Магомед-Султан Яхъяев ТРИ СОЛНЦА Повесть об Уллубии Буйнакском

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

…В небе плыли облака -

Яркой пышностью ковров.

Важно плыли облака.

Мой характер был суров.

Я готов был вечно жить.

Я был счастлив и здоров.

Борис Лапин.

Предисловие к биографии

ГЛАВА ПЕРВАЯ

На пыльной улочке Керван-Сарай, перед невзрачным одноэтажным домиком с облупившейся вывеской «Чайхана», толпился народ. Со всех сторон стекались сюда люди — старые, молодые. Радостно визжали дети. Громко звучала разноязычная речь, то и дело прерываемая взрывами веселого смеха, резким заливистым свистом, яростным улюлюканьем.

Чайхану перса Музафара в Темир-Хан-Шуре[1] знали все, даже жители дальних аулов. Слава о его ароматном и вкусном чае гремела на всю округу. Секрет приготовления этого удивительного напитка был ведом только ему одному. Впрочем, кое-кто поговаривал, что никакого секрета тут нет, а все дело в огромном серебряном самоваре, который отец Музафара много лет тому назад привез сюда из Персии.

В жаркие летние дни самовар Музафара, словно гигантский раздувшийся бурдюк, возвышался прямо на улице, у самого порога чайханы. От дыма вся стена дома закоптилась и почернела. Немолодой перс с толстыми, словно бы надутыми, как у зурнача на свадьбе, щеками и огромным отвисшим животом, делавшим его самого уморительно похожим на самовар, день-деньской суетился вокруг своего «кормильца», ловко поднося любителям дымящиеся чашки на ярком, цветастом подносе.

Чаевники восседали тут же, на ковриках, расстеленных в холодке подле стены, по-восточному поджав под себя ноги, и вкушали божественный напиток, чашку за чашкой, до тех пор, пока лица их не покрывались испариной и по всему телу не разливалась приятная, горячая истома, словно после хорошего, сытного обеда.

Но сейчас чайхана выглядела необычно.

Самовар, устало пыхтя, стоял в стороне, заброшенный, всеми забытый. Оборванный, нищий старик, нанятый Музафаром в помощники, сидя на корточках, лениво раздувал еле тлеющие угли сквозь длинную деревянную трубку. Время от времени он запускал эту же трубку себе за ворот и долго, с наслаждением почесывал ею спину. Даже жмурился от удовольствия, обнажая в улыбке редкие желтые зубы заядлого курильщика.

Изо всех сил работая плечами и локтями, Уллубий с трудом протиснулся сквозь пеструю, орущую толпу.

В самом центре круга в отчаянной схватке сцепились два петуха. Переливающиеся всеми цветами радуги, яркие перья рассвирепевших драчунов едва были видны в густом столбе пыли.

На пороге чайханы, прислонясь тучным телом к стене, стоял Музафар. Лицо его выражало презрительную уверенность: всем своим видом он давал понять окружающим, что ни на секунду не сомневается в победе своего любимца — знаменитого бойцового петуха, по кличке Джигит. За этим петухом он специально ездил в горный аул Кадар: сильные, быстрые, ловкие, отчаянно храбрые кадарские петухи на весь Дагестан славились своими отменными бойцовскими качествами.

Музафар держался так, словно его Джигит уже победил, словно вцепился лапами в спину противника, а тот распластался под ним, обессилевший, беспомощный, жалкий, и вот уже посрамленный хозяин побежденного петуха на глазах у радостно улюлюкающей толпы, согласно обычаю, отрезает голову своему незадачливому вояке…

Но хозяин второго петуха, тоже перс, торговец коврами Сухраб, казалось, еще меньше, чем Музафар, сомневался в победе своего любимца.

Соперники дрались не на жизнь, а на смерть. Время от времени они отступали друг от друга на почтительное расстояние и, растопырив крылья, выжидали с таким видом, словно сознательно решили устроить короткую передышку, а может быть, даже и обдумать очередной бойцовский прием. Но передышка длилась недолго. Вот уже они снова кидаются друг на друга, сшибаются грудью. И каждый старается безжалостно заклевать противника. И тот, кому удается хоть на миг взять верх, яростно топчет врага лапами, злобно вцепившись клювом в мясистый гребешок.

Музафар и Сухраб даже и виду не подавали, что волнуются, держались подчеркнуто бесстрастно. Зато уж остальные болельщики не стеснялись. То и дело из толпы раздавались свистки, улюлюканье, возбужденные азартные выкрики:

— Дави его! Сильнее дави!

— Молодец, Джигит! Не выпускай!

— Вах! Позор! Разлегся, как мокрая курица!

Молодой звонкий голос радостно выкрикнул:

— Дави его, Джигит, как наши большевики давят всех алимов[2]!

Сразу стало тихо.

— Кто это сказал? — раздался хриплый бас. — А ну-ка покажи нам свою красную большевистскую морду! Сейчас ты у меня узнаешь, кого надо давить!

Парнишка в лохматой папахе, крикнувший про большевиков, ничуть не испугался этой угрозы.

— А ты глянь! — весело отпарировал он. — Вон как он скис, ваш пузатый Нажмутдин! А Джигит сидит на нем, словно Махач на своем коне! Молодец, Джигит! Держись!

Обладатель хриплого баса, длинный худой мужчина в черкеске с газырями и дорогой каракулевой папахе, подскочил к парню:

— Я распорю сейчас твое голодное брюхо, сын гяура! Такую пакость посмел выговорить про самого имама[3]! Да я из тебя лепешку лезгинскую сделаю!

Сверкнуло на солнце лезвие кинжала. Толпа сразу подалась назад.

Парень, посмевший оскорбить самого Нажмутдииа Гоцинского, быстро оглянулся по сторонам. Отступать было некуда, надо принимать бой.

Вековая традиция горцев запрещала нападать на безоружного. Но мужчина в черкеске, видно, не очень-то собирался считаться с обычаями. Поигрывая кинжалом, он медленно приближался к озирающемуся парню.

— Струсил, желторотый? — усмехнулся он. — Нечего оглядываться! Сидя на верблюде, в отаре не спрячешься!

Видя, что драки не миновать, парень ловко выхватил кинжал из ножен горца, стоявшего с ним рядом. Теперь уже два обнаженных клинка сверкали на солнце.

— Ну-ка повтори, что ты сказал про имама! — сверля обидчика налившимися кровью глазами, прохрипел длинный.

— Сказанное слово что пущенная стрела! — гордо ответил юноша. — Я от своих слов не отказываюсь! Я повторять не буду… Я не мельница, чтобы молоть одно и то же!

Петухи как ни в чем не бывало продолжали наскакивать друг на друга, но па них теперь уже никто не глядел. Толпа замерла, предвкушая иное, куда более захватывающее зрелище.

Какой-то сердобольный старик, схватив длинного сзади за пояс, умоляюще закричал:

— Опомнись! Ведь нынче пятница! Грех проливать кровь в такой день!

— Не бойся, отец! — хищно оскалившись, ответил тот. — Кровь будет пролита за посланца самого аллаха! За имама Нажмутдина! Аллах простит мне этот грех!

— Женщины! Что же вы? Кидайте скорее на землю свои платки! — отчаянно закричал старик.

Это был последний шанс предотвратить кровопролитие: платок, сорванный женщиной с головы и брошенный наземь, прекратил бы поножовщину. Но ни одной женщины не осталось уже в этой сумрачной, испуганно притихшей толпе.

Раздумывать было некогда.

Уллубий решительно подошел к молодчику в черкеске и взял его за локоть:

Погоди, джигит!.. Не тронь парня… Не видишь разве? Он ведь совсем мальчишка…

— А ты кто такой? — вскинулся тот. — Тоже большевик? Прочь с дороги!

Уллубий понял, что никакими уговорами тут не поможешь. Оттеснив парнишку плечом, он молча встал перед разъяренным головорезом, поправил пенсне, улыбнулся спокойно, словно бы говоря всем своим видом: «Ну что ж, если у тебя хватит совести, — давай, бей!»

Толпа в ужасе замерла. Тишина была такая, что, казалось, слышно, как гулко и сильно бьются сердца этих двух застывших друг перед другом людей.

Теперь стало ясно, что дело добром не кончится. Еще миг — и человек в черкеске, оправившись от неожиданности, прикончит своим кинжалом и этого славного, хотя и не в меру горячего паренька, и его странного, невесть откуда взявшегося защитника.

Внезапно послышался конский топот, и тишину разорвали резкие, визгливые голоса:

— Имам!..

— Имам Нажмутдин едет!..

Напряжение сразу разрядилось. Люди словно очнулись от столбняка.

— Повезло тебе! — сказал длинный и неторопливо вложил кинжал в ножны. — Благодари аллаха! Если бы не имам, лежал бы ты сейчас тут с перерезанным горлом! Ну да ничего! Недолго ждать! Скоро наш имам всех вас перевешает, как бараньи туши на карасе[4]!..

Улица быстро опустела. Все кинулись навстречу имаму Нажмутдину, торжественно въезжающему в город.

Удивительное зрелище представилось глазам Уллубия, едва успевшего опомниться после перенесенной встряски.

Впереди шествия грузно шагал Аликлыч — знаменитый борец из Бугдена. До революции он выступал в цирке, демонстрируя свою богатырскую силу: на глазах у потрясенной публики гнул рельсы, подымал могучими руками здоровенного буйвола. Слава Аликлыча гремела по всей России, да и не только по России: имя его было известно и за рубежом. Имаму удалось привлечь на свою сторону этого популярного борца, любимца народа. Аликлыч стал телохранителем Нажмутдина Гоцинского. В черной черкеске с газырями, с дорогим кинжалом за поясом, в огромной горской папахе, он должен был олицетворять собой непобедимую мощь и силу ислама[5]. Вслед за Аликлычем медленно ехали на конях два знаменосца. Они держали в руках зеленые знамена. На каждом знамени красовался полумесяц, обрамленный затейливыми арабскими письменами.

За ними торжественно двигалась красиво разукрашенная линейка: ее влекли за собой четыре откормленных мула.

По одну сторону линейки восседал Нажмутдин Гоцинский, провозглашенный недавно имамом Дагестана и Северного Кавказа. Он был в папахе, в черкеске, с кинжалом за поясом. Под тяжестью его огромного, грузного тела линейка сильно осела набок. По другую сторону, гордо выпрямившись, сидел маленький, высохший старик с длинной бородой. Его черная папаха была обвита белоснежной чалмой в знак того, что он некогда посетил Мекку. Это был шейх Узун-Хаджи, ближайший сподвижник Нажмутдина Гоцинского, объявленный поверенным имама.

Восемь всадников в белых офицерских кителях с золотыми погонами, с шашками наголо ехали по бокам, составляя почетный эскорт имама и его поверенного. А сзади, по два в ряд, трусила рысцой конная охрана.

Еще совсем недавно о Нажмутдине Гоцинском слыхали разве только в горном аварском ауле Гоцоб, откуда он был родом (отсюда и фамилия — Гоцинский). Среди других духовных лиц своего аула он не выделялся ни особым благочестием, ни ученостью, ни воинскими доблестями. Одно время он служил наибом участка, но эта его карьера ничего, кроме неприятностей, ему не принесла. Однажды он зверски избил крестьянина и был за это арестован по указу канцелярии губернатора. Выйдя из-под ареста, он стал распускать слухи, что пострадал от произвола русских властей, чем снискал себе у некоторых доверчивых людей славу чуть ли не национального героя. А едва только в горах пронеслась весть о революции в Петрограде, он объявил себя защитником ислама и шариата[6] от посягательств гяуров, то есть русских большевиков.

Большинству жителей городов и аулов Дагестана нелегко было разобраться в удивительных событиях, которые стремительно развернулись на их глазах за последние месяцы, с того незабываемого дня, когда словно гром среди ясного неба грянула весть о свержении царя.

Губернатор Дагестана генерал Ермолов, получив об этом телеграмму из столицы, был так потрясен, что сперва даже попытался утаить от всех «эту ужасную новость». Полученную депешу он положил под сукно, а по городу тем временем с молниеносной быстротой распространялись слухи, один другого нелепее и неправдоподобнее. Люди не знали, на чьей стороне правда, кому верить, кого слушать, к какому лагерю примкнуть.

Губернатор спешно покинул город. В бывшем губернаторском доме без конца заседал наспех созданный Временный исполнительный комитет. Разные люди вошли в состав этого комитета: помещик Гоцинский, крупный феодал, полковник, князь Нухбек Тарковский, ярый националист инженер Зубаир Темирхапов, помещик Даниил Апашев. Левое крыло исполкома составляли социалисты Махач Дахадаев, Джелал-Этдин Коркммсов, Магомед-Мирза Хизроев, старые революционеры, имена которых теперь были у всех на устах.

Комитет заседал день и ночь, но не в силах был решить ни одного практического вопроса. Время уходило па бесплодные дебаты о том, какой должна быть новая власть. На словах все приветствовали свержение самодержавия, все в один голос повторяли слово «хурият»[7], но каждый вкладывал в него свой смысл.

А за стенами бывшего губернаторского дома только и слышалось:

— Хурият!..

— Революция!..

— Большевик!..

- Меньшевик!..

— Гяур!..

— Махач!..

— Имам!..

Днем и ночью на улицах, площадях, базарах толпились люди, орали и спорили до хрипоты, то и дело хватаясь за кинжалы. Борьба, пока еще бескровная, вот-вот грозила вылиться в неслыханное кровопролитие.

Человеку со стороны трудно было не то что разобраться, но хоть как-нибудь сориентироваться в этом хаосе. Но для Уллубия Буйнакского, бывшего студента Московского университета, только что приехавшего из Москвы, не составляло большого труда понять, что к чему. Может быть, во всем Дагестане не было сейчас другого человека, способного с такой ясностью представить себе всю сложную расстановку местных революционных и контрреволюционных сил. Несмотря на свой молодой возраст, Уллубий успел пройти большую школу нелегальной партийной работы. За короткую жизнь он повидал все, что дано увидеть человеку: мужество и трусость, верность и предательство, энтузиазм и саботаж… Казалось бы, что нового может преподнести ему родной край?

И вот — первый сюрприз.

Уллубий и раньше понимал, что здесь, в многонациональном Дагестане, где издавна классовое и национальное угнетение порождало неприязнь ко всему русскому, не так-то просто будет убедить массы, что отныне Россия несет им не гнет, а свободу. Он не сомневался — сложностей возникнет много. И все-таки не думал, что этот самозванец Гоцинский сможет увлечь за собой народ.

Да, видно, слова о газавате, о священной войне против гяуров, еще способны зажечь здесь сердца. Не надо себя обманывать! В горах найдется немало фанатиков, готовых пойти за Гоцинским в огонь и воду. Достаточно искры, чтобы разгорелся бешеный пожар жестокой, братоубийственной войны. А в искрах, судя но всему, недостатка не будет…

Глядя вслед удаляющейся орущей толпе, Уллубий вспомнил Темир-Хан-Шуру тех времен, когда он учился в реальном училище. Кругом было тихо, безлюдно. Изредка по узким улочкам проплывали, звеня колокольчиками, фаэтоны, на которых важно восседали щеголеватые офицеры. У губернаторского дома, что в самом начале Аргутинской улицы, весь день напролет торчали в ожидании приема многочисленные жалобщики из аулов. В мечетях ревностно молились верующие… Казалось, конца-краю не будет этой сонной, внешне спокойной и безмятежной, прочно устоявшейся жизни. И вот — все всколыхнулось!..

Внезапно размышления Уллубия были прерваны: кто-то осторожно тронул его за локоть. Оглянувшись, Уллубий увидел улыбающуюся мальчишескую физиономию того самого парня, который только что дерзко глумился над самозваным имамом.

— Вы думали, меня зарежут? — спросил он, с дружелюбным любопытством разглядывая своего нежданного защитника.

— Еще бы! — ответил Уллубий. — Что стоит мяснику разделать еще одну тушу.

— Как бы не так! — тряхнул головой парень. — Вы не глядите, что я на вид такой щуплый. Еще не известно, как бы дело обернулось!

— Так ведь у него и пистолет был. А у тебя только кинжал. Да и тот чужой.

— Подумаешь, пистолет!.. Тут главное — не растеряться! Был его пистолет, а стал бы мой!.. — И, небрежно махнув рукой, словно поставив точку на этой не слишком интересной для него теме, он живо спросил: — А как вам понравилось шествие? Какой смешной этот карлик Узун-Хаджи, верно?.. А как вы думаете, зачем они устроили весь этот переполох?

— Показать свою силу хотят, — усмехнулся Уллубий. — Чтобы запугать всех недовольных, всех своих противников. В первую очередь, конечно, большевиков.

— Ну, большевиков-то этим не напугаешь! — живо откликнулся парень. И как бы заново внимательно оглядел с ног до головы своего собеседника — худощавого, невысокого человека в пенсне, в черной косоворотке, в старой, видавшей виды студенческой фуражке с потускневшим лакированным козырьком. — А знаете, — вдруг без всякого перехода сказал он, — я самого Махача видел. Ходил к нему домой… В нашем ауле таких, как я, много. Мы все — за большевиков… Землю у богачей уже отобрали, беднякам роздали… Эх, жаль, у меня коня нету! А то бы я уже давно в отряд записался!

— А ты из какого аула? Да и вообще не пора ли нам с тобой познакомиться? — прервал его Уллубий.

— Юсуп меня зовут. Я из Кумуха, — ответил парень.

— Лакец, значит? Почему же так хорошо говоришь по-кумыкски?

— Э, чего только не умеет лакец-лудильщик! — усмехнулся Юсуп и доверительно добавил: — К нам Гарун Саидов приезжал. С заданием от Буйнакского. Листовки привез… Мы в Кумухе кружок организовали. А вы тоже большевик?

— А что, похож?

— Вы похожи на студента…

— А все студенты теперь большевики — ты это хочешь сказать?

— Да нет! Я вот не студент, а в большевики записался. А как вас звать? Вы мне так и не сказали.

— Скажу, все скажу… Не торопись…

Внезапно Юсуп как завороженный остановился перед яркой афишей на стене гостиницы Крайнева.

— Прочтите, пожалуйста, что тут написано? — застенчиво попросил он, стыдясь признаться, что не умеет читать.

— «В клубе «Ореанда» будет показана новая кинолента братьев Унрод», — прочел Уллубий.

— Это что, цирк приехал? А Сали-Сулейман тоже будет бороться?

— Нет, это не цирк… Это новая фильма…

Оказалось, Юсуп понятия не имеет о том, что такое «фильма», и даже не слыхивал о существовании синематографа.

Вскоре они опять вернулись к тому, что их обоих занимало больше всего, — к имаму Гоцинскому. Юсуп буквально засыпал Уллубия вопросами: кто такой Нажмутдин Гоцинский? Откуда он взялся? Почему еще недавно о нем ничего не было слышно, а сегодня все только про него и говорят?

Уллубий объяснил, что несколько дней тому назад в высокогорном ауле Анди, на берегу реки Эйзенам, перед толпой фанатиков шейх Узун-Хаджи, воздев руки к небу, объявил, что ночью он беседовал с самим пророком и тот велел объявить Нажмутдина Гоцинского имамом Дагестана и Северного Кавказа. Толпа опустилась на колени и стала молиться за нового имама… Здесь, в Темир-Хан-Шуре, Гоцинский этого так легко никогда не добился бы. Вот чем объясняется этот торжественный въезд в город. Сейчас, наверное, митинг будет.

— Ты думаешь, его только большевики не признают? — спросил Уллубий. — Как бы не так! Даже между алимами идут споры. Кое-кто из них тоже не хочет признавать этого самозванца своим духовным вождем…

— Почему? — удивился Юсуп.

— Потому что даже они понимают, откуда взялась эта внезапная горячая преданность Гоцинского шариату. Он — крупный помещик, владелец десятитысячной баранты. Новая власть грозит отобрать у богатеев их неправедно нажитые богатства. А шариат, как известно, провозглашает неприкосновенность частной собственности.

Юсуп слушал Уллубия, раскрыв рот.

— А ну-ка прибавь шагу! А то опоздаем! — поторопил его Уллубий.

И в самом деле, когда они вышли на Аргутинскую улицу — главную улицу города, там, у губернаторского дома, собралась уже тысячная толпа. Плотной стеной окружила она постамент, на котором еще недавно возвышалась величественная фигура князя Аргутинского-Долгорукова. Несколько дней тому назад бронзовая статуя завоевателя Дагестана была сброшена с пьедестала. Десять буйволов едва сдвинули с места упряжь, к которой был привязан канат, обмотанный вокруг мощного торса статуи. Гулко охнула от удара земля, откатилась в сторону четырехпудовая бронзовая голова генерала, только что надменно глядевшая на подвластные ему горы. Поверженный памятник так и остался лежать на земле, не привлекая больше к себе ничьего внимания. Только стайки детей возились около распростертой бронзовой фигуры, норовя отколупнуть и утащить с собой какой-нибудь затейливый осколок металла. А взрослых куда больше интересовала выросшая рядом с постаментом, наспех сколоченная дощатая трибуна. Что ни день, тут происходили бурные собрания, митинги. Один за другим ораторы, надрывая голос до хрипоты, кидали в толпу яростные, горячие слова.

За те месяцы, что прошли с начала февральских событий, жители Темир-Хан-Шуры привыкли к митингам. Но сегодня все разворачивалось не так, как обычно. Во-первых, этот торжественный въезд имама в город. Уже одного этого события было довольно, чтобы народ запрудил всю площадь. Во-вторых, все в городе знали, что в бывшем губернаторском доме должно состояться заседание исполкома. Значит, на митинге, который начнется после заседания, будут не только сторонники имама. Наверняка появятся на трибуне Махач, Коркмасов и дадут бой главарям контрреволюции.

Толпа напирала: каждый норовил протиснуться к самой трибуне. Народ волновался, предвкушая невиданное зрелище.

И вот наконец, медленно передвигая свое грузное тело, на трибуну взгромоздился Нажмутдин Годинский. Вслед за ним появился Узун-Хаджи, а потом вся свита имама.

— Братья! Мусульмане! — обратился к притихшей толпе высокий, крупного телосложения человек, стоявший рядом с Гоцинским. — Не мы сегодня собрали вас здесь! Вы сами пришли, чтобы поклониться имаму!

Оратор сделал эффектную паузу, рассчитывая, по-видимому, на взрыв всеобщего энтузиазма. Но взрыва не последовало. Толпа настороженно и угрюмо молчала.

— Слава аллаху! — не смущаясь, продолжал оратор. — Борьба закончилась нашей победой! Избранием законного имама!..

— Кто это такой? — толкнул Уллубия локтем Юсуп.

— Даниял Апашев. Один из главных сподвижников Гоцинского…

Уллубий хорошо знал этого человека. Отставной полковник Даниял Апашев родом из аула Эрлели — один из самых богатых и влиятельных людей в здешних краях. Он сразу понял, что в новых условиях понадобятся новые средства для сохранения своих богатств и своего влияния, и без долгих размышлений примкнул к правому, контрреволюционному крылу исполкома.

— Избрание законного имама, — продолжал Апашев, — это прекрасный плод завоеванной нами свободы! Ислам и шариат отныне в надежных руках! Но, братья, завоеванную свободу надо охранять! И для этого мы создали Милликомитет и хорошо вооруженную милицию…

Отлично зная аудиторию, Апашев говорил по-кумыкски. Так уж повелось издавна, что кумыкский язык был Понятен всем дагестанцам — и аварцам, и лакцам, и даргинцам, и лезгинам. Это объяснялось просто: кумыки населяли равнинную, приморскую часть Дагестана. Им незачем было ездить в высокогорные аулы: все необходимое для жизни, в том числе и хлеб, выращивалось здесь, на равнине. А жители гор поневоле должны были время от времени спускаться в предгорье, чтобы обменять фрукты, шерсть, сыр и другие продукты своего труда на зерно и прочие товары.

— Никто отныне, — заходился на трибуне Апашев, — не сможет опровергнуть святые слова, написанные на нашем зеленом знамени: «Все равны пред аллахом!» Да, мы все равны! Помещик и крестьянин, богач и бедняк — все мы овцы одного пастыря!

— Господин Апашев! — внезапно прервал его невесть откуда появившийся на трибуне высокий стройный красавец с закрученными кверху усами, в кителе и фуранске инженера-путейца. — Объясните, пожалуйста, яснее, кто все-таки овцы, а кто — пастырь?

— Махач! Махач! — закричали в толпе.

Уллубий облегченно вздохнул. Появление на трибуне социалиста Махача Дахадаева резко меняло всю ситуацию. Поначалу, увидев, что трибуну заняли приспешники самозваного имама, Уллубий забеспокоился. Напряженно вглядываясь в лица людей, он, к удивлению Юсупа, совсем перестал отвечать на вопросы, которыми тот продолжал его засыпать. Одна неотвязная мысль теперь сверлила его: придется выступить! Ничего не поделаешь! Придется дать отпор этому контрреволюционному сброду!.. Впрочем, еще вопрос: дадут ли ему подняться на трибуну? В конце концов он тут мало известный человек, молодой юрист, руководитель только что созданной молодежной организации под прозаическим названием «Дагестанское просветительно-агитационное бюро», стоящей на большевистской платформе. Пока его здесь знают немногие. А Махач!.. Махач совсем другое дело!

Махач Дахадаев окончил Петербургский институт путей сообщения. В революцию ушел с 1905 года, был арестован. А сейчас, с первых дней революции, он — в самой гуще событий в Дагестане. Он — всеобщий любимец. Человек легендарной, невероятной храбрости, необыкновенно простой в общении, демократ с головы до ног, Махач как-то особенно умеет привлечь к себе людские сердца. Кроме того, он славится умением ловко срезать противника в споре, одним острым словом уничтожить его, стереть в порошок. Вот почему, увидев, что Махач тут, Уллубий мгновенно успокоился и с интересом стал ждать, как будут развиваться события.

Даниила Апашева насмешливый вопрос Махача не выбил из седла.

— Извольте, я отвечу вам, господин Дахадаев, — с преувеличенной любезностью обернулся он к неожиданному оппоненту.

— К чему такие церемонии? Не господин, а просто Махач! — улыбнулся тот.

— Махач! Махач! — радостно поддержали в толпе.

— Позвольте мне все-таки ответить на ваш вопрос, — уже слегка раздражаясь, повысил голос Апашев. — Вы просили разъяснить, кто тут овцы, а кто пастырь? Так вот знайте, если вам неизвестно то, что должны знать даже малые дети: наш пастырь — всемогущий аллах, а овцы… — широким жестом он обвел толпу и всех стоящих на трибуне. — Овцы — это мы с вами!

— Так вот что я вам скажу! — не глядя на Апашева, обратился Махач прямо к народу. — Если вы хотите быть овцами, — он выдержал паузу, — или баранами, — повысил голос, — тогда присоединяйтесь к отаре Нажмутдина Гоцинского! Не аллах, а он будет вашим пастырем! Не аллах, а он будет вас пасти! И стричь! А когда понадобится, и резать!..

С каждым словом голос Махача все более набирал силу. Но последние его слова утонули в многоголосом гуле толпы. Тщетно Апашев пытался вновь завладеть вниманием собравшихся. Никто больше не желал его слушать.

Один из офицеров — высокий, плотный мужчина с коротко подстриженными усиками на полном, холеном лице, в полковничьих погонах и лихо заломленной набекрень серой каракулевой папахе — вышел вперед.

— Эй, Махач! — крикнул он сильным голосом. — Может, все-таки объяснишь народу, кто такие большевики?

Это был полковник князь Нухбек Тарковский — владелец кумыкских степей, командир Дагестанского конного полка.

Кадровый офицер с большим опытом воинской службы, он был одним из самых влиятельных членов исполкома. Он в совершенстве владел русским языком, считался великолепным оратором, но сейчас, желая завоевать симпатии аудитории, обратился к Махачу по-кумыкски.

Махач, хотя и был аварцем, по-кумыкски говорил свободно. Лишь иногда не мог сразу вспомнить нужное слово. Вот и сейчас он запнулся на миг, обернулся к Коркмасову, тихо спросил:

— Джалав[8], как по-кумыкски «спина»? Коркмасов подсказал.

— Вы спросили меня, Нухбек, кто такие большевики? — живо обернулся Махач к Тарковскому. — Думаю, что вы и сами это знаете! Но если вы так настаиваете, я вам отвечу. Сбрось кошку с любой высоты, она никогда не упадет на спину! Вот так же и большевики! Никому никогда не удастся положить их на лопатки!

Махач не был большевиком, по работал бок о бок с большевиками и давно привык к тому, что в народе его считают большевиком.

Видя, что толпа, взбаламученная «смутьянами-социалистами», не успокаивается, приспешники имама, пошептавшись, решили пустить в ход «тяжелую артиллерию».

Медленно поднялся на ноги имам. Тяжело подошел к краю трибуны. Встал, поглаживая одной рукой густую черную бороду, а другой опираясь на рукоятку кинжала. Если и была у новоявленного имама слава в народе, таи это слава невиданного обжоры. Говорили, что он за один присест способен съесть целого барана. А еще говорили, что не родилась на свет лошадь, которая могла бы выдержать вес этого седока больше трех верст. Поэтому для Нажмутдина всегда держали наготове четырех мулов: только им под силу было тащить такой редкостный груз.

Толпа на площади замерла.

— Братья! Мусульмане! — зычно воззвал он. — Слушайте меня! Махач, изменивший нашей священной вере, предавшийся гяурам, хочет отнять у нас все, что принадлежит нам по праву! Все, что нам дал аллах!

— Вот это истинная правда, — крикнул Махач. — Обязательно отнимем! И твою отару. И земли князя Тарковского. И все отдадим вот им! — указал он рукой на толпу. — А ты как хотел бы? «Нет бога, кроме аллаха, а курдюк и грудинка мне»? — процитировал он кумыкскую пословицу.

Площадь встретила эту насмешку взрывом веселого смеха.

Нажмутдин был так потрясен наглой откровенностью «презренного социалиста», что даже не нашелся, что ответить. Он лишь презрительно фыркнул.

— Видите, как красноречив ваш имам? — весело кинул в толпу Махач.

— Не верьте! — окончательно выйдя из себя, завизжал Нажмутдин. — Не верьте этим проходимцам! Собственность священна! Так гласит шариат! В Петровске[9] сидят русские солдаты и студенты! Они ненавидят нас с вами! А тут, в Шуре, — интеллигенты, ничего не смыслящие в нашей святой вере!

— Это про кого вы так говорите? Уж не про нас ли? — прозвучал спокойный голос Джелал-Этдина Коркмасова.

Коркмасова Уллубий знал хорошо. С ним он не раз встречался, а однажды даже крепко поспорил. Джелал-Этдин был сыном военного чиновника из кумыкского села Кумторкала. Скрываясь от преследований полиции, бежал во Францию, окончил Сорбонну. Позже, вернувшись в Россию, отбывал царскую ссылку в Олонецкой губернии. Он в совершенстве владел арабским языком и великолепно знал Коран.

— Уж не нас ли вы называете интеллигентами, ничего не смыслящими в Коране? — насмешливо повторил Джелал-Этдин.

Нажмутдин знал, что Коркмасов разбирается в священных мусульманских книгах ничуть не хуже, чем он сам. Но сказанное слово что стрела, выпущенная из лука! Обратно его не вернешь! И, уже не думая о последствиях, имам запальчиво выкрикнул:

— Да, вас! Всех вас, социалистов!

— Разложи его как следует, Джалав! — шепнул Корк-масову Махач. — Предвидя такой поворот, я нарочно захватил с собой Коран, — добавил он, передавая Коркмасову толстую книгу в кожаном переплете.

— Джамаат![10] — громко обратился к собравшимся Коркмасов, подымая над головой священную книгу. — Недаром у нас в горах говорят, что у лжи куцый хвост! Имам солгал вам!

— Не оскверняй Коран, нечестивец! — налившись кровью, выкрикнул Гоцинский и выхватил из ножен свой кинжал.

Площадь забурлила. Выскочили вперед вооруженные винтовками телохранители имама. И тотчас же невесть откуда на трибуне появилось несколько молодых людей, тоже с винтовками. Молча встали они за спиной Махача и Коркмасова, всем своим видом показывая, что готовы защищать их до последней капли крови.

Телохранители имама отступили.

Постепенно страсти улеглись. Народ с нетерпением ждал, чем кончится диспут, чей конь придет первым.

— Имам лжет! — как ни в чем не бывало спокойно повторил Коркмасов. — В Коране нет ни слова о том, что собственность богачей священна. Там сказано совсем другое! Вот, послушайте!

Раскрыв фолиант и быстро отыскав там нужное место, Джелал-Этдин громко прочел:

— «Заповедь пророка гласит: «Хозяином всех богатств земли должен быть тот, кто оживляет ее». Так или не так, джамаат?

— Так! Верно говоришь! Правильно! — раздались в ответ громкие голоса.

— А коли так, пусть Нажмутдин, этот блюститель Корана, скажет нам: пас ли он хотя бы один день свою десятитысячную отару?

— Верно! Пусть скажет! Пусть! Долой имама! — закричали в толпе.

— И князь Нухбек Тарковский пусть тоже расскажет нам, сколько дней он работал на своих полях в кумыкской степи! — продолжал Коркмасов.

— Верно! Пусть и Нухбек скажет! Ни одного дня он не работал в поле! — раздались в ответ голоса.

— Так вот, правоверные! Мы, социалисты, вовсе не против Корана! Мы не против шариата! Нажмутдин лживо толкует Коран в свою пользу! А теперь сами решайте, может ли такой человек быть имамом!

На площади поднялся невообразимый шум. Раздались винтовочные выстрелы.

На трибуне обстановка тоже накалилась. Выскочил вперед Узун-Хаджи, волоча за собой огромную шашку. Вытащив ее из ножен и подняв над головой, он исступленно закричал:

— Этой шашкой я срублю головы всем гяурам! Клянусь! Собственной своей рукой я перевешаю всех социалистов, всех студентов! Всех, кто пишет слева направо! Нажмутдия — законный имам! Пророк сам явился мне и сказал: «Да будет Нажмутдин моим наместником на земле!» И по велению пророка мы избрали его имамом!

Как все низкорослые, тщедушные люди, Узун-Хаджи был одержим влечением ко всему огромному. Длинная борода, высокая лохматая папаха, а на ней — белая чалма, черкеска до пят, волочащаяся по земле шашка — все это в сочетании с карликовым ростом, за который он и получил ироническое прозвище Узун, то есть Длинный, и тоненькой, старческой шеей, казалось бы, должно было производить впечатление комичной и жалкой карикатуры. Но в этот момент Узун-Хаджи был не смешон, а страшен. Подлинная страсть, исступленная, яростная ненависть, клокотавшая в нем, подействовали на многих. Раздались голоса:

— Нажмутдин — законный имам! Слава имаму! Убить Махача!

Но эти голоса заглушили другие выкрики:

— Ваш Нажмутдин — самозванец! Отобрать у него отару! Да здравствует Махач!

Уллубий вдруг почувствовал, что кто-то положил руку ему на плечо. Он стремительно обернулся: в этой толпе можно было ожидать всякого. Но нет! То был не враг. На Уллубия глядело знакомое, родное лицо.

— Гарун! Дружище!

С Гаруном Саидовым Уллубий дружил с давних, еще студенческих времен. В Москве они и жили по соседству. Смуглый, круглолицый, курчавый Гарун учился в Коммерческом институте. Он был весельчаком, душой общества. Неплохо играл на фортепьяно, пел. Писал стихи — и по-русски, и на своем родном лакском языке. Но не это, конечно, было главным в их дружбе. Уллубий не сомневался, что Гарун — бесконечно преданный ему человек, отличный товарищ, на которого всегда и во всем можпо положиться. Было у Гаруна еще одно замечательное качество: он никогда не унывал, всегда был весел, добродушен, благожелателен.

— Здравствуй, Гарун! Здравствуй, дружище! — повторял Уллубий, пытаясь обнять друга, рассмотреть его получше. Но тот, не отвечая на приветствие, настойчиво тащил его сквозь толпу, бессвязно бормоча:

— Ты здесь, оказывается? Как же так!.. А я думал… Что же ты медлишь?

— Постой, погоди! — пытался утихомирить его Уллубий. — Куда ты меня тащишь?

— Наших только двое! — волновался Гарун. — А их вон сколько! Прямо волчья стая!.. Хочу выступить!.. Надо, надо… Пусти!

Уллубий хорошо знал горячий характер своего друга и решил во что бы то ни стало остановить его.

— Не надо, Гарун. Поверь, в этом нет никакой необходимости, — мягко сказал он. — Махач и Джалал великолепно справятся сами…

— Вах, Юсуп! А ты тут откуда? — вдруг вскрикнул Гарун по-лакски, только теперь заметив своего земляка.

— Так вы, выходит, знакомы? — удивился Уллубий.

— Еще бы! — улыбался Гарун, радостно хлопая Юсупа по плечу. — Он у нас молодчина! Такую работу там развернул!.. А ты знаешь, кто это? — наклонившись к Юсупу, тихо спросил он.

— Сразу видно, что большевик, — дипломатично ответил Юсуп.

— Да ведь это же Буйнакский!

Юсуп уставился на Уллубия, словно впервые его увидел. Обыкновенное, ничем не примечательное лицо: чуть рыжеватые волосы, обрамляющие рано начавший лысеть лоб, тонкие губы, тонкий, с еле заметной горбинкой нос. Умные, спокойные глаза под стеклами пенсне… Похоже было, что Юсуп сравнивает черты стоящего перед ним человека с тем образом, который был создан его воображением. Реальный, живой Буйнакский, наверное, хоть немного, да отличался от призрачного. Еще миг — и живой Буйнакский окончательно победил, вытеснил из сознания Юсупа того, другого, существовавшего лишь в его воображении.

На трибуне тем временем происходила какая-то перегруппировка сил. Сторонники Гоцинского, оправившись от замешательства, решили перейти в наступление.

— Эй, мусульмане! — зычным басом крикнул в толпу Нажмутдин. — Внуки Шамиля и Хаджи-Мурата!

Завороженная этим неожиданным обращением, площадь затихла.

— Пять тысяч наших единоверцев из Чечни и Дагестана собрались в Анди и сказали мне: «Ты наш имам!» Тогда я, Нажмутдин, не смея идти против воли народа, сказал им: «Да будет так! Я буду имамом! Нам не нужны комиссары и комитеты! Вместо них я назначу достойных людей, которые будут управлять вами! Большевики хотят растоптать наши священные законы! Но мы не позволим им сделать это! Клянусь, я буду бороться с ними, не щадя сил, как пророк наш Магомет боролся с пираванами! Но и вы помогите мне в этом священном деле! Кто чем может! Алимы — знаниями! Шейхи — молитвой! Разумные — умными советами! Богатые — деньгами! Смелые — своей отвагой! И да воздаст вам аллах за это в вечной жизни! Аминь!

Фанатики подхватили:

— Лаила-ха иллалах![11]

Обрадованный поддержкой, Нажмутдин пошел в атаку:

— Я согласен быть вашим имамом! Клянусь, я буду, не щадя сил, охранять ислам и шариат! Но и вы все должны свято выполнять мою волю! Клянитесь! Именем аллаха и пророка его Магомета клянитесь!

— Клянемся! Слава аллаху! Нет бога, кроме аллаха, и Магомет — пророк его!

И вдруг произошло то, чего никто не мог предвидеть.

Махач прыгнул с трибуны прямо в толпу. Миг, короткое замешательство — и вот он уже стоит, словно живой памятник, на том постаменте, на котором еще недавно возвышалась бронзовая фигура князя Аргутинского-Долгорукова.

— Махач! Да здравствует наш Махач! — закричали в толпе.

— Братья! — крикнул Махач, улыбаясь своей ослепительной белозубой улыбкой. — Нажмутдин сейчас продемонстрировал нам, какой у него прекрасный голос! Но только зря он и почтенный Узун-Хаджи так надеются на силу своих голосов. Если бы победителем оказывался тот, кто кричит громче всех, царем зверей был бы осел!

Громовой хохот прокатился по площади.

Офицеры схватились за револьверы. Узун-Хаджи снова попытался выхватить из ножен свою знаменитую шашку. Грозно шагнул вперед Аликлыч, скрестив на груди могучие руки и мрачно глядя на развеселившуюся толпу. Но все эти многократно испытанные средства уже не действовали. Смех смолк только тогда, когда Махач поднял руку ладонью вперед, давая понять, что он только начал свою речь.

— Братья! — продолжал он, переждав, пока сойдут на нет последние всплески веселья. — Нажмутдин изо всех сил пытается доказать нам, что он законный имам. А мы говорим ему: нет! Ты не имам! Потому что сборище в Анди — это еще не народ! Народ сегодня уже сказал свое слово: не шариат хочет защищать Нажмутдин, а свою отару. А мы говорим: все земли, все кутаны, все леса должны быть отняты у богачей и отданы тем, кто трудится. Вот здесь, на этом самом месте, где сейчас стою я, много лет стоял памятник душителю нашего народа Аргутинскому. Теперь он валяется вон там, под забором… А где нынче хозяин этого дома, бывший губернатор генерал Ермолов? Сбежал! Покинул пределы Дагестана! Так вот знайте! Точно так же сметем мы всех, кто попытается отнять у народа то, что хочет дать ему революция! Поверьте, господа! Лучше вам добровольно уйти с дороги! Не путаться у нас под ногами! Не мешайте народу идти избранным путем! Да здравствует великая народная революция! Да здравствует свобода! Хурият!

Народ встретил эти слова овацией. Было ясно, что демонстрация, задуманная сторонниками Гоцинского, потерпела полный крах. Напрасно телохранители имама стреляли в воздух, стараясь привлечь внимание толпы. Никто больше не хотел продолжать затянувшуюся дискуссию. Митинг сам собой подошел к концу, и последнее слово явно осталось за социалистами.

Потеряв всякий интерес к имаму и его свите, народ стал расходиться.

— Хорошо говорил Махач! — воскликнул Гарун. — Он действительно отлично справился без нас. И все-таки жаль, что ты не дал мне выступить! Я бы сказал о лозунгах партии большевиков. Пусть буржуазия не думает, что ее это не коснется! Пусть не надеется, что мы оставим ее в покое, что она по-прежнему будет хозяйничать на фабриках и заводах.

— Ты прав, — согласился Уллубий. — Но на этом митинге, я думаю, говорить об этом было не обязательно.

Уллубий успокаивал пылкого Гаруна, но сам был далеко не так спокоен и благодушен, как это могло показаться. И по мере того как он развивал свою мысль, тщательно подыскивая точные формулировки, тень невольной озабоченности легла на его лицо. В действительности все было совсем не просто. Между социалистами и большевиками как раз по этому вопросу не было единства. Были и другие расхождения. Но сейчас, когда в глазах народа Махач и Коркмасов были самыми авторитетными и влиятельными революционерами, сосредоточивать внимание на разногласиях было нежелательно и, пожалуй, даже вредно, тем более что в главном они были едины.

— Постой, я чуть было не забыл! — прервал мысли Уллубия Гарун. — Ведь у меня к тебе поручение.

— Поручение? От кого?

— Приходила Тату. Просила, чтобы ты обязательно заглянул к ним.

— А ты не спросил, в чем дело? — заволновался Уллубий. — Может, у них там что-нибудь стряслось?

— Не знаю, не спросил. Но она была какая-то печальная… Ну ладно, Уллубий, будь здоров! Мне надо идти! Юсупа я заберу с собой, он мне нужен. Надо, чтобы он захватил в Кумух экземпляры нашей газеты «Илчи».

Уллубий молча кивнул и медленно побрел в противоположную сторону. Погруженный в свои думы, он и сам не заметил, как оказался у Кавалер-Батареи. Многие знаменитые люди взбирались на эту скалу, чтобы поглядеть отсюда на Темир-Хан-Шуру. Лермонтов, Полежаев… Александр Дюма… Хирург Пирогов… Художник Айвазовский… Отсюда, вот с этой самой скалы, пушка, установленная тут еще во времена Шамиля, каждый день выстрелом извещала о наступлении полудня. Отсюда же некогда русская артиллерия стреляла по наступающим на Шуру цепям шамилевских войск…

Долго сидел Уллубий на самой вершине скалы, глядя вниз, на простершийся перед ним город.

Да, время митингов, пожалуй, уже изжило себя. В конце концов нельзя же только и делать, что митинговать! Сколько ни кричи «халва», во рту сладко не станет! Пора, давно пора искать более эффективные средства борьбы…

Он подумал о том, что к Гаруну приходила Тэту и просила передать, чтобы он, Уллубий, обязательно зашел к ним. Значит, его ждут в этом дорогом его сердцу доме. Ждут, помнят о нем…

Он тоже помнил. Помнил каждый свой приезд к этим самым близким ему на земле людям. Особенно тот, последний, совсем недавний…

ГЛАВА ВТОРАЯ

Стояли теплые майские дни. И настроение у Ажав было солнечное, веселое, радостное. Бывает же так в жизни! Одна радость за другой… Все соседки так и говорили:

— Ну, Ажав! Нынче аллах повернулся к тебе лицом!

И в самом деле, давно уже Ажав не была так счастлива.

Только-только успела она порадоваться внезапному возвращению из Одессы любимого сына Хаджи-Омара (он учился там медицине), как вдруг нежданно-негаданно приехала из Армении, где она жила с мужем, старшая дочь Зумруд.

Не веря, чтобы это могло быть простым совпадением, Ажав все повторяла, утирая слезы:

— Скажи честно, Хажди-Омар! Вы с Зумруд сговорились, что приедете вместе?

Но оба только смеялись в ответ и клялись, что это вышло совершенно случайно.

Смех, радость, веселье ворвались в дом Ажав с приездом Зумруд. Умеющая и сама повеселиться и развеселить других, Зумруд затормошила мать, начисто оторвав ее от всех забот и тревог, рожденных странными и непонятными событиями, которыми вот уже несколько месяцев жил ее родной город.

В этой веселой суматохе прошел еще один день. А на следующее утро на Ажав как снег на голову свалилась еще одна, третья радость.

Усталая, возвращалась она с базара. И вот у самого дома вышла ей навстречу улыбающаяся Зумруд и весело крикнула:

— Мама! Что дашь за хорошую весть?

Ажав так и осталась стоять посреди двора, теряясь в догадках. Из дома доносились веселые, оживленные голоса. «Еще кто-то приехал? Но кто бы это мог быть?»

И тут на крыльцо выскочил Уллубий.

— Мама! — крикнул он. — Вот наконец и ты!

И, взяв ее за плечи, он обнял и прижал ее к груди, к блестящим пуговицам своей студенческой тужурки.

— Уллубий! Сынок! — лепетала растерявшаяся Ажав. — Ты бы хоть предупредил заранее, написал бы. Мы б тебя встретили!.. Клянусь аллахом, вы все сговорились за моей спиной… Теперь уж ни за что не поверю, что все это простая случайность!..

Больше всего на свете Ажав любила своих детей.

Лет шестнадцать тому назад (ей тогда еще не было и тридцати) она неожиданно овдовела, осталась одна с тремя детишками на руках. Она и сейчас еще была хороша собой, а уж в ту пору и говорить нечего! Муж ее, Омар, был дельным, толковым офицером. Он был наибом[12] Каякентского округа. Прямотой и резкостью нажил себе много врагов. Ходили слухи, что умер он не своей смертью: поговаривали об отравлении.

Ажав, хотя сама и не умела ни читать, ни писать, очень любила книги. По вечерам дети читали ей вслух Гоголя, Лермонтова, Горького. И не было для нее большей радости на свете, чем эти вечерние чтения, ставшие чем-то вроде семейной традиции.

Была Ажав чудесной хозяйкой. Славилась своим умением готовить вкусные национальные блюда. Часто повторяла: «Настоящая хозяйка не та, что сумеет сготовить хороший обед, когда все, что нужно, у нее под рукой. Тут особого умения не надо! А вот попробуйте состряпать вкусное блюдо из ничего!» И это были не пустые слова. Она и впрямь могла буквально «из ничего» сотворить обильное и лакомое угощение. Не зря дом Ажав всегда ломился от гостей. Во время каникул сюда приезжали из российских городов друзья Хаджи-Омара, студенты — Уллубий, Гарун, Солтан-Саид и другие.

Так и жила Ажав после смерти мужа. Только об одном и мечтала: дать детям хорошее образование. Терпеливо ждала писем от сына и старшей дочери. Но главной ее любимицей (как, впрочем, и всей семьи) была младшая дочь — гимназистка Тату.

Зумруд легко привлекала сердца своим простым, открытым, веселым нравом. На нее нельзя было смотреть без улыбки. Глаза ее так и светились весельем. К тому же она была ярко талантлива: писала стихи, играла, пела. А главное — был в ней какой-то прирожденный артистизм. Тоненькая, высокая, стройная. Длинные черные косы. Бледное, одухотворенное лицо, черты которого были словно выточены из мрамора… Тату — тоже настоящая красавица. Но характер у нее совсем не тот, что у сестры. Молчаливая, задумчивая, всегда погруженная в себя, в какие-то свои тайные мысли и переживания. Чувствовалось, что в этой юной душе идет постоянная внутренняя работа.

Сын Ажав, Хаджи-Омар, знал Уллубия с тех пор, когда они еще детьми вместе учились в реальном училище. Уллубия вскоре перевели в Ставропольскую гимназию: там открылась казенно-коштная вакансия, и его взяли туда как сироту, сына офицера. С той поры они с Хаджи-Омаром встречались уже гораздо реже. Но дружба их продолжалась.

И вот в один прекрасный день — было это года два тому назад — к Ажав заявился рыжеватый, круглолицый паренек в студенческой тужурке. Поздоровался по-кумыкски и, глядя на нее внимательными, умными карими глазами, почтительно передал записку. Стоявшая тут же рядом Тату прочла: «Дорогая мамочка! Податель сего — мой старый друг Уллубий. Прими его, как ты приняла бы меня. Я тоже скоро приеду на каникулы. Твой Хаджи-Омар».

С тех пор Уллубий стал своим человеком в этой семье. Это произошло как-то незаметно, словно бы само собой. Он часто и надолго приезжал к ним в гости. Узнав, что Уллубий рано лишился родителей, Ажав стала относиться к нему по-матерински, нередко уделяя ему больше ласки и тепла, чем своим родным детям.

Как-то раз Уллубий сказал в присутствии Ажав:

— У меня три матери. Первая — та, что родила. Вторая — та, что вскормила. А третья… Третья — та, что научила жить…

Услышав эти слова, Ажав растрогалась до слез. Она догадалась, что третья мать, о которой говорил Уллубий, — не кто иной, как она сама.

А Уллубий с тех пор стал называть Ажав так же, как звали ее Хаджи-Омар, Зумруд и Тату, — «мама».

Вот и сейчас, после первых объятий, он ласково сказал ей:

— У тебя, мама, столько детей, что, если каждого будешь так встречать, никаких сил не хватит!

— Что ты, сынок! — утирая слезы, ответила Ажав. — Своя ноша не тянет, свой дым глаза не ест!

Наспех позавтракав вкусными горячими оладьями, щедро политыми тяжелой, густой сметаной из молока буйволицы, Уллубий ушел, пообещав вернуться к обеду. Как ни просили его Ажав и Зумруд прилечь, отдохнуть, выспаться как следует, он даже и слушать не пожелал ни о каком отдыхе.

Вернулся он, когда уже смеркалось.

Большая комната была убрана к приходу гостей, столы накрыты. На весь дом вкусно пахло чесночной подливой. Видно, Ажав и Зумруд поработали на славу.

Люди, собравшиеся сегодня в этом гостеприимном доме, давно уже были связаны тесной дружбой. Но не только давние приятельские отношения свели их за столом. Было еще нечто более важное, что крепче дружбы роднило и сближало их друг с другом.

Еще в Москве Уллубий сговорился с Гаруном, что тотчас же по приезде в Темир-Хан-Шуру тот свяжется с революционно настроенной молодежью. Уже тогда они наметили программу и основные задачи будущей организации.

Сам Уллубий вынужден был задержаться: он собирался принять участие в работе Первого съезда мусульман Востока, который вот-вот должен был собраться в Москве.

Они с Гаруном договорились, что Уллубий срочно напишет друзьям — Солтан-Саиду Казбекову в Харьков, где он учился в сельскохозяйственном институте, и Хаджи-Омару в Одессу (тот готовился стать врачом), чтобы они оставили все свои дела, бросили учебу и немедленно выехали в Темир-Хан-Шуру на помощь Гаруну. «Если ты считаешь себя настоящим революционером, готовым принести любую жертву на алтарь народной свободы, ты, не задумываясь, сделаешь это», — писал он каждому.

И вот все четверо — Уллубий, Гарун, Хаджи-Омар и Солтан-Саид — сидят за одним столом и со смаком уминают приготовленный умелыми руками Ажав вкусный плов.

Солтан-Саид и Гарун тоже не были случайными людьми в доме Ажав: старые приятели Хаджи-Омара, они в последние годы нередко гостили у него во время каникул и, бывало, до поздней ночи вели нескончаемые разговоры о царе, о неизбежной будущей революции, о демонстрациях и политических партиях.

Ажав была счастлива, что у ее сына такие умные, серьезные друзья. А младшая ее дочь Тату часами готова была слушать тайком сквозь неплотно прикрытую, дверь эти бесконечные политические споры.

Вот и сейчас, едва только успев поздороваться, четыре друга сразу затеяли бурную дискуссию. И все было как обычно. Не хватало только Тату: у нее сегодня экзамен в гимназии, но и она с минуты на минуту должна была появиться.

Уллубий поймал себя на том, что при каждом, даже еле слышном скрипе двери невольно оглядывался: не она ли? Это было что-то новое и непонятное. Не к лицу ему, серьезному двадцатисемилетнему мужчине, краснеть и бледнеть при мысли о девочке, которой едва стукнуло шестнадцать! Да еще если учесть, что эта девочка привыкла относиться к нему как к брату… И вообще разве он бросил Московский университет за несколько месяцев до окончания и примчался сюда для того, чтобы терзаться любовной истомой? Как можно в эти трудные для народа дни думать о себе, о своих любовных переживаниях? Сейчас он весь, целиком, должен принадлежать революции!

Уллубий наклонил голову к тарелке, чтобы никто не догадался о его тайных мыслях.

— Так вот, представляешь? — вернулся к ранее начатому разговору Гарун. — Этот прохвост Гайдар Бамматов с пеной у рта орал тут недавно на митинге про наше бюро! Народниками нас называл! А сам…

— Сам он задиристый дурак, только и всего, — сказал Уллубий. — Впрочем, нет. Не только… Не простой дурак, а с определенным уклоном. Я совсем недавно имел счастье слушать его речь на съезде мусульман Востока…

— А что, разве он тоже там был?

— Ну конечно! Такую проповедь произнес, что твой мулла. Постойте, как же он выразился?.. Ага! «Единственной духовной силой, нас объединяющей, является ислам!»

— Ему бы с кадием Дибировым объединиться, — сказал молчаливый Хаджи-Омар. — Тот вокруг себя всех алимов собрал, как фанатиков. Ведут яростную пропаганду шариата. Даже газету свою издают. «Мусават» называется…

— Нам бы тоже свою газету! — сказал Уллубий.

— Да ведь есть у нас своя газета! — удивился Га-рун. — Уже первый номер готов. Я же тебе говорил.

— То на лакском языке. А нам обязательно надо иметь газету или журнал на кумыкском.

— Будет и на кумыкском, — уверенно сказал Солтан-Саид.. — Зайналабид уже договорился с литографией, Мавраева. Даже название придумали: «Танг-Чолпан»[13]

— Название хорошее, — одобрил Уллубий. — Ну что ж, если за это взялся Зайналабид, значит, толк будет! Только надо обязательно ему помочь. А то не слишком ладно выходит. У группы Махача и Коркмасова есть своя газета — «Время». А мы все еще только собираемся. Сейчас первоочередная задача — объяснить массам наши цели, рассказать о нашей программе. Взять хотя бы земельный вопрос…

Как всегда, заговорив о том, что волновало его больше всего, Уллубий увлекся. Голос его окреп, зазвучал увереннее и громче. Речь потекла свободно и плавно: слова словно бы сами собой легко укладывались в нужные, точные формулировки. Друзья знали, что в такие минуты Уллубия нельзя прерывать: теперь он не остановится до тех пор, пока не выскажется до конца.

И вдруг Уллубий запнулся, словно какой-то толчок извне внезапно помешал ему. Оборвав свою речь на полуслове, он медленно оглянулся.

На пороге стояла Тату — раскрасневшаяся, запыхавшаяся, смущенно улыбающаяся.

Уллубию показалось, что за то время, что они не виделись, она стала еще краше. Белый кружевной тастар еле прикрывал ее длинные черные косы. Длинное платье с кружевными манжетами взрослило ее: в нем она казалась выше, тоньше и стройнее.

Словно завороженный, Уллубий встал со своего места и пошел ей навстречу. В этом не было ничего необычного, потому что из всех сидящих за этим столом только он один еще не успел повидаться с Тату. Даже если бы он вскочил ей навстречу и сжал в своих объятиях, и то в этом никто не нашел бы ничего необычного: все давно уже привыкли, что Уллубий и Тату словно родные брат и сестра. И все-таки Уллубий смутился. Ему казалось, что все с легкостью читают у него на лице самые сокровенные мысли.

Тату тоже растерялась. Внезапный приезд Уллубия застал ее врасплох: мать и сестра нарочно не сказали ей ни слова, решив сделать приятный сюрприз.

Так и стояли они друг перед другом, от растерянности забыв даже поздороваться.

Уллубий опомнился первый.

— Ну здравствуй! — сказал он, шагнув навстречу Тату с протянутой рукой. — Как ты выросла!

— А ты разве не знал, что наши шуринские девушки растут нынче как на дрожжах! А уж гимназистки особенно! — пошутил Солтан-Саид.

Незатейливая шутка эта имела шумный успех и сразу разрядила обстановку. Уллубий как ни в чем не бывало сел на свое место. Но тут снова распахнулась дверь и в комнату, словно вихрь, ворвалась еще одна девушка в гимназическом платье.

Это была одноклассница Тату — Аня. Смуглая, белозубая, с коротко стриженными темными волосами, она была полной противоположностью своей подруге. Заразительной жизнерадостностью, умением легко и просто сходиться с людьми, счастливой способностью сразу чувствовать себя как дома в любой компании она скорее напоминала Зумруд.

— Вон кто здесь? Уллубий! Ну, от меня ты так просто не отделаешься! — весело заговорила она. — Встань сейчас же! Давай-ка я тебя расцелую!

— С удовольствием! Я первый готов поцеловать тебя! — поднялся ей навстречу Уллубий. Однако он не спешил приводить в исполнение эту свою угрозу: одно дело — вольничать на словах и совсем другое — так вот просто взять да и расцеловаться на глазах у всех с молоденькой девушкой. У горцев не принято, чтобы даже близкие люди целовались при посторонних.

Впервые Уллубий увидел Аню года два назад на молодежном загородном пикнике. Он сразу проникся к ней искренней симпатией: ему понравилась ее непосредственность, открытость, прямота.

Как видно, и он ей понравился. Но тут было нечто большее, чем простая симпатия. Аня часто расспрашивала Тату про Уллубия, спрашивала, пишет ли он ей. Тату бесхитростно показывала ей все его письма. Впрочем, в них и не было ничего такого, что не предназначалось бы для постороннего глаза.

Читая их, Аня всякий раз слегка посмеивалась над подругой, говоря, что просто не понимает, как юноша и девушка могут обмениваться друг с другом такими сухими, скучными, деловыми письмами. Что? Тату пытается уверить, что у нее отношения с Уллубием просто товарищеские? Какая чепуха! Неужели она не знает, что мужчину и женщину, в особенности если они молоды, может связывать друг с другом только одно — любовь. Вот если бы она, Аня, завела переписку с каким-нибудь молодым мужчиной, уж она бы…

Слова у Ани не расходились с делом. Однажды она решилась первая написать Уллубию. Письмо было полушутливое, но в нем отчетливо проглядывала подлинная тоска, глубокое и сильное чувство. Уллубий ответил тоже в шутливом тоне. Может быть, отчасти и этим была вызвана нарочитая, подчеркнутая фамильярность нынешнего ее обращения к нему. Появление Ани сразу изменило всю атмосферу встречи. Мгновенно разгладились морщины на лицах мужчин. На губах заиграли веселые улыбки.

— Чур, только одно условие, — крикнула Аня, едва успев занять свое место за столом. — Ни слова о политике! А то я вас знаю: стоит вам собраться, как только и слышишь: «Демонстрация!», «Конституция!», «Революция!» Хватит! Давайте хоть раз в жизни поговорим о другом!

— Попробовать можно. Но боюсь — трудно будет выполнить такое обещание, — сказал Хаджи-Омар.

— Это тебе-то, молчуну, трудно! — сказал Гарун. — Что уж тогда говорить нам, грешным!

— Мне потому и трудно, что я все время молчал. Вам-то хорошо, вы уже выговорились. А мне, — пожаловался он Ане, — эти говоруны не дали даже и рта раскрыть!

Все весело расхохотались.

Хаджи-Омар и впрямь слыл в их компании молчуном. Он больше любил слушать, чем говорить. Легче было заставить его несколько часов подряд переписывать текст какого-нибудь обращения бюро к населению, чем выдавить хоть одну коротенькую реплику в споре.

— Так о чем же нам еще говорить, если не о политике? — растерянно спросил Гарун.

— О любви! — сказала Аня, блестя глазами.

— А кто совсем недавно говорил, что никакой любви нет? Что все разговоры о любви — сплошная выдумка? — насмешливо спросил Солтан-Саид.

— Какой вы скучный человек, Казбеков! — отпарировала Аня. — Тогда я думала так, а теперь иначе! Другие времена — другие песни! Нынче все спорят, шумят, готовы рвать друг друга на куски, точно волки. Кругом хаос, анархия! И именно поэтому сердце мое сейчас жаждет только одного — любви!

— Инте-рес-но! — иронически протянул Солтан-Саид, слегка уязвленный этой пылкой отповедью. — И это все, что тебе нужно от жизни?

— А по-твоему, этого мало? — воскликнула Аня, вскочив на ноги. — Друзья, можно я буду виночерпием?

Не дожидаясь ответа, она стала разливать в бокалы красное, словно кровь, вино. Когда вино было налито, подняла свой бокал.

— У меня тост! Выпьем за самое прекрасное, что только есть на свете! Единственное в нашей жизни, что имеет хоть какой-то смысл! За любовь!.. Вы думаете, любовь — это то, что дается каждому? О нет! Любовь — удел избранных! Это особый дар! Только тот знает, что такое любовь, кто готов умереть за нее!

Она произнесла эти слова с такой убежденностью и страстью, что все притихли.

Аня первая осушила до дна свой бокал. Ажав слегка поморщилась: она терпеть не могла женщин, пьющих вино. Увидев выражение лица матери, Зумруд только слегка пригубила свой бокал и тотчас же поставила его на стол.

Но Аня ничего не замечала. Какое-то странное волнение охватило ее.

Вдруг ее словно осенило.

— Послушайте! — крикнула она. — Давайте гадать! Хотите? Я вас научу… Дайте мне какую-нибудь книгу! Все равно какую… Лучше, конечно, стихи…

Тату, улыбнувшись, подала ей томик Лермонтова.

— О! Лермонтов? Отлично! Мой любимый поэт… Ну? Кто первый?.. Что же вы молчите? Неужели никому из вас не хочется узнать свое будущее?.. А-а, испугались?.. Ну ладно, начнем с меня!..

Зажмурив глаза, она раскрыла наугад книгу. Медленно и торжественно прочитала вслух:

Напрасно женихи толпою

Спешат сюда из дальних мест…

Немало в Грузии невест;

А мне не быть ничьей женою!..


На свете нет уж мне веселья…

Святыни миром осеня,

Пусть примет сумрачная келья,

Как гроб, заранее меня…


Аня умолкла. Все невольно притихли.

— Ну вот, — сказала она упавшим голосом. — Так я и знала…

И такая тоска прозвучала в этом ее возгласе, что даже Уллубий, не верящий ни в какие гадания, невольно вздрогнул.

— Фу ты, глупость какая! — громко сказал он, стараясь веселым тоном разрядить напряжение. — Какая чепуха! Предрассудки!..

— Нет! Не предрассудки! — упрямо покачала головой Аня. — Не спорь, я знаю: это моя судьба…

В глазах ее блеснули слезы.

— Дай-ка мне, — вдруг сказала Тату, протянув руку к отброшенной книге.

В комнате стояла тишина: игра захватила всех.

Тату проделала то же, что и Аня: зажмурилась, раскрыла книгу. Когда она подносила раскрытую книгу к глазам, на губах ее появилась насмешливая улыбка, словно говорящая, что она не придает этому гаданию ровно никакого значения. И вдруг улыбка медленно сползла с ее лица.

— Ну что?!. Что там?!. Читай! — послышались голоса.

— Не стану я это читать! — нахмурившись, сказала Тату.

— Нет уж! — крикнула Аня. — Это нечестно! Никаких тайн! Читай!

Пожав плечами, Тату прочла:

В полдневный жар в долине Дагестана

С свищом в груди лежал недвижим я;

Глубокая еще дымилась рана,

По капле кровь сочилася моя…


- Ну, это, слава аллаху, не про тебя! — облегченно вздохнула Ажав. — Это ведь про мужчину, а не про женщину…

— Да, это не про меня, — согласилась Тату. И, помолчав, добавила: — Про меня там дальше…

— Не надо! Хватит! — крикнула Аня. Она уже жалела, что затеяла все это.

Но Тату, покачав головой, продолжала читать:

И снился мне сияющий огнями

Вечерний пир в родимой стороне.

Меж юных жен, увенчанных цветами,

Шел разговор веселый обо мне.


Но, в разговор веселый не вступая,

Сидела там задумчиво одна,

И в грустный сон душа ее младая

Бог знает чем была погружена;


И снилась ей…


Голос ее дрогнул. Казалось, вот-вот она расплачется, захлопнет книгу и выбежит из комнаты. Но усилием воли она заставила себя дочитать до конца:

И снилась ей долина Дагестана;

Знакомый труп лежал в долине той;

В его груди, дымясь, чернела рана,

И кровь лилась хладеющей струей.


Все сидели, словно оцепенев.

— Да ну вас, девушки, с вашим гаданием! — прервал тишину Уллубий. — Тоже придумали занятие…

— Это я виновата, — растерянно улыбаясь, сказала Тату. — Надо было по Пушкину гадать. А у Лермонтова все стихи такие…

Аня, то ли желая рассеять тягостное впечатление, оставленное ее затеей, то ли просто потому, что настроение ее вдруг резко переменилось, схватила за плечи Гаруна и потащила его к роялю. Гарун, тряхнув волосами, сел на вертящуюся круглую табуретку, задумался на мгновение и ударил по клавишам.

Аня, положив руки ему на плечи, сказала умоляюще:

— Сыграй нам знаешь что? Романс Чайковского «Страшная минута». Ты его должен знать!..

Гарун стал подбирать мелодию. Но нетерпеливая Апя уже пела, не дожидаясь аккомпанемента:

Ты не знаешь, как мгновенья эти

Страшны для меня и полны значенья,

Как меня смущает это молчанье!

Я приговор твой жду, я жду решенья,

Иль нож ты мне в сердце вонзишь?

Иль рай мне откроешь?

Ах, внемли ж мольбе моей!..


Она пела, не сводя с Уллубяя своих мрачных, вопрошающих глаз.

Уллубий не выдержал этого пристального взгляда, а когда романс был допет до конца, он подошел к Ане и тихо сказал ей:

— Сядь. Успокойся…

Аня послушно села. Душевный порыв ее словно бы вдруг иссяк, и теперь рядом с ним сидела уже не юная женщина, терзаемая любовным томлением, а послушная школьница, тихая, благонравная гимназистка.

— Что с тобой такое? — спросил Уллубий.

— История старая, как мир. Я полюбила одного человека. А он… он не может меня любить. И никогда не полюбит. Он революционер, а они отрицают любовь.

— Что за глупости! — пожал плечами Уллубий. — Кто тебе сказал, что революционеры отрицают любовь? Революционер способен любить так же, как любой другой человек. И даже еще сильнее… Но в одном ты права. Любовь никогда не сможет стать для него единственным смыслом жизни, заслонить от него мир. А особенно в такое время, когда великая революционная буря гуляет по стране…

— Вот видишь! — прервала его Аня. — Вы, революционеры, только и знаете, что рассуждать, да рассчитывать, да прикидывать, да взвешивать свои чувства на аптекарских весах! А настоящая любовь выше всего на свете! Она выше самой жизни! И чтобы доказать это, я готова даже умереть!

— Умереть, чтобы что-то кому-то доказать? Какая глупость! — нахмурился Уллубий. — Нет, мой друг! Если уж умирать, так во имя другой, более серьезной цели…

Он молча глядел куда-то вдаль сквозь затуманившиеся стекла пенсне, погруженный в свои мысли, забыв в этот миг про Аню, про их спор. А она, закрыв ладонями лицо, посидела молча еще несколько секунд, потом бросила на Уллубия прощальный взгляд и, не сказав ни слова, тихо вышла из комнаты.

Никому даже и в голову не пришло, что она ушла совсем: думали, просто вышла на минуту в другую комнату. Но когда опомнились и стали звать ее, чтобы она присоединилась к компании, ее уже не было.

Уллубий встретился глазами с тревожным, вопрошающим взглядом Тату. В тот же миг какое-то смутное, неясное чувство вины охватило его. «А если бы на месте Ани была она, Тату? — подумал он. — Ты и тогда вот так же спокойно и холодно рассуждал бы о любви? Нет, — успокоил он себя. — Я не покривил душой. Сказал честно все, что думал. Если бы на ее месте была Тату, я и ей сказал бы то же самое. Только она, наверное, лучше бы меня поняла. И согласилась бы со мною…»

С уходом Ани разговор постепенно вернулся «на круги своя», друзья вновь обратились к тому, что занимало их больше всего на свете, — к политике.

— Ты говорил о земельном вопросе, — осторожно напомнил Хаджи-Омар.

— Да, верно! Это самое важное. Должен вам сказать, братцы мои, что вы тут слегка запутались!

— Запутались? Мы? Объясни! — хором заговорили все.

— Я внимательно читал обращение бюро к народу и должен сказать, что этот вопрос вы решаете весьма половинчато.

— Как это — половинчато? Почему? — вспыхнул Солтан-Сайд.

— Вместо того чтобы призвать крестьян отобрать землю у помещиков, вы предлагаете им сидеть сложа руки и ждать, пока Учредительное собрание вынесет так называемое законное решение о конфискации помещичьих земель. А где у вас гарантия, что оно вынесет такое решение? По сути дела, вы в этом вопросе целиком и полностью смыкаетесь с позицией Временного правительства. Князь Львов и Милюков тоже предлагают ждать Учредительного собрания. А мы, большевики, отвечаем им на это: «Нет! Мы больше не хотим ждать! Не для того народ сделал революцию, чтобы его опять заставили таскать из огня каштаны для помещиков и капиталистов!» Вот, поглядите-ка, что пишет по этому поводу товарищ Ленин!

Уллубий достал из своего чемодана газету и бережно развернул ее. Это был номер большевистской «Правды» с ленинскими Апрельскими тезисами.

Гарун взял газетный лист и медленно, словно стараясь поглубже вникнуть в каждое слово, стал читать вслух ленинский текст. Все плотно обступили Гаруна, стараясь собственными глазами увидеть строки, написанные Лениным.

Уллубий, успевший уже не раз проштудировать Апрельские тезисы, исчеркав их многочисленными пометками и восклицательными знаками, отошел к сидящим в стороне Ажав и Тату.

— Устала, мама? — нежно обратился он к Ажав. — Шла бы себе спать. А то мы тут о скучных материях толкуем.

— Что ты, сынок! Мне тоже интересно. Знал бы ты, чего только не плетут в городе про большевиков. Говорят, что они и жен общими делают, и молиться не разрешают. И насильно свинину есть заставят…

— Это алимы нарочно такие слухи распускают. Хотят народ против большевиков настроить, — сказала Тату.

— Верно, Тату! Молодец! — похвалил ее Уллубий. — Так всем и говори. И подругам своим в гимназии, и всем прочим, кто будет возводить напраслину на большевиков. Объясняй людям правду, открывай им глаза!

Уллубий был рад, что Тату слушает его с таким вниманием. Во-первых, думал он, будет и в самом деле неплохо, если Тату у себя в гимназии начнет исподволь открывать молодежи глаза на истинное положение дел. А во-вторых… Во-вторых, ему было приятно сознавать, что эта прелестная девушка, уже занявшая прочное место в его сердце, становится его единомышленницей, настоящим и верным товарищем.

— Да, друзья мои! — воскликнул Гарун, закончив чтение статьи. — Это совершенно новая программа действий. И какая смелая программа! Но в наших условиях ее не так-то просто будет осуществить. У нас многие твердят: «Во имя светлых идеалов социализма война до победного конца!» Если уж люди, называющие себя социалистами, говорят такое…

— В Петербурге то же самое, — возразил ему Уллубий. — И там немало людей, искренне верящих в идеалы социализма, стоят за продолжение войны с Германией. Поэтому-то Ленин и ставит перед нами, большевиками, задачу: завоевать большинство в Советах, чтобы взять власть в свои руки. Поэтому-то он и выдвинул лозунг «Никакой поддержки Временному правительству!». А что касается наших местных условий… Что ж, надо работать, друзья… Послать надежных товарищей в аулы. А главное — мы должны создать крепкое большевистское ядро на заводах: на кожевенном, на консервном…

— Трудно, Уллубий… Ох, трудно будет, — вздохнул Гарун. — Вот у меня как раз с собой последний номер газеты «Джамиятул-исламие»[14]. Послушай-ка, что они пишут.

Он достал из кармана сложенный вчетверо газетный листок, развернул, нашел нужное место и прочитал:

— «Шариат не велит захватывать чужие земли. Это грубое насилие. Виновные в нарушении законов будут строго наказаны…» И так из номера в номер. Что на это ответишь? Власть шариата сильна… В сознании наших крестьян прочно засело: отобрать чужое — значит пойти на грабеж. А за это аллах накажет. Строго накажет. И аллах, и закон…

— А надо так прямо и говорить: да, мы отбираем насильно, но отбираем награбленное. И возвращаем законным владельцам то, что богачи в свое время отняли у трудового народа…

Уллубий говорил не горячась, взвешивая каждое слово. Он славился среди друзей тем, что никогда, ни при каких обстоятельствах не повышал голоса. Даже в Москве на студенческих сходках, когда все только и делали, что старались перекричать друг друга, он говорил всегда тихо, сдержанно, неторопливо. Но этот ровный, спокойный голос часто заглушал самых отчаянных крикунов и спорщиков. Иные шутники подтрунивали над Уллубием: мы, дескать, думали, что кавказцы — люди темпераментные… А он только усмехался в ответ. Горячему накалу страстей он решительно предпочитал холодную логику. Но сила его логики была такова, что мало кто отваживался с ним спорить.

Вот и сейчас, стоило Уллубию заговорить, как Гарун тотчас же почувствовал себя в плену его неотразимых логических доводов.

Уллубий увлекся и говорил бы еще долго, но, кинув взгляд на женщин, решил, что пора сворачивать этот разговор.

— Ладно, друзья! Хватит на сегодня! Все равно в один вечер мы всех дел не обсудим и всех вопросов не решим…

Подойдя к окну, Уллубий взял с подоконника толстую потрепанную книгу. Это был Рубакии — «О самообразовании». Эту книгу он когда-то подарил Тэту. Вот и надпись: «Тату! Да поможет вам эта книга выработать цельное и благородное миросозерцание».

— Прочла? — спросил он, подойдя к Тату с книгой в руках. — Признайся, небось скучно было до смерти? Проклинала меня, что такую скучищу прислал вместо увлекательного романа?

— Ой, что ты, сынок! — поспешила за Тату ответить Ажав. — Ночей не спала, пока до конца не дочитала! И другую книгу, ту, что ты зимой прислал, тоже от корки до корки прочла! Она у меня читает прямо запоем…

— Вы, когда уедете, еще мне книг пришлите, — попросила Тату. — Хорошо?

— А я никуда теперь не уеду, — сказал Уллубий.

— Вот хорошо! — непроизвольно вырвалось у Тату. Она смутилась и, чтобы скрыть это, озабоченно спросила: — А как же будет с книгами?

— Не беспокойся, — ответил Уллубий. — Хорошие книги я для тебя и здесь достану.

Гарун вновь подошел к роялю и взял несколько низких аккордов. Басы зарокотали, словно раскаты далекого грома.

— Погоди, Гарун! — обернулся к нему Уллубий. — Помнишь, в Москве на одной нашей студенческой вечеринке ты играл что-то похожее? Ну-ка сыграй. Прошу тебя.

Гарун охотно сел за рояль, и грозная, торжественная, бурная и печальная мелодия возникла под его пальцами.

Звуки росли, ширились. Мелодия набирала все большую и большую силу. Казалось, все стихии разгулялись: грохочет гром, сверкает молния. Вздымаются и рушатся с грохотом могучие волны океанского прибоя.

Тряхнув густой шевелюрой, Гарун наклонил голову, словно бы стараясь устоять перед поднятой им самим грозной бурей, победить ее. И вот уже стихия сдается, идет на попятный, уступает могучей воле человека. Звуки замирают, становятся умиротворенными, ласковыми. Рассеялись тучи в небе. Блеснул золотой луч солнца. Улеглись, утихомирились волны морского прибоя. Тишина, покой царят кругом… И Гарун уже больше не встряхивает шевелюрой, не наклоняет широкий лоб навстречу грозе. Запрокинув голову назад, полузакрыв глаза, он медленно качает головой, словно говоря: «Нет, нет! Не может быть на свете сейчас тишины и покоя!»

Все были захвачены музыкой. Ажав, Зумруд и Тату замерли, словно мелодия, возникшая под пальцами Гаруна, околдовала их. Солтан-Саид мрачно смотрел на пламя, бьющееся под тонким закоптившимся стеклом керосиновой лампы. Хаджи-Омар сидел, подперев ладонями щеки. Улыбка блуждала на его губах.

Уллубий слушал, закрыв глаза. Он всегда слушал музыку с закрытыми глазами: мелодия будила в его воображении целый мир зрительных образов. Взгляд Тату остановился на погрустневшем, задумчивом лице Уллубия, и он тотчас же почувствовал этот взгляд, будто горячий солнечный луч вдруг ожег его своим прикосновением.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В начале сентября в Темир-Хан-Шуре обычно еще стоит жара. Лишь к вечеру с гор спускается влажный прохладный воздух, обдавая выжженные за день солнцем поля и сады ароматом альпийских цветов и трав. И люди, истомленные зноем, вылезают из своих жилищ, чтобы надышаться вдоволь этой упоительной вечерней прохладой.

Весь день Уллубий просидел над статьей для журнала «Танг-Чолпан». Посвященная кризису Временного правительства, она содержала злую, резкую критику так называемого Предпарламента. «Пресловутый Предпарламент, — писал Уллубий, — неизбежно будет заниматься лишь пустословием и тем самым обманывать народ…»

Уллубий работал с увлечением: ему нравилось подыскивать точные, ясные, убедительные слова, находить простые и доходчивые примеры. Он стремился быть предельно логичным, предельно доказательным. Время шло незаметно. И когда повеяло вечерней прохладой, он с удивлением обнаружил, что работа еще в самом разгаре. «Ничего не поделаешь, — подумал Уллубий, — придется отложить». На вечер у него намечались совсем другие дела: по решению бюро он должен был отправиться в аул Доргели и провести там собрание; а по пути заехать в Параул, чтобы повидать больного дядю Дадава и других родственников.

Отложив в сторону незаконченную статью, он вышел на улицу. Прежде чем двинуться в путь, надо было заглянуть к Каирмагоме. Это был надежный товарищ Уллубия, всегда выручавший его во всех затруднительных случаях. Сейчас Уллубий рассчитывал одолжить у него верховую лошадь, чтобы дотемна успеть добраться в Доргели.

От окраины города, где неподалеку от кожевенного завода они с Гаруном и Солтан-Саидом снимали жилье, до дома Каирмагомы путь был неблизкий. А тут еще на пути произошла небольшая заминка. Подходя к гостинице «Марс», Уллубий увидел весело улюлюкающую толпу народа. Люди хохотали до упаду, указывая пальцами на невиданное зрелище: по улице бежала собака, к хвосту которой была привязана пустая консервная банка. А на спине у бедного животного красовались… погоны. Да, да! Самые настоящие золотые офицерские погоны.

— Что это? Наверное, детишки озорничают? — простодушно спросил Уллубий у пожилого горца, стоящего неподалеку от него.

— Какие там детишки! — усмехнувшись в усы, отозвался тот. — Это социалисты работают. Ведут пропаганду, чтобы всех царских офицеров Дагестанского полка прогнать, а на их место назначить новых, выборных командиров. Из бедноты… Это еще пустяки! А вчера я сам видел, как корнет Дагестанского полка, Рашид его зовут, на глазах у всех сорвал с одного старшего офицера погоны и растоптал их ногами.

— И что же офицер? Неужели смолчал? — удивился Уллубий.

— Даже и пикнуть не посмел, клянусь аллахом! — оживленно рассказывал старик. — Этот Рашид — полный георгиевский кавалер. Джигит. Хотя и молодой совсем, а все его боятся. Говорят… — старик понизил голос, — знающие люди говорят, что он друг самого Махача!..

«Вот что значит революция, — радостно подумал Уллубий. — Друг самого Махача. Похоже, что это звание нынче весит больше, чем чин полковника».

Каирмагома, как всегда, принял Уллубия с распростертыми объятиями.

— О чем речь, дорогой! Мой дом — твой дом! Моя лошадь — твоя лошадь!

Уллубий хотел сразу же двинуться в путь. Но Каирмагома даже и слышать не хотел о том, чтобы отпустить его, не накормив. Делать было нечего: пришлось Уллубию ждать, пока жена Каирмагомы приготовит хинкал с сушеным мясом и чесноком, и поддерживать долгий вежливый разговор о разных разностях.

Но вот уже все церемонии позади, конь оседлан, можно трогаться.

— Постой! А оружие у тебя есть? — спросил Каирмагома.

— Какое оружие? Ты же знаешь, что я никогда не беру с собой никакого оружия, — пожал плечами Уллубий.

— Э, нет! Сейчас так нельзя! Не такие теперь времена, чтобы разъезжать без оружия. За каждым кустом — враг! Возьмешь мой наган.

— Нет, не возьму, — решительно отказался Уллубий. — Если кто захочет меня прикончить, так тут и пулемет не поможет, не то что пистолет. А сам я никого убивать не собираюсь.

— Неправильно делаешь! Возьми наган! — уговаривал Каирмагома.

— Настанет время, возьмусь и я за оружие. А пока не надо.

— Тогда я поеду с тобой, охранять тебя буду, — настаивал Каирмагома.

— Нет, нет! Не волнуйся! Все будет в порядке! Будь здоров! Спасибо тебе за все.

Было уже за полночь, когда Уллубий постучался в ворота Кадыраги. Над темной громадой горы, нависшей над аулом, сияла луна. В лунном свете отчетливо были видны, словно аккуратно вырезанные из картона, силуэты деревьев, домов. Чуть поодаль возвышался минарет местной мечети.

Было тихо вокруг. Ни одна собака не отозвалась лаем па топот копыт его коня. Лишь изредка тишину нарушал крик какого-нибудь молодого петуха, по глупости принявшего яркий блеск луны за первые лучи восходящего солнца, да иногда еще до склона лесистой горы доносился жалобный вой шакала, похожий на заливистый плач младенца.

Калитка допотопных, из цельных бревен сколоченных ворот со скрипом отворилась. Перед Уллубием стоял сам Кадырага — такой же, как всегда: бритая голова, черная, коротко стриженная бородка, черные, как смоль, и длинные усы. На нем была нательная бязевая рубашка и брюки из домотканой серой шерсти с латками на коленях. В руках глиняный кувшин с отбитым горлышком.

— Ассалам алейкум! — сказал Уллубий, протягивая руку.

— Ва алейкум салам! — ответил Кадырага. — Уллубий! Ты? Вах! Сейчас отворю ворота!.. А я тут вышел по нужде во двор, слышу, кто-то едет! Ну, думаю, не иначе — это Уллубий! Клянусь аллахом, так и подумал!

Кадырага отворил ворота, взял под уздцы лошадь Уллубия и ввел ее во двор. Уллубий вошел следом. Во дворе мирно пахло травой и навозом.

Аба, жена Кадыраги, уже разжигала очаг. Еще не зная, что за гость посетил их дом в такой неурочный час, она готовилась достойно встретить и принять его.

Уллубий уже не раз, приезжая в этот аул, останавливался в доме Кадыраги. Кадырага, всю жизнь батрачивший на местных богачей, объявил себя горячим сторонником большевиков, едва только начались революционные события. Он несколько раз приезжал в Шуру, встречался с Уллубием и Махачем, советовался с ними. Здесь, в своем ауле, он организовал небольшой отряд из местной бедноты. И недавно под его руководством бедняки отобрали у главного местного богатея Исы землю и поделили ее между собой.

Аба поставила на стол сковородку с шипящей яичницей, положила кусок кукурузного чурека.

— Поздний гость, надеюсь, не обидится на плохое угощение, — поклонилась она Уллубию. — Подкрепись пока, чем бог послал. А утром угощу хинкалом…

— Что вы, Аба! И этого не надо бы. Я сыт, — говорил Уллубий, наперед зная, что отказаться от угощения ему не удастся.

Кадырага и Аба жили бедно, сами ели всегда только кукурузные чуреки. Но Аба держала в запасе немного сушеного мяса и пшеничной муки на случай приезда какого-нибудь нежданного гостя.

— Не обязательно встречать гостя богатой едой. Куда важнее встретить его с открытым сердцем. А ваше сердце, дорогая Аба, всегда распахнуто настежь для людей. Так же, как двери вашего гостеприимного дома! — сказал Уллубий.

Польщенная похвалой гостя, Аба, зардевшись, ответила:

— Пусть не допустит аллах, чтобы тропа, ведущая к нашему дому, заросла травой.

Было уже недалеко до рассвета: ложиться спать не имело смысла. Уллубий прилег на тахте, а Кадырага расположился рядом с ним, прямо на полу.

— Ну, рассказывай! Что тут у вас произошло за это время? Какие новости?

Новостей оказалось довольно много.

Кадырага рассказал, что недавно к ним в аул приезжали посланцы Нажмутдина Гоцинского — кадий Абдул Басир Хаджи Казанищенский и князь Рашидхан Капланов. С ними были два офицера. Они собрали народ на очаре и объявили, что самовольный раздел земли был незаконным и виновные будут строго наказаны. Кое-кто из бедняков заколебался. Оно и понятно: люди боятся, крепко еще сидит в них страх перед богачами. Трудно в один день отменить то, что вбивалось в голову десятилетиями. Под нажимом приехавших Иса вернул себе обратно отнятые у него земли. Но один молодой парень, Осман его зовут, заколол богача и его сына и в тот же день бежал из аула. Богачи в отместку подожгли дом Османа. Потом большая драка была.

— Меня тоже чуть не убили. Да не вышло у них. Со мною тут не так-то просто. Есть надежные защитники, которые не дадут в обиду, — закончил свой рассказ Кадырага.

— А сейчас каково положение дел? — спросил Уллу-бий. — Какое настроение у народа? Много еще колеблющихся?

— Ждали тебя, — коротко ответил Кадырага. — Самое время сейчас объяснить людям, что их обманывают. Открыть им глаза. А мне одному это не под силу. Очень рад я, что ты приехал. Только гляди, Уллубий, у нас тут всякое может случиться. Боюсь я за тебя…

Посовещавшись, они решили для начала собраться в доме Кадыраги. На очаре, при большом стечении народа, Уллубию выступать и в самом деле было опасно: многие жители аула были одурманены фанатиками, некоторые даже вооружились, чтобы принять участие в газавате — священной войне под водительством имама.

Кадырага позвал только тех, кому можно было доверять. Несмотря на отсутствие таких испытанных народных вожаков, как Чамсудин Абатов, Юнус Джанатлиев, Абдурагим Кишиев (они поехали в Шуру к Махачу), небольшой старенький домик хозяина не смог вместить всех: кое-как расселись во дворе — кто под навесом на бревнах, кто расстелив на земле черкеску, а то и клок соломы. День, к счастью, был не очень жаркий — с самого утра небо хмурилось и теперь было сплошь затянуто тучами.

— К нам приехал товарищ Уллубий Буйнакский! — громко сказал Кадырага. — Мы с вами давно ждали его. И вот он приехал. Сейчас он расскажет нам, что к чему. А мы послушаем… Только не шумите! А то выгоню! Здесь вам не очар! — неожиданно заключил он под громкий смех собравшихся.

— А женщины тут зачем? — крикнул кто-то, указывая на стайку женщин, присевших на плетне. — Не знаете разве? Сказанное при женщине — все равно что объявлено всему свету!

— А нам как раз это и надо, чтобы весь свет узнал правду. У нас секретов нет. Пусть рассказывают все, что услышат. Только, чур, без вранья! — ответил Кадырага, снова вызвав взрыв веселого смеха.

Уллубий снял свою старенькую студенческую тужурку, аккуратно сложил ее и повесил на плетень. Снял и повесил на кол фуражку, обнажив рано облысевшую голову. Медленно обвел взглядом сидящих перед ним людей. Все с нетерпением ждали: что скажет им этот человек, приехавший из самой Москвы? Тоже небось будет кричать, доказывать, как все приезжавшие, что правду и справедливость защищают только те, кто послал его сюда…

Но этот повел себя совсем не так. Он помолчал несколько секунд, а потом, к удивлению всех присутствующих, тихо спросил:

— Что же мне вам сказать? Сперва я хотел бы вас послушать… Может, вам что-нибудь непонятно? Скажите. А я постараюсь объяснить, ответить.

— Да нам все теперь понятно! — выкрикнул молодой звонкий голос.

— Э, нет, парень! Так дело не пойдет! — прервал его, подымаясь с расстеленной на земле черкески, здоровенный мужчина лет пятидесяти, в лохматой папахе, с широченным кинжалом на поясе. — Дай уж тогда я скажу. Все по порядку. Ты спрашиваешь, что нам непонятно? Скажу: непонятно, на чьей стороне правда. Большевик приезжает, соловьем заливается. Послушаешь его — хорошо! Богатство все разделят, беднякам отдадут. Не будет больше богачей, не будет нищих. Все по справедливости. Чего же лучше? Но вот другой приезжает, тоже соловьем поет. Не слушайте, говорит, большевиков. Они вас ограбить хотят. Отнять все нажитое. Они у вас коров отнимут и вместо них свиней разводить заставят… Идите к нам, мы за истинную веру, за Коран, за шариат… Кого слушать? Не знаем. Вот продал я буйвола, телку последнюю. Купил коня и винтовку, воевать собрался. А за кого воевать — не знаю. Жена пилит день и ночь: иди, говорит, туда, куда кадий велел. Нам с тобой умирать скоро. Кто за веру воюет, тот в рай попадет, а кто за большевиков — прямой дорогой в ад!..

— А земля? — крикнул тот же молодой голос.

— Что земля? Кто вам ее отдаст, землю-то! — ответил оратор. — Двух недель не прошло, как разделили ее по справедливости, и вот уже назад отобрали… Ты, товарищ, прямо скажи нам, кто теперь у нас царем будет вместо Николая?

— Какой тебе еще царь? — крикнул кто-то из задних рядов. — Не будет больше никаких царей!

— Как это не будет? А кто же станет всем царством управлять? Земля без царя — все равно что дом без хозяина! — возразили ему.

Шум нарастал. Каждый выкрикивал что-то свое. Из всех присутствующих один только Уллубий не проронил пока ни слова. Кадырага глядел во все глаза на Уллубия, удивляясь, как может он терпеть этот ералаш. И наконец не выдержал.

— Тихо! — крикнул он во весь голос. — Совесть у вас есть? Тут вам не Дженгутайский базар! Дайте гостю сказать хоть слово!

— Ничего, ничего, — спокойно возразил Уллубий. — Пусть товарищи выскажутся. А я успею. Я потом…

Да, таких ораторов тут еще не видели. Жители аула твердо усвоили, что на сходках полагается громко кричать, размахивать руками, изо всех сил стараясь убедить народ в том, что правда — на твоей стороне. Вот, например, кадий Абдул-Басир, когда приезжал к ним, так он чуть ли не целый час потрясал кулаком, обратившись лицом к Темир-Хан-Шуре, этому проклятому аллахом городу, где окопались социалисты и прочие враги шариата…

Все невольно примолкли и стали ждать, что же скажет им наконец этот странный, так долго молчавший гость.

И тут в наступившей тишине вдруг раздался еще один возглас:

— А правду говорят, будто ваш отец был князь?

— Хватит! — рассвирепев, крикнул Кадырага. Он готов был сгореть от стыда, так неловко было ему перед Уллубием за своих односельчан. Ему казалось, что гостя совсем затуркали, сбили с толку разными каверзными вопросами. А уж этот последний вопрос и вовсе показался ему грубейшим нарушением всяких приличий. Но Уллубия вопрос ничуть не смутил.

— Да, верно, — спокойно ответил он. — Мой отец в самом деле был князь и офицер царской армии. Более того, царь даже наградил его орденами за верную службу…

Он выдержал паузу, ожидая, что ответ вызовет новый взрыв недоумевающих вопросов. Но все молчали, затаив дыхание.

— Я понимаю, — сказал Уллубий. — Вас, вероятно, удивляет, почему я не пошел, как это обычно бывает, по пути своего отца. Почему это вдруг я отрекся от княжеского титула, полагающегося мне по наследству, и вступил в партию большевиков. Партию, борющуюся за интересы бедноты, против богачей и беков. Так ведь? Я правильно понял ваш вопрос?

— Правильно! Верно! И в самом деле, почему? — раздались со всех сторон голоса.

— Отвечу вам. Мой отец верно служил царю, потому что заботился только о благополучии своей семьи, своего рода. А я еще давно, когда гимназистом был, задумался о том, как хорошо было бы, если б все люди на земле были равны. Чтобы не было ни богатых, ни бедных. Ни князей, ни батраков. Чтобы все богатства земли были по справедливости распределены на всех…

— Да разве такое когда-нибудь бывало? — прервал его тот же голос, что выкрикнул про отца.

— Нет, не бывало. Такого не бывало еще никогда за всю историю человечества. Но ведь это не значит, что этого вовсе не может быть! Вот я и решил, что отдам все свои силы, всю жизнь положу на то, чтобы установился на земле такой справедливый порядок. А потом, когда подрос и поехал в Москву учиться, я узнал, что есть, оказывается, много людей, которые хотят того же, о чем с детства мечтал я. Эти люди называются революционерами. А самые прямые, самые последовательные, самые несгибаемые революционеры из всех, какие только есть, называются большевиками. И вот, когда я узнал про это, я твердо решил примкнуть к ним, к большевикам. И записался в большевистскую партию.

— Неужто всем обязательно куда-то записываться? Нельзя разве, чтоб каждый был сам по себе? — опять прервали его.

— Нельзя, — покачал головой Уллубий, — Никак нельзя. Вспомните мудрую кумыкскую пословицу: «Одно дерево — не сад, один камень — не стена». Одну розгу и ребенок легко переломит. А пучок розог не под силу сломать и богатырю. Но мы, большевики, сильны не только потому, что нас много. Мы сильны прежде всего потому, что нас поддерживает народ. А народ поддерживает нас, потому что мы боремся за его интересы…

— Все так говорят! — опять выкрикнул кто-то.

— Вах, что за люди такие! — совсем рассердился Кадырага. Лицо его налилось кровью. — Да как ты смеешь не верить ему? Что же он, по-твоему, врет тебе в глаза? Да? Обманывать хочет? Да?

Но, к изумлению Кадыраги, Уллубий ничуть не обиделся на эту дерзкую реплику. Обернувшись к парню, усомнившемуся в правдивости его слов, он улыбнулся и кивнул ему головой, соглашаясь с его дерзкими словами. Кадырага прямо не поверил своим глазам.

— Да, верно. Ты прав. Все так говорят, — сказал Уллубий. — И Гоцинский говорит, что он свято будет блюсти интересы народа. И министры Временного правительства обещают вам то же самое. И мы, большевики, твердим про то же. Все так говорят. Кому же верить?

— То-то и оно! Кому? — спросил пожилой мужчина в папахе, который собирался воевать, да все никак не мог решить, на чьей стороне.

— Говорить можно все, что угодно, — продолжал как ни в чем не бывало Уллубий. — А вам хочется знать, как будет не на словах, а на деле. Так вот, чтобы вы не сомневались в моих словах, я привез бумагу, где прямо сказано: чего мы, большевики, хотим, чего добиваемся, что будем делать, как только возьмем власть в свои руки!

Уллубий вынул из кармана сложенный вчетверо и порядком уже поистрепавшийся номер «Правды» — тот самый номер с ленинскими Апрельскими тезисами, который показывал своим друзьям — Гаруну, Солтан-Саиду и Хаджи-Омару — в доме Ажав.

— Это газета большевистской партии, — сказал он. — Напечатана она в Петрограде. Здесь, в этой газете, — статья руководителя нашей партии Владимира Ульянова-Ленина. Написана она по-русски. Я вам буду переводить.

Всю статью Уллубий переводить не стал. Он выделил только те места ее, где говорилось о ближайших целях партии большевиков. О конфискации помещичьих земель, об отношении к грабительской империалистической войне.

— А мечеть? Как будет с мечетью? — спросил пожилой горец, тот, что выступал первым. — Мечеть не закроют? Молиться нам по-своему разрешат?

Уллубий понял, что упустил самый больной вопрос.

— Враги революции играют на ваших религиозных чувствах, — ответил он. — Они обманывают вас, пугают призраками, которые сами же и придумали. Большевики открыто, на весь мир объявили в своей программе, что каждый человек волен будет исповедовать ту религию, какую пожелает. Никто не станет заставлять вас есть свинину! Никто не собирается превращать мусульман в русских! Это злобная ложь и клевета! Они нарочно забивают вам голову этой чепухой, потому что дрожат за свои богатства, боятся их потерять!

— Богатство каждому дано аллахом! Грех брать чужое! Аллах не велит! — неуверенно возразил чей-то голос.

— Молчи, пес! Вражье отродье! — послышался ответ. На солнце блеснули лезвия кинжалов. Уллубий и Кадырага не успели оглянуться, как началась свалка. Раздался истошный женский визг и плач. Кто-то уже лежал на земле раненный, а может, и убитый. Земля обагрилась кровью.

— Прошу тебя, Уллубий! Уйдем отсюда! Теперь их уже не остановить!

— Что ты? Разве можно? Надо разнять их!

— И не пытайся! Если дошло до поножовщины, никакие уговоры не помогут. Разве только аксакалов позвать. А тебе здесь ни минуты больше нельзя оставаться. Уйдем, прошу тебя! Сам пропадешь и делу не поможешь!

Кадырага почти насильно увел Уллубия в дом и запер за ним дверь, а сам побежал во двор. Оставшись один, Уллубий долго ходил по комнате из угла в угол, размышляя о случившемся. Да, многое ему придется пересмотреть, многому еще предстоит научиться. Как видно, он недооценил накал страстей, кипящих тут, да и темпераментный нрав своих соплеменников. Немало времени пройдет, пока удастся внести хоть какую-то ясность в их горячие головы.

Вернулся Кадырага и сказал, что убит Батыр — тот пожилой горец, который первым взял слово, и тяжело ранены еще трое молодых парней.

В эту ночь Уллубий и Кадырага долго не могли уснуть. Чуть ли не до рассвета горячо обсуждали они события, происходящие здесь, в этом старинном кумыкском ауле, и далеко-далеко отсюда, на севере, в столице огромной России — Петрограде.

Все уже было давно переговорено, решили до утра хоть ненадолго вздремнуть. Но Уллубию не спалось. Он думал о том, что сейчас, как видно, в каждом дагестанском ауле люди накалены не меньше, чем здесь. Крестьянство — самая темная, самая неустойчивая часть населения. Эту колеблющуюся отсталую массу можно увлечь за собой любыми лживыми лозунгами, и в особенности здесь, на Кавказе, где все до предела осложнено национальными и религиозными предрассудками…

Во дворе послышались шаги, чьи-то громкие голоса. Уллубий толкнул в бок уснувшего Кадырагу:

— Кадырага! Проснись! Слышишь? Во дворе какие-то люди!

— Какие там могут быть люди? Откуда? Тебе померещилось, — отвечал ничего не понимающий Кадырага. Но тут раздался громкий стук в дверь, и Кадырага вскочил как ужаленный. Лихорадочно натягивая на себя рубашку, он громко спросил:

— Кто там?

— Открой! Дело есть!

— Какое еще дело?

Надев чарыки и пояс с кинжалом, Кадырага неторопливо пошел открывать дверь: он узнал голос своего двоюродного брата. Слух не обманул его: это действительно был он, Асадулла. С ним еще один человек, незнакомый: его Кадырага видел первый раз в жизни.

— Чего тебе, Асадулла? — спросил он, изо всех сил стараясь казаться спокойным, хотя на самом деле у него были все основания тревожиться: Асадулла давно уже покинул их родной аул; ходили слухи, что он пошел служить то ли к Узун-Хаджи, то ли к полковнику Алиханову.

— Кто у тебя тут? — спросил Асадулла строго, сразу дав понять, что явился сюда среди ночи не с родственным визитом, а как лицо официальное.

— А тебе что за дело? — вспыхнул Кадырага. Тон Асадуллы сразу вывел его из себя.

— Спрашиваю, — значит, есть дело. Отвечай! Кто здесь у тебя?

— А тебе кто нужен? — Кадырага явно тянул время: он заметил, что Асадулла и его спутник были вооружены с головы до ног.

— Нам нужен твой гость! — отрезал Асадулла.

— Вах! На что понадобился вам мой гость? — усмехнулся Кадырага, делая вид, что все еще не понимает, зачем пришел Асадулла.

— Слушай, Кадырага! Ты мне не чужой. Не хотелось бы, чтобы у нас с тобой дошло до… — он не договорил, до чего именно, а сразу перешел к существу дела. — Выдай нам твоего гостя, и мы оставим тебя в покое. Отдай нам его добром, а не то хуже будет. Таков приказ.

— Чей приказ?

— Не твое дело!

— Вах! Где это видано, чтобы горец с папахой на голове добровольно отдал своего гостя в руки его врагов! — нахмурился Кадырага. — Да ты, видать, рехнулся!

— Хватит болтать! — решительно вмешался в разговор спутник Асадуллы, хватаясь за рукоятку кинжала. — А ну, прочь с дороги!

— Ах ты, щенок! — вскипел Кадырага. — Ворвался среди ночи в чужой дом да еще командуешь!

Отойдя к стене, он скинул накинутую на плечи черкеску и обнажил свой кинжал.

Тут с громким криком выскочила в прихожую Аба. А за ней, не выдержав, вышел из комнаты навстречу незваным гостям и Уллубий. Молча шагнув вперед, он заслонил собою Кадырагу и, как был, в летней рубахе, без фуражки, безоружный, встал, скрестив руки, перед людьми, пришедшими сюда, чтобы схватить его.

— Шли бы вы отсюда, молодые люди, — спокойно сказал он. — Если я вам нужен, приезжайте в Шуру. Я там живу открыто, ни от кого не прячусь. А здесь, в ауле, и так уже нынче пролилось довольно крови. Хватит.

Аба тем временем успела сунуть мужу пистолет. Оттеснив Уллубия плечом, Кадырага направил дуло пистолета прямо в лоб своему родственнику и крикнул:

— Асадулла! Ты меня знаешь! Я не из тех, кто добром отдаст гостя в руки врагов! Убирайся-ка отсюда подобру-поздорову, если не хочешь, чтобы я тебе сейчас третий глаз просверлил меж бровей! Не погляжу, что мы с тобою одного рода! Честно говорю, лучше уйди!

Асадулла знал, что Кадырага слов на ветер не бросает, и счел за благо ретироваться. В конце концов, если этот главарь большевиков не врет, если он в самом деле живет в Шуре открыто, не прячась, всегда можно будет найти его там и прикончить, когда понадобится.

— Ладно, пошли! — хмуро обернулся он к своему спутнику, вкладывая в ножны кинжал.

Так они и ушли не солоно хлебавши.

Остаток ночи прошел без сна. На рассвете Кадырага оседлал двух коней и, не желая слушать никаких возражений, непререкаемым тоном объявил, что ни за что ее отпустит теперь Уллубия одного, а будет сопровождать его до самой Шуры.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Дома Уллубия ждали встревоженные друзья: Гамид Далгат и Абдурахман. Гамид, двадцатидвухлетний богатырь, отчаянный, храбрый до безрассудства даргинец из села Урахи, примкнул к революционному движению, еще будучи студентом Екатеринославского горного института. Он, так же как Гарун, Солтан-Саид и Хаджи-Омар, приехал в Шуру по вызову Буйнакского и тотчас с присущей ему энергией включился в работу бюро. Двадцатичетырехлетний Абдурахман Исмаилов из лезгинского аула Ахты еще недавно учился в Коммерческом институте в Москве. Ясноглазый, с пухлыми мальчишескими щеками и открытым лбом, он с первого дня знакомства покорил Уллубия своей чистотой, наивностью и беззаветной преданностью. У Уллубия был хороший глаз на людей. И на сей раз он безошибочно чувствовал: этому юноше можно довериться во всем. Хоть и молод, а не подведет.

Уллубий с жадностью стал расспрашивать друзей о новостях в Шуре.

Гамид рассказал о том, как Гарун с Курди Закуевым поехали в Кумух, чтобы выручить арестованного там местными контрреволюционерами Сайда Габиева. Поведал о столкновении между генералом Халиловым и полковником Магомедом Джафаровым: дело было на банкете, устроенном по случаю отъезда на родину офицеров-грузин.

— А в Дербенте власть уже в руках Советов, — вступил в разговор Абдурахман. — Провели перевыборы в редакции газеты «Известия Дербентского Совета». Очистили ее от контры. Товарищи Рабинович и Эрлих добились, что Совет вынес решение о недоверии городскому гражданскому исполкому.

— А где Казимагомед? — спросил Уллубий. Казимагомед был руководителем дербентских большевиков: профессиональный революционер, ранее состоявший в Бакинской подпольной социал-демократической организации «Фарук».

— Он поехал в Баку, — ответил Абдурахман. — Вместо него в Дербенте остался Юзбеков. Ничего, справляется. А Акимов в Касумкенте. Кстати, Казимагомед прислал нам радостную весть.

Абдурахман передал Уллубию письмо. Уллубий нетерпеливо развернул его, прочел:

— «Нам сообщили из Петербурга, что товарищ Ленин прямо поставил вопрос о подготовке к вооруженному восстанию. Близится последний час правительства Керенского. Это подтверждают и товарищи, приехавшие, только что к нам аз Питера…»

Забыв о том, что с утра у него не было ни крошки во рту, Уллубий расхаживал по комнате, размахивая письмом Казимагомеда, и радостно восклицал:

— Вот это новость так новость! Вы слышите, друзья? Я так и знал, что решительный час приближается. Народ не станет больше терпеть предательское правительство Керенского!

Рассказав о новостях, Гамид перешел к слухам.

Их было еще больше, чем новостей. Что ни день, то новые слухи, один причудливее другого, расползались по городу. Говорили, например, что застрелился у себя в особняке отставной русский генерал. К нему явились вооруженные большевики и потребовали, чтобы он указал, где находится спрятанный им пулемет. Генерал уверял, что никакого пулемета у него нет. Но ребята, пришедшие с обыском, быстро нашли то, что искали: пулемет, несколько ящиков с патронами, бомбы. Оказывается, местонахождение этого арсенала помогла обнаружить дочь генерала, сочувствующая большевикам.

Говорили, что среди бела дня, около базара, неведомо кем был убит чинно ехавший по городу верхом на коне помощник полицмейстера, продолжавший и после революции демонстративно носить все свои регалии: орден Станислава III степени и даже медаль «За безупречную службу в полиции».

Рассказывали о бунте пулеметной роты Дагестанского полка. Вот уже сутки восставшие никого не подпускают к казармам, грозя открыть огонь из пулеметов, если кто-нибудь попытается ворваться к ним. Они предъявили командованию ультиматум с требованием распустить их по домам. Считая это прямым результатом большевистской агитации, полковник Тарковский потребовал, чтобы исполком вынес решение о чрезвычайных мерах против большевиков: он настаивал на том, чтобы был отдан приказ разыскать и арестовать всех большевистских лидеров.

Рассказывали, что телохранитель Гоцинского борец Аликлыч вызвал на единоборство Махача. Но Махач ответил, что только дурак может рассчитывать решить серьезные политические разногласия таким первобытным способом. Все повторяли этот ответ: кто с сочувственным смехом, кто с возмущением. Многие всерьез считали, что дни Махача сочтены: рано или поздно его убьют.

Но больше всего ходило слухов про имама Нажмутдина Гоцинского. Уверяли, что имам, обескураженный успехами социалистов, захвативших всю власть в исполкоме, покинул город, уехал в горы и там вместе с Узун-Хаджи собирает огромное войско. К нему будто бы присоединился хунзахский гарнизон полковника Кайтмаса Алиханова. Вся эта армия вот-вот спустится с гор, и враги шариата, большевики и прочие смутьяны будут сметены с лица земли.

Уллубий знал, что все эти разговоры имели под собой реальную почву.

Чистой правдой, например, было то, что социалисты добились в исполкоме серьезных успехов. Акции Нажмутдина Гоцинского резко пошли вниз. Народ почти совсем перестал верить клятвам и обещаниям самозваного имама. Дело кончилось тем, что Гоцинский покинул исполком. Социалисты объявили, что если уж мусульмане не могут жить без имама, то пусть законного, настоящего имама изберет народная власть, исполком, а не кучка религиозных фанатиков и крикунов.

Обозленный имам, собрав остатки своих приспешников, ушел в горы, стал усиленно готовиться к вооруженной борьбе, лихорадочно собирать войска, поднимать народ на газават — священную войну против гяуров-большевиков. Затея была нешуточная. Почти во всей огромной горной части Дагестана реяли зеленые знамена ислама. Слово «газават» звучало в мечетях, на сходках, в очарах. Какой горец, верящий в аллаха, не сочтет за честь встать под зеленое знамя пророка, чтобы сложить свою голову за шариат и ислам ради вечных благ на том свете?

За три месяца, прошедшие с тех пор, как агитационно-просветительное бюро начало свою работу, Уллубий и его друзья добились серьезных успехов.

С начала июня Гарун наладил издание на лакском языке газеты «Илчи»[15], которая стала официальным органом бюро. Кроме того, сбылась наконец давняя мечта Уллубия: с конца августа начал выходить журнал «Танг-Чолпан» на кумыкском языке. Редактировал его Зайна-дабид Батырмурзаев, тоже член бюро. Активное участие в создании и работе журнала принимали поэт и музыкант Темирболат Бейбулатов — офицер Дагестанского полка — и художник Лансере. Из номера в номер Уллубий и его товарищи не уставали повторять, что народы Дагестана смогут решить насущные проблемы жизни только в том случае, если они объединят свои усилия с усилиями революционных рабочих и крестьян России. «Солнце свободы, — говорилось в одной статье, — взойдет только с севера». Со временем бюро стало использовать и другие средства воздействия на массы. На съезд учителей, который проходил в Темир-Хан-Шуре летом, от бюро был направлен Гаруи, а на одном из заседаний выступил и сам Уллубий…

«Просветители» день ото дня становились все популярнее.

В работу постепенно вовлекались новые люди. Члены бюро все чаще отправлялись в горные аулы, чтобы встретиться с крестьянами. Упорно, настойчиво разъясняли они беднякам, кто действительно является их друзьями. Постепенно в настроениях масс наметился перелом. Участились захваты крестьянами помещичьих земель.

Совсем недавно народ находился под сильным влиянием не только исполкома, но даже и Милликомитета — откровенно контрреволюционной националистической организации, созданной и вооруженной помещиками и духовенством. Теперь исполком и Милликомитет уже не пользовались таким доверием простых людей. И в этом тоже была немалая заслуга Уллубия и его друзей.

Дела, таким образом, шли совсем неплохо. Однако слухи о вооруженных отрядах, которые Нажмутдин Гоцинский собирает в горах, не на шутку тревожили Уллубия. Ни у большевиков, ни у социалистов не было армии, которую они могли бы противопоставить ордам самозваного имама. Одной только пропагандистской работы теперь было явно недостаточно.

Уллубий лихорадочно обдумывал сложившуюся ситуацию. У него давно уже созревала одна идея, но он все не решался высказать ее друзьям. Теперь он понял: откладывать больше нельзя.

Уллубий поручил Абдурахману срочно разыскать всех членов бюро, с которыми только удастся связаться, и сообщить им, чтобы сегодня вечером они явились на квартиру, где обычно собирались. А сам он решил пока заглянуть к Ажав. Во-первых, надо было извиниться перед ней, что он в последнее время так редко ее навещает. А во-вторых… Да, чуть было не забыл! Ведь сегодня же вечер в гимназии. Надо предупредить Тату, что он не сможет там быть…

Недавно он встретил на улице Тату, и она сказала ему, что на днях у них в гимназии будет вечер. Соберутся гимназистки старших классов и старшеклассники реального училища. Все они много слышали про него и очень просят, чтобы Уллубий выступил на этом вечере… Уллубий охотно согласился. Не говоря уже о том, что ему приятно было выполнить просьбу Тату, он считал, что просто не имеет права отказаться от такого выступления. Помочь молодым людям, искренне стремящимся разобраться в сложных событиях, открыть глаза молодежи, тянущейся к правде, — это был его прямой долг… Но вот теперь встречу, видно, придется отложить.

Выйдя на улицу, Уллубий невольно поразился: все было тихо, спокойно, буднично. Медленно катятся старые арбы, скрипя колесами. Неторопливо идут по своим делам редкие прохожие. Неужели весь этот бешеный калейдоскоп лиц, ситуаций, событий, от которого лопается голова, — неужели все это лишь плод воображения, а люди как ни в чем не бывало живут своими будничными заботами, своей повседневной обывательской жизнью и даже и думать не думают о революции и контрреволюции, о большевиках и Гоцинском? Нет! Не может быть! Вся эта тишь, да гладь, да божья благодать лишь обманчивая поверхность. А там, в глубине, такие бури, что только держись!

Дом Ажав был совсем поблизости. Но Уллубий решил пройтись немного по Аргутинской улице. Что-то влекло его сюда, в центр города: то ли желание побыть немного среди людей, то ли смутное предчувствие какой-то неожиданной встречи… Так или иначе, едва только он успел поравняться со зданием театра, принадлежавшего знаменитому темир-хан-шуринскому богачу городскому голове Хизри, как из-за угла появился Зайналабид. В маленькой коричневой каракулевой папахе, какую носят азербайджанцы, в длинной серой черкеске с серебряными газырями и кинжалом на поясе Зайналабид шел ему навстречу и улыбался своей милой, застенчивой улыбкой, словно знал заранее, что они тут сейчас встретятся. Несмотря на юношеский пушок над губой, несмотря на чистый детский лоб и ясные, огромные, словно бы девичьи, глаза, Зайналабиду можно было дать куда больше его двадцати лет. Впрочем, если верить не календарю, а жизненному опыту, он и не был желторотым юнцом. В свои двадцать лет Зайналабид успел уже повидать многое: он учился в Астрахани и Казани, работал в прогрессивной астраханской газете, преподавал в Хасавюртском городском училище словесность. Там же он стал руководить прогрессивным кумыкским литературно-просветительским кружком «Танг-Чолпан».

— Я только с поезда… — с ходу начал Зайналабид. — Шел к тебе, думал застану дома. Хорошо, что мы не разминулись… Ну, что тут у вас? Как все наши?

— Все живы, здоровы. Ты лучше о себе скажи. Насколько я понимаю, есть новости?

— Есть. Только не торопи меня, сделай милость. Все в свое время. Ты сейчас куда шел? У тебя дела?

— Да, дела. Но я не очень тороплюсь. Знаешь что, давай зайдем сюда, — он кивнул на гостиницу «Париж». — Поговорим, заодно, кстати, и подкрепимся. Ты ведь с дороги.

Они вошли в небольшой зал ресторана на первом этаже. Здесь было пустынно, посетителей в этот час почти не было. Уллубий и Зайналабид с комфортом расположились в удобных креслах, заняв отдельный столик в углу. Зайналабиду не терпелось поскорее выложить новости.

— Все, что ты мне поручил, — начал он, — я выполнил. В Хасавюрте прошло как по маслу. Собрали джамаат, постановили: упразднить все княжеские привилегии, отобрать у богатеев, в том числе и у Каштановых, землю и раздать ее народу. Я тоже выступал… Джамаат единодушно высказался: не нужны нам ни Гоцинский, ни Узун… Труднее было с формированием из бедноты отрядов красной милиции. Однако и тут кое-чего удалось добиться. В Костеке создан вооруженный отряд во главе с нашим товарищем Аджиевым…

— Да ты ешь, ешь… А то все остынет…

— Сейчас, я тебе самое главное покажу. Возьми-ка, прочти, пока мы тут одни.

Он вытащил из-за пазухи сложенный в несколько раз номер «Бакинского рабочего» и передал его через стол Уллубию. Оглядевшись вокруг и убедившись, что за ними никто не наблюдает, Уллубий развернул газету и углубился в чтение. Зайналабид тем временем принялся за еду.

— Наконец-то! — радостно воскликнул Уллубий. — Ну, дорогой, спасибо тебе! Вот это радость!

Он подозвал официанта и заказал вина. Зайналабид молча продолжал уплетать одно блюдо за другим, изредка лукаво поглядывая на Уллубия, который не в силах был оторвать глаз от газетного листа.

В номере «Бакинского рабочего» было напечатано сообщение о состоявшемся в Петрограде Шестом съезде РСДРП (б). Черным по белому там было написано, что съезд принял решение о вооруженном восстании. Это означало, что пролетарская революция была поставлена теперь в повестку дня как ближайшая, первоочередная практическая задача. Да, такая новость стоила дорого!

— Эх, дорогой ты мой товарищ Батырмурзаев, — ликовал Уллубий. — Ты даже сам не понимаешь, какую важную весть мне привез! Ведь это же революция! Понимаешь? Настоящая революция! Та самая, ради которой мы жили и работали, о которой мечтали! А теперь это уже не мечта, а самая что ни на есть реальнейшая реальность! Зайналабид никогда прежде не видел Уллубия таким. Сдержанный, уравновешенный, даже чуть суховатый, он был непривычно возбужден, говорил горячо, позабыв о всякой осторожности.

— Тише, Уллубий. Не привлекай к себе внимания. Тебе не кажется, что за нами наблюдают? Вон тот тип, по-моему, что-то уж очень внимательно прислушивается к нашему разговору.

— Да, ты прав, — к Уллубию мгновенно вернулось все его обычное спокойствие, вся его холодная расчетливость. — Уйдем отсюда. Только порознь. Пусть он поволнуется немного, соображая, за кем лучше последовать: за тобой или за мной. Газету я тебе сейчас не верну, она мне нужна.

— Нет, Уллубий! Как хочешь, а я тебя одного не оставлю.

— Ну что ж, будь по-твоему. Выйдем вместе. А вечером мы собираем бюро, там и увидимся… Ну как? Он идет за нами?

— Идет… Не отстает, проклятый! Что ему от нас надо?

— А ты подойди к нему да так прямо и спроси, — смеясь, предложил Уллубий.

— Я бы с удовольствием это сделал, да боюсь, не удержусь. Руки чешутся, — хмуро ответил Зайналабид.

Он оглянулся и поглядел в упор на шпика, словно бы и впрямь раздумывал, не двинуть ли ему как следует по шее. Очевидно, взгляд его был так выразителен, что шпик отстал.

Убедившись, что никто за ними больше не следит, Уллубий и Зайналабид вдвоем направились к дому Ажав.

— А я уже волновалась, думала, может, вы забыли…

— Тату, дорогая… Понимаешь, — смущенно начал Уллубий. — Я, конечно, не забыл. Но пришел нарочно, чтобы предупредить, что, к сожалению…

— Не придете? — Тату испуганно приложила руки к груди.

— Так случилось. Понимаешь, совершенно непредвиденное обстоятельство. Важное дело.

— Ну что ж, — потупилась Тату. — Как хотите. Только я обижусь. Да и не я одна, все наши…

Уллубий задумался.

— А в чем дело? — спросил Зайналабид. Уллубий объяснил ему.

— Она права, — неожиданно поддержал Зайналабид Тату. — Не годится обманывать молодежь. Обещал, — значит, надо пойти. И ничего страшного. Успеешь и к ним, и на бюро. Расскажи-ка, Тату, что это за вечер будет? Кто организует его, сколько будет народу и кто именно?

— Обычный гимназический вечер. Придут все наши девушки, ученики старших классов реального училища. Реалисты придут со своим классным наставником титулярным советником Шахсуваровым. А пансионеры — с губернским секретарем Мартыном Айдыновым.

— Ого, какие важные лица вас посещают, — пошутил Уллубий.

— Еще будут офицеры Дагестанского полка. Они любят ходить к нам на танцы. Потом наши девушки покажут спектакль. Пьеса Пламеневского «Чертополох». Пятьдесят процентов сбора в пользу детей георгиевских кавалеров и неимущих учениц, — закончила, словно отрапортовала, Тату.

— Ну что ж, уговорила, — улыбнулся Уллубий. — Пойду. Но с одним условием. На спектакль, уж не взыщи, не останусь. Выступлю и уйду. А иначе на бюро не успею, — добавил он извиняющимся тоном.

— Отлично! — просияла Тату. — Значит, в шесть часов мы вас ждем. Зайналабид! Может, и вы придете? У нас там что ни гимназистка, то красавица!

— Хватит тебе тарахтеть! — прервала ее подошедшая Ажав. — Дай и мне хоть словечко вставить.

И она обрушилась на Уллубия с попреками, что он совсем забыл дорогу к ним в дом. Он оправдывался, говорил, что некогда, много дел, извинялся. Клялся, что теперь будет приходить почаще.

— И вообще не дело это, сынок, — сказала Ажав, — что ты ютишься где-то на стороне, без присмотра, когда у меня ты бы жил на всем готовом, и сыт был бы, и ухожен! Да и спокойнее мне было бы. А так все дни проходят в тревоге: где ты? Что с тобой? Может, арестовали? Или, еще того хуже, убили? Когда только все это кончится!

— Скоро, мама. Скоро кончится нашей победой. И ты сразу вздохнешь спокойно, — утешал ее Уллубий, как мог. — Прошу тебя, — сказал он Зайналабиду, уходя, — иди сейчас ко мне и скажи Гамиду, чтобы в шесть часов он был в женской гимназии. Времени осталось не так уж много, а мне еще надо зайти к Хизроеву.

— Может, и я с тобой? — спросил Зайналабид.

— Нет уж, хватит нам ходить вдвоем. К тому же у тебя и свои дела найдутся, я думаю. Надо готовить очередной номер «Танг-Чолпан».

— Тогда возьми, — Зайналабид вынул из кармана браунинг.

— К гимназисткам с оружием? — усмехнулся Уллубий. — Туда бы букет цветов.

— Возьми, возьми, — вмешался молчаливый Хаджи-Омар. — Тату ведь предупредила тебя, что там будут не только гимназистки. А еще лучше возьми мой. Зайналабиду, я думаю, сейчас тоже не стоит ходить по улицам без оружия.

— Ну, если вы настаиваете, — пожал плечами Уллубий и спрятал в карман браунинг, протянутый ему Хаджи-Омаром.

Гамид ждал Уллубия у входа в красивое двухэтажное здание гимназии. Они вместе поднялись по лестнице и вошли в актовый зал, откуда доносились звуки духового оркестра, голоса, смех. Молодежь уже танцевала.

Все знали, что перед началом спектакля будет доклад о текущем моменте. Ждали выступления какого-то оратора, приехавшего из Москвы. Но точно знали имя докладчика лишь несколько человек.

Гамид остался у входа в актовый зал. Он решил на всякий случай приглядеться к обстановке: могло быть всякое. Они уже не раз выступали на таких же молодежных сборищах и хорошо знали, что тут надо быть готовым к любой неожиданности.

Первая неожиданность состояла в том, что их никто не встретил. Появилась расстроенная, бледная от волнения Тату:

— Уллубий! Простите меня! Я им поверила, а они… Кто мог подумать!

Оказывается, устроители вечера, узнав, что приглашенный оратор — большевик, предпочли не явиться. Не исключено даже, что они уже сообщили тем, кто охотится за большевиками, что здесь их нынче ждет крупная пожива.

— Уллубий, может, лучше уйти? — тихо спросил Гамид. Тату глядела на Уллубия, широко раскрыв полные слез глаза, словно от его ответа зависела вся ее жизнь.

— Ну нет, — ответил Уллубий. — Этого удовольствия мы им не доставим!

Взяв дрожащую руку Тату, он молча пожал ее, стараясь успокоить девушку, дать ей понять, что ничего страшного не произошло.

— Подумаешь, какая беда! Устроители не явились! А на что они нам? Народ-то ведь собрался, а это главное, — весело говорил он, решительно шагая по узкому проходу, освещенному светом нескольких керосиновых ламп.

И вот он уже стоит на маленькой сцене гимназического актового зала в своей излюбленной позе — заложив большой палец правой руки за отворот старенькой студенческой тужурки.

В зале было шумно, и пришлось выдержать небольшую паузу, пока не установилась тишина.

— Товарищи! — сказал Уллубий негромко. — Я считаю, что мне сегодня повезло. Устроители этого вечера трусливо сбежали. Но зато вы остались. Насколько хуже было бы, если б случилось наоборот. Ведь я пришел сюда ради вас, а не ради них!

Громкий смех и аплодисменты были ответом на эти слова.

— Итак, с чего мы начнем? — спросил Уллубий, убедившись, что сразу овладел вниманием аудитории. — Устроители вечера пригласили меня для того, чтобы я рассказал вам о положении в России. Но поскольку их здесь нет, может быть, мы изменим тему моего выступления? Может быть, у вас есть какие-нибудь другие вопросы?

Он оглядел сквозь стекла пенсне первые ряды, где чинно сидели милые девушки в длинных гимназических платьях с белоснежными накрахмаленными передниками и отложными воротничками.

— Скажите сперва о себе! Кто вы? — выкрикнул кто-то из задних рядов.

— Вопрос законный. Моя фамилия Буйнакский. По образованию я юрист. По убеждениям — большевик. Вот, собственно, и все, что могу вам сказать о себе…

Раздались аплодисменты.

— Буйнакский! Буйнакский! — прошелестело по рядам. Видно было, что фамилия эта многим хорошо знакома.

— Расскажите про царя! Про Керенского! Что он за человек? Что сейчас делается в Петрограде? Кто там у власти? — посыпались со всех сторон вопросы.

— Про царя, я думаю, нам с вами говорить нечего. Царя больше нет и никогда уже не будет… О Керенском я вам потом скажу, что он за человек. А вот что касается вопроса о том, что сейчас происходит в Петрограде, — это, пожалуй, самое главное. С этого мы и начнем… Сейчас, товарищи, страна переживает острейший политический кризис. Мы на пороге великих событий…

До далекого Дагестана вести о положении в России доходили с большим опозданием, а подчас и в сильно искаженном виде. Много было всяких толков и слухов, нередко противоречащих один другому. А знать правду хотелось всем. Уллубий понял, что в этой аудитории ему придется начать свой рассказ, что называется, с азов. Он заговорил о контрреволюционной роли Временного правительства, не способного выполнить ни одного из тех обещаний, которые были даны народу. Объяснил, что такое Советы рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, что означает лозунг партии большевиков «Вся власть Советам!».

В зале стояла мертвая тишина. Уллубия слушали с огромным вниманием и интересом. Это, конечно, не означало, что все здесь сочувствуют ему, разделяют его взгляды. Бывает ведь затишье и перед бурей. Уллубий не обольщался на этот счет и готов был выдержать ураган возгласов недоверия, неприязни и даже злобы и ненависти. Но зал сдержанно молчал.

— Теперь несколько слов о положении в Дагестане, в особенности у нас в Шуре, — сказал он. И еще напряженнее стала тишина, еще большим вниманием и интересом заблестели устремленные на него со всех сторон молодые глаза.

— Что такое наш Дагестанский исполком? Его правое крыло не что иное, как точное подобие правительства Керенского. Та же пустопорожняя болтовня о революции и свободе, та же неспособность выполнить свои обещания, свои сладкие посулы. В некотором отношении положение у нас в Шуре даже хуже, чем в Петрограде. Кто претендует у нас на роль вождей революции? Владелец десятитысячной баранты Нажмутдин Гоцинский! Помещик Апашев! Князья Тарковские и Каплановы! Что могут эти люди принести народу, кроме нового, еще более крепкого ярма? Ничего!

Словно бомба разорвалась в зале после этих слов. Все заговорили, загалдели, зашумели в один голос. Каждый выкрикивал что-то свое, поэтому нельзя было разобрать ни одного слова. На сцену вскочил молодой парень в студенческой тужурке.

— Почему вы ни слова не сказали про анархистов? — обратился он к Уллубию. — Вот я, например, анархист. Я считаю, что всякая власть — зло! Прогнали царя — очень хорошо! Но это только полдела. А теперь надо прогнать всех остальных: Керенского, меньшевиков, большевиков — всех! И пусть каждый живет, как ему заблагорассудится!

— Ну и дурак! — раздался в ответ на эту программу голос из зала.

— Гоните его в шею! — поддержали другие голоса.

На сцену вылез другой оратор, парень постарше первого, в летней косоворотке, подпоясанной кавказским наборным ремешком с серебряными украшениями.

— Насчет анархии это, конечно, чушь, господа! — начал он. — Это все пустая болтовня! Нынче все называют себя революционерами! Все кричат: хурият! Свобода! Вон даже Гоцинский и тот кричит то же самое! А другие, называющие себя революционерами, все эти меньшевики, большевики, тоже, как я погляжу, только болтать умеют! Настоящий революционер, господа, должен действовать! Вот я — настоящий революционер.

— Да ну? Что ты говоришь? Ну-ка, дайте поглядеть на настоящего революционера! И что же ты предлагаешь? — послышались со всех сторон веселые возгласы.

— Я предлагаю действовать! А действовать — это значит стрелять! Видишь, что перед тобой контрреволюционер, кто бы он там ни был — Гоцинский ли, Узун-Хаджи или генерал Халилов… пулю в лоб, и все дела!

— Простите, как вас зовут? — обратился к нему Уллубий.

— Неважно, — буркнул тот. — Вы мне отвечайте по существу. Вы ведь сами сказали, что богатеи добровольно своих богатств не отдадут. Вот я и говорю: перестрелять их всех, и дело с концом! Народу что нужно? Хлеб! А хлеб делается на земле. Дайте крестьянам землю, и все будет хорошо! А насчет заводчиков, фабрикантов, — обернулся он к Уллубию, — я с вами не согласен. Пусть себе живут на здоровье. Без них у нас не будет ни мануфактуры, ни сахара…

— Вы, по-видимому, эсер? — спросил Уллубий.

— Пусть будет эсер. Называйте как хотите! — ответил тот. — Я в этом не слишком хорошо разбираюсь. Но одно я знаю твердо: я настоящий революционер. Оружие настоящего революционера — пистолет, а не язык!

— Мы, большевики, не признаем таких методов, — твердо сказал Уллубий. — Теория и практика индивидуального террора чужды нам. Это идеология партии эсеров. И она в свое время немало вреда принесла делу революции. Народовольцы и раньше, в давние времена, стреляли в царей и в ненавистных царских министров. И чего они этим добились? На смену убитым приходили другие. Только и всего… И насчет фабрик и заводов вы тоже заблуждаетесь. До тех пор, пока беднейшее крестьянство не объединится в своей борьбе с рабочим классом…

Уллубий не успел договорить. На сцену вскочил Гамид и негромко сказал ему на ухо:

— Здание гимназии окружено. Конная милиция Милликомитета.

— Так я и думал, что этим кончится, — спокойно сказал Уллубий. — Это было видно по всему. Что ж, надо постараться перехитрить их.

— Я знаю, где тут черный ход! Пошли! — сказал Гамид и быстро повлек Уллубия за сцену.

Когда они спускались по лестнице, навстречу им бежала бледная, взволнованная Тэту.

— Сюда! Сюда! Скорее! — кричала она.

— Тату! Уходи отсюда! Тебе здесь делать нечего! — строго сказал Уллубий.

— Нет, нет! Я провожу вас! Покажу, где выход! Идите за мной! Сюда! — Она побежала по двору в сторону сараев. На улице раздавался цокот лошадиных копыт, слышались громкие голоса.

— Теперь-то уж уйдем, — говорил Гамид, доставая из кармана браунинг. — А если кто-нибудь попробует нам помешать, можете ему не завидовать!

Дома все спокойно ждали возвращения Уллубия, даже не подозревая, что он и Гамид были на волоске от ареста.

— Ничего не поделаешь, друзья! Придется переезжать. Эта наша квартира, я думаю, хорошо им известна. А коли уж они пытались арестовать нас один раз, так наверняка не остановятся и перед второй попыткой, — подвел итог случившемуся Уллубий.

— Думаешь, у них был приказ о твоем аресте? — спросил Солтан-Саид.

— Уверен. Иначе они не стали бы ввязываться в такое хлопотливое дело: посылать конный отряд, окружать гимназию. А не вышло у них потому, что им донесли, что я буду выступать после спектакля. Вот они и опоздали.

Стали совещаться, куда лучше всего переехать. Взвесив все обстоятельства, решили, что прибежища удобнее, чем дом Каирмагомы, им не найти. Во-первых, много места: первый этаж совсем свободный. А главное, Каирмагома абсолютно надежный человек.

Из-за переезда заседание бюро, назначенное на вечер, удалось начать только за полночь.

Уллубий хорошо продумал то, что он собирался сообщить сегодня друзьям. Он тщательно взвесил все «за» и «против» и не сомневался в правильности принятого решения. Но он понимал, что для друзей это его решение явится полной неожиданностью. Как-то примут они его? Согласятся ли? Поймут ли?

Как бы то ни было, решение его было твердым и непреклонным. Оставалось только сообщить о нем членам бюро.

— Друзья, — начал он без долгих предисловий, слезно кидаясь в холодную воду. — Я решил переехать в Петровск.

— Как это «переехать»? Почему в Петровск? Зачем? С какой стати? — посыпались удивленные, недоумевающие вопросы.

— Сейчас объясню, — Уллубий снял пенсне, тщательно протер стекла платком. Тем же платком вытер взмокший лоб. — Революционная ситуация круто изменилась. Только что мне стало известно, что в Петрограде прошел Шестой съезд партии большевиков. Съезд нацелил партию на вооруженное восстание. Таким образом, свержение Временного правительства и переход всей власти в руки Советов — дело самого ближайшего будущего. Как вы думаете, касается это нас с вами?

— Еще бы! Что же ты сразу не сказал! Но тем более в такое время мы все должны быть здесь, в центре событий! — не выдержал Солтан-Саид.

— Бюро останется здесь и будет продолжать свою работу. В Петровск перееду я один. Сейчас объясню, с какой целью… Подумайте сами, на какие реальные силы можем опереться мы с вами, когда события примут крутой оборот? У нас ситуация ведь не такая, как в Петрограде. К сожалению, массы в большинстве своем еще верят духовенству. На стороне контрреволюции — сила: хорошо вооруженные и довольно многочисленные воинские части. А у нас что? Вот я и думаю, что пора нам от диспутов переходить к делу. Пропаганда и агитация — дело хорошее. Нужное дело. Но на одной пропаганде далеко не уедешь. Надо создавать реальную опору для победы революции. Мы не победим, если не создадим мощный военный кулак. Из кого? Вот в чем вопрос! Здесь, в Шуре, нет рабочего класса, если не считать сотню-другую кустарей и рабочих мелких предприятий. А в Петровске — солидная рабочая прослойка. И настроения там поэтому совсем другие. Вы ведь знаете, что Порт-Петровский Совет рабочих и солдатских депутатов посылал телеграмму протеста в исполком…

— Ну да, это после того, как исполком приказал вывести из Порт-Петровска военный гарнизон, — кинул реп-лику Гарун.

— Совершенно верно, — кивнул Уллубий. — А почему? Потому что в гарнизоне такие настроения, что он вот-вот в полном составе перейдет на сторону большевиков. Вот об этом и речь. На эти силы мы и должны опереться. Надо повернуть солдатские штыки против врагов революции…

Все молчали, подавленные этой железной логикой. Решение Уллубия действительно явилось для всех членов бюро полной неожиданностью. Они были явно не готовы к тому, чтобы так просто «переварить» его. Но еще труднее было найти аргументы, которые можно было бы противопоставить неотразимым доводам Уллубия.

— Так ты что же, считаешь, что вся наша работа здесь — дело второстепенное? — наконец собрался с мыслями Солтан-Саид.

— Да, Уллубий, он прав, — поддержал товарища Зайналабид. — Если ты переедешь в Петровск, это всеми будет истолковано именно так.

— И тотчас же отразится на работе бюро, — хмуро сказал Солтан-Саид, — А ведь, что ни говори, главные силы контрреволюции сосредоточены именно здесь, а не в Петровске! И кто еще сможет им противостоять, если не мы?

— Совершенно верно, — согласился Уллубий. — Именно поэтому вы и остаетесь здесь, чтобы разоблачать антинародную, контрреволюционную политику исполкома. Никто не утверждает, будто эта задача теперь снимается с повестки дня.

— А зачем, — вмешался пылкий Гарун, — в исполкоме сидит группа Махача и Коркмасова? Вот пусть они и разоблачают контрреволюционеров!

— Махач и Коркмасов надеются победить всех врагов революции путем парламентских дебатов, — кинул кто-то язвительную реплику.

— И все-таки очень хорошо, что они в исполкоме, — возразил Уллубий. — Очень хорошо, что им удалось выставить оттуда Гоцинского. Это большой, настоящий успех. Однако, друзья… — Уллубий помолчал. — Все вы знаете о наших разногласиях с социалистами. И по аграрному и по другим вопросам. Поэтому мы никак не можем целиком переложить на них задачу разоблачения контрреволюционной линии исполкома. Повторяю: я вовсе не предлагаю, чтобы бюро свернуло все свои дела в связи с моим отъездом. Уезжаю только я. Бюро остается здесь. Я возьму с собой только двоих из вас. И то на добровольных началах. Ну как? Есть желающие отправиться со мной в Петровск?

— Если ты так ставишь вопрос, поедет любой из нас. Ты уж сам решай, кого возьмешь, — после паузы сказал Солтан-Саид.

— Хорошо, — ответил Уллубий. — В таком случае со мной поедут Гарун и Гамид. Остальные товарищи остаются здесь и продолжают работу. Мы будем держать друг с другом тесную связь. Итак, по главному вопросу решение принято. Остальное решим в рабочем порядке.

Перед тем как разойтись, Уллубий, чтобы не было никаких кривотолков и обид, объяснил, почему он решил взять с собой именно Гаруна и Гамида. Зайналабид и Солтан-Саид нужны были здесь, в Шуре, для работы в «Танг-Чолпане». Что касается лакской газеты «Илчи», где работал Гарун, там остается опытный работник — литератор Курди Закуев. Он вполне справится и без Гаруна.

Разошлись уже под утро. Когда Уллубий наконец улегся в постель в комнате на втором этаже, которую отвел ему Каирмагома, уже пели петухи, слышался голос пастуха, выгоняющего стадо. В открытое окно заглядывали вотки яблони с поздними спелыми плодами. Предутренняя прохлада нежила и клонила ко сну. Но Уллубий долго лежал с открытыми глазами. Он видел, как медленно проясняется ночь, как светлеет небо. Видел, как ласточки и воробьи, весело чирикая, безмятежно перепрыгивают с ветки на ветку, садятся на оконную раму, пригнув головки, с любопытством глядят внутрь комнаты. Мысли его были далеко-далеко от этих благостных, мирных картин. Он думал о том, что завтра надо обязательно успеть зайти к Ажав, попрощаться с нею и с Тату, объяснить им причины внезапного отъезда. Непременно надо встретиться с Махачем и Коркмасовым, выяснить, каковы их дальнейшие планы. Если вооруженная банда Гоцинского спустится с гор, не придется ли им открыть ворота города? Не пора ли Махачу и Коркмасову менять тактику? Не лучше ли социалистам выйти из исполкома, выразив недоверие этому контрреволюционному органу власти, и призвать народ свергнуть его? В конце концов, не так уж трудно растолковать людям, что заправилы исполкома отличаются от бывшего губернатора и его чиновников лишь тем, что клянутся на каждом шагу революцией и свободой… Как бы то ни было, Махачу и Коркмасову надо будет объяснить причины, побудившие его переехать в Петровск. И заверить их, что это не помешает им и впредь действовать сообща в интересах революции…

Рано поутру, напившись горячего калмыцкого чая с густым, как сметана, молоком буйволицы, заправленным топленым маслом и горьким красным перцем, Уллубий и Гарун вышли на улицу. Моросил мелкий осенний дождь. По земле стлался дымчатый сырой туман. Со старых кленов облетали последние желтые листья. Улицы были пустынны. Лишь время от времени проносилась мимо них, разбрызгивая жидкую грязь, небольшая кавалькада. Иногда это были кавалеристы Дагестанского полка, а иногда — наряд конной милиции Милликомитета.

Друзьям предстоял довольно долгий путь до Ашпе-ронской улицы. Уллубий молча и сосредоточенно месил грязь, поглядывая изредка на свои когда-то щегольские, а ныне весьма потертые черные кожаные краги, густо заляпанные грязью. Гарун, как всегда, надел форменную тужурку студента Коммерческого института. Без плаща он слегка ежился от утренней прохлады. Зато обут он был лучше Уллубия: в новенькие сапоги, на заказ сшитые в Кумухе его знакомым лакцем. Ни на минуту не умолкая, он рассказывал о своих литературных замыслах. Говорил о пьесе, которую давно уже собирается написать и обязательно напишет, лишь только женится…

— При чем тут женитьба? — усмехнулся Уллубий. — Насколько мне известно, поэты обычно создают свои шедевры как раз до женитьбы. В период, так сказать, самой ранней, первой влюбленности. А женитьба — это конец романтике, поэзии…

— Ты в самом деле так думаешь? — удивленно спросил Гарун.

Видно было, что вопрос этот не на шутку волновал его. Во всяком случае, он не склонен был вести разговор в том полушутливом, ироническом тоне, который невольно задал Уллубий.

Трудно сказать, как далеко завела бы друзей эта тема, в какие откровенности пустились бы они друг с другом, если бы вдруг из-за поворота не показались два всадника.

Они ехали рядом, как на прогулке, увлеченно о чем-то беседуя. Тот, что справа, сидел в седле прямо, как заправский кавалерист. Он был очень эффектен в своей серой каракулевой папахе, в синей черкеске с серебряными газырями. На плечах у него сверкали золотые погоны полковника царской службы. Всадник, ехавший рядом, выглядел совсем иначе. Затрапезная штатская одежда, а главное, сутулая спина и неуверенная посадка сразу изобличали в нем человека сугубо кабинетного, не привыкшего ни к военной выправке, ни к верховой езде.

— Нухбек Тарковский, — сказал Гарун. — А тот, другой, если не ошибаюсь, Сайпутдин Куваршалов.

— Какое трогательное единство! — иронически заметил Уллубий, глядя на странную пару сквозь стекла пенсне. — Владетельный князь, а рядом с ним так называемый социалист. Точный прообраз нашего злополучного исполкома.

— Ну, какой Куваршалов социалист! — усмехнулся Гарун. — На словах только… А на деле самый что ни на есть матерый контрреволюционер!

Уллубию никогда не приходилось непосредственно сталкиваться с Нухбеком Тарковским. Да он, признаться, и не очень-то стремился к контакту с ним. А Гарун однажды с ним столкнулся. И при обстоятельствах, которые могли кончиться не только словесной перепалкой.

Было это в Нижнем Дженгутае, на площади перед мечетью. Нухбек Тарковский, сидя в седле своего породистого скакуна, словно с трибуны, разглагольствовал перед джамаатом, прямо соловьем разливался. Он говорил, что все население Шуры, да и не только Шуры, а всего Дагестана, выражает полное доверие исполкому, как единственному органу власти, способному руководить краем. Что первой и самой неотложной задачей новой, революционной России является продолжение войны с Германией — войны до победного конца. Что все истинные революционеры должны в этот трудный час сохранять верность Временному правительству — законному правительству России, ведущему страну к полному торжеству революции и свободы…

Гарун, стоявший в толпе, не выдержал и крикнул громко:

— Нухбек Тарковский похож на ворона, который пытался кричать по-гусиному! Все помните, чем это кончилось? У бедняги от натуги лопнуло горло! Как бы такая же беда не постигла и нашего красноречивого князя!..

Приспешники Тарковского чуть не разорвали Гаруна на куски.

Уллубий никогда раньше не слыхал про этот случай и заставил Гаруна рассказать историю до конца, живо представив себе картину во всех подробностях.

Подойдя к дому Махача, друзья увидели запряженную линейку. Кучер кормил лошадей овсом из торб, как это обычно делают перед дальней дорогой. Поодаль, привязанные к дереву, стояли две оседланные лошади, навьюченные свернутыми бурками и хурджунами.

Во дворе молодой парень в белой овчинной папахе рубил дрова па кривом пне. На поясе у него болтался огромный кинжал. Ответив на приветствие гостей, оп спросил:

— Вы к Махачу?

Получив утвердительный ответ, сказал:

— Тогда поторопитесь, Махач собирается уезжать.

В просторной комнате за круглым старинным столом сидело несколько человек, оживленно о чем-то споривших на аварском языке. Увидев гостей, они мгновенно прекратили разговор и встали. Никого из них, кроме Махача и Коркмасова, Уллубий и Гарун не знали. Все они были в национальной горской одежде, с револьверами и кинжалами у пояса — вероятно, приезжие, спустившиеся с гор. Они так и не сели больше, а, перебросившись с Махачем еще несколькими репликами, поклонились гостям и вышли. Махач и Коркмасов пошли проводить их.

— Нехорошо получилось, — сказал Гаруну Уллубий.

— Да нет, я думаю, они все равно уже собирались уходить, — ответил тот.

Тем временем вернулись Махач и Коркмасов. Они были радостно возбуждены чем-то, и это показалось Уллубию довольно странным: обстановка была такая, что он ожидал их увидеть скорее озабоченными, встревоженными.

— Очень хорошо, товарищ Буйнакский, что вы пришли к нам, — сказал Махач, взявшись обеими руками за плащ Уллубия и помогая ему раздеться. — Снимайте, снимайте! Все равно мы вас так быстро не отпустим. Вы явились очень кстати. Мы как раз собирались с вами встретиться…

— Но ведь вы как будто уезжаете?

— Ничего, мы задержимся, — ответил Коркмасов, откидывая ладонью густую прядь волос, падающую ему на лоб.

Они говорили сперва по-кумыкски, но потом как-то незаметно и естественно перешли на русский язык. Собственно, говорили только трое: Уллубий, Коркмасов и Махач. Гарун молча слушал. Он был моложе всех, а у горцев, когда говорят старшие, младшим вмешиваться не полагается. Впрочем, дело тут было не только в дедовских обычаях. Для Гаруна Махач и Коркмасов были живой легендой. Их имена гремели в здешних краях задолго до того, как Уллубий и его друзья решили создать свое бюро.

Надо сказать, что три месяца тому назад, когда Махач и Коркмасов впервые заслышали о существовании новой организации, они не придали этому факту никакого значения. Но вскоре им пришлось изменить свое мнение о «просветителях», как их называли в народе.

— Мы собираемся в Чиркей, — сказал Махач. — Если вы не возражаете, закусим вместе перед дорогой…

Он встал, достал из шкафа куски вареного мяса и большой румяный чурек.

— Нам сообщили, что там, в Чиркее, имеется около тысячи винтовок. А нам, как вы понимаете, нужно оружие. Оно необходимо нам как воздух…

— Мы теперь — государственная власть. А власть может держаться только силой. В частности, силой оружия, — усмехнулся Коркмасов.

— Я-то думал, что нам с вами предстоит защищать не государственную власть, а революцию. Нам, истинным революционерам, еще только предстоит взять власть в свои руки, — осторожно возразил ему Уллубий. — Но в одном вы правы, Джалав. Без оружия мы не сможем защитить завоевания революции, — поправился он, не желая сейчас вступать в полемику с Коркмасовым и Махачем по вопросам революционной стратегии.

— Если Гоцинский объявит газават, нам не останется ничего другого, как открыть им ворота города! — не выдержал Гарун. — У нас только листовки, а у них…

— Ну нет! — Махач поднялся со стула и прошелся по комнате. — Я думаю, что Гоцинский скорее увидит свой собственный затылок, нежели открытые ворота Темир-Хан-Шуры!

Он говорил уверенно, страстно, с той заражающей верой в несокрушимую правоту своих слов, перед которой не могли устоять ни друзья, ни враги.

— Хочет объявить газават, как во времена Шамиля! Ну а мы ему свой газават объявим!

— Не так-то просто это будет сделать, — возразил Уллубий. — Уж очень сложные, я бы даже сказал, не совсем нормальные формы принимает у нас классовая борьба.

— Ненормальные? — вскинулся Махач.

— Я сказал не совсем нормальные. Но можно выразиться и резче: ненормальные. У нас даже беднейшие слои населения, даже широкие массы трудящихся готовы выступить на защиту самых реакционных лозунгов. Народ ратует не за новое, а за восстановление старого. Потому что хочет видеть себя свободным от административного гнета чужого правительства. Хочет отстоять свою национальную независимость, которую представляет себе лишь в традиционных формах ислама и шариата.

— Это верно, — поддержал Уллубия Коркмасов. — Массы считают шариат чем-то вроде конституции, в рамках которой можно решить все проблемы. И политические, и даже экономические… А между тем мы с вами хорошо знаем, что все эти вопросы может решить лишь Учредительное собрание. Только оно одно даст народам России подлинную демократическую конституцию…

— Неужели вы верите в это? — снова не удержался пылкий Гарун.

Уллубий кинул на него недовольный взгляд: меньше всего он хотел бы сейчас затрагивать этот больной вопрос. Махач и Коркмасов были заодно с большевиками против духовенства, против помещиков, против власти крупной буржуазии. Они тоже ратовали за конфискацию помещичьих земель. Но считали, что конфискация эта должна быть проведена не самовольно, что окончательно решить вопрос, придать ему законную конституционную форму может лишь Учредительное собрание.

Уллубий шел сюда с твердым намерением не затевать эти старые споры. Однако делать было нечего. Как говорит пословица, если вино налито в стаканы, надо его пить.

— А вы уверены, что Учредительное собрание отважится принять закон о конфискации помещичьих земель? — спросил он.

— Не в том дело, верю я в это или нет, — ответил Махач. — Независимо от того, что я по этому поводу думаю, я считаю своим долгом ждать, пока не соберется Учредительное собрание. Ждать законного решения вопроса, а не поощрять анархию.

— Сколько же можно ждать? — волновался Гарун.

— Столько, сколько будет нужно. Река, которая спешит, никогда не достигнет моря, — ответил Махач. — А если наши надежды окажутся напрасными, что ж… Тогда будем действовать сами.

— Но время не ждет, — попытался возразить Уллубий.

— Время тут ни при чем, — быстро возразил Коркмасов. — Это вы не хотите ждать. Вам не терпится. Повсеместно ваши агитаторы в студенческих тужурках призывают народ к самовольному захвату чужих земель. И что же видим? Каков результат?

— В самом деле, каков? Разве он так уж плох?

— Он ужасен! — горячо ответил Коркмасов. — Люди хватаются за кинжалы! Льется кровь. Приходят одни, раздают землю. Потом приходят другие и отбирают ее назад. Есть только одно слово, которым можно охарактеризовать весь этот кошмар: анархия!

— Нет, — мягко возразил Уллубий. — Есть другое, более точное слово.

Коркмасов вскинул брови.

— Революция! — ответил Уллубий на его немой вопрос.

— Послушайте, Буйнакский! — сказал вдруг Махач. — Поехали с нами в Чиркей. Поговорим с народом… Послушаем крестьян. Кто знает, может, мы с вами там до чего-нибудь и договоримся…

Уллубий объяснил, что, к сожалению, вынужден отказаться от этого предложения, потому что он принял решение на длительное время покинуть Шуру и обосноваться в Петровске.

— Вон оно что, — с обидой сказал Махач. — Борьба обостряется с каждым днем, а вы норовите подальше от огня? Туда, где потише, поспокойнее?

— Напротив, — возразил Уллубий. — Я стремлюсь туда, где скоро будет горячее, чем здесь!

В двух словах он объяснил, чем продиктовано его внезапное решение. Сказал, что бюро остается в Шуре и будет продолжать свою работу.

— Ну что ж, не стану вас разубеждать! В конце концов, вам виднее. Каждый решает за себя, — сдержанно заметил Махач.

Уллубий так и не понял, убедил он его или Махач просто счел бессмысленным продолжать этот разговор.

Впрочем, если бы даже они и пожелали его продолжить, им это все равно бы не удалось. За дверью послышались чьи-то шаги, звон оружия, громкие голоса. Дверь распахнулась, и в комнату вошли несколько вооруженных мужчин. Они быстро, горячо заговорили с Махачем на аварском языке.

Оказалось, что Гоцинский опередил намерения Махача и Коркмасова. С большим отрядом он прибыл в Верхний Карапай. Завтра будет в Чиркее. Там в местной мечети уже готовятся к торжественной встрече имама.

— Как бы не так! — гневно вскинул голову Махач. — Мы успеем раньше, чем он! Не видать Гоцинскому Чиркея как своих ушей! Не будем терять времени, друзья! Поехали!

Загрузка...