. Но в этом безбрежном покое сердце обернулось к прошлому и думает об усыпленной любви.

Тучи

Я стражду. Там, далеко, сонные тучи ползут с безмолвной равнины. На черных крыльях гордо прорезая туман, каркая, пролетают вороны.

Печальные остовы деревьев с мольбой подставили свои нагие ветви под жестокие укусы ветра. Как мне холодно. Я одна. Под нависшим серым небом носятся стоны угасшего и говорят мне: «Приди. Долина одета туманом, приди, скорбная, приди, разлюбленная».

Здравствуй, нищета

Кто это стучится в мою дверь?

Здравствуй, нищета, ты не страшна мне.

Войди и повей холодом смерти.

Я приму тебя, суровая и спокойная.

Беззубое привидение с руками скелета, посмотри – я смеюсь тебе в лицо. Тебе и этого мало! Что ж, подойди, проклятое видение, отними от меня надежду, когтистой лапой захвати мое сердце и простри крыло над скорбным ложем моей матери, которая умирает.

Ты беснуешься. Напрасно. Молодость моя, жизнь моя, ты не увидишь моей погибели в роковой борьбе. Над грудой обломков, над всеми муками жизни горят и блещут мои двадцать лет.

Тебе не отнять у меня Божественной силы, что сжигает мне сердце, тебе не остановить бешеного полета, который влечет меня. Твое жало бессильно.

Я иду своей дорогой, о черная богиня.

Посмотри, там, в мире, сколько там солнца, сколько роз, слышишь ли в радостном небе веселые трели ласточки, что за блеск верований и идеалов, что за трепет крыльев.

Старая бескровная мегера, что ты там прячешь в своем черном чепце? В моих жилах течет кровь, черная и гордая мужицкая кровь. Попираю страх, и слезы, и гнев и стремлюсь в грядущее.

Я ищу вдохновенного труда, который все подчиняет своей благородной власти, я ищу вечно юного искусства, лазурного смеха, воздуха, напоенного цветами, я хочу звезд, поцелуев и блеска. Ты же проходи мимо, черная колдунья, проходи, как роковая тень отходит от солнца.

Всё воскресает, всё надеется, в чаще улыбаются фиалки, и я смело выскользну из твоих сетей и пою гимн жизни.

Песня заступа

Я грубая шпага и рассекаю грудь земли. Я сила и невежество, во мне скрежет голода и блеск солнца. Я нищета и надежда. Мне знаком и раскаленный бич жгучего полдня, и грохот урагана в долине, и тучи, мечущие молнии. Я знаю дикие и вольные ароматы, которые, торжествуя, разливает по земле май с его душистыми цветами, бабочками и поцелуями. От труда ежечасного, ежеминутного я становлюсь острее и блестящее, и я иду решительная, страшно сильная и постоянная, иду, прорезывая твердую землю.

Я вхожу в низкие покосившиеся лачужки, в грубо сколоченную сыроварню, куда пробирается сквозь дверные щели резкий зимний ветер, туда, где у стонущего пламени очага приютилась малодушная лень и где дрожит голодная старуха с худым и желтым лицом. Я вхожу туда и все это вижу. И вот, брошенная в угол в глубокую и страшную ночь, которая налегла на сырую равнину и на дымную комнату, пока ржавая лихорадка треплет разбитые женские тела и слышно только, как храпят мужики, я не сплю, и дуновение желания воспламеняет меня. Я грежу о новой заре, когда, как сельское победное знамя на солнце, что золотит воздух, в ясном блеске колеблясь над вдохновенной толпой, я восстану над плодородной землей, сияя жизнью и мощью.

На железе не будет крови, знамена будут белы. Под молодецкими ударами, раздавленная, умрет змея ненависти, и из земли, насыщенной любовью, благоухающей розами, очищенной юным пылом, до самой небесной лазури будет доноситься шум грубых человеческих голосов, не то гимн, не то вопль.

Мира… труда… хлеба.

Побежденные

Сколько их – сотня, тысяча, миллионы.

Их без числа и счета.

Сдержанный гул несется издалека из их тесных рядов.

Они идут среди сурового ветра ровным и медленным шагом, с голой головой, в грубых одеждах, с воспаленными взглядами. Они ищут меня.

Они меня настигли, и вот толпа серых фигур, масса изможденных лиц колеблющейся волной окружила меня, сдавила, скрыла, замкнула. Я слышу хриплое дыхание, долгий плач звучит в тумане, проклятия, вздохи.

Мы собрались из домов без огня, с беспокойных постелей, где осиленное тело сначала должно скорчиться, потом подается и, наконец, сляжет. Мы пришли из рвов и из тайников и бросаем на землю чудовищную тень скорби и опасностей.

Мы искали ее, идеальной веры. И она предала нас. Мы искали любви, которая надеется и верит, и она предала нас. Мы искали труда, который бодрит, возрождает, и он отверг нас.

Где же надежда? Где сила?

О, пощади, пощади нас. Мы побеждены. Над нами и вокруг нас в сильном золотом свете солнечных лучей ярко разносится веселый и громкий гимн лобзаний и труда.

Железной змеей с шумом влетает поезд под горные своды. Промышленность военной трубой зовет умы и руки на жатву.

Тысячи уст горят влюбленным желаньем.

Тысячи жизней отважно бросаются в это пылающее жерло.

А нас не нужно. Кто бросил нас на эту землю, злую мачеху? Кто не дает нам свободно дышать? Кто гнетет и давит нас? Чья ненависть тяготеет над нами? И чья неизвестная рука нас оттолкнула? Почему слепая судьба кричит нам: напрасно.

О милосердие, милосердие к побежденным.

Не тревожь меня

Если иногда, поглощенная думой, я не внимаю твоим любовным речам, если мои глаза горят, а по лицу и губам разливается непривычная бледность, если я всё забываю и, склонив темно-русую голову, вся отдаюсь своим мыслям, не трогай меня: передо мной в эти минуты открывается огромный Божественный мир. Разорванные тучи окружили солнце, нагое и смеющееся. Небо держит в могучих объятьях землю всю в миртах и фиалках.

И отовсюду, со скошенного луга и с волнующихся безбрежных полей, с листвы дубов и кипарисов, из оазиса и из пустыни, из бесконечных лесов, где воет, бешено ревет сердитый ветер с трепетом чувственной любви, что живит все созданное, я чувствую, как отовсюду несется вместе с беспокойным полетом рассеявшихся в воздухе птиц широкое, свежее, торжествующее дыхание, веет силой и здоровьем.

Всё зацветает розами, надеждой, чистой, верующей думой, торжествующим трудом, благородным одушевлением, талантом, подвигом.

Не пьет больше крови скорбная земля.

Война, эта свирепая и непокорная колдунья, не наводит больше ружей и не разражаются больше пушки яростными выстрелами, а на боевом поле не слышно больше военных песен.

Весь мир одно отечество, и всех оживляет один священный энтузиазм, и песня торжественной и кроткой любви летит с одного берега на другой.

Паровик дымит, плуг разрывает плодородную грудь земли, ревут и стучат машины, пылают очаги, и над этим диким львиным ревом земли в брожении Свобода распустила свои белые крылья, и гул их гордо разносится по ветру.

Арабский конь

Не желтые ли пустыни тебе грезятся?

Не горячие ли равнины, все золотые от солнца?

Безбрежные миражи раскаленных песков?

Бег и ржание смелых коней на твоей родине?

Когда ты взмахиваешь косматой гривой и, кусая удила, боевым копытом бьешь в землю, когда ты ржешь с диким завываньем, в груди у меня внезапно зажигается жажда видеть новые страны.

Знаешь ли? Меня влекут те ясные равнины, те блестящие пески, что золотятся на солнце.

Дай мне оседлать твою быструю спину, черный скакун мой, живее в путь и пожирай землю.

Беги от туманов, застывших над равниной, топчи эту грубую толпу, рви на скаку колючий кустарник. Вскачь промчись через долины и леса.

Ты свободен, ты царь.

Скачи через пропасти и стремнины, через надувшиеся потоки, через сплетшиеся лианы, попирай цветы.

Вперед, всё вперед, и если дорога наша слишком длинна, пусть вместе с тобой упаду я в прах, о мой борзый конь.

О розовое пламя тихих вечеров, и вы, призраки гибких пальм, отражающие в море суровые и обрывистые силуэты, и вы, хриплые трели арабской песни, уходящие в голубое небо.

Раскаленный песок мечет искры.

В галоп, Ахмед! Нет преград твоему вольному бегу.

Вихрем улетай в неведомую даль.

Все нипочем, если в лицо повеяло свободой.

Смерть Анненского, о которой я узнал только из твоего письма, очень поразила меня. На нем она не была написана – или я не узнал ее. Только что у Дризена он произнес большую и, как всегда, блестящую речь о театре, бодро и громко, как всегда. У него была готова публичная лекция и две книги стихов.

Александр Блок

(Из письма к Л. Менделеевой-Блок)

Среди миров

Среди миров, в мерцании светил

Одной Звезды я повторяю имя…

Не потому, чтоб я Ее любил,

А потому, что я томлюсь с другими.

И если мне сомненье тяжело,

Я у Нее одной ищу ответа,

Не потому, что от Нее светло,

А потому, что с Ней не надо света.

3 апреля 1909

Царское Село

Хроника жизни и творчества Иннокентия Федоровича Анненского

1855

20 августа (1 сентября по н. ст.) родился в Омске. Отец – Федор Николаевич – начальник отделения Главного управления Западной Сибирью.

1865

Семья Анненских возвращается в Петербург. Карьера Федора Николаевича в столице не складывается. Он переведен на очень скромную должность чиновника по особым поручениям Министерства внутренних дел.

1865-1872

Учеба в частной школе, затем во 2-й прогимназии. С 1869 года – в частной гимназии Беренса, которую Анненский по неизвестной причине оставляет в 1872 году.

1874

Отец Анненского уволен со службы, его разбивает паралич.

В том же году – первая, неудачная попытка юного Анненского сдать экзамены на «свидетельство о зрелости» экстерном.

1875

Со второй попытки экзамен сдан, аттестат получен. В этом же году Анненский поступает в Петербургский университет на историко-филологический факультет по словесному разделу.

1879

Оканчивает Петербургский университет со степенью кандидата и правом преподавать древние языки. Начинает преподавать в петербургской частной гимназии Ф. Ф. Бычкова (впоследствии – Я. Г. Гуревича). Урывками занимается филологическими исследованиями, пробует себя в переводах. Осенью того же года женится на Надежде Валентиновне Хмара-Барщевской, матери двух сыновей-подростков от первого брака. Небольшое имение жены в Смоленской губернии доходов не приносит. Материальные заботы о семье всецело ложатся на плечи Иннокентия Федоровича.

1880

У четы Анненских родился сын Валентин.

1881

Начиная с этого года Анненский публикует рецензии по русской, славянской и классической филологии в «Журнале народного просвещения».

1887

Помещает две статьи о поэзии Я. И. Полонского и А. К. Толстого в журнале «Воспитание и обучение». Пишет ряд стихотворений «на случай».

1891

Получает назначение в Киев на пост директора Коллегии Павла Галагана (закрытое учебное заведение, соответствовавшее четырем старшим классам гимназий). Начинает работу над переводами Еврипида. Пишет «Педагогические письма».

1893

После конфликта с попечительницей Коллегии вновь возвращается в Петербург. Назначается директором 8-й петербургской гимназии.

1896-1905

Анненский – директор Николаевской гимназии в Царском Селе. Среди его учеников – Н. С. Гумилёв, Д. И. Коковцев, Н. Н. Пунин, С. Горный.

1898

Назначен членом Ученого комитета Министерства народного просвещения.

1899

В дни пушкинских торжеств выступает с речью «Пушкин и Царское Село», не официально-сухой, как было принято, а «теплой и содержательной».

1890

Выступает со статьями о Н. В. Гоголе, М. Ю. Лермонтове, И. А. Гончарове, А. Н. Майкове в журнале «Русская школа». Тогда же совершает ряд поездок в Италию и Францию.

1901

Задумывает объединить стихи конца 90-х гг. в сборник под названием «Утис. Из пещеры Полифема». В первые годы нового века создает три оригинальные трагедии на сюжеты античных мифов: «Меланиппа-философ» (опубликована в 1901 г.), «Царь Иксион» (опубликована в 1902 г.), «Лаодамия» (опубликована в 1906 г.).

1904

Выходит книга стихов «Тихие песни», включившая в себя переводы из Горация, Лонгфелло, Бодлера, Верлена, Леконт де Лиля, Сюлли Прюдома, Рембо, Малларме, Кро, Корбьера, Роллина, Жамма.

1906

Уволен с поста директора гимназии в связи с ученическими беспорядками. Служит инспектором Петербургского учебного округа. По делам службы много разъезжает по северо-западным губерниям России.

В том же году выходит 1-й том Еврипида в переводах Анненского и с его толкованиями, а также сборник литературно-критических статей «Книга отражений».

1908

Духовными конфидентками и адресатами писем Анненского являются его жена, Е. И. Мухина, А. В. Бородина, Н. П. Бегичева, О. П. Хмара-Барщевская, Е. И. Левицкая, Т. А. Богданович, О. А. Васильева. Стихи и статьи изредка печатаются в журналах «Гермес», «Перевал», в альманахе «Белый камень», в газетах «Слово», «Речь», «Голос Севера». Литературное одиночество Анненского углубляется.

Летом 1906 года поэт завершает вакхическую драму «Фамира-кифаред».

1907-1908

Создаются новые лирические стихи, пишутся статьи о русских и западноевропейских поэтах для «Второй книги отражений».

1909

Год небывалого творческого напряжения.

Иннокентий Федорович продолжает читать стиховедческие лекции, пишутся новые стихи. Анненский принимает деятельное участие в организации журнала «Аполлон», печатает в нем «Ледяной трилистник». Однако статья «О современном лиризме», опубликованная в том же журнале, вызывает обиды в литературном мире, насмешки и непонимание в прессе. Публикация второй части статьи откладывается, что больно ранит поэта.

В октябре, увлеченный литературно-издательскими замыслами, Анненский решает покинуть службу. Подано прошение об отставке.

3 ноября Анненский скоропостижно умирает на ступенях Царскосельского вокзала. Умирает на пороге «новой жизни» и новой деятельности.

4 ноября – похороны в Царском Селе, собравшие огромное количество народа.

1910

Выходит главная книга Анненского «Кипарисовый ларец», подготовленная к печати его сыном В. Кривичем.

Две трети лирики – пока остаются в рукописях, громадная литературная слава Анненского – впереди.

Загрузка...