Глава 8

Николай Михайлович Кулагин оттолкнулся от гладкого металлического поручня, выпрямил спину и повернулся, чтобы уйти, но не выдержал и оглянулся напоследок, чтобы по укоренившейся привычке, не вдаваясь в детали, одним быстрым взглядом охватить всю гигантскую картину целиком и, как всегда, порадоваться ее совершенству.

Все было как обычно. По затянутому рваными клочьями дыма, изрытому воронками склону Мамаева кургана навстречу наступающим немцам бежала в штыковую атаку пропыленная русская пехота, свинцово-серая гладь реки была густо утыкана белыми фонтанами взрывов, и в развалинах тракторного завода тоже кипел кровавый бой. Весь передний план был усеян расщепленными бревнами, разбитым оружием, снарядными гильзами, амуницией и застывшими в неестественных позах телами; в грудах головешек на месте разбитых прямым попаданием блиндажей тлели, подмигивая красными огоньками, угли. И, как всегда, в самый последний миг перед уходом Николай Михайлович, будто наяву, ощутил кислый запах жженого тротила, горький дым пожарищ и удушливую вонь разлагающихся на жаре трупов. Все-таки работа была сделана на славу, что, принимая во внимание некоторые привходящие обстоятельства, казалось настоящим чудом.

Решительно повернувшись к панораме Сталинградской битвы спиной, Николай Михайлович покинул смотровую площадку и по широкой мраморной лестнице спустился в вестибюль.

– Ну что, Михалыч, все в порядке? – с улыбкой задал традиционный вопрос пожилой контролер у выхода. – Не разбежались твои фрицы? Мыши их не погрызли?

– Порядок, – натянуто улыбнувшись в ответ, сказал Кулагин. – Фрицы на месте. Лежат как живые.

Шутка тоже была традиционной, и смех контролера, которым тот неизменно встречал эту немудрящую остроту, Николай Михайлович слышал, наверное, уже раз сто за последние полгода. Он подумал, что пора прекращать ходить сюда. Тоже мне, бессмертный шедевр, вершина творческой жизни! Тьфу! Если вдуматься, его сюда приводит то самое чувство, которое, если верить старым мастерам детективного жанра, неодолимо влечет преступника на место недавнего преступления.

Если вдуматься, он и есть самый настоящий преступник, хотя, казалось бы, ничего предосудительного не совершил – просто выполнил заказ на живописную работу, только и всего. Это же нормальный хлеб любого художника. Если твои работы в галереях не продаются, что тогда делать – кирпичи на стройке класть? Писать слащавые пейзажики и продавать их на Измайловском вернисаже или возле Крымского моста? Так ведь это надо окончательно потерять уважение к себе, забыть все, чему тебя учили, и навсегда присоединиться к бесчисленной армии дилетантов и недоучек – тех, на кого ты всю жизнь поглядывал с презрением и жалостью. Ты на них поглядывал, а они тем временем трудились, как муравьи, – мокли под дождем, мерзли на зимнем студеном ветру, жарились под палящим солнцем, обивали пороги галерей, ныли, канючили, уговаривали, пускали слезу, торговались, впаривали, мало-помалу завоевывая рынок, отнимая у тебя, дурака, жизненное пространство, хлеб и воздух... Все эти годы они приобретали, а ты терял, только терял, и ничего больше, и вот теперь они имеют все, что когда-то имел ты, а у тебя ничего не осталось, кроме камней в почках, аденомы простаты и пагубного пристрастия к дешевому портвейну...

В такой ситуации у человека выбор невелик. Можно либо оставить все как есть и провести последние свои годы, месяцы, а может, и считаные дни – кто знает, сколько кому отпущено? – в пьяном угаре. Тоже, между прочим, не самый плохой вариант, только где гарантия, что здоровье кончится раньше денег? А вдруг протрезвеешь однажды и обнаружишь, что тебе еще жить да жить, а выпить уже не на что? И есть нечего, и жить негде, и одежонка прохудилась, и ни на что ты уже не годен, кроме сбора пустых бутылок и попрошайничества... Тогда что, а? Голову в петлю? Так ведь грешно, елки-палки, да и страшновато!

А можно пойти другим путем: собраться с силами, поставить все на карту и попытаться сорвать банк. И ничего, если при этом придется пройти по самому краю – тут уж, как говорится, пан или пропал. Пропадать все равно придется – так или иначе, рано или поздно, – так почему бы не рискнуть и не побыть паном в случае выигрыша?

Он остановился на тротуаре и без труда отыскал взглядом на полупустой стоянке свой серебристый "фольксваген-Б5". Вообще-то, Николаю Михайловичу больше нравились джипы. Еще в детстве он мечтал когда-нибудь накопить денег и купить списанный "уазик" или даже древний "козлик" – "ГАЗ-69". Потом в Москве стали появляться джипы; потом их стало много, а уже потом-потом-потом, когда его густая грива поседела и поредела, а в косматой бороде неведомо откуда начали шириться серебряные клинья, у него появились деньги, которых вполне хватило бы на неплохой, хотя и сильно подержанный джип. Он тогда долго боролся с искушением пойти на поводу у своей детской слабости к мощным вездеходам, а потом все-таки одолел себя и купил вот этот "Б-пятый" – машину экономичную, престижную, комфортабельную и скоростную, а главное, не такую вызывающую, как джип.

Машина Кулагину нравилась (еще бы она ему не нравилась после его ржавой, рассыпающейся на ходу "таврии"!), но при виде ее Николай Михайлович, как обычно, испытал чувство подозрительно похожее на легкие угрызения совести. В принципе, дойди дело до суда, его бы, наверное, оправдали, а может, дали бы пару лет условно. Что, собственно, он такого сделал? Выполнил параллельно с основной работой еще одну, побочную. Да, заказ был не совсем обычный, но в наше время в Москве хватает людей, которым решительно некуда девать деньги. Ну некуда! И если кто-то из этих толстосумов имеет в своем распоряжении достаточно обширное помещение, чтобы разместить там точную копию "Явления Христа народу" в масштабе один к одному, то кто может ему это запретить? И кто может запретить свободному российскому художнику или, как в данном случае, коллективу российских художников написать такую копию и получить за это приличный гонорар? И это, заметьте, при том, что основная работа выполнена качественно и в срок и у заказчика во время приемки чуть было не случился сердечный приступ от восторга.

Все это было так. Так говорил Игорек, и сам Николай Михайлович думал и говорил точно так же, но все-таки некоторые сомнения его порой посещали. Когда хочешь себя утешить, убедить, что все будет в порядке, нужные слова непременно найдутся. С самим собой человек всегда договорится, а вот получится ли убедить в своей невиновности следователя? Ведь он, следователь, не станет сочувственно кивать головой и верить каждому твоему слову; ему будет ХОТЕТЬСЯ, чтобы ты оказался виновником, лучше – главным виновником, и он из кожи вон вылезет, стремясь это доказать. Он будет стараться тебя запутать, поймать на расхождениях в показаниях, он будет запугивать и лгать, говоря, что твои подельники уже раскололись, подписали признательные показания и указали на тебя как на организатора преступления. А если ты все это как-то выдержишь, может не выдержать кто-то другой и действительно сдать тебя со всеми потрохами. Нет, если уж угодишь в эту мясорубку, невредимым из нее ни за что не выберешься...

Он сел в машину, опустил стекло слева от себя, давая выветриться стоявшей в салоне удушливой жаре, и рассеянно закурил сигарету. "Главное – не дрейфить", – мысленно повторил он слова Игорька, которые тот повторял при каждой их встрече, а между встречами не забывал вставить в каждый телефонный разговор. Не давать взять себя на понт, ничего на себя не брать и ничего не подписывать. Стоит только признаться в какой-нибудь мелочи – просто так, чтобы они наконец от тебя отвязались и дали сходить в сортир или там закурить, – и все, пиши пропало. Тогда они с тебя живого не слезут, пока не навесят на тебя всех собак. А пока ты все отрицаешь, у них только и есть что слова. Неважно чьи, слова – они и есть слова. Главное, что доказательств никаких. Да, в написании копии участие принимал. Да, деньги получил. Нет в этом криминала. Нету! Кто заказчик? А хрен его знает! Бык какой-то, весь в золоте, не то с Магадана, не то из Тюмени, кто его там разберет. Получил свою картину, погрузил ее в трейлер, бабки заплатил и был таков. А если он там чего-то начудил, так с него и спрашивайте, я-то здесь при чем?

И весь разговор.

Весь, да не весь.

Была одна крошечная деталька, о которой Николай Михайлович предпочитал не упоминать даже в своих внутренних монологах. Он так старался о ней забыть, что временами действительно забывал, а вспомнив ненароком, всякий раз искренне изумлялся: да неужто же это я такое сотворил? Неужто же я такой болван?

Именно таким болваном он и был – не всегда, не все двадцать четыре часа в сутки и даже не каждый день, а лишь тогда, когда перебирал своего любимого портвейна и плохо соображал, что делает. Было время, когда Николай Михайлович запросто мог усидеть трехлитровик этого демократичного напитка без всяких последствий. Теперь, однако же, ему хватало одного "фауста" емкостью 0,75 литра, чтобы движения рук и ног становились излишне широкими и порывистыми, а язык начинал слегка заплетаться. А хуже всего, что в таком расторможенном состоянии Николай Михайлович был способен на необдуманные, импульсивные поступки: мог просто залезть на дерево или выкинуть что-нибудь похлеще. Например, помочиться с балкона на припаркованную во дворе машину соседа, а то и вскарабкаться на сцену во время отчетно-выборного собрания в местной организации Союза художников и во всеуслышание объявить, что он думает о председателе – подробно, не стесняясь в выражениях, очень образно и зажигательно. Помнится, после того исторического выступления членство его в Союзе прекратилось раз и навсегда.

Именно в таком состоянии Николай Михайлович находился и в тот вечер, когда их работа на панораме Сталинградской битвы закончилась и оставалось только убрать за собой мусор и разойтись по домам. Считалось, что выпил Кулагин именно по случаю окончания работы; на самом же деле, трудясь параллельно над двумя огромными картинами, Николай Михайлович то и дело удалялся в темный уголок и там делал пару-тройку быстрых, вороватых глотков из бутылки, которую прятал в немецкой противогазной жестянке, в груде старой, пыльной амуниции. У него это называлось "взбодриться"; и действительно, потребляемый малыми дозами алкоголь бодрил его на протяжении всего дня. К вечеру, однако, Николай Михайлович оказывался уже на полпути к нирване, в которую окончательно погружался у себя дома, на диване перед телевизором. Коллеги, конечно, все это примечали, но, казалось, ничего не имели против. Свою работу Кулагин выполнял так, что комар носа не подточит, а что пахло от него вином, так настоящий, истошный художник – почти всегда пьяница, и ничего с этим не поделаешь: талантливый человек, живя в России, не может не пить. Бесталанные, конечно, тоже пьют, но талантливым наша русская жизнь все-таки злее дается, как ни крути...

Ну так вот, пребывая в состоянии вечерней легкой эйфории, навеянной портвейном, Николай Михайлович отправился выбрасывать обрезки холста. Обрезков получилась приличная охапка – не в обхват, конечно: резали они экономно, потому что это ведь живые деньги, – и на помойку это дело выносить, само собой, было категорически нельзя. Ни-ни! А ну как среди бомжей, которые станут там рыться на рассвете, попадется какой-нибудь с высшим художественным образованием? Маловероятно, конечно, но тут Игорек был прав: гадить в корыто, из которого ешь, не стоило.

Поэтому обрезки решено было спалить в муфельной печи, которую специально для этой цели привез откуда-то Игорек и которую Лешка Колесников, молодой балабол и, по большому счету, довольно неприятный тип, именовал не иначе как фуфельной. Дыма от этой операции должно было получиться до черта, поэтому Игорек отправился отключать пожарные извещатели, а Лешка с Кузьмичом, покряхтывая, поволокли тяжелый муфель поближе к раструбу вытяжной вентиляции. Остальные занимались кто чем, а Кулагин присел над ворохом жестких от масляной краски и грунта обрезков холста, сгреб их в кучку, а потом, воровато оглядевшись по сторонам, быстренько перебрал.

Аккуратный квадратик холста, а на нем – кисть чьей-то руки и складки какого-то хитона или как они там назывались...

Этот квадратик Николай Михайлович припрятал под шумок и, разумеется, под воздействием портвейна. Как-то вдруг обидно ему стало провернуть такое, можно сказать, великое дело и ничего не взять себе на память в качестве сувенира. Игорек и его неизвестный спонсор-благодетель от этого не обеднеют, а если и обеднеют, то не сильно – при своих достатках они такого убытка, пожалуй, и не заметят. А Николаю Михайловичу будет память, а может, и начало будущей коллекции. И вообще, разве, он не русский человек? Да русский, русский до десятого колена, чистокровный русак! А где это видано, чтобы русский человек не упер со своего рабочего места хоть гвоздик, хоть щепочку, хоть колосок?

Едва он успел сунуть плотный холщовый квадрат за пазуху, как вернулся Колесников.

– Ну, ты чего, Михалыч, заснул? – спросил он. – Давай помогу.

– Давай помоги, – согласился Кулагин и, сидя на корточках, протянул Лехе охапку обрезков. – Уморился я чего-то сегодня, – пожаловался он.

– Да все, все уже, – засмеялся Колесников и сунул обрезки под мышку. – Теперь отдыхай сколько влезет! Хоть на Канарах, хоть в Альпах, хоть на этом... Береге Скелетов.

– Обалдел, что ли? – обиделся Кулагин. – Нашел, понимаешь ты, курорт – Берег Скелетов! Ты хоть знаешь, что это за место?

– Да мне по барабану, – весело ответил Колесников и скрылся в полумраке просторного подсобного помещения.

Вскоре там, куда он ушел, завыла и залязгала включенная вентиляция, а спустя еще какое-то время потянуло паленой тряпкой и горящей краской – вытяжка не успевала удалить весь дым.

В тот момент, помнится, Кулагина охватил какой-то нервный озноб. Ведь это же горели не просто испачканные краской тряпки, это горел шедевр русской живописи! Пусть не сам шедевр, не весь, не целиком, а только пустые, однотонные куски, но кускам этим было полтораста лет, и их касалась рука великого мастера... И не было на свете никого, кто мог бы исправить то, что они сегодня сотворили. Все, что они творили до этой минуты, исправлению поддавалось, и эта мысль, между прочим, здорово помогла Кулагину довести дело до конца. Это было что-то вроде игры: написать за три-четыре месяца точную копию картины, на которую автор угрохал два десятка лет, да так, чтоб никто ничего не заподозрил. Это был, черт подери, вопрос профессиональной гордости, дело чести, если угодно; каждый из них, работая над своим участком копии, создавал собственный шедевр, единственный и неповторимый!

И это не было преувеличением. Пускай бы Иванов сам попробовал написать свою громадину в соавторстве с несколькими другими художниками – не подмастерьями, не учениками, на которых можно орать матом и лупить их по башке, если что не так, а равными ему по возрасту и уровню мастерства живописцами, – да так, чтобы эта собранная из отдельных, писанных разными людьми кусков мозаика выглядела как работа одного мастера! Нет, вот пускай бы попробовал! Может, и вышло бы что-нибудь все за те же двадцать лет, а может, и не вышло...

Словом, теперь, когда после ножниц и острейшего оформительского резака за дело взялся огонь, пути назад не стало. И, преодолев свою нервную лихорадку, Кулагин вдруг подумал, что нечего ему по этому поводу трястись, нечего переживать. Картина у них получилась – загляденье, и прошло все, если верить Игорьку, как по маслу: никто ничего не заметил, и висит теперь их "Явление..." на том самом месте, где раньше висел оригинал, и никто, что характерно, не ощущает разницы. Получилось не хуже; могли бы, наверное, и лучше сделать, но нельзя, да и незачем, пожалуй: зачем покойника обижать? Пусть он там, на том свете, радуется, что потомки его, дескать, не превзошли...

Так он стоял в полумраке освещенного парой дежурных ламп помещения, курил вонючую сигарету без фильтра из последней в своей жизни – так он, по крайней мере, надеялся – пачки "Примы" и чувствовал, как внутри теплыми хмельными волнами бродит крымский портвейн, а за пазухой, под рубахой и испачканной краской полотняной рабочей курткой, легонько царапает кожу жесткими уголками кусочек холста с изображением чьей-то жилистой, явно мужской руки. И почудилось вдруг, что рука эта вот-вот оживет, прокрадется тихонечко к горлу да как вцепится прямо в кадык костлявыми пальцами! Да как заорет (хотя чем ей орать-то, вот ведь вопрос!), совсем как в детской страшилке: "Отдай мое сердце!"

"Совсем окосел, придурок", – подумал тогда Николай Михайлович и незаметно, делая вид, что почесывает вспотевшую грудь, поправил за пазухой холст, чтоб не царапался. Это помогло, и следующая его мысль была куда более конструктивной: ему подумалось, что холстик этот еще может сослужить ему хорошую службу. Если, к примеру, Игорек решит, что с них, исполнителей, хватит и полученного мизерного аванса, и вознамерится сквозануть с их денежками куда подальше, с помощью этого холстика его будет очень легко заставить передумать. Главное – не пропустить момент, когда он, гад, юлить начнет: мол, сейчас денег нету, приходи завтра, а еще лучше через недельку...

Игорек, конечно, хватился фрагмента с изображением руки: видно, где-то там, у себя, где уж это все у него происходило, сложил куски холста, как мозаику, и заметил, гадюка, что один из персонажей невзначай заделался одноруким инвалидом. Но произошло это уже на следующий день, и предпринятое им следствие ни хрена, естественно, не выследило: никто ничего не видел, никто ничего не знал, а недостающий кусочек, по всей вероятности, впопыхах, в потемках отправился в печку вместе с другими обрезками. Маленький ведь он был, мудрено ли ошибиться!

Неизвестно, поверил ли Игорек в эту версию; похоже, что не очень. Иначе зачем ему было говорить то, что он тогда сказал? А сказал он так: "Если обрывок этот кто-то из вас, богомазов, прикарманил, так это он себе петлю на шею связал, а заодно и всем нам. Вернуть не прошу, хрен от вас дождешься. Так вы хотя бы спалите его от греха подальше! Пропадете ведь через дурость свою!"

"Да пошел ты на х...!" – ответили ему возмущенно и едва ли не хором, и громче всех голосов в этом нестройном хоре звучал, естественно, голос Николая Михайловича Кулагина, который по случаю окончания работы и в связи с наступившей полной свободой уже с утра был изрядно поддавший.

Игорек тогда только поморщился и покачал головой, а потом расчехлил черную дорожную сумку и прямо на месте со всеми сполна рассчитался – наличными, на руки, да не рублями, не зеленью даже, а новомодными цветастыми "евриками", которые, по правде говоря, и на деньги-то не очень походили, а ценились зато дороже привычных и милых сердцу каждого русского человека долларов.

И опять, как всегда, когда бывал трезв и вспоминал об этом чертовом куске холста, Николай Михайлович испытал очень неприятное чувство: ну не любил он, когда кто-то оказывался прав, называя его дураком! Вот уж действительно бес попутал! Как будто прогуливаешься по перилам балкона с петлей на шее, а другой конец веревки привязан к этим самым перилам. Оступился ненароком, и привет, живи ты хоть на первом этаже...

Окончательно разволновавшись, он вынул из чехла на поясе мобильный телефон и набрал номер Макарова с намерением узнать, как там, в Третьяковке: – тихо ли, не заметил ли кто подмены?

Кузьмич не отвечал. Николай Михайлович звонил ему гораздо дольше, чем это позволяли приличия, а потом отчаялся: похоже, старого хрыча действительно не было дома. И мобильного у него нет, хотя, получив такой гонорар, мог бы, кажется, себе позволить... Вот ведь пещерный человек, вот кулацкая косточка! Ведь денег куры не клюют, а за копейку удавится!

Звонить Лехе Колесникову Николай Михайлович не хотел, однако узнать, что творится в галерее, больше было не у кого. А чувство, что там, в галерее, творится что-то в высшей степени не то, никак не проходило, а, наоборот, постепенно превращалось в твердую уверенность.

Поэтому он отыскал в памяти телефона номер Колесникова и позвонил – сначала, естественно, на мобильный, а потом, трижды прослушав ненавистную байку о временно недоступном абоненте, на домашний телефон. Результата не было никакого – Леха Колесников будто сквозь землю провалился.

Вот теперь Николай Михайлович почувствовал себя по-настоящему худо. Не дозвониться до того, кто тебе нужен, – дело нехитрое. Но когда тебе не отвечают сразу двое, да еще подряд, да еще работающие вместе, да в выходной день, – это уже какая-то чертовщина.

На всякий случай он еще раз набрал номер Макарова, и с тем же успехом. Потом ему пришло в голову, что на дисплее установленного в квартире Кузьмича навороченного радиотелефона, очень может быть, высвечивается номер его мобильника, и он совсем перепугался. Хорошо, если список поступивших звонков проверит Макаров! А если кто-то другой? Например, пришедший с обыском мент?

Мысли Кулагина заметались под черепной коробкой, как вспугнутые летучие мыши под сводами пещеры или как мухи, роящиеся в отверстии деревенского нужника. Спустя минуту из этого метания, жужжания, хаотичного хлопанья крыльев, гула и беспорядочного писка родилось жалкое подобие спасительного решения. "Скажу, что ошибся номером", – подумал Николай Михайлович. О том, кому и при каких обстоятельствах он собрался это говорить, думать совсем не хотелось, но изобретенная на ходу примитивная отговорка немного успокоила.

Взяв себя в руки, он набрал номер мобильного телефона Игорька. Этот, по крайней мере, был доступен. После знакомого электронного пиликанья Кулагин услышал в трубке гудок, потом еще один... Третий гудок внезапно оборвался на середине, и, удивленно взглянув на дисплей, Николай Михайлович увидел надпись: "Соединение завершено".

– Что значит "завершено"? – недовольно пробормотал он, нажимая клавишу повторного набора. – Можно подумать, оно было, это ваше соединение. Вот суки! Бабки дерут, а нормальную связь наладить не могут...

Теперь Игорек был недоступен. Кулагин сделал еще две бесплодные попытки и обессиленно уронил руку с телефоном на колени.

Все было ясно. Их афера выплыла наружу гораздо раньше, чем они предполагали даже в самых пессимистичных прогнозах, и Макарыча с Лехой уже повинтили. А Игорек, узнав об этом, подался в бега ч не хочет общаться со своими подельниками даже по телефону – увидел его имя на дисплее и сразу сбросил звонок, а потом отключил мобильник. Ах ты гад! Шкуру свою спасает, надо же... Хоть бы предупредил, сволочь!

Однако что же теперь делать? Если бы еще не эта рука, будь она неладна...

Видение квадратного кусочка холста с изображением жилистой мужской ладони, как наяву, встало перед внутренним взором Кулагина. Рука лежала в папке со старыми эскизами и набросками – более надежного тайника Николай Михайлович придумать не сумел, да и вряд ли это было возможно. В старых папках у художников чего только не валяется, и на первый взгляд обрезок холста с нарисованной кистью руки не очень отличался от прочего хлама, который с ним соседствовал. Если бы, скажем, менты стали проводить у него в мастерской обыск на предмет обнаружения золотишка, валюты, оружия или наркоты, то руку они скорее всего даже не заметили бы. Но искать-то станут не стволы и не героин, а именно фрагменты картины, и каждый клочок испачканного краской холста, обнаруженный в квартире и мастерской, будет подвергнут самой тщательной и всесторонней экспертизе! Можно сколько угодно твердить, что рука – это единственный удачный фрагмент написанной тобой в юности, а потом уничтоженной работы; когда эксперты установят возраст холста и красок, это утверждение не вызовет у следователя ничего, кроме здорового смеха. Что же это, скажет следователь, получается, что вам, гражданин Кулагин, сейчас чуть меньше двухсот лет? Так не поделитесь ли рецептом долголетия?..

"Чего я сижу-то? – подумал Кулагин. – Задницу спасать надо, а я расселся тут, как этот..."

Он выбросил в окошко длинный окурок и запустил мотор. Трогаясь с места, он слишком резко бросил сцепление, двигатель споткнулся, машина задергалась, но не заглохла – это была хорошая немецкая машина, и она простила своего водителя.

По дороге домой Николай Михайлович неотступно думал о том, что ему делать с украденным фрагментом "Явления...". Избавиться от кусочка холста размером пятнадцать на пятнадцать сантиметров можно было сотней способов, и в хозяйстве у Кулагина имелось все необходимое для его уничтожения: остро отточенные ножи, ножницы, растворители красок, горючие вещества и, конечно же, мусорное ведро. На худой конец, для этой цели сгодилась бы даже обыкновенная китайская зажигалка, в данный момент лежавшая в правом кармане его брюк.

Но уничтожать холст, представлявший собой немалую ценность – как культурную, историческую и художественную, так и материальную, выраженную в твердой валюте, – Николаю Михайловичу было жалко до слез. Все-таки, рассуждал он, главное – убрать эту хреновину из дома, спрятать там, где ее никому не придет в голову искать.

Например, в чьей-нибудь коллекции.

Кулагину были известны адреса и даже номера телефонов парочки коллекционеров, которые, по слухам, ради пополнения своей коллекции новым экспонатом могли закрыть глаза на его сомнительное происхождение. Лично он с ними знаком не был. Коллекционеры – люди замкнутые и очень осторожные; сами они, как правило, портвейн не употребляют и сторонятся тех, кто этим регулярно балуется. В некотором роде это было хорошо: если вдруг, паче чаяния, начнутся расспросы, новый владелец холста только руками разведет – дескать, приходил какой-то в бороде, а кто такой, черт его знает... А бороду потом можно будет сбрить, да и прическу сделать покороче. Длинные волосы, борода с проседью да темные очки – вот и все, что запомнит покупатель.

Таким образом, и культурная ценность сохранится для потомков, и улика будет уничтожена, и коллекционер останется доволен, и сам Николай Михайлович поимеет с этого дела дополнительный навар.

"Решено, – подумал он, загоняя "фольксваген" на стоянку перед своим домом, – сегодня же продам!"

* * *

Ярко-красная спортивная "хонда", переваливаясь на выбоинах в старом, крошащемся бетоне, медленно и осторожно вползла по наклонному пандусу в странное углубление, более всего напоминавшее бурт для хранения корнеплодов, выстроенный каким-то чокнутым великаном. Огромная бетонированная траншея достигала в глубину примерно двух с половиной – трех метров и тянулась вдаль метров на сто пятьдесят. Заканчивалась она глухой стеной, почему-то не бетонной, а набранной из поставленных вертикально просмоленных бревен, похожих на железнодорожные шпалы, только гораздо более длинных. Эта стена напоминала частокол старинного оборонительного укрепления; перегородки из тех же бревен, но уже положенных горизонтально, перегораживали траншею поперек на высоте двух метров от пола и на расстоянии четырех-пяти метров друг от друга.

На неровном бетонном полу, уже растрескавшемся и кое-где проросшем травой и молодыми побегами каких-то кустарников, валялся мусор. Увидев среди кучек бурой прошлогодней листвы и каких-то поблекших бумажек острый блеск битого бутылочного стекла, Ирина Андронова решительно нажала на педаль тормоза, и машина остановилась. Ирина повернула ключ, двигатель заглох, и в звуке, который он издал напоследок, обоим почудился вздох облегчения.

– Довольно странное место, – сказала Ирина, с любопытством глядя по сторонам сквозь покатое, усеянное останками разбившейся вдребезги мошкары ветровое стекло.

– Да, – согласился Сиверов, стараясь подавить ощущение, что он все еще мчится куда-то со страшной скоростью, – для стрит-рейсинга оно не подходит, это факт. Зато для наших целей лучше не придумаешь. В конце концов, оно именно для этого и построено. Это стрелковый тир. Бывший, разумеется.

– А теперь? – спросила Ирина.

– А теперь – просто яма, – резче, чем следовало, ответил Сиверов. – Думаю, если бы ближайший населенный пункт находился не в двадцати километрах отсюда, а хотя бы в пяти, она была бы уже доверху завалена мусором.

Он открыл дверь со своей стороны и выбрался из машины. Ирина немного задержалась, надевая туфли, как обычно, она вела машину босиком. Когда она вышла и посмотрела на своего спутника, тот уже курил, задумчиво глядя по сторонам. Казалось, он видит что-то недоступное взгляду Ирины – возможно, то, каким это место было раньше.

Ирина вспомнила стоящие в лесу бетонные столбы, на которых кое-где еще сохранились остатки ржавой колючей проволоки, валяющиеся в кустах искореженные створки железных ворот, прячущиеся в лесу заброшенные строения с черными провалами пустых оконных и дверных проемов, остатки каких-то непонятных металлических конструкций – лестниц, колец, цилиндров, сооруженных из ржавых железных труб лабиринтов...

– Что здесь было? – спросила она.

– Учебно-тренировочный лагерь КГБ, – ответил Глеб с видом человека только что пробудившегося ото сна. – Жарко сегодня, правда?

Он расстегнул замок легкой вельветовой курточки, покроем напоминавшей просторную блузу и вкупе с большим черным беретом придававшей ему артистический, почти художнический вид, снял ее и бросил на капот, оставшись в одной рубашке с коротким рукавом. Только теперь Ирина с изумлением заметила, что он вооружен. Его плечи и спину перекрещивала кожаная сбруя двух наплечных кобур, в каждой из которых было по пистолету. Пистолеты показались Ирине какими-то очень большими, особенно тот, что висел на левом боку, – его непомерно длинный и толстый ствол высовывался из открытого нижнего конца кобуры и спускался сантиметров на десять ниже пояса брюк.

– Боже мой, – поразилась Ирина, – вы что же, так и разгуливали с этим арсеналом по галерее?

– А что такого? – спросил Сиверов с таким видом, будто у него только что поинтересовались, всегда ли он надевает брюки перед выходом из дома.

– Ну... – Ирина не сразу нашлась с ответом. – Так это же, наверное, тяжело!

– Своя ноша не тянет, – улыбнулся Глеб. – И потом, хороший современный пистолет, даже полностью снаряженный, с шестнадцатью патронами в обойме и одним в стволе, весит никак не больше приличного, солидного альбома с репродукциями.

– Ну, все равно... – не сдавалась Ирина.

Мысль о том, что некто всего час назад с умным видом расхаживал по залам Третьяковской галереи, имея при себе два заряженных пистолета, как какой-нибудь ковбой, казалась ей кощунственной и непристойной.

Сиверов, похоже, догадался, о чем она думает.

– Да нет, не все равно, – суховато сказал он. – Конечно, смотрители залов Третьяковки были бы удивлены, обнаружив при мне пару стволов, но, если бы кто-то все же решил заставить вас замолчать, он бы удивился гораздо больше, когда я вступился бы за вас, размахивая альбомом с репродукциями.

Ирина возмущенно фыркнула.

– Так вы не шутили, когда собирались записаться в мои телохранители?

– Я что, похож на человека, который шутит подобными вещами?

Вопрос был, в принципе, риторический и не требовал ответа, но Ирина почему-то пытливо вгляделась в лицо своего спутника. Темные линзы очков бесстрастно поблескивали, отражая солнечный свет; незагорелое лицо казалось таким же выразительным, как посмертная гипсовая маска, и все из-за этих чертовых очков. Мимика человеческого лица передает лишь самые грубые и наиболее ярко выраженные эмоции, нюансы же можно прочесть только по глазам. Не потому ли Сиверов все время носит солнечные очки, не снимая их даже в плохо освещенном помещении? Как бы то ни было, впечатления шутника он сейчас не производил – возможно, из-за этих очков, возможно, из-за пары огромных пистолетов.

– Нет, – медленно проговорила она, – не похожи.

Глеб в две затяжки докурил сигарету, бросил окурок под ноги и растер его подошвой.

– Сначала – мишень, – сказал он, огляделся по сторонам и, не найдя ничего подходящего, выволок из машины свою новенькую папку для эскизов. – Сойдет для первого раза.

Опешив, Ирина смотрела, как он, отойдя от машины метров на двадцать, установил папку более или менее вертикально и подпер сзади какой-то кривой палкой, подобранной тут же, на дне траншеи. Темно-синяя папка отличалась весьма приличными для таких вместилищ размерами – где-то семьдесят на девяносто, – но на таком расстоянии она казалась не больше школьной тетради для письма, и Ирина проглотила готовый сорваться с губ вопрос: не великовата ли мишень?

Вместо этого она спросила другое.

– Неужели вам не жаль папки? Ведь вы ее только что купили!

– А зачем она мне? – равнодушно пожал плечами Глеб. – Эскизы в нее складывать я все равно не стану, и моя роль молодого художника, которого по вашей протекции пустили в Третьяковку сделать пару зарисовок, к счастью, исчерпана. Ну-с, приступим?

С этими словами он вынул из кобуры пистолет – тот самый, с непомерно длинным и толстым стволом.

– Сразу такой большой? – испугалась Ирина.

– Чем больше, тем лучше, – заверил ее Глеб. – Вы в курсе, что римские легионеры учились драться деревянными мечами, которые были вчетверо тяжелее настоящих? Учиться стрелять из дамского браунинга – пустая трата времени, потому что эффективно поразить цель из такого оружия можно только с очень близкого расстояния, почти в упор. А для этого никаких особых навыков не требуется, надо только знать, как его снять с предохранителя и куда нажать.

– Ладно, хорошо... Но вон тот, второй, кажется, все-таки поменьше.

– Тот, второй, – сказал Глеб, – это "кольт" сорок пятого калибра. Он тяжелее, и у него слишком сильная отдача. Можете повредить руку, и потом, это будет слишком громко – глушитель к нему я не захватил.

– А этот...

– Этот с глушителем, и патронов в нем вдвое больше – целых семнадцать. Держите.

Ирина осторожно, будто пистолет мог ее ужалить, взяла обеими руками теплый, увесистый "глок". Теперь она видела, где кончается ствол и начинается казавшийся здесь лишним и посторонним длинный толстый цилиндр глушителя. Глушитель ее поразил: он был явным и неопровержимым свидетельством того, что Глеб Петрович носит при себе пистолет вовсе не для самоутверждения и не затем, чтобы кого-то пугать. Глушитель нужен, когда требуется устранить кого-то без лишнего шума, это знала даже далекая от подобных вещей Ирина Андронова. Следовательно...

Додумывать эту мысль до конца ей почему-то не захотелось. Неприятно было думать, что человек, который понемногу начинал ей нравиться, готов в любую минуту застрелить кого-нибудь с такой же легкостью, с какой она могла, бросив беглый взгляд на картину, назвать автора и приблизительное время ее написания. Ей пришло в голову, что они напрасно затеяли этот урок стрельбы. В самом деле, какой из нее убийца? Те слова были сказаны сгоряча и вовсе не означали, что она способна сама, своими руками выстрелить в живого человека.

И в то же самое время оружие каким-то странным образом притягивало; его хотелось рассматривать, держать в руках, ощущать его солидную, надежную, прикладистую тяжесть...

– Странно, – сказала она, рассматривая пистолет со всех сторон и стараясь делать это так, чтобы ствол все время смотрел куда-нибудь в сторону. – Удивительная вещь! Он уродливый и страшный и в то же время какой-то красивый...

– Как любое оружие, – согласился Глеб, который отлично понял, что она имела в виду, как будто сам часто размышлял на эту тему. – Помните, я говорил вам, что конструкторы оружия – тоже творческие люди? Оружие не случайно так выглядит. Чтобы эффективно использовать оружие, его надо любить... а также холить и лелеять. Теперь делайте, как я.

Он вынул из кобуры "кольт", показал, как надо снимать пистолет с предохранителя и взводить курок, а потом объяснил, как целиться. Следуя его инструкциям, Ирина подняла пистолет на уровень лица обеими руками и прищурила левый глаз, глядя правым поверх ствола. Ствол, пропади он пропадом, никак не желал стоять на месте, будто по собственной воле перемещаясь из стороны в сторону. Прицел и мишень тоже затеяли какую-то игру в прятки: стоило Ирине сосредоточить внимание на прицеле и мушке, как мишень расплывалась, превращаясь в смутное пятно неопределенных очертаний, а как только Ирина фокусировала взгляд на ней, то же самое происходило с мушкой. Она почувствовала, что руки у нее начинают уставать, и поторопилась спустить курок, чисто по-женски зажмурившись в ожидании грохота и дыма.

Раздался негромкий хлопок, пистолет подпрыгнул, коротко и зло ударив ее в подушечку между большим и указательным пальцами. Ирина открыла глаза и увидела папку для эскизов, как ни в чем не бывало стоявшую на прежнем месте.

– Не попала? – с надеждой спросила она, оглянувшись на Глеба.

Сиверов опять курил, привалившись к теплому пыльному борту машины и скрестив ноги. На мишень он даже не смотрел.

– Если бы попали, она бы упала, – сказал он. Ирина хотела возразить, что стреляет, кажется, не из рогатки и что пистолетная пуля, по идее, должна пробить в картонной папке дыру, а вовсе не повалить, но вместо всего этого лишь снова подняла пистолет, прицелилась и выстрелила. Теперь она знала, чего ждать, и не зажмурилась, однако проклятая палка не дрогнула. Неожиданно для себя самой Ирина Константиновна Андронова, кандидат искусствоведения и в высшей степени светская, воспитанная дама, произнесла короткое энергичное словечко, причем довольно громко и отчетливо.

– Спокойнее, – сказал Сиверов. Он стоял на прежнем месте, дымя зажатой в уголке рта сигаретой, и внимательно рассматривал ногти на своей правой руке. – Плавнее жмите на спусковой крючок, а перед самым выстрелом можете ненадолго задержать дыхание, тогда прицел не будет сбиваться. Если тяжело, можно стрелять с локтя.

Он показал, как стреляют с локтя, и Ирине со второй попытки удалось принять нужную позу. Убедившись, что она стоит как надо, Сиверов снова погрузился в разглядывание ногтей, сосредоточившись теперь на своей левой руке. Он не делал попыток как-то помочь – поддержать под руку, подправить прицел, а заодно приобнять, поприжать и вообще дотронуться; он как будто воздвиг между собой и Ириной стену – прозрачную, но непреодолимую. Это было хорошо; это было именно то, чего хотела, на чем настаивала сама Ирина, когда стало ясно, что какое-то время им придется работать вместе. Откуда же в таком случае взялось чувство досады, которое она испытывала, глядя, как Сиверов любуется своими ногтями?

"Дура, – подумала она и тут же мысленно добавила: – Ну и ладно!"

Глеб едва заметно улыбался, наблюдая, как она, старательно целясь, разряжает обойму "глока". Один приглушенный хлопок следовал за другим, на замусоренный бетон, звеня, падали дымящиеся гильзы. После двенадцатого выстрела стоявшая под небольшим углом к земле папка слегка дрогнула и покачнулась, как бы раздумывая, упасть ей или постоять еще немного; после пятнадцатого она подпрыгнула и сильно покосилась, а семнадцатый, будто по заказу, пришелся почти в самую середину, и папка повалилась – медленно, будто устав стоять, с каким-то странным достоинством.

– Что это с ним? – немного испуганно спросила Ирина, показывая Глебу пистолет, затвор которого заклинился в заднем положении. – Я что-то сломала?

– Нет, – забирая у нее пистолет и заменяя пустую обойму полной, ответил Глеб, – просто патроны кончились. Хотите взглянуть на результат?

– Да какой там результат, – отмахнулась Ирина, которая была заметно раздосадована.

– Ну, мишень-то упала, – заметил Глеб. – Я видел, что вы попали, по крайней мере, трижды. Пойдемте полюбопытствуем.

– Трижды, – проворчала Ирина, осторожно идя рядом с ним по неровному, усеянному мусором, растрескавшемуся бетону. – Трижды из... скольких?

– Из семнадцати, – ответил Сиверов. – Для первого раза это очень недурно.

– Особенно для женщины, – язвительно подсказала Ирина.

– Представьте себе, особенно для женщины. Пистолетик-то далеко не дамский. И потом, вы ведь не собирались за один раз сделаться чемпионкой мира по стрельбе, да и я не ставил перед собой такой задачи. Главное, что вы теперь знаете, как пользоваться этой штукой, немного к ней привыкли, перестали бояться, а значит, в случае чего сумеете себя защитить. В случае нападения стрелять вам придется с очень близкой дистанции, так что теперь вы вряд ли промахнетесь.

– Вы это серьезно?

– А что? На расстоянии двух-трех метров это все равно что пальцем ткнуть – куда захотел, туда и ткнул...

– Я не об этом, – с досадой отмахнулась Ирина. – Вы всерьез полагаете, что мне придется в кого-то стрелять?

– Буду искренне рад, если не придется, – сказал Глеб. – Ну а вдруг? Жизнь хороша тем, что в ней полно неожиданностей, но это же качество можно отнести и к числу ее недостатков. Бог с ним, с этим нашим делом. Будут другие дела, другие ситуации... Существуют же, в конце концов, обыкновенные грабители!

Они дошли до лежавшей на бетоне папки, и Сиверов, наклонившись, поднял ее и показал Ирине. У папки был слегка надорван левый верхний угол; немного правее и ниже виднелось пулевое отверстие, и еще одна пробоина расположилась сантиметрах в десяти от центра папки.

– Последний выстрел был на редкость удачным, – заметил Глеб. – Вы действительно быстро освоились. Хотите попробовать еще?

– Нет уж, благодарю, – Ирина, болезненно морщась, помахала кистью правой руки, обхватив левой запястье. – Хотелось бы посмотреть, как это получается у вас. А то учить любой может.

Глеб негромко рассмеялся.

– Не спорю. Преподаватель физкультуры далеко не всегда способен самостоятельно подтянуться на турнике хотя бы один раз, а руководителю вовсе не обязательно досконально разбираться в устройстве и принципе работы того, чем он руководит, – для этого у него есть заместители. Другое дело – личный телохранитель! Как ни крути, а доверие хранимого тела следует заслужить. То есть, я хотел сказать, охраняемой личности.

– Я поняла, что вы хотели сказать, – позволив себе слегка улыбнуться, сказала Ирина. – Хватит болтать, не то я решу, что вы просто тянете время.

Сиверов усмехнулся, отбросил в сторону пробитую пулями папку, поднял кривую ветку, на которую та опиралась, и, поискав глазами, воткнул ее конец в забитую землей трещину бетонного пола. Ирина подумала, что сейчас он что-нибудь насадит на верхний конец – пивную бутылку, сигаретную пачку или, на худой конец, листок из блокнота, – но Глеб спокойно повернулся к ветке спиной и пошел к машине. Пожав плечами, Ирина двинулась за ним, пытаясь понять, что это – отработанный трюк а-ля Робин Гуд или обыкновенное бахвальство?

– Итак, – остановившись рядом с горячим от солнца капотом "хонды", торжественно объявил Глеб, – прекращаем тянуть время и беремся за дело. Вы хотите, чтобы это было тихо или громко?

– Я хочу, чтобы это было метко, – с иронией ответила Ирина. – Хотя... Тихо уже было. Хочу, чтоб было громко!

– Будет исполнено, – сказал Сиверов и извлек из кобуры "кольт". – Внимание...

Он поднял ствол пистолета вверх, большим пальцем сдвинул предохранитель и начал опускать руку. Ирина посмотрела на мишень. На фоне черно-коричневого частокола из просмоленных бревен темно-серая гнилая ветка была практически не видна.

– Смотрите хорошенько, – предупредил Глеб, – представление начинается.

И в этот момент в кармане его куртки, что лежала на капоте, пронзительно заверещал мобильник.

– А, чтоб тебя, – с досадой сказал Сиверов, опуская пистолет. – Вот вам и громко!

Он сунул "кольт" под мышку, выкопал из складок вельветовой куртки телефон, взглянул да дисплей, и его лицо мигом приобрело серьезное, озабоченное выражение.

– Да, Федор Филиппович, – сказал он в трубку. – Да, я. Слушаю вас внимательно. Как?

"Сговорились, – подумала Ирина, зная, что несправедлива. – Шутки надо мной решили шутить! Тоже мне, Вильгельм Телль!" Она отошла от машины, чтобы не мешать разговору, пошевелила острым носком туфельки бурые прошлогодние листья, осмотрелась. Смотреть было не на что.

– Не может быть! – воскликнул у нее за спиной Сиверов. – То есть что я говорю? Именно так и должно было случиться по логике вещей... Да, понимаю, я и не философствую, просто обалдел слегка... Виноват, растерялся. Так вы говорите, оба? Да нет, не глухой, а... – он зачем-то оглянулся на Ирину. – Ну да, так точно, вы же в курсе. Да, понял, понял. Сейчас выезжаю. До связи.

Ирина вернулась к машине. Глеб с хмурым и озабоченным видом засовывал в кобуру пистолет, другой рукой пытаясь натянуть куртку.

– Что-то случилось? – спросила она.

– Да, – ответил он. – К сожалению, нам придется прямо сейчас вернуться в Москву, так что представление, увы, отменяется.

– Вам повезло, – не удержавшись, подпустила шпильку Ирина.

– Да, мне повезло. Помните, я рассказывал о двух охранниках, которые недавно уволились из Третьяковки?

– Добровольский и Дрынов, – вспомнила Ирина.

– У вас отличная память, вам бы следователем работать... Так вот, оба убиты.

Ирина вспомнила разговор Глеба с Федором Филипповичем и благоразумно удержалась от изумленного возгласа: "Оба?!"

– На обувной магазин, где они работали, был налет, – продолжал Глеб, втискивая в рукав куртки вторую руку. – Забрали выручку – кстати, совсем небольшую. Продавщицу не тронули, а их – наповал, хотя сопротивления они, как я понял, не оказывали. Так что, Ирина Константиновна, – заключил он, – вот вам и еще одна ниточка, обрезанная прямо перед нашим носом.

Он начал садиться в машину, потом задержался и бросил досадливый взгляд в сторону ветки, которая по-прежнему торчала из бетонной трещины метрах в двадцати от них. Совершенно неожиданно для Ирины в его левой руке возник длинноносый, сизый от частого употребления "кольт". Сиверов вскинул его и небрежно, практически не целясь, разрядил обойму.

Зажав ладонями уши от неожиданного дикого грохота, Ирина сидела за рулем и смотрела на мишень. Она отчетливо, как сквозь мощный бинокль, видела, что после каждого выстрела от верхнего конца ветки отлетал кусочек чуть длиннее спичечного коробка. Седьмой выстрел повалил огрызок ветки; восьмой перебил его пополам, пока он падал, а девятый разнес в щепки катившийся по бетону коротенький обломок гнилой деревяшки.

Сиверов плюхнулся на сиденье и захлопнул дверь.

– Концерт окончен, – заявил он. – Можно ехать.

– Впечатляет, – сказала Ирина. Она резко, в два приема развернула машину в бетонной траншее, поставив ее носом к выезду, и включила первую передачу. – Это что, какой-то фокус?

– Да какой там фокус, – рассеянно отозвался Сиверов, думая о чем-то своем. – Обыкновенная ловкость рук... Поедемте, Ирина Константиновна. И, я прошу вас, если можно, побыстрее. А то плететесь, как "запорожец" с груженым самосвалом на буксире...

Повернув голову, Ирина взглянула на него с веселым недоумением, а потом надавила на газ, и спустя полминуты Глеб горько пожалел, что не откусил себе язык, когда в голову ему пришла эта в высшей степени неудачная шутка насчет скорости.

Загрузка...