НАШ АРХИМЕД

Утром под Новый Год буря утихла, но зато пошел липкий, противный снег. Он забирался за воротник и в рукава, стекал, растаивая, по лицу, слепил глаза.

«Метеор» шел из Лондона в Ригу. Переход небольшой, но зимой не из приятных. Мы, подвахтенные, второй механик и я — второй помощник капитана — кончили обедать. Я хотел взглянуть на большие часы, висевшие за моей спиной — надо же было знать, сколько минут осталось еще до начала вахты. Архимед встал, тщательно сложил свою салфетку, сунул ее в кольцо и медленно, молча, как делал все, вышел из салона. Теперь я мог и не смотреть на часы: Архимед, как хронометр, всегда отправлялся на вахту ровно без десяти.

Архимед… Кто, когда впервые окрестил так нашего второго механика Иванова, — не знаю, но все так привыкли к этому прозвищу, что никому не приходило в голову назвать его как-нибудь иначе, ну, по имени-отчеству. Да мы, по правде сказать, и не знали, как его зовут. То есть, за ненадобностью, позабыли.

Архимед всегда был молчалив. И только тогда нарушал свой обет молчания, когда дело касалось математики. Этот бледный, невзрачный человек был пророком, апостолом своей любимой науки. Она заменяла ему религию, все человеческие привязанности, семью, любимую женщину. Вне математики для него не существовало, кажется, в мире ничего.

Нужда эмигрантской доли загнала этого умного и талантливого человека в пароходные механики, но по призванию это был кабинетный ученый. Каждую свободную минуту он посвящал чтению математических книг, которых в его каюте было очень много, вычислениям и чертежам. Он не расставался со своими тетрадями даже на вахте. Казалось, он боялся, что кто-нибудь унесет в его отсутствие из его каюты и прочтет эти драгоценные листки. Сколько мы могли понять из его разговоров мы, не математики, знавшие эту науку постольку, поскольку она была нам необходима для морских вычислений, — Архимед строил какую-то свою систему, которая должна была создать целую революцию в математике. Мы слушали его со снисходительной усмешкой. Что же, в конце концов, конек имеется почти у каждого человека. Ну а работник и товарищ Архимед был отличный.


Я вышел вслед за Архимедом. Он шел впереди меня. Проходя по обледенелой палубе, он споткнулся. Смешно размахнул руками, чтобы удержать равновесие. Какие-то бумажки выскользнули у него из рук. И ветер понес их, играя, в воду…

— Мои чертежи!

Никогда ее забуду я дикого крика, который пронесся над палубой. Крик, стон человека, у которого отняли все. Обезумевши, он рванулся к борту, словно хотел поймать улетавшие чертежи, броситься за ними в воду.

Зашатался и упал с новым стоном.

Мы подбежали к нему, лежавшему неподвижно на обледенелой палубе. Поспешил, застегивая на ходу пальто, и наш судовой врач Озоль. Наклонился над распростертым телом, которое злобно засыпали снежные хлопья, и сказал, равнодушно пожимая плечами:

— Разрыв сердца…

И через пять минут весь «Метеор» уже знал, что бедный Архимед решил все свои жизненные проблемы…


Грустно встречали мы на этот раз Новый Год, и без того невеселый в море. Подвахтенные сели ужинать в обычное время, но сегодня не радовали дозволенные в этот вечер вина. Разговор не клеился. Воображение рисовало картины того, что осталось на берегу. Вспоминались близкие… родные… дом, может быть, зажженная в последний раз елка.

Капитан наполнил стаканы:

— С Новым Годом, господа!

Но это «с Новым Годом» прозвучало так же грустно, как плач морских волн за бортами «Метеора».

Мы пили немного. Настроение слегка поднялось, но в душе оставался все же мутный осадок. Никак нельзя было отделаться от мысли, что в своей койке, в темной каюте, лежит неподвижный и до ужаса серьезный Архимед, решивший все свои проблемы. И что-то невыносимо жуткое было в этой мысли.

Я посмотрел на часы. Было без десяти минут двенадцать. Будь еще жив Архимед, он поднялся бы с своего стула, аккуратно сложил бы салфетку и направился к дверям. Десять минут… Сейчас наверх, сменять продрогших товарищей…

Глухо шумело море, ударяясь о борта. Свистел налетавший порывами ветер. Кто-то взялся снаружи за ручку двери… Мы замолчали, повернулись лицом к этой красной двери и ждали. Чего-то, неведомого и жуткого… И знали: это неминуемо.

Словно от порыва ветра, распахнулась одностворчатая дверь. На пороге стоял Архимед. Спокойный, торжественный. А в глазах его догорали какие-то огоньки… Искорки — которые зажигались в них в моменты страстной проповеди его религии — Математики…

Мы все оцепенели. Только доктор вскочил со своего стула. Кажется, он пробормотал:

— Я не мог, не мог ошибиться!

С каким-то неимоверным облегчением бросился я, как только пробило двенадцать и просвистали вахту, к себе на мостик, видя еще, как исчезла в освещенном прямоугольнике двери машинного отделения слегка сутулая фигура Архимеда. И всю вахту, ходя взад и вперед по мостику и зорко вглядываясь в темную даль ночного моря, где не мелькало ни единого огонька, я невольно думал об Архимеде. Вот, стоит мне дать звонок и я сейчас услышу его отчетливое, слегка протяжное: «Есть!»

А рядом с этим образом вставал другой Архимед: бледный, безмолвный, распростертый на палубе — и наклонившийся над ним доктор со своим лаконически-равнодушным:

— Разрыв сердца!

Озоль бегал по палубе, уходил к себе в каюту, снова выскакивал из нее. С гипнотической силой тянуло его к иллюминатору машинного отделения, откуда было видно, как стоит внизу, около своих машин, бесстрастный, как всегда, Архимед.

Смотрел вниз, качал головой, отходил и снова начинал бегать по палубе, бормоча:

— Нет, я не мог, не мог ошибиться!

На смене вахты, на темной палубе столкнулся я с Архимедом.

— Вы не очень хотите спать? — спросил он. — Тогда зайдите на минутку ко мне в каюту. — Архимед относился ко мне хорошо — по всей вероятности, потому, что я знал математику немного лучше прочих…

Колеблясь, последовал я за ним. Мне все казалось, что там, в каюте, увижу я другого Архимеда, бледного, с закрытыми глазами.

— Я хочу поделиться с вами великой радостью… Ведь я нашел то, к чему стремился всю жизнь… Да, да, теперь мне все ясно… Ключ в моих руках… если бы знали вы, каким блаженством была эта минута прозрения!

О чем говорил этот человек? Проникнул ли он, уходивший на несколько часов из нашего трехмерного пространства, действительно, в какую-то великую тайну? Или это просто маньяк, безумный?

— А ваши чертежи? — спросил я — и сейчас же почувствовал всю бестактность своего вопроса. Но Архимед презрительно улыбнулся.

— Детская забава! — бросил он. — И подумать только, что я мог потратить на это столько лет! Не в них ключ! Одна минута открыла мне все!

Он замолчал, и, словно забыв, что хотел рассказать мне что-то, смотрел в окно. Над черным морем мигали в облачном небе редкие звезды. И у меня было чувство, что взгляд Архимеда, вдохновенный и острый, проникает до крайних пределов Неизвестного…


Он недолго оставался с нами. Да и хорошо; команда сторонилась его с суеверным страхом, да и нам бывало как-то не по себе в присутствии этого странного человека. Озоль, тот просто возненавидел человека, опрокинувшего в какие-нибудь несколько часов все его знания, насмеявшегося над его многолетним докторским опытом.

В Риге он списался с «Метеора» и след его затерялся. Года через два я встретил его имя в иностранных газетах. Речь шла о «замечательном открытии русского эмигранта Иванова». Мало ли Ивановых рассеяно в нашей эмигрантской среде, но почему то я был уверен, что речь шла о нашем Иванове-Архимеде. Одни газеты вышучивали его, изощряя дешевое репортерское остроумие, другие предсказывали блестящую будущность. Но ни одна из газет не указывала, в чем состоит это открытие, сокрушавшее все основы механики.

Проскользнула заметка, что Иванова принял и долго беседовал с ним Эйнштейн. Другие газеты утверждали, что открытием заинтересовался Эдисон и Иванов едет в Америку…

Счастливого пути, загадочный Архимед!




Загрузка...