Глава 3

– Теперь расскажи, как прошел день, – сказал Виктор, усаживаясь в кровати и подкладывая подушку под спину.

Как всегда после секса, неважно, хорошего или на скорую руку, его потянуло на разговоры. На самом-то деле ему, конечно же, хотелось вовсе не поговорить, а вздремнуть, но их отношения еще не стали рутинными, и он не мог себе позволить просто повернуться к ней спиной и захрапеть, как это водится у большинства русских мужиков. Да и не только русских, наверное.

Ирина тоже села, спустив ноги на прохладный гладкий пол, и набросила на плечи халат. Скользкий шелк приятно ласкал разгоряченную кожу, возбуждение понемногу проходило, сознание возвращалось, и голова мало-помалу снова обретала способность соображать. Заводилась Ирина медленно и так же медленно остывала; Виктор был прекрасным любовником, но на весь цикл, на то, чтобы заставить ее сразу же после последнего сладкого спазма уронить голову на подушку и уснуть, его все-таки не хватало. Гадая, существуют ли на самом деле такие любовники или они бывают только в кино да на страницах бульварных романов, Ирина встала и босиком подошла к окну.

Дневная гроза давно кончилась, и за окном без конца и края расстилался черный бархат теплой летней ночи, поверху утыканный дрожащими ледяными булавками звезд. Сквозь тройной стеклопакет слабо, будто с другого края света, доносились щелкающие, переливчатые трели соловья; снаружи невесомыми частичками коричневатого праха беспорядочно бились привлеченные светом комары. Их замысловатый охотничий танец начисто отбивал охоту приоткрыть окно, чтобы впустить в комнату струю ночной прохлады и послушать пение соловья.

– День прошел нормально, – отрапортовала Ирина, глядя на свое отражение в темном стекле.

– Где была, что видела? – все тем же бодряческим, призванным победить дремоту, а заодно отвлечь Ирину от мыслей о сексе, немного фальшивым тоном спросил Виктор.

– В Третьяковке, – не оборачиваясь, ответила Ирина. – А видела... Ну, что нового я могла там увидеть?

Она услышала щелчок зажигалки, ощутила запах табачного дыма.

– Эй, – позвал Виктор.

Ирина обернулась и увидела, что он прикурил две сигареты, одну из которых протягивал ей. Курила она нечасто, и сейчас ей этого не особенно хотелось, но она приблизилась к кровати и взяла дымящуюся сигарету. Она все еще чувствовала себя как будто отравленной после приключившегося с ней в галерее наваждения, и, чтобы прийти в себя, этот способ годился не хуже любого другого.

– Так-таки и ничего? – спросил Виктор, переставляя пепельницу с тумбочки к себе на колено и приглашающе похлопывая ладонью по простыне рядом с собой.

Ирина присела на краешек постели, затянулась дымом и пожала плечами.

– А почему ты спрашиваешь?

– Вид у тебя такой, – помедлив, ответил Виктор. – Такой, словно ты все время о чем-то думаешь. Отсутствующий, короче говоря.

Все-таки он чувствовал ее и понимал, как никто другой, не считая, разумеется, отца. А матери она вообще не помнила, та умерла после родов. Константин Ильич, как это ни прискорбно, теперь уже был не в счет, так что Виктор, пожалуй, остался единственным на всем белом свете человеком, который знал о ней почти все. Знал, о чем она думает, что чувствует, о чем грустит и чему радуется.

У Виктора была массивная фигура борца, выступающего в классическом стиле, и лицо, в котором, если чуточку напрячь воображение, можно было усмотреть строгие античные черты. Поэтому Константин Ильич, пребывая в юмористическом настроении, бывало, называл его "беглецом из греческого зала"; еще он утверждал, разумеется, в шутку, что дочь выбирала себе мужчину, сравнивая внешность кандидатов с фотографией мраморного Аполлона, которую якобы постоянно держала у себя в косметичке.

Виктору было сорок пять – "время собирать камни", как частенько, посмеиваясь, говорил он сам. Это было, конечно, верно, но камни, которые он собирал, не были камнями в почках или желчном пузыре; если продолжить сравнение, собираемые им ныне камни относились к разряду драгоценных, реже – полудрагоценных. Он занимал очень высокий пост, имел очень солидный бизнес и ОЧЕНЬ крупный счет в банке (а если подумать, то, наверное, не в одном). Он был из тех людей, которые за легким завтраком дают советы президентам и премьер-министрам, сами при этом оставаясь в тени; он был из тех, по чьему желанию вспыхивают и прекращаются войны и чье состояние прирастает независимо от того, закончился очередной вооруженный конфликт победой или поражением. Потому что он был из тех людей, которые решают, кто должен победить, а кто потерпеть поражение; так, во всяком случае, временами казалось Ирине. Сам Виктор об этом никогда не говорил, а на вопросы, касающиеся его занятий, отвечал уклончиво или просто переводил разговор на другие темы – более, по его словам, интересные.

У него была широкая треугольная спина, и треугольник этот, между прочим, до сих пор был обращен основанием кверху, а не наоборот, как у большинства стареющих мужчин, которые хорошо питаются и ведут сидячий образ жизни. Именно из-за этой спины, широкой как в прямом, так и в переносном смысле, у них с Ириной вспыхивали порой короткие, но яростные ссоры. Он был Виктор, Победитель, у него была широкая спина, и он все время норовил прикрыть этой своей спиной Ирину – просто так, чтобы не дуло. И когда она выпускала по этому поводу когти, он всякий раз только разводил руками и удивлялся. "Что ты за человек? – говорил он, и в его голосе раздражение странным образом сочеталось с восхищением приблизительно в равных пропорциях. – Да любая на твоем месте была бы на седьмом небе от счастья!"

Звучало это грубовато, но именно так, как правило, и звучит голая правда. Ирина не хуже Виктора знала, что девяносто девять и девять десятых процента российских женщин продали бы дьяволу свои души только за то, чтобы очутиться на ее месте – здесь, в этом роскошном загородном особняке, за широкой треугольной спиной Виктора-Победителя. Но что поделаешь, если она как раз входила в эту злосчастную одну десятую процента, которая не только говорит, но и на самом деле думает, что женщина – не предмет домашней утвари? Она-то как раз привыкла идти навстречу ветру и с разбега брать барьеры, так что маячащая впереди широкая спина ее только раздражала: за ней не хватало кислорода, и она мешала видеть линию горизонта.

К счастью, Виктор это понимал, и его попытки заслонить Ирину от ветра были чисто инстинктивными, предпринимаемыми без умысла, а просто по привычке. Наверное, именно ее независимость явилась тем связующим звеном, которое уже второй год удерживало его рядом с Ириной. Выбирал-то он ее, само собой, по другим параметрам, в число которых, как водится, входили длина ног, форма бедер, размер бюста, цвет глаз, тембр голоса и прочие вещи из того же стандартного набора. Выбирал за одно, полюбил за другое – так, в сущности, бывает всегда, но Ирина это ценила, потому что знала: она – не сахар и долго выдерживать ее характер способен далеко не каждый мужчина.

Правда, замуж она за него не спешила, хотя он звал, и не раз. Почему – сама не знала, но не спешила, нет, хотя это и служило дополнительным поводом для сплетен: дескать, Андронова на своем денежном мешке зубки-то обломала; заарканить заарканила, а захомутать никак не получается.

На сплетников она привычно плевала с высокой колокольни и продолжала жить как жила, тем более что отец теперь уже никогда не упрекнет ее за то, что она не торопится порадовать его внуками... Да и при жизни Константин Ильич попрекал ее этим нечасто: понимал, наверное, что, кроме любви к искусству, таланта и чутья, дочь унаследовала от него склонность к позднему браку – осеннему, как он сам это называл.

– Вид у меня самый что ни на есть присутствующий, – сказала она, нарушая затянувшееся молчание, и Виктор закашлялся, поперхнувшись сигаретным дымом. – Намного более присутствующий, чем у тебя. Тебе же спать хочется, скажешь, нет?

– Хочется, – признался он, – но не буду. Жалко. Мы с тобой так мало видимся! Если бы мог, я бы вообще не спал. Давай лучше поговорим. Расскажи, о чем ты все время думаешь. Что ты там такого увидела в этой своей Третьяковке, что тебе весь вечер не дает покоя? Надеюсь, это не другой мужчина?

– В некотором роде, – сказала она. – И даже не один. Целая толпа мужчин... ну и женщин, конечно, тоже.

– Ну, это ерунда, – легкомысленно сказал Виктор и картинно затянулся сигаретой. Волосы у него над висками смешно торчали в разные стороны, и Ирина невольно хихикнула, подумав, что вот таким, голым и взъерошенным после бурной постельной сцены, его мало кто видел. – Толпа меня не волнует, – продолжал он, задрав голову и выпустив к потолку струю дыма. – Особенно такая, в которой есть женщины. Вот если бы один... Так что это была за толпа? Посетители что-нибудь учудили?

– Третьяковка сегодня закрыта для посетителей, – ответила Ирина. – Нет, это я так, пытаюсь образно выражаться.

– Ага, – Виктор едва заметно помрачнел. – Опять ходила поклониться святыне?

– Не думаю, что это повод для шуток, – сказала Ирина, стараясь, чтобы это замечание прозвучало не слишком резко.

– А я и не думал шутить. Ты часами простаиваешь возле этой картины. Дай тебе волю, ты бы, наверное, и ночевала там в зале на скамейке. Я понимаю, почему ты это делаешь, но не понимаю зачем. Ты ведь у меня очень разумная девочка, у тебя голова – дай бог каждому, так чего ты хочешь от этой несчастной картины? Ждешь, когда она с тобой заговорит? Погоди, еще немного, и ты действительно услышишь голоса, а потом Иисус подойдет поближе и благословит тебя прямо с холста... Ты этого добиваешься?

Он казался по-настоящему раздраженным, но Ирина знала, что за раздражением, как за ширмой, скрываются тревога и озабоченность. Похоже, его опять подмывало задвинуть ее к себе за спину, защитить от всех несчастий, и сердился он как раз потому, что понимал: из этого, как всегда, ничего не выйдет. Словом, налицо был отличный повод для очередной ссоры, но ссориться Ирине в данный момент ни капельки не хотелось, потому что она и сама была встревожена.

– Ты знаешь, – сказала она, глубоко, по-мужски, затягиваясь сигаретой, – наверное, я действительно начинаю потихонечку сходить с ума. Сегодня со мной произошла странная история, прямо наваждение какое-то... Нет, голосов я пока не слышала, но... Представляешь, мне сегодня вдруг почудилось, что картина ненастоящая.

– То есть как это "ненастоящая"? – удивился Виктор.

– Ну, копия, подделка...

– А такое возможно? Я имею в виду, чтобы в Третьяковке висела копия, а ты бы об этом не знала?

– Да в том-то и дело, что это исключено! Но в какой-то момент я была почти на сто процентов уверена, что передо мной никакой не оригинал, а вот именно копия, хотя и очень неплохая.

– Чудеса, – сказал Виктор.

Прозвучало это довольно-таки равнодушно. Одним из главных достоинств своего возлюбленного Ирина считала то, что он был от живописи еще более далек, чем декабристы от народа. Разумеется, как всякий культурный, образованный человек, он посещал музеи и выставки, мог отличить Репина от Пикассо и вполне связно выразить польщенному живописцу благодарность и восхищение, которых на самом деле не испытывал. Но в вопросах узкоспециальных он был полным профаном, чего, к счастью, никогда не скрывал. Порой он высказывал суждения о живописи, граничившие с нелепостью, но делалось это просто для того, чтобы немного подразнить Ирину. Поэтому проявленное им равнодушие ее нисколько не задело: для него, как для любого обывателя, в этой истории не было ничего удивительного. Подумаешь, копия! Чему тут удивляться? Оригинал за столько лет, наверное, пришел в полную негодность, а то и вовсе висит на даче у какого-нибудь отставной козы барабанщика, бывшего секретаря ЦК или министра сельского хозяйства, скажем, братского Туркменистана.

Так или примерно так почти наверняка рассуждал Виктор. Однако, как бы он ни относился к живописи, Ирину и все, что было с ней связано, он воспринимал с полной серьезностью.

– И что же ты предприняла? – заинтересованно осведомился он.

Ирина поправила соскользнувший с левого плеча халат и состроила недоумевающую гримасу.

– А что тут можно предпринять? Не в милицию же звонить... Я же говорю, наваждение! Ну, пошла к дяде Феде...

– К дяде Феде?

– Это реставратор из Третьяковки, самый опытный.

– Ага. Дядя Федя съел медведя, упал в яму, крикнул: "Мама!"... И что же крикнул дядя Федя, когда ты поделилась с ним своими... э... опасениями?

– Он вообще никогда не повышает голоса, чтоб ты знал. Очень тихий, интеллигентный, а главное, знающий человек.

– Так-так. А годков ему сколько, если не секрет?

Ирина улыбнулась и решительно погасила в пепельнице сигарету.

– Осенью уходит на пенсию, – сказала она, – так что можешь не беспокоиться, Отелло.

– Значит, все-таки чуточку старше меня, – с напускной задумчивостью произнес Виктор. – Ладно, тогда пускай живет. Ну, и что же он тихо и интеллигентно тебе сказал?

Ирина пожала плечами и провела ладонью по волосам, безотчетно копируя жест своего покойного отца.

– Он меня похвалил, – сказала она. – Оказывается, я первая это заметила... из тех, кто не в курсе, естественно.

– Ах, так это действительно копия? – с заинтересованностью, которая показалась Ирине неожиданно искренней, воскликнул Виктор.

– Да нет же, оригинал. Просто в начале девяностых, в самые тяжелые времена, кто-то из тогдашних реставраторов здорово напортачил, чуть было не погубил картину безвозвратно... Все, конечно, исправили, специалисты в Третьяковке работают в самом деле классные, прямо волшебники. Так что я действительно первая заметила, что с картиной что-то не так.

– По-моему, это повод для законной гордости, а не для беспокойства, – заметил Виктор. Он потушил сигарету, благоразумно оставив наиболее, если верить медикам, канцерогенные два с половиной сантиметра у самого фильтра. – Слушай, – продолжил он, – я никак не соображу, какая разница между хорошей копией и оригиналом, над которым сто, двести, триста лет работали реставраторы? Ведь на таком оригинале, наверное, уже не осталось ни одного мазка, положенного самим автором! Ей-богу, тут есть какая-то условность, совершенно недоступная моему пониманию.

Это было как раз одно из тех провокационных высказываний, к которым Виктор прибегал, когда хотел отвлечь Ирину и втянуть ее в горячий и бессмысленный спор об искусстве, где ему обычно доставалась незавидная роль молчаливой боксерской груши. На этот раз, увы, данный акт самопожертвования остался незамеченным: Ирина выглядела слишком озабоченной, чтобы отвлекаться на глупости.

– Да что, наконец, тебя гложет? – воскликнул раздосадованный Виктор. – Ты что, не поверила этому своему дяде Феде?

Ирина беспомощно развела руками.

– Какое право я имею ему не верить? Он работает в галерее дольше, чем я живу на свете, он любому искусствоведу даст сто очков вперед, у него безупречная репутация...

– И все-таки тебя что-то тревожит.

– Ну да, пожалуй... Понимаешь, – сказала Ирина отчаянным тоном человека, решившего наконец переложить часть оказавшегося непосильным груза на чужие плечи, – реставрация была в начале девяностых, так? То есть без малого полтора десятка лет назад. А полтора десятка лет назад мне было пятнадцать. Ну, пускай семнадцать или даже восемнадцать. Я тогда была восторженная девчонка, то ли школьница, то ли студентка, и даже не московская, а питерская. "Явление Христа народу" я, конечно, видела, и не раз, но просто видела, понимаешь? По-настоящему, всерьез рассматривать, изучать картину я начала только после того, как окончила академию и перебралась в Москву. То есть уже через несколько лет после той реставрации...

– Так-так-так, – произнес Виктор, резко подавшись вперед. Теперь уже он выглядел встревоженным и озабоченным. – Кажется, начинаю понимать. Ты хочешь сказать, что по-настоящему рассмотрела и запомнила картину уже в нынешнем виде, который она приобрела после той злополучной реставрации, так? Выходит, тебе просто не с чем было ее сравнивать. Ты не знаешь, какой она была до реставрации, а значит, не могла заметить отличий, появившихся после. Так?

– Вот именно! – воскликнула Ирина.

Виктор, конечно, ничего не понимал в живописи, но, когда речь шла о логике и здравом смысле, он неизменно оказывался на высоте. И сейчас ему удалось четко сформулировать то, что не давало ей покоя всю вторую половину дня. Настолько четко и ясно, что Ирине осталось только удивляться, как она не додумалась до этого сама. То есть она почти додумалась, но все-таки не до конца. А вот Виктор мигом ухватил самую суть и изложил ее парой коротких фраз. Все-таки две головы действительно лучше, чем одна...

– Об этом я и говорю, – горячо продолжала она, безотчетно запахивая на груди халат, как будто нагота была помехой разговору. – Все-таки человеческая память отличается от компьютерной. Она сглаживает детали, она все время обновляется... Эта картина в ее нынешнем виде много лет была для меня оригиналом, единственным и неповторимым, а сегодня я на нее посмотрела – ну, копия же! В чем секрет, не пойму, но что-то не так... Я же говорю, это какое-то сумасшествие, – закончила она и развела руками, отчего халат снова распахнулся.

– Никаким сумасшествием тут и не пахнет, – сказал Виктор, успокаивающе поглаживая ее голое колено. – Просто твой дядя Федя врет, причем довольно-таки неумело.

– Сомневаюсь, – сказала Ирина.

– Ну, тогда он просто чего-то не знает.

– Я скорее поверю в то, что действительно схожу с ума.

– Человек, которому кажется, что он сошел с ума, почти наверняка абсолютно здоров, – заметил Виктор. – В собственном здравомыслии не сомневаются только законченные психи. Эх ты, Ирина Константиновна! В живописи ты разбираешься лучше всех, кого я знаю, а вот в людях... Ну, не беда. Я, кажется, придумал, как тебе помочь. Сведу-ка я тебя с одним человеком, это дело как раз по его части...

– А надо ли? – усомнилась Ирина. – Дела-то никакого нет! И вообще, в Третьяковке только милиционеров не хватало...

– Во-первых, он никакой не милиционер, – сказал Виктор, явно продолжая что-то обдумывать. – А во-вторых, плевать я хотел и на твою Третьяковку, и на эту злосчастную картину, подлинник она там или копия. Меня волнуешь ты, ясно? Ты ведь все равно не успокоишься, да и ни к чему это – успокаиваться. Похоже, там действительно что-то нечисто. У тебя же чутье на такие вещи, ты что, забыла? Я собственными ушами слышал, как один владелец галереи говорил о тебе какому-то типу, похожему не то на Ван-Гога, не то на бомжа... Впрочем, это ведь, насколько я понимаю, практически одно и то же...

Он получил подзатыльник, рассеянно кивнул, признавая свою вину в осквернении святыни, и продолжил:

– Так вот, этот галерейщик сказал, что у тебя нюх, как у коккер-спаниеля, и хватка, как у французского бульдога...

– И ты ему это спустил?!

– А почему бы и нет? Если бы он сказал, что у тебя уши, как у спаниеля, и ноги, как у французского бульдога, тогда, конечно, ему пришлось бы проглотить эти слова вместе с собственными вставными челюстями. А то, что я слышал, было комплиментом, причем, замечу в скобках, весьма горячим и искренним. И я с ним, между прочим, целиком и полностью согласен. Если ты говоришь, что с картиной что-то не так, значит, с ней действительно что-то не так. И можешь не волноваться: человек, о котором я говорю, не станет прежде времени поднимать шум и выставлять вокруг Третьяковки оцепление на бронетранспортерах. Он все очень аккуратно и деликатно проверит – с твоей помощью, естественно, – и тихо, интеллигентно, как ты любишь, доложит тебе результат. И, поверь мне на слово, он будет радоваться не меньше тебя, если выяснится, что все это тебе просто почудилось.

– Ну, разве что так, – с сомнением произнесла Ирина. – Если тихо и интеллигентно, тогда пускай...

Виктор рассмеялся, обнял ее за плечи и притянул к себе.

– Иди сюда, – сказал он. – Иди, горемычная, я тебя утешу.

– Тихо и интеллигентно?

– Как скажете, мадам.

Она сказала, и он сделал, как ему было сказано, и в результате атмосфера, царившая в спальне на протяжении последующих двадцати минут, была безнадежно далека от академической.

* * *

Федор Кузьмич Макаров, которого Ирина Андронова на правах хорошей знакомой и, главное, дочери своего отца запросто именовала дядей Федей, в этот день ушел с работы пораньше, сославшись на сильную боль в суставах. Суставы Федора Кузьмича, особенно те, что на руках, кое-кто называл народным достоянием, и в этом утверждении доля шутки составляла не больше десяти процентов. Дядя Федя был старейшим и наиболее опытным из реставраторов Третьяковской галереи, и начальство в буквальном смысле слова сдувало с него пылинки, то и дело намекая, что с уходом на пенсию торопиться ему незачем.

Раньше, еще каких-нибудь полгода назад, Федор Кузьмич и сам придерживался точно такого же мнения, ибо принадлежал к той категории людей, что покидают рабочее место только ногами вперед. Но за полгода утекло очень много воды, жизнь Федора Кузьмича сделала крутой поворот, а вместе с жизнью изменились и некоторые его взгляды. Говоря начистоту, дядя Федя порой тихо изумлялся тому, что за эти несчастные шесть месяцев изменились не все его взгляды, а только некоторые, и приписывал это странное явление только своему возрасту, в котором, как известно, люди меняются с большим трудом.

Никакие суставы у него, разумеется, не болели, а вот на душе действительно было скверно, да так, что хуже некуда. Торопливо шагая по тротуару к ближайшей телефонной будке, Федор Кузьмич думал о том, что сегодняшнего разговора следовало ожидать. Следовало заранее знать, на что идешь, ввязываясь в это дело, и быть ко всему готовым. Собственно, он знал, только не думал, что все начнется так скоро. И еще оказалось, что к таким вещам просто нельзя подготовиться...

Руки у него дрожали так, что он не сразу попал карточкой в прорезь таксофона и дважды ошибся, набирая номер. В трубке один за другим потянулись длинные гудки, и, отсчитав этих гудков не то пятнадцать, не то семнадцать штук, дядя Федя раздраженно надавил на рычаг, прерывая соединение: дома, как всегда, никого не было.

Некоторое время он стоял с трубкой в руке и, шевеля губами, припоминал номер мобильника. Номером этим он пользовался нечасто, да и в голове все перепуталось – не голова, а кастрюля со спагетти! Вспомнив наконец последовательность цифр, он принялся тыкать пальцем в кнопки, на всякий случай проговаривая каждую цифру вслух хриплым шепотом, чтобы ненароком не ошибиться.

В трубке послышалось знакомое электронное чириканье, потом пошли гудки. Слушая их, Федор Кузьмич поневоле прикидывал, сколько рублей бесследно исчезает с купленной только вчера телефонной карточки с каждым таким гудком. Звонить на мобильный телефон с городского с некоторых пор стало дороговато, и дядя Федя привычно горевал по этому поводу, хотя времена, когда он действительно нуждался в деньгах, давно отошли в область преданий.

Потом трубку сняли, и знакомый голос осторожно сказал:

– Да?

– Это я, Игорек, Кузьмич, – сказал дядя Федя и зачем-то пугливо огляделся по сторонам, как будто ожидая увидеть в переулке серые мундиры, неумолимо сжимающие вокруг него кольцо окружения.

– А, привет, – откликнулся Игорек слегка потеплевшим, успокоенным тоном. – Ну, что у тебя там стряслось?

– Андронова опять приходила, – сообщил Федор Кузьмич.

Эта новость не произвела на Игорька никакого впечатления.

– Ну и что? – сказал он. – Она к вам чуть ли не каждый день приходит. Ты чего, старик, совсем обалдел? Я же просил не звонить по пустякам!

Дядя Федя прижал трубку плечом, трясущейся рукой сунул в зубы сигарету и защелкал зажигалкой, пытаясь добыть огонь.

– Она заметила, – сказал он, дослушав сердитую тираду Игорька до конца.

В трубке наступила нехорошая тишина.

– Ну? – спросил наконец Игорек.

Голос у него теперь был еще более осторожный, чем в начале разговора, и не просто осторожный, а порядком испуганный. Этот испуг доставил Федору Кузьмичу какое-то горькое удовлетворение, которое, впрочем, тут же улетучилось. Он прикурил наконец сигарету, сунул в карман забарахлившую ни с того ни с сего зажигалку (заграничная, дорогая, а на поверку – дерьмо-дерьмом, хуже китайской!) и кратко, избегая имен и названий, пересказал Игорьку свой недавний разговор с дочерью профессора Андронова.

– Она тебе поверила? – спросил Игорек. – Ну, так в чем дело? Не парься, Кузьмич, все будет нормально.

– Ты ее не знаешь, – жадно затягиваясь сигаретой и не ощущая никакого вкуса, возразил дядя Федя. – Сейчас поверила, через час задумается, а через неделю все поймет. Ты что, не знаешь, чья она дочь? Ее на мякине не проведешь.

– Не парься, – повторил Игорек. – Хорошего, конечно, мало, но это уже не твоя забота. Ты свое дело сделал, можешь теперь расслабиться. В любом случае это не телефонный разговор. Я обязательно что-нибудь придумаю... можно сказать, уже придумал. Ты, Кузьмич, поезжай домой и сиди там, никуда не отлучайся. Я этот вопрос порешаю и потом тебе перезвоню, договорились?

Промычав что-то утвердительное и вместе с тем недовольное, Федор Кузьмич брякнул трубку на рычаг и выбрался из-под пластикового навеса телефонной будки, где было жарко и душно, как в парнике. Снаружи оказалось немногим лучше: над Москвой собиралась гроза, в воздухе парило, над крышами домов сгущались тучи, и невесть откуда налетавший порывистый предгрозовой ветерок нес вдоль улицы пыль и мелкий мусор. Пахло озоном и пылью, и дядя Федя понял, что надо поспешить, если он хочет добраться до дома сухим.

Странно, но разговор с Игорьком его заметно успокоил. О том, каким именно образом Игорек намерен "порешать" казавшийся неразрешимым вопрос, Федор Кузьмич старался не думать. Он был реставратор, мастер высочайшего класса, а не какой-нибудь... проходимец вроде Игорька. Вот Игорьку и карты в руки, а старик Макаров, как было правильно подмечено, свою работу сделал сполна и, как всегда, по наивысшему разряду – комар носа не подточит.

По дороге от метро до подъезда его все-таки прихватил дождик, и дома, чтобы обсушиться и успокоить расходившиеся нервишки, Федор Кузьмич принял сто пятьдесят граммов, что позволял себе только в исключительных случаях и почти никогда до захода солнца. Сейчас, однако, случай выдался не просто исключительный, а такой, какого с ним сроду не бывало и дай бог, чтоб больше не было до самой смерти. Посему Федор Кузьмич выцедил стаканчик водочки, с удивлением отметив про себя, что пить водку в полдень, оказывается, вовсе не так уж плохо, и с аппетитом закусил тем, что удалось отыскать в холодильнике.

В холодильнике отыскалось много всякой всячины – с некоторых пор дядя Федя перестал экономить на еде, да и вообще на чем бы то ни было, – и под все эти разносолы было просто грешно не выпить еще чуть-чуть. Вторая пошла как по маслу, нервная дрожь как-то незаметно улеглась, и, жуя ветчину с оливками, до которых он был великим охотником, Федор Кузьмич расслабленно подумал, что все скорее всего и впрямь образуется. Ирина Константиновна, конечно, специалист хороший, крепкий, но до покойного Константина Ильича ей, прямо скажем, далеко. Да и девчонка она еще, что с нее взять? Ведь если бы была в себе уверена, побежала бы не к дяде Феде за советом, а прямиком в дирекцию – скандалить, права качать. Окажись на ее месте Константин Ильич, так бы оно и случилось, причем уже давно, и через две минуты после его визита в дирекцию вся Третьяковка, до самой распоследней уборщицы включительно, уже лежала бы в предынфаркте. Грешно, конечно, и вроде некрасиво так думать, но как все-таки вовремя Ильич-то помер! Прямо как по заказу...

Тут его размышления были прерваны телефонным звонком. Федор Кузьмич недовольно покосился на телефон, про который как-то незаметно для себя позабыл напрочь, протянул руку и взял лежавшую между почти опустевшей бутылкой и почти полной пепельницей навороченную беспроводную трубку.

Звонил, как и следовало ожидать, Игорек.

– Ну, я тут кое-что придумал, – сообщил он бодрым голосом, означавшим, по всей видимости, что он считает свою идею прямо-таки гениальной. – Я, Кузьмич, к тебе Алексея направил, минут через двадцать должен подъехать. Он тебе все расскажет, чтобы, значит, не по телефону... О'кей?

Федор Кузьмич поморщился: Алексея он недолюбливал. Был Алексей, как и дядя Федя, реставратором и относился к той категории людей, которых в народе называют "из молодых, да ранний". Тридцати пяти парню не стукнуло, а он уже в Третьяковке работает – шустер, ничего не скажешь! Разбитной, нагловатый, не шибко умелый, но зато скорый на язык, он объявился в мастерской месяцев восемь назад и сразу прилип к Федору Кузьмичу как банный лист, – вроде учиться, ценный опыт перенимать, а на самом деле... Отчего и почему на самом деле Алексей приклеился к дяде Феде, Макарову стало ясно чуть позднее, а тогда он только руками развел: ну, пускай учится, свой ученик каждому настоящему мастеру полагается... Ну, вот ей-богу, словно бес попутал! Но теперь делать нечего, попутало, повязало их с Лешкой крепко – один на тот свет, и другой вслед...

– Алексей так Алексей, – проворчал он в трубку. – Жду. Будь здоров.

И слил в стакан все, что еще оставалось в бутылке. "Конспиратор хренов", – подумал он об Игорьке, выплескивая водку в рот.

Взяло его капитально, в голове раздавался приятный шум, и под этот шум двадцать минут пролетели как одна. Дядя Федя подошел к окну, дымя бог знает которой по счету сигаретой (перейдя пару месяцев назад с дешевых отечественных сигарет на дорогие импортные, он никак не мог накуриться всласть), и выглянул наружу аккурат в тот момент, когда у подъезда затормозила машина Алексея. Машина была роскошная, страшно дорогая – не по чину дорогая, слишком приметная, купленная по глупости, из мальчишеского бахвальства.

Дождь хлестал вовсю, в небе громыхало и вспыхивало, по асфальту стремительно бежали мутные пузырящиеся ручьи, с шумом низвергаясь в решетки ливневой канализации. Алексей в своей клоунской ярко-оранжевой куртке вылез из машины и опрометью кинулся в подъезд. На голове у него вместо капюшона виднелся черный полиэтиленовый пакет, в руке зачем-то была спортивная сумка, а сам он с высоты седьмого этажа, да еще под острым углом, выглядел каким-то незнакомым.

Дядя Федя услышал, как на лестничной площадке загудел, залязгал оживший лифт, и, шаркая по полу домашними шлепанцами, пошел в прихожую. Лифт остановился, послышался характерный звук открывающихся дверей, затем неторопливые, уверенные шаги, и дверной звонок над головой у дяди Феди коротко звякнул.

Федор Кузьмич повернул барашек замка и отступил на шаг, впуская гостя в прихожую. Гость шагнул через порог. Свет потолочной лампы упал на его лицо, и Федор Кузьмич опешил. Ему показалось, что выпитая в неурочный час водка все-таки сморила его и ему снится какой-то бредовый, навеянный сегодняшними событиями сон. Как-то иначе объяснить увиденное дядя Федя просто не мог.

На человеке, который стоял перед ним, пачкая пол в прихожей мокрыми ботинками, была оранжевая куртка Алексея, на груди и плечах потемневшая от дождя. Человек этот приехал на Лешиной машине и держал в руке Лешину спортивную сумку, в которой что-то глухо звякало, когда он входил.

Машина, куртка и даже сумка были Федору Кузьмичу очень хорошо знакомы, а вот человека, которому он только что открыл дверь, художник-реставратор Макаров видел впервые в жизни.

Загрузка...