ТРОЕ СПЕШАТ НА ВОЙНУ


Часть первая Дорога без конца


Вместо пролога

Мне уже сорок три. Я сижу перед домом, в котором прошла жизнь: пять этажей из красного кирпича, три невысоких подъезда и окна — одни поменьше, другие побольше…

Я приехал в этот дом маленьким. Кирпич на стенах тогда был новый, в квартирах едко пахло масляной краской.

Я помню, как на этой самой скамейке я делал куличики из песка, потом мастерил самопалы из медных труб.

В восьмом классе я стал присматриваться к девчонкам. Подолгу сидел на скамейке и смотрел на окно Галки на четвертом этаже. Подлые ребята вырезали на скамейке: «Николай + Галка = любовь!»

Я трогаю то место, где были когда-то эти слова. Время стерло их. В Галкином окне уже нет фикуса.

Рядом с Галкой жил Мишка. Он выставлял в форточку самопал из обрезка водопроводной трубы и палил из него.

На пятом этаже жил Васька Чудин, по прозванию «Миса-Зека». Из его окна мы пускали голубей.

На третьем — Вовкино окно. Оттуда всегда лились звуки скрипки. А там окна Женьки, Серафима. Всем им тоже было бы сейчас сорок три…

По асфальтовой дорожке вокруг дома, опираясь на палки, медленно бредут матери моих сверстников. Каждый вечер они выходят гулять по двору. Одежда на них черная, старомодная, довоенных времен. Их жизнь кончилась, когда погибли их дети…

Солнце скрывается за высокими крышами. Его лучи отражаются в стеклах. Окна становятся кроваво-красными, и кажется, что из них кричат мои сверстники: «Коль-ка! Ни-ко-лай!»

1

Я лежу на верхних нарах и смотрю на керосиновую лампу, которая раскачивается в такт стука колес.

Все в вагоне-теплушке подчинено этому стуку: в такт ему вздрагивают тела спящих на нарах ребят, прыгают на потолке огненные блики печки-«буржуйки».

Где-то там впереди эшелона мчится паровоз с фонарем во лбу. Его свет разрезает темноту, поблескивают стальные нитки рельсов. И летит поезд вперед. Его движение не зависит от твоей воли. Ты песчинка, подхваченная этим лязгающим металлом. Можешь кричать, бить кулаками по стене — все равно не переменишь движение: поезд идет на Восток.

В Москве остались дом, мать, братишка, а меня везут в Сибирь. Вместе со мной едут ребята — Вовка, Женька, Мишка и Галка. Нас спешно эвакуируют из Москвы. Гитлер уже объявил, что скоро его войска вступят в столицу и он на белом коне будет принимать парад войск на Красной площади.

«Интересно, умеет Гитлер ездить верхом на лошади? — Я пытаюсь представить в седле этого фашиста с усиками и с высоко поднятой рукой. Не выходит. — Пожалуй, не умеет. Да ну его к черту!»

Я начинаю думать о доме.

Перед отъездом мать положила на стол две теплые рубашки, отцовское белье, шерстяные носки, мешочек сухарей и валенки.

— Отцу на фронте, наверное, дадут валенки, — сказала она.

Мать вынула из буфета деньги, долго считала их, перекладывала вещи с места на место.

— Мама, я опоздаю на поезд, — сказал я.

— Да, да! — ответила мать и стала торопливо хватать одну вещь за другой и укладывать в мешок. Потом она села на диван и заплакала.

— Мама! — крикнул я. — Мне пора уходить.

…Зря я кричал: целые сутки мы сидели на товарной и ждали поезда.

И вот теперь колеса стучат и стучат… И сколько времени нам еще ехать до Сибири, никто не знает.

А все-таки у кого бы спросить: умеет Гитлер верхом на лошади ездить?

Вовка спит по-детски, подложив одну руку под щеку. Женька храпит, развалившись на спине. Мишка свернулся калачиком, будто ему холодно. А Галка лежит не шевелясь, уткнув лицо в цветастую подушку, которая была у нее дома на диване.

Стук колес становится реже. Может, станция? Паровоз дает протяжный гудок. Ну конечно, станция!

— Эй, ребята! — крикнул я. — Подъем!

Все зашевелились. Станцию ждут даже во сне. На станции можно узнать новости, раздобыть кипяточку и справить нужду.

Те, кто обитает на нижних нарах, уже навалились на тяжелую дверь, и она со скрежетом покатилась в сторону — холодный осенний воздух дохнул в вагон.

Мелькнули фонари в темноте.

— Какой город? — звонко крикнул кто-то из ребят.

— Рязань!

— Рязань! Рязань! — понеслось по вагону.

Женька уже на боевом посту. Он староста.

— Мишка, бери ведро, — командует Женька, — за углем! Колька и Вовка, держите чайники!

Женька, конечно, прав.

Пока поезд стоит, зевать некогда. Из других вагонов ребята тоже не дураки.

Поезд наш не прибывает к перрону. Тридцать телячьих вагонов, до отказа набитых московскими школьниками, останавливаются где-нибудь на товарной, подальше от вокзала. Начальник станции рассуждает так: ноги у ребят молодые — добегут.

Как только поезд остановился, мы стали прыгать на землю, как зайцы из клетки. Гремят пустые ведра и чайники.

Побежали к станции. Справа от нашего состава стоит другой, очень похожий на наш. Узкое пространство между ними в темноте напоминает длинный коридор. Вдалеке тускло светит фонарь.

Нашему брату надо не только быстро бегать, но и правильно ориентироваться. Кто знает, где дают кипяток и где можно раздобыть уголь. Мишка полез под вагон — наверно, он решил, что уголь хранится где-то слева. Мы с Вовкой бежим вперед на тусклый огонек, рассчитывая, что кипяток должен быть там.

Вдруг задрожала земля под ногами. На запад идет военный эшелон. Часто стучат колеса, раза в два чаще, чем у нашего поезда.

Перед глазами замелькали танки и пушки. Между ними вагоны. В некоторых приоткрыты двери. У печки-«буржуйки» солдаты. Кто-то играет на гармошке, и лихая песня доносится до нас. Потом проплывает длинный зеленый вагон, в котором едут командиры. За окном на столике светится лампа: в окне бритый человек со шпалами в петлицах. Он задумчиво смотрит вдаль.

А наше дело кипяток добывать. Снова мы бежим по путям, считая шпалы. На перроне длинная черная очередь. Женщина с двумя детьми пытается пробиться к крану.

— Граждане, пропустите! — кричит она. — Не видите, малые дети. Чтоб вам тошно было!

— Нам и так тошно, — ответил какой-то старик.

Очередь молчит, и женщина утихла.

— Ишь сколько вас тут понабежало, — сказал тот же старик, когда мы выстроились один за другим. — Из Москвы давно ли?

— Две недели, — ответил я.

— Болтают, немцы в последние дни на Москву крепко прут, — сказал старик.

Мы пожали плечами. И опять было тихо. Только позвякивали чайники у крана.

— Кипяток кончился! — вдруг крикнул дежурный из кубовой.

Никто не тронулся с места. Люди смиренно ждали. Они как будто слились с темнотой ночи, с тяжелыми вздохами паровозов и угольной гарью.

— Хоть бы сводку по радио послушать, — опять послышался старческий голос.

— Ничего хорошего не услышишь, — ответил какой-то мужчина, которого не было видно. — Говорят, немецкие танки уже в Лобне.

— В Лобне? — переспросил старик. — От нее до Москвы всего километров тридцать.

Опять стало тихо.

Занимался серый ноябрьский рассвет. Дома, железная дорога — все принимало какой-то другой вид, В свете тусклой лампочки здание вокзала казалось огромным, а теперь, когда были видны другие дома, вокзал стал маленьким.

Кубовая с вывеской «Кипяток» тоже уменьшилась в размере. И очередь была не просто черной змеей на перроне — появились лица людей. У старика была седая борода и красные, воспаленные глаза. Старик часто кашлял и стыдливо прикрывал рот рукой.

Рядом с ним стояла женщина, повязанная серым платком. Она смотрела вдаль, как слепая.

Перед женщиной тот мужчина, который говорил о Лобне. Он надвинул на лоб шапку-ушанку, и глаз его не было видно.

— Вовка, — шепнул я другу, — Гитлер может на лошади верхом ездить?

— Тебе это важно знать?

Я кивнул.

— Отец говорил, что Гитлер все может, потому что он раньше артистом был, — сказал Вовка.

— Артист? — удивился я. — Ну, если артист, значит, может. Сволочь!

…Опять побежал из крана кипяток. Очередь потихоньку двигалась, и у каждого на лице была радость. Мы с Вовкой тоже не могли сдержать улыбку, когда из широкого горла крана весело потекла в наши чайники драгоценная жидкость.

Кипяток заменяет нам суп и еще много разных блюд, которые теперь мы видим только во сне. Нальешь кружку, сядешь рядом со своим «сидором», достанешь из него сухарь. Лучше, конечно, сначала достать черный сухарь. Посыплешь его солью и грызешь не торопясь, кипятком запивая. Это вместо первого блюда.

Я сижу на верхних нарах, грызу сухарь и думаю, что каждый сухарь в моем мешке имеет свою историю. Один остался от какого-то обеда, другой — от завтрака, в то время, когда хлеб продавали еще без карточек. Я пошарил рукой в мешке и вынул горбушку французской булки. Я точно помню — этот кусок остался после завтрака. Вся семья была в сборе. На столе — сыр, масло, колбаса. И кусок этот остался. Точно помню. Мать положила его на противень — и в духовку.

Мать всегда сушила сухари. Наверное, потому, что она пережила голод в гражданскую войну. Сухари она складывала в мешочек. Если их накапливалось много, часть из них мать отдавала молочнице…

Ребята сидят и грызут сухари, а поезд мчится. О чем в такую минуту разговаривать? Я подмигнул Галке. Она далеко от меня, у другой стены вагона, вместе с девчонками, но мы с ней можем за версту друг друга увидеть.

Мне уже давно нравится Галка. Еще с прошлой зимы. Она знает это. Я писал ей стихи:

Белая береза, лунный свет.

Под окном хожу я,

А тебя все нет.

Однажды она вручила мне записку: «Передавай стихи незаметно, чтобы девчонки не видели. Г.»

Я прыгал от радости. Значит, ей стихи мои понравились. Я написал огромную оду, которая начиналась так:

Вся земля кругом прекрасна,

Когда любишь не напрасно.

Когда началась война, дядя Коля, управдом, назначил нас вместе дежурить на крыше — зажигалки тушить.

Мы сидим на крыше. Лучи прожекторов как стрелы пробивают ночное небо. Откуда-то издалека несется ровный тяжелый гул моторов немецких бомбардировщиков. Ухают зенитки на Пресненской заставе. Крыша содрогается от каждого залпа.

Я молил бога, чтобы фашист сбросил зажигалку на наш дом! Я бы показал Галке, на что способен. Но самолеты были далеко.

Я пододвинулся к Галке. Мой локоть прикоснулся к ее локтю. Теперь я думал об одном: чтобы Галка не оттолкнула мою руку. Я уже не слышал, как немецкий самолет летел над нами, как он сбросил бомбу.

Взрывная волна ударила нас, я обнял Галку, и мы полетели по крыше, ничего не соображая, но крепко держась друг за друга.

Умный человек был управдом. Во-первых, он назначил нас вместе дежурить, во-вторых, еще до войны вокруг крыши железный барьер сделал. Мы больно ударились о барьер. Но если бы его не было, лететь бы нам с пятого этажа до самой земли.

Галка держалась за висок. У меня болело колено. Мы отодвинулись от края крыши.

— Болит? — спросил я.

Галка качнула головой и показала на висок. Я приблизился, чтобы разглядеть ушиб. Но в полутьме мне ничего не было видно, зато я ощутил запах ее волос.

Я обнял Галку и поцеловал в губы.

— Нахал, — сказала она и оттолкнула меня.

Лицо мое горело. Это был мой первый в жизни поцелуй.

Я проводил Галку домой, а потом бродил до рассвета по затихшим пресненским переулкам и сочинял новую оду о любви.

Через несколько дней мы опять дежурили вместе. Я читал Галке новые стихи. Она лежала на теплом железе, закинув руки за голову, и задумчиво смотрела на темное небо, пересеченное белыми лучами прожекторов Потом я склонился над Галкой и опять почувствовал запах ее волос. Я поцеловал Галку. Рука моя нечаянно коснулась ее груди.

А зенитки, не жалея снарядов, били по фрицу. И от каждого залпа вздрагивала крыша…

Это было совсем недавно, всего месяц назад. Я взглянул на Галку, она на меня.

Галка спустилась с верхних нар, наполнила кипятком кружку и села около меня. Нет, я не могу смотреть в ее глаза, не могу видеть ее туго заплетенную косу.

— Может, сухариком угостишь? — весело сказала Галка.

Я пошарил в мешке и нашел кусок халы.

Я вспомнил, что мы ели эту халу, когда отец уже ушел на фронт, но хлеб продавали без карточек. В булочной не было батонов, я купил халу и килограмм черного.

— Сейчас бы очутиться на крыше нашего дома, — сказал я.

— А на Луну не хочешь?

— На крышу!

— Я хочу домой, к маме, — сказала Галка. — Она бы сделала что-нибудь вкусненькое. Она даже из ничего может приготовить вкусное блюдо. Когда вернемся, попробуешь.

— Как же ты меня представишь?

— Скажу, что ты мой друг.

— Не поверит!

— Почему же?

— Я не умею с девчонками дружить. Это у меня на лице написано.

Галка засмеялась:

— Значит, ты мне не друг?

— Я люблю тебя! — шепнул я.

Я увидел, как зарделись румянцем ее щеки. Мне стало радостно. Я взял Галку за локоть, но она легонько оттолкнула меня и еле слышно произнесла:

— Не надо! Увидят!

— Пусть!

Галка отрицательно покачала головой, но в глазах ее была покорность, и я положил свою руку на ее.

В этот самый момент к нам пододвинулся Вовка.

— Я угощу Галочку печеньем, — сказал он и протянул коробку.

Интеллигентный парень! Только не вовремя в разговор встревает.

Галка взяла печенье.

У Вовки, наверное, и сухарей-то дома нет — одно печенье. У него дома все не так, как у нас. Нам с братишкой мать нажарит на завтрак картошки с мясом. А Вовке на тарелке подают бутерброды с колбасой и сыром, чашку кофе и яблоко. У меня бы с такого завтрака через час живот подтянуло.

— Здорово, что мы вместе едем, — сказала Галка.

— Конечно, это прекрасно, — поддакнул Вовка.

— Вы знаете, мальчики, — воскликнула Галка, — когда мы жили во дворе, то как-то и не замечали друг друга. «Здравствуй, Вовка, Женя или Миша, и до свидания». А теперь все как родные…

— Особенно вы с Колей, — произнес Вовка.

— Тебе-то какое дело? — огрызнулся я.

— Я хотел сказать, что это очень хорошо! — начал оправдываться Вовка и поправил свои внушительные очки.

Галка жевала печенье. В глазах ее были искорки смеха. Она сказала:

— Наш Коля как вулкан. Его чуть тронь — он начинает кипеть и клубы пара пускать.

Галка заливисто смеялась.

Вдруг впереди что-то громыхнуло, вагон качнулся. Заскрипели тормоза, и мы полетели к стенке, толкая друг друга и обливая кипятком.

Опомнившись, мы бросились к двери. На насыпи стоял школьный военрук и в рупор кричал:

— Всем в укрытие!

Никакого укрытия поблизости не было, и мы стали прыгать под откос в канаву. Мы услышали гул и увидели самолет с черными крестами.

Из-под крыла, как стальная капля, оторвалась бомба и полетела вниз.

Бомба набирала скорость. Она летела прямо на нас. Рев ее заслонил все вокруг. Я закрыл голову руками.

По перепонкам больно ударил воздух. А в высоте опять слышался тоненький, все усиливающийся свист бомбы.

Опять содрогнулась земля.

Гул самолетов стал тише.

Военрук подал команду, и мы встали. К нам подбежал Мишка.

— Ведь это же как ка войне, ребята! — радостно воскликнул он.

Мы пошли смотреть то место, где упали бомбы. Мы стояли на краю огромной воронки.

— Бомба фугасная, — говорил военрук, будто он проводил военное занятие. — Предположительно она весила шестьсот килограммов.

Воздух был насыщен запахом свежей земли.

2

Нетерпеливо загудел паровоз, и мы побежали к вагону. Тут стоял какой-то мужик с мешком.

— Ребятки, — просил мужик, — пустите христа ради. Я где-нито с краешку присяду. Много ли мне места надо. Пустите, родимые.

— А вам куда? — спросил Женька.

— Туда. — Мужик махнул на восток. — Ехали мы на машине, тут недалече дорога. Мотор спортился. А теперь чего делать? До Сибири пехом не дойдешь. Пустите!

— Ладно, — сказал Женька. — Не идти же пешком по шпалам.

Мужик сел около печки, снял шапку-ушанку, почесал нестриженый затылок и, когда поезд тронулся, сказал:

— Слава богу, поехали!

Мы сидели с Галкой рядом. Вовка лежал, глядя в потолок.

— А ведь бомба могла попасть в наш поезд, — сказала Галка. — И тогда…

— Ничего хорошего, — подтвердил я.

— Этот фашист целился прямо в нас, — продолжала Галка. — Что мы ему сделали?

— Это же война, Галочка. — Вовка приподнялся и сел рядом с нами.

— Мы-то школьники! — произнесла Галка.

— Мы потенциальная сила! — ответил я.

Вдруг все мы почувствовали кисловатый раздражающий запах свежего хлеба. Мужик резал складным ножом хлеб, клал на него сало и неторопливо жевал.

— Зачем вы его посадили? — спросила Галка, глотая слюну.

— Помочь хотели! — ответил Мишка, который тоже не спускал глаз с хлеба и сала.

— Откуда вы едете? — спросил я мужика.

— Известно откуда, из-под Москвы! — не переставая жевать, сказал мужик. — Все оттудова. Покидают родную столицу.

— Покидают ее, предположим, не все! — не согласился Мишка.

— Все, кто может, бегут, — сказал мужик. — Читал намедни в газетах. Один директор хозяйство бросил и удрал. Расстрелять. Еще шофера какого-то из пекарни расстреляли. Да мало ли кого, чего… Что там сейчас делается?

— А вы какой пост бросили? — спросил Вовка.

— Да какой же у меня пост! Под Москвой живу, слыхали, Турист станция. У меня там домик да огород. Корову-то зарезал, продать успел. А тут гляжу, немцы катятся — надо мотать удочки. Баба-то осталась приглядеть за домом, а я поначалу все пехом да пехом, а уж потом на машину пристроился: хлеба шоферу дал. Вовремя уехал. Теперь из Туриста не уедешь. Немцы-то, они, считай, в Москве!

— Как это — в Москве? — спросил Вовка.

— Один добрый человек еще вчерась говорил, что их танки в Сокольники прорвались.

В вагоне стало тихо.

А колеса по-прежнему отстукивали свой железный ритм. И мне вдруг стало казаться, что мир перевернулся вверх ногами: земля, небо, облака, горы и сама жизнь — все сдвинулось со своего привычного места, закружилось и полетело в тартарары.

Только скулы мужика, поросшие рыжей щетиной, движутся, движутся, как рыбьи жабры.

Я больно схватил Галку за руку.

— Враки все это! — сказал я.

— «Враки»! — усмехнулся мужик и покачал головой. — Ты говори: хорошо, если они сейчас по Красной площади не маршируют.

— Ничего вы не знаете! — крикнул Вовка. — Не сдадут наши Москву!

— Дай бог! — сказал мужик.

— Ничего он не знает! — крикнул Мишка.

— Дай бог, — повторил мужик и, помолчав, добавил: — Я закурю, ребятки. Дым в печку пущать буду.

И опять молчал вагон. И от этого страх еще больше заползал внутрь. Уж лучше кричать, ругаться, бить этого волосатого мужика.

Никто не хотел смотреть друг другу в глаза, как будто в глазах была написана наша вина. Я лег и смотрел на потолок. Но слова мужика, как ржавчина, жгли мозг. Я видел свой родной двор, где мне знаком каждый закуток. Они уже входят в этот двор. Ломают памятник Ленину, который стоит в сквере перед домом, топчут сапогами цветы на клумбе, которые каждый год сажает Гречева. Они нажимают кнопочку нашего дверного звонка, над которой написано: «Денисов П. А. — два звонка».

— Не могу! — сказал я Вовке и поднялся. — Может, в карты сыграем?

— Давай, — согласился Вовка, хоть и не любил играть.

Я достал из «сидора» колоду карт и спустился вниз к печке-«буржуйке». Мужик, прислонившись к стенке, дремал, обхватив мешок руками. Когда я сел рядом, он открыл один глаз и, заметив карты, спросил:

— Видать, в картишки сыграть хотца?

— «Хотца»! — передразнил я мужика. «Лучше бы тебя здесь и не было».

Вслед за Вовкой с верхних нар спустился Мишка.

— В подкидного дурака, — предложил я.

— Лучше в очко, на щелчки, азартнее! — сказал Мишка— Мы один раз играли, помнишь?

— Возьмите в компанию. — Мужик пододвинулся.

— Пусть садится, мы ему нащелкаем, — шепнул мне Мишка.

Мне было все равно. Лишь бы не думать о фашистах.

— Кидай по одной, — сказал мужик, — у кого самая маленькая, тот банкует.

Самая маленькая вышла мужику. Он взял колоду и долго мешал карты. Пальцы у него короткие и неуклюжие.

— Придумали — на щелчки, — сказал мужик. — Так только детвора играет. А вы взрослые парни. Небось деньжат из дома дали. Лучше на деньги.

— Можно и на деньги, — сказал Мишка.

Мужик долго рылся за пазухой, шуршал бумажками и наконец вынул на ощупь десятку.

— Я на все, — произнес Мишка.

Мужик дал Мишке карту и уставился на него своими маленькими, как буравчики, глазами.

— Могу еще одну подбросить, — сказал мужик. — Для хорошего человека не жалко.

— Давайте.

Мужик дал карту, и у Мишки вышел перебор.

Теперь глаза-буравчики были обращены в Вовкину сторону.

— На рубль, — сказал Вовка.

— Ать, — сказал мужик и дал Вовке карту.

Вовка, не снимая очков, протер их большими пальцами и сказал:

— Двадцать одно!

— Черт те дери! — воскликнул мужик и повернулся ко мне.

— Я по банку!

— Ать! — произнес мужик, не спуская с меня своих колючих глаз.

Валет. А зачем он мне?

— Ать! — воскликнул мужик и дал мне туза.

Перебор.

Я достал бумажник — старый отцовский бумажник. Вынул деньги и положил в шапку. Мать давала эти деньги. Я помню, как она их считала.

Услышав, что идет игра на деньги, многие подсели посмотреть Чья-то голова свесилась с верхних нар.

А нам не везло. И Мишке, и Вовке, и мне. Круг подходил к концу. У меня в руках зажата восьмерка. Я знаю, что с такой картой не следует рисковать. Но если я не ударю по банку, наши деньги перейдут в карман к мужику.

— На все! — сказал я.

— А ведь тут много деньжат-то набралось, — сказал мужик и запустил руку в шапку, как в ведро с рыбой.

— На все, — повторил я.

— А платить есть чем?

— Говорю, на все, — сказал я, хотя точно не знал, сколько у меня осталось денег.

— Ать! — произнес мужик и бросил карту.

Я положил карту на свою и стал потихоньку, по чуть-чуть выдвигать ее. Сначала показался червонный знак. Потом голова дамы. «Ага! — радостно подумал я. — Одиннадцать: мне бы десятку».

Мужик потихоньку вытащил карту и так же тихо положил ее передо мной.

Я схватил карту. Король. Пятнадцать очков. Хуже не бывает.

Вовка заглянул ко мне в карты и спокойно, как будто ничего не произошло, сказал:

— Еще одну!

— Ать! — И мужик открыл туза. — Туз, он всегда туз, — сказал он, пододвигая к себе шапку с деньгами.

Мужик стал аккуратно расправлять бумажки и складывать одну на другую, шепча под нос:

— Сорок пять, шестьдесят, восемьдесят пять, сто пятнадцать… Сто семьдесят целковых, — сказал мужик и ухмыльнулся.

Я вынул из бумажника деньги. Было только семьдесят два рубля. Эти деньги мужик тоже аккуратно пересчитал и сложил одну бумажку на другую.

— Не хватает!

— Я потом отдам! У ребят займу.

— Потом, милок, земля травой порастет. Нет денег, давай какую вещичку.

— У меня только валенки есть.

— Сгодятся и валенки. Небось нерваные?

— Не отдавай ему валенки, пошел он к черту, — сказал Женька.

— Как это пошел к черту?! — возмутился мужик. — Игра есть игра. Это все одно что пришел в столовую, поел, а потом говоришь: пошел к черту.

Я достал валенки и отдал мужику.

Мужик по-хозяйски оглядел валенки, а я вспомнил, как они стояли прислоненные к столу. «Отцу на фронте, наверное, дадут валенки», — говорила мать.

— Теперича в расчете, — сказал мужик и стал запихивать валенки в мешок, где лежало сало и хлеб.

— Послушайте, я не знаю, как вас зовут, — обратился к мужику Вовка, — но это нечестно — брать валенки. Мы едем в Сибирь. Николаю будут нужны валенки…

— Зовут меня Максимыч, а валенки мне тоже сгодятся. — Мужик поскреб затылок. — Если у тебя деньжонки есть, плати за дружка. Валенки отдам.

— У меня нет денег, понимаете.

— Нет, так сиди и помалкивай в тряпочку.

— Ладно, Вовка, — сказал я и полез на верхние нары.

Тут я увидел Галку. Ее огромные черные глаза смотрели в мою сторону с презрением.

— Не стыдно? — спросила Галка.

— При чем тут стыдно? Не повезло.

— Как же ты без валенок в Сибири будешь? Минус сорок градусов.

— В ботинках проживу.

— И ты, — Галка подергала за рукав Вовку, — сел в карты играть, музыкант.

— Видишь ли, Галочка, — Вовка поправил очки, — мы играли не потому, что мы картежники, а потому, что на душе тоскливо…

— Комсомольцы, школьники! — сказала Галка и, отчаянно махнув рукой, полезла на свое место.

3

Мы решили обязательно на первой же остановке узнать правду о Москве.

Поезд остановился. Мы отодвинули дверь и увидели директора школы с каким-то военным.

— Для капитана-фронтовика у вас местечко найдется? — крикнул нам директор.

От радости мы даже не могли пошевелить языком. А директор уже подсаживал капитана в вагон. Левая рука капитана была на перевязи.

— Будем знакомиться, — сказал капитан. — Моя фамилия Соколов.

— Мы ученики девятого класса, — за всех выпалил Женька.

— А я Максимыч. По пути с ребятами, — сказал мужик, хоть его никто не спрашивал.

Капитан сел около печки, погрел над ней правую руку, залез в карман и вынул пачку «Беломора». Он дотронулся папироской до раскаленного металла «буржуйки» и несколько раз подряд затянулся.

Сорок пар глаз были прикованы к капитану. Казалось, что он сошел с экрана кино. Обветренное и обожженное солнцем лицо. Упрямый подбородок с ямочкой посредине. Глаза черные, жгучие, под мохнатыми, как гусеницы, бровями. Перевязанная рука и старенькая, видавшая виды шинель. Фуражка, выгоревшая на солнце. И сидел капитан как-то небрежно, как могут сидеть только бывалые люди.

— Отстал от своего поезда, — сказал капитан. — Вышел на перрон новости узнать. Смотрю, очередь за хлебом. Здоровый мужик женщину с ребенком отталкивает. Я за нее заступился. А в это время между моим поездом и перроном другой эшелон остановился. Пока я перебирался через эшелон, поезд хвост показал.

Капитан опять затянулся и струйкой выпустил дым.

— Там, на фронте, мы думаем, что у вас тут мир и все люди братья, — продолжал капитан. — А вы из-за куска хлеба можете подраться.

— Так ведь не хватает его, хлеба-то… — сказал Максимыч.

— Ты думаешь, там хватает. А солдат с солдатом последним куском поделится.

— Оно, может, и верно! — согласился Максимыч. — Обосновались здесь всякие мордовороты.

— Ну, а вы что примолкли, ребята? — спросил капитан и обвел нас взглядом.

— Тушуются они перед вами, — ответил за нас Максимыч. — А вы скажите: немцы-то лютый народ?

— Бандиты они! Все живое убивают: попадется старик — старика убьют, женщина на пути станет — изнасилуют. Сам видел: один мальчуган шапку перед фашистом не снял — застрелили. Да что говорить, — капитан махнул рукой, — бить их, гадов, надо!

Меня так и подмывало спросить капитана о Москве. Уж он-то все точно знает. Но как только я думал об этом, у меня перехватывало дыхание. Даже на экзамене со мной такого не бывало.

Меня опередил Мишка:

— Скажите, товарищ капитан, правда, что немецкие танки уже в Москве?

Капитан посмотрел на Мишку, и его брови-гусеницы сошлись на переносице.

— Кто тебе сказал?

— Максимыч.

Гневный взгляд капитана нацелился в сторону Максимыча.

— Тебе это приснилось? — спросил капитан.

— Я от шофера слыхал, — пролепетал мужик.

— Попался бы ты тем, кто под Москвой насмерть стоит. Они бы из тебя душу вон вытряхнули, старый болван. Да разве наши могут Москву сдать!

— Значит, Москва наша? — крикнул я.

— Была и будет наша, — твердо сказал капитан.

Загорелись радостно глаза ребят: «Москва — наша!»

И то, что час назад было разрушено, то, что закружилось в страшном хаосе, сейчас снова встало на свое место: небо, земля, мой двор. Мы сильнее фашистов! И не такой уж страшный этот Гитлер с усиками и высоко поднятой рукой! И никогда не скакать ему на белом коне по Красной площади!

Вовка снял очки и как-то подозрительно тер глаза. Лицо Галки излучало доброту. Мишка свесился с верхних нар, пытаясь поймать взгляд капитана.

— Легковерная, оказывается, вы публика, — сказал капитан. — Стоило сплетню пустить, и вы уже носы повесили… — Капитан улыбнулся, — Если бы мы были такими легковерными, когда дрались под Вязьмой, мы бы не устояли. Немцы нам кричат, что мы окружены, а мы деремся. Друга моего Петра тяжело ранило. Как пить просил: «Глоток дайте!» В блиндаже ни капли воды не было. Немцы в атаку на нас прут со всех сторон, а мы отбиваемся. И все-таки подоспели наши. И Петра спасти удалось.

Капитан курил, а наше пылкое воображение рисовало блиндаж, раненого Петра, немцев, идущих в атаку.

— Подлечусь — и снова на фронт. Я с ними за Петра рассчитаюсь. — Слова капитана становились все более гневными. — Я сплю и вижу их, гадов. И тут, в тылу, не задержусь. Фронт — святое дело! Люди там по большому счету проверяются.

«А мы едем в Сибирь, — подумал я, — в другую сторону. Зачем едем? Да можно ли сейчас учиться, если на фронте люди кровь проливают! Бежать надо!» Эта мысль мелькнула в голове случайно, но тут же стала главной. Ну конечно, бежать на фронт. Как же это я раньше не сообразил! Какое мы имеем право ехать в тыл, если сейчас решается судьба Родины, если люди по большому счету проверяются!

Я хотел тут же толкнуть в бок Вовку, Женьку, Мишку.

— Наверное, вам пора спать, — сказал капитан.

— Ложитесь на мое место, товарищ капитан, — выпалил я.

— Могу и сидя поспать. К окопной жизни привычен.

Я не сдавался:

— Мне надоело лежать, честное слово, бока болят.

— Если так уговариваешь, — капитан хлопнул меня по плечу, — тогда лягу.

Капитан полез на верхние нары, держась правой рукой за перекладину.

— А ты что это в Сибирь в таких легких ботиночках едешь? — спросил капитан, взглянув на мои ноги.

— Он валенки в карты проиграл, — сказал Женька, как будто я его уполномочивал.

— Дела… — протянул капитан. — По виду не скажешь, что картежник.

— Он не картежник. Все мы играли, — заступился за меня Вовка. — Хотели в очко на щелчки, а Максимыч предложил на деньги и обыграл нас.

— Слушай, мужик, тебе не стыдно маленьких обыгрывать?

— «Маленькие»! — усмехнулся Максимыч. — На них пахать можно.

— Отдай валенки, — сказал капитан, укладывая под голову шинель.

— Это как же так понять? «Отдай»! Пусть деньги заплатит, тогда и отдам. Сто целковых на земле не валяются Да к тому же ребят сызмальства надо к чести приучать. Проиграл — плати.

— Да какая же это честь! — крикнул капитан и перестал укладывать шинель. — У мальчишки валенки отнимать честью называешь. Так фашисты на войне поступают.

— Это нехорошо, товарищ капитан, оскорблять старого человека. На то у вас права нет.

— Я тебе покажу «нехорошо», — сказал капитан и стал спускаться с верхних нар.

Капитан подошел к Максимычу и взял его здоровой рукой за грудь.

— Да вы не очень… — произнес Максимыч и перекрестился.

Потом он развязал мешок и вынул валенки.

Капитан бросил мне валенки и сказал:

— Здоровые парни, а за себя постоять не можете. Вы думаете, там, в Сибири, за вами няньки ходить будут?

Капитан залез на верхние нары и лег.

В вагоне стало тихо. Никто не осмеливался говорить. Стучали колеса, и металась из стороны в сторону керосиновая лампа, разбрасывая по вагону желтоватый свет.

Я видел, как улеглись ребята. Только я, Галка и Вовка по-прежнему сидели на краю верхних нар.

Мы сидели и смотрели на «буржуйку». Пламенел ее чугун. В некоторых местах он был розовый, каким бывает небо на рассвете, в других? — темно-красным.

В голове по-прежнему крепко держалась мысль: «Бежать!» Мне казалось, что капитан как-то по-особенному смотрел на меня, когда говорил: «Здоровые парни, а за себя постоять не можете!» Как будто он говорил не о валенках, а о чем-то более значительном.

— Повезло тебе, Коля, — шепнула Галка. — Если бы не капитан, не видать тебе валенок.

— Конечно, повезло, — поддакнул я, — такого капитана встретил.

— Видно сразу, что фронтовик, — негромко сказал Вовка.

— Он-то настоящий фронтовик, а мы сопляки, трусы: в Сибирь с тетрадочками едем.

— Новый защитник Родины объявился, — с усмешкой сказала Галка.

— Да, защитник! — ответил я.

— Ты Родину в вагоне защищать будешь? — спросила Галка.

— Уеду на фронт!

Галка широко открыла огромные глаза, и в них мелькнула насмешка.

— Всему свое время, Коленька, — интеллигентно и мягко произнес Вовка. — Кончим школу и тогда поедем на фронт.

— К тому времени войны не будет.

— Прекрасно! — воскликнул Вовка. — Я снова пойду к учителю музыки Илье Евгеньевичу.

— Там, на войне, люди по большому счету проверяются, подвиги совершают, наш родной город защищают, а у тебя в голове музыка. Бежать на фронт надо!

— Дон-Кихот ты краснопресненский, — с издевкой произнесла Галка и полезла на свое место.

— Действительно, Коля, ты напоминаешь петуха, — сказал Вовка. — Сидишь, как петух на палочке, и делаешь: го-го-го, а поезд идет на восток. От твоих речей он обратно не повернет.

— Лучше бы я в Москве остался, — в сердцах произнес я. — Васька Чудин остался. Теперь, наверное, воюет.

— Его на фронт не пустят!

— Фронт-то рядом. Взял у убитого винтовку, встал в окоп и воюй.

— Знаешь, Коляня, — сказал Вовка, — я тоже, пожалуй, отправлюсь спать. Уж ты извини.

— Отправляйся, Вовунечка, деточка, скрипочка, — зло сказал я. — Может, во сне увидишь, как за нашу Москву люди кровь проливают.

Теперь я сидел на краю верхних нар один. Лампа по-прежнему качалась на потолке, тела спящих вздрагивали в такт стуку колес. На душе у меня было противно. Какие же они друзья, если не понимают главного. Не понимают и еще издеваются.

Стук колес стал превращаться для меня в звуки войны. Может, это стук пулемета, может, залпы орудий. Грохот встречных поездов напоминал рев бомбардировщиков.

Снится мне, будто капитан высоко поднял раненую руку и наш поезд остановился.

«Кто хочет проверить себя по большому счету и совершить подвиг — два шага вперед», — говорит капитан.

Я, не раздумывая, шагаю вперед, оглядываюсь и вижу, что Вовка и Галка стоят на месте и показывают на меня пальцем. А капитан благодарит меня за патриотизм и вручает мне шинель, шапку и сапоги. Посмотрим теперь, кто над кем посмеется. У меня в руках автомат. Ствол приятно холодит ладони. Капитан идет впереди, а я за ним. Я чеканю шаг по грязной фронтовой дороге. Я пою боевую песню. Где-то вражеский пулемет стучит. Грохочет артиллерия. Ночное небо освещают ее залпы. В лесу неподалеку от дороги тлеет костер, и около него солдаты. Некоторые сидя спят, не выпуская из рук оружия, другие лежат неподалеку от огня. Спиной к огню лежит какой-то солдат. Ему, наверное, холодно, и он все ближе подвигается к костру. Огонь уже лизнул его шинель; сначала она тлела, а потом загорелась. Вдруг я увидел лицо солдата — это же мой отец. «Папа, проснись!» Отец улыбается во сне, он чувствует тепло на спине.

Капитан кричит: «Вперед!» Я печатаю шаг по грязной дороге Впереди проволочные заграждения. Мы ползем с капитаном, Я перекусываю зубами тонкую проволочку, которая идет к минам. У меня зубы молодые, острые. Взрывается мина, и я уже ранен.

«Я горжусь тобой как комсорг, — шепчет мне на ухо Галка и своей нежной рукой гладит мой лоб. — В тебе есть что-то особенное. Тебя чуть тронь — ты начинаешь кипеть, как вулкан… Я люблю тебя, Колюша, Коленька, Ты герой моей жизни…»

— Эй, упадешь! — вдруг услышал я.

Женька держал меня за воротник. Обхватив правой рукой стойку, я так подался вперед, что вот-вот должен был слететь с нар на раскаленную «буржуйку».

— Ложись рядом со мной, — сказал Женька. — Поместимся.

Он немного подвинул Мишку. Растолкал Серафима, который спал, свернувшись калачиком. Женька лег на бок, оставив узкую щель между собой и Мишкой.

Под головой у меня был Женькин рюкзак с сухарями. Они хрустели, ноздри ощущали их волнующий запах. Я глотал слюну и не мог уснуть.

В маленьком квадратном окошке вагона брезжил серый рассвет. Я слушал, как стучат колеса, и думал: «Какой огромный поезд! Сколько в нем металла, с какой силой он летит вперед. Ну и пусть эта железная громадина стучит колесами до самой Сибири, а я выпрыгну из нее. Другие колеса понесут меня на запад…»

Я заметил, что стук колес становится реже. Или в горку полез, или к станции подходит. Скорее всего, к станции.

Я толкнул Женьку в бок:

— Станция.

— Врешь, — сказал Женька спросонья и вытер ладонью слюну со щеки.

— Слышишь! Колеса редко стучат.

— Верняк! Станция! — сказал Женька и толкнул Мишку. — Эй, Миня! Пустые ведра по угольку плачут. Вставай!

— А ну, подъем! — заорал Женька. — Станция!

— Вовуня, надевай очки, чайник в руки — и за кипятком.

Поезд все тише. Отодвинута тяжелая дверь. Мелькнули невзрачные домики, голые деревья. Ребята прыгали из вагона на ходу.

Неторопливо слез с верхних нар капитан.

— Эй, Максимыч, — крикнул капитан, — вылезай!

Максимыч встал перед капитаном, держа мешок в руке.

— Выматывайся!

— А что это ты командуешь? Сам-то в вагоне примкнувший.

— Вон бог, — капитан показал на небо, — а вот порог.

Максимыч перекрестился и послушно стал спускаться из вагона.

На соседнем пути тоже стояли вагоны-теплушки. Железнодорожник постукивал молоточком по колесам.

— Какой город? — крикнул капитан.

— Уфа!

— Товарищ капитан, — вдруг услышали мы Мишкин голос. — Там санитарный стоит. Может, ваш?

— Спасибо, — ответил капитан и крикнул: — До свидания! Если чего нужно, приходите в горвоенкомат в Новосибирске. Я там работать буду. — Капитан побежал за Мишкой.

Я смотрел вслед капитану, и мне стало грустно до слез. Не успел я ему сказать о своем решении бежать на фронт. Он, конечно, понял бы меня и помог…

4

Галка взяла меня за локоть. Я сразу почувствовал ее руку. Она у нее мягкая, пальцы ласковые.

— Ну как, герой? — спросила Галка и насмешливо посмотрела на меня.

Я пожал плечами.

— Ты был вчера в военно-патриотическом угаре.

— Мне не хочется с тобой разговаривать.

— Вот как! — Галка бросила на меня удивленный взгляд.

Ох, до чего же красивые у нее глаза!

— Мечтатель, — сказала Галка. — Между прочим, ж и сама люблю помечтать. Но не изображаю перед другими свою мечту как подвиг.

— Потому что ты мечтаешь о платье или туфлях.

— Нахал! — сказала Галка и отвернулась.

Я не стал продолжать разговор и отошел к двери.

Вскоре появился Вовка с чайником. Тут же прибежал Мишка. Он достал ведро особого угля — мытого орешка — и еще газету «Правда».

Увидев газету, мы просто обалдели от радости.

— Капитан прислал, — сказал Мишка. — На столе она лежала у командиров. Он отдал ее мне и сказал: «Почитайте! Ребятам еще раз спасибо скажи. А всяких мешочников гоните прочь».

Женька взял у Мишки газету и сел на нижние нары у «буржуйки». Он аккуратно развернул газету и стал смотреть на нее.

— Чего уставился! — закричали ребята. — Читай!

— «Трудящиеся Москвы, — прочитал Женька, — мобилизуйте все силы в помощь Красной Армии, обороняющей подступы к столице!»

Женька перевел от волнения дыхание.

— «Москве угрожает враг», — продолжал он. — Статья Алексея Толстого.

Мы затихли. Слышно было, как звякнули сцепы вагонов, как покатились колеса, жестко постукивая на стыках рельсов.

— «Черная тень легла на нашу землю, — читал Женька. — Вот поняли теперь: что жизнь, на что она мне, когда нет моей родины?.. По-немецки мне говорить? Подогнув дрожащие колени, стоять, откидывая со страха голову, перед мордастым, свирепо лающим на берлинском диалекте гитлеровским охранником, грозящим добраться кулаком до моих зубов? Потерять навсегда надежду на славу и счастье родины моей, забыть навсегда священные идеи человечности и справедливости — все, все прекрасное, высокое, очищающее жизнь, ради чего мы живем?! Видеть, как Пушкин полетит в костер под циническую ругань белобрысой немецкой сволочи и пьяный немецкий офицер будет мочиться на гранитный камень, с которого сорван бронзовый Петр, указавший России просторы беспредельного мира?

Нет, лучше смерть! Нет, лучше смерть в бою! Нет, только победа и жизнь!..»

— Ты слышишь? — спросил я у Вовки.

— Слышу!

— А мы едем на восток.

— Едем, потому что везут!

— Значит, у нас своей головы нет? Вот мы сейчас едем, а в оккупированных городах сжигают книги Пушкина, ноты Чайковского. Зачем нам учиться, если мы рабами у немцев будем?

— Рабами мы никогда не будем.

— Если все по нашему примеру в Сибирь побегут, может, и будем.

— Все-таки я не разделяю твоих вчерашних рас-суждений, — сказал Вовка. — Это волюнтаризм.

— Слова-то какие — волюнтаризм! — воскликнул я.

— Для тебя война — это свершение подвига. Но, по-моему, люди идут на войну не затем, чтобы подвиги совершать, а чтобы защитить свой родной дом, мать, самого себя, свое любимое дело.

«Умный парень, — подумал я. — У него всегда все точно, по полочкам разложено. Он и на экзаменах отвечал всегда по пунктам: во-первых, во-вторых, в третьих. Пятерки получал».

Вовка снял очки и протер их.

Я взглянул вниз. Ребята сидели у печки-«буржуйки» и, наверное, по третьему разу обсуждали прочитанное в газете.

— Знаешь что, Вовка, — сказал я. — Ты можешь, конечно, речи произносить, а я все равно убегу на фронт. И если ты мне друг, то прямо скажи, без экивоков, что боишься идти на фронт.

— Видишь ли, Коляня, — все тем же рассудительным тоном продолжал Вовка, — по-моему, нереально бежать на фронт.

— Опять ты за свои интеллигентские словечки. «Нереально»! — возмутился я. — Ищешь уверточки. А вот пройдет лет десять, и тебя спросят: «Воевал ты, Берзалин?» Ты ответишь: «Нереально было бежать на фронт!»

— Ты сам знаешь, по всей дороге патрули дежурят, — сказал Вовка. — Быстро ссадят с поезда и отправят обратно в школу.

Я возразил Вовке:

— Мы сойдем на какой-нибудь станции. На другом поезде доберемся до Новосибирска. В горвоенкомате найдем капитана Соколова. Он нас возьмет в армию. Сейчас стариков берут, а нас с тобой возьмут как миленьких.

— Признаться, о капитане Соколове я не подумал, — сказал Вовка.

— Чего ему стоит! — убежденно воскликнул я. — Он в военкомате. Выдал направление — и будь здоров. Он же понимает патриотический порыв молодежи.

Вовка снял очки и опять стал протирать их. Это у него такая манера. Если он волнуется, снимает очки, трет их и думает.

А как ему сейчас не думать? Мы же давние с ним друзья. На одной парте в школе сидим. Все тайны друг другу поверяем. Не один раз в поход с ночевкой ходили. А сколько раз мечтали о больших, достойных делах. Правда, его большие дела связаны с музыкой, мои — с авиацией. Но разве это важно? Важно, что мы мечтали вместе.

— Прежде чем бежать, надо директору школы сообщить, — наконец произнес Вовка.

— Значит, и вашим и нашим! Умненько увильнуть хочешь!

— Мы же ученики школы!

— Оставим Женьке записку: «Ушли на фронт».

— Ладно, — сказал Вовка и махнул рукой.

— Вот теперь я вижу: ты настоящий друг! — радостно воскликнул я и, схватив Вовкину руку, крепко потряс ее.

Я достал из «сидора» тетрадь в клеточку.

«Женя, — написал я. — Весь советский народ проливает кровь за Родину. Мы с Берзалиным не можем сидеть в школе сложа руки. Мы решили бежать на фронт».

Вовка прочел два раза.

— Может, надо подлиннее написать, — сказал он. — Что-нибудь о комсомольском долге добавить?

— Пожалуйста, — согласился я и на другом листе написал новую записку, вставив целую фразу о комсомольском долге.

Мы подписались. Я аккуратно сложил листок угольничком, четко написал: «Старосте девятого „А“ класса Жене Телегину», — спрятал листок в карман и огляделся.

Ребята вели все те же дебаты о гитлеровском наступлении. В маленькое окошко вагона упорно глядело серое небо. Побыстрее бы вечер наступил!

— Ты бы поговорил с Галкой, — сказал Вовка. — Рассказал ей все начистоту. Ведь она тебе друг!

— Она не поймет, — твердо ответил я. — Будет уговаривать остаться. Еще, чего доброго, тут же всем объявит. Она же комсорг. Тогда вообще нельзя убежать…

— А может, поймет?

— Не хочу я сейчас говорить о Галке. Кончится война, тогда девчонок вспомним.

Вовка деликатно замолчал. Я вижу, он не согласен со мной. Он музыкант, человек сентиментальный. Как-то он мне сказал: «Нюансы души». Я долго смеялся, а он удивленно смотрел на меня.

Вовка прилег на свое место, а я сидел и думал.

«Может, и правда Галке записку оставить. А как ее оставишь? Вдруг кто-то перехватит: ей неудобно и мне нехорошо. Завтра она узнает: „Мы ушли на фронт!“ Может, заплачет. Может, наоборот, патриотическую речь произнесет? Подглядеть бы за ней! Любит она меня или не любит? Не любит», — решил я, потому что в ушах у меня зазвучали ее насмешливые слова: «Дон-Кихот ты краснопресненский».

Я лег рядом с Вовкой и стал смотреть на серое оконце вагона. Я молил бога, чтобы поскорее наступила темнота. Как только я начинал думать, что скоро, очень скоро стемнеет, и я выйду из вагона, и поезд уйдет, и начнется неведомая, новая жизнь, сердце мое замирало от счастья.

Прошло еще часа два. В окошке наконец-то погас дневной свет. Женька зажег лампу. Теперь окошко казалось завешенным куском черного бархата. Ребята стали укладываться. Стихла жизнь в вагоне. Из углов послышался храп. Только мы с Вовкой лежали с открытыми глазами, только мы с Вовкой чутко слушали каждый удар колес и ждали, когда же паровоз сбросит скорость и даст сигнал перед станцией. Мой «сидор» был увязан. Я нащупывал рукой записку.

Ох, время! Какое оно длинное, когда чего-то ждешь. Оно просто бесконечное! Но вот поезд сбавляет скорость. Я поднялся со своего места, погасил керосиновую лампу и прикрепил к ней записку. Ребята проснутся утром — сразу увидят.

— Подай мешки, — тихо сказал я Вовке.

Приближалась «наша» станция. Хоть мы и не знали, как она называется, но она была наша. И хорошо, что ребята только улеглись. Не встанут они, не побегут за углем и кипятком.

Вовка молча стоит у двери. В полутьме я не вижу его глаз. Может, ему страшно уходить из этого теплого вагона в неизвестную тьму ночи. Может, он хочет залезть обратно на свое место, положить под голову мешок и спать…

Мы налегли на дверь и приоткрыли ее, чтобы можно было вылезти.

Прощайте, ребята! Как говорят, не поминайте лихом! Мы фашистов пойдем бить…

Звякнули железные сцепы вагонов. Я прыгнул на землю, Вовка бросил мешки. Мы быстро подлезли под вагон, перебрались на другую сторону эшелона и побежали. Холод ноябрьской ночи лез под пальто. Пробежав метров двести, мы свернули к пожарному сараю и затаились у ящика с песком.

— Сейчас нас будут искать, — сказал я.

— Никто и не заметил, что мы ушли, — ответил Вовка. — Записку увидят утром. Конечно, если поезд будет стоять полночи — дело хуже.

Мы прижались спиной к спине и так сидели, стараясь не поддаваться холоду и страху перед неизвестностью. Мы сидели долго, потеряв счет времени. И наконец услышали знакомый гудок и стук колес удаляющегося поезда.

Стук растворился в темноте. Ничто уже больше не связывало нас с прежней жизнью.

5

При свете лампочки, раскачивающейся на ветру, был виден вход в небольшое здание вокзала. Над дверью старинный медный колокол. В зале ожидания несколько лавок. На стене никому не нужное расписание поездов, аккуратно вделанное в рамку под стекло.

Только мы сели на лавочку, как следом за нами в зал вошел бородатый старик в полушубке, с палкой в руке. На голове у него старый треух, на ногах валенки с галошами.

— Вы чего тут? — спросил старик.

— Поезда ждем.

— Откуда же вы такие, воробушки?

— Из Москвы.

— Это, стало быть, от московского эшелона отстали?

— Точно.

— Горемыки! Как же это вас угораздило?

— Отстали, — повторил я, и мне даже понравилось, что так просто можно все объяснить.

— Ну, а Москва-то наша аль немецкая? — спросил старик.

— Конечно, наша. Видели ее немцы во сне.

— Это хорошо. Это хорошо. А далеко ли вы едете?

— В Новосибирск!

— Тут, считай, верст двести, — сказал старик. — Пути-то тут свободные, поезда ходко идут. Можно за ночь доехать. Только на нашей станции редко останавливаются поезда. Вот беда!

Вовка вопросительно посмотрел на меня.

— Эх, война, война… — сказал старик и присел на лавку. — Только жить начали, на тебе: у ворот мочало — начинай сначала. Не дают русскому человеку спокойно поспать. То первая война, потом гражданка. И вот опять излом истории. Чужая сила прет.

Дед оперся на палку.

— Вы, может, примерно скажете, когда пойдет поезд? — спросил Вовка.

— Он, можа, сейчас пойдет, да не остановится. — Старик поглядел на нас сострадательно. — Вот что я вам скажу, воробушки. Тут недалече, версты две от станции, гора есть. На этой самой горе все поезда тихо едут. Когда молодой был, деньжат-то не хватало на билет, так я там, на горке, подожду поезд и прицеплюсь. И вам другого хода нет!..

— Спасибо, дедушка, — обрадовался я и вскочил с лавки.

— Ежели чего не так, — сказал дед, — то назад вер-тайте. Я тут до утра сторожить буду.

…Мы шагали с Вовкой по шпалам на восток. Темнота так плотно окутывала нас, что мы не видели друг друга.

— Ты на ходу в трамвай прыгал? — спросил я Вовку.

— Нет.

— В одном дворе жили, а я и не знал, — огорченно произнес я. — В товарный прыгать не испугаешься?

— Попробую.

«Скептик. Не скажет „прыгну“. „Попробую“! Будет дело, если он не сможет впрыгнуть на подножку».

— Слушай меня, — сказал я. — Легче всего, конечно, прыгать в последний вагон. Там подножка обязательно есть и фонарь горит. Но там кондуктор едет, он тут же нас скинет с подножки.

— Куда же прыгать?

— Надо выбрать вагон четырехосный. У него подножка есть.

— А если не успеешь прыгнуть?

— Выбирай другой вагон. А почувствуешь, что срываешься с подножки, оттолкнись от нее посильнее. Главное — упасть дальше от поезда на насыпь.

Позади нас появился отсвет фонаря паровоза. Свет становился все ярче, он резал темную стену ночи. Было слышно, как паровоз набирает скорость, чтобы с разгона преодолеть гору. Мы легли на откосе, чтобы машинист не заметил нас. Поезд приближался, но подъем увеличивался. Скорость поезда падала, и вот уже паровоз натужно пыхтит, как будто у него начинается одышка.

Как только паровоз поравнялся с нами и глаза стали различать в темноте вагоны, я крикнул Вовке:

— Давай рюкзак и беги за этим большим вагоном!

Вовка кинул мне рюкзак и побежал. Догнав вагон, он схватился за поручни и залез на нижнюю ступеньку.

Еще один большой вагон приближался. Я побежал рядом с ним. Забросил рюкзаки и впрыгнул на площадку. Ура, едем!

Поезд уже преодолел горку. Дыхание его стало свободнее и мощнее. Весело застучали колеса.

— Даешь Новосибирск! — крикнул я что есть мочи.

6

День еще не наступил — небо было серым, прохожие сонными, а мы уже шагали по улицам Новосибирска. Незнакомый город, который в виде кружочка обозначен на школьной карте, был перед нами. Конечно, интересно бы побродить по городу, узнать, какой он из себя. Но нам сейчас до этого никакого дела нет.

— Скажите, как пройти в горвоенкомат? — спросили мы женщину, встретившуюся на пути.

— Пойдете прямо, — сказала женщина, — потом повернете направо. Высокий дом увидите. Его легко отличить. Около него всегда народу много.

Женщина стояла и смотрела на нас.

— У меня вот такой же сынок на фронт ушел, — сказала она и кончиком платка смахнула слезу.

Чудно устроен мир. Нам весело — ей грустно. Может, ее сын, так же как и мы, с радостью уходил на фронт… А она плачет.

Мы быстро нашли горвоенкомат. У дверей призывники с вещмешками. Есть старики, а есть ребята молодые, вроде нас. Во всяком случае, мы не кажемся перед ними сопляками. А этот вот совсем маленький, меньше Вовки. Дунь — упадет. Женщины в слезах. Одна обняла мужа и плачет, будто отпускать не хочет.

Мы нырнули в подъезд и столкнулись с дежурным, молоденьким младшим лейтенантом в новой фуражке.

— Куда? — строго спросил он.

— Вы не скажете, капитан Соколов находится в военкомате?

— Ну, предположим, находится.

— Мы к нему!

— Зачем?

— Личный вопрос.

— Давай назад! — Младший лейтенант вышел из-за стола.

— Понимаете, в чем дело, товарищ дежурный, — сказал Вовка, как всегда подчеркнуто интеллигентно, — капитан Соколов наш друг. Если он узнает, что вы не пустили нас…

Младший лейтенант внимательно посмотрел на Вовку и, наверное, подумал: «Парень в очках врать не будет».

— Соколов спал на моем месте, — запросто сказал я, как будто Соколов был мой дядя.

— Где это он спал?

— В вагоне-теплушке, когда ехал сюда, в Новосибирск. Я ему свое место уступил. Он тогда и сказал: значит, мы друзья. Чего надо, заходите.

Младший лейтенант зачем-то потрогал козырек новенькой фуражки, взял телефонную трубку и попросил Соколова.

— Товарищ капитан, докладывает дежурный снизу. Тут вас спрашивают два парня. Говорят, ваши знакомые. Вы якобы спали на их месте в вагоне-теплушке!.. Слушаюсь, товарищ капитан. — Дежурный положил трубку. — Третий этаж, комната тридцать два.

Мы летели по лестнице как на крыльях.

— Я же говорил, Вовка, все будет в порядке!

Мы остановились у комнаты тридцать два, чуть перевели дух и постучали.

— Заходите! — послышался знакомый голос.

— Здравия желаем, товарищ капитан! — по-военному четко крикнули мы.

— Вот они, орлы, — весело сказал Соколов и поднялся из-за стола нам навстречу. — Как это вы очутились здесь? — спросил Соколов, пожав нам руки. — Вы же в Анжерку ехали.

— Мы из школы убежали, — отрапортовал я без всяких околичностей. — Хотим на фронт.

— Вот это да! — протянул капитан и посмотрел на нас, как будто видел в первый раз.

— Вы же сами сказали тогда в вагоне, товарищ капитан: «Фронт — святое дело для каждого…»

— Может, и сказал, — произнес капитан и опять странно посмотрел на нас. — Сколько вам лет?

Мы выдавили из себя ненавистное слово «шестнадцать».

— Рановато на фронт, — заявил Соколов и сел на свое место. — Через два года приходите.

— Возьмите нас добровольцами, — попросил Вовка. — Сейчас все на фронт идут, даже старики.

Я добавил:

— Там внизу призывники стоят. Некоторые ростом меньше нас.

— Нет, нет, ребята! Не может быть и речи. Через два года приходите. — Капитан опять поднялся со своего места. — Должен вам сказать, что война — это не веселая игра в солдатики, как вам кажется. Это грязные окопы, пули, разрывы бомб, оторванные руки и ноги, смерть.

— Не страшно нам это, товарищ капитан, — сказал я.

— Это тебе сейчас не страшно, — вдруг закричал капитан, и его брови-гусеницы угрожающе сомкнулись, — а когда приедешь туда, на фронт, по-другому заговоришь!

— Но ведь вы же пошли на войну не задумываясь, — послышался Вовкин голос.

— Я солдат. На всю жизнь останусь им. А вы еще мальчишки. Кто знает, какая у вас дорога впереди. Покалечит — что тогда?

— Мы не можем ехать обратно в школу, — произнес я.

— Я помогу вам с билетами.

— В школе все думают, что мы на фронте.

— Подумают, подумают и перестанут.

Капитан подошел к нам и как-то по-другому, ласковым голосом добавил:

— Поймите, ребята. Не время вам на фронт. Учиться надо. Поучитесь два года. Если уж за это время мы с ними, собаками, не совладаем, тогда вы возьметесь за оружие…

Капитан посмотрел внимательно на меня, потом на Вовку…

— Решено, — сказал капитан. — Я достану билеты до Анжеро-Судженска, и завтра вы уедете. А пока посидите на скамеечке в коридоре.

Мы вышли в коридор и сели.

— Бежим. — шепнул я Вовке.

— Бежим, — согласился друг.

Тихонько, на цыпочках мы прошли по коридору и побежали по лестнице, как будто за нами кто-то гнался. Люди с удивлением смотрели на пае.

— До свидания, товарищ дежурный, — сказали мы младшему лейтенанту и выскочили на улицу.

По инерции мы еще бежали некоторое время. Но потом замедлили шаг.

— Вот тебе и капитан, — сказал я. — Я-то думал: придем, он схватит нас за руки и крикнет: «Молодцы, ребята, патриоты!»

— Теперь не имеет значения, что ты думал, — холодно сказал Вовка. — Что предлагаешь, организатор?

Конечно, Вовка мог бы сказать мне что-нибудь еще более обидное. Я так надеялся на капитана…

— Идти на вокзал и прорываться в Москву, — предложил я и с грустью подумал: «Ах, люди, люди! Капитан не оправдал надежд. А Галка — подруга! Не поняла меня: „Дон-Кихот краснопресненский“».

7

С детства я люблю вокзалы. Они — начало пути. А что может быть интереснее, чем отправление в путь.

Я хорошо помню Курский вокзал в Москве. Оттуда я каждый год в начале лета уезжал в деревню и два раза ездил в Крым.

Вокзал в Новосибирске, конечно, не похож на Курский.

Во время войны вокзалы перестали быть просто вокзалами. Они стали местом пристанища тысяч беженцев, их домом и надеждой на спасение.

Было еще далеко до вокзала, а навстречу нам уже попадались эвакуированные с вещами на плечах. Как смешно они одеты! Вот на женщине — белая панамка и валенки с галошами, пальто канареечного цвета и черный шарф. В руках две корзинки, за которые держатся маленькие дети. Впереди шествует баба в телогрейке и пуховом платке. Это, наверное, местная домовладелица.

У входа в вокзал толпятся люди. Стоит милиционер для порядка. Мы нырнули в дверь. Народу здесь! Люди плотно сидят на лавках, на подоконниках, спят на полу. Кто-то кричит, где-то громко спорят, плачут дети, слышится свисток милиционера. Все эти тысячи звуков летят вверх под высокий потолок зала, там смешиваются, и эхо сводного гула докатывается до меня.

Тревожный гул вокзала наваливался сверху, давил на плечи. Казалось, он хотел сломить меня, запугать, уничтожить желание бежать на фронт. Вот-вот заплачу от страха перед неизвестностью… Но я креплюсь, я пытаюсь увидеть голубое небо и услышать чистый, прозрачный голос моей матери, от которого мне всегда было так спокойно и радостно…

Я показал Вовке на противоположный угол. Кажется, там свободнее. Нелегко пробраться через зал. Поднимешь ногу, чтобы шагнуть, а на полу спят люди. Так и стоишь, как страус, с поднятой ногой, пока не ухитришься найти место, куда ее поставить.

На одной скамейке сидел старик с исхудалым лицом. Он глодал корку хлеба. Рядом расположилась молодая женщина с чемоданами. Она положила на них руки, как ворон крылья на добычу.

— Барыня ты, вот ты кто, — прошамкал старик.

— Чемоданов-то сколько! — добавила сидящая неподалеку женщина с ребенком. — А нашего брата из-за этих чемоданов в вагон не пускают.

— Я вот сейчас позову милиционера, — сказала молодая женщина. — Он тебе покажет!

— Испугала милиционером!

Мы с Вовкой продвигались дальше. Кругом люди — усталые, печальные.

На подоконнике сидела девушка. Худенькая, с голубыми глазами и косичкой за спиной. Она смотрела перед собой в одну точку. Кажется, она плакала, но слез не было видно.

— Около вас можно присесть? — спросил я.

— Место не купленное! — ответила девушка, даже не посмотрев в нашу сторону.

— Ты здесь меня подожди, — сказал я Вовке, — а я узнаю, когда эшелон на Москву пойдет. Может, мы таким же самым способом, как сюда приехали, и в Москву отправимся.

— Сомневаюсь, — сказал Вовка. — Думаю, что дело у нас швах…

— Тебе уж обратно в школу хочется. Так иди к капитану. Он тебе билет в мягкий вагон выдаст. Нытик! Я тебе так скажу: уж если решили — значит, добьемся. И отступать нельзя. Не посадят в поезд — к грузовику прицепимся. В конце концов, у нас ноги есть — пешком до фронта дойдем. Сиди здесь и жди!

Я стал пробираться к выходу. Теперь я был умнее. Я шел вдоль стенки. Настроение у меня, конечно, препоганое. Но надежды я не терял. Больше я за Вовку переживал. Маловер он и скептик. Привык к легкой музыкальной жизни. А как в оборот попал, так у него дело швах.

Но оказалось, что переживал я за него зря. Чужая душа — потемки! Как только я ушел, у Вовки начался разговор с этой грустной девушкой. Разговор доподлинно мне стал известен потом, через несколько дней.

— У вас какое-нибудь горе? — спросил Вовка девушку.

— Сейчас у всех горе и несчастье! — ответила она, мельком взглянув на Вовку.

— Верно, — поддакнул Вовка. — Но все люди бывают несчастны по-разному, так Лев Толстой сказал.

Девушка удивленно посмотрела на моего приятеля.

— А вы куда едете? — спросил Вовка.

— Никуда!

— А зачем же на вокзале?

— От тетки убежала.

— Почему?

— Много будешь знать, быстро состаришься.

Кажется, Вовку смутил этот резкий ответ девушки, и он замолчал.

Девушка вдруг спросила:

— Как тебя зовут?

— Вова.

— А меня — Нина. Я из Харькова.

Они опять помолчали, и Вовка деликатно сказал:

— Люди должны больше знать друг о друге.

— Может быть, — ответила девушка. — Ты знаешь, что такое нудный человек… Это тот, кто о своей жизни рассказывает.

Опять девушка будто не замечала собеседника. Ее большие голубые глаза смотрели безразлично. Будто она была одна в этом огромном зале, среди тысячи людей.

Вовка рассматривал девушку. Ему нравились очертания ее подбородка, губ, правильная линия лба, ее светлые, выгоревшие на солнце волосы, заплетенные в тугую косу.

— Если у тебя никого нет, зря ты убежала от тетки! — сказал Вовка.

— Нет, не зря! — произнесла девушка, и в глазах ее мелькнуло зло. — Тетка моя богомолка, кликуша, она говорит: «Ты прикинься дурочкой и милостыню проси. Иначе чем я тебя кормить буду?» А я лучше с голоду умру…

— С голода нельзя умирать. У тебя должны быть какие-то планы.

— Какие там планы… Никто не знает, что будет с ним завтра. Люди знают, что было; не знают, что будет.

— Но к чему-то стремиться надо. Цель какую-то надо иметь, идеал…

— Смешной ты, парень, — сказала девушка, и взгляд ее повеселел. — «Лев Толстой, идеал!» Откуда ты такой взялся?

— Из Москвы, — просто сказал Вовка. — У тебя никогда не было идеала?

— Когда была маленькая, мечтала о длинном платье, как у матери.

— А потом?

— Все, что было потом, не имело идеала. Папа погиб на финской войне, а мама убита немцами в Харькове три месяца назад.

И опять у девушки был безразличный взгляд. Вовке вдруг захотелось дотронуться до ее руки, сказать ей какое-то очень ласковое слово, которого он еще никогда никому не говорил. Ему хотелось, чтобы оживился ее безразличный взгляд.

— Может, я могу тебе помочь? — сказал Вовка, и от того, что эти слова прозвучали так обыденно, он покраснел.

— У самих-то дело швах.

— Мы едем на фронт!

— Куда? — удивленно спросила Нина.

— На фронт. Мы из школы убежали. На фронт хотим!

— Послушай! — воскликнула Нина, и в ее глазах зажегся свет. — Возьмите меня с собой. Я ненавижу фашистов! Я отомщу за маму. Возьмите меня!

Нина схватила Вовку за руку и держала ее цепко, как будто в этом было ее спасение.

— А что, — растерянно произнес Вовка, не ожидая такого оборота дела, — возьмем. Вот придет Николай, скажу ему, и возьмем!

— По правде?

— Ну конечно! Мы же твердо решили бежать на фронт. Мы все обдумали.

В этот самый момент я и подошел и сразу заметил, что с Вовкой что-то неладное. У этого флегматика блестели глаза, щеки были розовые и уши красные. Такого я за ним никогда не замечал, хотя знаю я его еще с детского сада.

Да и девушка как-то по-другому смотрела на меня.

Я взял Вовку за рукав и хотел отвести в сторону.

— Можем здесь поговорить, — сказал Вовка, не двигаясь с места.

Я пожал плечами и сказал:

— Скоро военный эшелон на запад пойдет, попробуем прицепиться.

— Не выйдет, — встряла в разговор девчонка.

— Тебя никто не спрашивает, — резко бросил я.

— Не надо так, Коля, — очень деликатно произнес Вовка. — Я познакомился с девушкой. Ее зовут Нина.

«Ах ты тихоня! — подумал я. — Стоило мне отойти, как ты уже познакомился. Прошлой зимой, когда я тебе о Галке рассказывал, ты что говорил: „Понимаешь, Коля, я увлекаюсь музыкой. Мне не до девочек“. А теперь на вокзале девчонку подцепил. „Нина — картина, свинина, солонина“», — это я всегда к новому имени рифмы придумываю.

— Что же ты молчишь? — спросил меня Вовка.

— Что мне, «ура» кричать! — ответил я.

— Я уже несколько дней толкаюсь на вокзале, — сказала Нина. — Как только военный эшелон приходит, на перрон никого не выпускают. Красноармейцы по перрону ходят.

— Конечно, невозможно прицепиться, — поддакнул Вовка.

— Что ты подпеваешь! — возмутился я.

Я, конечно, и сам не очень верил, что можно прицепиться к военному эшелону. Ведь там не дурачки едут. Но девушка эта возмущала меня. Ее-то какое дело!

— Нина поедет с нами на фронт, — твердо сказал Вовка, как будто это уже давно было решено.

Я не знал, что ответить этому очкарику. Но по его глазам я видел, что он не шутит и не издевается надо мной.

— У Нины отец убит на финской войне, — продолжал Вовка. — Мама погибла три месяца назад в Харькове. Живет она у тетки, а тетка заставляет ее милостыню собирать.

Я посмотрел на Нину. Пигалица с тонкой шеей. Косичка болтается. Да куда тебе на фронт? В детский сад дорога…

— Ты меня удивляешь, Вовочка! — сказал я, не скрывая возмущения. — Как-нибудь самим бы добраться до фронта, а ты привесок нашел.

— Ты поаккуратней выражайся! — гневно крикнул Вовка.

В моей груди горело пламя гнева, а у Вовки, наверное, пылал любовный огонь. Мы молчали, исподлобья глядя друг на друга.

— Ни к какому эшелону вы не сможете прицелиться, — повторила Нина. — В армию можно попасть только через военкомат.

— Мы уже пробовали, — ответил Вовка. — У нас даже военком знакомый есть. Не берет. Молоды.

— А вы с какого года?

— С двадцать пятого.

— Одногодки! — сказала Нина и победно посмотрела на меня. — В армию берут с двадцать третьего…

Нина вынула из сумочки паспорт.

— Родиться бы на два года раньше!

«Стоп!» — сказал я сам себе и вынул паспорт. У меня блеснула гениальная мысль: переделать пятерку на тройку — всего-навсего хвостик в другую сторону завернуть. Эта гениальная мысль пронзила меня насквозь. На лбу у меня выступила испарина, которую я смахнул рукой.

— Ты чего, Коля? — спросил Вовка.

Я не знал, что делать — сказать или подождать. А Нина смотрела на меня пристально, глаза, голубые с прожилками, так в самую душу и лезут.

— Нужно переделать пятерку на тройку, — сказал я, ожидая, что Вовка радостно заорет на весь вокзал.

— Но ведь это подделка документа, — сказал Вовка. — За это карают.

— Идиот! — крикнул я. — Карать нужно тех, кто в тылу отсиживается.

Наверное, этой девчонке понравились мои слова. Она посмотрела на меня одобрительно.

— Неплохая идея, — сказала она.

— А если заметят подделку? — спросил Вовка.

— Могут заметить! — согласилась Нина. — Но военкоматам нужны люди.

Я не мог слушать Вовку. Мне хотелось поскорее подделать год рождения и бежать в военкомат.

— Ты бы спасибо, Вовочка, сказал мне. За то, что у меня гениальная мысль блеснула. А ты рассуждаешь.

— Между прочим, эту мысль тебе Нина подсказала.

Что с ним спорить, когда у меня все кипит внутри.

— У меня есть бритва, — сказал я по-деловому. — У кого есть черный карандаш?

Нина вынула из кармана карандаш и дала его мне. Я положил паспорт на подоконник.

— Здесь нельзя, — шепнула Нина. — Нужно под лавку залезть, там не увидят.

Шарики у этой девчонки работают! Хотя под лавку залезть не так просто. Около лавок на полу спят люди. Может быть, мы бы не нашли свободного места, если бы вдруг кто-то у выхода из зала не крикнул: «Поезд!» Вдалеке послышался стук колес.

Что тут началось! Люди хватали узлы, чемоданы.

Каждому хотелось выскочить на перрон, чтобы уехать дальше на восток, где, может быть, еще не так много эвакуированных, где можно достать хлеба и переждать эти страшные военные годы.

Отчаянные крики толпы усиливались. Все хотели прорваться на перрон.

Милиция сдерживала толпу. На этот поезд никого не должны были сажать. А кто этому верит! Каждому хочется уехать.

Милиционеры стояли цепью. Они взялись за руки, а главный выхватил из кобуры наган и, размахивая им перед носом людей, кричал:

— Стрелять буду!

Может, у него и патронов-то в нагане не было, но кричал он отчаянно, и люди пугались. Кто-то бросился в другие двери, выходящие на площадь. Остальные, толкая и давя друг друга, устремились вслед за ним.

Главный по-прежнему махал наганом и кричал:

— Стой!

Но разве он мог повернуть обезумевших людей…

Мы нырнули под лавку, разложили паспорта — тоненькие серые книжечки в жесткой обложке. Очень смешная фотография на моем паспорте. Я в белой рубашке, волосы коротко подстрижены. Мальчишка! Если бы приклеить другую карточку…

Вовка пристально разглядывал в паспорте свою фотографию. На карточке лицо у него худое. Пожалуй, старше меня выглядит.

Я внимательно разглядел пятерку, прицелился и осторожненько самым кончиком лезвия зацепил у нее хвостик. Немножко поскреб острым уголком, и пятерка перестала быть пятеркой. Как мне хотелось быть старше и увидеть на месте этой пятерки тройку!

Я еще раз поскреб лезвием. Теперь уже точно хвостика нет и никогда не будет. Карандаш, я заточил как иголку. Сначала приладился, как получше написать, наконец сделал эту маленькую черточку — получилась тройка. Теперь я на два года старше.

Я смотрел на тройку и, казалось, становился шире в плечах и выше ростом.

А Вовка и Нина затаив дыхание разглядывали мою работу.

— Вовк, возьми мой паспорт, — сказал я, — и представь, что ты военком. Читай!

Вовка улегся поудобнее и стал читать важно, как военком.

— «Денисов Николай Павлович. Время и место рождения: одиннадцатое июля, одна тысяча девятьсот двадцать третий год, город Москва».

Улыбка не сходила с моего лица.

— Ничего! — сказал Вовка. — Если наискосок смотреть, карандаш немножко отсвечивает.

— Военкомы только прямо смотрят, Вова! — бодро заявил я. — Возьми карандаш и действуй.

— Может, ты мне сделаешь, — попросил Вовка. — У меня руки дрожат.

Руки у него дрожат! Не стыдно при девчонке так говорить.

Я взял Вовкин паспорт, и опять острый кончик лезвия зацепил хвостик пятерки. Теперь я чувствовал себя увереннее. Я уже знал, как надо выводить троечку.

— За одну минуту я сделал тебя старше на два года, — сказал я Вовке. — Отец с матерью не могли бы такого сотворить.

Вовка любовался моей работой. Он внимательно смотрел в паспорт, протирал очки и снова смотрел в него. Потом закрывал паспорт, быстро раскрывал его и пристально смотрел на год рождения.

— А мне тоже сделаешь? — попросила Нина.

— Давай!

Настроение у меня было самое радужное. В паспорте Нины троечка получилась что надо. Даже наискосок не отсвечивает.

— Но тебя не возьмут в армию, — сказал я Нине, хотя, возможно, и не стоило обижать ее. — Ты посмотри на себя в зеркало. Две тоненькие ручки, шейка, как спичка, и коса.

— Возьмут, — убежденно произнесла Нина. — С двадцать третьего — значит, возьмут.

— Нет.

Нина задумалась. Какое удивительное у нее лицо! То радостно светится, то вдруг мрачнеет.

— А может, мне косу обрезать? Скажите, ребята! Тогда я старше буду выглядеть.

Я молчал. Какое мне дело до ее косы!

— Жалко, — сказал Вовка. — Красивая коса.

— Она потом вырастет, Вова. А сейчас обрежем. Ну, давайте, ребята. — Опять у Нины светилось радостью лицо. — Коля, у тебя есть лезвие. — Нина торопливо расплетала косу.

— Лезвие у меня есть, но я не парикмахер. Бери и режь. — Я положил перед Ниной лезвие бритвы.

— Мне неудобно самой. Давай, Вова. — Нина говорила торопливо, с волнением.

Вовка взял лезвие и стал резать Нинины волосы. Лицо у него было серьезное. Не так-то просто отрезать косу лезвием безопасной бритвы. А Нина замерла, откинув голову назад. Как будто ее в рыцари посвящали.

Мне хотелось схватиться за живот и хохотать. Хохотать до слез! Вовка — парикмахер! Вот к чему приводят трали-вали с девчонками. Режь, Вовочка, старайся, она тебя еще не то заставит делать…

Часть вторая 93 дня, или Как мы стали лейтенантами


1

Вы, конечно, не поверите, но мы — это уже не Вовка и Колька. Мы — курсанты. Товарищи Берзалин и Денисов. На нас гимнастерки, шинели, петлицы Лепельского военно-минометного училища в Барнауле. Еще на нас кирзовые сапоги и серые шапки-ушанки со звездочками на лбу.

Мы идем в строю, чеканя шаг, и поем:

Выходила на берег Катюша,

На высокий: берег, на крутой.

Старшина Ермаков заставляет нас петь «Катюшу», потому что эта песня ему наверное нравится.

Вовка посмотрит на меня и улыбается. А у меня тоже улыбка лезет во весь рот. А почему бы не улыбнуться? Все страшное позади. Как мы робели, когда в военкомат пришли!

— Здравия желаем, — сказали мы майору, на груди которого медаль «Двадцать лет РККА».

Майор хмуро посмотрел на нас и потребовал паспорта. Он взглянул в мой паспорт, потом на меня и спросил:

— Фамилия?

— Денисов.

— Год рождения?

— Одна тысяча девятьсот двадцать третий.

«Ну, — думаю, — сейчас наискосок посмотрит в паспорт — и в милицию!»

— Образование? — спрашивает майор.

— Восемь классов.

И вдруг слышу:

— Годен.

Майор положил паспорт на другие паспорта, которые лежали кучкой.

— Следующий.

А я все стоял как дурак и не верил своим ушам. «Годен»! Это значит, меня возьмут в армию, пошлют на фронт! Значит, мечта моя сбылась.

— Следующий, — повторил майор и бросил на меня недовольный взгляд.

Вовка сделал шаг вперед.

— Фамилия?

— Берзалин.

Майор смерил Вовку взглядом с головы до ног.

— Год рождения?

— Тысяча девятьсот двадцать… — И тут Вовка замялся и чуть не испортил все дело.

— Забыл, когда родился, — сказал майор.

— Двадцать третий.

— Образование?

— Восемь классов.

— Годен. Следующий! — крикнул майор.

Перед майором стояла Нина. Он посмотрел на нее, и мне показалось, что на его хмуром лице мелькнула улыбка. Уж очень смешно торчали у Нины коротко обрезанные волосы.

— Фамилия?

— Ефремова.

— Вы все вместе, что ли, пришли? — спросил майор.

— Так точно, товарищ майор, — по-военному ответила Нина.

Очень смешно обрезал ей волосы Вовка. Даже шутник-парикмахер не смог бы так сделать, хотя без косы Нина повзрослела. На лбу она себе челочку сделала. А косу в газету завернула и в сумку спрятала.

— Значит, в армию хочешь? — спросил майор Нину.

— Так точно! — опять по-военному отрапортовала Нина. — Медсестрой или пулеметчицей. Я за мать отомстить фашистам хочу.

— Мать убили?

— Под Харьковом. А отец погиб на финской войне.

— Я тоже воевал на финской, — сказал майор и, еще раз взглянув на Нину, положил ее паспорт в ту же кучку, куда и наши.

— Подождите в коридоре, — сказал майор.

Мы сидели молча. Радость у нас перемешивалась со страхом. От этого озноб пробегал по спине и минуты казались вечностью. Вдруг заметят нашу подделку! Вдруг сейчас откроется дверь. «Денисов, Берзалин, Ефремова, ко мне! — рявкнет майор. — В милицию, под суд!»

Открылась дверь. Мы вошли в кабинет. Майор пожал нам руки. На минутку хмурый взгляд его исчез. Лицо просветлело. Майор вручил мне и Вовке направление в Лепельское военно-минометное училище. Наши паспорта остались на столе. Теперь мы никогда не увидим их. В направлении было черным по белому написано: «Родился в 1923 году».

Потом майор посмотрел на Нину.

— А тебе придется ждать. Я не знаю, когда объявят набор на курсы медсестер в Омске.

Мы заметили, как вздрогнули глаза девушки.

Майор взял паспорт и хотел вернуть его Нине.

— Не возьму, — быстро сказала Нина и сделала такой жест, будто ей давали гадюку.

— Ей жить негде и есть нечего, — вмешался Вовка.

Майор подержал некоторое время паспорт Нины и положил на стол.

— Что же с тобой делать? — спросил сам себя майор. — Могу устроить санитаркой в госпиталь.

— Пожалуйста, товарищ майор! — воскликнула Нина — Я все буду делать: полы мыть, белье стирать, за ранеными ухаживать. Еще я песни умею под гитару петь, стихи на память читать. Устройте меня, товарищ майор.

Майор присел за стол, написал на бумажке адрес госпиталя и фамилию человека, к которому должна обратиться Нина.

Потом еще раз пожал нам руки, и мы вышли в коридор. Нам хотелось обнять друг друга, обнять весь мир.

И вот теперь мы с Вовкой маршируем, чеканя шаг, и поем:

Выходила на берег Катюша,

На высокий берег, на крутой.

— Раз, два, левой! — кричит старшина. — На месте!

Мы пришли на футбольное поле. В футбол на этом поле уже давно никто не играет. Конец января. Снежок лепит, земля давно замерзла. То, что она замерзла, — это нам точно известно, потому что мы каждый день ползаем по ней. Конечно, по мороженой земле ползти легче, чем по грязи.

— Ложись! — кричит старшина.

Ложись — это значит не просто лечь, как ложишься в постель. Надо лечь молниеносно с винтовкой в руке. Вернее, надо упасть на землю лицом вперед. У меня еще кое-как получается, а у Вовки не выходит. Он сначала на колени становится, а уж потом ложится.

— Встать! — кричит ему старшина. — Ты что, Берзалин, богу пришел молиться? Ложись!

Вовка опять рухнул на колени, а потом лег.

— Встать!

Вовка стоит, прижав винтовку к груди. Старшина ходит вокруг Вовки, а мы лежим и посматриваем снизу вверх.

— Какой ты вояка, Берзалин, — говорит старшина, — тебя уже два раза убили. Ты думаешь, фриц дурак? У него автомат на пузе. Он очереди пущает во все стороны. Пуль сколько хошь. Вся Европа на него работает. Он и не целится. Тра-та-та — и крышка… Ложись!

Вовка рухнул, и его железная пряжка звякнула о мороженую землю.

— Встать! — еще яростнее крикнул старшина. — Ложись! Встать!

Вовка с трудом встал.

— У меня сил больше нет, товарищ старшина. Гимнастерка мокрая.

— Отставить разговоры! Вот заставлю десять верст бежать, тогда не только гимнастерка — штаны будут мокрые. Это тебе не детский сад.

Вовка молчит, глядя себе под ноги. И по тому, что он тяжело дышит и по его вискам текут струйки пота, ясно, что сил у него на самом деле нет.

— Будущий командир, — усмехается старшина. — Тебе часовщиком работать, винтики в лупу рассматривать.

— Он обвыкнется, товарищ старшина, — сказал я. — Через месяц попросит: дайте чего-нибудь тяжеленькое потаскать.

— Адвокат! — резко бросил мне старшина, и усы его дернулись от злости. — Встать!

Я поднялся с земли и стоял по стойке «смирно».

— В армии адвокатов нету, — сказал старшина. — Есть прокуроры. Понял?

— Так точно!

Старшина дал команду:

— Начинай упражнение номер два.

Мы встали с Вовкой друг против друга, взяли винтовки наперевес и начали сражаться. В основном винтовкой махал я, а Вовка защищался — ему нужно было отдохнуть…

Потом мы кололи чучела, которые висели на перекладине. Расправившись с ними, мы бежали по полю стадиона. Винтовки наперевес, — мы кричали «ура!».

И опять слышалась команда:

— Ложись! По-пластунски, вперед.

Мы ползли по беговой дорожке. Она казалась длинной, как дорога через весь земной шар. И лучше не поднимать голову. Двигай локтями и коленями и смотри, как мелькают камушки перед носом.

А старшина идет и покрикивает:

— Вольнов, прижми живот к земле. На четвереньках только в яслях ползают.

Наконец-то кончился урок, и снова мы шагаем в строю и поем.

А младший командир идет сбоку и подкручивает усы. Они у него царские. Кончики вверх загибаются. Говорят, старшина еще в первую мировую войну в боях участвовал. У него Георгиевский крест есть. Конечно, в ту войну старшина был молодой, а теперь ему уже сорок пять. Но мускулы у него крепкие, упражнение с винтовкой делает будь здоров. Ростом старшина невысок, но плечи широкие, руки большие и голова на крепкой шее. Когда он командует, шея краснеет. Особенно хорошо это сзади видно.

2

Мы встаем ровно в пять. На дворе темная январская ночь. Спать бы да спать, а тут в нательной рубашке на зарядку беги. Раз-два, влево. Раз-два, вправо… Старшина уже поджидает нас на конюшне.

Училище наше минометное на конной тяге. Каждому прикрепили лошадь, или, вернее, каждого прикрепили к лошади. Курсанты меняются, а лошади остаются. Мне досталась кобыла Серия, а Вовке — мерин Зипун; мерин высок, как Россинант. Но Вовка не Дон-Кихот. Трудно ему залезать на своего коня. Правда, за все это время мы только один раз садились на лошадей, зато чистим их каждый день.

Конюшня длинная. Стойла по сторонам. Тусклые лампочки посредине. Каждый подбегает к своей лошади, хватает щетку и чистит. А старшина, как Наполеон — руки на груди, расхаживает по коридору. Когда он проходит близко, то скребешь лошадь особенно старательно. Но как только старшина прошел, подлезешь под лошадь и греешь спину о ее живот. (Наверное, в этот момент ты похож на черта, пытающегося приподнять кобылу.) А между ног лошади поглядываешь, куда движется внушительная фигура старшины.

Если старшина не поверит, что ты чистил лошадь, он вынет носовой платок (наверное, этот платок он носит специально для лошадей), проведет им по крупу лошади и внимательно посмотрит, есть ли на платке грязь. Особую «любовь» старшина питает к Вовке. Он подходит к его мерину чаще, чем к другим, и не жалеет платка.

— Видишь? — спрашивает старшина Вовку, показывая грязь на платке.

— Так точно! — кричит Вовка и драит своего Зипуна до тех пор, пока тот не заржет.

Чем ближе к завтраку, тем больше поднимается наш молодецкий дух. Завтрак — самая милая минута в жизни. Мы приходим на завтрак умытые, лица выбриты, сапоги начищены, животы подтянуты.

В огромном зале длинные столы. Одним краем они упираются в стену. У каждого стола две скамейки. Пятнадцать человек на одну скамейку, пятнадцать — на другую. Сидим плотно, как патроны в обойме. Старшина во главе стола на стуле, как папа на именинах.

Почему-то старшина ест быстрее всех. Зубы, что ли, у него хорошие или его так в первую мировую войну приучили… Раз, два — миска пустая. Раз, два — хлеба, масла и чая нет. И какое ему дело, что мы хотим насладиться этой редкой минутой.

— Встать! — кричит старшина и обтирает рукавом усы. — Выходи строиться.

Старшина чинно прохаживается перед строем, потом вдруг спрашивает:

— Сыты?

— Сыты, — отвечаем мы не очень стройным хором.

— Хлеба хотите?

— Хотим! — кричим единым духом.

— На занятия шагом марш!

Старшина доволен своей шуткой.

— Запевай, ребята! — весело кричит грузин Ладо Гашвили.

Егор Вольнов запел, ударяя на «о». Он с Волги.

Мы подхватили песню:

Эх, тачанка-ростовчанка,

Наша гордость и краса.

Пулеметная тачанка,

Все четыре колеса…

От песни кровь ударила в наши головы, шаг стал тверже. Мы курсанты. Кто мы были год назад? Мальчишки. Прошлой зимой мы с Мишкой мастерили зажигалку, набивали ее серой от спичек и стреляли из уборной в открытую форточку. За нами гонялся с метлой дворник. А теперь я запросто разбираю и собираю миномет, держу в руках боевую мину, хожу на стрельбище и там палю по мишеням из боевых винтовок.

Эх, тачанка-ростовчанка,

Наша гордость и краса…

Увидела бы меня сейчас Галка — глазам не поверила. Я вдруг представил ее лицо и большие удивленные глаза. Но я тут же отогнал от себя это коварное видение. Зачем будоражить себя зря. Она далеко. Может, обо мне и не вспоминает. «Курсанту не положено думать о девочках», — сказал я сам себе тем же самым тоном, что говорит старшина.

Вдалеке показалось стрельбище. Нас поджидает старший лейтенант Голубев — комбат. Хорошо, что нам попался такой комбат, а не тот, который в первой батарее, — Трифонов. Тот кричит, а сам ничего не знает. Ни на одной войне не был. А наш на озере Хасан был, на линии Маннергейма тоже воевал. Орден Красной Звезды у него есть. Конечно, ему с нами не очень хочется возиться. Он все время у командования на фронт просится. Не отпускают.

Старшина останавливает взвод, докладывает комбату.

— Здравствуйте, товарищи! — кричит комбат и прикладывает руку к шапке.

— Здравия желаем, товарищ старший лейтенант! — одним духом выпаливаем мы.

Комбат проходит вдоль строя. Из-под шапки выбиваются светлые волосы. Глаза у него веселые, голубые. И фамилию-то, Голубев, будто специально ему подобрали.

— Ну, ворошиловские стрелки, — обращается к нам старший лейтенант, конечно, в шутку. — Сегодня повторим вчерашние упражнения. Пять патронов, мишень неподвижная.

Комбат опять прошелся вдоль строя.

— С тем, кто больше всех очков выбьет, — весело говорит комбат, — я готов вступить в соревнование.

Нам было странно представить соревнование с комбатом. А комбат смеется, показывая ровные белые зубы.

Мы встали на огневую. Комбат вынул из кармана папироску, прикурил от трофейной японской зажигалки. От нее можно при любом ветре прикуривать.

Старшина вручил каждому винтовку и пять патронов. Как приятно ощущает рука холодный металл ствола! Как волшебно пахнет ружейное масло!

— Ложись! — крикнул старшина.

Мы повалились на деревянный настил. Вовка лег рядом. Я поправил полы шинели, чуть раскинул ноги, поудобнее поставил локти и клацнул затвором.

На острой мушке закачалось маленькое черное яблочко.

— Огонь! — крикнул старшина.

Я глубоко вдохнул, выдохнул, и яблочко замерло на острие мушки. Плавно потянул за курок, и винтовка резко толкнула меня в плечо.

Я опустил винтовку и взглянул на Вовку. Он тщетно пытался поймать яблочко на мушку. Даже со стороны было видно, как раскачивается ствол его винтовки.

— Ты выдохни и замри, — шепнул я.

Вовка выстрелил и с отчаянием помотал головой.

— Ты отключись, Вова. Представь, что ты мешок с песком, — опять шепнул я.

— Прекратить разговоры! — крикнул старшина.

Я снова подцепил на мушку черное яблочко и опять выстрелил…

Я чувствовал, что стреляю точно.

Не зря год назад отец купил мне тульскую двустволку двадцатого калибра. Я помню, как принесли мы ее домой, развернули промасленную бумагу и я увидел вороненые стволы. Они магически притягивали все мое существо… Потом я поехал в деревню, и, конечно, с ружьем. Среди ровесников я чувствовал себя старше, потому что у меня было ружье. Ребята вешали газету на сарай, отмеряли шестьдесят шагов и ложились на траву рядом со мной. Я покрепче ставил локти на землю и палил по газете. Все бежали смотреть и скрупулезно подсчитывали пробоины. Иногда я давал кому-нибудь выстрелить. Мальчишка становился другом мне на всю жизнь.

Я опять взглянул на Вовку и увидел покачивающийся ствол. Скрипка у него не дрожит в руках, а винтовка… Вчера из пяти пуль в мишени было только две: одна в четверке, другая в двойке.

Я снова клацнул затвором и прицелился. И вдруг я представил, как после стрельбы старшина, подкручивая усы, будет смеяться над Вовкиной мишенью. «Да, товарищ Берзалин, если вы так по фрицу будете стрелять, он вам спасибо скажет и в ножки поклонится. Фриц — человек вежливый…»

Я чуть повернул ствол влево. На моей мушке замерло черное яблочко Вовкиной мишени. Я выдохнул и плавно нажал на курок…

Я продолжал стрелять, прикидывая в уме, сколько же у меня может быть очков после четырех попаданий. «В лучшем случае тридцать пять», — решил я.

Мы бежим к мишеням. Сзади неторопливо шагают комбат и старшина. У меня две пули в десятке, две в восьмерке. Тридцать шесть очков. Пули легли ровно — почти «колодец». Если бы еще одна девятка, то было бы сорок пять. Если бы, как бы!

Вовка тянет меня за рукав.

— Посмотри, Колька, я попал в десятку. Фантастика.

«Значит, у меня было бы сорок шесть», — прикинул я.

— Еще у меня две четверки и двойка и в молоке одна, — взволнованно говорил Вовка.

— Берзалин, — крикнул старшина, — фриц тебе поклоны шлет или как?

— Фриц уже скончался, — радостно ответил Вовка. — Я ему в сердце попал.

— Не может быть! — удивился старшина, глядя на пробоину в десятке.

Комбат взглянул на мою мишень.

— Молодец, — похвалил он меня, — почти «колодец».

Комбат подсчитал пробоины.

— Где же пятая? — сказал он. — Может, одна в одну попала?

Комбат снял мишень и осмотрел пробоины.

— Наверное, неловко дернул за курок, и она в небо улетела, — ответил я и покраснел.

Почему я краснею, когда краснеть не надо. И уж как начну краснеть, так до ушей.

Лицо комбата снова стало озорным.

— Бывает, — сказал он и похлопал меня по плечу. — А если бы не улетела, может, мы бы с тобой посоревновались!

На каждой мишени старшина написал фамилию и спрятал в свою толстую полевую сумку.

На огневую позицию легли следующие…

— Понимаешь, Коля, значит, я могу стрелять, — радостно говорит Вовка. — Ведь я попал в десятку.

— Конечно, можешь! Не надо только волноваться.

Вовка и сейчас волновался. На его бледном лице проступил румянец. Он часто протирал очки. Вовка хочет быть военным, это ясно. Он старается…

«Если бы не улетела, может, мы бы с тобой посоревновались!» — повторил я слова комбата. Может, я бы первое место занял. Такой удачи никогда не будет больше.

Я смотрю на Вовку; он счастливо улыбается.

Гашвили выбил сорок пять и стал чемпионом. Но я не хочу думать о том, что выбил бы сорок шесть. Это же нечестно — так думать и жалеть о том, что сделал. Значит, плохое во мне сильнее. Я стал внушать себе, что моя десятка в Вовкиной мишени — случайность. В свою мишень я бы выстрелил хуже. Все равно Гашвили был бы чемпионом.

Я подбежал к Ладо и пожал ему руку. Он улыбается, скромно опуская черные грузинские глаза.

Комбат подошел к Гашвили. На ладони у него лежали пять патронов.

— Держи, Ладо! Попробуем, кто больше выбьет.

— Что вы, товарищ старший лейтенант! — воскликнул Гашвили. — Если хотите, я готов сейчас встать перед вами на колени и признать себя побежденным.

Комбат похлопал Гашвили по плечу и сказал:

— Красноармеец всегда должен думать о победе, а не о поражении.

Комбат взял винтовку, сделал два шага к деревянному настилу и лег. Нет, не лег, а упал мгновенно.

— Учитесь, — сказал старшина.

Тут же раздался первый выстрел. Гашвили даже и лечь не успел, а комбат уже выстрелил второй раз. Гашвили нажал на курок два раза, а комбат уже поднялся с настила и отдал старшине винтовку.

Комбат неторопливо вынул папироску, крутанул колесико зажигалки и смачно затянулся. От улыбки веселые ямочки появились на его щеках.

Как только Ладо кончил стрелять, все побежали смотреть мишени. У комбата было сорок восемь, у Гашвили только сорок.

— Вот что значит настоящий воин, — сказал старшина, показывая нам мишень комбата. — Он раньше всех ляжет на позицию, быстрее всех выстрелит и точнее всех попадет. Фрицу капут.

Мы влюбленно смотрели на комбата.

3

Удивительный парень Вовка! Каждый день он по-новому открывается, хоть я его знаю как облупленного.

И вот попробуй Вовку пойми. Ученье ему дается тяжело, еле живой ходит, а Нину из головы выбросить не может. Каждое утро к дежурному бегает — письма спрашивает.

Писем нет. А уж как он перед ней тогда расшаркивался…

— Я провожу тебя до госпиталя, — сказал Вовка Нине, когда мы вышли из военкомата.

— Зачем? — воскликнула Нина, а сама обрадовалась. — Тебе проездные документы получать нужно, сухой паек.

— Николай все сделает, — начальственно сказал Вовка и отдал мне свои бумажки. — Я пойду с Ниной. Пусть в госпитале знают, что Нина не одинока — у нее есть друзья.

Я улыбнулся и пошел получать сухой паек и проездные документы.

В общем, мне было обидно. Такой день! Исторический день в нашей жизни. Сесть бы рядом, поговорить, помечтать по-мужски, а он бросил меня и с девчонкой марш!

Уже под вечер Вовка вернулся вместе с ней. Они держали друг друга за руку, как Ромео и Джульетта. Они не видели никого вокруг. Кажется, не замечали даже меня, будто я пешка или чурбан какой. Они смотрели друг другу в глаза и только изредка шептали слова.

— Я буду ждать твоего письма, — говорил Вовка.

Нина утвердительно кивала, и глаза ее излучали океан нежности.

Так они не расставались до полуночи, пока наш поезд не пришел. Вовка взял из моих рук наш сухой паек и отдал его Нине. Он неумело поцеловал ее в щеку. Она заплакала…

А теперь не пишет. Злая штука — любовь!

Вовка решил сам написать письмо. Вчера он раздобыл канцелярский лист бумаги, заточил карандаш. Мыслей у него, конечно, полна голова — садись и списывай. Но когда этим заниматься! В сутках двадцать четыре часа. Семь из них мы спим, остальные учимся бегать, ползать, скакать, стрелять, разбирать миномет.

Сейчас мы шагаем на политзанятия в красный уголок. Перед входом висит лозунг: «Командир Красной Армии должен быть политически грамотным».

Лейтенант Петухов уже поджидает нас. Вид у лейтенанта не военный. Лицо худое, очки на носу, выправки никакой, даже гимнастерку под ремень заправить как следует не может. Он раньше лектором в райкоме работал.

Мы громко кричим:

— Здравия желаем, товарищ лейтенант!

Садимся.

Лейтенант достает из кармана бумажку

— «На всех фронтах, от Баренцева до Черного моря, — начинает лейтенант, — наши войска ведут оборонительные бои, уничтожая живую силу врага и технику. Крупный успех бойцы Красной Армии одержали под Ельней, нанеся врагу сокрушительный удар. Успешно развиваются бои под Москвой. Ленинградцы грудью стоят на защите своего родного города».

Читает лейтенант неважно, ударения в словах не точно делает, но с каким трепетом мы слушаем его. Есть ли для кого-нибудь сейчас документ важнее сводки Совинформбюро! Мы ее слушаем каждый день. Она для нас как молитва, как лучший стих, как утренняя песня. В ней вся наша жизнь, и не только наша.

Мы слушаем сводку и мысленно чертим на географической карте линию фронта. По всей этой линии— люди в окопах, разрывы снарядов, грохот орудий, пожарище, стоны раненых и громкое «ура». Где-то на этой линии в окопе мой отец: в шинели, в шапке, в новых валенках. Он стреляет по врагу. И может быть, неподалеку от него воюют Вовкин отец и отцы других ребят, братья и сестры.

Мы с Вовкой послали письма домой, а ответа нет. Как они там живут? Где наши отцы воюют? Проклятая неизвестность!

Но ничего! Скоро мы найдем свое место на фронте. Это главная наша цель и мечта. Вот только освоим военную науку, получим звание, и тогда — держитесь, фрицы! Мы вам покажем, где раки зимуют. Может, я и отца встречу.

Лейтенант кончил читать сводку, сел за стол, покрытый красной материей.

— Тема сегодняшнего занятия — коллективизация, — говорит лейтенант. — Наша партия начала проводить ее в тысяча девятьсот двадцать девятом году…

Нам с Вовкой все это было известно. В школе проходили. Может быть, для тех, кто пять-шесть классов кончил, это в диковинку звучало. Я видел, как Вовка вынул лист бумаги, карандаш, попросил у Гашвили книгу, положил на нее бумагу и стал украдкой писать письмо.

Я осмотрелся. Старшина сидел сзади. Ему меня не видно. Я уперся плечом в Вольнова, и скоро слова лейтенанта уже не попадали в мой мозг, а только ударялись в уши.

Глаза потихоньку слипались. Речь лейтенанта превратилась в журчащий ручеек, под звук которого хорошо спится.

«А если на фронте мне так же захочется спать», — подумал я. Но сон был сильнее и слаще этой мысли. Мне снилось, что я сижу в окопе на ящике из-под патронов, прислонившись плечом к сырой стене. Сплю, а фашист крадется с гранатой в руке и кричит: «Я разрушу вашу коллективизацию!»

Вольнов сильно толкнул меня в бок. Я отчетливо услышал:

— Берзалин, встать! О чем я сейчас говорил?

Вовка растерянно смотрел на лейтенанта и не произносил ни слова.

— О середняках, — шепнул Гашвили.

— Я не слышал, о чем вы говорили, — признался Вовка.

— Вы присутствуете на занятии?

— Так точно!

Я увидел, как старшина поднялся со своего места и встал неподалеку от Вовки.

— А что вы пишете? — продолжал лейтенант.

Вовка торопливо сложил исписанный лист вчетверо и спрятал в карман брюк. Может, он боялся, что письмо вылетит из кармана, и поэтому засунул руку в карман. Так он стоял перед лейтенантом.

— Дайте мне этот листок, — попросил лейтенант.

— Не дам, — ответил Вовка и засунул руку еще глубже в карман.

— А ну вынь руку из кармана! — приказал старшина.

Вовка как будто не слышал старшины.

— Вынь, говорю! — крикнул старшина.

— Не выну! — упрямо ответил Вовка.

Глаза старшины расширились, усы его угрожающе шевелились. Старшина сделал шаг к Вовке, схватил своей ручищей его тонкую руку, засунутую в карман.

— Не надо, товарищ старшина, — сказал лейтенант. — Может, он что-нибудь личное писал. Я объявляю вам замечание, курсант Берзалин. Если это повторится, наказание будет более суровым.

Старшина отпустил Вовкину руку и бросил выразительный взгляд на лейтенанта: «Эх ты, политработник! Разве так воспитывают курсантов».

— Продолжим занятие, — сказал лейтенант.

Старшина еще некоторое время постоял рядом с Вовкой и, весь красный от гнева, сел на место.

Урок продолжался. А Вовка по-прежнему держал руку в кармане, как будто боялся, что кто-нибудь отнимет письмо.

4

Никто из нас не подсчитывал, сколько часов в сутки спит старшина. Ложимся спать, он по спальне прогуливается.

— А ну живее поворачивайтесь. Не у бабушки на именинах. Отбой!

Рано утром за полчаса до подъема в казарме снова появляется старшина. Побрит, подтянут, грудь колесом, сапоги блестят. Идет и поглядывает направо, налево, кто в каком порядке спит.

Я редко просыпаюсь до подъема. Но сегодня я услышал какой-то шорох подо мной на нижних нарах, где спит Вовка. Открыл глаза — и не верю сам себе. Старшина держит Вовкины штаны и что-то шьет. Чудеса! У Вовки дырка, что ли, на штанах… Старшина шьет старательно. Завязал старшина узел, откусил нитку — все честь по чести. Потом старшина полез в свой карман, вынул горсть камней и положил их в другой карман Вовкиных штанов.

— Что это вы делаете, товарищ старшина? — спросил я шепотом.

— Лежи и молчи, подъема не было, — прошипел в ответ старшина.

— Зачем вы камни кладете, товарищ старшина? — погромче спросил я. — Это подло!

— А ну, повтори, — кинул на меня гневный взгляд старшина.

Я повторил.

— Я тебе покажу. Ты у меня поползаешь по беговой дорожке. — Старшина откусил нитку и положил Вовкины штаны на место.

В этот самый момент заиграл горн. Все вскакивали с кроватей как ужаленные, потому что через две минуты — старшина смотрел на часы — нужно было стоять в строю. Я натянул брюки, закрутил портянки, с ходу попал в сапоги…

Вовка схватил штаны и никак не мог понять, почему они такие тяжелые. Старшина стоял рядом.

— Живей! — скомандовал старшина.

Вовка надел штаны и полез рукой в карман. Но карманы были наглухо зашиты.

Вовка посмотрел на меня и спросил:

— Кто это сделал?

— Старшина, — отрапортовал я Вовке и даже показал пальцем на старшину.

— А ну живо! — крикнул старшина. — Вот недельку побегаешь с камушками в карманах, тогда будешь знать, как перед начальством руки в карманах держать.

Вовка надел штаны, сапоги и побежал в строй, гремя камушками. В одну секунду всем было известно «наказание» старшины. Ребята злые! Им бы смеяться над старшиной, а они стали смеяться над Вовкой.

— Вовочка, не оцарапай ляжечки. Вовочка, куда же ты будешь носовой платочек класть?

Больше всех острили Вольнов и Гурька Никитин.

Мне казалось, что Вовка заплачет. Нет! Вовка сцепил зубы, и лицо его было полно решимости.

После зарядки мы побежали на конюшню. Бегом! Только бегом! Не дают шагом пройтись.

Сегодня мы чистили лошадей не просто так, ради формы. Сегодня мы выезжаем на них. Я тащу седло. Моя кобылка Серия косит глазом. Может, рада? Ей пробежаться хочется — ведь она лошадь.

Я вывел Серию из конюшни под уздцы — все как полагается. Старшина оглядел меня и лошадь. Потрогал натяжение седельного ремня. Ничего не сказал, хотя на всякий случай нахмурил брови.

Мы выстроились, держа лошадей под уздцы. Каждый из нас мечтал поскорее впрыгнуть в седло и помчаться по снежной дороге так, чтобы снег летел из-под копыт.

Появился комбат, и от его улыбки наше настроение подскочило еще выше. Мы ждали, когда старшина приведет комбату его красавца Камеруна, у которого были длинные тонкие ноги, перетянутые для красоты белыми бинтами. Камерун ходил крупной рысью, мягко и грациозно, как страус. Седло на Камеруне было командирское, с большими красными звездами по бокам.

Но старшина вывел из конюшни маленькую кобылку, которую в шутку называли Рысаком. К уздечке Рысака он привязал длинную веревку. Хлопнув кнутом, пустил Рысака по кругу, как дрессировщик в цирке.

— К вольтижировке приготовьсь! — крикнул комбат.

Мы подоткнули полы шинели под ремень. Вольнов уже бежит за Рысаком, а старшина подергивает за длинную веревку. Рысак бежит быстрее: «Ну-ка догони».

Но Вольнов шустрый малый. Он догоняет лошадь. Рысак косит глазом — не новичок в этом деле. Но все-таки, когда вот такой детина плюхнется с разбегу в седло, не очень приятно.

Вольнов бежит рядом с лошадью, хлопает ее по шее, хватается обеими руками за переднюю луку и, сильно толкнувшись о землю, бросает тело в седло. Егор сидит на лошади и улыбается, а комбат в блокноте ставит оценку.

Я смотрю на Вовку. Подходит его очередь. Он бледен и волнуется. Вовка бежит, смешно подбрасывая коленки. Камни в карманах мешают бежать. А старшина подергивает Рысака за веревочку.

Вовка догнал лошадь, похлопал ее по шее и схватился за переднюю луку. Он оттолкнулся от земли, но не смог впрыгнуть в седло, повис на луке. Лошадь бежала, а Вовкины ноги волочились по земле.

— Тпру! — крикнул старшина, и лошадь остановилась.

Вовка встал на землю и, покачиваясь, пошел в строй.

— Берзалин, ко мне! — крикнул комбат.

Вовка подбежал к комбату и стал смирно.

— Не вышло? — участливо сказал комбат.

Я думал, Вовка погремит камушками в кармане и объяснит, почему не вышло.

— Можно, я на следующем занятии повторю это упражнение? — попросил Вовка.

— То, что можно сделать сейчас, нельзя откладывать на завтра. Смотри, в чем твоя беда.

Комбат подоткнул под пояс полы шинели и побежал по кругу.

— Ну, пошел! — задорно крикнул комбат Рысаку.

Лошадь прибавила шагу, но комбат тут же догнал ее, ухватился руками за переднюю луку.

— Смотри, Берзалин, — крикнул комбат на ходу, — я обгоняю лошадь! Толчок!

Тело комбата поднялось выше крупа лошади и красиво опустилось в седло.

— Понял, Берзалин? — спросил комбат. — Все дело в толчке. Хорошо толкнешься, и инерция сама тебя в седло посадит.

Вовка снова вышел в круг и побежал за лошадью. Ухватившись за луку, Вовка отчаянно бежал, пытаясь обогнать лошадь. Но обогнать он ее не мог. Толчок — и кое-как Вовка залез в седло.

— Ничего! — ободряюще сказал комбат. — Разочка два потренируешься, и будет порядок.

Подошла моя очередь. Я не робел, я быстро догнал Рысака и впрыгнул в седло. Вот вам, товарищ старшина!

Вообще-то я с лошадьми давно имею дело. Еще мальчишкой скакал верхом.

Обычно на лето меня отправляли в деревню к деду. У мальчишек главное развлечение — лошади. Вечером мы собирали лошадей и гнали их на Тарасову поляну, к которой можно добраться только через гать. Мы мчались на лошадях по этой гати, размахивали палками, как саблями. Табун бежал следом. Мы представляли, что там, на Тарасовой поляне, окопались беляки. Мы ведем красную конницу на них. С криком «ура» мы врывались на Тарасову поляну, нарушая покой затихающего июльского леса. Стреножили лошадей, разводили костер…

Деревенские ребята называли меня Колюшка, в отличие от известного Николашки, рыжего, с веснушками на лице парня. Мне, конечно, очень не нравилось это имя — Колюшка. Я усматривал в нем что-то городское, а мне хотелось быть таким же лихим, как Николашка, так же свободно держаться на коне без седла, как он, и кричать что есть мочи, сотрясая тишину леса, и рассекать воздух кривой палкой, как шашкой. Но я был Колюшка.

Однажды мы мчались по гати, и моя лошадь споткнулась. Я слетел с нее и, ударившись о бревна головой, не сразу сообразил, что к чему. А лошади уже пробежали, и ни одна из них не наступила на меня.

Когда я поднялся, растирая затылок, ко мне подошел Николашка в сопровождении других ребят и сказал:

— Силен, парень. Мы думали, ты так, а ты ничего…

От слов Николашки у меня сразу прошла боль, и я опять вскочил на лошадь и еще яростнее мчался вместе со всеми. С тех пор ребята называли меня Коля.

Конечно, комбат сразу заметил, что я бывалый наездник. Когда мы скакали на учебном плацу, он, сдерживая коня, подозвал меня:

— Раньше приходилось на лошадях ездить?

— Так точно, в деревне, без седла.

— В седле лучше?

— Как в кресле, товарищ старший лейтенант.

Я хотел сказать старшему лейтенанту, что мой друг Берзалин с камушками в карманах скачет.

Но старшина был тут как тут. Верхом на Рысаке подъехал.

Нас построили по четыре в ряд, и мы поскакали, как конница Буденного.

Звонко цокают копыта. Мелькают дома с небольшими оконцами. А за ними жизнь, тепло домашнее, чайник на плите свою песню поет.

Я посмотрел на Вовку. Он скачет рядом со мной на высоком Зипуне. Руки крепко поводок держат. О чем он сейчас думает? Наверное, о Нине. Письмо он ей все-таки написал. Упорный парень!

Сомнительно, конечно, что письмо найдет Нину. Может, она уже на курсах учится. Эх, Вовочка! Вот она не пишет, а ты переживай. Может, она забыла тебя, может, у нее другая любовь. Ломай мозги! Этак голова может треснуть. Зачем это курсанту военного училища?

Поначалу, как я приехал в училище, Галка мне снилась. То мы с ней на крыше сидим целуемся, то она меня гладит своей нежной рукой. Но как только я просыпался — прочь! Я курсант военного училища. День ото дня Галка все дальше уходила от меня. А теперь сны вообще перестали сниться. Я ложусь по отбою и вскакиваю утром, когда играют подъем.

Зубри, Галочка, книжечки, выступай на комсомольских собраниях по вопросу о патриотизме, а мы военным делом заниматься будем.

— Вовк! — крикнул я другу. — Почему ты не сказал лейтенанту о камушках?

— Зачем же я буду выпрашивать поблажку!

— Зря самолюбие выставляешь. Может, лейтенант разрешил бы распороть карманы.

Вовка не отвечал. Он крепко держал поводья и смотрел вперед.

Может, он обиделся? А мне было весело. Лошади цокали копытами по булыжной мостовой. И прохожие смотрели на нас.

5

Мы сидим на снегу и, наверное, похожи на стаю озябших воробьев. Хотя, по правде говоря, на снегу только поначалу холодно, а потом привыкаешь — ничего, даже мягко.

Комбат ходит взад и вперед и объясняет значение противотанковой и противопехотной мины. Старшина сидит на ящике.

Занятия проходят на окраине города, на небольшой возвышенности. Отсюда видно дорогу, которая идет из соседней воинской части к училищу.

— Противопехотная мина, — говорит комбат, — устанавливается для создания минного заслона перед живой силой противника.

Мы разбираем эту мину, смотрим, как она устроена. Комбат показывает, как нужно обезвреживать мину. У него в руках макет мины без взрывчатки. Но там на повозке есть мины, которые взрываются. У них, конечно, заряд не настоящий — учебный. Но все-таки рванет прилично. Еще на повозке лежат маскхалаты. Мы должны будем надеть их, поставить мину в заданном месте и подорвать ее.

Много надо знать военных тайн, чтобы успешно воевать против фашистов.

А вот мой отец ушел в ополчение, взял винтовку и стреляет. Что с ним там, неизвестно. В письме из дома ничего не сказано.

«Здравствуй, сынок! — пишет мать. — Вот я и получила от тебя весточку. А то вся душа изболелась. Директор школы прислал мне недоброе письмо. „Убежали, мол. Я снимаю с себя ответственность, если они попадут в шайку“. Я-то все думала-гадала, неужто вы с Вовой… Ведь он парень-то золотой. А теперь, слава богу… Может, конечно, и не стоило так торопиться на войну, ну, уж если решились, то чего тут говорить. Только ты там поосторожнее. Горячку-то не пори… Да ведь, наверно, и не сразу тебя на фронт-то пошлют. Может, еще письмецо успеешь отправить.

Мы живем по-старому. Печку в комнате сложили. Дядя Ваня помогал. Я на завод устраиваюсь. Глядишь, мне рабочую карточку дадут — все нам с Генкой полегче будет.

Отец ничего не пишет. Прислал одно письмо, и все. Сны мне плохие снятся. Вижу я его в каком-то болоте. Бродит он, а выйти не может. Я ему кричу и кричу, а он меня не слышит. Ходила в военкомат. Говорят, не волнуйтесь, гражданка. Если бы чего — похоронную прислали.

Да уж ладно, зачем я тебе все это рассказываю. У самого-то небось забот полон рот.

Пиши, сынок, родной. Не забывай нас!»

В письме есть Генкина приписка: «Приезжай скорее».

Чудак Генка! Как же я могу приехать, если я в училище. Долго не увидимся. Может, только когда война кончится, когда фрицу голову отломаем…

А уж ломать я ему голову буду по всем правилам военной науки. Я буду снаряды посылать и приговаривать: «Это тебе за то, что мать с братишкой в холоде сидят. Это за то, что хлеба нет, это за отца». У меня найдутся и другие пожелания…

К нашей группе направлялся связной. Он подошел к старшему лейтенанту и что-то негромко сказал ему.

— Старшина, продолжайте урок, — приказал комбат. — После перерыва займитесь практической установкой мин.

Мы догадывались, в чем дело. В училище нового начальника ждут. Ходили слухи, что какой-то фронтовик приедет. Свирепый, говорят, — страсть. Но нам-то что волноваться, мы еще месяц поучимся — и на фронт.

— Стало быть, — громко сказал старшина, — продолжаем разбор действия противотанковой мины.

Старшина посмотрел на нас строго, и мне показалось, что его взгляд остановился на мне. Не очень он меня жаловал после того разговора в казарме. Хоть дело это теперь было прошлое. Камушки он давно разрешил Вовке вынуть. Но эти самые камушки ранили Вовке душу. Злее он стал.

— Послушай, Кольк, — вдруг сказал мне Вовка, — я старшине докажу, что командир — это не только тот, у которого силы много.

— Как это ты хочешь доказать?

Вовка не ответил.

Урок подходил к концу. Старшина посмотрел на свой старинный «будильник» на цепочке, который работал точнее института Штернберга, и объявил перерыв.

Мы вскочили со снега, стали разминать ноги. Многие закурили.

Старшина сел на пригорке на ящик из-под мин, отдельно от всех. Он курил свою козью ножку и оглядывал округу. Снега и дорога. Снега белые, дорога черная, и небо серое. Довольно скучная картина.

Я обернулся и увидел, как Вовка одевается в белый маскировочный халат. Потом осторожно вынул из ящика противотанковую мину с взрывчаткой и пополз по снегу. Гашвили и Гурька тоже видели, но не издали ни звука, а старшина сидел, будто царь, на пригорке, курил козью ножку и ничего не замечал.

Вовка ползет, как ящерица. Его не видно на снегу. В одной руке мина. Вовка обогнул бугор, на котором сидел старшина, пополз к дороге. По-моему, очень нахально, но умело. Не видит его старшина!

Мы замерли. Никто от Вовки такой прыти не ожидал. Если старшина заметит Берзалина, он ему не только карманы зашьет — похитрее экзекуцию устроит.

Вовка дополз до дороги. Выкопал лопаткой ямку, установил мину, засыпал снегом честь по чести и пополз обратно.

Опять он двигался под носом у старшины, а тот сидел и курил свою козью ножку. А если бы на месте Вовки немец был? Конец старшине — вояке с Георгиевским крестом!

Вовка обогнул холм и благополучно добрался до места. Снял маскировочный халат и сел. Глаза у него светились. Да и у каждого из нас глаза засветились бы от такой лихой выходки.

— Хочешь, я скажу старшине, — вызвался я.

Вовка протер большими пальцами очки, посмотрел на меня смеющимися глазами и кивнул в знак согласия.

Старшина взглянул на «будильник».

— По местам! — скомандовал он. — На чем остановились? — спросил старшина.

— На противотанковой, — сказал Гурька.

— Разрешите, товарищ старшина. — Я поднял руку.

— Чего тебе? — недовольно спросил старшина.

— Вот вы говорили, товарищ старшина, что Берзалин…

— У нас урок, а не собрание! — строго сказал старшина. — Садись.

— А все-таки он вам доказал!

— Что? — гаркнул старшина и непонимающе посмотрел на меня, потом на Вовку.

— Он установил на дороге мину во время перерыва. А вы не заметили.

— Какую мину?

— Противотанковую.

— Берзалин! — крикнул старшина.

Вовка встал.

— Я решил попробовать свою ловкость, товарищ старшина, надел маскхалат и прополз около вас к дороге. Я считаю, что для командира главное — ловкость.

Ясно было, что сейчас произойдет трагедия.

Усы старшины приподнялись, огромные руки сжались в кулаки. Еще секунда — и он разорвет Вовку…

Вдалеке послышался рокот автомобиля. Старшина повернул голову направо. На лице его выразилось удивление, оно сменилось испугом.

Все мы слышали этот звук. Но на дороге ничего не было видно. И вдруг из-за холма выскочила черная «эмка».

— Там мина! — испуганно крикнул Вовка.

Старшина побежал к дороге. Мы за ним. Старшина размахивал руками и кричал:

— Стой! Стой, говорю!

Машина мчалась. Шофер не понимал жестов старшины, а услышать его слов не мог.

Вовка бежал и отсчитывал секунды: «Раз, два, три, четыре…» — и, когда он произнес «пять», послышался взрыв…

Машину кинуло в сторону, и она замерла. Никто не вылезал из машины, и нам уже показалось, что пассажиры убиты.

Наконец из машины выскочил шофер и бросился к переднему колесу. А потом из машины вылез… Нет, это совершенно невероятно. Из машины вылез Соколов с двумя шпалами в петлице. Вовка протер очки. Я протер глаза. Соколов жив-здоров, с лицом, красным от возмущения.

— Почему не были выставлены предупреждающие знаки? — строго спросил майор старшину, и его черные брови-гусеницы сошлись на переносье.

— Виноват, товарищ майор.

— Виноватых бьют! — крикнул майор. — Я вас на гауптвахту посажу. Фамилия?

— Ермаков.

Первый раз мы видели старшину таким виноватым.

Старшина не выдавал Вовку — брал вину на себя.

Я не знаю, что думал Вовка в эту самую минуту, но он сделал два шага вперед и сказал:

— Товарищ майор, старшина не виноват. Это я самостоятельно поставил мину.

Майор посмотрел на Вовку. И, кажется, ему тоже захотелось протереть глаза.

— Что за маскарад? — строго спросил майор у Вовки.

— Это курсант нашего училища, — доложил старшина.

Майор поглядел на старшину, обвел всех нас взглядом и заметил меня.

— И ты здесь! Два шага вперед.

Я шагнул вперед и подумал, что Вовка полный дурак. Нам не хватало этой печали.

— Кто вас принял? — грозным голосом спросил майор.

— Они по призыву, — ответил старшина. — Тысяча девятьсот двадцать третьего года рождения.

— Завтра в восемнадцать ноль-ноль зайдете ко мне в кабинет.

— В какой кабинет? — спросил старшина.

— В кабинет начальника училища.

Мы ахнули.

Соколов больше не разговаривал с нами. Он подошел к шоферу, перекинулся с ним несколькими словами и полез в машину.

Шофер выругался и сел за руль. Мотор взревел. Машина покатилась по дороге. Переднее левое колесо выделывало восьмерку.

— Эх ты! — сказал старшина и посмотрел на Вовку. — Начальника училища подорвал!

6

«Все-таки жизнь — капризная штука», — думал я, шагая вслед за старшиной. Кажется, вот она, заветная цель, у тебя в руках, душа счастьем обливается, и вдруг…

Если бы не было этих «вдруг», как бы было все правильно и спокойно на земле. Вот сейчас майор Соколов снимет с нас петлички, и кто мы такие? Никто. Начинай все сначала. Спи на вокзале под лавкой, грызи черные сухари и кипяточком запивай…

Мы остановились. На двери серебром написано: «Начальник училища».

Дежурный доложил Соколову, и мы переступили порог кабинета.

Майор сидел за письменным столом в кресле с высокой спинкой. Его левая раненая рука лежала на столе. Пальцами правой он постукивал по подлокотнику.

— Старшина Ермаков прибыл по вашему приказанию, — отрапортовал Ермаков и тем самым дал нам пример.

Майор резко поднялся со своего места и подошел к нам. Его черные жгучие глаза уставились на старшину, потом на Вовку и на меня.

— Будем говорить начистоту, — сказал майор.

Старшина молчал. Наверное, он думал о разговоре относительно мины, а мы-то понимали, о чем пойдет речь.

— Вы двадцать пятого года рождения, — сказал майор, ударяя на слово «пятого».

— Они двадцать третьего призывного года, товарищ майор, — отрапортовал старшина.

— Молчать! — вдруг резко крикнул майор.

Старшина вытянулся в струну и опустил руки по швам.

— Мы подделали год рождения в паспортах, — сказал Вовка, и я почувствовал, что ноги мои подкашиваются.

Ну зачем он вечно лезет со своим откровением! Теперь точно отчислят из училища, снимут гимнастерку, сапоги. Уж лучше было не признаваться.

— Подделали документы, — повторил майор. — Вы знали, чем это грозит?

— Мы хотели поскорее на фронт попасть, — выпалил я. — Ведь старики и те воюют, а мы, взрослые парни, сидим в тылу с тетрадочками. Стыдно нам было.

— Фронту нужны бойцы, а не мальчишки.

— Из них выйдут бойцы, — вдруг сказал старшина. — Не судите по виду. Берзалин кажется слабенький, а он вынослив и ловок. Из них командиры выйдут… — повторил старшина.

Слова старшины были для нас как гром с неба.

— Им семнадцати еще нет! — перебил старшину майор. — «Командиры»!

— Дело не в годах, — упорствовал старшина. — Они хотят воевать. А насчет этого… Так я тоже когда-то два годика прибавил: на фабрику работать не брали.

— Защитника нашли, — как-то миролюбивее сказал майор и сел за стол. — Отчислить я вас должен!

Мы с Вовкой молчали.

— Им осталось учиться один месяц, товарищ майор. — опять заговорил старшина. — Головы у них светлые, Оценки отличные. Минометное дело освоили. Траекторию, буссоль — все знают. Фронту такие ребята нужны.

Майор встал из-за стола, прошелся по кабинету взад-вперед.

— Что же мне с вами делать? — сказал майор.

Он еще несколько раз прошелся по кабинету.

— Ладно, — сказал майор, — учитесь. Никому об этом разговоре ни слова Будто его не было. Идите. А вы, старшина, останьтесь.

Мы четко повернулись кругом и вышли из кабинета. Не вышли, а выбежали. Только на лестнице мы остановились, перевели дыхание и обнялись.

Ребята окружили нас и стали пытать. Ну как, что?

— Старшина — порядочный человек, — сказал Вовка. — Если бы я знал, никогда бы не стал ему ничего доказывать.

И все-таки старшине попало. Вскоре был вывешен приказ, в котором говорилось: «Старшине Ермакову Д. Р. объявляю выговор за несоблюдение инструкции по безопасности во время проведения учебных занятий. Ремонт поврежденной матчасти автомобиля произвести за счет старшины Ермакова Д. Р.

Начальник училища майор А. П. Соколов».

Мы выучили этот приказ наизусть от строчки до строчки.

Мы украдкой поглядывали на старшину во время урока, стараясь найти у него на лице что-нибудь не такое, как всегда. Но глаза его были точь-в-точь такие, как прежде, усы лихо торчали вверх.

— Знаешь что, Вовка, — шепнул я другу, — у тебя деньги накопились и у меня. Мы должны их отдать на ремонт машины.

Вовка счастливо посмотрел на меня и сказал об этом Ладо Гашвили.

А Гашвили уже ведет агитацию, подходит к каждому. Кто дал пятерку, кто десятку. Мы набрали триста пятьдесят рублей.

Но как их отдать старшине? Самым мудрым было предложение Вовки. (Между прочим, теперь все относились к Вовке с полным уважением.)

— Я думаю, — сказал Вовка, — что деньги надо отнести в бухгалтерию. Гашвили пойдет и скажет бухгалтеру: «Просим принять деньги на ремонт автомобиля».

Бухгалтер принял и «спасибо» сказал.

Старшина пришел на следующий день в класс, как будто ничего не знал о деньгах. Железный человек старшина. Хотя Гашвили утверждает, что глаза у него были добрее, чем всегда.

А на перерыве старшина подошел к Вовке и вынул письмо из кармана.

— Тебе, Берзалин!

Вовка вертел перед глазами письмо и стоял красный как рак.

— Невероятно! — шептал Вовка. — Письмо от Нины.

— Что же здесь невероятного, — сказал я. — Ты ей написал, она ответила.

— Да нет же, Коля! — воскликнул Вовка. — Она еще не получила моего письма. Невероятно! Это же огромной силы интуиция. Я ей писал, а она почти в тот же день писала мне.

Я посмотрел на штамп. Действительно, редкий случай.

— Эго продолжение чуда, которое с нами происходит! — не переставал восклицать Вовка. — Все-таки мир устроен справедливо. Есть законы добра и зла. Если человек чего-то очень хочет — сбывается. Если любит — ему отвечают взаимностью.

— Кто хочет, тот добьется, кто ищет, тот всегда найдет, — поддержал я приятеля.

Вовка продолжал вертеть письмо в руках.

— Да ты читай! — сказал я.

Мы пошли в курительную комнату. Сели в уголке на скамейке.

— «Вова, здравствуй! — прочитал Вовка дрогнувшим голосом. — Может, ты меня уже забыл? — Вовка помолчал и поправил очки. — Наши встречи были такие короткие, и их было так мало.

Когда ты уехал, я вдруг подумала, что не увижу тебя больше. Мне стало казаться, что все это было не по правде. Сон какой-то. Явился ты во сне, ночь кончилась, и ты исчез.

Три недели я работала в госпитале и почти каждый день ходила на вокзал. Я пробивалась к подоконнику, на котором мы сидели. Трогала его рукой. Мы стояли здесь. Ты держал меня за руку и говорил: „Пусть в госпитале знают, что Нина не одинока. У нее есть друзья!“

Мне так хотелось написать тебе сразу, как ты уехал, но я чего-то боялась, А вдруг не сбудутся мои мечты… Я решила сначала устроиться на курсы медсестер и уж тогда послать письмо.

Теперь я в Омске. Мечта моя сбылась. Через несколько месяцев я буду медсестрой. Мне уже дали военное обмундирование и медицинские эмблемы на петлички. Теперь я самостоятельная. Тетке письмо написала и обо всем сообщила.

Вова, ты напиши мне письмо. Может, у тебя, конечно, времени нет, голова военной учебой занята. Но ты напиши хоть пять слов. Я знаю, что противно выпрашивать письма. Но я все время думаю о твоем письме и боюсь не получить его. Если ты мне не пришлешь письмо, значит, и я никогда тебе больше не напишу.

Мой адрес: город Омск, улица Ленина, школа медсестер. Ефремовой Нине.

До свидания».


Вовка кончил читать, и мы помолчали. Он, наверное, потому, что переполнен чувствами, а мне нечего было сказать. Нечего, и все! Ну, получил письмо. Удивительно, конечно, что получил. Хорошо. Ну, и что теперь? Все мы плясать должны?

Может быть, меня немножко зло взяло. Галка никогда мне таких писем не писала.

— Только бы мое письмо не затерялось, — сказал Вовка, — поскорее пришло к Нине. А я ей напишу еще одно, сегодня же.

7

В этот день все училище: люди, лошади, полковые минометы, ящики с минами — все двинулось в путь.

На дворе апрель. Мокрый, ноздреватый снег тяжело лежит на земле. Воздух напоен весенней влагой. У домов капель позвякивает.

Мы месим кирзовыми сапогами талый снег на дороге, Солнце шпарит в спины. На душе весело.

— А ну, подтянись! — кричит старшина.

Командиры едут на лошадях. А старшина вместе с нами ножками топает. Ему лошади не досталось. Лошади минометы тянут.

Дорога длинная. Шагай и шагай. При всем боевом снаряжении: шинель, вещмешок, винтовка, котелок, противогаз, патроны, и еще наберется всякой мелочи. В общем, ты человек-дом. Где остановился, у тебя все для жизни должно быть. «Ежели солдата бросить в поле, — говорит нам старшина, — все одно он живучая единица. Окопается, патроны разложит, харчи рядом припрячет».

В походе, конечно, все зависит от обуви. Старая солдатская истина. Если ладные сапоги и портянки, шагай как на прогулке. Можешь думать о чем угодно: о любви, о стрельбах, о родной деревне. Если сапоги жмут, никакие мысли в голову не полезут.

Но мы не лыком шиты. Три месяца не зря учились военному делу. Не зря старшина с нас шкуру сдирал.

Гурька Никитин за это время научился не только сапоги подгонять, но и спать на ходу. Идет и спит, а локтями соседей чувствует. Ребята ему завидуют, называют это «Гурькиным талантом».

Однажды ребята подшутили над Гурькой. Шел он вторым с краю. Правофланговым был Гашвили. Заснул Гурька, а правым локтем все на Гашвили нажимает. Ладо посмотрел вперед — старшина далеко, ничего не видит, — взял да и вышел из строя. Гурька спит, ноги его шагают, и тянет его вправо, а опоры нет. Вышел он спящий из строя, шагал некоторое время рядом, а потом бух в кювет.

Сегодня Гурьке спать не приходится. Майор Соколов выбрал маршрут не по Чуйскому тракту. По проселочным дорогам, через перелески и балочки, по деревенькам. Все как на войне, а ему известно, как там бывает.

И вот она, очередная загвоздочка, — дорога спускается в овраг. На одной стороне оврага снег, на другой — чернеет жухлая земля. Самое подозрительное ка дне оврага — снег здесь перемешан с грязью.

Майор Соколов направил своего коня к оврагу. Тонкие белые ноги лошади осторожно погрузились в холодное месиво. Вслед за майором двинулись упряжки с минометами. Ездовые хлестали лошадей, пытаясь с ходу проскочить низинку. Не тут-то было! Застряли минометы в грязи.

Нам уже казалось, что над головами высоко в небе гудят фашистские самолеты, сейчас полетят бомбы.

Мы бросились к упряжке с минометом. Проваливаясь по колено в грязной жиже, мы толкали упряжку вперед. Старшина кричит: «Раз-два, взяли!» Ездовые стеганули лошадей — миномет вырвался из плена. Лошади потащили его вверх, в гору.

Низину штурмовали повозки со снарядами. Им тоже нужна помощь. И опять, не жалея сил, мы толкали повозку вверх, в гору. А за ней были еще минометы, походная кухня и наш толстый повар, от которого всегда пахло жареным, хоть кормил он нас кашей. Нет, ничто не могло остановить наш порыв. Да если бы надо, мы могли бы котелками вычерпать эту грязь или проползти по ней по-пластунски.

Непонятно все это было только мальчишкам и бабам, которые, заслышав крики, прибежали из деревни. Они стояли на высоком берегу оврага и глядели во все глаза. Ведь рядом хорошая дорога и мост. Зачем же силу понапрасну тратить? Для них это чудо, а для нас это война.

Последняя повозка проскочила грязь, и мы, довольные, под одобрительные слова старшины, стирая рукавом шинели грязь с лица, шагали вперед. Только вперед!

Ребята и женщины махали нам руками. Они шли рядом вдоль дороги. Многие заговаривали с нами. Все мы казались сами себе богатырями, способными преодолеть любые препятствия, рубить, стрелять, переплывать реки.

В деревне майор Соколов слез с коня, и вся колонна остановилась.

Мы побежали к колодцу, чтобы попить водицы. Но на нашем пути встал старшина. Усы его загибались от гнева.

— Вы что, в детском саду или в армии! — крикнул старшина. — Назад!

Мы отступили и вспомнили наказ командиров не пить в пути. Мы облизали сухие губы.

А деревенским девчатам хотелось с нами познакомиться. Они, конечно, стеснялись. Но одна вышла из дома с кринкой молока и двумя стаканами. Так как старшина охранял колодец и на молоко запрета не было, мы окружили девушку и стали пить холодное молоко.

Девушка рада, глаза у нее смешливые, зубы белые и ровные, как подструганные. Две упругие косы на груди. Мы пьем молоко и протягиваем ей руку: Николай, Вова, Егор, Женя, Гуря. Гурьке она смеялась больше всех, и мы решили, что он ей понравился. Гурька с улыбочкой выпил два стакана молока.

— Вы потом на войну пойдете? — спрашивала девушка и смеялась.

Мы утвердительно кивали.

— Давайте переписываться, — предложила она и покраснела. — У меня есть подружка еще. Она тоже будет писать.

Гурька Никитин самый первый нашел в кармане бумагу и карандаш и дал девушке. Она написала адрес и имя: Лена Пчелкина.

По деревне уже летела команда:

— Становись!

Мы встали в строй, а глаза наши были устремлены на Лену. Она прижала к груди пустую кринку и стаканы и смотрела на нас. Каждому, конечно, казалось, что она смотрит именно на него.

— Равняйсь!

Мы повернули головы направо и увидели каждый своего соседа. Ничего интересного.

— Смирно!

Опять перед нашими глазами была Лена.

— На-право! Шаго-ом марш!

Мы шагали, но головы наши держали равнение на Лену. Если бы было возможно, мы вывернули бы и шеи и все смотрели бы и смотрели на нее.

— Запевай! — крикнул старшина.

Мы гаркнули что было мочи:

Артиллеристы, точней придел.

Разведчик зорок, наводчик смел.

Врагу мы скажем: нашу Родину не тронь,

А то откроем сокрушительный огонь.

От песни в избах звенели стекла, и старушки прилипали к окнам, крестясь и читая молитву и веря в то, что дело защиты нашей Советской отчизны в надежных руках.

Если честно признаться, в этот момент мы не думали об артиллерии… Мы думали о Лене Пчелкиной. В голове моей вертелись слова: «Как мимолетное виденье, как гений чистой красоты…»

Вдруг когда-нибудь я снова приеду сюда. Я буду ранен. У меня будет орден. Я приезжаю верхом на коне, слезаю у колодца. И подходит она с кринкой молока и говорит: «Товарищ командир, не хотите ли молочка?» А я говорю: «Лена, здравствуй». Мы идем к ней в дом. Конь привязан у крыльца. Бабы с любопытством выглядывают из окон. «Ведь надо же, встретились», — ахают бабы.

— Бег-о-ом а-арш! — послышался голос майора.

Я бежал, и некоторое время мысли о мимолетном видении еще роились в моей голове, но чем быстрее топали ноги, тем мыслей становилось в голове все меньше.

Во рту был вкус молока, и от этого еще сильнее хотелось пить. Гимнастерка постепенно взмокла. В этом тоже было повинно молоко. Ах, Лена, Лена!

Но я не робею. Даже если кажется, что сил- нет, вот-вот рухнешь, все равно беги. Не упадешь. У человека есть второе дыхание. Раньше я не очень верил рассказам об этом, теперь точно знаю — есть.

Сейчас мне совсем невмоготу и воздуха не хватает, а уж о силах и говорить нечего. Я сам себе внушаю: «Всем невмоготу, но все бегут. Даже старшина бежит рядом с нами, как мальчишка».

И вдруг сердце переключается на какую-то другую скорость, и становится легче. И те, кто достиг этого, теперь могут бежать без конца. Из наших только Гурька остался позади. Его, наверное, подобрала повозка. Спать он мастер, а бегать не может. Увидела бы Лена Пчелкина!

Вовка молодец — он бежит шаг в шаг со мной. Пот заливает стекла его очков. Он протирает их. Зря! Когда бежишь, необязательно все разглядывать вокруг. Важно видеть спину товарища и чувствовать локоть соседа. Я уверен, что бежать Вовке письмо помогает. Оно для него теперь как волшебный талисман. Силу ему придает. В кармане лежит, у самого сердца.

…Если бы спросили кого-нибудь из нас, сколько времени мы бежим, никто бы и не ответил. Часов у нас нет. Но командиры знают, сколько надо бежать.

— Шаг-о-ом марш! — пронеслась команда.

И вся наша колонна — лошади, повозки, минометы и люди — стала замедлять движение. Нет, мы не сразу пошли шагом. Мы еще некоторое время бежали по инерции, потом шли быстро и, наконец, зашагали, как положено на марше.

— Запевай! — крикнул старшина.

И Вольнов, наверное, для того чтобы поддержать бодрость духа старшины, который так стойко бежал вместе с нами, запел:

Выходила на берег Катюша…

Прошли мы еще километра три.

Майор Соколов остановил коня, поднял руку и протяжно крикнул:

— При-ва-а-ал!

И понеслось по рядам:

— При-ва-а-ал!

Что может быть дороже привала? Неважно, что земля холодная. Каждый нашел себе местечко по душе, разулся и пошевелил голыми пальцами.

Подъехала походная кухня. Из ее трубы повалил дым. Давай, повар! Ты же не бежал, а трясся на облучке. Шуруй в печке, готовь щи да кашу — пищу нашу!

Все начищали свои котелки, вытирали ложки. Мы с Вовкой занимались тем же.

— Тебе Лена понравилась? — спросил я Вовку.

— Ничего.

— Ничего — это пустое место! — возмутился я.

— Почему — пустое место? — ответил Вовка. — У нее румяные щечки, вздернутый носик, ровные зубки. Но ее не сравнишь с Галкой.

— Что ты хочешь сказать?

— Странный ты парень. Галка — настоящая девушка, ты с ней дружил, а до сих пор письма не напишешь.

— «Дружил»! — с ухмылочкой повторил я.

— Обиделся на нее. Из-за того, что она назвала тебя Дон-Кихотом. Глупо.

— У тебя самолюбия нет, — бросил я Вовке, — а у меня оно есть.

— Ложное самолюбие! Если бы она тебе подлость сделала, тогда другое дело. А из-за пустяка дружбу рушить, прости меня, не по-мужски.

— Не лезь в мои дела, — резко сказал я и принялся усердно чистить котелок.

Я пытался убедить самого себя, что прав. Никакого письма я ей не напишу, но чем больше убеждал, тем злее становился. Казалось, от злости я готов был протереть котелок насквозь.

Вовка тоже чистил котелок, и на его лице была улыбочка, ядовитая такая улыбочка. Он понял, что разозлил меня, и это ему нравилось…

Вскоре воздух наполнился запахом щей. Все зашевелились, загремели котелки.

— А ну, подходи! — весело закричал повар.

Я ел щи с черным душистым хлебом, и неприятный разговор с Вовкой уже не так тревожил меня. А потом ленивым стало тело. Положив под голову мешок, я лег. Вовка широко открытыми глазами смотрел на голубое весеннее небо.

Мне было хорошо, и я скоро заснул как убитый. Вернее, как вознесенный в рай. Белокудрые ангелы, очень похожие на Лену, летали вокруг меня и пели мне песни ласковыми голосами, поили молоком из кринки и еще писали свои адреса… Правда, несколько раз передо мной мелькнуло лицо Галки. Но ангелы были ближе. Они отгоняли Галку, и она растворилась за облаками…

Потом мы снова шагали по дороге. Уже темнело, а мы все шагали и шагали. Кто мы? Мы — боевые единицы. Задать бы начальству вопрос, где на ночлег остановимся. Не положено.

Вовка шагает рядом и молчит. Как только мы с ним душевных дел коснемся, потом всегда отмалчиваемся. Не сходятся наши позиции. У меня характер военный, а у него штатский, сентиментальный.

Было совсем темно, когда командиры остановили колонну. Ни домов, ни палаток — ничего здесь не было. Небольшая высота — вот и все.

— Минометы на боевые позиции! — крикнул майор, и его слова как эхо повторили командиры батарей.

Если на боевые позиции, тут уж не зевай. Лошадей в сторону, миномет катим на руках, плита твердо поставлена на землю, труба уперлась в небо. Ящики с минами рядом. Кидай мину в трубу и пропадай пропадом, фашист проклятый!

8

Среди ночи меня разбудил дежурный и сказал, чтобы я отправился к майору.

Я продрал глаза и увидел, что вместе со мной собираются Никитин и Гашвили.

Майор сидел в брезентовой палатке. На столе керосиновая лампа, тут же карта, испещренная непонятными значками. Чувствовалась какая-то особая военная обстановка. И от этого у всех, кто находился в палатке, настроение было приподнятое. Даже майор улыбался. Его мохнатые брови весело приподняты, глаза радостные.

— С рассветом начинаются учебные стрельбы, — сказал майор и обвел острым карандашом большой район на карте. — Ваша задача — охранять этот район от проникновения людей и скота. Ночью вас развезут на повозке и расставят по местам. Через сутки мы вас сменим. Постарайтесь вырыть себе небольшие окопчики. Вдруг шальная мина прилетит!.. А вы, Денисов, — майор обратился ко мне, — получите на всех сухой паек и развезете курсантам.

Майор вручил мне карту и список постов.

Мы вышли из палатки. Ребята отправились искать повозку, а я — на кухню.

Повар послушал меня и сказал:

— Иди-ка ты спать. Пока приказа у меня такого нет. В темноте я не могу тебе продукты вешать. Рассветет — приходи.

Я, конечно, сразу решил, что поеду на своей кобыле Серии. Не пешком же мне шагать двадцать пять километров.

Я нашел Серию, притащил ей овса. Она лизала мою руку. Друзья все-таки. Лошадь ела овес, шумно вздыхала, а меня пробирала радость. Вот сейчас в этой весенней ночи снуют в темноте люди с винтовками за спиной, на огневых позициях минометы, готовые к бою. Скоро и я помчусь на своей лошади. Я смотрел на небо и ждал рассвета…

А рассвет не приходил. Всегда так бывает. Когда очень хочешь, то долго приходится ждать. Точно так же я ждал рассвета, когда бывал с дедом на тетеревиных токах.

Вставали еще затемно. Лес кажется серым. В ночи проглядывают островки лежалого снега. Под ногами лужи, схваченные тонким звенящим льдом. Вершины зеленых елей и сосен напоминают то птицу, взмахнувшую крыльями, то голову лося с причудливыми рогами. А березы, как невесты в белом…

Дед всегда шагал впереди, ружье за спиной и цигарка во рту. Цигарка вспыхивает в темноте и гаснет, и позади деда летит облачко дыма.

Мы шагаем через большой лес, который у нас называют Шалихой, потом через поле и наконец приходим на опушку, где стоит шалаш из ельника.

Согнувшись в три погибели, мы сидим с дедом в шалаше и ждем рассвета. Каким долгим всегда кажется это время…

Но вот на востоке, на самой кромке земли, чернота начинает плавиться, сквозь узкую щель проглядывает свет наступающего дня.

Будто в испуге перед дневным светом луна поднимается все выше, с каждой минутой теряя свой желто-красный цвет и все больше искрясь серебром. Звезды гаснут одна за другой.

И неожиданно в предрассветной тишине раздается легкое посвистывание крыльев…

Мы с дедом осторожно поднимаем головы и видим — неподалеку тетерев. В темноте он кажется большим, как гора. Но первого тетерева убивать нельзя. «Раз первый, значит, запевала, — говорит дед.. — Тетеревиный ток — это точь-в-точь что оркестр какой-нибудь симфонический или, скажем, хор. Тут тебе и регент, и певчие есть. Если певчих недочет, песню все одно услышишь. А ежели регенту по шапке дали, тогда хор остановится. Первый тетерев-регент созовет своих приятелей. Они ему подпоют, прилетят, драки начнутся».

Помолчав немного и осмотревшись вокруг, тетерев бросает свой первый клич: «Чу-фшш!» Откуда у птицы столько силы? Звуки вырываются из ее груди, как воздух из лопнувшего футбольного мяча.

Тетерев распустил веером белый хвост и, быстро перебирая ногами, побежал, как самолет по взлетной дорожке. Потом он развернулся, высоко подпрыгнул на одном месте и снова произнес: «Чу-фшш!» Тетерев бегает, прыгает, и в темноте мне кажется, что передо мной не тетерев, а шаман, танцующий свой дьявольский танец.

На голос запевалы откликнулись косачи в лесу. Они бормочут все громче, и их бормотание струится, как невидимые ручейки. «Мы подпоем, давай, давай!» — будто твердят краснобровые самцы.

А небо уже розовым светом залито. Проснулись зяблики и овсянки, выпорхнули из гнезд и запели утреннюю песнь.

…Мне кажется, что все это было очень давно, а ведь прошел только год. Может, дед сидит сейчас в шалаше и ждет рассвета. Тысячи километров отделяют меня от деревни, и не знает дед, что я в военной форме на стрельбах. Когда училище кончу, напишу ему. Вот обрадуется. «Колюшка-то наш лейтенант», — будет говорить всем.

Я погладил морду лошади и прислонился к ее теплой гладкой шее. Я слышал, как уехала повозка с ребятами. Ребята почти не разговаривали друг с другом. Чувствовалась особая военная атмосфера.

Рассвет сегодня был не такой, как тогда на тетеревином току. Рассвет был тяжелый и серый, как солдатская шинель.

Я опять отправился к повару. Он спал на облучке своей походной кухни. Котел был раскрыт — проветривался.

У повара была собачка маленькая, черная; звали мы ее Цыган. Она залаяла звонко, как колокольчик.

— Кто тут? — не поворачиваясь, бросил повар.

— За сухим пайком.

— Не спится тебе, парень, с самого ранья пришел.

— Там товарищи голодные.

— Они каши до отвала наелись. Откуда они голодные?

Произнося эти слова, повар постепенно поднимался со своего ложа.

— Шея затекла, — уже более миролюбиво произнес повар. — Уж эти мне стрельбы. Кто-то стреляет, радуется, а наш брат мучается.

Повар сел на облучок, потянулся и зевнул.

— Ну, сколько вас там, голодающих?

— Шестнадцать.

Повар прикинул что-то в уме и загнул пальцы.

— Значит, так, — сказал повар, — шесть кило четыреста хлеба, на каждый нос по четыреста граммов; кило сто масла, по семьдесят граммов на каждого, и по сто граммов сахара.

— Они на целые сутки уехали, а им только хлеб, сахар и масло. Еще бы чего-нибудь, ну, мяса хотя бы…

— Как я тебе дам мяса, ежели оно не вареное. Я тебе масла больше нормы даю, сахару. Чтоб тебя мама так кормила…

Повар отвесил продукты и дал мне мешок. Я сложил туда хлеб, масло в вощеной бумаге и сахар в кульке.

— А как же я буду мерить? — спросил я повара.

— Как хочешь, так и меряй!

Повар закрыл свой возок на ключ и пошел к котлу.

Я закинул мешок на плечи. От мешка вкусно пахло хлебом и маслом.

Я подошел к лошади. Она тоже почувствовала этот запах, повела головой, и я заметил, как лихорадочно вздрагивают ее ноздри.

Было совсем светло, когда я оседлал Серию. Люди вповалку спали на земле, минометы стояли на позициях. Повар разжигал огонь в походной кухне.

С холма было видно все как на ладони. Огромная долина внизу, перелески. В долине макеты: пушка — бревно на двух колесах, блиндажи с амбразурой и фанерный танк. Дорога черной змейкой бежала по перелескам.

— А ну пошла! — негромко крикнул я Серии и ударил лошадь каблуками под бока.

Я ехал не торопясь, разглядывая лес, овражки в снегу, Изредка посматривал на мешок, откуда доносился волнующий запах ржаного хлеба. Может, остановиться и заправиться? Ведь моя доля в этом мешке тоже есть.

Я увидел старый пень, торчащий из снега, и придержал коня. Из-за голенища вынул нож. Я глядел на буханку и прикидывал, сколько же это будет — четыреста граммов. Я помню рассказы отца о гражданской войне. Соберется взвод — на всех одна буханка. Комвзвода вынет нитку, смеряет буханку и сложит нитку в десять или пятнадцать раз. По такой мерке и режут хлеб. Потом кладут кусочки на столе, один отворачивается, а комвзвода, указывая пальцем, спрашивает: «Чей?»

Во-первых, у меня нет ниточки, а во-вторых, как я повезу людям куски…

Я отрезал горбушку и подержал ее на ладони. Может, было в ней граммов двести, а может, двести пятьдесят. Я вынул из-за голенища столовую ложку, зачерпнул сливочного масла, размазал его по хлебу и насыпал на масло сахарного песку.

Я сидел и ел. Масло и сахар таяли во рту и блаженно разливались по желудку. Я закрывал от счастья глаза, чтобы ничто не мешало наслаждению.

Лошадь стояла и смотрела на меня круглыми, неморгающими глазами. Голова ее была чуть наклонена, ноздри расширены. «Нет, Серия, я тебе хлеба не дам! Война! Разве можно сейчас лошадей хлебом кормить…»

Я отыскал в кармане список караульных. Первым значился Гашвили.

На карте я нашел точку. Определил ее по местности и поскакал.

— Э-э! — крикнул я. — Еда едет!

Гашвили выскочил из леса с винтовкой в руке.

— Кормящая мама! Ура! — крикнул Ладо.

Я отрезал ломоть хлеба и отдал Гашвили. Гашвили разрезал ломоть пополам. Масло я ему отмерил столовой ложкой и дал две ложки сахара.

Точно знаю, что когда вот так дают, без меры, тому, кому даешь, кажется, что дали меньше, а тот, кто дает, думает — дал лишку.

И говорить-то в этих случаях не о чем. Сел я и поехал дальше. Мешок снова перекинут на передней луке седла.

«А все-таки это не очень хорошая работа — развозить еду, — размышлял я. — Может, Гашвили надо бы побольше масла и хлеба дать. А если не хватит последним, что тогда? Сколько дал Гашвили, так всем буду давать», — решил я.

Я дернул за поводья, и лошадь пошла в галоп. В этот самый момент я услышал первый разрыв мины. Ага, началось! Я не видел, где разорвалась мина, но взрыв ее больно ударил в уши.

За первой летела вторая мина. Вилка. Сейчас накроют цель. Теперь я уже слышал, как мина свистела в полете, как она приближалась к земле. Мне не ну ясно было подгонять лошадь: она скакала, гонимая страхом и взрывами.

А мины летели и летели. Стрелял не один, а несколько минометов. Я уже забыл о масле и хлебе. Мне хотелось кричать «ура» и идти в атаку…

Неожиданно стрельба прекратилась. Лошадь, измученная галопом, пошла шагом. Иногда она трясла головой, будто ее кусали шмели.

«Наверное, первая очередь курсантов отстрелялась, сейчас начнется разбор», — решил я. Как мне хотелось быть с ребятами!

Лишь на следующий день мне рассказали во всех подробностях о том, что происходило…

Стрельбы начались по расписанию. В первом расчете из наших были Вовка и Егор Вольнов. Вовка был заряжающий. Он брал мину и бросал ее в ствол миномета. Работа опасная. Убирай поскорее руки, а то рванет. Но Вовка уверенно держал мину и так же уверенно бросал ее в трубу миномета. Недолет, перелет, вилка. По цели огонь. Цель была уже накрыта, когда на огневой появились повозки со снарядами. Они только прибыли. Лошади еле тянули груз. Ездовые шли в серых брезентовых плащах рядом с повозками, держа вожжи в руках.

Когда лошадь поравнялась с четвертым расчетом, раздался выстрел. Лошадь шарахнулась в сторону. Говорят, она впервые была на стрельбах. В этот момент третий расчет ударил по цели. Лошадь, безумно заржав, понеслась по краю высоты, где стояли минометы. Ездовой выпустил вожжи и обалдело смотрел на удаляющуюся повозку. А лошадь мчалась на расчет, в котором были Вовка и Вольнов… Лошадь ничего не видела перед собой. Сейчас она перевернет миномет, колеса повозки врежутся в ящик с минами, а потом лошадь полетит с обрыва вниз, и следом за ней повозка, наполненная боевыми минами. Казалось, ничто не может предотвратить катастрофу.

Вдруг наперерез лошади выскочил Вовка. Он остановился в напряженной позе.

Лошадь все ближе. Но Вовка не думает уступать ей дорогу. Он вцепился мертвой хваткой в узду.

Лошадь взвилась на дыбы, оторвав Вовку от земли. Но никакая сила не могла заставить Вовку отпустить лошадь. На помощь Вовке прибежал комбат Голубев. Он запустил свои железные, как клещи, пальцы в ноздри лошади, и она, задрожав от боли, послушно встала на все четыре ноги…

И только тогда оцепеневшие от страха ездовые бросились к лошади.

Откуда-то появился майор Соколов. Он остановился перед Вовкой и, не сказав ни слова, обнял его. Бледность на лице Вовки сменилась румянцем.

— Молодец, Берзалин! — произнес майор как-то по-особенному просто и трогательно, как он никогда не говорил с курсантами.

Потом майор пожал руку комбату.

Вот почему молчали минометы…

Снова загремели разрывы мин, и опять на душе у меня стало весело. Завтра я тоже буду кричать: «Огонь!» Но это завтра… Я посмотрел на карту. Где-то здесь должен сидеть Гурька Никитин.

— Э-э! — крикнул я.

Гурька не подавал признаков жизни.

— Э-э!

— Чего орешь! — услышал я чей-то голос.

Из-за куста вышла старуха с палкой в руке. Одета она в телогрейку. На голове серый платок.

— Чего орешь? — опять спросила старуха.

— Здесь курсант наш должен быть.

— Спит он!

— На посту спит?

— Я на посту, — ответила старуха и показала на грудь палкой. — Я корову невестке веду, мне все одно не спать, а он небось все ночи недосыпает, умаялся. У меня у самой два внука в солдатах.

— Иди разбуди его и скажи, что еду привез.

— Ну, ежели насчет харчей, то можно. — Старуха ушла, опираясь на палку.

Вскоре показался Гурька. Лицо заспанное, воротник шинели поднят.

— Что? Стреляют? — спросил Гурька.

— Не слышишь, — сказал я с презрением. — Корову убьют. Отвечать будешь.

— Разве такая старуха даст корову убить. Она прежде сама ляжет под мину. Ну, чего привез? Давай! Тут я немножко молочком кишки промыл. Жрать еще больше захотелось.

Я вынул буханку хлеба. Уверенным движением отрезал ломоть, дал масла и сахара, и будь здоров.

«Сурок и бездельник. Ему бы можно и половину нормы дать».

Я гнал лошадь, чтобы скорее кончить дело. Еще один охранник, другой. Ребят этих я не знал. Здравствуй, получай. Я поехал дальше.

И наконец остался только один курсант. Из какого он взвода, я не знал. На карте стоял крестик. Я заглянул в мешок. Там было продуктов человек на пять.

Когда я увидел так много хлеба, масла, сахара — во мне прежде всего шевельнулась радость: наконец-то я могу наесться! Но что подумает этот последний охранник, когда увидит все это богатство!

Я приостановил коня и свернул с дороги к кустам. Выбрал местечко посуше, потащил туда мешок, разложил содержимое мешка на снег и стал есть.

Я обжирался. Масло текло по щекам, сахаром был заляпан нос. Лошадь не спускала с меня глаз. Я жевал и заглатывал пищу. Сначала от каждого глотка я получал удовольствие. Было вкусно и в то же время радостно, что в мешке оставалось меньше продуктов.

Но наступил момент, когда мне вдруг стало противно масло. Я икнул и отложил еду в сторону. «Эх, попить бы» — подумал я, но воды не было. Я поцарапал пальцами лежалый темный снег. Снег таял во рту и тек холодной струйкой в живот. Мне показалось, что масло в желудке затвердевает, и от этого я стал икать еще сильнее.

Я перестал есть снег и, прислонившись спиной к березке, начал думать о горячем чае. Так я посидел минут десять.

Но нужно было двигаться дальше. Я окинул взглядом хлеб, масло, сахар, которые начинали становиться ненавистными, сложил их в мешок и позвал лошадь.

Ехал я не торопясь. «Чем больше пройдет времени, — думал я, — тем меньше будет заметно, что я обожрался». Я старался нарочно подпрыгивать в седле, чтобы пища лучше утрамбовалась. Когда я посмотрел на карту, увидел, что нахожусь совсем рядом с этим последним охранником.

Передо мной стоял рыжий паренек из второго взвода. На лице у него были веснушки, на губах улыбка. Он, видно, ждал меня как манны небесной. «Эх, браток! Накормил бы я тебя до отвала. Но не могу! Скажешь ребятам, что я их обманул».

Я отрезал ему ломоть хлеба в два раза толще, чем всем. Зачерпнул ложкой масло так, что оно стояло дыбом, и сахару дал две ложки с верхом.

Парень был рад. Он даже и не заметил, что у меня в мешке осталось.

— Будь здоров, парень! — сказал я и поскакал.

Куда же девать оставшиеся продукты? Не выбрасывать же!

Я знал, что в деревне, всего верстах в трех отсюда, этому хлебу, маслу и сахару были бы рады. Но не могу же я признаться, что обделил товарищей. Я опять остановил коня, опять сел под куст и стал есть. Я запихивал в себя хлеб, масло и сахар. Попытался представить, что я голоден. Я вспоминал вагон-теплушку, свой «сидор» с сухарями, мужика, который ел хлеб с салом, и ту неуемную зависть, вернее, желание есть…

Тогда мне казалось, что я могу съесть три буханки. «Глаза завидущие», — вспомнил я бабкино изречение.

Я тупо смотрел на хлеб, который лежал передо мной. Я не мог больше проглотить ни грамма… и тут взглянул на лошадь. Как выразительны были ее глаза! Они так и говорили: «Дай немножко!» Я намазал хлеб маслом и посыпал сахаром. Она лизнула, есть не стала. Тогда я ей дал кусок хлеба без масла. Она стала мне верной помощницей. Она ела с удовольствием, долго пережевывая и наслаждаясь, глядя на меня как на благодетеля.

И вдруг я вспомнил женщину с ребенком, которая шла по вокзалу с протянутой рукой и просила:

«Дайте христа ради хоть крошечку»!

Какой-то мужик отломил кусок черной горбушки и дал ей. Женщина кланялась ему. Потом со счастливым лицом она сосала эту горбушку и давала сосать ребенку… Какой же я подлец! Я был противен сам себе. Мелкий торговец я, лабазник… Какой я лейтенант!

Ребята из нашего взвода встретили меня с воспаленными от радости лицами. «Я накрыл цель третьей миной… Я четвертой… Я получил пятерку…»

Сказал бы я вам, сколько у меня в желудке хлеба, сахара и масла. Обалдели бы!

— Что с тобой, Коля? — участливо спросил Вовка.

— Спать хочу.

— Ложись вот здесь, на ящик из-под мин.

Я отвел лошадь к коновязи, доложил комбату и лег спать.

Минометы палили, а я спал. Я видел во сне Гашвили, Гурьку, веснушчатого парня. Они держали в руках ложки с маслом и сахаром и, дьявольски смеясь, говорили: «На, поешь, Коленька, маслица, на… не стесняйся».

А гром гремел, и молния целилась прямо в меня. И баба с ребенком замахивалась на меня палкой.

«На, поешь, Коленька, маслица, — кричали ребята, — немножко сахарку возьми, на!..»

И опять громыхал гром, и сверкающие молнии попадали в меня и жгли все внутри.

«Дайте попить, хоть глоток воды, хоть капельку…»

9

Это было двадцатого мая сорок второго года. Шел девяносто третий день учебы.

Нас выстроили на плацу перед мачтой с поднятым флагом. На плац вышли все командиры училища во главе с майором Соколовым.

Около мачты была установлена небольшая трибуна. Майор поднялся на нее, вынул из полевой сумки бумаги.

— Товарищи, — сказал майор, — сегодня в нашем училище большой день. Вам присваивают воинские звания, и мы, командиры, едем вместе с вами на фронт.

Не знаю, была в моей жизни минута радостней этой. Голубое майское небо над головой, зеленые клейкие листочки на березах, красный флаг нежно колышется на мачте, торжественная тишина на плацу…

— Вы знаете, товарищи, — продолжал майор, — что фашистские полчища, неся огромный урон, продвигаются вперед. Пал Харьков, Ленинград блокирован.

Майор волновался. У него перехватывало дыхание, и он делал вынужденные паузы. А казалось, что он не может волноваться. Я вспомнил, как он сказал когда-то Максимычу: «Вон бог, а вот порог». Как много времени прошло с тех пор…

— Все, кто способен сейчас взять оружие, отправляются на фронт, — говорил майор. — Женщины, старики, подростки заменяют ушедших мужчин у станков на фабриках и заводах. На вас, молодые командиры Красной Армии, особая надежда. Вам верит народ. Вы остановите гитлеровских мерзавцев.

По нашим рядам прошел радостный гул. Конечно, остановим. Даешь фронт! Уж там мы покажем, на что способны…

— Сегодня, в этот торжественный день, поклянемся, — крикнул майор, и от этого крика мурашки побежали у нас по спине, — что всегда будем верны воинскому долгу и не пожалеем жизни для защиты Родины!

— Клянемся! — на одном дыхании ответили мы.

…Играл духовой оркестр, и мы стояли по стойке «смирно». Подходила минута, которая касалась каждого из нас.

Майор положил перед собой список и сказал:

— Приказом командующего Барнаульским военным округом присваивается звание лейтенанта… — Майор стал читать по алфавиту фамилии: — Аничкин Петр Яковлевич!..

Как много у меня связано со словом «лейтенант»! Я вспоминаю дядю Васю — летчика. Он приезжал в сороковом году на побывку в Москву. На нем было новое обмундирование, два кубика в петлицах, хрустящий ремень и портупея. Какой-то особый военный аромат исходил от него. Аромат военного самолета, голубого неба и начищенных до блеска сапог. Я не спускал с дяди глаз.

Дядя Вася ходил по комнате и рассказывал о полетах, а все наши сидели за столом и слушали…

«Будет дело, если я вдруг приеду на фронт и встречу дядю Васю, — подумал я. — Он, конечно, уже не лейтенант, а капитан. „Здравия желаю, товарищ капитан!“».

На самом деле я никогда не крикну дяде Васе: «Здравия желаю». В первые дни войны его уже не было в живых. Его штурмовик был подбит, и он сгорел в нем, не долетев до земли…

— Берзалин Владимир Николаевич, — услышал я и, обернувшись к Вовке, увидел, как полыхнуло его лицо.

Я незаметно пожал ему руку.

С каждой минутой волнение все больше подступало ко мне…

Гаврилов, Гашвили, Гуляев…

«А что, если не назовут? Но ведь я учился не хуже Вовки».

— Денисов Николай Павлович, — произнес майор, и внутри у меня лопнула какая-то струна, и мне стало спокойно.

Вовка пожал мне руку.

Из наших ребят все получили звание лейтенанта. Только Гурька — младший лейтенант. Спать надо было поменьше.

— Поздравляю вас, товарищи! — громко крикнул майор.

— Служу Советскому Союзу! — бодро ответили мы.

К каптерке, где выдают форму, мы шли с песней.

Наш Вольнов запел о Щорсе:

Голова обвязана,

Кровь на рукаве.

След кровавый стелется

По сырой траве.

Каптенармус стоял у входа в свое учреждение, и никакой радости на его лице не было. Вообще он человек странный. Небольшого роста, глаза у него черные, бегающие, будто он все время боится что-то проморгать.

В каптерке навалены в куче гимнастерки, брюки, сапоги, портянки, ремни.

Мы бросились к куче, но каптенармус остановил нас величественным жестом.

— Что это вам, шарашкина лавочка или склад военного училища? А ну вставай в очередь по алфавиту!

Каптенармус не спрашивал размера. Глаза его пробегали по курсанту сверху вниз. Он запускал руку в огромную кучу обмундирования и доставал пару.

— Ты уж мне поверь, — говорил каптенармус, — в этом наряде ты будешь как леди Гамильтон!

Я примерил гимнастерку, сапоги. У меня фигура стандартная.

Ремень и портупея приятно пахли кожей и поскрипывали точно как у дяди Васи. Каптенармус дал мне восемь кубиков в бумажке: четыре на гимнастерку, по два на каждую петлицу и четыре на шинель. Здесь же были четыре эмблемы — скрещенные стволы орудий.

Я и раньше видел такие кубики с красной эмалью и эмблемы, будто отлитые из золота. Но то были чужие, а эти — мои.

— Покажи ногу! — сказал каптенармус. — Сорок три или, может быть, не так?

Оказалось, именно сорок три.

Я надевал сапоги, когда ко мне подошел Вовка. Гимнастерка свисала с его плеч.

— Не хочет менять, — сказал Вовка.

— Это обмундирование не подходит лейтенанту Берзалину, — твердо сказал я, подойдя к каптенармусу.

— Если мама забыла сделать ему плечи, то как каптенармус может переделать его в Минина и Пожарского?

Окинув Вовку взглядом, каптенармус засунул руку в кучу обмундирования.

— На, — сказал каптенармус, — и уже лучше этого ты не найдешь даже в индпошиве.

Вовка примерял гимнастерку, а Вольнов уже прикрепил кубики к петлицам, надел ремень и портупею. С лица его не сходила радостная ухмылка.

— Теперь мы люди! — сказал Вольнов. — Куда ни придешь, все видят — лейтенант. Почет и уважение.

— Значит, по-твоему, все, кто ходит без военной формы, — не люди? — сказал Вовка.

— Люди, конечно, — ответил Вольнов. — Но поди разберись, кто они такие.

— Дурак ты, Егор, — сказал Вовка. — По-твоему, все должны знаки отличия носить: слесарь, музыкант, художник.

Вольнов обиделся, а в этих случаях он всегда делал вид, что плохо слышит. Он снял сапог, развернул портянку и снова стал ее закручивать.

«Не время сейчас спорить», — решили мы. Хотя в душе ребята были на стороне Вольнова. Ведь верно: командир идет, его сразу видно…

10

Наш старшина по-прежнему остался старшиной. Он встретит новую партию курсантов и опять будет учить их ползать, бегать, стрелять и колоть штыком чучела.

Сегодня, в день расставания, старшина был не такой, как всегда. В глазах была отцовская доброта и грусть. Скрыть этого он не мог.

Он не подгонял нас во время завтрака. Сам ел не торопясь. Тридцать лейтенантов и один старшина за столом.

После завтрака он подошел ко мне и вынул из кармана письмо.

— Тебе! Утром в штабе дали. Еще бы чуть— и не застало. Ищи свищи потом на фронте.

Я распечатал письмо. От Галки! Я удивился и обрадовался.

Я позвал Вовку, вынул из конверта вчетверо сложенный листок из школьной тетради. Взглянул на ровные строчки — по линейке, как на уроке чистописания, — и сразу ощутил запах чернил и мокрой тряпки у доски.

— «Здравствуй, Коля!» — прочитал я.

Вовка взял меня за рукав:

— Может быть, ты сам сначала прочитаешь, а потом уже вслух…

— У меня секретов нет! — воскликнул я и покраснел. — «Наконец-то я узнала твой адрес и спешу отправить письмо.

Я очень волновалась все то время, пока не знала, где ты. Да вообще то все ребята волновались, не я одна. Теперь узнала, что вы с Вовой в училище. Почему же ты не написал мне ни разу? Неужели ты все забыл?»

Вовка опять взял меня за рукав и сказал:

— Читай про себя!

Но я был упрям как осел. Чего же мне, лейтенанту Денисову, стесняться?

Я читал:

— «…Может, ты не пишешь потому, что очень занят. У тебя не хватает времени? В письме твоей мамы, которое мы получили, рассказывается, сколько часов в сутки вы учитесь.

Или, возможно, ты обиделся на меня за то слово. Прости. Я назвала тебя Дон-Кихотом так, по глупости. Но, признаюсь, мне не хотелось, чтобы ты уходил на фронт. Я, наверное, эгоистка или трусиха, но мне хотелось, чтобы ты был рядом со мной. В этой далекой, неизвестной Сибири ты у меня был один-единственный друг. С тобой мне было бы не так страшно.

Я знаю, что ты можешь сейчас посмеяться надо мной. Сказать, что я мелкий человек, что мои идеалы мелкие и я ничего не понимаю…

Я все понимаю, но мне хотелось, чтобы ты был рядом… А ты скоро уедешь еще дальше от меня.

О моей жизни, наверное, тебе неинтересно знать. Учимся. После учебы собираем у населения вещи для партизанских отрядов, ищем металлолом. Так мы помогаем фронту.

Напиши мне письмо. Найди минутку! Хоть коротенькое! Нельзя же забывать друзей.

Чуть не забыла передать привет тебе и Вове от всех наших ребят. Они гордятся вами и, по-моему, тайно подумывают, как бы удрать на фронт.

Жму твою руку. Галя».


— На такое письмо надо срочно ответить, — сказал Вовка, когда я кончил читать.

— На фронт приеду и отвечу.

— Зачем откладывать? Если можешь другому добро сделать, радость принести, то почему не сделать?

— Философия не для военного времени.

— Неправда! — воскликнул Вовка. — В войну у людей так мало радости остается! Каждая весточка сейчас важна.

Я не знаю, как бы далеко зашли наши разговоры о добродетели, но в этот момент над училищем разнеслись чистые и протяжные звуки горна. Я засунул письмо в карман и побежал на плац. Вовка — за мной. Со всех сторон туда бежали выпускники-лейтенанты. Резкие и звонкие слова команды неслись с разных сторон.

Речей уже никто не произносил. Зачем речи? Все и так ясно. Фронт ждет нас!

Духовой оркестр училища грянул бравурный марш, и мы затопали новыми сапогами по брусчатке. Мы шли по улицам Барнаула, и люди улыбались нам. Сразу столько лейтенантов!

А трубачи не жалели сил. Медь гремела на весь город. Долго будут помнить этот день мальчишки, которые бежали гурьбой вслед за нами — вернее, вслед за старшиной, который замыкал шествие.

На вокзале нас ждали не какие-нибудь телячьи вагоны, а настоящие зеленые, пассажирские. Паровоз уже пускал упругий пар в небо. Все было по-весеннему, по-майски радостно. Казалось, это и есть начало настоящей жизни.

Галкино письмо, конечно, тоже играло какую-то роль в этой радости. Хоть я и говорил, что девчонки потом, после войны, а все-таки приятно было получить от нее письмо. Но отвечу я ей с фронта, из окопа. Пусть помучается. «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей».

Один за одним мы вбегали по железным ступенькам вагона, проходили по коридору и останавливались у окна. Отсюда был виден весь перрон. Женщины в платках, мальчишки в зимних шапках, музыканты, в руках которых золотом отливают на солнце медные трубы.

Тут же стояли командиры. Майор Соколов и наш комбат. Они прощались с теми, кто оставался в училище. Майор обнял старшину и поцеловал его.

Паровоз нетерпеливо гудит, заглушая своим зычным голосом звуки труб. Зазвенели железные сцепы вагонов. Одиноко стоял на перроне наш наставник-старшина. И не было строгости на его лице. И не держал он руку под козырек. Он махал нам, как машут отцы детям, когда расстаются с ними.

— Прощайте, товарищ старшина! — кричали мы в окно.

Поезд вырвался из города. Он помчался по необъятной степи. Вдалеке виден Чуйский тракт. Вон деревенька, оттаявшая под теплым весенним солнцем. Какие-то женщины, опершись на вилы, смотрят на поезд и машут рукой. Наверное, так они машут всем поездам, которые идут на запад.

Мы с Вовкой сидим у окна, иногда радостно посматриваем друг на друга. При каждом движении я чувствую портупею на плече. В ноздри бьет запах кожаных сапог. Мы лейтенанты. У нас в вещмешках есть даже табак. Ребята сидят и курят. Кто может запретить курево лейтенанту!

Свобода от всего, что окружало нас с детства. Свобода от мам, от учителей. Мы лейтенанты. Теперь уже скоро, очень скоро мы покажем немцу, где раки зимуют. Мы обрушим на его голову минометный огонь.

Поезд мчится, колеса стучат как бешеные. Семафоры торопливо открывают путь, мимо пролетают станции, полустанки и даже целые города.

11

На третий день мы узнали, что будем формироваться в Москве. Это сообщение было настолько неожиданным, что мы в первую минуту онемели.

— Какой-то калейдоскоп событий! — воскликнул Вовка.

Не знаю, как это называется. Может, калейдоскоп. Но с того момента, как мы покинули школьный вагон, жизнь представляется мне в виде бешеной скачки по неизвестной дороге. И каждую минуту открывается что-то новое, ошеломляющее, не похожее на то, что было вчера.

Приходится все время удивляться. Теперь мы все только и твердили: «Москва, Москва!»

— Я один раз был в Москве, — сказал Гурька Никитин. — Уж очень там шумно и жарко, люди толкаются. Бегут куда-то как сумасшедшие. Не то что у нас в Томске — все чинно, благородно. Часа два я тогда походил, голова разболелась. А вот мороженым на всех улицах торгуют — это здорово!

— Сейчас в Москве народу поменьше, — высказался Егор Вольнов.

— А я Москву в кино видел… — мечтательно сказал Гашвили. — Кремль, Мавзолей! Красиво! У нас в Тбилиси фуникулер есть, а Кремля нет.

— Может, и увольнительную не дадут, — предположил Вольнов. — Приехали, получили матчасть — и на фронт.

А я как только начинал думать, что приду в свой двор, войду в подъезд, нажму кнопку звонка — у меня перехватывало дух.

И вот за окном мелькнули первые кирпичные здания московских заводов и фабрик.

Замедляют бег вагоны. Мы видим белые кресты на окнах домов. На запасных путях стоят платформы с зачехленными пушками и танками.

Поезд остановился, и мы выскочили на платформу. От радости хочется топать ногами, кричать.

Военные грузовики поджидали нас на площади.

Через два часа мы были в длинном коридоре казармы, где формировалась наша часть.

Наши взгляды прикованы к высокой двери, обитой черным дерматином. Там, за этой дверью, должна решиться судьба.

Первым за черной дверью побывал Гашвили.

— Ребята, — шепнул он, — на эрэс воевать будем!

— На чем? — спросили мы.

— На эрэс. Реактивные снаряды «катюши». Секретное оружие.

Если бы Гашвили сказал, что нас отправят на Луну, и это мы бы приняли как должное.

— Берзалин, — послышалось в коридоре.

Вовка скрылся за дверью.

— Берзалин Владимир Николаевич, — сказал майор Соколов полковнику, председателю комиссии.

Полковник внимательно посмотрел на Вовку.

— Чем отличился в училище? — спросил полковник.

— Ловкий парень! — с улыбкой доложил майор. — Однажды перед носом у бывалого старшины учебную мину установил.

— Молодец! — Полковник веселее посмотрел на Вовку.

— Парень образованный, — вмешался комбат Голубев, — музыкой увлекается. Москвич!

— Фуражка у тебя большая? — спросил полковник.

— Пятьдесят седьмой размер.

— Маловата!

— А зачем фуражка? — осмелился задать вопрос Вовка.

— Хочу назначить разведчиком. Ордена в фуражку собирать будешь.

Все засмеялись.

— Пиши! — приказал полковник. — Назначить начальником разведки триста восемьдесят пятого гвардейского минометного дивизиона.

Вовка — начальник разведки. Ребята пожимают ему руку. Других назначили командирами взводов, а Вовка — начальник. «Начальник» звучало ответственнее.

— По вашему приказанию прибыл, — отрапортовал я полковнику, когда вызвали меня.

Глаза полковника пронзительны, насквозь видят.

— Какие суждения? — строго спросил полковник тех, кто сидел рядом с ним.

— Просил бы оставить в моем полку, — сказал майор Соколов, — начальником разведки триста восемьдесят шестого дивизиона.

— Он тоже ловкостью отличился? — спросил полковник.

— По этой части он от Берзалина не отстанет. Даже похлеще. Я их обоих еще до училища знал, когда они из Москвы в Сибирь эвакуировались.

— Не возражаю, — сказал полковник.

— Служу Советскому Союзу! — крикнул я.

И хотя я крикнул некстати, полковнику понравилась моя лихость. Он удовлетворенно кивнул и попросил вызвать следующего.

Теперь мы были не просто лейтенанты. У нас была должность. Но в город нас не пускали.

Мы с Вовкой ожесточенно спорили — сообщить по телефону домой, что мы в Москве, или не стоит. Правда, телефона ни у Вовки, ни у меня в квартире не было. Но можно было узнать телефон Марии Федоровны в соседнем доме и попросить сходить к нашим.

— Ну, подумай, придут матери к воротам, — убеждал я Вовку, — нас выпустят на минутку… Зачем все это? Когда дадут увольнительную, тогда и пойдем домой.

А увольнительную не давали. Нас спешно переучивали. Установка М-13 — это вам не полковой миномет. Занятия секретные, хотя чего там секретного: та же буссоль, та же наводка. Траектория и дальность другие.

Показали нам установку. На «студебеккере» восемь направляющих рельсов. На них огромные, выше меня, снаряды. В головной части взрывчатка, в хвостовой — пороховые шашки. Они горят и толкают снаряд вперед: все просто.

На некоторые занятия приходил сам полковник. Он вызывал кого-нибудь на выбор и спрашивал.

Мы отвечали, но как нам хотелось самим задать вопрос полковнику: «Когда же отпустят домой?»

12

И все-таки мы получили дорогие бумажки, на которых были написаны фамилии и время увольнения в город.

Мы начистили сапоги и вышли на улицу.

— Может, такси возьмем, — небрежно сказал я Вовке.

— Аэростат не хочешь? — сказал Вовка и показал на огромный шар противовоздушной обороны.

Мы сели в трамвай.

Все смотрели на нас. Мы в новеньких гимнастерках, два кубика в петлицах…

Кондукторша была сама любезность.

— Товарищи лейтенанты, — говорила она с улыбкой, — наш трамвай до центра не идет. Вам придется пересесть на двадцать второй.

— Спасибо, — ответил я вежливо.

Кондукторша, наверное, думала: мы иногородние. А мы-то лучше ее знали, как проехать на Пресню.

Мы стояли на задней площадке и смотрели на город. Он был не такой, как всегда. Он был тихий и грозный. Белые кресты на окнах, стальные ежи на перекрестках, машины, разрисованные, словно зебры. На небе по-июльски ярко светило солнце, а одежда у прохожих была темная. И нигде не было видно лотков с мороженым, о которых мечтал Гурька.

Трамвай подходил к Манежу. Сколько раз зимой бывал я здесь на елочном базаре! Горит огнями елка до неба. Кругом ларьки, словно сказочные снежные замки и пещеры. За прилавками деды-морозы: «Покупай игрушки, блестки, фонарики, бенгальские огни». Все кажется волшебным в этой морозной ночи, наполненной шумом ребячьей толпы и песнями, которые разносят над площадью мощные репродукторы.

Сейчас Манежная площадь была серой и пустой.

А за ней, за этой площадью, высокие шпили кремлевских башен. Все начинается там! Оттуда идут приказы. От этой мысли нас бросает в радостный озноб, и руку хочется приложить к козырьку.

А трамвай динь-динь! Он уже мчится по улице Герцена. Скоро Кинотеатр повторного фильма. Наш «Повторный»! Мы бегали сюда смотреть фильм «Красные дьяволята» шесть раз, «Чапаева» смотрели семь и еще «Броненосец „Потемкин“», «Мы из Кронштадта», «Закройщик из Торжка»…

Трамвай пересек площадь Восстания и покатился с горки к Зоопарку. Начиналась наша Красная Пресня.

Мы знали здесь каждый камень мостовой, каждый забор, каждый проходной двор.

Вот это и есть моя Родина, где все до самой мелочи знакомо: очертания домов, звуки трамвая, запахи булочной на углу Волкова. А какими родными кажутся переулки и улицы: Зоологический, Тишинский, Синичка, Заморенова, Грузинская! Я знаю здесь каждую горку и каждый поворот. Зимой на коньках мы цеплялись за подводы и грузовики и мчались…

В сером универмаге на углу Пресни мне купили первый в жизни костюм. Какие были плечи у пиджака и каким взрослым я сразу стал казаться самому себе! В книжном магазине напротив каждую осень я получал новенькие учебники, пахнувшие типографской краской.

Все, что мир дает человеку в детстве, открывалось мне здесь, на Пресне. И поэтому, когда меня обзывают «Ванькой с Пресни», у меня не возникает обиды. Я улыбаюсь в этот момент.

Ребята с нашего двора никогда не выходили из трамвая на остановке. Если у Зоопарка сойти, до дома далеко; если на следующей остановке, на Малой Грузинской, выйти, тоже идти порядочно. Нужно было спрыгнуть с трамвая на ходу, точно против Волкова переулка.

— Готовься, Вовка! — весело крикнул я.

Я повис на подножке, посмотрел направо. Сапоги застучали по брусчатке. Десять шагов — и наш пресненский тротуар.

— Ай, ай, — сказала пожилая женщина, — командиры, а прыгаете, как мальчишки.

Мы с Вовкой громко рассмеялись.

Увидев наш дом, мы оба, не сговариваясь, придержали шаг, будто оробели на мгновение. Вошли в подъезд. Знакомый с детства запах. Даже если бы меня привели сюда с завязанными глазами, я бы все равно узнал по запаху свой подъезд. Вовка бежит на третий этаж, а я останавливаюсь у двери на первом.

«Денисов П. А. — два звонка», — зачем-то читаю я с детства знакомую надпись.

Я нажимаю белую кнопочку два раза. Мать узнает меня по звонкам. Кто-то зашевелился за дверью. Улыбка сама лезет на лицо, рука тянется к козырьку: «Здравия желаю, мама!»

Открывается дверь, и я вижу совсем незнакомого мужнину:

— Вам кого?

Не сказав ни слова, я прошел в коридор, засунул руку в карман старого отцовского плаща, который всегда висел на вешалке, достал оттуда ключ, открыл дверь, вошел в комнату и спиной прикрыл ее.

Тот же старинный буфет, пианино в белом чехле, и на нем слоники. Шкаф с зеркалом, на который я лазил с зонтом в руке и прыгал оттуда, намереваясь стать парашютистом.

Я отбивал себе пятки, а братишка Генка хлопал в ладоши и называл это авиационным праздником.

На том же месте стояли диван, обитый зеленым плюшем, широкая никелированная кровать и посреди комнаты стол — квадратный дубовый стол. Около него теперь печка, сложенная из кирпича. Из печки — железная труба вдоль потолка.

Я тихо сел на диван.

Мне показалось, что никуда я не ездил. Что не был я в училище, что я не лейтенант Спал я на этом самом диване и проснулся и завтра пойду не на фронт, а в школу с портфелем и тетрадочками.

Ведь совсем недавно — я стал загибать на руках пальцы: ноябрь, декабрь, январь… — девять месяцев назад мать собирала мне на этом самом столе вещи, и я был мальчишкой-девятиклассником в клетчатой рубашке.

Я встал, поправил гимнастерку, надел фуражку и подошел к зеркалу.

Лейтенант! Все честь по чести!

Я прошелся вокруг стола, как это делал когда-то дядя Вася. За столом отец, мать, тетя Матрена, Прасковья и братишка. Все они смотрят на меня с восхищением и слушают мой рассказ…

Вдруг я услышал, как повернулся ключ в замке наружной двери. Сердце сжалось от волнения. Дверь хлопнула, и в комнату ворвался братишка. Лицо его было перепачкано, рубашка спереди отвисала под тяжестью чего-то.

— Колька! — воскликнул братишка и ошалело уставился на меня. — Во даешь! Нарядился? Ты как Хрюня из седьмого подъезда! Недавно он на Тишинке китель полковника нашел, не новый, но со шпалами. По вечерам, когда дворник спит, он в этом кителе гуляет. А фуражку никак найти не может.

— Дурак ты, Генка! — сказал я. — Здравствуй!

Я обнял брата. Генка вдруг присел, вытащил рубашку из штанов, и на пол посыпались белые костяшки клавишей от пианино.

— Ты не думай, это настоящие костяшки. Тут один мастер живет. У него сало есть, точно знаю. Он мне за костяшки целый кусок даст.

— Где ты взял клавиши?

— У Никитских в дом бомба попала. Женька сказал, из третьей квартиры. В доме на четвертом этаже пианино стоит. Залезли мы туда. Пианино на самом краю площадки. Я стал играть, Женька на своих кривых ногах пляшет. Кругом окон нет, одни каменные стены. Пианино гремит как гром. Играл, играл, а Женька все пляшет. Потом вдруг пианино закачалось и как полетит вниз. Я еле удержался на стуле. Оно летело, потом как ударится! Народ на улице даже пригнулся от страха, думали, бомба замедленного действия. Смеху! Пианино разбилось. Мы клавиши оторвали и пошли.

Брат почесал затылок, потом сгреб все костяшки и спрятал их под кровать.

— А то еще от матери попадет, — сказал Генка и, поглядев на меня, спросил: — У тебя поесть ничего нет?

— Нет, — ответил я и тут же обругал себя за то, что ничего не захватил с собой.

— Есть хочется! — с чувством воскликнул Генка.

— В шкафу под окном посмотри, — сказал я.

— Эх ты! — укоризненно произнес братишка. — Да я там каждый закуток знаю! Там стоит банка с американской тушенкой этого типа, нового соседа. Его на время поселили. Да что я у него брал-то? Так, одну чайную ложечку в день. Уж когда невмоготу. У него паек знаешь какой! Вчера полез с ложечкой. Дома его не было, открыл крышку банки и вижу — бумажка: «Не тронь, раз не ложил». Я, конечно, все равно пол-ложечки зацепил. У меня так слюни текли. Но больше не полезу. «Не тронь, раз не ложил»! Остряк!

— А где прежние соседи?

— Что тут было… — Генка развел руками. — Как только ты уехал, немцы совсем близко к Москве подошли. Ну кое-кто и драпанул. Наш Олег Семенович вызвал грузовик и стал в него барахло напихивать, ящики какие-то, ящики. А тут женщины с детьми, им тоже от немцев бежать хочется. Стали они наступать на Олега Семеновича, а он толстый, неповоротливый. «Жирная ты морда, директором столовой работал, лучше всех ел. А теперь на машине удираешь. Слазь!» Скинули с машины ящик. Один разбился, а там пачки масла сливочного, настоящего. Я две пачки схватил и под рубашку. Стою как ни в чем не бывало, а масло под рубашкой тает, еле донес.

— От отца письма есть?

— Нет. Он под Калинином воюет.

— И больше ничего не известно?

— Мать ходила в военкомат. Ей сказали: «Гражданочка, не волнуйтесь. Если чего с ним случится — сообщим!»

Генка полез в буфет, пошарил на полке рукой. Смахнул какие-то крошки на ладонь и в рот…

— Послушай, Генка, — сказал я братишке, — у меня деньги есть.

— Деньги же не едят. — Генка помолчал. — Много их у тебя?

— Много.

Я вынул из кармана гимнастерки пачку десятирублевых бумажек — мою первую получку — и стал раскладывать их на столе одна рядом с другой, как пасьянс.

Брат трогал бумажки. Он никогда не видел столько денег.

Как не похож был сейчас этот мальчишка на того Генку, довоенного, чистенького, с большой папкой для нот, с которой он ходил к учительнице музыки Арине Викторовне!

— Я завтра всем во дворе скажу, что ты лейтенант и что у тебя денег много. И мать обрадуется. Она на заводе сейчас. Рабочую карточку получает. Строгальщицей она работает. Такой станок есть, на нем железо строгают. На оборонном заводе.

Я слышал, как в замке повернулся ключ. Может, у матери предчувствие было, а может, ей кто сказал обо мне.

Она открыла дверь и шагнула ко мне, обняла и заплакала. Она плакала тихо, и тело ее вздрагивало.

Я увидел седые волосы, руки, пропитанные мазутом и израненные металлической стружкой. На матери был черный халат с пояском. Пах он чем-то чужим, непривычным.

— Ну чего ты, мама! — сказал я.

— Мам, — повторил Генка и тронул мать за плечо, — посмотри, сколько Николай денег принес.

Мать подняла глаза и снова посмотрела на меня, на мои петлички, на гимнастерку, и слезы опять покатились по ее щекам.

— На эти деньги мы можем картошки целый мешок купить, — сказал Генка.

Генка пошарил в сумке, которая висела на плече матери. Вернее, это была не сумка — зеленый чехол от противогаза.

— Ура, — крикнул Генка, — хлеб!

Он отломил корочку и проглотил.

— Значит, скоро на фронт? — спросила мать, утирая рукой слезы.

— Скоро. Да ты не бойся, мам! Сколько людей воюет…

Мать опять заплакала и, закрыв лицо руками, вышла на кухню.

— Это ничего, — сказал Генка. — Она в последнее время поплачет, поплачет и успокоится. Надо печку разжигать. Чай кипятить будем.

Генка запалил бумагу, на нее положил щепочки.

— Мы твою мандолину сожгли. Твой деревянный планер тоже и еще три стула. Зимой плохо было! Пойдешь, забор поломаешь, а доски сырые — не горят. Чем растопить? Мандолиной!

Огонь постепенно разгорелся, но дым в трубу не уходил — поднимался к потолку. Скоро из глаз потекли слезы.

— Ложись! — скомандовал Генка. — Это всегда так сначала. А потом нагреется, будет тянуть. Зимой, знаешь, не очень здорово. Дыму полно, а форточку открывать жалко — тепло уйдет. Лежим с матерью на полу и терпим. Я даже под кроватью раза два спал. У меня там убежище: сбоку сундук с тряпками, сверху матрац мягкий. Если бомба попадет, отскочит.

Вошла мать с чайником в руке. С нашим медным чайником, на ручке которого высечена звезда.

— Что же ты деньги-то разложил? — спросила мать, поставив чайник на печку.

— Это тебе, мам. Моя первая зарплата.

— Себе часть оставь. Может, чего купить надо.

— А я на всем готовом, мам. Кормят и одевают.

— Чего на обед дают? — спросил Генка.

— Щи.

— С мясом?

— Ага!

— Целую тарелку? — спросил Генка и проглотил слюну.

«Какой же я дурак, что не принес еды!» — опять подумал я и вспомнил хлеб, сахар, масло, которыми я обжирался однажды на ученье. И даже сейчас я покраснел от стыда.

— А еще чего дают? — не отставал Генка.

— Кашу с маслом.

Генка покачал головой и глубоко вздохнул.

— Знаешь что, — сказал я, — завтра рано утром ты возьмешь бидон и поедешь со мной в казармы. Я у повара попрошу каши гречневой с маслом.

— Врешь!

— Правда!

— Если бы целый бидон каши достать, — мечтательно произнес Генка, — мы бы с мамой неделю были сыты…

Мать собрала деньги, положила на видное место на буфете и придавила их белым слоником, у которого я когда-то отбил хобот. Потом она поставила на стол три чашки. Тонкими кусочками порезала пайку хлеба и на блюдечко посредине стола положила бумажку с сахарином.

За окном надвигался вечер. Может, он еще не надвигался, но в нашей комнате всегда рано темнело. Напротив нашего дома, шагах в пятидесяти, стоял такой же, как наш, пятиэтажный дом.

Мать задернула поплотнее шторы и зажгла свет. В комнате стало уютно. Как будто мы отделились от всего мира, будто жили как прежде, до войны.

— Отец у нас рядовой, а ты лейтенант, — сказал Генка. — Если он тебе на улице попадется, должен тебе честь отдать?

— По уставу должен.

— Ну, а если не отдаст честь, то что?

— Ничего. Он же отец.

— А по уставу?

— Я его остановлю и прикажу еще раз пройти мимо меня и отдать честь.

— Вот это да! — воскликнул Генка.

Мать сидела за столом и, подперев голову руками, смотрела на меня.

На лице ее была улыбка почти незаметная: чуть улыбались глаза, вернее, морщинки у глаз и губы. Мать смотрела и как будто открывала меня заново.

— Ну, как. же это ты так— вдруг и лейтенант? — повторяла она.

— Не один я, и Вовка Берзалин тоже.

— Вовка! Он-то совсем на военного не похож! Очкарик, скрипач! — крикнул Генка. — Я ему играл этюды!

— Ах ты, шобон! — нарочито громко сказал я, как когда-то говорил отец.

Мы рассмеялись. Стало еще уютнее в доме, будто с этим словом: к нам пришел сам отец.

— Ну, расскажи, расскажи… — просила мать. — Как же это ты с Вовкой… Я ведь тогда от директора письмо получила, недоброе письмо.

Я рассказывал матери, как все это было. Как убежали из поезда, как скитались на вокзале. Но не сказал я ей, что подделали год рождения в паспортах и что теперь я на два года старше. Ушли добровольцами, вот и все. Военком знакомый помог.

Мать смотрела на меня и, кажется, все видела и все понимала. Уж так устроены матери. А я говорил об училище, о старшине Ермакове, о старшем лейтенанте Голубеве, о том, как стреляли мы из минометов.

Генка сидел на полу у печки и слушал меня, раскрыв рот. Он забыл, что на столе есть хлеб и сахарин и что чайник уже давно вскипел.

А потом в дверь позвонили дважды, и к нам пришла Авдюхова из соседней квартиры.

— Ай, какой ты стал взрослый! — сказала Авдюхова и всплеснула руками. — Надо позвать Гречеву.

Пришли Гречева, Шитова, Муравина. Мать показывала деньги, прижатые белым слоником: «Первая получка сына!»

Мать разливала чай с морковной заваркой. Генка злился и не скрывал своей злости. Если бы не пришли все эти тетки, ему бы досталось два куска хлеба, а не один и в два раза больше сахарина.

Взгляды соседок были прикованы ко мне. Взгляды у них были одинаковые, и сидели они, плотно прижавшись друг к другу.

До войны они нередко ссорились между собой, что-то доказывали друг другу, кто-то был прав, а кто-то виноват. Все это с гневом обсуждалось на общественных кухнях. Шитову и Гречеву, которые живут в одной квартире, не раз вызывали на суд общественности. А сейчас они сидят рядом, и в глазах у них тревога. Их сыновья далеко от дома, — какая судьба им уготована?..

Как только появлялась новая гостья, мать просила рассказывать все сначала…

Вдруг погас свет. Мы зажгли свечку.

— Надо уходить, — сказала Шитова, — а то вся свечка сгорит.

Она взяла мою руку двумя руками и долго жала ее, улыбаясь.

— Может, еще отпустят… Может, еще свидимся… — произнесла Шитова и наконец отпустила мою руку.

— Уж дай я тебя обниму, — сказала Авдюхова, подойдя ко мне. — Ведь какой герой: семнадцать лет — и уже лейтенант.

Другие матери тоже стали прощаться со мной, и каждая хотела заглянуть в глаза и что-то сказать на прощание.

Все ушли, и в комнате стало тихо.

Мать постелила мне на диване и задула свечу. Я лежал на своем родном диване, где каждая пружина была знакома. Я водил рукой по плюшевой спинке, а из темноты на меня смотрели глаза матерей, и я слышал их голоса.

— Кольк, — вдруг прошептал Генка, — пистолет у тебя есть?

— Завтра дадут.

— Какой?

— «Тэтэ»!

— Ты из него стрелял?

— Стрелял.

— В руку отдает?

— Не очень, есть амортизация.

— Гена, — послышался голос матери, — Николаю рано вставать.

Я продолжал лежать с открытыми глазами. Вдруг до моего слуха донеслись звуки скрипки. Это играл Вовка.

Я и раньше, до войны, слышал его скрипку. Но тогда где-то шипел патефон: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось», где-то смеялись люди, а на пятом этаже девочка Тоня разучивала на пианино вальс.

Сейчас дом был как будто мертв. Усталые, полуголодные люди тихо лежали на кроватях. И тревожно, как плач, разносились по дому звуки скрипки.

Может быть, Вовка играл всю ночь. Не знаю. Мне кажется, я слышал скрипку во сне до самого утра…

— Вставай, сынок! — будила мать. — Вставай!

Я открыл глаза. Мать склонилась надо мной. Как хорошо я знаю вот такое, склоненное над собой, лицо матери.

— Вставай, сынок! — еще раз повторила она.

Я сделал несколько энергичных движений руками и крикнул:

— Генка, подъем!

— Пусть спит, — сказала мать.

— А каша?

— Может, тебе неудобно? Только командиром стал и уже кашу просить…

— Удобно, — сказал я и толкнул Генку под зад.

— Чего дерешься? — протирая глаза, сказал братишка.

— Каши хочешь?

Генка молниеносно вскочил с кровати и стал натягивать штаны.

Мы выпили по чашке холодного чая со вчерашней морковной заваркой, съели один кусок хлеба на троих, и я стал прощаться с матерью. Я хотел побыстрее уйти, чтобы не было слез.

Но глаза у матери были сухие, как будто она знала, о чем я думаю.

— Сядем перед дорогой, — сказала мать.

Мы сели. Мы не смотрели друг на друга. Глаза были опущены. Встали.

— Мам, ты бидончик дай побольше для каши, — попросил Генка.

— Возьми на кухне тот, с которым раньше за молоком ходили.

Мать обняла меня.

— Значит, на фронт?

— Не плачь, мам!

Мать не плакала.

Я вышел во двор и свистнул два раза. В окне третьего этажа блеснули очки, и через минуту лейтенант Берзалин отдал мне честь.

— Моя мать хотела посмотреть на тебя, — сказал Вовка.

— Моя тоже.

— Сейчас к матерям ходить нельзя — они плачут, уж это я точно знаю, — сказал Генка.

Мы минутку постояли и пошли к трамвайной остановке.

Часть третья Граната на всякий случай


1

Ночью наш эшелон остановился на станции Усмань. Слышались приказы командиров. По настилам съезжали с платформ «катюши». Мощные «студебеккеры», словно сказочные кони, несли на своих спинах зачехленные установки. Расчеты занимали места на машинах.

Здесь не нужны были слова и рассуждения. Здесь начиналась война, и все понимали друг друга с полуслова.

Я сидел в кабине «студебеккера» вместе с капитаном Голубевым. Ему дали новый чин и назначили командиром дивизиона. Мне просто повезло, что я попал к нему в дивизион.

Капитан напряженно вглядывался в темноту.

Машины одна за одной двигались на запад к линии фронта, нащупывая дорогу тонкими, как стрелы, лучами света. Там, впереди, вспыхивали яркие зарницы, оттуда доносился гул, похожий на раскаты весеннего грома. С каждой минутой фронт приближался.

Слово «война» для меня и моих сверстников всегда имело особое значение. Как часто мы слышали это слово по радио, дома от матери и отца. Война на озере Хасан, война в Польше, в Финляндии. Война, война…

Мы, мальчишки, просто не могли жить без войны. Мы разделили наши пресненские дворы на враждующие лагери — все точь-в-точь как на международной арене. Если мы ловили шпиона с соседнего двора, то тут же объявляли войну. Нашими снарядами были куски глины и камни, а зимой снежки.

К шестнадцати годам на моей голове было три пробоины. Но у Женьки таких пробоин было шесть, и он считался храбрее меня.

Теперь я все это вспоминаю, конечно, с улыбкой. Я слышу, как грохочут настоящие пушки и от грохота содрогается земля.

Я начальник разведки. У меня взвод бойцов. Правда, во взводе всего восемь человек. Но ничего, скоро будет пополнение.

До рассвета мы должны разместить матчасть в лесу, замаскировать ее. Завтра утром определим огневые позиции, и уж тогда берегитесь, фрицы!

— Погляди назад, наши машины не отстают? — сказал капитан.

Я вылез из кабины на подножку. Машины, будто прицепленные друг к другу, шли ровной колонной. В голове колонны «виллис» командира полка, майора Соколова. На следующей машине ехал Вовка.

— Денисов? — негромко позвал меня капитан. — Не отстают наши?

— Все в порядке, товарищ капитан, — отрапортовал я. — Машины идут на заданной дистанции.

Машины мчались к фронту. Теплый ветер напирал в грудь, залезал в уши, ноздри, и от этого в душе моей росла военная лихость. Запеть бы: «Эх, тачанка-ростовчанка, наша гордость и краса…»

Я видел, как «виллис» свернул с дороги в лес. Машины тоже поворачивают, и лучи фар будто режут деревья под самый корень.

И опять вполголоса звучит команда. В напряженной тишине рычат мощные моторы «студиков». Уже зазвенели топоры. Долой лишние сучки с деревьев, долой деревья, которые мешают поставить машины! Сейчас мы хозяева в этом лесу, и наши распоряжения — закон.

Бойцы натянули маскировочные сетки над машинами. Шалишь, фриц! Теперь твои самолеты не увидят грозное оружие.

Наш дивизион первым кончил маскировку. Ведь нами командовал капитан Голубев. Засучив рукава, он сам валил деревья, обрубал сучки, натягивал сетки. Он сам садился за руль «студебеккера» и ловко разворачивал машину. Он все умел и делал это лихо, точь-в-точь как там, в училище. Потому мы любили его. Рядом с ним работа спорилась.

Мы видели, как капитан Голубев подошел к командиру полка и, четко стукнув каблуками, отрапортовал:

— Маскировка матчасти триста восемьдесят шестого дивизиона закончена.

Майор осматривал нашу работу. Я шел рядом и видел, как улыбался капитан Голубев. Он радуется, что теперь настоящим делом занят. Он радуется как мальчишка, хоть ему уже двадцать семь.

— Молодец, капитан! — сказал командир полка. — Отдыхайте!

Я разыскал Вовку. Он тоже закончил работу. Мы набросали на землю еловых веток и легли. Приятно пахло свежей хвоей.

В тишине ночи был слышен гул войны. Казалось, что этот гул доносился до нас не только по воздуху. От него содрогается земля, на которой мы лежим. Я смотрел на небо. Сквозь ветви деревьев проглядывали звезды. Может быть, оттого, что там, за линией фронта, алел горизонт, звезды не имели привычного голубоватого цвета. Они поблекли и выглядели грустно.

— Начштаба мне письмо от Нины передал, — сказал Вовка.

Вовка вынул исписанный лист бумаги и показал мне.

Я был наполнен ощущением фронта, к которому так стремился. Дороже этого в данную минуту для меня ничего не могло быть на свете. А Вовка опять со своими сентиментальными мыслями лезет.

— Хочешь, я тебе прочитаю письмо? — сказал Вовка.

— Сейчас темно!

— Я его почти на память знаю.

— Когда это ты успел его выучить?

— Пока в машине ехал!

Вовка начал:

— «Здравствуй, Вова! Я получила твое письмо, и не представляешь, как обрадовалась. От счастья я даже плясала перед девчонками из общежития, и они сказали, что я сумасшедшая.

Значит, есть на небе бог! Ну, не бог, а так, звезда такая, которая людям добром светит. Ведь я не верила, что получу от тебя письмо.

Твое письмо я читаю, читаю и начитаться не могу. Каждая строчка до самого сердца дотрагивается.

Ой, Вова, как я хочу поскорее попасть на фронт! Я все для этого делаю. Учусь хорошо. По стрельбе из винтовки среди девушек первое место занимаю. Сначала у меня не выходило. А теперь приловчилась. Я смотрю на мишень и представляю фашистскую рожу. Руки у меня дрожать перестают, и винтовка не качается.

Мои мысли с тобой на фронте. Наверное, для всех людей фронт — это как огонек ночью. Бабочки летят ночью к свету — так и люди. Для меня этот свет вдвойне. Неужели мы с тобой встретимся когда-нибудь? Я все время отгоняю от себя такую мысль, потому что мне страшно.

С фронта, конечно, писать трудно. Но, может, найдешь минутку, опиши все, как есть. Как воюешь, как по фрицам стреляешь.

До свидания. Нина».


Я не знал, что сказать другу. Восторгаться было не по душе. Притворяться не хотелось.

— Ты не ответил Галке? — спросил Вовка.

— Нет.

— Не понимаю.

— Как можно меня понять? — возмущенно ответил я. — Мы на фронт приехали. Завтра в бой вступаем. А ты на память письмецо зазубриваешь. О девчонке нюни распускаешь.

— Ты не прав, Коля! Если мы приехали воевать, значит, мы не люди, значит, нам чужды любовь, страсть, добродетель? Значит, мы в скотов превращаемся. Так, что ли? Убивать, громить, и все… Такого не может быть.

— Я не говорю, что в скотов превращаться надо. А убивать надо. Если ты его не убьешь, он убьет тебя. Война!

— Война, конечно, — произнес Вовка. — Но даже на войне у человека должна быть какая-то ниточка к другой жизни, какая-то мечта, которая согревает.

— Все это расслабляет, отвлекает от главного, — сказал я. — Вот свернем шею фашистам, тогда…

Вовка не отвечал мне. Я не стал спорить с другом. Я смотрел на звезды. Мне вспомнилась мать в черном заводском халате, с сумкой из-под противогаза. Вспомнился Генка, белые кресты на окнах московских домов…

Когда Генка ехал с нами в казармы, он спросил Вовку:

— Вова, я похож на Николая? Заметно, что я его брат?

— Конечно, — ответил Вовка. — Только у тебя нос чуть пошире.

— Скажи, Коль, — дернул меня за рукав Генка, — а правда, что минометы могут через дом стрелять? Можно поставить миномет около скамейки и шарахнуть по второму корпусу?

— Можно! — ответил я.

— Не видно будет, куда стреляешь?

— На крышу надо наблюдателя посадить. Будет корректировать.

— Как?

— По телефону.

— A-а! Значит, еще телефон нужен. А ребята о телефоне не знают…

Ах, Генка, Генка! Как ему нравилось идти с нами по улице. Мы отдавали честь старшим по званию, и Генка опускал руки по швам, и лицо его принимало серьезное выражение.

Когда нас приветствовали красноармейцы, Генка не верил глазам. Он глядел по сторонам, оборачивался назад. Но никого кругом не было. Значит, солдаты отдавали честь нам.

Нам и самим все это удивительно было. Ведь год назад мы бегали по дворам, как все, лазали через заборы, с девчонками в палочку-выручалочку играли.

…Подойдя к воротам казармы, я взял у Генки бидон. Честно говоря, мне не очень удобно было идти с бидоном по двору казармы. Но как только я вспоминал выражение лица Генки, когда он собирал крошки в буфете, моя решимость увеличивалась.

— У меня тут мать и брат, — сказал я повару и почувствовал, что краснею до самых ушей. — Мою порцию положите сюда, в бидон.

Повар взял бидон, подмигнул мне: дескать, все понятно, и в одну секунду наполнил бидон до краев гречневой кашей с мясом. Сверху положил кусок масла.

Краска еще больше залила лицо. Я не знал, как благодарить повара. А он улыбался и подмигивал…

— Принес! — крикнул Генка, когда я появился с бидоном.

Он тут же ковырнул пальцем масло и вынул из бидона кусок мяса.

— Ехать знаешь как?

— В любой конец города без билета! — ответил Генка.

— Вот тебе рубль, на трамвай!

— Хорошо иметь богатого братца! — сказал Генка и, обтерев правую руку о штаны, стал прощаться. — Может, ты еще приедешь домой?

— Может.

— А если нет, то ты их там, гадов, бей крепче. Эх, не вовремя я родился! Мне бы постарше быть, я бы им показал. Я бы по домам не лазил, пианино не переворачивал, я бы настоящие бомбы взрывал.

— Ты за мамой посматривай, — сказал я, — помогай ей. И не кидай больше пианино вниз.

— Думаешь, так просто еще такое пианино найти?

Я обнял Генку. Когда он пошел, я смотрел ему вслед. Он шел, крепко держа в руке бидон с кашей. Мне так хотелось, чтобы он повернулся и помахал мне рукой… Я не знаю зачем. Я ничего не загадывал. Просто хотелось. А он не оборачивался.

И уже у самой трамвайной остановки он повернулся. Увидев меня, радостно помахал рукой, поднял бидон над головой и звонко крикнул:

— До свидания!

…Небо уже светлело. Исчезли ночные звезды. Золотистые лучи солнца пробивались сквозь сосновые ветви. Даже гром войны, кажется, поутих в эту прекрасную минуту рассвета. Я так отчетливо представил пионерский лагерь в Успенском… Мы жили в брезентовых палатках, в лесу. Так же пробивалось по утрам сквозь ветви солнце, так же пахло хвоей. Кажется, сейчас затрубит горн, и все мы весело наперегонки побежим к Москве-реке и будем бултыхаться в прозрачной воде, доставая со дна песок…

В эту минуту над лесом разнесся рев снаряда и воздух полоснуло резким взрывом. Посыпались ветки с деревьев. Люди вскакивали со своих мест и не сразу понимали, что происходит. Неподалеку от нас разорвался второй снаряд, третий… Огромная сосна, вздрогнув, чуть покачнулась, а потом стала плавно падать, набирая скорость, ломая ветви соседних деревьев, разрывая маскировочные сетки.

Мы с Вовкой выскочили на опушку леса. Фашистские снаряды продолжали лететь. Мы слышали их раздирающий душу звук. Мы бежали по дороге. Впереди мелькнула чья-то спина. Я узнал капитана Голубева.

— Товарищ капитан! — крикнул я.

Голубев обернулся. На его лице не было страха. Он улыбался.

— Я к командиру полка! — крикнул на бегу капитан.

— Мы с вами! — в один голос сказали мы с Вовкой и побежали вслед за капитаном.

Позади нас слышался топот солдатских сапог.

Над нами пролетел снаряд. Какой это сумасшедший звук: рев урагана, сирены, вой шакала — все слилось в нем. Снаряд рванулся где-то впереди, чуть слева.

Приближался следующий снаряд.

— Ложись! — крикнул Вовка и бросился в кювет налево.

Я прыгнул следом за Вовкой, а капитан Голубев скрылся в кювете направо.

Рев снаряда застелил небо, лес, дорогу… Земля содрогнулась, и стало тихо, как бывает в деревне.

Мы стряхнули с себя землю и выглянули из кювета. На той стороне дороги, где укрылся капитан, была огромная воронка.

Мы стояли на краю ее. Мягкая земля оседала под ногами и терпко пахла.

Вовка снял с головы каску и стал лихорадочно откидывать ею мягкую землю. Мы уже не слышали свиста снарядов и их разрывов. Где-то стонали раненые, а мы копали. Пот заливал глаза.

«Мы не можем перекопать все эти тонны земли», — подумал я, и у меня появилось отчаяние.

А Вовка не переставал работать. И взгляд его говорил о том, что он один может перекопать всю землю, если нужно.

Я копал и думал, что я слабее Вовки. Мышц у меня больше, но, видно, у человека есть еще какая-то сила. Я смотрел на него и копал, копал…

Каска моя уперлась во что-то мягкое.

— Рука! — крикнул я Вовке.

Мы копали еще некоторое время и вытащили из земли капитана.

Он лежал лицом вверх. Распались на лбу его светлые вьющиеся волосы. Открытый рот был забит землей, и только несколько белых зубов проглядывали из-под нее. Глаза его смотрели непонятно куда.

Я опустился рядом с капитаном и почувствовал усталость. Эта усталость разлилась по телу, сковала руки, ноги, притупила мозг.

Я смотрел на капитана и, казалось, ощущал, как холодеет его тело.

Мне вдруг захотелось кричать. Не может из такого человека уйти жизнь! Он же сильнее нас, он стреляет лучше всех, скачет на лошади лучше всех, он воевал на озере Хасан…

Но я сидел и молчал. И не было сил поднять руку, шевельнуть языком. Я только повторял про себя: «Как же так, товарищ комбат?»

Подошел майор Соколов.

Он снял фуражку, наклонился к капитану и пальцами закрыл ему глаза. Солдаты подняли тело капитана и унесли.

Я по-прежнему сидел и смотрел на мягкую землю, на которой остался след.

«Как же так?» — повторял я один и тот же вопрос.

Вовка сидел, опершись на колени, и смахивал слезу.

2

Вместе с командиром полка мы отправились с линии фронта на рекогносцировку местности. Машина остановилась у большого щита, на котором написано: «Дорога простреливается».

Отсюда уже виден противоположный высокий берег реки Воронеж, где обосновались фашисты. У нас на том берегу лишь небольшой кусок земли около дамбы. Наши стоят там насмерть.

С высокого берега немцы хорошо просматривают местность вокруг. Огромная пойма на нашей стороне реки. Кое-где дома и среди них одно высокое здание. Мы идем к нему. Идем осторожно, иногда делаем перебежки.

Двери всех домов настежь раскрыты. Ветер носит по земле обрывки бумаг. И среди этого безжизненного царства только бумажки кажутся живыми. Они летят, переворачиваясь в воздухе, падают и снова поднимаются вверх.

Мы вошли в подъезд пятиэтажного дома. Все здесь носит следы поспешного бегства. На лестничной площадке швейная машина, тут же детская кукла с закрывающимися глазами.

Мы поднимаемся на чердак, устанавливаем около слухового окна стереотрубу. Первым в нее смотрит майор. Смотрит долго, осторожно двигая трубу из стороны в сторону, чуть поднимая и опуская.

Майор разложил свою карту и указал нам огневые позиции. Для гвардейских минометов огневые позиции — дело номер один. «Катюши» воюют по-особенному. Установки выезжают на огневые позиции, дают залп по цели и удирают, пока фриц из пушек огонь не открыл. Нужны такие позиции, чтобы было удобно подъехать и уехать.

Мы поставили крестики на карте и стали поочередно смотреть в стереотрубу. Эх, если бы ребятам из нашего двора, и даже самому Ваське Чудину, дали хоть раз заглянуть в стереотрубу! Он бы считал себя счастливчиком!

Два глаза, усиленные в сотни раз! Хорошо видно все, что происходит на немецком берегу, «Смотрите!» — чуть не воскликнул я. В касках, с засученными по локоть рукавами, фашисты подошли к грузовику, сели в него и поехали.

Перед нашим домом послышался разрыв мины. Следующая разорвалась позади дома. На артиллерийском языке это называется «вилка».

— Вниз! — скомандовал майор.

Вовка схватил стереотрубу вместе с треногой. Мы побежали по лестнице.

На первом этаже мы влетели в раскрытую дверь какой-то квартиры, и сразу несколько мин ударили по крыше. Дом содрогнулся. И даже здесь, на первом этаже, с потолка посыпалась штукатурка.

— Как же они узнали? — спросил Вовка.

— Засекли блеск стекол стереотрубы, — ответил майор.

Он разложил на обеденном столе карту. Мы присели вокруг.

Все было очень по-домашнему. Над столом большой матерчатый абажур розового цвета. У стены буфет, и в нем чашки с цветочками. Бери и устраивай чаепитие. В соседней комнате кровати. На них подушки и одеяла. Ложись и отдыхай.

В этой домашней обстановке майор выглядел не таким суровым, как всегда. Он больше был похож сейчас на приветливого хозяина, к которому пришли гости.

Тонким пунктиром майор наносил на карте дорогу, по которой должны двигаться ночью «катюши».

Эти линии мы перенесли на свои карты и отправились проверять подъездные пути на местности. Майор сказал, что будет ждать нас здесь, но сам опять полез на чердак и оттуда в бинокль продолжал рассматривать будущие огневые позиции.

Мы с Вовкой вышли из подъезда, кивнули друг другу и пошли каждый своей дорогой.

Страшного в нашем путешествии ничего не было. До передовой еще далеко… Я поглядывал на карту, аккуратно уложенную в планшетке, и шел точно по заданному маршруту, стараясь запомнить каждый поворот. Я двигался перебежками, а в одном месте даже ползком.

Наша огневая расположилась между двух домов в скверике. Я стоял за домом, разглядывая сквер. Еще сохранилась клумба, на ней гвоздики.

Я пометил места для каждой установки, прикинул на глаз, где можно вырыть окопчики для расчетов. Потом сорвал несколько алых гвоздик. Все равно сегодня ночью они будут втоптаны в землю.

Когда я вернулся в дом, майор и Вовка уже сидели за столом.

Майор усмехнулся, увидев меня с цветами. А Вовке, видно, понравились цветы. Он взял в буфете вазочку и поставил в нее цветы.

…Вся жизнь полка в этот день была подчинена будущей ночной операции. Это наш первый залп по фашистам. Командиры проверяли матчасть, шоферы готовили машины, а я снова чертил маршрут по карте. Я закрывал глаза и еще раз пытался увидеть дорогу, дом, за которым надо повернуть налево, скверик с клумбой.

К вечеру в расположении дивизиона появился новый командир, вместо Голубева.

— Капитан Савельев отрекомендовался он.

Ростом он был невысок. В плечах широкий. Квадратная голова на короткой шее. Глаза как щелки, и было трудно разобрать, что в них написано.

Я вспомнил улыбку Голубева. Даже на его мертвом лице была эта улыбка. Глаза были закрыты, а на губах улыбка. Мы дали тогда три залпа из автоматов и пистолетов и похоронили нашего капитана.

— Маршрут проверен? — строго спросил меня новый командир.

— Так точно!

— Выступаем в двадцать четыре ноль-ноль! Учтите, на вас большая ответственность.

— Слушаюсь. — Я приложил руку к козырьку.

Не люблю, когда мне говорят об ответственности. Капитан Голубев не сказал бы так. Он улыбнулся бы, похлопал меня по плечу и ободрил: «Все будет в порядке, лейтенант».

Савельев еще постоял около меня, как будто намереваясь что-то сказать, но не сказал. В глазах у него была какая-то замкнутость. А у Голубева взгляд был открытый и в глазах вся душа — от первой до последней строчки.

Капитан ушел, а я подсел к Вовке.

— Волнуешься? — спросил я.

— Я пытаюсь думать о чем-нибудь другом, — ответил Вовка. — Я так всегда на экзаменах делал. Отец меня научил. Ведь от того, что волнуешься, лучше не будет и уверенности не прибавится.

— Но ты понимаешь, малейшая ошибка…

— Понимаю, — спокойно сказал Вовка. — Отец как-то рассказывал, что он был на военном заводе и видел человека, который со склада в цех нитроглицерин носит. От малейшего сотрясения нитроглицерин может взорваться. Если бы этот человек думал, что он споткнется и упадет, разве он донес бы?

Железная логика у моего приятеля, хоть гвозди заколачивай.

Мы увидели майора и вскочили, но он по-дружески взял нас за руки и посадил на место.

— Как настроение? — спросил Соколов.

— Все в порядке, — ответил я за двоих.

Майор сказал:

— Знаю, волнуетесь. Я тоже волнуюсь.

После этих слов у меня стало спокойнее на душе.

…В двадцать четыре ноль-ноль в лесу, где мы расположились, все пришло в движение. Бойцы отвязывали маскировочные сетки, шоферы заводили моторы. Сняты чехлы с установок. Длинные серебристые снаряды осторожно надвигаются на направляющие рельсы. Все это делается четко, без лишнего шума.

На дорогу выехал «виллис» командира полка, за ним выстроились машины восемьдесят пятого дивизиона, в хвост им встал наш «студик».

Капитан Савельев сидел в кабине машины, а я стоял на подножке. Отсюда лучше видно в темноте. Машины тронулись. И опять теплый августовский ветер напирает мне в грудь.

Вот развилка дороги, где стоит регулировщица. Она очистила для нас путь. Секретное оружие мчится на огневые позиции!

— Правее! — крикнул я шоферу.

«Надо было стоять на той подножке, где шофер, а не на этой», — подумал я с опозданием.

— Этот дом помню! Верно едем! — шептал я и смотрел в темноту до боли в глазах. — Стой! — закричал я, узнав тот самый дом, где нужно поворачивать налево.

Шофер резко тормознул, идущая сзади машина тоже скрипнула тормозами. И все-таки она не успела остановиться и ударила в нашу машину буфером.

Капитан многословно выругался.

— Налево, — повторил я.

— Заблудился, что ли? — крикнул капитан.

— Здесь поворачивай! — закричал я.

Машина повернула. Ее колеса врезались в скамейку. Треснула доска. Я спрыгнул с подножки. Правое переднее колесо проехало по клумбе.

Машины встали на позиции, и я отер пот со лба.

Теперь слышалась команда капитана:

— Укрепить установки!

Капитан посмотрел вмятину на буфере.

— Чтобы это было в последний раз! — сказал он строго. — Разведчик должен быть уверен в каждом шаге. Одна ошибка может грозить знаешь чем…

— Понимаю, — сказал я и опять вспомнил капитана Голубева, его звонкий, упругий голос.

Командиры батарей докладывали о готовности.

Мы с капитаном проверили квадрат цели, снова рассчитали расстояние, прицел, площадь поражения.

Расчеты у орудий. Проверен каждый снаряд. На лобовое стекло машины опущена броня, с небольшой щелью для того, чтобы шофер мог видеть дорогу, когда будет покидать огневую.

— Прицел! — кричит капитан, и слова его как эхо повторяют комбаты и взводные.

— Все в укрытие! — звучит команда.

— Все в укрытие! — повторяют другие голоса.

Расчет скрывается в окопчиках. Командир установки и шоферы лезут в кабину. Командир установки берется за ручку пуска. Шофер заводит мотор.

— Огонь! — кричит капитан.

Словно молния, вырывается огонь из сопла снаряда и уносит его в ночное небо. Один, второй, третий…

Снаряды летят ж цели, и десятки огненных точек прошивают черное ночное небо.

Как только с направляющего рельса слетел последний снаряд, расчеты бросились к машинам. Подняты крепления. Враг, конечно, засек огневые позиции и сейчас же ответит ударом.

Наши снаряды рвутся в городе. Кажется, что это яркий фейерверк взлетает в ночное небо. Огромные снаряды громят врага, а не сгоревшие до конца пороховые шашки заряда летят в воздух и там рассыпаются на мелкие пылающие искры, которые медленно, как во время праздника, опускаются на головы уничтоженных и перепуганных фашистов.

— Ты что, в парк культуры приехал? — резко дернул меня за рукав капитан Савельев и бросился к машине.

На ходу я впрыгнул на подножку.

— Налево! — крикнул я, и машина понеслась налево.

Еще один поворот. «Студик» набирает скорость. Теплый ветер бьет в лицо.

На немецкой стороне завыли шестиствольные минометы, которые почему-то зовут «ванюшами». Мины ударили по нашим огневым позициям. Но нас-то там нет.

Мы уже выехали на шоссе. Я по-прежнему стоял на подножке, смотрел вперед на дорогу и радовался встречному ветру.

3

Наверно, тому, кто не был на войне, она кажется полной таинства, романтики и загадочности. А на самом деле к войне, как ко всякому делу, привыкаешь. Бегут один за другим дни, и в них есть свой порядок и даже привычная обыденность.

Ну что из того, что над головой летит снаряд? Очень скоро я научился по звуку определять, где этот снаряд упадет. И конечно, я не пригибался без нужды и не плюхался в грязный кювет с закрытыми глазами. Я знал, на какой высоте должны лететь самолеты, если они хотят нас бомбить. Я мог точно выбрать место для огневых позиций и запомнить дорогу к ним. Словом, не боги горшки обжигали.

Немцы в эти дни напирали на нас. Ох, как они напирали! Гитлер бросал под Воронеж все новые и новые силы. Когда не хватало своих солдат, он присылал в подкрепление румын и венгров. Гитлеровские генералы хотели во что бы то ни стало продвинуться вперед.

А мы стояли насмерть. Мы не намерены были отступать. У нас был в кармане небольшой листок, на котором напечатан приказ наркома обороны под номером 227 — «Ни шагу назад!». Да и без приказа все понимали, что отступать некуда. Сколько уже городов оставили! За всю историю России ни один чужестранный солдат не доходил до Воронежа, а немец дошел…

В Воронеже две огромные силы уперлись одна в другую. Все ждали исхода. Что же будет? Попрет фашист дальше или у него пороху не хватит? Сводки Советского Информбюро в эти дни начинались словами: «На Воронежском фронте идут ожесточенные бои с превосходящими силами противника…»

Мы давали залпы днем и ночью. И ведь придумал же кто-то назвать наше грозное оружие таким ласковым словом «катюша»…

Чтобы связь наших «катюш» с пехотой была еще крепче, каждый минометный дивизион был придан пехотному полку.

— Ты отправляйся прямо на НП командира пехотного полка, — сказал мне однажды капитан Савельев. — Такой приказ вышел. Там будешь цели определять и оттуда по телефону сообщать координаты. Дело ответственное!

— Слушаюсь, — сказал я.

Почему он мне все время об ответственности долдонит? Может, в гражданке к этому слову привык? Черт его знает! Только у меня от этого настроение портится.

— Конечно, там на передовой поосторожней будь, — добавил капитан, заметив мое недовольство и не поняв его причину. — Сам знаешь: передовая, с врагом нос к носу!

Капитан заглянул мне в глаза. Наверное, подумал, что мне страшно. Нет, капитан, мне совсем не страшно, а даже радостно. Давно об этом мечтал.

— Вы не знаете, — спросил я, — лейтенант Берзалин тоже на передовую пойдет?

— Все начразведки там будут. На самом переднем крае…

Капитан улыбнулся.

Я улыбнулся в ответ и сказал:

— Рад, что меня на передовую посылают. Всегда хотелось туда.

На том и кончился наш разговор. А вечером я топал на передний край, за реку. Туда ходят только ночью. Ночью отправляют подкрепление и еду, ночью выносят оттуда раненых.

Я шел за поварами тридцать пятого пехотного полка. Дорогу они хорошо знают. Каждую ночь за едой в тыл ходят и обратно на передовую возвращаются. Правда, дорога тут одна, через мостик. Говорят, он простреливается немцами с высокого берега…

До мостика далеко. Впереди шагают повара, за ними человек шесть молодых ребят из пополнения, а сзади мои бойцы: сержант Уткин, рядовые Попов и Юрка. В моем разведвзводе восемнадцать человек, а взять нужно было, как сказал капитан, двоих-троих, для того чтобы телефонную связь наладили и охраняли ее.

Поначалу во взводе меня не очень признавали пожилые красноармейцы. В глазах у них было написано: «Какой ты командир, молодо-зелено!»

Но потом эта улыбочка исчезла. Задания я выполнял точно, трусости за мной замечено не было. Единственно, чего не научился делать — водку пить. Выпить, конечно, я могу, но не хочется. На мою долю каждый день по сто граммов выдают. Бойцы между собой делят. Правда, в долгу не остаются. Они узнали, что я люблю помидоры. А километрах в шести от нас, в пойме на нейтральной полосе, было помидорное поле. Сержант Уткин прихватил с собой Попова и Шустова, и они пошли за помидорами.

«Вы, братцы, не стреляйте, — сказали они пехотинцам, — мы за помидорами. Командир у нас их любит».

«Валяй», — сказала пехота, и ребята поползли. Ползут, а руками по плетям шарят, помидоры тихонько отрывают.

Вдруг Уткин слышит впереди чье-то дыхание: «Это ты, Иван?»

Кто-то метнулся в сторону от сержанта.

Сержант громко выругался, прополз еще метра три вперед и наткнулся на ведро с помидорами. Немец оставил.

Когда я вернулся от капитана Савельева, эти помидоры горели красным кумачом на столе, рядом на газете щепотка соли и черный хлеб. Я ел помидоры, захлебываясь соком, и думал, кого же мне взять с собой.

Конечно, надо взять Уткина. Он был на передовой и в разведку не раз ходил. Он парень веселый и ловкий. Внешне, конечно, природа его не очень облагородила: глаза близко посажены, нос длинный.

Я взглянул на Прохорова, Умничкова, Шустова и Попова. Попова я возьму точно. Сильнее его никого во взводе нет. Руки как грабли. Плечи — две сажени. Попов по:крестьянски молчалив. Слушает он обычно людей внимательно. На его изъеденном оспой лице морщинки то разбегутся в добродушной улыбке, то застынут в раздумье. Когда он рядом, то увереннее чувствуешь себя.

И еще я решил взять Юрку. Он совсем мальчишка, хотя старше меня на год. Юрка прибыл с последним пополнением, Никто его всерьез до сих пор не принимает. Бойцы даже фамилию его толком не знают. То ли Изотов, то ли Зотов. Все зовут просто Юрка. «Юрка, сбегай за кипятком… Юрка, отнеси письмо связному!» При каждом окрике Юрка краснеет, но приказания выполняет точно.

Позавчера Юрке пришло из дома письмо. Обычное письмо, сложенное уголком. Когда связной принес письмо, Юрки в землянке не было. Шустов вскрыл письмо и прочитал. Подлец, конечно!

Письмо было от мамы. Не пей воды из реки. Если холодно будет, кальсоны надень.

Солдаты посмеялись, а Юрка взял письмо и ушел. Не было его до полуночи.

«Пусть на переднем крае потолкается, — решил я, — Вернется, во взводе по-другому к нему относиться будут…»

Юрка, Попов и Уткин идут сейчас следом за мной. Все слышнее звуки фронта. Одиночные выстрелы и пулеметные очереди, длинные и короткие. Вдруг минутная пауза, когда тихо-тихо, и снова глухой стук пулемета.

Впереди в темноте послышались чьи-то голоса. Но повара идут по-прежнему уверенно, не останавливаясь. Видно, эти голоса были привычны им.

В темноте забелели бинты.

— Дай закурить, браток, — послышался хриплый голос раненого, — хоть на одну затяжечку.

Уткин остановился и вынул кисет. Бинты покрывали руку, плечо и грудь бойца. Большие глаза горели на его обескровленном лице. Уткин крутил цигарку, а мимо нас медленно, опираясь друг на друга, держа в руках доску вместо костыля, брели раненые.

— Спасибо, браток, — сказал раненый и взял цигарку.

Он побрел вслед за всеми остальными, на ходу раскуривая цигарку. Вскоре он скрылся в ночи. Я подумал, что эти люди похожи на привидения. Мелькнули, и нет их. И никогда не встречу их больше. Война мне представилась в образе чудовища, которое высасывает кровь людей. Молодые, здоровые парни идут на передовую. И потом бредут обратно по ночной тропе в тыл, как привидения, обескровленные и обмотанные бинтами. А навстречу им опять шагают розовощекие парни. И так будет до тех пор, пока не сдохнет это отвратительное чудовище — война.

Повара придержали шаг, и я увидел отблеск воды. Через речку неширокий, в две доски, пешеходный мостик. Может быть, когда-нибудь сюда приходили женщины полоскать белье и весело перекликались во время работы.

Сейчас затаенная тишина разливается вокруг.

Первый повар осторожно вступил на мостик. Он шел так, будто доски под ним провалятся. Дойдя до середины, повар вдруг побежал. Мостик раскачивался из стороны в сторону.

Очень быстро перебежал на тот берег и второй повар.

Третий повар шел на цыпочках. Будто он подходил к двери спальни, боясь разбудить кого-то. Это было похоже на цирковое представление. И зачем он так шел?

Когда повар был на середине мостика, с высокого немецкого берега ударил пулемет. Его трассирующие пули, как белая нитка, протянулись к мостику. Повар повалился в воду, а пулемет продолжал глухо стучать.

Не успели мы сообразить, что к чему, как наш Юрка сбросил с плеча полевой телефон, нырнул в воду и вскоре вытащил на берег повара вместе с его термосом.

Повар сел на берегу, снял сапоги и вылил из них воду.

— Завсегда этот гад стреляет по мостику, — сказал повар. — Вчерась Мишка нырял, сегодня я. И не поймешь, в чем тут дело. То молчит, молчит, гад, то как начнет палить. На мостике никого нет, а он все одно стреляет, и патронов ему, гаду, не жалко. Дежурный, что ли?

Как только смолк пулемет, я решил идти. Пробегу или не пробегу? А может, немец сидит у пулемета, смотрит в прорезь прицела и держит пальцы на гашетке. И видит меня… И раздастся очередь…

Я делаю один шаг к мостику, второй и бегу, стараясь не греметь сапогами. Тело сжато страхом, оно как пружина, оно ждет удара.

«Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь…» — считаю я про себя, чтобы не было так страшно. Ноги почувствовали землю. Пробежав два шага, я бросился под куст. Я хватаю воздух раскрытым ртом, снимаю каску, по лицу бегут струйки холодного пота.

Я вижу, как по мостику бежит Уткин. Он бежит хитро, какими-то рывками: два шага сделает, остановится на мгновение и снова рывок. Пулемет молчит.

Потом на мостик вступил Попов. Он шел спокойно, как ходят люди по мирной земле. Может быть, не хотел бежать потому, что очень будут громыхать его сапоги или ему было наплевать на немца и его пулемет…

Юрка бежал по-мальчишески легко и беззаботно.

На мостик вступил повар, который уже нырял в воду. Стоило ему сделать несколько шагов, как снова застрочил пулемет.

— Ну, зараза! — услышал я возле себя голос первого повара. — Невезучий он, черт. Того гляди, еще утопит термос со щами!

Пулемет строчил. Повар, поверив в свою невезучесть, полез в воду и стал переправляться через речку вплавь. Может быть, и не смешно все это было, но мы улыбались.

Повар плыл, громко фыркая и поглядывая на высокий берег. Пулемет молчал. Можно было бы перейти мостик уже раза три туда и назад, а он все плыл, и мы продолжали улыбаться.

Повар вылез на берег, сел, вылил воду из сапог.

— Федьк, — позвал неудачника его приятель, — жив?

— Жив!

— Наверное, щи-то совсем остудил.

— А если бы меня пришибло, тогда что?

Больше мы ни о чем не говорили. Мы шли туда, где была передовая, где наши войска и немцев разделяло расстояние в десятки метров…

Нас привели к ходу сообщения.

— Валяйте прямо, — сказали нам повара, — а там спросите, где землянка командира полка.

4

В землянке командира полка горела керосиновая лампа. За столом сидел подполковник и пил чай.

— Заходи, гвардеец, — сказал он. — Чайку хочешь?

Я сел за стол и покраснел. Сам не знаю почему. Может, потому, что командир полка говорил со мной как с равным, или потому, что необычным мне показалось предложение выпить чайку на передовой.

— Держимся, — сказал подполковник, наливая мне в кружку чай. — Уже второй месяц держимся на этом пятачке. Чего они тут против нас не делают! По восемь раз в день в атаку ходят. А мы держимся. Справа еще один полк есть. Только название — полк. Дай бог, батальон насчитаешь. А пополнение присылают, сам видел, по нескольку человек. Да ты пей чай, сахар клади.

Я пододвинул кружку и положил сахар.

— Здорово работают ваши «катюши», — сказал подполковник. — Без них нам бы туго пришлось. Как дадут залп — у фрицев штаны мокрые. Боятся до смерти. Снарядов-то достаточно привезли?

— Есть.

— Это хорошо! Да ты пей чай.

Я выпил полкружки. И опять смущенно молчал.

— Чувствуй себя как дома, — сказал подполковник. — Народ у нас в пехоте, сам знаешь, простой.

Подполковник еще налил себе чаю в большую чашку с красными цветочками.

В землянке у него было уютно. У стены железная кровать. Немецкая спиртовка, в которой нежно-голубым огоньком горели квадратики сухого спирта. У кровати на тумбочке книги и журналы. Мне показалось это странным: «Неужели здесь, на передовой, книжки читают?»

Над кроватью висела небольшая фотография в рамочке. Женщина, и на коленях у нее мальчик лет восьми.

— Это мои, — сказал подполковник, отхлебывая чай. — В Саратове живут. Сын Андрейка первый класс кончил. — Хмурое и усталое лицо подполковника посветлело. — Сынишка, наверное, сейчас змеев клеит, на пруду рыбу ловит… А ты сам-то откуда?

— Из Москвы!

— Москва… — протянул подполковник. — В академии там учился. В Большой театр ходил, в Третьяковскую галерею. Теперь это как в сказке. Но когда мы им, сволочам, сломаем шею, все будет, как прежде.

— Я тут не один из Москвы, — смущенно начал я, — у меня есть друг, лейтенант Берзалин, тоже начальник разведки. В соседний полк должен прибыть.

— А у меня в полку ни одного саратовского нет. Из многих городов есть, а из Саратова нет. Может, из пополнения саратовский объявится. А когда земляк рядом, как-то повеселее.

— Вы не можете, товарищ подполковник, узнать по телефону: добрался мой друг до места? — попросил я.

— Это мы сейчас! — Подполковник покрутил ручку телефонного аппарата.

— Дайте третий! Здоров! Как у тебя? Тихо? Теперь мы с огурцами. По легче будет. Пришли к тебе ого родники? От наших привет передай. До завтра! Прибыли.

— Далеко от нас?

— Тут все рядом! Но напрямик идти опасно. Немцы всё под прицелом держат. Завтра сам разберешься. С тобой сколько народа пришло?

— Трое.

— Эй, Жигаркин! — крикнул подполковник, и в дверях появился ординарец. — Тут четверых гвардейцев в большой землянке размести. — И опять подполковник обратился ко мне: — О делах завтра поговорим. Днем мы фрицу так крепко поддали, думаю, до утра не очухается.

Подполковник пожал мне руку.

В большом погребе под домом спали на соломе вповалку бойцы. В углу чуть светила керосиновая лампа. Она напоминала лампаду, которая висит у деда в деревне. Только не было перед этим огоньком лика Николая-угодника.

— Располагайтесь, — сказал Жигаркин и ушел.

Сержант Уткин растолкал двоих, поворошил солому.

Мне не хотелось спать, и я пошел по ходу сообщения.

Сегодня это был край нашей земли. Я смотрел в сторону немцев. Темнота плотной стеной вставала перед глазами. Но даже в темноте чувствовалось дыхание войны.

На немецкой стороне застучал пулемет, и пули с тонким птичьим свистом пролетели над головой. Я пригнулся и положил на бруствер автомат. Но кругом опять было тихо.

Откуда-то со стороны до меня донеслось странное пение. Кто-то хриплым голосом пел на мотив Сулико:

абвгдежз

иклмнопр…

— Послушай, дарагой, — послышался голос с грузинским акцентом, — почему ты на такой знаменитый мотив поешь чепуху?

— Он боится алфавит забыть, — сострил кто-то. — Придет домой — ни бе ни ме.

— Дурак, — ответил хриплый голос. — Я не хочу ни о чем думать.

— Как это плохо. Зачем воюешь тогда? Подставь грудь под пули, и крышка. А я всегда думаю о чем-нибудь прекрасном, и даже в этом окопе жизнь мне кажется лучше. Мой дедушка, которому сто пять лет, всегда говорит: «Если идешь по грязной дороге, смотри вверх на горы, на облака, на голубое небо…»

— Отстань! — грубо оборвал хриплый голос.

И снова послышалось:

абвгдежз

иклмнопр…

Жаль, что Вовки нет. Он нашел бы с грузином общий язык. Он бы с ним поговорил о любви во фронтовой обстановке.

Унылая песня наводила тоску.

Я прошел еще несколько шагов.

— Ведь как чудно, — услышал я чей-то негромкий низкий голос, — прислали тебя точно по заказу. Во сне такое не увидишь.

— Мамка каждый день повторяла, — ответил юный голос, и мне показалось, что это один из тех, кто пришел с нами, — хоть бы ты с отцом на войне встретился.

Он бы приглядел за тобой, научил военному уму-разуму. У него еще с той войны Георгиевский крест есть.

— Ну, а как там живут, в деревне-то? — спросил низкий голос, который принадлежал, наверное, отцу.

— Бабы работают. Пелагею председателем выбрали.

— Они там изо всех сил стараются, а мы здесь. В лесу за речкой, где минометчики стоят, сколько разных машин и танков собрано. Какой только силы нет. Вот бы на поле…

Сын и отец помолчали.

— А от Степки-то ничего не слыхать? — спросил низкий голос.

— Получили тогда в начале войны письмо, и больше нет, как в воду канул…

— Ведь вот не родилось у нас девки. А теперь матери подмога была бы.

— Маманька жиличку обещала пустить. Просилась там одна, из Смоленска.

И опять они молчали. Может быть, отец вспоминал, как он вот таким же пареньком отправился на первую мировую войну. И, слава богу, остался жив.

— Не жмут сапоги-то? — спросил отец.

— Нет.

— Пушечным салом почаще мажь. Для солдата сапоги — вещь важная. И еще ты поначалу-то не горячись, вперед меня не лезь. Пуля — дура! Супротив тех, кто с умом, она слаба…

Я представил своего отца: бритая голова, как у Котовского, чуть припухшие веки, подбородок с ямочкой посредине.

«Мы володимирские богомазы!» — любил говорить отец.

Всегда к нам приезжали люди из деревни, которая затерялась в лесах неподалеку от Суздаля. Приезжали Андрей, Егор, Прасковья, Марфа, Иван, Нюшка. Одни приезжали что-то купить, другие устраивались учиться на рабфаке. Мужчины ехали к отцу на приработки.

«Ты, Павлушка, возьми меня в бригаду, — просил приезжий. — Может, помнишь меня. Я ведь родня Панкратовым, а Панкратов-то свояк деду Свистуну. По малярной-то части я работал. Уж ты не сумлевайся».

Отец брал этих людей в свою «володимирскую бригаду», которая красила стадион «Буревестник», отделывала бывшую булочную Филиппова.

Отец водил меня смотреть, как работает его бригада. В булочной Филиппова не было тогда прилавков. Были строительные леса. Стены делали под мрамор. Лепные украшения на потолке расписывали разными красками. Где отец сейчас, почему не пишет? Может, ранен, а может, где-нибудь неподалеку воюет?

С немецкой стороны застрочил пулемет. Очереди были короткие, игривые, как будто фриц развлекался. Я пошел в землянку, лег между Уткиным и Поповым, поднял воротник шинели и уснул.

5

На войне люди не просыпаются сами, по доброй воле. Дома проснешься и минут пять лежишь с открытыми глазами, думаешь: к кому сегодня из ребят сходить, что в школе учителю соврать, как бы поскладнее с химии смотаться и посмотреть «Чапаева» или «Мы из Кронштадта».

— Лейтенант! — орал ошалелым голосом ординарец командира полка. — Спишь тут, понимаешь! А немцы в атаку идут. К подполковнику бегом!

Я протер глаза. И сразу не понял, во сне это или наяву. Кругом рвалась земля. Снаряды, мины, авиационные бомбы — все обрушилось на нас.

Я побежал по ходу сообщения вслед за связным, поглядывая на небо. Двухмоторные «юнкерсы» входили в пике, включая оглушительные сирены. Видно было, как от них отрывались бомбы. Они увеличивались в размере и с ревом падали на людей, укрепившихся на кусочке этой земли. Откуда-то строчили пулеметы, и воздух был наполнен свистом летящих пуль.

В небе появились два наших истребителя, кто-то из солдат даже крикнул «ура». «Ястребки» нарушили полет пикирующих «юнкерсов». Но тут же прилетели четыре «мессершмитта» и вступили в бой с нашими «ястребками». Теперь глаза всех людей на земле и с той и с другой стороны были прикованы к бою наших двух отважных летчиков.

То наши гнались за немецкими истребителями, то вдруг все менялось — немецкие самолеты уходили в пике и тут же возникали позади наших.

Самолеты летали друг за другом с бешеной скоростью.

Первым задымил немецкий самолет. И хоть мы торопились со связным, все-таки успели обменяться рукопожатием.

Но тут же был подбит наш «ястребок». Летчик выбросился с парашютом. Он был не очень далеко от нашего переднего края. Я вынул бинокль. Видно было, как летчик тянет стропы, чтобы хоть как-то приблизиться к нам. Сможет или не сможет? Взгляды всех теперь были прикованы к нему.

Летчик был все ближе к земле, которая принадлежала немцам. Он опустился на крышу высокого дома и тут же сбросил с себя лямки парашюта.

Летчик побежал по крыше, видимо, в поисках выхода. Но из слухового окошка уже вылезли фашисты с автоматами в руках.

Это происходило на глазах у всего переднего края. До крыши того дома было метров семьсот. Помочь мы ничем не могли. Летчик выхватил пистолет, убил одного фашиста. Еще несколько выстрелов. Другие фашисты лезли по крыше. Они хотели захватить летчика живым. Они крались к нему с разных сторон, а мы смотрели. Вооруженные автоматами, винтовками, пулеметами, мы были беспомощны. Летчик отстреливался, отступая к краю крыши. Еще один выстрел, еще один шаг. Скоро у него кончатся патроны, ему некуда будет отступать, и фашисты схватят его.

Еще выстрел, еще шаг… Наверное, остался последний патрон. Летчик встал на самый край крыши. Глядя в нашу сторону, летчик что-то крикнул, потом приставил пистолет к виску, выстрелил и повалился вниз с высоты пятого этажа…

Мы сняли с головы каски…

— Товарищ лейтенант, — дернул меня за рукав связной, — командир полка ждет.

Опять мы бежали по ходу сообщения, подгоняемые воем сирен пикирующих самолетов. НП командира полка был на втором этаже школы. В маленькую, хорошо замаскированную щель были выставлены глаза стереотрубы.

— Где же ты? — с упреком сказал подполковник. — Сейчас кончится огневая подготовка, они полезут в атаку. Без вашей помощи нам их не сдержать. Звони своим!

— Двадцать девятый! — закричал я в полевой телефон и услышал голос командира дивизиона капитана Савельева. — Говорит сорок первый, — доложил я. — Нужны огурцы. Покупатели скоро будут.

Капитан ответил, что огурцы готовы. Я положил телефонную трубку.

Лицо подполковника посветлело.

— Скоро они кончат огневую подготовку и пойдут в атаку, — повторил подполковник.

В бинокль было видно, как на той стороне поля — может, раньше здесь был стадион — немцы готовятся к атаке.

Я раскрыл планшетку. Водонапорная башня здесь, лощина здесь, вот оно, поле: квадрат пять А, двадцать шесть.

— Товарищ подполковник, — показал я. — Квадрат пять А, двадцать шесть.

Подполковник провел воображаемую линию сбоку и сверху и кивнул в знак согласия.

Немецкие танки, тяжело переваливаясь с боку на бок, кланяясь буграм и ямам, пошли в атаку.

Немецкие солдаты бежали за танками пригнувшись, в касках, с засученными по локоть рукавами, с черными автоматами в руках. В их облике было что-то хищное и злое. Да, это не игра в красные и синие. На минутку мне стало страшно. А вдруг наши не устоят, танки сомнут их?.. И тогда эти хищные люди в касках поднимутся сюда, на второй этаж, на НП.

Наш передний край, по которому было выпущено столько снарядов, столько сброшено бомб, мин, вдруг ожил. Не убили людей эти тонны смертоносного металла. Четыре наших танка «Т-34», врытые в землю, открыли огонь по врагу. С разных сторон послышались резкие, как хлопок, выстрелы противотанковых пушек-сорокапяток. К ним прибавились залпы противотанковых ружей.

— Пятнадцать, шестнадцать, восемнадцать… — шептали губы подполковника, а немецкие танки все шли и шли, — девятнадцать, двадцать, двадцать один… Лейтенант, — позвал подполковник, — как только передние танки начнут выбираться на пригорок, нужен залп. Снаряды лягут на всем этом поле. Задние остановятся, передние повернут назад.

Танки катились волнами. Один немецкий танк завертелся на месте как ужаленный.

— Это пятый расчет! — радостно воскликнул подполковник. Опять подполковник смотрел в стереотрубу, и губы его шептали: — Двадцать два, двадцать три, двадцать четыре… Лейтенант, готовьсь! — приказал подполковник.

Я поднял трубку. Я волновался. Я еще и еще раз проверял координаты, почему-то вспоминая слова Генки: «А правда, что минометы могут через дом стрелять?»

— Говорит сорок первый! — пересохшей глоткой крикнул я в трубку. — Покупатели явились. Квадрат пять А, двадцать шесть. Повторяю, квадрат пять А, двадцать шесть.

— Квадрат пять А, двадцать шесть, — ответил в трубку капитан Савельев.

— Точно!

— Повторяю, квадрат пять А, двадцать шесть.

— Сейчас ударят, — сказал я подполковнику, чувствуя, как от волнения стали мокрыми ладони.

Я опять провел воображаемые линии на карте, которые перекрестились на цели. Потом я взял бинокль. А немцы все идут и идут. Новые танки, и за ними пехота. И всего только два танка из тридцати подбиты.

И вдруг я услышал знакомые звуки взлетающих реактивных снарядов. Фьють, фьють, фьють! Снаряды приближаются. Словно добрые соколы, мчатся один около другого и обрушиваются на этих хищников с засученными рукавами и черными автоматами, на их бронированные громадины с противным желтым крестом на боку.

— Ага! — крикнул подполковник. — Бей их!

Снаряды ложились на землю в шахматном порядке, уничтожая все живое, переворачивая танки, засыпая землей пехоту.

— Повернули, гады! — воскликнул подполковник. — Ага!

Казалось, что подполковник выхватит сейчас пистолет и будет стрелять от радости в потолок.

— Ага! — исступленно кричал он.

Шесть немецких танков замерли на месте, два загорелись. Когда дым рассеялся, мы увидели: на поле лежит много людей в зеленых гимнастерках. Они неестественно раскинули руки и ноги…

— Дай поцелую, — сказал подполковник и, обняв меня, крепко поцеловал в губы.

Зазвенел полевой телефон.

— Шестой слушает, — сказал подполковник. — Спасибо. Накормили огурцами. У них понос начался, домой побежали. Думаю, что сегодня не очухаются. Ваш огородник молодец! Точно врезал… Передаю ему трубку!

— Слушает сорок первый.

— Как дела? — спросил капитан Савельев, и голос его показался мне родным.

— Потрясающе, товарищ капитан! — ответил я.

— Ну будь! — сказал капитан. — До встречи.

Подполковник отцепил от пояса фляжку и налил себе полкружки водки. Он выпил ее залпом и крякнул. Рукавом обтер рот и закурил.

— Налить? — спросил подполковник.

— Не надо!

— Иногда полезно. Особенно в такие минуты! Столько гадов угробили…

Кто-то вошел на НП. Я обернулся и увидел Уткина.

— Ну, Уткин, дали мы фашисту по мозгам, — радостно сказал я. — Посмотри в бинокль.

Уткин как-то безразлично взял бинокль.

— Да ты в стереотрубу взгляни, виднее, — предложил подполковник.

Уткин посмотрел и сказал:

— Здорово! Так им и надо, гадам! — Потом Уткин обратился ко мне: — Можно вас на минуточку?

Мы вышли с НП.

— Юрку осколком ранило, — сказал Уткин.

— Тяжело?

— Правую руку оторвало!

— Где он?

— В медсанбате!

Мы быстро шли по ходу сообщения. Красноармейцы, стоявшие у бруствера с оружием в руках, пропускали нас, прижимаясь к стенке окопа.

«Зачем я его взял?» — горько подумал я.

Медсанбат расположился в каменном доме, у которого одна стена во время бомбежки была разрушена. На полу, застеленном соломой, лежали раненые. Фельдшер, пожилой человек в очках, метался от одного раненого к другому. Он ловко орудовал ножницами, скальпелем, торопливо заматывал раны бинтами и кричал на сестру по-матерному, если она не успевала определить, что нужно было подать ему или взять у него из рук.

Юрка лежал на соломе. Он был бледен. Рядом с ним сидел Попов. Опершись на автомат, он смотрел на Юрку, как на дитя.

— Юра, — сказал Уткин, — я лейтенанта привел.

Юрка открыл глаза. Как он не похож на того вчерашнего, розовощекого Юрку!

— Вот как вышло, товарищ лейтенант, — сказал Юрка, пытаясь улыбнуться.

Я не знал, что ответить. Я стоял и смотрел на него.

Потом сказал:

— Ты, Попов, доставь Юру к нашим.

«Зачем я его взял?» Эти слова снова стали вонзаться в меня. «Дело ответственное», — услышал я слова капитана Савельева. И вдруг впервые неприятные слова капитана возымели смысл. Я понял, что всю свою жизнь я ни за что не отвечал. Я лихорадочно ворошил в памяти события и дела, пытаясь найти в своей жизни что-нибудь «ответственное».

Юрку я мог бы не брать. Попов и Уткин могли вдвоем протянуть телефонную линию. «Пусть на переднем крае потолкается. Вернется, во взводе по-другому к нему относиться будут…»

И уже нельзя ничего исправить…

Я почувствовал в глотке вкус полыни.

Я брел куда-то. Я прислонился плечом к холодной стенке хода сообщения.

— Товарищ лейтенант, — услышал я голос Уткина, — выпейте. Легче будет.

Уткин снял с пояса флягу, достал из кармана кружку и налил ее до краев.

Теплая водка противно пахла.

— Вы вдохните поглубже и до дна ее! — сказал Уткин.

Водка обжигала горло и огнем вливалась в желудок. В кружке ее становилось все меньше, и скоро пустое алюминиевое дно закрыло небо.

— Ну вот и хорошо, — сказал сержант и дал мне черный сухарь.

Мы присели на ящик из-под патронов. Я грыз сухарь. Перед глазами все расплывалось.

— На фронте всякое бывает, товарищ лейтенант! Одни воюют долго, другие погибают сразу. Судьба!

Я не отвечал.

— Ваш друг лейтенант Берзалин отличился, — сказал Уткин. — Как только снаряды оглушили фрицев, он вместе с пехотой в атаку бросился. Пока суд да дело, они десяток пленных прихватили. А на вид никакой в нем храбрости нет…

Я прислонился головой к сырой стенке окопа. Тепло разливалось по телу. Мир вокруг уже не казался жестоким. Мне очень захотелось увидеть сейчас же Вовку. Вот встану и пойду к нему. Напрямик пойду…

Потом я хотел пойти к командиру полка и сказать ему, что он хороший человек, что здорово мы дали немцу, но ноги мои не слушались.

Я никуда не пошел, я так и сидел, намереваясь что-то сделать, но не делая, желая встать, но не вставая.

А в это время Попов вел раненого Юрку в тыл.

6

Немцы почувствовали силу «катюши» и в следующие дни не рвались в атаку. Они агитировали нас сдаваться в плен. На крыше кирпичного дома они установили репродуктор, и на ломаном русском языке какой-то фашист объяснял, что «Советской России капут»… Немецкие армии уже захватили Харьков, Ворошиловград, Армавир. На днях они будут в Сталинграде. В Германии уже отбита медаль «за взятие Сталинграда». «Рус, иди к нам, сала дам!» Кто-то из фрицев надел на штык кусок сала и показал в окошко.

Наши открыли огонь.

Я пошел по ходу сообщения туда, где стреляли.

— Брось патроны жечь! — услышал я голос Уткина. — Надо на большом листе бумаги нарисовать фигу и еще матерное слово прибавить.

— Так они же по-русски ни бельме.

— А ты слово ихними буквами напиши. Ребята помогут.

— Здорово! — сказал пехотинец. — Вот бумаги достанем и напишем.

— Товарищ лейтенант, — обратился ко мне Уткин, — вы пленных немцев видели? Пойдемте, покажу!

Сержант шел впереди. Ему знаком каждый закуток хода сообщения. А закутков много. Посидишь в обороне месяца три, окопаешься. Под землей город выроешь.

Пленные были в сарае, около которого дежурил солдат с винтовкой.

— Здорово, Игнат!

— Здорово, — ответил солдат, вяло вставая со своего места.

— Лейтенанта привел. Покажи ему фрицев.

Караульный посмотрел на меня. Глаза у него были маленькие, глубоко посаженные. Лицо заросло щетиной, и трудно было сказать, сколько караульному лет.

Не произнеся ни слова, караульный отодвинул засов, и мы вошли в сарай.

Пленные сидели на земле. Они были очень непохожи друг на друга, хотя в бою немцы казались одинаковыми: каска, зеленая гимнастерка, согнутые в локтях руки и черный автомат.

У самого молодого из них — светлые волосы и голубые глаза. Другой был постарше. Может, ему лет тридцать пять. Он сидел и потихоньку играл на губной гармошке. Грустные звуки, как дыхание, выходили из гармошки, замирали.

Третий прислонился затылком к стене. Он смотрел куда-то вверх на потолок. Взгляд у него был безразличный. Четвертый уткнулся лицом в колени.

Когда мы вошли, пленные не сдвинулись с места. Конечно, я мог бы крикнуть: «Встать!» И они бы встали. Наверное, я мог бы подойти и каждому поглядеть в глаза.

Немчики эти не были похожи на тех врагов Советской власти, которых я привык с детства видеть в кино. Наши враги — белые офицеры. Наши враги — басмачи в лохматых шапках, с кривыми носами и жгучими глазами. Наши враги — махновцы, разъезжающие на тачанках и орущие пьяные песни. Наши враги — самураи с лисьими глазами и сюсюкающей речью. Наши враги — кулаки. Всех этих врагов я знал как облупленных, потому что смотрел каждый боевой фильм по меньшей мере пять или шесть раз.

А вот таких немчиков в кино не показывали. Они невзрачные на вид, трезвые и на губной гармошке наигрывают. А оказалось, они пострашнее всех басмачей и самураев.

— Их бы в клетку! — сказал караульный.

— Точно, — поддакнул Уткин.

— Посадить бы и везти по России до самого Дальнего Востока. Тогда бы они узнали.

— А ну их к черту, — в сердцах сказал я и пошел.

Уткин попрощался с караульным и побежал вслед за мной.

В этот момент на немецкой стороне началась стрельба.

— Наверное, по лозунгу шпарят, — сказал Уткин.

— Смотри, — воскликнул я, — человек! Да что он, спятил, что ли? Убьют! У них же каждый камушек здесь пристрелян.

Справа от нас, оттуда, где был расположен соседний полк, бежал человек. Он бежал напрямик через низину, которая простреливалась врагом.

Нет, это не то слово «бежал». Он делал бросок, ложился, полз, вскакивал, опять ложился, вдруг кидался в сторону, как заяц, и прыгал в воронку из-под снаряда.

Казалось, этот человек затеял игру со смертью. Он просто насмехается над ней.

— Ребята, — крикнул Уткин, когда мы подбежали к пехотинцам, — поддержим огоньком нашего человека!

Застучали пулеметы и автоматы. Кто-то открыл по немецкому краю стрельбу из противотанкового ружья.

Я вынул бинокль. Сначала я никак не мог найти бегущего. Наверное, он в воронке устроился. Вот он выскочил из воронки и перебежал к нам.

— Да это же Вовка… — произнес я испуганно.

Я опустил бинокль и протер глаза. Снова посмотрел: Вовка!

— Это же Вовка! — закричал я сержанту. — Лейтенант Берзалин. Спасайте его.

Наш пулемет неистово строчил по немцам. Где-то слева застучал еще один пулемет.

Вовка был недалеко. Теперь он не бежал, полз. В бинокль мне было видно его лицо. Не было и тени испуга на нем. Он полз, а немецкие пули вздымали земляные фонтанчики вокруг.

— Отлично ползет, — сказал пехотинец, стоявший рядом. — Лейтенант, а ползет как надо: и зад и голова — в одной плоскости.

Вовка сделал еще одну перебежку, опять пополз. Полежал минутку, будто растворившись на земле, и снова бросок. И уже он здесь, в окопе.

— Ты что, — набросился я на Вовку, — сдурел?!

— Отлично ползли, товарищ лейтенант, — похвалил Вовку пехотинец. — Заснять бы на пленку и показывать как учебное пособие.

Вовка засмеялся.

— Прости, Коля! Идти вокруг далеко.

С лица его не сходила улыбка. Красуется. Свои белые зубы показывает.

Вовка взял меня под руку, мы прошли через подвал за дом. Здесь было тихо. Наверное, бабушки сидели на этих вот скамейках. Рядом песочница под грибком. Все сохранилось за домом, «как за каменной стеной». Все, что перед домом, давно разбито.

Мы сели на скамейку. Вдалеке была видна речушка, тот самый мостик, по которому немцы бьют из пулемета. Перед речкой кустарник: плотная яркая зелень с чуть золотым отливом, какая бывает в сентябре.

— Поздравляю тебя с успешным огневым ударом по врагу, — сказал Вовка, не переставая улыбаться.

— А ты своей храбростью кичишься, — зло сказал я. — В атаку лезешь, по нейтральной полосе бегаешь. Твое дело огонь «катюш» корректировать.

— Верно, — согласился Вовка. — Но в атаку ходить не так уж страшно. Закричали «ура!» — и вперед.

Вовка смотрел на меня, продолжая улыбаться, как будто у него были именины.

— Я письмо от Нины получил, — сказал Вовка и снял каску. Его русые вьющиеся волосы слежались под каской и потемнели от грязи.

Вовка вынул из кармана гимнастерки письмо и дал его мне. Но тут же, как бы спохватившись, отобрал у меня и сказал:

— Сам прочитаю!

Он поправил очки, поерзал на скамейке и начал:

— «Здравствуй, Вова!

После того как я стала получать твои письма, мне хочется называть тебя как-нибудь по-другому. Но я не решаюсь, хотя, когда я разговариваю с тобой наедине, я называю тебя Владик.

Ты пишешь, что в тебе живут как будто два человека, что ты все время говоришь со мной. Ты тоже всегда со мной: днем на уроках и ночью. Я советуюсь с тобой. Я знаю, за что ты меня поругаешь, за что похвалишь.

Последние дни я, как глупая, думаю об одном и том же. Ты написал, что когда-нибудь мы поедем в Москву к твоей маме. Вдруг я ей не понравлюсь? Да и в чем я поеду. У меня даже и платья нет, только гимнастерка, юбка зеленая и сапоги. Конечно, до того дня еще далеко. Но думать об этом так страшно и в то же время приятно.

Спешу сообщить тебе, что занятия в нашей школе подошли к концу. Теперь я вполне образованная сестра милосердия. Умею делать перевязки и уколы.

Помнишь, твой приятель Николай смеялся надо мной: худенькая, руки как спички, в армию не возьмут. Попался бы он мне теперь, я бы его мигом на спину взвалила и донесла куда следует.

Я очень хочу попасть, конечно, на ваш фронт. Я была бы около тебя как сестра милосердия. Когда на распредпункте спросят, я честно скажу, что хочу к тебе, на Воронежский. Может, послушают.

Я верю, мы увидимся. Я очень спешу на фронт, Владик!

До свиданья, твоя Нина».


Вовка кончил читать и посмотрел на меня. Я молчал.

— Я верю, что она приедет на наш фронт, — сказал Вовка.

Я опять промолчал. Нет, мне было не безразлично это письмо. А пожалуй, наоборот. Я впервые почувствовал себя в чем-то одиноким. Во мне вдруг шевельнулась зависть. И вся моя философия — вот война кончится, тогда чувствами заниматься будем — вдруг разлетелась в прах. Перед глазами вставали разрывы бомб, фашистские танки, ползущие по земле, безрукий Юрка, лежащий на соломе, разрушенные стены, искореженные куски железа. Мне захотелось получить письмо, в котором бы были добрые, ласковые слова.

Я сказал Вовке:

— Я тоже верю, что она приедет сюда.

Вовкино лицо засияло, как сияет солнце весной.

— Приедет, — произнес Вовка то ли утвердительно, то ли вопросительно.

— Приедет, — сказал я и уже другим, деловым тоном добавил: — Только не ходи больше напрямик.

— Ты знаешь, Коля, такую известную фразу: «Влюбленных и дураков не убивают»? — Вовка засмеялся.

— Из дома письма не получил? — спросил я.

— Нет.

— Почему не пишут?

— Трудно живут, вот и не пишут. Мы заботы о куске хлеба не знаем. Воюем, и все. А они там!..

Я вспомнил, как Генка смахивал рукой крошки с полки буфета, как мать аккуратно резала пайку на три части и клала на блюдечко сахарин.

— Ну ладно, — сказал Вовка. — Мне пора. Я ведь на минуточку прибежал. К тому же ты велишь в обход идти, время тратить. — Вовка улыбнулся и надел каску.

Вовка нырнул в ход сообщения. Некоторое время его каска мелькала, а потом исчезла за поворотом.

Я продолжал сидеть на скамейке. Вынул Галкино письмо. Конверт уже потерся. Я прочел письмо два раза. «В этой далекой, неизвестной Сибири ты у меня был один-единственный друг…»

Я решил обязательно ответить на письмо завтра, нет, сегодня, сейчас.

У меня не оказалось карандаша и бумаги. Я сидел и смотрел вдаль. Я увидел, как караульный Игнат повел по тропинке к мостику через кусты пленных немцев. Они шли один за одним, и кто-то из них играл на губной гармошке. Игнат, закинув автомат на плечо, шел позади и дымил махоркой.

Они скрылись в кустах. Наверное, подождут в кустах темноты. В темноте безопаснее переходить злосчастный мостик. Я уже собрался уходить, как услышал короткую автоматную очередь. Она прозвучала там, где скрылся Игнат с пленными.

«Может, они напали на него, разоружили и пристрелили».

Я снял с плеча автомат и побежал к кустам. Добежав до кустов, остановился и прислушался: тихо кругом. Я спустил предохранитель и шагнул в кусты.

— Хенде хох! — вдруг услышал я.

Я стоял не шелохнувшись и был в эту минуту как взведенная стальная пружина. Я готов был прошить очередью любого, кто встанет на дороге.

Послышался плач и причитание на немецком языке, которое кончалось понятными мне словами: «майн готт».

Потихоньку я раздвинул кусты… На небольшой полянке стояли на коленях с поднятыми вверх руками три знакомых мне немца. Четвертый, у которого были светлые волосы, уткнулся лицом в землю.

Перед немцами стоял Игнат. Он курил цигарку и, глядя на пожилого пленного, у которого была гармошка, говорил:

— Ну что же, сволочь! Молись! Последняя минута твоей жизни наступает! — Дальше следовало длинное ругательство.

— Ты что делаешь? — крикнул я.

— С фрицем счеты свожу, — спокойно ответил Игнат, продолжая курить.

— Ты их в бою своди.

— Я их везде свожу.

— Это убийство. Пленных запрещено расстреливать.

— Я их ненавижу, — веско сказал Игнат. — Я бы всю их нацию перестрелял. Один бы перестрелял. Вот из этого автомата. День и ночь бы гадов стрелял. — Игнат жестко посмотрел на меня. — Они моих детей, как котят, убили! Жену, мать!

Глаза Игната блеснули. Он повернул автомат на немца. Но еще не успела раздаться очередь, я схватил автомат за ствол и поднял его.

— Значит, ты мой приказ нарушаешь? — заорал я. — А ну, пойдем в штаб, там разберемся.

Немцы продолжали безропотно стоять на коленях. Один смотрел на нас с ужасом, у другого взгляд был безразличный. Точно такой, как там, в подвале, Казалось, что он умер раньше, чем его приговорил к смерти Игнат. Третий опустил глаза.

— Я приказываю! — строго повторил я. — Веди их в тыл. И я с тобой пойду!

Мой резкий тон, видно, охладил пыл Игната, и он махнул дулом автомата. Немцы встали и пошли впереди; убитый остался на коленях, уткнувшись лицом в траву.

— Недавно, видать, ты на фронте, лейтенант, — сказал Игнат. — Еще не видел, что они вытворяют. Как наши бабы плачут да просят отомстить. Прошлым месяцем на переправе у Дона во время бомбежки подбег ко мне мальчонок лет пяти, вцепился в порчину, плачет, всем телом дрожит. «Дядя, убей немца! — кричит, — Дядя, убей немца!» — Игнат затянулся махоркой. — А тебе они, видать, еще не насолили! Они это быстро сделают, не успеешь оглянуться.

Игнат шагал впереди. Я видел его широкую спину. У него были какие-то свои мысли, свой счет к немцам и свои взгляды на этих ненавистных фрицев. Но все равно вот так зверски расстреливать пленных нельзя.

…Месяца через два я вспомню этого солдата и наш разговор.

Я был в те дни на немецкой стороне, в разведке. Мы лежали на опушке леса и хорошо видели, как фашисты сгоняли женщин и детей в сарай, как заперли сарай на замок, как подошел к сараю немец с банкой керосина, как он плескал керосин на стены. Когда в банке не осталось жидкости, он отбросил ее в сторону. Смеясь, фашисты выдирали из крыши пучки соломы и делали из них факелы. С разных сторон фашисты поджигали сарай, языки пламени поползли по бревенчатым стенам. Вскоре ярким пламенем вспыхнула соломенная крыша. Женщины и дети кричали. Мы зажали ладонями уши, чтобы не слышать крика. Мы не могли им помочь, потому что мы были в разведке.

Но когда вернулись, мне захотелось найти Игната и рассказать ему об этом.

Я пришел в его взвод.

— Игнат где? — спросил я.

— Намедни убили, — ответил пехотинец, — Во время рукопашной. Он их, гадов, может, человек десять на тот свет отправил… Одного застрелил из винтовки. Второго на штык взял. До чего отчаянно бил! Один немец, увидев такое, с перепугу в воронку залез. Игнат бросился на него, а фриц из автомата поперек тела прошил Игната. Так ведь скажи! Навалился Игнат полуживой на немца. Руки у него недвижимы — так он зубами вцепился фрицу в глотку и задушил. Так и умер, не разжав зубы… — Пехотинец вынул кисет с махоркой. — Жинку они у него и детей убили… А похоронили мы его за тем домом.

Я нашел холмик свежей земли. На дощечке карандашом написано: «Кучеров Игнат Порфирьевич»…

— Ты ходил через этот мостик? — спросил я Игната.

— Ходил ночью. Но с фрицами можно и днем идти. Они на высоком берегу с биноклями сидят, в своих не стреляют.

Мы приблизились к мостику. Игнат вынул из кармана кусок простыни — видно, она у него вместо носового платка была, — дал немцу в руку.

Немец махал белой тряпкой над головой и шел первым, за ним шагал другой фриц, следом Игнат и я. Шествие замыкал третий пленный.

Не раздалось ни одного выстрела. Мы перешли мостик и вскоре были в штабе дивизии.

В штабе сидел дежурный — чистенький и красивый лейтенант.

Дежурный полистал бумажки.

— Вот тут черным по белому написано, — строго сказал он. — Ваш полк двенадцать пленных захватил. Привели пять, и ты трех. Всего восемь. Где остальные?

— Они в плену умирают, — сказал Игнат. — Как райские птички.

— Цену себе набиваете, вот что я скажу! — закричал дежурный. — «Мы в бою захватили пленных»! А сами ничего не захватили. Ты так и передай в полку, чтобы без вранья бумаги писали.

— Слушаюсь, — сказал Игнат.

Мы вышли из штаба вместе.

— Обратно пойдешь? — спросил я.

— Пойду немножко погодя. А сейчас на кухню сбегаю. Может, чего пожрать раздобуду.

7

Все в мире относительно, и особенно на войне. Когда сидишь на передовой, то все, что позади хоть на двести метров, уже тыл. Конечно, артиллеристам кажется, что там, где они, — это фронт, а уж позади них начинается полная житуха для штабных писарей, которые на кроватях спят и даже в баньке парятся.

Так я размышлял, шагая с передовой в штаб, куда меня вызвали. Оттого, что я увижу всех своих — майора Соколова, капитана Савельева, Вовку, бойцов из своего взвода, — от всего этого мне было радостно. Я прибавил шагу и даже насвистывал: «Сердце красавиц склонно к измене и к перемене, как ветер мая…»

По обеим сторонам дороги стояли кирпичные дома.

Ходи не пригибайся. Две девчонки-регулировщицы с красными флажками сидели на скамейке.

— Эй, лейтенант! — крикнула одна из них.

Я козырнул.

— Может, присядешь, «Сердце красавиц склонно к измене»?

— Тороплюсь! — сказал я.

— В тыл драпает! — крикнула девчонка. — Там, конечно, спокойнее.

Я зачем-то пощупал в кармане Галкино письмо. Вот приду в штаб, возьму карандаш, бумагу и напишу Галке ответ. Все напишу: как воюем, какие из себя фашисты, как наши снаряды уничтожают их. Расскажу о Вовке, о его любви к Нине. Попрошу Галку обязательно писать мне почаще.

В коридоре штаба полка я увидел зеркало. Наверное, из спальни его вытащили. Я глянул в него и удивился. Зеркало отражало человека, не похожего на меня. Ему, пожалуй, лет тридцать. Лицо, темное от грязи.

— Морщины подсчитываешь! — услышал я голос Соколова.

— Здравия желаю!

Майор обнял меня и внимательно посмотрел.

— Да, брат, война не курорт в Кисловодске. В бане-то когда мылся?

— Месяц назад.

— Пора бы, — сказал майор. — Да и постричься не мешает.

Майор провел рукой по моим волосам, и я почувствовал отцовскую ласку.

— Обвык на передовой-то? — спросил майор, когда мы шли в штаб дивизии.

— За неделю ко всему привыкнешь, — ответил я. — Недавно чуть не похоронили меня. Лег спать на земле. Прикрылся плащ-палаткой, а по соседству ход сообщения рыли. Землю на меня стали выкидывать. Снится, будто убили меня и хоронят. Лопаты звенят. Проснулся и не пойму ничего. Земля сверху придавила, Закричал. Пехота подошла, откопала.

— Сто лет теперь проживешь, — сказал майор, смеясь. — Старики так говорят…

«Зачем мне сто, — подумал я, — надоест». Я посмотрел на майора. И только сейчас заметил, как постарел он за это время. Под глазами набухли мешки, глубокие складки разбежались по щекам. Его мохнатые брови уже не торчали рьяно вверх. Глаза смотрели устало. Шел он не как раньше. Не пружинила его походка.

Штаб дивизии разместился в здании детского сада. Смешно и несолидно как-то.

Все собрались в большой комнате — столовой. У самого потолка в углу — маленькие разноцветные флажки, на стене портрет юного Ленина. Довоенный плакат: «На страже мира». Огромный, сильный красноармеец с винтовкой наперевес, а вдалеке хилые буржуи в цилиндрах на тонких ножках…

Я отыскал Вовку.

Вошел комдив Шатунов, и мы встали.

— Садитесь, товарищи командиры, — сказал комдив.

Когда стало тихо, он поднял на нас серые, широко расставленные глаза.

— Обстановка на фронтах нашей Родины пока что развивается не в нашу пользу, — сказал комдив. — После двухсот пятидесяти дней обороны наши войска оставили Севастополь.

Комдив помолчал, будто хотел почтить этим память тех, кто защищал Севастополь.

— Сейчас Гитлер поставил задачу захватить Воронеж. Но мы держимся на этом участке и будем держаться. В этом нам помогают гвардейские минометчики под командованием майора Соколова.

Вовка толкнул меня и показал взглядом на майора, который сидел неподалеку. Лицо майора не выдавало волнения. Только пальцы нервно постукивали по коленям.

— Новое реактивное оружие, которое привезли на фронт гвардейские минометчики, исключительно эффективно. За время их действия на нашем участке фронта уничтожено тридцать пять танков, более тысячи немецких солдат и двадцать пять орудий.

Комдив взял указку и подошел к большой карте, висевшей на стене. В центре карты Воронеж. На западе от него широкая голубая лента — Дон. На восточной стороне ленточкой пролегла река Воронеж.

— В последние дни гитлеровцы предпринимают атаки севернее и южнее Воронежа. — Указка прочертила на карте линии. — Но у нас есть предварительные сведения, что немцы стягивают войска в город, и возможно, они нанесут главный удар здесь, в городе. Капитан Черногряд сегодня ночью вернулся с немецкой стороны и привел офицера. Правда, он достался ему дорогой ценой. Нашему разведчику немец выбил зуб. — Комдив улыбнулся, и его строгое, начальственное лицо подобрело.

— Не совсем выбил, — хмуро сказал капитан Черногряд.

— Значит, он лбом ударил тебя в зубы? — продолжая улыбаться, спросил комдив.

— Мы ему кляп в рот вставляли, — капитан поднялся со своего места, — а он головой мотает, как баран. Попал в зубы случайно.

Все улыбались.

О храбрости Черногряда ходили легенды. И вдруг немец зуб ему выбил.

— Приведи немца во двор, — сказал комдив.

Черногряд пошел к выходу. Чем-то он напоминал матроса — широкие плечи, походка вразвалочку.

Чего только не рассказывали о Черногряде! Что его и пуля не берет, что немцы от него бегут, как от лешего. Недавно Черногряд со своими разведчиками взорвал немецкий блиндаж и похоронил там 40 гитлеровцев. Вокруг того блиндажа была специальная система сигнализации. Над землей в три ряда установлена тонкая проволока. Заденешь — всеобщая тревога. Капитан пролез через эту ограду и взорвал блиндаж.

Комдив проводил взглядом Черногряда. Еще некоторое время на его лице сохранялась добрая улыбка. Но потом он посмотрел на карту, и опять лицо стало строгим.

— Наша главная задача — не позволить врагу застать нас врасплох. Удар может последовать в любую минуту. Мы должны ответить ударом на удар.

Комдив произносил слова четко, по-военному.

Я не мог оторвать глаз от комдива.

Он воевал в Первой конной Буденного. На его груди орден Боевого Красного Знамени. Лихой он был наездник, шашкой беляков рубал. Да и сейчас во всем его облике чувствуется сила. Голова, конечно, уже седая, а выправка по-прежнему кавалерийская.

— Вопросы есть? — спросил комдив и окинул нас взглядом.

Мы молчали. Какие же вопросы, если все ясно.

— Поговорите с бойцами, объясните им обстановку и задачу. — Комдив опять окинул нас взглядом. Потом он обратился к майору Соколову: — Вы, товарищи минометчики, можете присутствовать на допросе немецкого офицера. Возможно, он назовет интересующие вас объекты в городе.

Все встали, с шумом отодвигая скамейки и стулья.

Из карманов вынуты папиросы и махорка. На лицах оживление. Может, конечно, Гитлер и силен, но под Воронежем он будет сосать лапу… Не прорвется!

Мы с Вовкой пошли вслед за майором во двор детского сада. За глухим забором стояли низенькие скамеечки, ярко раскрашенные избушки из сказок, качели и горки.

Комдив сел посредине двора на табуретке. На плечи накинута шинель. Опершись локтем о колено, он курил. За его спиной собрались командиры из штаба и дивизионные разведчики.

Черногряд привел офицера, встал неподалеку от него и отвернулся. Ох, как он ненавидит этого аккуратненького, подтянутого немчика с погонами на плечах! Офицер остановился посредине двора и нагло посмотрел на комдива. Но, видно, это не задело самолюбия командира дивизии. Во всем облике его — в том, как он сидел, в том, как наклонена его седая голова, — было спокойствие и уверенность.

— Ты спроси его, — обратился комдив к переводчику, — какие резервы они стянули в город?

— Вельхе резервен зинд ангекоммен?

— Найн, — развязно ответил немец, и мне показалось, что на его тонких, змеиных губах промелькнула улыбка.

— Ты спроси, — не оборачиваясь к переводчику, сказал комдив, — готовятся они к наступлению?

— Фюр вельхе штунде ист дер ангриф бештимт?

— Найн, — прежним тоном бросил фашист.

— Что он заладил свое «найн»? — сказал комдив и поднялся с табуретки. — Будет он говорить или нет?

— Найн! — крикнул немец, видимо поняв слова комдива. — Найн! — еще громче крикнул он. — Хайль Гитлер! Руссиш капут!

— Вот сволочь! — в сердцах произнес Черногряд.

— Повтори вопрос! — приказал комдив переводчику.

— Фюр вельхе штунде ист дер ангриф бештимт?

Немец стал быстро говорить что-то, глядя на всех нас ненавидящими глазами.

Переводчик молчал.

— Чего он лопочет? — спросил комдив.

— Говорит, что когда кончится война, то все мы будем рабами у них.

— Ты ему переведи, что мы его, собаку, расстреляем, если он не будет отвечать на вопросы. Ответит — сохраним жизнь и отправим в тыл.

Стараясь как можно точнее произносить немецкие слова, переводчик объяснил немцу суть дела.

— Найн! — истерично закричал фашист. — Найн! Хайль Гитлер! Руссиш капут!

Немец вдруг побежал от нас. Мы инстинктивно схватились за оружие. Но куда он убежит — кругом забор и руки у него связаны. А немец бежал все быстрее. Около забора он вдруг неестественно откинул голову назад и, крича «Хайль Гитлер!», со всей силой ударился головой о цементный столб.

— Врача! — крикнул комдив.

Врач подбежал к лежавшему под забором фашисту, перевернул его на спину и приложил ухо к груди.

— Мертв, — сказал врач.

— Да, Черногряд, — произнес комдив, обращаясь к капитану, — приволок ты субчика — черта рогатого.

— Виноват, товарищ комдив. — Черногряд приложил руку к козырьку. — Ночью они все на одно лицо…

Солдаты потащили мертвого немца со двора. А комдив ходил взад и вперед и курил.

— Нам надеяться не на кого, — наконец сказал он и остановился перед Черногрядом. — Сами должны добыть информацию.

— Понятно, товарищ комдив, — ответил Черногряд. — Добудем.

— Организуйте новую группу и отправляйтесь. Вы должны пересечь город и дойти до Дона. Там у переправы вам будет ясно, куда немцы двигают силу. А на обратном пути «языка» прихватите. Только не такого, как этот, попроще. Двое суток даю вам, не больше.

— Слушаюсь, товарищ комдив, — отрапортовал Черногряд и опять приложил руку к козырьку.

— Зубы береги, — добавил комдив с улыбкой. — А то девки любить перестанут.

Взгляд комдива снова стал серьезен.

— Товарищ майор, — обратился он к Соколову, — хорошо бы с нашей разведкой послать одного-двух ваших ребят. Они бы полазили ночью по городу. На месте определили координаты целей, и утром мы накрыли бы эти цели. Этим мы спасем себя от неожиданного удара на рассвете.

— Понятно, товарищ комдив, — ответил Соколов и как-то замялся.

Комдив ждал.

— Состав-то у меня уж очень молодой и неопытный, — наконец произнес майор.

— Опыт в бою приобретают. Один раз сходят к немцам и будут опытными.

Опять наш командир полка молчал, видимо, не мог решиться на что-то.

— Разрешите мне отправиться к немцам, — сказал я и сделал шаг вперед. — У меня во взводе есть два разведчика, которые ходили в разведку, я их возьму с собой.

— Можно, я вместе с лейтенантом Денисовым? — сделал шаг вперед Вовка.

— Видите, майор, какие у вас орлы! — весело сказал комдив. — А вы говорите, состав не тот. Вы пойдете, — комдив посмотрел на меня, — и возьмете с собой тех двух бойцов.

— Я прошу вас, товарищ комдив. Разрешите мне идти с лейтенантом Денисовым. Мы с ним друзья.

Комдив повернулся к Вовке и внимательно посмотрел на него.

— Они оба из Москвы, — подтвердил майор. — В одном дворе жили, в одной школе учились.

Майор произнес эти слова каким-то странным тоном, как будто он не хотел отправлять нас в разведку. Может, это мне показалось.

— Ну что же, — сказал комдив. — Если друзья, идите вместе. Помощь друга в разведке всегда нужна…

— Кого из них старшим назначить? — спросил комдив майора Соколова.

Соколов некоторое время молчал, и я был уверен, что он назовет мою фамилию.

— Я бы предложил назначить старшим лейтенанта Берзалина!

Я не ожидал такого решения, мне было немножко обидно, но, в конце концов, какая разница, кто главный: вместе идем.

— Задача ясна? — опросил комдив.

— Так точно!

— Знайте, — комдив посмотрел сначала на Вовку, потом на меня серыми, широко расставленными глазами, — от вас зависит судьба фронта, жизнь сотен людей. Если мы вовремя накроем скопление их живой силы и техники, значит, предотвратим прорыв.

8

Мы сидим в окопе и ждем ночи. На войне часто ждут ночи. Она, как доброе покрывало, оберегает от вражеских бомб, снарядов, позволяет передвигаться с одного места на другое.

Сегодня мне хочется, чтобы ночь была особенно темной, потому что мы идем в разведку. Но на войне никогда не бывает темных ночей. Где-то полыхают пожарища, и розовый отблеск летит ввысь; где-то вспыхивают зарницы, бросая по небу серебряные блики, а иногда разорвется в небе ракета и осветит округу мертвенным светом.

Мы сидим в окопе и ждем своего часа. Некоторые курят, зажав цигарку в кулаке, и глядят на тлеющий огонек. Он переливается в темноте, кажется живым.

Все мы в маскхалатах похожи один на другого. Только лицо выглядывает из-под капюшона.

Вовка сидит рядом со мной. Он уперся локтями о колени. Лицо его я не могу разглядеть в темноте.

— Я Галке письмо отправил, — негромко сказал я ему.

Вовка резко повернул голову, и я понял, что мои слова удивили его.

— Слава богу! — сказал он. — А я тебя уж и не спрашивал. Думал, ты никогда не сделаешь этого.

— Сколько дней в Сибирь письмо идет?

— Дней пятнадцать! — Вовка помолчал и добавил: — Представляю, как Галка будет рада. Для нее это — событие! А что, Коля! Вот кончится война, соберемся все вместе — ты с Галкой, я с Ниной — и такой пир устроим!..

Около нас остановился капитан Черногряд и спросил:

— А меня на пир пригласите?

— С удовольствием, товарищ капитан, — ответил я.

— А я ведь много водки выпью.

— После войны ее будет сколько хотите, — сказал Вовка.

— Ее всегда сколько хотите, только за денежки! — Капитан негромко засмеялся. — Ничего, ребята, я со своей выпивкой приду.

С немецкой стороны послышалась длинная пулеметная очередь. Капитан вынул бинокль. Что он там видит в темноте? Наверное, чего-нибудь да видит. На этом участке он ходил к немцам восемь раз.

Странный он человек — капитан. На вид суровый и насмешливый, а на деле заботливый и добрый, как нянька. Сегодня пришел к нам, подсказал, как лучше одеться, дал точный план города. Потом присел к столу и часа два рассказывал о всех лазейках и тайных ходах на немецкую сторону.

Особую симпатию капитан почувствовал к Попову. Он потрогал его бицепсы и сказал:

— Силен, черт!

— Могу доложить, товарищ капитан, — отрапортовал Уткин, — Попов на спор приподнимает «виллис» с одной стороны и еще может прошибить кулаком насквозь крыло «эмки»!

— Голым кулаком? — спросил капитан.

— Да что же это я, дурной, что ли, голым кулаком по железу бить? — ответил Попов. — Кулак в пилотку оберну и вдарю!

— Силен, черт! — удивлялся капитан. — В армейскую разведку не пойдешь?

Попов отрицательно качает головой.

…Утренний разговор кажется далеким. Как будто это было неделю назад. Сейчас все подчинено ожиданию сигнала.

Наконец справа ударил миномет. Ударил резко, до боли в ушах.

— Приготовиться! — скомандовал капитан.

— Ни пуха ни пера, — шепчет кто-то в темноте.

— Пошел к черту… — бросил капитан.

Мы переползли через бруствер. Локти тонут в холодной, грязной жиже. Следом за мной ползет Попов. Неуклюже переваливаясь с одного локтя на другой, он подтягивает свое большое, сильное тело. Уткин ползет быстро, как ящерица.

Пока не кончилась перестрелка, мы должны доползти до оврага.

Наверное, мы никогда не смогли бы подняться по отвесной стене оврага, если бы из котельной санатория в овраг не выходила большая труба. Фрицы не знали об этой трубе. Капитан говорил, что эта труба их выручала трижды, и всякий раз они тщательно маскировали вход в нее. Правда, никто не знал точно — может быть, именно сегодня немцы обнаружили лазейку и выставили в котельной караул.

— Леонтий, — шепнул капитан.

Один из разведчиков отделился от нас и пополз к трубе. Он отбросил в сторону какие-то доски и скрылся в широкой черной пасти трубы.

Длинная эта труба или короткая, я не знал. Но те, кто руководили перестрелкой, наверное, знали. Огонь с нашей стороны не ослабевал. Он возникал то справа, то слева от нас. Когда Леонтий доползет доверху и убедится, что там тихо, он бросит в трубу камешек.

Лежи и жди. Тут уж ни с кем словечком не перекинешься. Вообще-то человек часто говорит сам с собой. Может, он сам с собой говорит больше, чем с другими.

Я подпер руками подбородок. Лежал я в грязи, и ее холод медленно, но верно подбирался к телу.

Когда надеваешь маскхалат, ты как бы отрекаешься от этого мира, Теперь не имеет значения, что я гвардии лейтенант Николай Денисов. В маскхалате на немецкой стороне мне не нужны документы, звание. Автомат в руках и граната на поясе.

К человеку в маскхалате относятся все как-то по-особому. Когда я шел по ходу сообщения, знакомые солдаты жали мне руку. Командир пехотного полка встретил меня, как сына родного.

— Садись, чайку выпьем, — сказал подполковник и налил мне чай в алюминиевую кружку.

Подполковник откусывал понемножку сахар, пил чай и разглядывал меня.

— Ты гам поосторожней, — говорил он. — В разведке хладнокровие нужно. Даже если напорешься на фрица, все равно не горячись. Оружие пускай в ход в последнем случае. Ножом орудовать — это можно, а стрельбу не открывай. Я ходил в разведку во время финской войны. Нелегкое дело, особенно в первый раз…

Что же это Леонтий камешек не бросает? Может, его фрицы сцапали? Я посмотрел на капитана. Он спокоен. Черногряд взглянул на часы со светящимся циферблатом, наверное немецкие. У капитана все немецкое. Парабеллум немецкий — каску навылет пробивает. Автомат у него тоже немецкий. Может, я себе сегодня раздобуду такой. Зажигалка у него немецкая и серебряный портсигар с орнаментом.

Говорят, есть у капитана фотография девушки в рамочке с золоченым ободком. Она у него в вещмешке лежит. Он всегда на нее смотрит, уходя в разведку. Девушка-сибирячка прислала фотографию на фронт и на обороте написала: «Лучшему разведчику. Бейте, товарищ, фашистов без жалости». Комдив вручил эту фотографию Черногряду. Она у него теперь как талисман.

В трубе послышалось легкое постукивание летящего камешка.

Первым полез капитан. За ним армейские разведчики. Вот и я сунулся в грязное черное горло, и меня на минуту охватила жуть.

Труба поднимается к котельной наклонно. Внутри нее приходится выставлять локти вперед и подтягивать тело. Хочется скорее выбраться из трубы. Кажется, не хватает воздуха…

Я нащупываю край трубы, подтягиваюсь. Леонтий ждет. Я ложусь рядом с ним. За мной появляются Вовка, Попов, Уткин.

— Пошли, — сказал Леонтий. — Сейчас будет перевернутый котел, потом ящик с углем. После него надо сделать шесть шагов и повернуть направо. Через окно полезем.

Я вылезаю из окна вслед за Леонтием. Нам нужно перебраться на другую сторону улицы. Тихо. Только где-то в ночи цокают кованые сапоги немецких патрулей.

— Стоп, — шепчет Леонтий.

Сапоги все ближе. Слышна немецкая речь. Гитлеровцы говорят весело и нагло. Они здесь хозяева — это их земля. Они верят в скорую победу: «Руссиш капут». А вдруг кто-нибудь из них зажжет фонарь? Кажется, мы не дышим. Мимо проходят трое.

— А ну давай, лейтенант, — говорит Леонтий.

Я ставлю ноги на камни мостовой. Шаг, еще шаг. Подо мной будто тонкий лед. Нервы как перетянутые струны: еще мгновение — и лопнут. Наконец вот она, другая сторона улицы. Я прячусь за угол дома и обтираю пот с лица.

Следом за мной через улицу пошел Уткин. Он идет, как балерина, на цыпочках, раскинув руки в стороны. Попов неуклюже переставляет ноги, идет тихо.

Если бы мне сказали, что идет Леонтий, а шел Вовка, я все равно узнал бы Вовку. Хотя Вовка не похож теперь на того Вовку, который даже с трамвайной подножки боялся прыгнуть. Мальчик-интеллигент из двадцать восьмой квартиры, в одной руке скрипочка, в другой нотная папочка. Васька Чудин всегда мог отвесить Вовке затрещину, и тот, поправляя очки, невозмутимо уходил домой.

Сейчас бы Вовка дал сдачи Чудину. Да нет! Тот бы стоял перед Вовкой навытяжку. Начальник разведки!

А прошел-то с тех пор всего один год. Но на войне один день за три считают. Да мы прибавили себе по два года — выходит, что мы просто старики.

— Так вот, ребята, — сказал Леонтий, — я пошел догонять своих. Нам до утра пересечь город надо, А вам в эту сторону. Уткин тут два раза был, дорогу знает. Делайте свое дело и затемно домой. Светает в пять тридцать. Не увлекайтесь!

Леонтий растворился в темноте как призрак.

Уткин хорошо знал маршрут, но мы тоже изучили план города, фотографии. Мы точно знали и место, где находимся, и куда нам нужно идти.

Мы крались по улицам Воронежа, ползли по мостовой, по тротуарам, по грудам битого кирпича. Я вдруг представил, что вот так бы я полз по улице Горького. Мне стало грустно и захотелось плакать.

Впереди Ботанический сад. Высокие липы уже сбросили листву. Им-то какое дело до войны. Дохнуло осенью, значит, пора ронять листья. Листья рассыпались по газонам, по аллеям. Чуть ветер подхватит их — и они двигаются, сухо шурша.

Смахнуть бы листву со скамейки, привалиться к спинке и посидеть. Год назад мы были с Галкой в Краснопресненском парке. Где-то били зенитки. Мы радовались встрече, ловили желтые листья, пахнущие осенью, и смеялись от счастья.

Как это неправдоподобно! Если бы я сейчас громко засмеялся, то кто-нибудь из моих друзей ударил бы меня прикладом по башке.

— Правее иди, — дернул меня за рукав Уткин. — Там улица поуже.

Улица — самое страшное место для разведчика. Первым пошел Уткин. Неслышно передвигался он по мостовой. Вдруг две узкие полоски света резанули темноту. Уткин распластался на брусчатке.

Из-за угла выехала машина и остановилась метрах в трехстах от нас. Гитлеровцы выскочили из машины и принялись стучать прикладами в дверь дома, выкрикивая какие-то немецкие слова. Им-то можно орать.

Пока они орали, сержант Уткин, как ящерица, полз на ту сторону улицы.

Послышался плач женщины и ребенка.

— Людоеды! — сказал Вовка и зло закинул автомат за спину.

Из дома вывели женщину с ребенком и втолкнули в машину.

Машина развернулась, лизнув светом стены домов, и скрылась. Зачем их увезли, куда? Может, они не вернутся домой?

А мы не можем помочь им. Нам нужно идти вперед. Мы должны отыскать пятиэтажный дом. Оттуда видна дорога к Дону и западная часть парка. Мы нашли этот дом. Высокое здание. Круглые колонны на фасаде. Островерхая старинная крыша. На стенах зловеще чернеют пустые глазницы окон.

Мы вошли в подъезд, и мертвая тишина охватила нас. Казалось, мы попали в подземелье и теперь должны были выбираться из него по этой широкой лестнице, на которой кое-где не хватает ступеней.

Путь до пятого этажа кажется долгим, как до Луны. «Может, где-нибудь на балках стоит пианино, — подумал я, вспомнив Генку. — Не дай бог задеть это пианино».

С высоты пятого этажа было видно все, что нужно. В городском парке под прикрытием развесистых деревьев и маскировочных сеток немцы сосредоточили танки и пехоту. Среди деревьев медленно движутся грузовики, освещая дорогу узкими полосками света. Иногда свет вырывает из темноты замершие в строю танки и пушки, около них солдаты.

— Вот они, фрицы, — прошептал Уткин, — во множественном числе. Гранатой бы их!

— Утром они получат заряд побольше, — сказал Вовка.

Я вынул карту. При тусклом свете маленького трофейного фонарика мы с Вовкой точно определили цель и поставили на карте крестик.

Может, сегодня ночью немцы еще подбросят подкрепления. Хочется им выбить нас из Воронежа, им хочется гнать нас до самой Сибири…

— Нельзя ли закурить, товарищ лейтенант? — обратился к Вовке Попов. — Душа ноет.

— Мы в рукаве, потихоньку, а дыма они не учуют: он вверх пойдет, — сказал Уткин.

Попов вынул кисет и старательно скрутил большую цигарку на двоих, потом достал кремень и огниво.

— Раньше, когда я в Мелитополе жил, — со вздохом сказал Уткин, — я «Казбек» курил. Работал электромонтером. Приходишь по вызову: «Какие неполадки, хозяюшка?» — «Пожалуйста, почините это, то, пятое, десятое» А потом звенит рюмочка. Легкая закусочка, папиросочки. Жизнь!

— А я трактористом был, — сказал Попов.

— Сколько тебе лет, Попов? — спросил Вовка.

— Тридцать восемь.

— Старик!

— Какой же я старик? — удивился Попов.

— Ты прожил столько, сколько я и еще лейтенант Денисов.

— Неужели?

Мне не хотелось продолжать этот разговор, и я сказал:

— Скоро к лейтенанту Берзалину невеста приедет.

— Дела! — воскликнул Уткин.

— Она курсы медсестер кончила.

— Значит, свадьбу сыграем, — решил Попов.

— Представляете, — подхватил разговор Уткин, — фашист рвется, вся рожа в крови, а мы свадьбу играем. Водка ручьем течет. Песни под гитару поем. Патефон достанем. У начхима Колесова есть. Комдива пригласим — будет свадебным генералом, и так далее и тому подобное.

Улыбка бродила по Вовкиному лицу.

— Я два раза женат был, — сказал Попов, когда Уткин исчерпал свою фантазию. — Первая жена во время родов умерла, царство ей небесное. Девочку родила. Перед самой войной вторую женку взял. Пожили полгодика, и меня в армию забрали, а она вскорости мальчика родила. Растет там без меня, Тихоном назвали. Тихий, говорят: пососет и снова спит. Поглядеть бы!

— У меня жена цыганка, — сказал Уткин, — злая как ведьма! Всю жизнь ругалась, морду мне царапала. А как пошел в армию, заплакала. Стоит, глаза черные раскрыла, а по щекам слезы в три ручья.

— Значит, любит, — произнес Попов. — Ругалась она для острастки. Есть такие. Одна мягко стелет — жестко спать. А другая наоборот.

— Тихо! — сказал я, когда услышал далекий гул моторов.

На дороге, которая соединяет Воронеж с Доном, показались огоньки фар.

Обнаглели немцы. Со светом едут. Гул все сильнее. Мы увидели танки и пушки. Следом за ними идут грузовики с пехотой. Ох, наглые гады! Сидят курят, на губных гармошках наигрывают.

Не доезжая парка, колонна остановилась. Какие-то люди подбежали к ведущей машине, показали направление, и снова взревели моторы. Танки и пушки пошли на север, а грузовики с пехотой остановились у парка, почти напротив нашего дома. Держитесь, фрицы! Прежде чем вы пойдете в атаку, мы устроим вам разгромчик. Недолго ждать осталось.

При свете того же фонарика мы записали число танков, пушек и грузовиков с пехотой.

— Товарищ лейтенант, — потянул меня за рукав Уткин, — половина четвертого. Пора!

Мы осторожно спускались по ступеням. Чем ниже, тем слышнее говор и наглый смех фашистов.

— Обождем, — шепнул Попов.

Мы остановились на третьем этаже, вошли в открытую дверь квартиры. Я встал в простенке и выглянул в окно. Немцы были на той стороне улицы.

Кто-то чуть дотронулся до моего плеча. Вовка! Взял меня под руки и повел в угол комнаты. Я разглядел скрипку и смычок, висевшие на стене.

Вовка как-то очень осторожно, будто хрупкий сосуд, снял скрипку с гвоздя. Он нащупал рукой струны, потрогал пальцами смычок.

— Я возьму ее, Коля! — сказал Вовка.

— Может, ты сейчас устроишь концерт для фашистов? — обозлился я, потому что вечно Вовке приходят в голову нелепые идеи.

— Зачем ты так! — с укоризной произнес Вовка. — Вернемся к себе, я поиграю. Пальцы исстрадались.

— Конечно, возьмем, — услышал я голос Уткина. — На свадьбе играть будет. У меня веревочка есть. Смычок привяжем к скрипке — и через плечо. Хотите, я понесу?

«Фашисты в двух шагах, а ему скрипка нужна», — подумал я и, выругавшись про себя, отошел к окну.

На той стороне по-прежнему стояли грузовики. А время бежало. Оставался один час сорок пять минут до рассвета.

Мы начали спускаться по лестнице. Вовка впереди. В руках у него автомат, за спиной скрипка… Мы дошли до нижнего этажа.

— Через двор попробуем, — шепнул я.

— Оставайтесь здесь, — сказал Вовка. — Я пойду первым.

Никто не возразил Вовке. Он старший. Вовка вышел во двор. Двор невелик. Но сколько всего навалено здесь — битый кирпич, доски, дверцы шкафов, рамы.

Вовка шагал, и под его сапогами громко хрустел битый кирпич.

Одна секунда, вторая. Вовка на середине двора.

— Вер ист хир?[1] — вдруг послышалось из темноты.

У меня подкосились ноги, сердце упало куда-то в пятки. «Кончено!» Я нащупал указательным пальцем курок автомата.

— Дас зинд вир[2],— спокойно ответил по-немецки Вовка, продолжая шагать по битому кирпичу. Шаг его был уверенный и ровный.

Первая секунда тянулась долго, как час. Вторая показалась короче. Я ждал выстрела, крика, взрыва… Неожиданно звякнула пряжка ремня. Немец натянул штаны и отправился на улицу к своим.

Вовка перешел двор, а мы еще некоторое время стояли в оцепенении, страшась двинуться с места. Наконец через двор пошел Уткин, а за ним мы с Поповым.

— Хлестко ты ему ответил, — сказал Попов. — Откуда по-немецки знаешь?

— В школе учили! Николай тоже знает.

Опять мы переползали улицы, пересекали дворы и переулки. Мы шли все быстрее, нас подгоняло время. Вовка шел впереди.

Я пытался представить себя на Вовкином месте, там, во дворе, перед немцем. Ну конечно, я знаю, как по-немецки сказать «свои». Но смог ли бы я произнести это, как Вовка, спокойно, без фальши, и продолжать уверенно идти? Майор Соколов не зря назначил Вовку главным!

Напрасно я обижался: у Вовки хладнокровия больше, а без него в разведке нельзя!

Мы уже добрались до Ботанического сада. Сухие листья снова захрустели под ногами. Отсюда до нашей спасительной трубы рукой подать. Мы залезем в нее, и поминай как звали. Я вдруг представил, как я качусь вниз по трубе. Это, должно быть, очень похоже на ледяную горку, которую каждую зиму делают у нас во дворе…

Я представил, с какой радостью встретит нас командир пехотного полка. Он нальет всем горячего, крепкого чаю. Мы ему расскажем о фрицах…

Над нашими головами вдруг послышался хлопок осветительной ракеты. Яркий свет ударил в глаза и на мгновение ослепил нас.

Когда глаза привыкли к яркому свету, мы увидели шагах в десяти от нас немецкого офицера. Наверное, он не ожидал встречи с нами. На его бледном лице глаза большие, круглые, выпученные от страха.

Я дернул Вовку за рукав, и мы побежали в тень деревьев. Офицер выстрелил, и пуля просвистела возле моего плеча. Раздался второй выстрел, и Вовка повалился на куст.

Упругая очередь автомата Попова прозвучала рядом с нами. Офицер что-то крикнул и упал.

Мы с Уткиным подхватили Вовку под руки и побежали.

— Здесь немецкая часть расположилась. В самое пекло угодили, — шепнул Попов.

Мы не знали, куда бежим, — лишь бы подальше от тревожных голосов, которые слышались там, где остался убитый, немецкий офицер.

Ракета погасла, и стало темно, как в могиле. Нельзя было различить даже стволы деревьев. Мы двигались на ощупь и вскоре уткнулись в высокую металлическую ограду, которая окружала со всех сторон Ботанический сад.

Вдалеке послышался собачий лай. Одна собака лаяла хрипло и протяжно, другая звонко, с задором. До слуха доносилось:

— Форвертс! Форвертс!

Я метнулся вдоль ограды вправо — она уходила все дальше. Побежал влево — там тоже не было видно ее конца.

Попов поднял Вовку на плечи, и тот перелез через ограду. Уткин помог ему спуститься с другой стороны. Вовка сидел на асфальте как-то странно, обхватив себя руками.

— В спину пуля попала, — сказал Вовка чуть слышно.

— Перевяжем.

Вовка отрицательно покачал головой.

— Возьми скрипку, Уткин, — попросил Вовка.

Уткин быстро перекинул скрипку через плечо.

Лай приближался.

Мы перешли улицу, миновали какой-то двор, и снова улица. Теперь город был для нас чужим и незнакомым. Мы сбились с проторенного пути. Вовку мы держали под руки. Он становился все тяжелее.

На минуту смолкли собаки. Это они ищут выход из сада. Через ограду собак не перекинешь. Может, на наше счастье, выход далеко? Только бы добраться до трубы…

Снова залаяли собаки: одна с задором, другая хрипло и протяжно.

Две недели назад самые храбрые ребята из армейской разведки наскочили на гитлеровцев. Те гнались за ними с собаками и, наконец, спустили собак с поводка. В темноте трудно стрелять в собак, они рвут одежду, тело… Пока разведчики расправлялись с собаками, подоспели фашисты…

В небе опять хлопнула осветительная ракета, за ней другая. Они повисли над головой. Я увидел на спине Вовки большое кровавое пятно.

С каждой минутой Вовка задыхался все больше. В горле у него что-то хрипело и булькало. Он сделал еще несколько шагов и повис на наших руках. Мы волоком тащили его через улицу. Секундная остановка — и опять вперед, в проем разрушенной стены.

— Не могу! — едва слышно выговорил Вовка. — Бросьте меня.

— Сошел с ума! — крикнул я.

Возка набрался сил и сделал два шага и снова обвис на наших руках.

Немецкая погоня при свете ракет двигалась быстрее. Лай приближался. Фашисты орали, и этот крик бил как хлыст.

— Товарищ лейтенант, разрешите, я его на горб возьму? — попросил Попов.

Вовка с трудом влез на спину Попова и обхватил его шею руками.

Мы с Уткиным идем впереди. Попов пытается не отставать от нас. Иногда он бежит.

С нашей стороны ударили минометы и пулеметы. Наши поняли. Наши хотят помочь. Передовая рядом, близко. Может быть, пятьсот метров, может, четыреста. Видны очертания котельной…

— Хальт! — взвизгнул противный голос, и автоматная очередь выбила около моих ног дробь по асфальту.

Не целясь, я нажал на курок, Я видел, как немец, не отпуская автомата от живота, подался вперед, будто хотел поклониться, и упал. Другой фашист залег на тротуаре.

Теперь мы были взяты в тиски. Сзади нас преследовали с собаками, впереди — автоматчик. Мы залегли на мостовой и открыли огонь по автоматчику.

Погасла первая ракета, за ней вторая.

— Очки, мои очки! — воскликнул Вовка каким-то чужим голосом.

— Зачем они тебе?

— Я должен видеть их! Очки! — Вовка шарил руками по асфальту и наконец нашел очки.

Мы с Поповым подхватили Вовку под руки.

— Оставьте! — убежденно сказал Вовка. — Бегите, я задержу немцев.

— Сдурел! — крикнул я.

— Я ранен смертельно, Коля. Беги! — тихо приказал Вовка.

— Верно говорит, — подтвердил Уткин. — Его не спасем и сами погибнем!

Я лежал рядом с Вовкой и стрелял из автомата. Передо мной как вихрь неслись мысли. Мелькнуло лицо Нины с большими серыми глазами, скрипка на спине Уткина, Мать в заводском халате. «Значит, скоро на фронт?» — «Да ты не бойся, мам! Сколько людей воюют».

— Товарищ лейтенант, — дернул меня за рукав Уткин, — бежим!

Собачий лай, как быстрая волна, катился на нас.

— Беги, Коля! — чуть слышно сказал Вовка.

Лучше остаться здесь и умереть рядом с ним.

— Я приказываю! Уходи! — из последних сил произнес Вовка. — Они близко.

«От вас зависит судьба фронта, жизнь сотен людей», — услышал я голос комдива. За линией фронта ждут координаты целей. Если на рассвете «катюши» не ударят по врагу, враг прорвет оборону.

Попов крепко подхватил меня под руку, и мы побежали.

«Прощай, Вовка…» — хотел крикнуть я, но не мог.

Я никогда не смогу произнести этих слов, даже потом, через много лет.

Там, где остался Вовка, продолжалась перестрелка. Собачий лай нарастал. Собак, наверное, спустили с цепи. Лай стал визгливым. Казалось, собаки захлебываются от злости.

Потом послышались крики. Фашисты приближались к Вовке с разных сторон, думая, что окружают всю группу.

Мы услышали, как прогремел взрыв.

Когда мы уходили в разведку, капитан Черногряд сказал нам: «Возьмите, ребята, по одной гранате на всякий случай».

Эпилог

Так много времени прошло с тех пор… И вот я сижу на скамейке перед своим родным домом.

Солнце уже скрылось. В окнах зажегся свет, и дом стал таинственным. Окна, как большие глаза, смотрят на меня из темноты: в одних голубой свет, в других — желтый. А в Вовкином окне по-прежнему розовый абажур.

Я поднялся со скамейки и вошел в подъезд. Минутку постоял у своей двери и отправился на третий этаж, где жил Вовка. Тот же звонок. Белая кнопочка в черном кружочке.

Кто-то медленно шел по коридору, нехотя поворачивал ключ в замке. Наконец открылась дверь, и я увидел седенькую, сухонькую старушку — Вовкину мать. Она подслеповато смотрела на меня, точь-в-точь как это делал Вовка, когда снимал очки.

Здравствуйте, Надежда Яковлевна, — сказал я.

Вовкина мать вглядывалась в мое лицо.

Я Николай Денисов. Коля!

Коленька! — ласково сказала старушка и прижалась ко мне. Она плакала тихо, без рыданий, и по ее морщинистым щекам скатывались слезинки.

Все здесь было по-прежнему, как тогда, давно… Тот же шкаф в коридоре, та же вешалка. Мне вдруг стало казаться, что сейчас из комнаты выйдет Вовка и, улыбнувшись, скажет: «Заходи, Коля! Чего стоишь!»

1968

Загрузка...