Глава первая. Ярославль


Красив град Ярославль, что стоит по-над Волгой, на торговом пути.

С обрывистого мыса — Стрелки — видны на многие версты низменные ровные места, нескончаемые лесные дали. Сосняки на песках, глухой ельник с родниковыми ручьями; Которосль разрезает правый берег Волги, за Которослью тоже леса вперемежку с топкими болотами. Только сам город будто выпрыгнул на крутой волжский берег, выпрыгнул, чтобы обозреть окружавшие его дебри.

Идут ли купеческие струги с низовьев Волги, спускаются ли сверху — причаливают у зеленого мыса. Под знойным летним небом за полосой береговых лип блестят островерхие крыши боярских хором, добротных свежесрубленных купеческих изб, высятся маковки больших и малых церквей— чаше деревянных. Дальше к Которосли, за Медведицким оврагом, в ремесленных слободах дома поплоше, поприземистее, встречаются горелые пустыри — память о Батыевом нашествии. Два десятка лет назад навалились на Русь несметным числом татаро-монгольские полчища. Рушили города, беспощадно вырезали население, молодых и здоровых угоняли в свои степные кочевья. Плач и стон пронесся над землей.

Ярославские воины ушли на зов великого князя владимирского, Юрия Всеволодовича, на реку Ситъ и там в неравной битве сложили головы. Татары сровняли с землей городские защитные стены, засыпали оборонительные рвы. Градчане, кто сумел укрыться, сбежали в леса, и когда-то шумный торговый Ярославль омертвел…

Но ушли в ненасытной жадности захвата новых земель басурмане, возвратились из лесов беглецы, постепенно, в одиночку и группами, добирались с Сити избежавшие злой участи израненные воины.

Неистребима жизнь — понемногу строились, обживались.

1

В 6765 году, а по-нынешнему исчислению, от рождества Христова, 1257-м, начало лета выдалось на редкость сухое. Вода в реках быстро спадала, и это торопило торговых людей. К пристани причаливали суда, пришедшие сверху и снизу Волги: разгружали привозной товар, укладывали в трюмы — местный. Особенная спешка была у купцов, которым предстояло еще подняться по Которосли до Ростова Великого.

Жаркое июньское утро…

С жадным криком носились над водой чайки, схватывая с поверхности все, что казалось съедобным. Густо пахло смолой и сырой тиной. От бepeгa вверх по склону тянулись к торговой площади подводы. На телегах зерно и кожи, мед в липовых кадках, меха, льняное масло, про-сольная рыба и живая, в мокрых корзинах со льдом. Иногда проходили возки с товарами купцов из дальних мест — у тех ценные узорчатые ткани, тонкое сукно, серебряные и металлические изделия, женские украшения. Среди простых домотканых рубах мелькали в толпе яркие бархатные кафтаны. Кого только не было на берегу в этот воскресный торговый день! Купцы всех достоинств, воины из охраны, без которой не отваживались пускаться в дальний путь торговые люди, плотники-мастера, тут же на ходу чинившие потрепанные суда, нищие, просто любопытные. Бывалому человеку потолкаться на шумливом берегу в диковинку, не то что сопливому малому — Фильке.

Филька, долговязый подросток с тонкой шеей, веснушчатый, с взлохмаченными волосами, — приемный сын старшины кузнечного ряда Дементия Ширяя, — стоял, открыв в изумлении рот, глазел на причаленные струги, людскую круговерть возле них, дивился богатым товарам. Не часто приходилось бывать на Волге: спозарань до темки торчали в кузнице; это сегодня тятька Дементий отпустил по случаю. Прибежал вместе с дружком своим Васькой Звягой, тоже сыном слободского кузнеца. Все на свете забыл отрок— даже Ваську проглядел, куда-то тот подевался, — само собой приходили мысли: «Эх-ма! На струге бы да куда подальше, чай, там города не хуже нашего. Посмотреть бы, что ль… Наняться по хорошей цене в работники к купцу, а после заявиться домой: смотри, тятька, вот серебряные гривны, а вот товары — сами в купцы вышли. Бросай свою копченую кузню, торговать едем — прибытку больше. Небось зарадуется!»

Веснушчатое круглое лицо само собой растягивается в счастливой улыбке. Поискал взглядом Ваську — а чего, Ваську тоже можно с собой взять, с дружком веселее, — и вдруг опомнился, засомневался: «Не, не согласится тятька, зачем ему купцом, когда в городе он и так всем люб, и живет неплохо: по праздникам щи с говядиной на столе. К нему в кузню князь Константин запросто приходит».

С низу Волги поднималась еще ладья. Шесть весел торопливо, но без разнобоя, врезались в сверкающую на солнце речную гладь, стремительно гнали судно вперед.

— Ишь, наверстывают, — посмеивались на берегу, любуясь быстрым ходом ладьи. — Убежит торг-то от них.

— Весело идут.

— Ребята, а ведь у них что-то случилось. Смотрите!

— И верно! С чего бы ему орать?

На палубе ладьи стоял худой, опаленный солнцем купец, потрясал руками и орал что-то. Видели, что лицо его гневно. И это насторожило людей, притихли.

2

— Други! Люди добрые! — расслышали на берегу, когда ладья подошла ближе. — Доколе терпеть! Сказано: торговому гостю путь чист, без рубежей, А смотрите, что делают с нашим братом.

Только тут все заметили пластом лежавшего на палубе человека. Купец подхватил его под мышки, поднял на ноги. Вид человека был страшен, глаза бессмысленно блуждали, под распахнутым кафтаном виднелась окровавленная повязка.

Размахивая свободной рукой — второй поддерживал ослабевшего человека, — купец возмущенно выкрикивал:

— Вот как заповедь русская — не чинить купцам помех— блюдется у нас. Битый!.. Ограбленный!.. Нашел я его на берегу. Товаров при нем никаких, а ладья изрублена, на мелководье затонула. И сидит с ним на бережку молодец, красавец, целехонек. Кто его знает, кто он? Говорит, товарищ купца, помочник. Ночью будто налетела на них ватага. Да… Связал я того молодца на всякий случай, потому как все побиты, а он целехонек. Вон он, у меня в трюме. Эй, тащите его сюды! — приказал купец своим гребцам.

Из трюма выволокли дюжего парня со скрученными за спиной руками. Лицо скуластое, широкое, губы толстые. Парень глуповато оглядел толпу и, подняв к солнышку глаза, громко чихнул. Расплылся вдруг в улыбке, — наверно, оттого, что не ко времени чих напал.

— Ишь, щерится! — крикнули из толпы. — Рожа-то какая! Наверняка с шатучими татями был.

— С такого станется! Чисто разбойник!

— Вестимо станется! Как увидел его, в смущение вошел: не разбойник ли? — торопливо заговорил купец, обрадовавшись поддержке. — Ну-ка, милок, говори честному народу: ты ли навел татей, отчего тебе милость от них?

Парень захлопал глазами: слова купца рассердили его.

— Ин, как тя распирает, — обидно сказал он. — Послушать подольше, так не иначе — тать, разбойник, А я увернулся, меня и не заметили. Я, когда отошел от страха, — стал он объяснять толпе, — подполз: Костька и Кудряш порублены, а Семен Миколаич еще живой, дышит. Перевязал его. Костьку и Кудряша, конечно, схоронил и ждал: может, кто появится на подмогу. А этот налетел, ничего не спросил… Татары нас побили, — выдохнул парень.

Толпа глухо заволновалась: темные слова сказал парень. Много всего от татар натерпелись, но такого лиха — купца без нитки оставить, да еще и порубить, — давно уже не было. Их баскаки дань собирают, тут уж никуда не денешься, их власть, но чтоб такое?..

— От них, супостатов, чего ждать, — неуверенно донеслось из толпы. — Они могут.

— Сумнительно что-то, браты…

Связанный парень, обиженный недоверием, сердито выкрикнул:

— А вот вы Семена Миколаича спросите! Опомнится он — скажет.

— Монах меня мечом полоснул, — слабым голосом сказал вдруг очнувшийся раненый купец. Ноги у него были как ватные, хозяин ладьи продолжал поддерживать его, — Чернец в рясе… Темно было, а разглядел…

Гул прошел по всему берегу, притиснулись ближе.

— Господи, пресвятая богородица, да что же это такое? — послышались сомневающиеся голоса. — Один — татары, другой — чернец. Подозрительно все это.

— А я так скажу! — вылетел наперед мужичок в войлочном колпаке, суетливый. — Тащи их, други, к князю. Пусть судит.

— Давай к князю, — поддержали его. — Пусть на княжом дворе разберутся.

— То так! Князь Константин молод, а разберется. Он рассудит!

Раненого купца с бережением положили на телегу. Связанный парень шел сбоку под неусыпным надзором хозяина прибывшей ладьи: его пленник, ему и сторожить его, и к князю доставить. Толпа любопытных повалила за подводой.

— Филька! Ну где ты? — раздался суматошный голос Васьки Звяги. — Бежим на княжий двор, не то не успеем.

Филька сорвался с места. Побежали вперед толпы, пыля дорогу босыми ногами.

3

— «В лето 6724 (1216) заложи Костянтин церковь святого Спаса на Ярославле дворе камену и монастырь ту устрой».

Афонасий оторвался от пергамента и пытливо взглянул на молодого князя — внемлет ли?

Константин, опираясь локтями на столешницу, рассеянно смотрел в единственное оконце с мелкими цветными стеклышками в свинцовой раме. В келье игумена было сумрачно и прохладно. Лениво подумал: «Чего Афонасию вздумалось напоминать об устроении монастыря?»

Игумен вздохнул и продолжал:

— «Лета 6732 (1224) свещена бысть церковь святого Спаса в Ярославля, еже заложи Костянтин, великий князь, а сверши сю сын его Всеволод».

Константин уже с любопытством взглянул на игумена, но лицо того, обрамленное пегой холеной бородой, было бесстрастно, непроницаемо. «Неспроста старец затеял скучное чтение, плетет какую-то хитроумную нить. Потерплю еще, пусть скажет яснее». Однако упоминание об отце — Всеволоде Константиновиче— ущемило грудь. Сколько раз представлял его со слов матери — самому где помнить: родился, когда отец уже погиб на Сити вместе с дружиной. Со слов матери выходило: высокого ума был человек, ученый, мягок одинаково с боярином и простым дружинником, совсем и не воин. А боярин Третьяк Борисович не устает повторять: могутен был князь, грозен. Еще юношей вниз по Волге на мордву ходил, бесстрашным воином показал себя. Кто из них прав?

— Родитель твой Всеволод Костянтинович, благоверный и пречестный, любовью жаловал Спасский монастырь, пекся об устройстве его, отписывал деревеньки с пожнями на прокормление чернецам, — монотонно говорил игумен. — Хиреет монастырь…

Константин чуть заметно улыбнулся. Вот зачем Афонасию потребовалось ворошить старые свитки. Вельми жаден духовный отец. Деревенек у монастыря достаточно, рыбные ловли имеют на Которосли. Монахи осатанели без дела, по все дни бражничают, а он — «хиреет монастырь». Сказал неопределенно игумену:

— Дед и отец мой не скупились на добрые дела. Дай бог, пойдет так и дале…

Недовольство мелькнуло на лице игумена.

— Хорошо бы «дале»… Пока, вижу, больше благоволишь, княже, лесным язычникам. Им, отщепенцам веры христовой, твоя ласка.

Князь рассердился. Юношеское лицо с чуть пробившейся светлой бородой запылало гневом.

— Ты меня не кори! — одернул монаха. — Те люди — добрые рудокопы. Исправно платят подати. Там обучаются воины, копится оружие. И негоже, святой отец, вслух поминать о том, что тебе доверено в великой тайне.

Игумена словно не затронул гнев Константина, сказал скучно:

— Я, княже, говорю не при людях. Только тебе. Твоя тайна, доверенная мне, при мне и останется.

— Хорошо, что так, — остывая, сказал Константин. — Ладно, не будем ссориться, — что хотел ты, говори яснее?

— От устья Которосли по Волге бросовые земли. Весьма пригодились бы…

— Там же болото, — удивился князь. — Деревеньки ни одной нету.

Константин силился понять, чем понравилась игумену пустошь, куда в сырую погоду зверь ногой не ступит, не то что человек.

— Холопов можно сселить из других мест, вот и деревенька…

За дверью затопали, потом вошел рослый дружинник: на красивом, умном лице почтительность. Поклонился в пояс и застыл в ожидании.

— Ты что, Данила? — спросил князь.

— Прости, отче, — воин опять поклонился в сторону игумена. — И ты, княже, прости, беспокою… Третьяк Борисович послал до тебя. Велел сказать: тати купца посекли, привезли того купца чуть живого. С ним работник, народ орет, что он навел татей. Просят суда твоего.

Константин нахмурился, давно уже не было слышно о разбойничьих шайках, спросил сурово:

— Где было злодейство?

— Будто на Волге, неподалеку от малых соляных варниц. Так говорят…

— Ладно, иди. Сейчас буду.

Константин поднялся, статный, широкоплечий. С укором посмотрел на игумена.

— Шел к тебе, духовный отец, чаял: прочтешь из хроник о великих битвах, кои Русь вела с иноземцами, а ты все свернул к корысти своей. Ин будь по-твоему, отец Афонасий, отдаю пустошь монастырю.

— Пошто унижаешь, княже Константине, — обидчиво сказал игумен, впрочем не сумев скрыть на лице мелькнувшего довольства. — Битв было много, о каких ты хотел знать?

Константин, как младший, обязан был относиться с любовью к своему духовному отцу, обязан был, но не мог, — звал тот к покорству. Спросил с горячностью и болью:

— В чем сила татарская? Воины русские храбры, умелы, а поганый ордынец топчет нашу землю. Отчего так?

— Готов ли ты слушать меня? — Зоркие глаза старца впились в молодого князя, словно впервые видели его.

— Да, отче…

— Тогда слушай, что записано о брате деда твоего — князе Юрье.

Афонасий стал бережно листать страницы, холеным ногтем ткнул в нужное место, стал читать:

— «И послаши же князи рязанские ко князю Юрию володимерскому, прося у него себе помочи или самому пойти. Князе же Юрьи сам не иде, не послуша князей рязанских мольбы, но хоте сам по себе сотворить брань».

Игумен на мгновенье задумался, глубокими тенями легли складки сжатого рта. Сказал строго:

— Терпи, княже, коли вынудил говорить.

— Неправды не хочу, — быстро ответил Константин.

— Вот что речет песнопевец славный, сказавший Слово о полку Игореве:

Рекоста бо брат брату:

«Се мое, а то мое же».

И начаши князи про малое

«се великое» молвити,

а сами на себя крамолу ковати.

А погании со всех стран прихождаху победами

на землю русскую…

— Великий князь Юрий не послал помощи Рязани, — продолжал игумен, — а слышал: навалилась на Русь тяжкая сила неведомого народа. Думал: пусть побьют Рязань, сильнее я стану в княжеских ссорах.

И опять молчал игумен, будто не решил еще — все ли говорить молодому князю.

— Дальше-то что? Что дальше? — нетерпеливо спросил Константин.

— Князь Юрий неправдами домогался великокняжеского престола, идя на старшего своего брата, а твоего деда Константина Всеволодовича, — продолжал игумен. — Да дело не в том: распри княжеские охватили все земли русские. Но на вторгшиеся полки иноземцев княжеские дружины собирались воедино. Дядя твой великий князь Александр Ярославич, рекомый в народе Невским, бросал общий клич и побеждал: вел славные битвы со свеями, бил нещадно немцев на Чудском озере, литва в страхе забыла, как подступать к рубежам русским.

Игумен отечески обласкал взглядом Константина — тот старался ничего не пропустить из сказанного, застыл, слушая.

— Спрашиваешь, Константине, в чем сила татарская? Сила их в многолюдстве, в общности, шли они скопом, а не порознь… Князь Юрий не токмо отказал в слезной мольбе другому — полки свои распылил по малым городам, сынов не пожалел, славных воевод своих, отсылая оборонять малые города. Свой стольный град Владимир оставил на растерзание, уехав спешно в сицкие леса. Печальную память оставил по себе великий князь Юрий Всеволодович.

— Но, отче, — возразил Константин, — не бежал же в страхе великий князь, хотел новую силу собрать на Сити и пойти на татар.

— Хотел. Но не успел. Дозоров добрых у него даже не было. Взяли его татары врасплох. Погубил русское воинство.

Афонасий искоса взглянул на молодого князя. Тот поглаживал подбородок с едва пробившимся светлым волосом, покусывал губу — взгляд хмур, сосредоточен: не отрок — зрелый муж сидел перед ним,

4

Константин легким упругим шагом поднялся по ступенькам высокого крыльца, украшенного резными перильцами. Мельком отметил, что за распахнутыми воротами грудятся посадские люди, — на княжеский двор их не пускали.

В просторных сенях встретил княгиню Марину Олеговну. Княгиня шла с внучкой Марьюшкой — собрались в сад под тенистые деревья на берег Волги. Княгиня тяжело несла грузное тело. Увидев сына, заохала:

— И как тебе все сидится за книгами? Третьяк Борисович говорит: ушел с утра к отцу Афонасию. А уж знаю, чем вы там с отцом Афонасием занимаетесь. Отдохнул бы…

— Не угадала, маменька, — засмеялся Константин. — Отец Афонасий о пустоши беспокоился, что за Которослыо; уговорил меня отдать монахам эту пустошь.

— Все равно отдохнул бы. Жара такая, головушка плавится. Нельзя же все время надсажать себя заботами.

Марина Олеговна никогда не понимала его, о делах он с ней старался не говорить, но она мать…

— Ничего, маменька.

Константин ласково погладил шелковистые волосы Марьюшки. Ее мать, княгиня Ксения, не баловала девочку вниманием — уже два месяца была в Ростове на богомолье, ни одной весточки о себе не прислала. А бабушка души в отроковице не чаяла — всё с внучкой. Константин, глядя на зардевшееся личико девочки, подумал: «Славная растет девчушка. Не пришлось брату порадоваться на нее».

Брату его Василию было десять лет, когда погиб отец и нужно было принять княжение над разоренной землей, Василий не по возрасту оказался разумен: слушал наставления старого боярина Третьяка Борисовича, собирал народ, рассеянный татарами, призревал вдов и сирот ратников, павших на берегах Сити. Тяжкое то было время. «Всем он суд правый правил, Богатых и сильных не боялся, нищих и убогих не гнушался».

Предстояло ехать в Орду к великому хану Батыю, чтобы получить из его рук ярлык на княжение.

Длинен, утомителен путь до Орды, горькие чувства пришлось испытать, унижаясь. Все переборол мальчик-князь и добился ханской грамоты на княжение в Ярославском уделе.

Но княжил недолго. Был во Владимире, — стольном граде, у великого князя Андрея Ярославича, брата Невского, там заболел тяжко и скончался. Александр Ярославич, который любил молодого князя, горевал, провожал гроб с телом племянника в Ярославль. «Олександра князь плакался много», — заметил летописец.

Старый боярин Третьяк Борисович ожидал Константина в горнице. Умные, глубоко запавшие глаза его были невеселы. Косой солнечный луч из узкого окна падал на сгорбленную спину. Какие думы одолевали старого боярина? Может, вспоминая ушедшие дни, видел себя воином, когда молодая кровь играла в жилах, звенел меч в отчаянных битвах с врагами, может, видел порубленного в схватке побратима своего князя Олега Святославовича Курского, кому дал обет: заботиться о его малолетней дочери Марине. Во время княжеской распри привез он тогда Марину в родовую вотчину Гвоздево, что в пятнадцати верстах от Ростова. Оберегал, холил, а потом выдал ее за ярославского князя Всеволода Константиновича. К тому времени закончилась распря, затеянная великим князем владимирским Юрием Всеволодовичем, было всеобщее примирение. Но так прикипела душа к воспитаннице, что сам пошел на службу к ярославскому князю, стал ближним боярином, первым советчиком. Здесь и состарился. Теперь вот оберегает младшенького сына Марины Олеговны — князя Константина. Разумен, ничего не скажешь, но и своенравен, вспыльчив и непоседливости великой: нет той степенности, какая у князя должна быть. Молоденек еще, сначала решит, после подумает, и то не всегда, не. любит пересматривать свои решения. Намедни засадил в поруб боярина Лазуту и держит там; пусть, дескать, опомнится, охолонет от жадности своей. А дело самое обычное: прибрал Лазута за долги деревеньку у сродственницы своей вдовы Матрены. Кто их там разберет, небось в самом деле муж Матрены остался должен боярину. Суд беспристрастный, спору нет, учинить следует, но держать боярина в порубе негоже, пересуды идут. Родовитый муж Тимофей Андреев просил за Лазуту: нехорошо, мол, позорить высоких людей, зазорно. Куда там! Князь Константин, не дослушав, отмахнулся: пусть сидит до сроку, собьет спесь. А когда срок? Послал будто тиуна чинить дознание. А когда он учинит?

Тяжелые думы тяготили старого боярина: «Своенравен, непоседлив князюшка. Может, по молодости?»

Вот и сейчас: не вошел — стремительно ворвался в палату, ворот рубахи на петельки не застегнут, волосы взъерошены, — и сразу нетерпеливо:

— Где купец?

— Будь здоров, княже, — мягко укорил Третьяк Борисович. — Виделись ли сегодня, запамятовал?

— Будь здоров, боярин-батюшка. — Константин блеснул зубами в улыбке, сел рядом на широкую лавку, покрытую мягким ковром. — Что сумрачен с утра? Али обидели тебя чем?

— Обид нет, чему мне обижаться, — слукавил Третьяк Борисович: на деле очень уж хотелось большей почтительности от молодого князя. Вздохнул: «Почтительность, она приходит с годами, когда всего перевидаешь». Поднял на Константина не по-старчески зоркие глаза: — О купце твоя забота, внучек? Похвально… Ну так поспрашивал я того купца. Олуха, работника его, тоже поспрошал. Несусвет какой-то в речах.

— Что же они говорят, боярин-батюшка? — заинтересовался Константин. — В чем несусвет?

— Темное дело… Работнику больше поверил. В нижней избе они. Сам попытайся дознаться.

Пошли в нижнюю избу — подклет. В углу на лавке увидел Константин лежавшего человека — белое, без кровинки, лицо, глаза, воспаленные лихорадкой. Человек дернулся, пытаясь встать, но только застонал.

— Лежи, — остановил его Константин. Подвинул легкое креслице поближе, сел. Третьяк Борисович опустился на лавку — из-за грузности своей побаивался креслиц.

— Прости, княже господине, что видишь меня таким, — слабо сказал купец. — Не чаял…

— Рассказывай.

— Да что же… — Купец с трудом, напрягаясь, все же сел, привалился спиной к стене. — Ростовский я. Почитай, все меня в Ростове Великом знают. Семен Кудимов… Шел с низу Волги от булгар, вез узорчатые ткани да так, по мелочи… Торопился по малой воде добраться домой. Притомились, заночевали, не дойдя Ярославля. На берегу ночевали — беда наша. Гадали, утречком по холодку войдем в Которосль, а там уж и дом рядом. Да и случилась такая напасть… Монах, княже, был среди них, он меня полоснул…

Князь даже рот приоткрыл, удивившись.

— У тебя в голове помутилось, лихоманка от боли, — сказал с сочувствием Константин. — Видано ли это, чтобы чернец с шатучими татями заодно?

— Верь, княже, черная ряса на ем. Хотя и темно было, разглядел.

Константин с сомнением покачал головой, взглянул на боярина.

— И мне так говорил, — сказал Третьяк Борисович.

— Работник где твой? Хочу от него услышать. Эй, кто там?

В двери показался княжеский ближний дружинник Данила Белозерец.

— Где его работник?

— В порубе я его держу, потому как говорили: пособник он татям.

— Веди его.

В низкую дверь избы вошел подталкиваемый дружинником работник купца, грохнулся на колени. Князь подозрительно и долго разглядывал его. Что-то ему показалось знакомое в облике парня.

— Что скажешь ты? Как все было?

По лицу парня было заметно, что он не испытывал никакого страха, больше того, смотрел на князя со скрытым любопытством.

— То же самое скажу, что говорил боярину. Татары на нас наткнулись, с ними познались.

Совсем удивился Константин.

— Откуда там быть татарам?

— Это мне неведомо, но их, поганых, я хорошо разглядел.

— А чернеца в рясе ты видел? — Константин стал подозревать: ему вспомнился монах, прихвостень татарский, много бед творивший простому люду. Да только откуда он мог появиться, давно уж в городе о нем ни слуху ни духу?

— Так видел чернеца?

— Не видел, княже.

— Как же вы ночью спали без охраны? Как рябцы, голову под крыло?

— Утомились сильно. Да и не очень сторожились. На ум не приходило, что такое может случиться: город-то, почитай, рядом.

— Как ты-то уцелел?

— В канавку свалился, меня не заметили. Темновато было.

— Темновато было, — передразнил князь. — И это ты так берег своего купца! Знаешь, что тебе, холоп, за это следует?

Парень понурил голову, вздохнул глубоко и обреченно.

— Прости, княже, спужался очень. Изумление в голове было.

— Может, в изумлении ты и татар видел? За татарами, что живут в Ахматовой слободе, никогда такого разбоя не замечалось. Так откуда же под городом быть татарам?

— Нет, княже, то были татары, — твердо сказал парень.

— Давно он у тебя в работниках? — спросил Константин купца.

— Какое, — махнул тот рукой. — Весельщиков-гребцов недоставало, а он подвернулся, детина крепкий, вот и взял.

Константин все пристальней присматривался к парню, доверия к нему не было. Сказал строго:

— Подозревают, что ты навел татей. Так, купец?

— Сказал я, он у меня человек случайный, — равнодушно отозвался тот.

Парень обидчиво дернулся вперед, губы его дрожали.

— Не бери греха на душу, Семен Миколаич! Я ли тебе не работник? За что губишь?

— Сдается, видел я тебя, — раздумчиво сказал Константин. — Где? Напомни!

Парень замялся, сказал неуверенно:

— Может, видел… В кузницу к Дементию ты заходил, княже. Я у Дементия молотобойцем был.

— Эн, Данила, — нетерпеливо крикнул князь, — пошли кого по-быстрому за кузнецом!

Дементия привели прямо из кузни, только что я успел ополоснуть лицо да сменить рубаху. Поясно поклонился поочередно князю и боярину Третьяку Борисовичу. Потом заметил парня и недоуменно уставился на него.

— Чаю, знаком он тебе? — уловив его взгляд, спросил Константин.

— Как же, Еремейка это, — спокойно подтвердил кузнец. — Брал парня на выучку, хотел, чтобы из него добрый мастер вышел. Но не пригоден оказался. Нет у него желания к нашему делу кузнецкому. Слышал, он к купцу в подручные нанялся.

— В разбое его винят, — объяснил князь.

Кузнец недоверчиво посмотрел на Константина, потом опять на парня, в задумчивости мял смоляную бороду.

— Не молчи, Дементий, — поторопил Константин.

— Непохоже, Константин Всеволодович. Парень незадачный, то верно. Простоват он для разбоя. Непохоже.

— Ладно, Дементий. Ты пока не уходи, словом перемолвиться хочу. — Князь повернулся к купцу, сказал веско: — Тебе, купец ростовский Семен Кудимов, поможем, в убытке большом не будешь. Но и ты не таи обиды на нас — много разного люду по Волге шастает. Кто знает, кто тебя грабил? Может, и пришлые, не нашего краю тати. Да и говорите вы чудно: один — чернец, другой — татары. Не оставим в беде, — повторил князь. — Эй, Данила Белозерец! — окликнул он дружинника. — Устрой его в хорошую избу, лекаря приставь. И тут же, не мешкая, отбери добрых воинов, пусть едут на берег близ соляных варниц, пусть спрашивают всех, кого встретят. А этого, — князь указал на парня, — держи в порубе, покуда купец не встанет на ноги. Купцу решать с ним по справедливости.

Константин пошел к двери, кивнув Дементию, чтобы тот следовал за ним. Сидевший на лавке и задремавший было боярин Третьяк Борисович, услышав слово «поруб», спохватился: «Опять не решил Константин Всеволодович, до какого срока будет держать в заточении боярина Юрка Лазуту». Старчески покряхтывая, поднялся и, опираясь на посох, пошел догонять князя.

А в сенях Константин коротко спрашивал Дементия:

— Всё ли ты сделал?

— Всё, Константин Всеволодович, добрый припас справил кузнечный ряд. Есть и кольчужки, и мечи, шеломы, мелочь там какая… Завтра поутру отправлюсь.

— Добро, — повеселел Константин. — Воину справный доспех — первое дело. Верю, Дементий, близится время, когда как один поднимутся русские полки, освободят землю от басурманов. Великий князь Александр Ярославич Невский не зря возами шлет в Орду серебро и злато, выкупая из плена русских людей. Копит силу великий князь до нужного часа.

— Княже, — сказал подошедший к ним Третьяк Борисович. Боярин дышал трудно, задыхался от жары и усталости. — Доколе, князь, будешь держать боярина Лазуту в порубе?

— А вот сейчас!.. — Глаза князя гневно сверкнули. — Повели, боярин-батюшка, бирючам кликнуть мое слово. Принародно суд чинить станем.

Не догадывался старый боярин, что в своей вотчине Юрок Лазута поносил князя срамными словами: «Нам-де такой князь не гож, вот-де скоро сгоним его с удела, будет у нас княгиня Ксения, жена праведная и справедливая; она уж не окружит себя худыми людишками, с боярами совет держать станет». Об этом поведал вернувшийся из лазутинской вотчины княжеский тиун. И вспыльчивый Константин решил расправиться с хулителем в открытом суде, при народе.

— Воля твоя, но… — Третьяк Борисович, взглянув на рассерженного князя, только развел руками, понял: как сказал, так будет.

5

Широкий княжеский двор был полон людей, а с улиц еще наплывали толпы. Шутка ли, князь Константин объявил, что сам будет судить боярина за лихоимство. Говорили: хоть боярин захудалый, а лютости неимоверной.

Собирались высокие гости, по случаю жары простоволосые, но в нарядных одеждах, важно выставляли холеные бороды, старались пробиться вперед, ближе к резному крыльцу княжеского терема; больше было посадского люда, обитателей ремесленных слобод: медников, кожевников, кузнецов. Те тоже старались быть ближе к терему, чтобы все видеть и слышать…

Как получилось — непонятно, только оказался Филька, приемыш кузнеца Дементия, затертым в задних рядах, — Ваську опять потерял. До слез обидно! Пришлось напрячь все силы. И все бы хорошо, вьюном проскальзывал к заветному месту, и осталось-то немного, но на беду ткнулся в спину здорового лохматого дядьки: стоит, как каменный столб, с места не сдвинешь, с боку не обойдешь.

— Куда прешь?! — сердито прикрикнул на него дядька, отпихивая локтем.

— Застил весь белый свет, — огрызнулся отрок. — Чай, тоже хочу смотреть.

Филька сам ожесточенно заработал локтями, но куда там — не та сила.

— Пропусти же! Ты уже все видел. Большой ты.

— Ан-тя! — удивился лохматый. — Не тебе ли говорят: куда прешь? Большой… А тебе лет-то сколько?

— Четырнадцать уже, — шмыгнув носом, на котором светились росяные капельки пота, поведал отрок — год прибавил, знай, мол, наших: сопли рукавом вытирать умеем.

— Так прешь-то куда? — весело повторил дядька — такой непонятливый попался. — Четырнадцать! Еще все увидишь, какие у тебя годы. За свою жизнь успеешь увидеть.

Малый догадался, что смеется над ним дядька — потешно ему. Но Фильке не до потехи, буркнул сердито:

— Вот и пру, чтобы успеть увидеть.

— Ишь ты! — сраженный таким доводом, лохматый радостно оглядел парня черными бесовскими глазами. — Чей ты такой говорун?

— Посторонись, к тятьке иду.

В толпе прислушиваются к их разговору, посмеиваются:

— Кто твой тятька? Уж не воевода ли Третьяк Борисович?

— Не, не он, — отказался отрок. — Тятька у меня кузнец Дементий.

— Так ты Дементия приемыш! — заулыбался лохматый. Сразу таким добрым стал, уступчивым. — Ну иди, иди к своему тятьке. К такому тятьке как не пойти. Видел его у крыльца.

Филька выбрался наконец из-за спин в самый первый ряд, чуть не на глаза князю Константину. Покосился направо, налево — оторопь взяла: с одной стороны — в малиновой рубахе, в портах из тонкого сукна, вправленных в мягкие сапожки, на мясистых пальцах перстни — известный всем родовитый боярин Тимофей Андреев; с другой — старик с постным лицом, с седыми прямыми волосами, блестящими, смазанными чем-то жирным, тоже в богатой одежде, борода у него закрывает тощую грудь — местный купец Петр Буйло. А рядом с ним вовсе удивительный человек: рубаха снежной белизны с кружевами на рукавах и вокруг шеи, зеленые узкие штаны до колен, серые чулки и башмаки с пряжками, пряжки ослепляют на солнцу, серебряные. Вытянутое лицо его сладко расплылось, но глаза прищуренные, хитрые — торговый гость из немецкой земли Яков Марселис.

В иное время несдобровать бы Фильке, за волосья оттаскали бы, откинули — не по чину втерся к лучшим людям. Но нынче никому не до него, все смотрят на княжье крыльцо, слушают.

Князь Константин держится рукой за раскрашенное витое перильце. Шелковая синяя рубаха с расстегнутым воротом перехвачена широким тканым поясом. Ветерок колышет рубаху на груди, и она переливается радужным огнем. Князь старается держаться строго, супит брови, но у него это плохо получается: загорелое лицо его, с еле заметной бородкой, открытое, светлое, кажется, скажи ему сейчас какую-нибудь шутку — и он расхохочется.

По-иному настроен старый боярин Третьяк Борисович— хмур и суров, к этому так просто не подступишься. Тяжелыми темными руками он тоже опирается на перильце, и думается, что оно сейчас рассыплется и рухнет вниз.

Боярин в самом деле недоволен придуманной затеей — вершить суд при толпе. «Как еще неразумен Константин Всеволодович! Прост вельми, гордости княжеской не имеет. Не строгий княжий суд — потеху людишкам устроил, И то хоть дружинников в полном облачении согласился поставить. А и того не хотел».

По обе стороны крыльца стояли воины — сверкали на солнце широкие наконечники копий, у каждого на перевязи меч в добрых ножнах, с отделкой. Невелика у князя дружина, но все молодец к молодцу, каждый — двух стоит.

Воины огораживали просторную, выложенную плоским камнем площадку. Посередке ее стоял на коленях лицом к князю сутулый, чуть не горбатый, человек. Редкие потные волосы прилипли к желтоватому черепу, отвислые щеки трясутся. Одет он был в длиннополый кафтан с узкими рукавами. Боярин Юрок Лазута.

Когда Филька пробился к крыльцу, княжеский тиун уже огласил, в чем обвиняется боярин: воспользовавшись-де тем, что владелец сельца Борушки Козьма Лазута помре, сродственник его, Лазута же Юрок, неправдою оттягал оное сельцо с кабальными мужиками у вдовы Козьмы Лазуты — Матрены.

Теперь тиун выкликал послухов-свидетелей. Побаиваясь, те выходили на площадку, кланялись поясно. Боялись не зря, бывало не раз, когда послуха объявляли доносчиком, а доносчику, как известно, первый кнут. Да и дело-то необычное: не простого мужика судят принародно — боярина.

Каждому, кого вызывали, князь Константин задавал вопрос:

— Рассказывай. Так ли было?

— Так, государь наш, так. — И опять послух делал низкий боязливый поклон, после чего старался поскорее затеряться в толпе.

Но были и посмелее, словоохотливее:

— Сродственница ему Матрена, и он ту Матрену ободрал как липку. Не токмо сельцо, а и домашнее богачество ее приглянулось, к своим рукам прибрать хотел. Он Матрену-то в порубе держал, в еде отказывал, таскал за волосья при всем народе и бил топками и пинками. Зверел аки волк.

Слушая, князь Константин сдвигал к переносице брови, недобро поглядывал на боярина. А тот тянул к нему руки, ждал сочувствия. Князь отыскал взглядом старую женщину, закутанную черным платком по самые глаза.

— Ты-то что скажешь, Матрена? Так ли было?

Женщина подалась вперед, но, словно чего испугавшись, опять застыла, только шевелила бескровными губами.

Князь нетерпеливо пристукнул кулаком по крашеному перильцу.

— Что ты молчишь? Так ли было?

— Вестимо так, государь. — Женщина затравленно посмотрела на сгорбленного боярина, потом быстро на князя. Робея, стала рассказывать: — Как мой муж Козьма помре, с того времени стал разбойничать. Хоромина моя и та стала ему нужна, справность вся… Заобыклая злоба у него, у аспида. Ждала себе смерти.

— Так что же ты молчала? Раньше зачем не жаловалась?

— Закаялась я правду искать, — тихо сказала женщина. — Худа боялась.

— Какого еще худа, кроме этого! — удивленно воскликнул князь. Непонимающе развел руками: —Не пойму тебя, боярыня.

— Боюсь, государь, худа, — дрожа телом, подтвердила свои слова Матрена. — Не стало нигде правды.

— Вот заладила! — Князь Константин досадливо поморщился. Пригляделся к притихшему народу и вдруг гневно выкрикнул: — Без понятия речешь, Матрена! Была у нас правда и будет!

Толпа качнулась, зашевелилась. Послышались крики:

— Любо, княже! Не перевелась правда! Стоит Русь на правде и стоять будет!

Князь Константин, сам того не замечая, расправил плечи, успел незаметно ткнуть в мягкий бок боярина Третьяка Борисовича: гляди, мол, старая редька, как народ откликается на добрые слова, и не говори вдругорядь, что судить принародно — один хай будет. Но боярин не поднял и головы, только охнул слабо: жесткий кулак у молодого князя.

— Была и будет, — повторил Константин. — А тебе, — наливаясь бешеным гневом, обратился он к помертвевшему боярину Лазуте, — за жадность неуемную, за лютость такой приговор будет… — Кивнул тиуну, подобострастно ловившему каждое его слово, досказал — Дать ему захудалую клячу, какая найдется, одеть в рубище и выставить на посмех честному люду на торгу. Пусть красуется! Деревеньку Матрене возвратить. — И снова метнул гневный взгляд на Лазуту, который все еще с мольбой тянул к нему руки. — Поместье твое отписываю княжескому владению. Отныне ты не боярин. Не быть тебе в довольстве.

— Ох! Ох! — только и простонал Третьяк Борисович: и откуда что берется у этого вьюноши.

А по площади прокатилось громом:

— Любо, княже! Любо!

Понравилось: молод князь, а судит по справедливости, как добрый, мудрый муж.

Но не все кричали — больше посадские, голытьба. Человек в рубахе с кружевами и со сладкой улыбкой на лице, иноземный гость Яков Марселис, что стоял неподалеку от Фильки, сказал седобородому постному купцу Петру Буйле, своему соседу:

— Какое странное наказание, не правда ли, мой названый брат Петр? Я ничего подобного еще не знал.

— Странное? — вскинулся старик, сверкая глазами, — Этак скоро с любого рубаху снимать станет. Негоже при народишке позорить боярина. Э, да что там, любезный господин Марселис…

Купец не договорил, махнул в досаде рукой. Эта рука задела Фильку по макушке. Обнаглев от справедливого княжеского решения и еще от того, что его тятька так свободно может говорить с князем Константином (Филька только что видел, как Дементий заговорил с князем, спустившимся с крыльца), — обнаглев, Филька заорал на купца:

— Размахался! Больно смелый! А видал, что с вами бывает?

Больше-то не это рассердило — совсем не больно, вскользь, попало по макушке, — слова постного купца не понравились.

Лицо белобородого стало покрываться красными пятнами; уже намеренно потянулся стукнуть отрока по загривку. Малый вовремя увернулся и не стал больше испытывать судьбу, юркнул в толпу.

— Вот оно к чему, княжеское-то шутовство, приводит, любезный Марселис, — раздраженно сказал купец. — Молодёнек наш княжич, понять не может, чью руку держать надо… Захудалый боярин Лазута, невелико у него поместье, потому и в тяжбу вступил с Матреной. Князю бы и помочь ему, а он — вишь как… Старший-то братец его Василий, царство ему небесное, умом высок был. Он такого посмешища не допустил бы, нет… Аль неправда, боярин Тимофей Андреев?

Тучный боярин с перстнями на пальцах развел руками и ничего не сказал. Хоть и вступался перед князем за Лазуту и решение княжеское неприятно удивило его, по почел за лучшее промолчать, только подумал неприязненно: «Встрянь с тобой в разговор, Петр Буйло, при случае первый же побежишь с доносом».

Филька ничего этого уже не слышал. Он прямо-таки разрывался на части: узнать хотелось, о чем говорил тятька с князем, и боялся прозевать невиданное зрелище. Ничего, потом решил он, у тятьки можно расспросить обо всем дома, а пропустить то, что будет на торгу, никак невозможно.

Княжеская челядь в это время волоком потащила бывшего боярина со двора — сажать на клячу.

6

На подворье Дементия Ширяя душно, пахнет углем и железом. Недавно опустившееся солнце, не отдохнув, уже спешит подняться; поднимается в мареве, тусклое и большое. Пыльная, безросная трава вокруг кузин жухнет, клонится к земле. Как обессилевший путник жаждет напиться, так трава ждет не дождется ливня-проливня.

Кузня стоит на высоком берегу Которосли, в опасной близости к обрыву. Весной, в половодье, берег подмывается, осыпь подползает к бревенчатым стенам, кажется, вот-вот завалится все строение, но летом зола и мусор снова наращивают его. Так каждый год.

Кузня Дементия ничем не отличается от других, раскинувшихся по Которосли: приземистая, почерневшая, крытая дерном. Внутри немудрящий горн, прилажены меха, рыльцем направленные на огонь; на толстом дубовом пне, темном от въевшейся окалины, — наковальня; у двери деревянная кадушка с водой. Инструмент кузнец держит на подставке перед небольшим оконцем, затянутым бычьим пузырем.

Нынче Дементий поднялся рано. Не для спешной работы встал — собрался в дальнюю дорогу. В полотняной длинной рубахе, обтягивающей широкую грудь и плечи, он стоит на краю обрыва. Черная борода с просединами, густые, стриженные под кружок волосы старят кузнеца, на самом деле ему еще нет сорока. Он смотрит за реку на синеющий лес: давно уже заметил над лесом пыльное облачко, оно придвигается все ближе и ближе. Вид облачка волновал Дементия, и он все с возрастающей тревогой следил за ним.

Смутно было что-то на душе, грыз душу горький осадок, а вот до причины своего такого состояния так и не доискался. Может, из-за вчерашнего разговора с кольчужником Степаном Звягой? Хотя и не обижали его в оплате, заявил Звяга, что не даст своего товара лесным людям, они-де и так укрыты, бояться им нечего. Иноземным купцам кольчуги сбывает — прибыльнее, а того не понимает, что кольчуги его могут и к врагам попасть…

Позади Дементия топтался и зевал громко, со всхлипом Филька. Светлые волосы у парня всклокочены, лицо в саже — уже успел измазаться с утра.

Просил вчера Дементия, чтобы взял в поездку, тот наотрез отказал: нельзя без никого оставлять подворье, не ровен час, заглянут лихие люди. Брать-то, конечно особо нечего, но все-таки. Филька не обиделся, сообразил не потому не хочет брать, что боится лихих людей, — везет он воинский припас, тайно изготовленный кузнецам, всей слободы. Не каждому позволено быть там, куда он едет. Недаром тихо шептались вчера с князем Константином возле крыльца.

Филька с удивлением поглядывал на тятьку: торопился ведь, а сам на реку не наглядится. Вон и запряженная в телегу лошадь, что стоит под навесом, мотает головой и тоже вроде недоумевает, почему медлит хозяин. На телеге горой навалены пустые корзины из-под угля: чтобы каждому было понятно, куда кузнец собрался. Воинский припас уложен под корзинами, на самом дне телеги, в рогожи завернут.

Пыльное облако, заворожившее Дементия, уже приблизилось к краю леса. Еще минута — и вдруг на чистое место вымахнули конники. Лисьи остроконечные шапки, долгополые халаты на всадниках, из-за спин высовываются луки. Сидят пригнувшись, высокие стремена поднимают колени чуть не к подбородку.

Дементий схватился за грудь, охнул:

— Басурмане припожаловали!

Сзади татарского отряда, чуть приотстав, смешно трясся на крупной вислозадой лошади тоже крупный всадник, в черной рясе, в низкой камилавке, — по посадке сразу видно: не воин.

— И, никак, поганец Мина с ними, — признал кузнец, вглядываясь.

Всадники подскакали по луговине к реке. Наплавной мост был не разведен. Кони с опаской ступили на колеблющийся мост, поставленный чуть наискосок течению, чтобы напор воды не сбивал бревна; вот уже передние проскакали по мосту, стали выбираться на крутой городской берег.

Отряд большой, не меньше сотни всадников. Дементий перекрестился: смутные времена, не знаешь, что будет наперед, хорошо — задержался, не попал встречь татарам, иначе могла быть беда.

Татары поскакали в Ахматову слободу, за речку Нетечу, которая лениво вьется в лугах за посадами, пока не попадает в Которосль.

Когда пронеслись по улице, оставили за собой запах кислой овчины и вонючего пота. Ой, как знаком Дементию этот едкий запах еще со дней плена! Три года с трудом выносил его, сам насквозь пропитался, даже после побега все принюхивался к себе, все чудилось…

Было о чем раздуматься кузнецу. С какой стати пришел в город большой отряд кочевников? Добро бы посол какой, но нет — отряд воинский. И монах-отступник Мина с ними. Неспроста это. Давно он не был, да и не видеть бы его: злее злого татарина тот Мина.

Он появился в городе в рясе чернеца. Вздыхал, охал: «Дань, поборы — куда деться?» А и верно тяжело: в княжескую казну — плати, дань татарам — отдай, церкви — дай. Боярам, купцам еще ничего, у них мошна тугая, а простому люду как выкручиваться? «Верно, отче, — соглашались с ним, — срок платежа подходит, на ум ничего нейдет, не знаешь, что делать». — «Помогу уж немного, — говорил Мина, — есть у меня небольшой запасец. Когда справишься, отдашь, ну, деньгу-другую накинешь при отдаче. — И совал листок с пометкой, когда и сколько брал. — Распишись да помалкивай, что тебе от сердца, по любви помог».

И брали, благодарили — выручил, отче. Кто не умел расписываться — не беда: Мина своей рукой запишет. Брали по извечной вере человека: будут же лучшие времена, возвращу с лихвой…

Мина и к Дементию приходил. Но Дементий — мастер, копить не копил, но и нужды не испытывал. Ко всему Мина свой нос совал, куда не полагается, все допытывался, что кузнец кует. Татары подозрительны: узнают, что в кузнице оружие готовится, да если еще мастер отменный, — запросто в Орду угодишь. Мечи и другой воинский припас изготовляли тайно. На виду: подковы, гвозди, замки, тележные оси — все, что нужно для мирной жизни.

От любопытства Мины рассвирепел Дементий, не очень вежливо выпроводил его из кузни. Увидел кузнец, как недобро блеснули глаза монаха, еще больше уверился в его неискренности.

Мина после этого пропал — ровно настолько, как до Орды добраться и обратно. И вдруг внезапно объявился в татарской слободе толмачом, подручным баскака. Ходил по должникам: «За тобой должок». — «Отче, не губи, потерпи немного, не справен я сейчас». Бросались в ноги, ничего не помогало. Татары выволакивали из изб должников всё, что казалось ценным, не стеснялись сдирать с женщин их головные украшения. Не оказывалось ценного — забирали парней и девок. Русские рабы на рынках Востока ценятся.

Не плач — вой шел по городу. Тогда выяснилось: за широкой, сутулой спиной Мины стоял цепкий, увертливый сборщик дани — баскак Ахмат. Его деньги Мина отдавал в рост доверчивым людям.

Игумен Спасского монастыря Афонасий, муж достойный, справедливый, резко спросил отщепенца монаха: подобает ли так поступать христианину?

— Хуже басурманина ты!

— А я и есть басурманин, — подло ответил Мина. — Променял веру христианскую на веру басурманскую и не жалею, святой отец. Ты со своей верой зовешь люд к смирению. Накатилась татарская волна, ты кричать начал: «То от грехов наших! Смиряйтесь!» Легко тебе было кричать, когда Батый сказал: «Не надо трогать русского бога». Ты-то ничем не пострадал. И отныне спроса твоего, поп Афонасий, я не приемлю. Мусульманская вера не зовет к смирению. И это мне нравится…

Горькие воспоминания мучили Дементия, накатывались тяжестью. Неспроста монах-отступник прибыл с татарами, неспроста…

Но не время рассуждать: теперь татары после долгой дороги завалятся спать. Самое время ехать.

— На торг-то не шастай, — наказал он Фильке. — И от дому не уходи. Лучше плескайся в речке. Завтра буду дома.

— Что ж, боярина на драной кляче посмотреть нельзя? — На измазанном сажей лице малого скользнула ухмылка. Но тут же пропала: не рассердился бы тятька, что-то хмур сегодня.

— Не каждый день сидит на кляче боярин, — строго сказал Дементий. — Получил позора, и хватит.

Он вывел лошадь с подворья и осторожно стал спускаться с кручи к наплавному мосту. От края моста к столбу-вертушке был натянут канат. По ночам и когда надо было пропустить ладью, канат разматывали — одним концом мост отходил от берега, давая проход судну. Возле столба стояла дощатая будка с квадратным оконцем. Из будки вылез сторож, лицо заросло, видны были нос и глаза. Никто и не помнил, когда появился здесь этот дед, без него и не представляли моста.

— Здорово, Овсеюшка, — приветливо поздоровался кузнец.

— А, поехал за углем? — отозвался тот, — Ну, с богом!

— Спасибо, Овсеюшка, — Проезжая, Дементий шутливо попенял: — Что же ты мост не развел, татар пропустил?

— Как не пропустишь, — буркнул сторож, — Стара моя голова, да пока пусть торчит на своем месте.

Дементий выбрался на противоположный, отлогий берег и направился сначала по суздальской дороге, затем свернул в сторону.

Ветки густого орешника и бузины цеплялись за корзины, норовили хлестнуть по лицу, но Дементий привычно, уверенно вел лошадь сквозь чащу. Сейчас будет еле заметная лесная дорога.

В лесу парно, воздух густо пропитан разогретой сосновой смолой, редкая птаха подавала голос, вспугнутая лопнувшим сучком под копытами лошади.

Неба над головой почти не видно — так густо сплелись ветви деревьев. Тишина… Дремотно… Постепенно дорога совсем пропала, дальше на телеге было уже не проехать.

Кузнец выпряг лошадь. Из-под корзин достал завернутым в рогожи груз — два продолговатых тюка. Тут наконечники копий, стрел, тяжелые мечи. «Лесные люди» изготовят клееные гибкие стрелы, выточат древки копий.

Стянутые широкими ремнями тюки Дементий навьючил на лошадь, пошел впереди нее, придерживая за уздечку. Телегу с корзинами он оставил в лесу.


Ошибся кузнец, будто татары наедятся и отдыхать станут. Едва за мостом заглох стук колес его телеги, а сторож моста Овсеюшка убрался в свою будку, по городу с посвистом и визгом стали носиться всадники. Стегали зазевавшихся плетьми, на разгоряченных коней из подворотен злобно лаяли собаки, пыль, поднятая копытами, застлала улицы. Татары останавливались у слободских изб, и оттуда несся плач женщин, крики детей, сдержанная ругань мужчин. Мужчины, защищая родные очаги, домочадцев, падали под ударами татарских сабель. Вскоре стало ясно: татары заглядывают в каждый двор, переписывают людей, их пожитки, — отныне они будут брать дань с каждого двора, с каждого человека, и требуют от всего и всех десятую часть.

Отряд конников мурзы Бурытая грабил лавки купцов на торговой площади.

Мурза, плотный, широколицый, с кривыми ногами в мягких сапогах без каблуков, с носками, загнутыми вверх, щурился, прикрывая узкие глаза, говорил купцам:

— Одна десятая! Кони, вещи, люди!

Но татарские воины хватали все, что попадет под руку, — где уж там считать десятую часть, — рассовывали в седельные сумы ковры, ткани, посуду. Купцы аж кровью обливались — жалко было своего товара, вздыхали, надеясь, что татары похватают только то, что на виду, не доберутся до тайников.

У каменного амбара немца Якова Марселиса вышла задержка. Купец пытался втолковать мурзе:

— Я торговый гость. Ваш правитель не обижает торговых людей. У меня охранная грамота…

То ли Бурытай не понимал, что перед ним не русич, имеющий охранную грамоту, то ли не захотел понять, воины по его знаку ринулись к тюкам шелков и парчи.

Яков Марселис не стерпел, закричал на Бурытая:

— Ты — разбойник! Хан Берке в Орде давал грамоту. В самой Золотой Орде давал!

— Ха! — оскалился мурза, цокнул языком от удовольствия, видя злую растерянность купца. — К нему, Берке, и иди. Мы слуги верховного правителя. Иди в Сарай, в Золотую Орду, жалуйся. Наш каан-император Менгу в Карокоруме. Далеко и высоко Карокорум от Золотой Орды.

Бурытай хлестнул плетью растерявшегося купца, ускакал. За ним кинулись его конники, придерживая седельные сумы с награбленным товаром.

Марселис, пылая от гнева и обиды, метнулся к местным купцам.

— Как это считать? Я получил грамоту из рук важного хана… Как это понять, Петр, мой названый брат?

Белобородый купец Петр Буйло мрачно пояснил:

— Дерутся они… Менгу — император, каан по ихнему, под ним вся империя, в числе том и Золотая Орда. Золотая Орда — это улус, княжество удельное по-нашему. Но сильное княжество. Там Бату-хан и брат его Берке. Не хотят они, чтобы Сарай, город их главный, подчинялся Карокоруму, где сидит император Менгу. А этот мурза от Менгу… Дерутся они там, а с нас, как с худой овцы, две шкуры рвут.

Марселис поплелся к своему амбару, прикидывая убытки. Из-за угла снова выскочили всадники. Подумал безнадежно: «Опять грабители, мало им…» Но это оказался молодой князь Константин со своими ближними дружинниками. Князь осадил всхрапывающего коня, наклонился к Марселису.

— Мурза был?

К всадникам подошли и другие купцы.

— Был, чтоб ему пропасть… — Говорили сбивчиво. — Доколе, князь, измываться над купцами будут? В пути грабят, на торжище тоже ухорону нет, а ведь есть законы — и наши и татарские — не трогать торговых гостей!.. Только что был мурза. Небось к Ахматовой слободе подался.

По лицу князя пробежала нервная судорога — обидно и верно говорят купцы: нет для них ухорона. Крикнул бешено:

— Данила! За мной!

Развернули коней, ускакали.

— Ох, не кончится нынешний день добром, — качали головами купцы. — Князь горяч, быть драке…


Филька честно сторожил оставленное на его попечение хозяйство и не особенно испугался, когда во двор въехали два татарина и монах Мина. Монах — рослый, крепкий, с бычьей шеей. Он тяжело слез с коня, рявкнул на Фильку:

— Где отец, сказывай?

Филька смотрел на него без особого любопытства, сказал лениво:

— А уехал тятька, ждать тебя не наказывал. За углем уехал, поди. Так я думаю. Корзины взял.

Мина больно хлестнул отрока плеткой.

— Корзины!.. Го! Говори, куда уехал?

«Растерзай меня, убей — буду я тебе говорить, жди», — подумал Филька. Вслух сказал:

— Гляди, пожалуюсь тятьке, он те голову-то оторвет вместе с камилавкой поганой.

— Ах ты! — взъярился монах. Но вдруг успокоился, даже ухмыльнулся. — И без тебя знаю, куда поехал. Пошлем вдогонку, тут будет, на аркане притащим.

Косолапо пошел в кузню. В глазах злоба.

«Неужели прознал монах, куда тятька уехал?» — Вот теперь Фильке стало боязно.

В кузне ничего интересного для себя Мина не нашел. Сказал что-то татарам на их языке. Те спрыгнули с коней и ринулись в избу. Полетели оттуда в дверь старые шубейки, дерюги, на которых спали, деревянные ведра.

Дементий с Филькой — бобыли, добра не копили, жили безбедно — и ладно.

Вдруг раздался восторженный вой: татарин, раскорячась, тащил из подклета бочонок со ставленым медом. Этого Филька уж никак не мог стерпеть.

— Лихоимцы! Последнее тащите!

Мина оттолкнул его, спросил татар: всё ли они обыскали. Те зло оскалились, залопотали по-своему — видно, ждали большей добычи в избе кузнеца.

Монах полез на свою вислозадую лошадь, указал на Фильку:

— Десятый отрок!

Филька не успел что-либо понять, как волосяной аркан захлестнул шею. Рванулся в сторону, петля сдавила горло, помутнело в глазах, Монах стегнул его плеткой, зло обронил:

— Не рвись, поганец!

— Сам поганец! — полузадушенно прохрипел Филька.

По всем улицам в Ахматову слободу конные татары тащили на арканах пленников.

Через ворота Фильку вогнали в большой двор, со всех сторон огороженный высокими бревнами, заостренными сверху. Татарин сиял аркан и сильно толкнул в спину. Отрок влетел в какую-то загородку, с размаху пробороздил носом по черной, истоптанной земле. Густо пахло конским навозом. Понял, что бросили его в загон для лошадей, Филька испуганно приподнял голову: татарские кони злые, затопчут… Но коней не было. Сидели и лежали на голой земле люди, были и женщины с малыми ребятами.

Старик с темным морщинистым лицом и сивой редкой бородкой подошел к нему, помог подняться. Отер подолом своей рубахи лицо Фильке, сказал:

— Пойдем-ка со мной, внучек.

Повел его в угол? к забору. Там лежал человек с опухшим, окровавленным лицом, в рваной рубахе. По буйным волосам Филька признал в нем лохматого дядьку, который вчера на княжеском дворе спрашивал, посмеиваясь: «Куда прешь?» — «Ох, ты! Как его… Не до смеха теперь ему».

Какая-то тетка отирала тряпицей запекшуюся кровь с лица лохматого, Увидев Фильку, которого старик усадил рядом к забору, она вздохнула сочувственно:

— Горькая твоя головушка. Как же тебя угораздило попасть сюда? Сердце у них волчье — ребенка… — Покачала головой, жалея, потом повернулась к старику. — Давай твои травы, авось полегчает.

— Сейчас, Авдотьюшка, сейчас, — заторопился старик, доставая из-за пояса портов кожаный мешочек с растертыми в порошок травами. — Вот присыпли, сразу подсохнет.

Когда боль на шее от аркана и непонятная, злая обида начали утихать, Филька спросил старика:

— Дедуня, что такое — десятый отрок!

— Эх, любый, — стал объяснять старик, — по ордынскому уставу ты стал десятым пленником. Налетели басурмане, переписывают кажный двор, людей поголовно. Берут десятую часть всего. Вот хоть ты, что с тебя взять, — мал ты, а дань плати. Нет рухляди — людей берут. Вот ты и оказался десятым отроком.

Филька понял смутно — мудрено объяснил дед, — но допытываться не стал.

— Жадность их неодолимая заставляет хватать людей, — вмешалась тетка Авдотья. — Хватают, продают купцам. Нет горше — попасть в неволю к поганым.

Только тут Филька начал осознавать весь ужас своего положения. Как подумал, что ждет его, — бросило в холодный пот: не свободным работником купца, как мечтал вчера, попадет он на чужую сторонушку — с колодкой на шее поведут его по пыльным дорогам. Никогда не видеть больше тятьки Дементия, кузни на крутом берегу Которосли. Сжалось сердце: нелегко, оказывается, расставаться с родным, привычным. Никак не укладывалось в голове, что все так будет, — все существо противилось неизбежному. Сказал упрямо — не кому-то, для себя:

— А я убегу. Вон тятька в ордынском полоне был — убёг. И я убегу.

— Верно, парень. — Лохматый дядька разлепил опухшие губы, лицо скривилось: то ли боль проняла, то ли попытался улыбнуться. — Верно загадал, рабом быть — куда уж… непривычны мы…

— Очнулся! — ахнула тетка Авдотья. — Вот и ладно.

Старик, вытирая слезящиеся глаза, пробормотал:

— Дай-то бог, дай-то бог…

И неизвестно, к чему сказаны были эти слова: Фильку ли укреплял в желании бежать, или радовался, что лохматый станет жить.

В слободе в это время поднялась какая-то суматоха: в разных местах кричали, слышался конский топот. В щели загона было видно, как десятка два конных татар повалили к распахнутым воротам. Сзади трясся на вислозадой лошади монах-переветник Мина.

Отряд поскакал к Которосли, к наплавному мосту.

Загрузка...