Хорезм

Кавад сидел на женской половине дворца и задумчиво смотрел в бассейн. Из воды на старика также задумчиво смотрел человек с морщинистым безбородым лицом. То был он, евнух Кавад, раб персидского царя. Кавад вздохнул и закрыл глаза.

Перед внутренним взором Кавада снова возникло странное видение: огромная река, глинобитные стены городища, дым костра, теплые руки, ласкающие Кавада. Это видение мучило старика с того дня, когда возвратился горбун. В словах «массагеты», «Хорезм», «пустыня» он услышал что-то до радости знакомое. Старик напрягал мозг; он явственно представлял себе шум ветра, пахнущего морем… рокот бубна… мычание коров… Но когда это было? Где это было?

Евнух и прежде знал о Хорезме. Упоминание о стране севера всегда почему-то смущало раба. Но никогда еще оно не вызывало в Каваде такого волнения. Сверкание кинжала, брошенного Дарием в евнуха там, под навесом, у бассейна, как бы озарило сознание безбородого; кусая руки, Кавад повторял, как в бреду: «Где это было, когда это было?»

Однако ответа на тягостные вопросы старик не находил. Кавад всегда был евнухом. Кавад всегда служил Ахеменидам. Служил верно, точно собака. Точно собака, отбегал в сторону, когда его били. Точно собака, полз на брюхе, когда его ласкали. Так протекало с неясных детских лет существование Кавада. Но сейчас…

— Кавад!

Раб вскочил, надвинул платок на рот. Перед евнухом стоял владыка мира. Сегодня сын Гистаспа выглядел добрым. Разобрав жалобу жрецов храма огня на стражу Восточных ворот, выслушав смотрителя царских садов и отдав нужные распоряжения магам, писцам, надсмотрщикам, строителям и вождям племен, царь направился в гарем. Поход на массагетов продлится долго: сын Гистаспа искал общения с Атоссой, любимейшей из всех жен.

— Слушаю, господин.

— Что с тобой происходит? Ты болен?

— Не знаю, господин.

— Ты уже стар, — мягко сказал Дарий. — Тебе тяжело. Иди погуляй по городу, отдохни.

Он протянул рабу золотую монету.

— О господин!

Евнух припал к ногах хозяина. Дарий потрепал его по плечу и удалился. По щекам раба текли слезы — так тронуло старика доброе слово повелителя. Он питал к Дарию чувство материнской нежности. Не он ли, раб Кавад, выпестовал царя, вырастил его таким красавцем? Вспоминая о детских годах Дария, о веселых проделках будущего властелина стран, Кавад прислушивался к разговору, происходившему в соседнем покое, и наслаждался голосом своего питомца.

— Не ходи на массагетов! — упрашивала Атосса мужа. — Мне страшно. Они так опасны. Вспомни о Кире.

— Отанес на совете тоже говорил: вспомни о Кире. В чем дело? Разве я Кир? Я навел в стране такой порядок, какого не было ни при Кире, ни при Камбизе. Запомни: Дарий победоносно пройдет по тропе, на которой Кир сложил свою голову.

— Все равно, не оставляй меня. Вечно одиночество, вечно перед глазами лицо этого урода Кавада.

— Тебе хочется евнуха помоложе? — Дарий игриво рассмеялся. — Хорошо, я заменю Кавада. Старого осла скоро отволокут на свалку; я вижу, он издыхает.

— Что проку от евнуха, даже молодого? — сказала Атосса приглушенным голосом. — Не оставляй меня!

Снова послышался смех Дария. До уха раба долетели звуки поцелуев. Улыбка евнуха погасла. «Лицо этого урода Кавада». Раб сорвал со рта повязку. «Старого осла скоро отволокут на свалку». Раб зашатался. «Дым костра… стены городища… теплые руки». Он вышел из гарема, пересек сад, прошел по двору и очутился у ворот. Стража пропустила евнуха беспрепятственно. «Теплые руки… запах трав… огромная река». Раб очнулся на рынке. Он долго ходил по рядам и кого-то искал. Его внимание привлекли два рослых человека в рогатых шапках.

— Хорезмиец? — певуче спросил Кавад, тронув одного из них за плечо. Человек в рогатой шапке обернулся и с любопытством оглядел безбородого с головы до ног.

— Да, — ответил он густым голосом. — Зачем я тебе?

— Я оттуда. — Кавад показал на жилище Дария. — Слушайте. — Кавад придвинулся ближе, прошептал четыре таинственных слова и вручил хорезмийцам серебряную пластинку с изображением бога в крылатом солнечном диске. — Пригодится.

Хорезмийцы побледнели.

— Ты не обманул нас, человек?

Евнух грустно улыбнулся и поплелся между лавками. Хорезмийцы испуганно посмотрели друг на друга. Кавад остановился и увидел бегущих северян. И тогда до раба дошел смысл его поступка. Он пришел в ужас, точно пес, нечаянно укусивший своего хозяина. Кавад жалобно вскрикнул и кинулся за хорезмийцами. Затем вдруг замер. Снова бросился вслед северянам, опять застыл на месте. Потом, тяжело вздохнув, он махнул рукой и побрел к харчевне. Ум его мутился. Старик сам не понимал, что для него дороже — Дарий, которого он вырастил на своих теплых руках, или те теплые руки, которые когда-то растили его, Кавада.

— У меня золото. — Кавад показал в харчевне монету — дар царя. — Налейте мне вина.

Он взобрался на возвышение. Владелец харчевни поставил перед ним кубок. Раб уныло посмотрел на бронзовое кольцо, украшавшее его палец, и надавил на камешек. Из крохотного отверстия в кубок упала черная крупинка. Кавад выпил вино до капли и отбросил кубок.

Сначала перед его мутнеющим взором стояло бледным пятном лицо Дария. Оно постепенно исчезло. Из желтого тумана выступили стены городища. Закололо сердце. Возникла пустыня. Сердце заныло от сжимающей боли. Заклубился дым костра. Кавад вскрикнул — сердце словно пронзили ножом. Забушевала огромная река. Кавад громко заплакал. Он вспомнил! Он вспомнил, когда и где это было! Сердце замерло и стало. Кавад побелел, как снег, и рухнул назад.

Монета выпала из его руки, с шорохом пробежала по циновке, звякнула о камни пола, завиляла вокруг очага и легла у ног хозяина харчевни.


В то утро соглядатаи царя и воины, охранявшие постоялые дворы, увидели редкое зрелище.

По дороге из Персеполя на север бешено мчался всадник хорезмиец. У самых ворот следующего за столицей городка его скакун захрипел и повалился набок. Наездник вовремя спрыгнул, ловко приземлился и побежал в поселение, даже не посмотрев, что стало с конем. На рынке он отыскал купцов в рогатых шапках и сказал им шепотом всего четыре слова.

Из поселения в Дехбид сломя голову полетел другой всадник. Его скакун пал далеко от города. Хорезмиец не растерялся. Он за двойную цену купил у кочевников, ехавших по ущелью, свежего коня и быстро добрался до места. На дехбидском базаре он нашел хорезмийцев ремесленников и передал им те же четыре слова. Из Дехбида в Эберкух погнал коня третий хорезмиец.

Подобно царским гонцам, хорезмийцы сменяли один другого и скакали от города к городу, от селения к селению при лучах солнца и при свете луны. Их никто не задерживал: серебряная пластинка с ликом бога служила лучшим пропуском. Так, через горы, пустыни и реки четыре таинственных слова за четверо суток долетели до Марга.

Выслушав усталого вестника, хорезмиец, в харчевне которого на днях пил вино индиец Бимбисара, разбил щипцами еще одну чашу, подобрал полы хитона и бросился к постоялому двору, где остановился караван саков-хаумаварка.


Гюрза лениво заползла на дюну и неуклюже раскинула тело на сыпучем песке. Под лучами восходящего светила кожа змеи, грязновато-желтая, с нехитрыми узорами, блестела тускло, точно глина.

На дюне тонко звенела от ветра сухая былинка. В скупых переливах надрывно-монотонного напева звучала тоска пустыни. Знойное лето. Опустели просторы скудных пастбищ. Люди ушли к реке на восток. По следам стад проложили свои тропы волки. Даже орлы улетели куда-то. Над морем дюн нависла тишина. Она радовала змею — кто потревожит гюрзу до осени?

…Внезапно за бугром послышался шум. Над гребнем дюны вырос всадник. Под тяжелыми копытами коня заскрипели песчинки. Змея тревожно вскинула плоскую голову, разом свернула тело в жгут и угрожающе зашипела. Копыто резко упало сверху и раздавило гюрзе шею.

Скакун испугался и ринулся вниз по склону. Человек размахивал обрывком веревки и сыпал на влажные бока лошади жгучие удары. Шлем из войлока с наушниками, застегнутыми под подбородком, кафтан без ворота и узкие штаны выдавали в нем массагета из племени саков-хаумаварка. Наездник спешил так, словно его преследовало ураганное пламя степного пожара.

Вечером того же дня массагет добрался до левого протока Окса — широкого Келифа, пропадающего в болотах, и остановился у ворот глинобитного городища.

— Кого тебе?

— Омарга.

Воины проводили гостя до шерстяного шатра, где отдыхал, Омарг, старейшина племен саков-хаумаварка. Омарг был невысок, плотен и крепок. Плечи его закрывал халат с закругленными, расходящимися внизу полами.

Путник жадно выпил чашу кислого молока, снял сапог, выколотил из него песок прямо на пышные ковры, обулся, приблизился к вождю и сказал ему на ухо четыре слова. Прищуренные глаза Омарга стали круглыми, как монеты. Старейшина сорвался с места и, припадая на правую ногу, побежал из шатра.

Когда зашло солнце, от берега отвалили три судна с воинами и конями. Массагеты плыли бесшумно. При ярком свете луны длинные черные лодки казались на серебряном просторе Келифа кораблями странствующих призраков.

На закате следующего дня саки-хаумаварка пристали к правому берегу Окса в стране дербиков. Высокие смуглые люди окружили прибывших, потрясая секирами.

— Где Томирис? — спросил Омарг старшего воина. Дербики загалдели на своем языке, показывая то на саков-хаумаварка, то на волны реки.

— Э, дети черепах! — разъярился Омарг. — Вы, сдается мне, утопить нас хотите? Я — Омарг! — старейшина стукнул себя кулаком по груди. — Сака-хаумаварка! — Омарг показал на юг. — Понятно? Нам нужна Томирис.

— Ты — Омарг? — воскликнул один из дербиков по- согдийски. — Так и сказал бы. Мы слышали о тебе.

Дербики и саки сели на коней и поехали на север. На рассвете они прибыли к озеру — в него, не достигнув Окса, впадал Зарафшан. Из ворот крепости навстречу гостям вышла пожилая дербичка в куртке до бедер и широких шароварах, завязанных на лодыжках шнурами. Она была стройна и сухощава. Седые, но пышные волосы падали ей на плечи клубами дыма. Скулы обтягивала бронзовая кожа. Из-под крутых, вразлет, бровей строго смотрели глубокие темные глаза. Пушок на верхней губе придавал лицу женщины молодое выражение. На поясе, стягивающем стан массагетки, висел кинжал. То была царица дербиков Томирис.

Омарг спрыгнул с лошади. Томирис обняла его и поцеловала в лоб. Сак негромко сказал женщине четыре слова. Тревожно зарокотал барабан. Днем по реке плыли уже дважды по три лодки. Четыре магических слова, подобно заклинанию волшебника, отрывали массагетов от мирного труда и гнали в дорогу. От Персеполя до Марга. От Марга до страны дербиков. От страны дербиков до Хорезма.

Достигнув оазиса, путешественники отправились верхом по дамбе глубокого канала. В селениях, обнесенных толстыми стенами, на плоских крышах домов женщины в полосатых покрывалах ткали ковры. Мерно скрипели водоподъемные колеса. На полях шелестели стебли ячменя. В садах наливался соком плод абрикоса. На залитых низинах, увязая по колено в грязи, селяне пололи посевы риса. В одном месте дамбу размыла вода. Сотни царских рабов рыли землю, носили хворост и крепили берег. Воины с луками, присев на дамбе, покрикивали на рабов сонными голосами.

После полдня на западе, над краем земли, показалась груда синих облаков.

— Горы? — спросил кто-то из дербиков.

— Лес, — пояснил воин-сак.

— Хе! — усмехнулся Омарг. — Это столица Хорезма.

Скоро облака потемнели и стали сине-коричневыми. Резче выступили очертания города. Из марева возникли стены и башни. Вблизи их цвет был уже не синим, не коричневым, а желтоватым, как глина, по которой ступали кони путешественников.

Город оглушил приезжих шумом базаров и мастерских. В укрепленном дворце, стоявшем на искусственном холме, саков и дербиков приняли с почетом и провели в покои хорезмийского царя Шах-Сафара.

Шах-Сафар, имя которого означало «Владыка странствующих», встретил путников в просторном зале, устланном красными коврами. По углам помещения сверкали высокие бронзовые светильники. Из ниш на гостей безразлично смотрели морды глиняных идолов. Шах- Сафар поднялся с легкого позолоченного трона, сделал три шага вперед и обнял сначала Томирис, потом Омарга. Забегали рабы. Подали угощение. И только после первого кубка Томирис произнесла те четыре слова, которые, переходя из уст в уста, дошли от Персеполя до страны дербиков.

— Персы идут на массагетов.

Если бы Шах-Сафару сказали, что завтра Хорезм провалится под землю, то и тогда он бы так не поразился. Сначала он как бы окаменел, стиснув кубок. Потом вздохнул, недоверчиво покосился на Томирис и осторожно поставил кубок на поднос. Затем вскрикнул, всплеснул руками, как женщина, у которой перекипело варево, вскочил и побежал вон из помещения. Сейчас же вернулся, подошел к трону, уставился на него невидящими глазами. Глядя на этого длинного, сутулого, худого горбоносого человека, Омарг и Томирис изнывали от жалости.

— Персы идут на массагетов? — шепотом повторил Шах-Сафар. — А!..

Он рывком сбросил трон с возвышения, свалил пинком ноги светильник, подбежал к гостям и закричал, размахивая кулаками:

— Вот до чего дожил Шах-Сафар! Хорезм был великим государством. Кто властвовал над массагетами? Шах-Сафар. Кого называли своим царем согдийцы и маргиане? Шах-Сафара. Персы отняли у меня Согд и Марг. Персы захватили твои владения, Омарг, и твои земли, Томирис. Чтобы отвести от хорезмийцев мечи персов, я по доброй воле признал верховенство Дария, назвал его союзником и «старшим братом», да сожрут черви такого родича. Но сын Гистаспа недоволен? Каждое лето мы отдаем персам тысячи колец золота, десятки тысяч голов скота, поставляем рабов на стройки, молодых мужчин — в персидское войско, но сын Гистаспа недоволен? Что же он хочет еще?

Шах-Сафар опустился на ковер, стиснул челюсти и вопрошающе уставился на одного из равнодушных ко всему идолов. Шах-Сафар управлял своим народом от имени персидского царя и сносился с Дарием через посредство гонцов и главарей иранских отрядов, приходивших за дарами. Он окружил посланников Дария почетом, но неохотно возил их по родовым владениям хорезмийцев, тайно чинил им препятствия и радовался, когда гости, сделав свое дело, отбывали восвояси. До сих пор существование Шах-Сафара протекало сносно. Все рухнуло: в Хорезм идет сам Дарий. Что же задумал сын Гистаспа?

— Что задумал сын Гистаспа? — повторил Шах-Сафар вслух.

— Мне кажется, он думает о захвате стран апасаков, яксартов, тохаров и авгалов, — сказал Омарг.

— И если он их покорит, мы уже никогда не вырвемся из рук Дария, — сурово промолвила Томирис. — Все надежды на избавление от персов я связывала с тохарами и яксартами. Глядя на них, я мечтала о свободе.

— Да, — согласился Шах-Сафар. — Тохары и яксарты были нашим щитом. Только из-за страха перед яксартами и тохарами сын Гистаспа еще не поставил в Хорезме свои войска, как в Марге и Бактре. Как видно, за эти годы сын Гистаспа накопил силы и решил разделаться со всеми массагетами, чтобы без помех грабить Хорезм и Согд. Замысел перса виден ясно, точно кубок на этом подносе. Как же мы поступим?

— Ты, Шах-Сафар, собери народ и встречай Дария стрелами, — посоветовал Омарг. — Мы же с Томирис ударим персам в спину. Тут сын Гистаспа и найдет свой конец.

— Э! — Шах-Сафар уныло покачал головой. — Во всех семи племенах массагетов не наберется войск, равных силе Дария. Кроме того, сейчас лето, в пустыне мало травы. Роды кочуют далеко один от другого. Пока все соберутся, персы войдут в Хорезм. Так я говорю, Томирис?

— Ты рассудил верно, Шах-Сафар. Охота на такого зверя, как сын Гистаспа, опасна. Тигра берут не силой, а обманом. Поступим так: сегодня же пошлем тайного гонца к заречным хорезмийцам. Они сообщат о замыслах Дария сакам тнай-тара-дайра, сакам-тигра- хауда, тохарам и авгалам. Отряды массагетов будут наготове. Когда персы придут в Хорезм, встретим их, как верные слуги, и пропустим за Аранху. Там, в стране болот и песков, сын Гистаспа потеряет половину войска. Тогда мы навалимся на него со всех сторон. Дария постигнет участь Кира.

— О женщина-мудрец! — воскликнул Омарг восхищенно.

— Постойте! — Шах-Сафар поднял руку. — А если Дарий заставит и нас идти в поход против заречных массагетов?

— Скажем ему: не пойдем, ибо народ восстанет, — ответила Томирис. — Сын Гистаспа будет доволен и тем, что мы беспрепятственно пропустим его за Аранху.

— Хорошо! — Шах-Сафар хлопнул себя по бедру. — Ты умна, как богиня Анахита.

Вожди смотрели на женщину с нескрываемым восторгом, точно видели царицу дербиков впервые, хотя дружба с Томирис их связывала давно. Оба хорошо помнили поход Кира на массагетов. Эта самая Томирис обманом завлекла Кира в пустыню и отрубила владыке персов голову.

Шах-Сафар призвал к себе верного слугу Фриадара и дал ему тайное поручение — переправиться через Аранху, найти возле гор хорезмийца Бахрама, вождя рода Орла, сообщить ему о походе Дария на массагетов и не медля вернуться.

— Смотри, чтобы никто, кроме Бахрама, не знал, кто и зачем тебя направил за Аранху, — предупредил царь Фриадара. — Если персы узнают о том, что мы известили массагетов о войне, сын Гистаспа без лишних слов отрубит нам головы.

— Слушаю, господин.

Шах-Сафар подал слуге шнур. На нем было четыре узла. Фриадар спрятал шнур за пазуху и поспешно вышел.


Фриадар нашел городище кочевого рода Орла на правом берегу Аранхи, возле Синих Гор. В палатке, куда привели Фриадара, сидели два человека. В одном слуга царя узнал Бахрама, старейшину рода. Живот старика отвисал, как брюхо коровы, конец грузного носа почти касался пухлых губ. Шею вождя отягощал зоб. От этого Бахрам запрокидывал голову, что придавало его осанке величие. Рядом с предводителем «орлов» расположился Сабри, старейшина рода Сокола. Как и Бахрам, он был седобород, важен и дороден.

— Кто ты? — спросил Бахрам сердито.

Фриадар показал бровями на Сабри.

— Это мой друг, — проворчал Бахрам. — Говори, зачем пришел.

Фриадар вынул шнур. Бахрам сейчас же расплылся в улыбке.

— О! Ты вестник царя? Почему не сказал сразу?

— Слушай. — Фриадар присел на корточки. — Тут четыре узла. Так? Они обозначают: «Персы идут на массагетов».

— Что?! — Бахрам откинулся назад и порывисто схватился за сердце. — Персы?

— Да. Шах-Сафар передает тебе свое царское повеление: сегодня же разошли гонцов по всем массагетским стойбищам, предупреди все племена и роды об опасности, чтобы народ готовился к битвам. Понятно?

— Понятно. — Выцветшие глаза Бахрама забегали по сторонам. — Понятно…

— Ни слова о том, кто тебе сообщил о персах. Понятно? Прощайте.

— Стой! Сейчас мясо сварится…

— Некогда.

Фриадар вручил шнур Бахраму и вышел из шатра.

— Передай царю, что Бахрам сделает все как надо, — сказал старейшина, проводив вестника до ворот. — Мы, «орлы», свято чтим имя Шах-Сафара, нашего повелителя, да продлятся его годы!

Когда Фриадар добрался до берега и сел в лодку, на башне городища рода Орла показался воин в рогатом шлеме. Кочевник широко замахнулся дубиной, обернутой войлоком, изо всех сил ударил в тугую кожу огромного барабана. Над белыми палатками, как отдаленное громыхание грома, прокатился гул. С крепостных стен взлетели испуганные горлицы.

Кто-то позвал протяжно:

— Гани-и-и!..

— Гани! Гани! — подхватили громкие голоса.

Гани, человек с медными покатыми плечами, беспечно играл с дружинниками в кости. Едва на башне зарокотал барабан, потное лицо Гани просветлело.

— Поход!

Сын вождя оскалил белые зубы и подмигнул загорелым бородатым воинам.

Бахрам, которому своя голова была дороже всего на земле, давно не принимал участия в боях. Но это не чернило его имени перед сородичами: времена, когда кочевники избирали вождя из числа отважных воинов, проходили. Хитрая голова, а еще больше богатства, награбленные в походах на другие племена, заменяли Бахраму отвагу, и на месте своем он сидел крепко. Все опасности ратных подвигов Бахрам переложил на плечи сына. Набег сулил добычу, новые развлечения — вот почему, едва на башне глинобитного укрепления раздавался сигнал, волосатое лицо Гани озаряла диковатая улыбка.

Легко ступая кривыми ногами наездника, обутыми в мягкие сапоги, Гани быстро вошел в палатку отца и склонил косматую голову.

Бахрам прилег на шкуру оленя, недобро прищурился, полез в сумку на поясе и вынул золотую пластинку. На ней сияло изображение чужого божества в крылатом солнечном диске.

— Вы помните, Сабри и Гани, — прохрипел Бахрам, — горбуна, приходившего к нам с юга? «Персы скоро направятся к Аранхе, — говорил горбун. — Разорите три-четыре таких рода, за которых вступятся другие. Эти другие имеют врагов, найдите, подговорите, чтобы совершили нападение. Хорошо, если родовые распри перерастут в кровавую войну между племенами. Так нужно нам, персам…» Помните вы эти слова, Сабри и Гани?

— Помним!

Бахрам подался вперед, хищно раздвинул губы.

— Бахрам скоро станет царем четырех массагетских племен! Понятно?

Он боязливо оглянулся и таинственно просипел:

— Через месяц персы придут сюда. И Шах-Сафар об этом знает. Плохо.

— Почему ты не убил гонца? — сказал Сабри.

— Э! Ты глуп, Сабри. Если бы мы убили первого гонца, Шах-Сафар заподозрил бы нас в измене. Пусть думает, что мы ему верны. Чтобы Шах-Сафар не послал, минуя нас, других гонцов, оцепим берег. Кто перейдет, того… — Бахрам разрубил воздух ребром ладони. — Шах-Сафар не узнает — гонцы ушли далеко, что-либо задержало их в дороге… Если даже узнает, будет поздно, персы окажутся уже в Хорезме. Так?

— Так! — кивнул Сабри. — Завтра пришлю к тебе своих воинов для охраны берега. Не допустим, чтобы массагеты пронюхали о замыслах Дария. Все провалится.

— Еще. — Бахрам покосился на сына. — Хватит разговоров. Приступим к действиям. Ты, Гани, сегодня же иди в поход. За хребтом Синих Гор кочует род Оленя. Вождя убей, народ пригони.

— Да, так и сделай, — сказал Сабри, тоже косясь на Гани.

Гани вскинул широкие брови.

— Род Оленя? Чем он провинился перед нами?

Массагеты по обычаю делили каждое племя на два братства. Каждое братство дробило себя на четыре рода. Род Оленя, о котором говорил Бахрам, как и род Орла, входил в племя хорезмийцев и принадлежал к братству Волка. Вражда в пустыне вспыхивала часто — старейшины, прибрав к рукам внутри рода все, что было возможно, искали добычу на стороне, и это вызывало ответные набеги. Рыскали по тропам конные отряды. В оазисах шла охота за рабами. Но распри внутри братства были необычны. Поэтому повеление отца так удивило Гани.

— Молчи!

Узкие глаза Бахрама сердито сверкнули.

— Молчи! — повторил Сабри, как эхо.

— Я сказал, ты делай, — проворчал Бахрам. — Так решили старейшины рода.

— Однако «олени» — нашего братства! — пробормотал Гани растерянно. — Разорим лучше других.

— Нашего братства! — передразнил Бахрам сына. — Так что же? Старые времена прошли, понял ты? Хорошее родство: орел, гроза пустыни, и тощие олени! — Бахрам заговорил вкрадчиво — Иди, ничего не бойся. Скот будет наш. Пленных отгоним в Согд, продадим персам. Понял ты? Воинам скажи: «Род Оленя замыслил против нас худое, надо наказать».

— Да, так и скажи! — подал голос толстяк Сабри.

Гани ушел от Бахрама угрюмым. Затея отца его смутила. Во все набеги сын вождя ходил с легким сердцем, но сейчас то ли чувство слишком близкого родства с «оленями», то ли опасение за исход предстоящего дела взволновали хорезмийца.

«Плохо, — мрачно думал Гани. — Плохо».

Чтобы набег был удачным, Бахрам и старейшины рода совершили обряд. В середине городища, на площади, разложили четыре огромных костра. Воины окружили их и встали на колени. Бахрам с туго набитым мешочком в руке стоял между кострами.

— Начнем?

Бахрам запрокинул голову. К небу метнулся крик, подобный вою шакала. Раздирающие слух звуки перешли в визг; не переводя дыхания, Бахрам заголосил:

— Вейся к солнцу, дым хаомы!

— Хварр! Хварр! Хварр! — прокаркали мужчины, подражая ворону, имя великого солнца.

Бахрам полными горстями сыпал в костры семена дурманящего растения. Воины жадно вдыхали струи синего дыма и приходили в неистовство.

— Вейся к солнцу, дым хаомы!

— Хварр! Хварр! Хварр!

Участники радения встали, взяли друг друга за руки и пошли, приплясывая, вокруг костров. Бахрам кружился на середине площади и пел о хаоме, вливающей в человека силу солнца.

Юго-западная сторона Синих Гор еще розовела от зари, а тут, на противоположном склоне, залегли в скалах голубые тени. Стало прохладно.

Ширак, хорезмиец из рода Оленя, стоял на обломке утеса и следил за полетом орла.

Пастух обнажил себя до пояса. Кожа его тускло сияла, точно бронза. Волнистые пряди черных до блеска волос падали на гладкие щеки. Ветер боязливо обтекал могучую шею, как бы отлитые из металла плечи, тяжелые бугры мускулов на груди и руки, напоминающие перекрученные корни старого платана. Объемистые, широко захватывающие ладони лежали на длинном топорище секиры. Темное, неподвижное лицо с круто изогнутыми бровями, холодной синевой глаз, жесткими губами, мощными челюстями, резким очертанием хищного носа казалось вырубленным из гранита.

«Моя стрела достала бы его, — вяло подумал пастух, глядя на разбойника неба. Эта птица заслуживает смерти: она высматривает ягненка. Однако орлы — наши родичи. Не запятнай свои руки братоубийством. Бахрам узнает — обидится».

Сын пустыни опустил голову и снова окаменел. Два десятка лет жил Ширак у Синих Гор — с того самого дня, когда родился. Два десятка лет окружали Ширака пески и скалы, скалы и пески. Два десятка лет ходил Ширак по одним и тем же кочевым тропам и так запомнил их извивы, ведущие далеко-далеко, что не заблудился бы в стране дюн, если бы даже внезапно ослеп.

Два десятка лет пил Ширак всегда одинаковую на вкус солоноватую воду, слушал одни, всегда тоскливые песни и за два десятка лет ни разу не засмеялся от радости.

Знойные ветры лета, студеные ветры зимы, скудные травы, овцы в лощине, верблюды на дюне, орлы в небе — таков был мир Ширака, и мир этот не знал улыбки. За его пределами лежали другие миры, враждебные Шираку. Иногда из чужих миров набегали на быстрых конях косматые грабители. Род Оленя отгонял их стрелами. Иногда, в дни голода, «олени» сами ходили в походы, редко удачные — род был невелик, слаб, его легко побеждали крупные общины. Однообразие пустыни Шираку не наскучило: иного мира кочевник не знал. Но оно наложило на него свой отпечаток — душа пастуха была однообразна, как сама пустыня.

Ширак прислушался к шороху трав на склоне горы, к мычанию стад в ложбинах, к далеким, неясным крикам сородичей, звучавшим внизу, в долине, и сонно зевнул.

Род Оленя готовился к ночлегу. Мужчины — рослые, загорелые, одетые в шаровары из кожи, обутые в мягкие сапоги, вооруженные луками, — согнали скот в стойбище. Стоянку ограждал вал из глины. Через поселение протекала крохотная речка. Вечером овец, верблюдов, коров, коз и лошадей заводили в середину лагеря, вокруг выстраивали крытые повозки.

Когда небо прожгли первые звезды, в городище запылали костры. В бронзовых котлах варили мясо.

Сохраб, старейшина рода Оленя, великан, с лицом, изрубленным в боях, сидел на шкуре быка, обхватив руками колени. Он задумчиво глядел на пламя. На обезображенные щеки, обросшие пучками курчавых волос, и единственное око, сурово сверкавшее из-под мохнатой брови, падали отсветы огня, и Сохраб казался мрачным деревянным идолом, сохранившим следы позолоты. Галуны, на ветхом кафтане старейшины давно потускнели — бедные пастухи мало думали о роскоши. Облик старика скорей отталкивал, чем привлекал, однако «олени» любили своего вождя: Сохраб не обижал человека незаслуженно, по-отечески заботился о том, чтобы всем сородичам было тепло в зимние холода, прохладно — в жаркое лето, а похлебка в котлах бурлила всегда.

Рядом восседала его супруга Санобар — «хозяйка рода», как называли ее «олени». Престарелая женщина на две головы уступала мужу в росте, зато в два раза превосходила его в обхвате. При виде Санобар стихали даже старики: все знали, что нрав у «хозяйки рода» крут, иногда сам Сохраб получал от жены звучные затрещины, которые, впрочем, воспринимал добродушно.

Пастухи молча ждали, чтобы старейшина заговорил. Сохраб возмужал в те годы, когда племена, обитающие по Аранхе и Яксарту, входили в государство, основанное царями Хорезма. Крепкая рука единого царя подавила родовые распри. Старейшины племен, родов и крупных семейств, бывая в ставке правителя и вступая в беседы, находили один в другом не только плохое, но и хорошее. Племя перенимало от племени лучшее, что у него было. Между общинами росла дружба. Обитатели пустыни участвовали в боевых походах и торговле оседлых хорезмийцев. Сохраб, сопровождая купеческие караваны, ходил в Марг, Бактр, Согд, гостил у сарматов и не считался последним человеком в братстве Волка.

После того, как цари персов захватили Марг и Согд, подчинили Хорезм, саков-хаумаварка и дербиков, союз племен и родов распался. Сохраб возвратился в родные места, к Синим Горам, и состарился в нищете: с приходом персов стало тесно; в распре, которая вспыхнула между племенами из-за пастбищ, «олени» потеряли свои старые владения. Воспоминания о лучших временах служили Сохрабу некоторым утешением. О славных делах прошлого старик рассказывал молодым сородичам, которые из-за упадка, наступившего в жизни племен, не видели ничего, кроме скал и песков.

Подошел Ширак. Он лениво бросил на землю плащ, растянулся у костра, подложив под голову толстые руки. Мышцы пастуха свело в страшные узлы, мускулы боков и спины вздулись под пластом кожи прочными канатами.

— Снова будет разговор до полночи, — проговорил Ширак, зевая. — Лучше спи, отец…

Сохраб сердито покосился на сына.

— Ширак, — сказал он хрипло. — Хотя твое имя означает «лев», ума у тебя меньше, чем у овцы. Разве говорят отцу такое?

— Не трогай этого щенка, — проворчала Санобар. — Развяжи язык, наконец, — народ ждет.

— Ну ладно, — усмехнулся Сохраб. — Поднеси мне чашу вина, богиня, и я сниму узду со своего языка.

В кругу появился мех с вином. Старик выпил чашу кислого напитка и поморщился.

— Не такое вино я пил в молодости, — сказал он сердито. — Вот как бывает, если ты не «богатый быками», не «богатый конями», как все эти знатные вожди, а просто человек. Разве такое вино пьют Шах-Сафар или Бахрам, старейшина рода Орла?

Старик, ворча, выпил еще и оживился.

— О чем будет мой рассказ? Сохраб говорил о витязе Рустаме. Сохраб говорил о царе Афросиабе. Сохраб говорил о несчастном Сиавахше. Отдохнем от сынов неба. Послушаем о богатырях, и сейчас живущих на земле!

Сохраб скрестил ноги и тронул шрам на месте левого глаза.

— Тут когда-то сидел глаз. Он был так красив, — старейшина снова усмехнулся, — что Санобар бегала за Сохрабом, словно ягненок за матерью. С тех пор как этот глаз пропал, Сохраб бегает за Санобар. Хе!

Вокруг загремел хохот.

— Где же Сохраб потерял свое око? Вот о чем я расскажу вам, дети.

Старейшина помрачнел. Пастухи затихли.

— Лет шестьдесят или шестьдесят пять назад, точно не помню, — заговорил Сохраб угрюмо, — когда я ростом не превышал козленка, но уже кое-что понимал, у меня был брат Кавад, близнец. Однажды, когда мы кочевали на левом берегу Аранхи, в стране саков-хаумаварка, на нас напали мидяне. Одни бежали. Других схватили. Я остался в пустыне вместе с отцом, а Кавада разбойники увезли в свою страну. С тех пор его никто не видел. Жив ли он? Или погиб в чужой стране, в рабстве, тоскуя о родной земле? Неизвестно. С того дня я затаил злобу на мидян. В отместку за набег массагеты через несколько лет нагрянули на мидийского царя Киаксара и разграбили его владения. Меня, ребенка, не взяли в поход, поэтому я не утолил жажду мести. Много лун я мечтал о расплате. За это время мидян победили их родичи персы. Царем персов и мидян стал Кир.

Хорезмиец задумался. Ноздри его горбатого, перешибленного носа дрогнули, как у зверя, почуявшего добычу.

— Наконец моя пора настала! Как-то раз в Хорезм прискакал гонец от дербиков. Он сказал, что войска персов в мидян движутся к Аранхе. Шах-Сафар отпустил меня к Томирис вместе с отрядом, состоящим из воинов нашего рода, — вы не видите их тут, так как они все погибли в битве с Киром. Итак, я направился к царице дербиков Томирис. Утром к нам пришли послы Кира. «У меня двести тысяч конных и пеших воинов, — передал нам Кир. — Признайте меня царем по доброй воле, иначе я утоплю всех вас в крови». «О Кир, — ответила через послов Томирис. — Никто не знает сегодня, что случится с ним завтра. Не ходи за Аранху, дружба лучше вражды». «Нет, я перейду через Аранху, — сказал тогда Кир, — ибо я жажду крови».

Воспоминания взволновали Сохраба. Он стиснул кулаки и заскрипел зубами.

— Да, он так и сказал: «Я жажду крови!» Войска персов и мидян перешли через Аранху. Мы послали вперед два малых отряда. Кир быстро разбил их, обрадовался победе и бросился за нами. Мы отступали долго, до самых гор, что возвышаются к северу от реки Зарафшан. Да, Кир не знал, что станет с ним в стране массагетов, иначе он не переправился бы через Аранху. Мы завлекли его в узкое ущелье с высокими, крутыми склонами и окружили со всех сторон. Двести тысяч персов и мидян лежали на земле без дыхания. Томирис отыскала тело Кира, отрубила ему голову и бросила ее в мех с кровью убитых врагов. «Ты жаждал крови — пей!» — так сказала Томирис. В той битве я отомстил за моего брата Кавада и потерял свой глаз. Это было двенадцать лет назад.

Сохраб наполнил чашу.

— Да славится имя Томирис вечно! — Он выпил, вздохнул, уныло покачал головой. — Ну, ладно. Давайте мясо…

Долго шумело стойбище. Только к полночи люди затихли. Пастухи спали без опаски: никто не знал о беде, которая уж нависла над родом Оленя.


Грабители напали на рассвете. Охрана, выставленная «оленями», подала клич тревоги и полегла под стрелами. Пока «олени» стряхивали сон, «орлы», из голов которых еще не выветрился дым хаомы, пронзительно гикая, ворвались в городище и пустили в ход длинные бронзовые кинжалы. «Олени» с криками обрушивали на врага секиры, отчаянно отбивали удары. Блеяли овцы, визжали собаки, под ногами воинов голосили раненые. Женщины ножами пропарывали «орлам» животы. Санобар сокрушила топором десяток разбойников. Разъяренные «орлы» сомкнули круг и повисли на «хозяйке рода», как шакалы на буйволице. Супругу вождя с остервенением били палицами, и все слышали дикие предсмертные вопли женщины. «Оленей» охватило бешенство. Они с ожесточением вырубали в рядах «орлов» страшные пустоты. Хрипели умирающие, ноги сражающихся скользили в крови.

Однако силы «оленей» быстро иссякли. Род насчитывал всего четыреста человек, включая дряхлых стариков, женщин и ребятишек. Гани сломил Сохраба числом дружинников, но победа его не обрадовала — «олени» истребили около двухсот воинов рода Орла. Добыча не возмещала потерю, и Гани помянул отца недобрым словом. Рыча от гнева, он зажег повозки пастухов. Запахло едким дымом горящего войлока.

Около двухсот пятидесяти оставшихся в живых мужчин, женщин и детей связали попарно и потащили на веревках далеко от обжитых мест. Люди шли молча — так потрясла их неожиданная беда. Только вчера они пели у костров свои заунывные песни, пасли в долине скот. Сегодня их самих обратили в скотов. Милости никто не просил. Дорога пленника одна: шумные торжища юга, грязная циновка в душном подвале, звон кирки в каменоломнях, голод, болезни, глухая злоба, взрыв мятежа и хруст позвонков, ломаемых на плахе…

Однако не всех ожидала эта тернистая тропа — старейшина рода Оленя и три десятка мужчин, когда битва уже затихала, дротиками пробили ход в толпе разбойников и ушли на полудиких конях за далекие дюны.

Сохраб лежал на песчаном бугре и до боли в глазах смотрел на бесплодные рыжие увалы. Обнаженное темя старейшины жгло солнце, однако Сохраб не шевелился. Внизу, под холмом, тягуче плакал ребенок. Звуки детского голоса вызывали в груди Сохраба неистовую злобу. Он порывался остановить негодного малыша грозным окриком, но горло старика сдавило горе.

Снова и снова Сохраб вспоминал то проклятое утро… Сначала было тихо. Потом в стойбище с воплями влетела конная ватага «орлов». Звенели кинжалы. Тупо хрустели под секирами черепа. Девочка лет семи, прикрыв голову смуглыми ручонками, изо всех сил бежала к речке, слыша за собой прерывистое дыхание грабителя… Старик отчетливо запомнил ту девочку, ее худые ноги, мелькавшие в тумане рассвета. Представление о других событиях страшного дня — все смешало в памяти горе. Но опять и опять возникала девочка перед глазами Сохраба, и сердце его стонало от жалости. «Где она? Бредет, бедняга, в пустыне, и босые ступни утопают в горячем песке…»

Всего четыре дня назад существовал род, стояли шатры, лаяли собаки, блеяли овцы. Сегодня — только он, старик Сохраб, да три десятка бездомных кочевников, онемевших от голода и тоски. Куда эти люди проложат свою тропу? Надо найти дорогу спасения, пока и на оставшихся «оленей» не дохнул холод смерти.

Но Сохраб пока ни на что не решался. Он ждал Ширака. Ширак ушел далеко. После того как Сохраб бежал в пески, среди воинов разгорелся спор. «Надо скорее уйти из этих опасных мест, — говорили три-четыре уцелевших старика. — Тут Бахрам найдет нас и зарежет всех. Или мы сами погибнем от голода». Юноши звали на битву: «Наточим кинжалы, в темноте обрушимся на ставку Бахрама, искупим потоком крови позор поражения». Спор был так же яростен, как и странен — старики, отжившие век, дорожили последними днями, юноши же, которых впереди ждали тропы жизни, звали к смерти. Конец раздорам положил Сохраб.

— Уйти? — прорычал он свирепо. Безобразное лицо старейшины передернула судорога. Сородичи никогда не видели вождя в таком гневе. Неужели именно он еще так недавно, сидя у костра, подшучивал над женщинами или запевал хриплым голосом старую песню? После разгрома в каждом слове старика звучало ожесточение. — Уйти? — переспросил Сохраб, обжигая воинов лютым взглядом единственного глаза. — Нет! Сердце горит, мести жаждет. И пока она не свершится, Сохраб никуда не уйдет отсюда! Пусть я издохну от голода, пусть волки грызут мои кости, я не уйду отсюда, пока не отомщу Бахраму. Мести просит моя душа!

Некоторое время он молчал, мрачно сопя ястребиным носом, потом заметно успокоился.

— Однако… однако плохо так — всем сразу идти на «орлов». Нас мало, все пропадем. Разве это хорошо, если наш род погибнет до единого человека? Подумайте: через много-много лет на земле будет столько людей, сколько звезд на небе, но среди них не найдется наших потомков. Плохо это! Надо, чтобы в стойбище Бахрама пошел один человек. Но не ради гибели — принести голову врага, Ширак, ты иди. Кто среди нас так силен, как ты?

Под суровыми взглядами родичей Ширак молча прыгнул на спину коня.

Сохраб ждал Ширака, и сердце старейшины то замирало от страха за голову сына, то ныло от ненависти к Бахраму. Много лет терпел Сохраб поношения от Бахрама: «орлы» вытесняли «оленей» с лучших пастбищ, тайком отбивали скот, похищали девушек и делали их своими женами, хотя общины одного братства связывали кровные узы и юноша из одного рода считался, по обычаю, братом девушки из другого рода.

«В годы, когда все массагеты входили в одно государство, Бахрам не посмел бы пойти на меня в набег, — думал Сохраб. — Царь Хорезма строго следил, чтобы его подданные не враждовали. Но с тех пор как Хорезм подчинился персидским царям и союз родов и племен распался, в стране ожили дикие обычаи. Род нападает на род, племя на племя, кровь проливается, как вода».

— Ахемениды! — Сохраб скрипнул зубами. — Все мои беды от вас, да поразит Митра ваши сердца!

Ребенок под холмом плакал безостановочно. Сохраб не выдержал. Разбрасывая ногами песок, он ринулся с дюны, как буйвол. «Олени» оцепенели, увидев старейшину в ярости.

— Тихо! — заорал Сохраб, потрясая кулаком.

Однако малыш не затих. То было единственное дитя, которое «олени» спасли от охотников за рабами. Отец, массагет лет двадцати пяти, вынес его из сечи, прикрывая своим телом. На вождя неподвижно смотрели огромные черные глаза родича. Набросив на сына обрывок плаща (солнце палило неимоверно), пастух угрюмо прошептал:

— Еды… просит.

Снова перед глазами старика возникла та девочка: она молча, без крика, бежала между повозками.

— Хм… — Сохраб опустил кулак, с недоумением уставился на свои толстые железные пальцы, неуклюже переступил и вздохнул.

— Еды?.. Плохо, да. Нет еды. Эх-хе…

Он кинул взгляд на тощих скакунов — они, скрежеща копытами по камням, бродили в русле пересохшего потока, жадно припадали губами к лужицам горячей от солнца воды и щипали колючую траву, растущую на бережке скудными пучками. Нет, нельзя зарезать ни одного коня. Кони — единственная надежда кочевников, которым в поисках пристанища предстоит долгая, опасная дорога через пески и болота. Все эти дни беглецы ели мясо жеребенка, увязавшегося за ними после разгрома. Вчера разрезали на полосы кожу бедняги, который уже никогда не станет конем, другом воина, поджарили это яство на костре и сглодали без остатка. Еды больше не было — ни куска, ни крохи.

Сохраб ощупал дырявые полы кафтана, порылся в сумке на поясе, но не нашел ничего, кроме кремневых камешков и трута. Корявое лицо старика осветила мрачноватая улыбка.

— А вот… игрушка! — Сохраб присел на корточки возле орущего малыша и стукнул камешком о камешек. Брызнули искры. — Огонь! Ай, как хорошо!

Сохраб чувствовал, что его раздражение передается этим людям, которые любят вождя, доверяют ему во всем; передается, зарождая в сердцах злобу и сомнение. Старик понял: нужно владеть собой. Что остается стаду оленей, если вожак, потеряв разум, топчется на месте и бодает самого себя? Старик старался придать голосу нежное звучание, однако из горла его вылетали только хриплые раскаты. Но — чудо! Завладев камешками, ребенок успокоился. Его голодные глаза смотрели на щеки Сохраба, изрытые глубокими рубцами, с любопытством и без всякого страха.

«Какая сила в огне, — подумал Сохраб благоговейно. — Он устрашает могучего тигра и радует сердце беспомощного ребенка».

— Пожалей мою голову, не голоси. — Сохраб придавил грязным перстом мокрый носик малыша. — Скоро у нас будет много мяса. Лишь бы Ширак вернулся!

В то, что Ширак вернется, Сохраб и сам плохо верил. На слишком опасное дело ушел молодой пастух.


Ширак спрыгнул с коня, подхватил с земли обрывок войлока и устало отер с груди струю пота и крови. Затем отвязал от седла мешок и вытряхнул содержимое под ноги отца:

— Вот он.

Голова Гани тяжело упала на песок. Слипшиеся пряди волос торчали во все стороны, словно иглы дикобраза. Выпученные глаза гневно смотрели на Сохраба. Мертвый оскал, рта как бы испускал грозное рычание. Воины, отталкивая друг друга, окружили добычу и застыли над ней, стиснув кулаки и челюсти. Люди молчали. Зачем слова! Кто-то усмехнулся. Кто-то жадно вздохнул. Кто-то брезгливо сплюнул.

— Я поймал его у реки, — сказал Ширак полушепотом. — Он кричал, что не виноват, Бахрам его послал. Просил пощады. Я не пожалел, зарезал. За мной долго скакали. Я запутал следы. Так ушел…

Ширак умолк, облизал сухие губы, растерянно поглядел на отца и присел в сторонке. В эти дни душа полудикого кочевника получила два таких удара, каких Ширак не знал иикогда.

Случается так: пастух крепко спит в шатре. Среди ночи его будят самым грубым образом и говорят: «В пустыне ураган, овцы пропали во мраке, собери их». Смысл этих слов не доходит до пастуха, так как он еще не совсем проснулся. Однако он уже понимает, что произошло какое-то страшное событие, и в тревоге бежит наружу.

Ветер яростно набрасывается на пастуха, валит его с ног и выдувает из головы остатки сна. Пастуха охватывает смятение, только сейчас он осознал, какое трудное поручение ему дали. Пастуха пугает ревущая темнота, ему хочется обратно в шатер, однако он упорно ищет овец, потому что это его долг. Отморозив руки и ноги, пастух находит овец в лощине у гор. Пастух страдает от боли и ликует от сознания того, что он хорошо выполнил поручение. Страдания, смешанные с ликованием, повергают человека в лихорадку, от которой все путается в голове.

Так было с Шираком. После того как «орлы» разгромили род Оленя, сын вождя тупо озирался вокруг, подобно пастуху, которого во время глубокого сна совершенно неожиданно сбросили с теплого ковра. Хотя для мозга, не привыкшего к сложным размышлениям, и сердца, небогатого чувствами, глубина события была просто непостижима, Ширак всем нутром понял: произошло нечто страшное, непоправимое, и возврата к прошлому пет. Так нанесли душе молодого хорезмийца один удар.

Второй удар он принял сегодня утром, там, у реки, где прекратил свое существование Гани, сын вождя рода Орла. Ширак поскакал к ставке Бахрама как бы в полусне, точно пастух, которому старейшина приказал найти овец, раскиданных по пустыне ураганом. Юноша не сразу понял, как трудно поручение отца! Сидя на песке и вспоминая подробности поединка, он содрогался. Могучие, озверелые «орел» и «олень» схватились, словно два тигра на водопое. Они с визгом грызли друг друга, с воплями ползали по земле, давили, душили, царапали, избивали и проклинали. И потом — отчаяние в глазах «орла», распластанного на берегу, мольба о пощаде. Ширак, рыча от злобы, прикончил «орла» безжалостно. Только сейчас он почувствовал досаду на себя: Гани был человеком, а Ширак зарезал его, как барана. Но сын Сохраба тут же вспомнил другое — крики матери, которую рубили секирами. Шираком снова овладело ожесточение, он жаждал новых схваток, новых стонов.

Сохраб подошел к Шираку, положил на голову сына свою тяжелую руку.

— Ты — хороший воин! — сказал хорезмиец сурово.

Так похвалил бы старейшина пастуха, разыскавшего овец в пустыне. От скупой похвалы глаза Ширака просветлели. При словах отца чувство мести и победы, поднимавшееся в груди молодого кочевника, вытеснило все другие чувства, впрочем, их было немного: Гани получил то, что заслужил, и жалости тут не место. Ширак облегченно вздохнул, успокоился, горделиво усмехнулся.

— Недаром твое имя значит «лев», — продолжал Сохраб. — Кровь за кровь, набег за набег — таков обычай предков, и подвиг твой славен. Теперь моя голова ясна, сердце окрепло!

Сохраб расправил плечи и с отвращением плюнул на окровавленную голову Гани.

— Для чего ты жил, потомок осла? Вот, валяйся, как дохлая черепаха!

Он пнул голову носком сапога. Кто-то схватил ее за волосы, раскачал и с проклятием забросил за дюну.

— Ну что, дети? Бахрам придет сюда по нашим следам. Надо уходить. Куда?.. — Сохраб задумался. — На левый берег Аранхи, к царю Шах-Сафару? Не выйдет — Бахрам изловит нас по дороге. Вот что. В стране болот обитает один человек, его имя Кунхаз. Не нашего племени Кунхаз — апасак, но муж доброго сердца. Мы вдвоем с ним были в Марге. Я думаю, он примет нас. Правда… стыдно просить приюта в болоте, когда пустыня так широка! Однако иного пути для нас нет.

И тут душа Ширака получила еще один удар. При последних словах отца юноша, сам не понимая, что делает, вскочил и жадно посмотрел на юг, туда, где синели горы, у которых он вырос. Там стояло городище рода Оленя. Там лежали тропы, по которым Ширак ходил. Там журчали речки, из которых он пил солоноватую воду. Отныне все это — чужое, навсегда чужое, и нет Шираку дороги обратно. Сердце пастуха неожиданно заныло от тоски по тропам, которых он почти не замечал два десятка лет. Ширак смутно почувствовал, что значит родная земля.

Три мощных удара приняла сонная душа пастуха Ширака за последние четыре дня, и это было для него первым испытанием. Так Ширак пробудился для жизни.


Загрузка...