Образующий границу земли и неба - линию видимого горизонта - контур могучей пологой горы, ниспадая от правого края картины вниз и налево тремя широкими ступенями, как бы рассекающими картину на три равных части, последний раз обрывается перед речной долиной за акведуком далеким отвесным утесом, на котором застыли горделивые, стройные кипарисы. Взгляд наш все время стремится вверх, к развалинам над кипарисами. Но сделаем усилие, опустим его вниз, где на первом плане слева какой-то всадник в красном плаще, в темном тюрбане, верхом на осле, медленно движется по неровной тропе вдоль берега. Через несколько мгновений он скроется за пределы видимости. Перемещаясь к нам спиной, он оставляет позади рыбака - тот, одетый также во все красное, сидит, также повернутый к нам спиной, у середины нижнего края картины, закинув в воду свою длинную удочку. Справа к нему подплывает пара белоснежных лебедей. За ними, на фоне мельницы, двое гребцов движут свою диковинную лодку с высокой кормой к акведуку, в то время как у правого края картины на том берегу, гниет выброшенная старая, пустая итальянская гондола. Таковы первые планы этой романтической картины. Все беспредельное ее пространство залито чудесной, золотистой светотенью, которая играет по краям речной долины слева, и на крышах убогих покосившихся хибарок справа, и в купах возвышающихся над ними деревьев, образуя над линией берега горизонтальную коричневую полоску каменных стен средневековой крепости в центре картины. И над всем этим, образуя своеобразную вершину линии видимого горизонта, словно оставляя слева от картины ее треть, в лучезарном сиянии, все пронизанные золотыми лучами, подобно апофеозу, высятся развалины.

Контраст этих мраморных облаков, вознесенных на головокружительную высоту, с разноцветной панорамой справа и внизу и закатной зарей слева и наверху, оставляет неизгладимое впечатление. Искренность и взволнованность Рембрандта срезу передаются зрителю. Сколько времени вынашивал этот образ Рембрандт в своем сознании, пока нашел его идеальные формы, сочетающие натуру и фантазию так, чтобы они взаимно поддерживали друг друга, сливаясь в одно гармоничное целое и, в то же время, преисполняя наше сердце печалью? Развалины старинного храма чаруют и приковывают к себе взор. И кажется, что не солнце у горизонта струит свет заката, а эти колонны, возведенные две тысячи лет назад, до сих пор излучают в необъятное пространство трепещущую и замирающую энергию.

И над всем этим великолепием простирается глубокое вечернее небо, слева яркое, голубое, все охваченное золотыми прожилками, темнеющее справа, закрытое от нас серо-зеленой тучей в верхнем правом углу. Ландшафт суров и грандиозен, и в то же время грустен и музыкален; кажется, что он насыщен полузабытым историческим прошлым. Этой торжественной и скорбно-величавой музыкой пронизан даже ритм пейзажа - четкий рубеж неба и земли, ниспадающая справа налево линия горизонта как бы повторяется ниже, скользя по верхним краям мельницы, крон деревьев, построек и акведука. А контур развалин, виднеющихся далеко в глубине прямо над арочным проемом акведука, как бы повторяет очертания арки. Преисполненная чувством неизреченной гармонии и царственной, гимнической грусти, эта воображаемая художником фантастическая страна за изобразительной поверхностью картины, раскинувшаяся перед нами, кажется, звенит и поет. Быть может, Рембрандт хотел выразить в этой картине какую-то неизвестную нам идею, которая таилась в его душе?

Отдавая дань своим романтическим влечениям, Рембрандт создает, наряду с мирами воспоминаний и грез, захватывающие строгим реализмом подхода картины неприкрашенной голландской деревни.

Не видя в окружающей его действительности тех героических коллизий, которые он стремился воплотить в своих монументальных полотнах, он обратился к родной природе.

Маленький "Зимний вид", 1646-ой год, Кассель (длина двадцать три, высота семнадцать сантиметров), изображающий в свете ясного морозного дня замерзший канал и крестьянский двор на противоположном берегу, по тонкости чувства и правдивости выражения служит одним из совершеннейших образцов реалистического европейского пейзажа семнадцатого века. Здесь Рембрандт в красках воплощает свое философски-созерцательное раздумье над миром.

Кажется, впервые за много лет Рембрандт увидел, что природа знает не только пасмурные, но и солнечные дни. Перед нами - непритязательный мотив обычной голландской природы. Вторая половина ясного, морозного дня; мы стоим на ровном льду, отливающем золотом - это слева направо во всю длину картины протягивается неширокий (в глубину шагов тридцать) замерзший припорошенный снегом канал. Жалкая маленькая собачонка, прямо напротив нас, плетется по светло-янтарному от солнечного освещения снегу направо, за своей озабоченной старой хозяйкой, повязавшей белый фартук поверх лохмотьев. Зябко кутаясь в тряпки под черной шляпой, старушка проковыляет сейчас мимо сидящего спиной к нам крестьянина, свесившего на лед ноги в узконосых ботинках. Он возится с одетым во все красное малышом, которого он взял на руки. Еще две фигуры на первом плане образуют так называемые кулисы. Слева на бугорке сидит спиной к нам паренек. Справа остановился, опершись на палку, старик, вышедший из срезанной краем изображения хижины. Передана не только внешность видимого, а что-то очень важное. Мы невольно следим за плетущейся по льду бабушкой, думающей свою тяжелую думу, за понурым крестьянином, кутающим ребенка, за крестьянином с палкой, который, кажется, тоже погружен в раздумья.

Вечереет; но широкое и низкое синее небо, написанное корпусно, вертикальными мазками, несущее слева наверху барашки легких белых перистых облаков, светлеет у линии видимого горизонта. Слева она проходит посередине полотна, а справа поднимается по верхним контурам коричневых крыш сарая и хижин на противоположном берегу. Здесь, в верхней правой части полотна, небо приобретает белесо-оранжевый оттенок, как будто золотой канал отразился в нем! А дальний план противоположного берега воспринимается серовато-землистым, слегка лиловатым силуэтом. Особенно изумительно написан Рембрандтом замерзший канал. Снова, как и в "Пейзаже с самаритянином", Рембрандт ярко освещает золотом второй план, то есть среднюю из трех горизонтальных полос между основанием картины и линией горизонта. В снеге заметны и охристые, красновато-зеленые, и голубые оттенки, и даже слабые зеленоватые рефлексы от деревьев слева на том берегу.

Говорят, что Рембрандт писал очень светлыми красками, что подбавлял белила, а потом лессировал желтым, то есть наносил слой прозрачных желтых красок, через который белила просвечивали, и что поэтому у него так чудно светятся освещенные солнцем места. И действительно, достаточно сравнить темные фигуры крестьян переднего плана с их ясно выраженной материальностью, осязательностью и отливающей чуть ли не кристаллическим блеском средний план, чтобы заметить между ними большую разницу. Но, если взять белую бумажку и приложить ее к этим самым освещенным местам, то окажется, что они черны, как сапог. Но гармония, общий тон, соотношение тонов друг с другом, выражены настолько, что нам эти места кажутся сияющими. Такова светотень Рембрандта.

Солнце медленно опускается где-то справа от нас, и его лучи четко обрисовывают людей и животных, в то же время словно согревая их не только трепетным светом, но и чувством нежности. В картине явно проступают плавные горизонтальные линии. Хозяйка с собачкой движутся по невидимой горизонтали направо, и от них к востоку тянутся полосками по золотому льду коричневые тени. В глубине между старушкой и ее собачкой видно, как у противоположного берега усталый хозяин выпрягает из саней каурую лошаденку, которая до этого тоже двигалась вдоль берега по горизонтали. А еще дальше и выше через всю картину тянется коричнево-золотистая полоса пологого берега. Над ней, в свою очередь, проходит поднимающаяся вправо нижняя граница неба.

Мы чувствуем, как Рембрандт любил природу и все живое. Еще раз обращаясь к этому чудесному ландшафту, мы вслед за художником окончательно проникаемся его спокойным и просветленным мироощущением. Рембрандт захватывает нас своим пантеизмом - окружающая нас природа вся живет и вся мыслит.

И кажется, что свои думы есть не только у этих нищих и усталых, но здоровых телом и духом крестьян, и не только у собачонки и лошадки, но и у неуклюжих сарая в центре и хижины справа, играющих на солнце множеством коричнево-оранжевых пятнышек. И у дерева слева на том берегу, как бы удивленно и кокетливо приподнявшего и растопырившего свои голые, зеленоватые ветви.

Нежданно-негаданно подошли мы в ясный декабрьский день к этой убого патриархальной деревушке семнадцатого века. Но что случилось с нами? Или это громадное синее небо опрокинуло на землю могучие пласты своего холодного и чистого воздуха, слегка смазавшего видимые контуры людей? И небо окружило своей ясной и морозной атмосферой и нас, чтобы охладить наши страсти и печали. Или это невидимое солнце, осветившее все вокруг своим оранжево-золотым сиянием, согрело и нашу душу надеждой, впустив туда ростки непонятной радости? В этом пейзаже, с его застывшим морозным воздухом, совершенно исчезло напряжение сил, мятежной борьбы, катастрофы. Он полон гармонии и глубокого внутреннего единства, как бы воплощающего величие человеческого духа, гармонию его творческих сил.

Таков же подход Рембрандта к графическому пейзажу. Здесь художник в изображении широких равнинных далей и возвышающихся над ними деревьев и предметов с удивительной правдивостью воплощает сдержанный лиризм и уютно-интимный характер скромной голландской природы. Каналы с низкими берегами, однообразные треугольные дюны, лодки под парусами, деревья, окутанные влажной листвой, хижины с высокими кровлями, легкие силуэты ветряных мельниц, далекий равнинный горизонт. Никто лучше Рембрандта не мог средствами линейной и воздушной перспективы передать в офорте чередование бесконечных пространственных планов, все более сужающихся к горизонту полосок, и сам влажный воздух голландских равнин. Как бы сознавая, что в своих живописных пейзажах он слишком часто удаляется в сторону вымышленного, "построенного" пейзажа, мастер направляет все свое внимание на тщательное изучение родной земли.

Ныне маршруты Рембрандта в окрестностях Амстердама прослежены шаг за шагом, узнаны все мотивы, зафиксированные художником. Все они отличаются еще большим демократизмом, непритязательностью и простотой, чем, например, пейзажи ван Гойена, и, вместе с тем, несравненно многообразнее и шире их по диапазону. Рембрандт рисует мелкими штришками, позволяющими ему подчеркнуть объем, скрупулезно выявить все детали предметов, показать индивидуальные черты каждого из них. Его интересует, главным образом, все осязаемое; в каждом предмете он выискивает неповторимые, наиболее выразительные черты, но вместе с тем изумительно подчеркивает и то общее, что их связывает атмосферу уюта простой, повседневной жизни голландского крестьянина, чувство близкого, давно знакомого, родного.

Он любовно вырисовывает поросшие мхом бедные хижины, стога сена и сеновалы, мельницы, бегущие вдоль колеи дорог. Он улавливает тени, бегущие по песчаным дюнам, выразительно передает огромное, низкое небо Голландии, используя для этого лишь белый тон самой бумаги. Не горы, как в живописных офортах, а равнины интересуют здесь художника; образ природы приобретает все большую воздушность и лучезарность. Характерна художественная двойственность в офортах Рембрандта, слишком резкий скачок между близким, пластически осязаемым предметом первого плана и тающей, бесплотной далью. Как бы нарочитый контраст двух точек зрения на природу - интимной и эпически широкой. Таковы его офорты "Мельница" и "Хижина с большим деревом", оба выполненные еще до смерти Саскии, в 1641-ом году.

Исполнен тишины, меланхолического покоя и пантеистического преклонения перед природой офорт "Вид на Амстердам" (длина пятнадцать, высота одиннадцать сантиметров). Вопреки пейзажной традиции, Рембрандт не отводит первому плану особой роли, хотя именно он-то и изображен ясно и четко, в то время как дальний берег и окраины столицы тают в осенней дымке. Получается, что мы смотрим вниз на то, что близко, и потому смутно видим то, что выше и далеко, хотя именно вдали и наверху находится то, на что хочется смотреть непрерывно. Это противоречие тем более остро, что отлично воссозданный рельефный передний план не заключает в себе никакого особого очарования справа внизу ручей разливается до половины нижнего края изображения, в центре из мелкорослой травы торчит игольчатая осока, слева выпучивается, касаясь горизонта, темный стог сена, и все это дано жесткими пересекающимися штрихами. Маленький листок превращается в раскрытое настежь окошечко, за которым всюду, куда ни кинешь взгляд, простирается величаво-однообразная, заболоченная, безлюдная равнина. Вдоль линии перспективного горизонта, опущенной вниз до одной третьей высоты листка, примерно в километре от нас растянулись невысокие, кажущиеся на большом расстоянии совсем крошечными, строения Амстердама. Лишь одинокие колоколенки слева, двухэтажный домик в центре да несколько крестиков, изображающих крылья ветряных мельниц справа, нарушают вытянутый вдоль горизонта приземистый силуэт города; таким образом, перспективный и видимый горизонт почти совпадают. Эта живописная вытянутость еще более привлекает наш взор, поскольку справа она подчеркивается сужающейся кверху белой извилистой полоской пробивающегося через болото тихоструйного ручейка.

В пейзаже разлито мягкое, рассеянное освещение пасмурного дня, не дающее теней от предметов. Наш взгляд все время устремляется в глубину, и в середине береговой линии, перед домом, наталкивается на две одинокие фигурки, здесь спрятан масштаб изображения. Занятые повседневными делами, люди привычно несут что-то направо, мы легко прикидываем - по размеру шага их траекторию, и получается, что видимый нами отрезок берега простирается в ширину офорта не меньше, чем на сотню метров. Однако человечки настолько малы, что кажутся полностью растворенными в пейзаже, они как бы составляют неотъемлемую частичку бесконечного, медленно, но неуклонно изменяющегося мироздания. Сами того не зная, люди подчиняют ритм своего шага, биение сердца, течение мысли неторопливому дуновению ветра, покачиванию травы, медленному вращению мельничных крыльев, неслышному путешествию светлых, почти невидимых, как бы размазанных облаков.

В 1643-ем году, вскоре после смерти Саскии, Рембрандт создает небольшой, но всемирно известный офорт "Три дерева" (длина двадцать восемь, высота двадцать один сантиметр). Здесь он впервые достигает и в технике, и в эмоциональной насыщенности офорта вершин, до сих пор непревзойденных в мировом искусстве. Он привычно опускает границу неба и земли вниз, до одной трети высоты листа, предлагая зрителю низкую точку зрения. Он четко делит пространство за листом на три плана и противопоставляет деревья на втором плане справа уходящей в недосягаемую даль равнине слева. Громадное, изумительно выполненное небо и резкое противопоставление расстояний в глубину от зрителя внизу придает офорту особую взволнованность и, в то же время, монументальность и величие.

И действительно, такого неба еще не знала гравюра Европы. Не знали такого неба до сих пор и офорты Рембрандта. Только в картине "Гроза" Брауншвейгского музея мы уже видели что-то похожее, но там Рембрандт был вооружен могучей палитрой красок; здесь же он ограничился лишь черным и белым. Но верх его офорта, обычно белый, на этот раз покрыт сложной сетью таких тонких штрихов, какие только возможны в графическом искусстве, и мы видим не систему штрихов, а бурно несущиеся тучи. Самая ближняя и темная из них словно зацепилась своим контуром за верхний край изображения справа; ветер гонит ее прочь, влево и в глубину, туда, где бороздят землю и клубятся в небе громады других туч с какими-то фантастическими округлыми формами, бурно клокочущими сокрушительным ураганом внизу и взмывающими вверх бешено крутящимися шлейфами, подобно дыму всемирного пожара. Всматриваясь вдаль, на многие километры в глубину, и внутренне содрогаясь при виде катастрофы, зритель нашего времени вспоминает варварские разрушения авиацией больших городов, например, Роттердама. Сталинграда, Дрездена.

И туда же, в кружащуюся серую глубину слева, уходит такой же фантастический, беспощадно хлещущий черный дождь - его мощные струи изображены сотней косых параллельных штрихов, отсекающих левый верхний угол офорта, вплоть до пересечения линии горизонта с краем изображения.

Срезав угол офорта линиями дождя, Рембрандт в то же время как бы сдвинул влево полосатую завесу, до того закрывавшую от нас эту панораму. Как в большинстве своих пейзажей, и здесь художник выделяет, в первую очередь, второй план, затеняя его сильнее остальных. И как мы знаем, между освещенностью второго плана и остальных - первого, третьего, дальних - у Рембрандта всегда большая разница. Первый план - темная поверхность реки, второй - почти черный холмистый берег, третий - светлая равнина. Покрытая свежей, холодной водной гладью на первом, насквозь пропитанная густой и тяжелой влагой на втором и омытая живительной водой на третьем плане предметная плоскость вся кажется после грозы четкой и ясной, остывшей и чистой.

Но и земля, и река еще тяжело дышат, от них поднимаются испарения, окутывая дали дымкой. На первом плане в правом нижнем углу еле различима укрывшаяся в набухшей листве насквозь промокшая любовная пара, на втором плане слева на том берегу видны рыбаки, за ними, на третьем плане - пастух с шестом и его волы, еще дальше какие-то перелески и островки рощ. Рембрандт прочерчивает третий план длинными горизонтальными штрихами, чтобы лучше были видны полоски пашни - но наше внимание не может надолго удержаться в левой половине изображения, как бы она ни была прекрасна. И мы неизбежно переводим взгляд на правую половину, к ее второму плану, где на могучем холме гордо высятся темные кроны трех корявых, касающихся друг друга кронами деревьев. Если забыть про левую половину офорта или закрыть ее рукой, то эти три дерева покажутся нам тремя гордыми товарищами, взявшимися за руки на уединенном откосе.

За деревьями по невидимой зрителям дороге катится вправо запряженная лошадьми повозка; еще правее, у самого края изображения, видна одинокая крошечная фигурка присевшего в траву художника с гравировальной доской - он запечатлеет этот пейзаж. Не стало Саскии. Острота потери для Рембрандта чуть позади, как только что миновавшая гроза. Три одиноких устоявших в бурю дерева стоят перед нами как живые люди, только что перенесшие величайшее потрясение. Необыкновенно точно, с помощью, казалось бы, самых простых средств передано не только мимолетное состояние природы, но вся исстрадавшаяся в прошлом, но победившая скорбь душа художника. Еще дрожа от слабеющего ветра, деревья с напряжением расправляют свои тяжелые ветви, и те сплетаются друг с другом, образуя под деревьями общую сеть. Смертоносная гроза на еле видимом горизонте слева еще продолжается, но косые лучи солнца в верхнем правом углу уже бьют в прорывы между облаками, и часть этих животворных лучей уже пробилась сквозь мрачное пятно древесной листвы и упала на мокрую траву, на сильно затененный второй план между деревьями. В этом офорте внешне все недвижно и все пронизано могучим напряжением.

Драматическое великолепие гравюры Рембрандта "Три дерева" бесподобно. Все ее пространство полно неисчерпаемой жизненной силой. Струятся вверх невидимые потоки теплого, влажного воздуха, и свет сверху победоносно пробивается сквозь мрак. Но здесь не только раскрыта стихийная сокрушающая и созидательная мощь природы, ее вечное изменение и движение. В этом офорте мы ощущаем взволнованность самого художника, запечатлевшего момент победы светлой надежды над угрюмой и безысходной тоской, мы чувствуем его большой этический смысл. И победа света воспринимается символически. "Три дерева" это яркий пример полностью прочувствованного и четко построенного героического пейзажа в мировом искусстве.

"Мостик Сикса". Этот офорт шириной двадцать два и высотой тринадцать сантиметров, выполненный в 1655-ом году, дает полное освобождение от мотива, от сухого, художественно неинтересного и невыразительного фронтального изображения единичного предмета, свойственного Рембрандту в начале его работы над пейзажем в офорте. Он дает великолепную реалистическую пространственность, выраженную минимумом средств, и полную виртуозность отодвинутого в необъятную глубину горизонта.

С этим произведением связан интересный эпизод. Рассказывали, что богатый заказчик, поэт и промышленник Ян Сикс, иногда приглашает Рембрандта в свое имение. В одну из таких поездок, садясь за стол, приятели заметили, что на столе нет горчицы. И Сикс послал за ней в село своего слугу. Зная медлительность прислуги Сикса, Рембрандт побился с ним об заклад, что успеет сделать до его возвращения гравюру, и на его глазах стал работать с одной из досок, которые всегда носил при себе. За недолгое время он искусно нацарапал открывавшийся из окна вид и выиграл пари; благодаря этой легенде офорт и получил такое название. Другие современники утверждали, что офорт "Мостик Сикса" первоначально был выполнен пером на бумаге, во время прогулки с Сиксом. Как бы то ни было, но благодаря быстроте и легкости, с которой он набросан, этот офорт настолько привлекателен, что по сравнению с любым из предыдущих пейзажей он кажется преисполненным живой свежести.

Ясный, безоблачный, безветренный, но прохладный летний день. Большую часть офорта занимает небо; далекая тонкая линия опущенного горизонта местами прерывается, справа становится пунктирной. Начинающаяся слева внизу сельская дорога сначала ведет нас в центр изображения, к почти не возвышающемуся дощатому мостику над невидимой зрителю речкой, и бежит направо дальше, в заманчивую даль. Линия горизонта то и дело загораживается более близкими ярко освещенными предметами - слева двумя деревцами на втором плане, похожими на облепленные листьями букеты цветов, в центре - парой наспех сколоченных, но крепких перил мостика, справа - большой лодкой, упершейся килем в травянистый берег. Ее высокая мачта, увенчанная флажком, отсекает справа примерно пятую часть рисунка. На правые перила облокотились два человека, примерно в пятидесяти шагах от нас. Вглядываясь в эти небольшие фигурки, мы различаем не только их черную городскую одежду и широкополые шляпы, но и их позы - тот, что слева, держит перед собой тетрадку и что-то рисует, а другой заглядывает к нему через плечо.

Не интимное, близкое сердцу, домашнее привлекает теперь Рембрандта, а безграничность пространства, могучие просторы земли, воды и неба, мечты путника, которому предстоит измерить родные дороги или размышления философа о величии и целостности природы. По обобщенности форм, по значимости и естественности линий, по тонкости тающего в глубине пространства, по широте охвата природы "Мостик Сикса" непосредственно предвосхищает стиль последнего периода в развитии рембрандтовского офортного пейзажа.

За смертью Саскии началось разорение. Столь мудрый в своем искусстве, Рембрандт, по-видимому, был сущим ребенком во всем, что касалось хозяйственных и денежных дел. После смерти жены он продолжал с той же беспечной расточительностью пополнять свою коллекцию художественных произведений и редкостей, хотя долг за купленный в рассрочку дом на Бреестрат был далеко не оплачен. Враждебные отношения с семейством Эйленбурхов привели к разрыву родственных связей с патрицианскими кругами Амстердама. Начавшееся разорение было результатом изменившегося отношения к художнику: успех, общее признание, именитые друзья и богатые заказы стали отходить в прошлое.

Но изменяется не только отношение окружающих к Рембрандту - изменяется и сам Рембрандт. Шумный успех, внешний блеск больше не увлекают его. Отчужденность Рембрандта от патрицианского общества была вызвана не только и не столько охлаждением знатных заказчиков к Рембрандту после "Ночного дозора", сколько сознательным намерением самого художника, искавшего сначала одиночества, а позднее и настоящего разрыва с буржуазным обществом и его официальным искусством. Мир толстосумов и лощеных аристократов, процветающих в "лучшей из республик", ему уже давно чужд и враждебен. Жалкий мир тупых и скаредных, затаптывающих пламя великого мятежа, умеющих только копить деньги да заботиться о собственном благополучии. Образ жизни Рембрандта становится все более замкнутым. В творчестве его - это время неуклонного подъема, когда его искусство, обретая подлинную зрелость, раскрывается во всей своей силе.

В рембрандтовском искусстве 1640-ых годов эффектные драматические коллизии и бурная фантазия прошлых лет уступают место новому образному миру. И, прежде всего - поэзии повседневного человеческого бытия, причем тема получает у художника обычно интимно-лирическое истолкование. В его искусстве усиливаются ноты пессимизма, грусти, трагического мироощущения, и вместе с тем его творчество углубляется - становятся явственно заметны философское начало, потрясающая человечность его искусства. В соответствии с этим драматические ситуации, резкие конфликты занимают в тематике этого периода незначительное место; преобладают сюжеты лирического плана, способствующие выражению чувства материнской любви, родственной близости, глубокого сострадания. Всегда чуткий к эмоциональному содержанию сюжета, он все чаще обращается к сложным ситуациям, останавливается на редких темах, на тех эпизодах легенд, которые не принадлежали к числу излюбленных художниками.

Новый этап открывается картиной Эрмитажа "Прощание Давида с Ионафаном", 1642-ой год (высота картины семьдесят три, ширина шестьдесят два сантиметра). Это произведение первым из рембрандтовских шедевров попало в Россию. Его купили 13-го мая 1716-го года на распродаже собраний некоего Яна ван Бейнингена по распоряжению Петра I-го, и 19-го июня того же года отправили в Россию. Сюжетом полотна является библейская легенда. Одна из книг Библии - "Книга царств" - сохранила древнее предание о юности царя Давида, сложный и тонкий психологический роман. Юный Давид, бывший пастух, любимец народа, и Ионафан, сын царя Саула, наследник престола - враги и соперники в глазах окружающих, но в действительности их соединяет трогательная привязанность. Деспотичный царь Саул, сначала принявший Давида во дворец, позавидовал его популярности среди народа, воспылал страшным гневом и повелел убить юношу. Однако царевич, узнав о намерении отца, предупредил юношу о грозящей ему опасности. Затем Ионафан вышел в поле, где и встретился с Давидом. Тут и произошло расставание друзей.

В картине "Прощание Давида с Ионафаном" запечатлен момент этой тайной встречи и прощания перед длительной разлукой. "И целовали они друг друга, и плакали оба вместе, но Давид плакал более", - гласит древний текст, и Рембрандт, благоговейно следуя за каждым оттенком повествования, изображает юного белокурого Давида, стоящего спиной к зрителю и горестно припавшего к груди старшего друга; фигуры слились в единую группу. Золотистые волосы Давида, перевязанные ниткой жемчуга, разметались по плечам; тело, качнувшееся влево, содрогается в рыданиях. Ионафан, старший и по возрасту, и по своему общественному положению, выше ростом, на втором плане, повернувшись к нам скорбным и замкнутым лицом, над которым возвышается высокий светлый тюрбан с торчащим вверх светло-зеленым пером диковинной птицы, обнимает Давида левой рукой и ласково поддерживает другой рукой его локоть. Лицу Ионафана приданы черты самого Рембрандта - это одно из самых мужественных и горьких его автоизображений. В его внешнем спокойствии таится сдержанная сила. Со снисходительной грустью он устремляет свой взор вниз, своим показным хладнокровием умеряя бурный взрыв горестных чувств молодого друга.

Бледно-розовое одеяние с нежными оттенками золота, доходящее Давиду до колен, и привешенные к нему слева богато инкрустированные золотом и драгоценностями ножны восточного меча сливаются в одну красочную гамму с блеклым голубовато-зеленым тоном одежды Ионафана, опускающейся почти до самой земли. Более короткая и нарядная одежда Давида, обычно смущавшая исследователей картины, находит свое объяснение в тексте другого места Библии, где говорится, что Ионафан, любивший друга "как свою душу", снял с себя верхнюю царскую одежду, меч и лук и отдал их Давиду. Колчан со стрелами, упомянутый в тексте, лежит на земле на первом плане, справа от наших ног.

Сияющая, нежная живопись, лепящая центральную группу, соответствует эмоциональному строю картины, проникнутому тонкой лирикой. Несмотря на драматичный сюжет, в картине господствует скорее чувство душевного просветления. Это связано с колоритом; он праздничен и по-особому наряден. Цветовая гамма здесь необычна для Рембрандта: общий тон построен не на излюбленных художником теплых коричневато-красных тонах, но на нежных оттенках розового и зеленого. Красочная гамма этой картины как бы предваряет стиль Франции восемнадцатого века - рококо, с его прихотливым изяществом, декоративной трактовкой объемных форм, орнаментикой из причудливо переплетающихся гирлянд, изысканно хрупкими очертаниями фигур.

Но содержание картины не имеет с рококо ничего общего. В героях картины, изображенных во весь рост, облаченных в великолепные одежды восточных властителей, Рембрандт показал, прежде всего, людей, подвластных простым и сильным человеческим переживаниям. Жесты и движения, выражающие их душевный порыв, просты и естественны. Здесь уже не осталось и следа от прежней преувеличенности в выражении чувств: аффект, кульминация сменились выражением глубокой душевной взаимосвязи.

В этой картине художник предстает во всеоружии своего зрелого искусства. Психологическое состояние людей обрисовано с большой выразительностью. Оба друга потрясены предстоящей разлукой, и этому горячему чувству дружбы, вспыхнувшему с особой силой в минуту опасности, созвучно в картине все. Оно находит отзвук в романтичности окутанного предгрозовой атмосферой мрачного серо-пепельного пейзажа на заднем плане слева - там, вдали в нескольких сотнях метров от нас, виднеется приземистый, трехъярусный, увенчанный широким и низким двенадцатигранным куполом Иерусалимский дворец. Его фантастические очертания и странный зелено-оранжевый, но не яркий, а приглушенный, в сочетании с серым, глуховатый цвет говорят о том, что он разрушен и мертв. Над ним, как бы символизируя опасность, в феерии темно-зеленого дыма мерцают волоски пламени, а выше сгущаются грозовые тучи, и все это наводит на мысль о жестоко разбомбленном с воздуха городе; современному зрителю видится вечная Хиросима.

Ярким контрастом с этим преддверием ужаса выступает изумительной красоты сочетание нежно-розового, золотого, зелено-голубого цветов в залитой сиянием центральной группе на первом плане, мягко и плавно переходящей в печальное серовато-коричневое окружение. Одежда друзей написана пастозными, то есть рельефными, мазками; эта живописная фактура центра картины делает его красочную поверхность трепетно сияющей. Человеческие фигуры как бы излучают подсвеченное золотыми блестками сияние, и богатые ткани представляются по-настоящему драгоценными. Никто не может сказать, откуда в такой темноте мог явиться свет: это художественное выражение чувства, это свет братской любви, внезапно пробившейся, как луч солнца, среди всеобщего несогласия и вражды.

"Давид и Ионафан". Это - единственная из рембрандтовских картин, главный герой которой, словно вылитый из металла и драгоценных камней во весь рост, показан, однако, так, что лица его мы совершенно не видим. Оно целиком сокрыто в тяжелых складках восточной одежды того, кто его безмолвно, отечески бережным касанием рук утешает. Долгие часы можно беседовать с героями картины; молчаливые и неподвижные, они способны рассказать бесконечно важные вещи о мире людей. Почему же Рембрандт пожертвовал лицом того, кто рыдает или затих после рыданий в его объятиях? Почему в этом полотне великий живописец отступил от закона, которому был верен в сотнях остальных?

Картина написана в роковом для Рембрандта 1642-ом году, когда вслед за старшими детьми и матерью умерла божественная Саския. Но страшная полоса безмерных утрат только началась. Вскоре с молотка пойдет дом, наполненный сокровищами, навсегда уйдут успех, известность, богатство, умрут или покинут Рембрандта его друзья, собратья по кисти и ученики. А Рембрандт будет писать и писать, ни на день, ни на час, ни на минуту не оставляя работу или мысли о ней, и можно было бы решить, что у него нет сердца, если бы не разрывающая сердце человечность новых полотен.

Молния термоядерной катастрофы повисла над судьбой Рембрандта, испепеляя саму жизнь, а он при ней, при молнии, с непревзойденным мастерством работал. Рембрандта можно поставить рядом с библейским Иовом и шекспировским Лиром: как и они, он в безумном мире незаслуженных бедствий и невосполнимых утрат обретает мудрость. Но и Иов, и Лир - фигуры легендарные, а Рембрандт совершенно реален. И обретает он мудрость не в сокрушениях сердца и не в размышлениях о безвозвратно канувшем прошлом, а в работе и еще раз работе. Испытывая удары, которые, если мыслить их физически, не вынесло бы ни дерево, ни камень, ни железо, он писал и писал не останавливаясь. Ему удивлялись, на него клеветали, его обвиняли в бессердечии, а он пальцами, ногтями, черенком кисти лепил на холсте живых любимых им людей. Он делал самое ничтожное возвышенным, в самом обыкновенном открывал тайну. И судьба, перед которой отступали герои библейских мифов и сказаний, была бессильна заставить его опустить кисть.

Обратимся к "Давиду и Ионафану", вглядимся пристальнее в лицо Рембрандта-Ионафана, дотронемся до поникших плеч стоящего к нам спиной юного Давида. Если мы заставим его чудом поднять и повернуть к нам голову, то увидим тоже... лицо Рембрандта. Его второе на картине лицо, но откровенно потрясенное, откровенно заплаканное. Суть картины - в целомудренной гордости сердца и в торжестве над судьбой. Никто в мире не увидел заплаканного лица Рембрандта, - чтобы не выдать себя, он нагнул голову и спрятал мокрое, несчастное свое лицо в складках одежды нового, сурового и сильного Рембрандта, умудренного горем. Но эта фигура без лица - один из самых потрясающих автопортретов художника.

Не Ионафан с Давидом, но зрелый Рембрандт навсегда прощается с Рембрандтом-юношей. Больше они не свидятся.

Также в Эрмитаже находится выполненный в 1643-ем году на деревянных досках так называемый "Портрет пожилого мужчины" (его высота пятьдесят один, ширина сорок два сантиметра). Погрудное изображение этого слегка откинувшегося назад и влево человека занимает почти всю плоскость портрета. Темный костюм и широкий бархатный берет, нерасчесанные бакенбарды и темная бородка оттеняют грустные, мягкие черты лица. Тусклые, почти прикрытые опухшими веками глаза, создают впечатление утратившего волю несчастливого человека. Голова в трехчетвертном повороте, слегка втянутая в поникшие плечи, говорит не только о сутулости, но о сложном рое мыслей и изболевшейся душе.

Картина сильно реставрирована, однако ни лицо, ни берет, ни кисть правой руки, пальцы которой широким болезненным жестом заложены под широкий красный воротник, не затронуты позднейшими записями, то есть подновлениями, прописками, закрывающими после неумелой реставрации участки подлинной живописи. Полностью сохранившаяся первоначальная фактура дает возможность судить и о живописном выполнении, и об общем композиционном замысле, и о психологии портретируемого. Утверждают, что это - Менессе Израиль из Лиссабона, широко образованный юрист, знавший десять языков, блестящий знаток Ветхого Завета, в тридцатые годы посещавший кружок гуманистов, в котором собирались свободомыслящие амстердамцы, тот самый вольнодумный богослов, который к пятидесятым годам стал ярым религиозным фанатиком. Он принимал самое активное участие в преследованиях величайшего мыслителя того времени Спинозы, пытался отлучить его от мира, от Бога.

А мы читаем в его обезображенном внутренним страхом лице, во взгляде, устремленном на пол, в его усталой позе великую, в тот век еретическую мысль Спинозы - человек человеку Бог. И мы понимаем, что рождена эта мысль бессонными ночами исстрадавшегося и морально опустошенного человека, в муках ищущей истины честной и совестливой души. Не вычитанная в Библии, а выстраданная жизнью мысль запрятана в этом отрешенном опущенном взгляде задернутых поволокой глаз, в глубоких морщинах около скорбного полуоткрытого рта. Этот человек многое испытал в жизни. Он травил Спинозу? Но не оттого ли были бессонные ночи потом, когда подергивался пеплом фанатизм и начинала синеть, как солнце до восхода, истина?

Запечатлев в прекрасном портрете смотрящую в упор на зрителя упрямую и властную старуху в белом чепце, госпожу Елизавету Бас (амстердамский Рейксмузеум, 1642-ой год) и великолепно передав ее характер твердой и уверенной кистью, Рембрандт доставляет себе радость еще раз воскресить Саскию (1643-ий год, Берлин) и своего друга Сильвиуса (1644-ый год, коллекция Карстаньена). К этим картинам Рембрандт присоединил новые автопортреты (музеи Кембриджа, Лейпцига и Карлсруэ), и эти полотна совершенно интимного характера напоминали Рембрандту его прекрасное прошлое.

Высота посмертного портрета Саскии семьдесят два, ширина пятьдесят девять сантиметров. Саския изображена по пояс на нейтральном фоне, в темной одежде, с легкой полуулыбкой; она смотрит на нас сквозь полуприкрытые веки. На ней пышный черный головной убор, и волосы стали темными, почти черными; ее шею, плечи и виднеющуюся внизу кисть левой руки покрывают драгоценные ожерелья и браслеты.

Всего один год лелеяла и пестовала она последнего, единственного оставшегося в живых маленького темноглазого Титуса, и как же счастлива она была! Целый год она изо всех сил боролась, стараясь отдалить свой конец; она не хотела оставлять сиротой беспомощное существо, не хотела ввергнуть в отчаяние Рембрандта. Но с каждым днем она угасала, страдала все сильнее и навеки уснула на роскошном широком ложе, на котором с тех пор никто уже не спал. Она навсегда покинула Рембрандта, и он сам вынес ее из дому.

Этого ему никогда не забыть. Порой воспоминания доводили его до отчаяния, дурманили голову. Саския! Саския! Я так одинок! Зачем я живу, что привязывает меня к тем, кто пережил тебя? Я смертельно устал. Я грешил, Саския; у меня были связи с другими женщинами. Я не любил их; я всюду искал одну тебя. Саския! Саския! Прости меня за все! Жизнь моя кончена. Я больше не в силах работать, не в силах молиться. Позови меня, и я приду. Здесь мрак, глубокая тьма. Саския! Саския!

Вместе с подругой юных лет осиротелый дом художника навсегда покидает беспечная радость жизни, веселый молодой задор. Теперь очарование Саскии терзает Рембрандта, и порой он даже сомневается, действительно ли это он, тот влюбленный, с бокалом искристого вина там, на картине, рядом с Саскией. Теперь, когда внешняя шумиха отошла, перед Рембрандтом все больше открывается ценность подлинных человеческих отношений. Творчество Рембрандта не только ни в какой мере не было задето "новыми" веяниями, которые проникали в искусство в форме мещанской пышности или претензий на изящество; наоборот, именно теперь, в пору творческой зрелости, он был в состоянии отказаться от элементов внешнего драматизма, от условных атрибутов и целиком отдаться тому глубокому проникновению в душевную жизнь человека, которое отличает весь его творческий путь. При этом он достигает теперь своей цели все более строгими и скупыми средствами.

В картинах Рембрандта все выглядит так, словно сказочная фея неслышной стопой вступила в его полутемные комнаты, где у огонька греются люди, озарила предметы таинственным светом, пробудила к ним любовь и заставила зрителя глубоко переживать происходящее. Как ни у одного другого художника семнадцатого века, у Рембрандта красота определяется не ценностью самого предмета, а отношением к нему, тем душевным волнением, которое старая, закопченая горница или простой сарай вызывают в человеке. Поэтому Рембрандт оказался далеко впереди по сравнению с реалистами итальянского Возрождения Рафаэлем, Леонардо да Винчи, Микеланджело, Тицианом.

Демократические склонности художника проявляются не только в портретах духовно близких ему людей, но и в тематике картин. Перечитывая Библию, вспоминая старинные предания, Рембрандт находил среди них положения, особенно близкие его сердцу, и настойчиво и многократно к ним возвращался. С годами у него все меньше встречаются сцены открытых драматических столкновений, проявлений гнева и жестокости божества, которыми изобилует Библия. Его привлекали преимущественно картины патриархальной жизни, и он представлял их себе так, будто все происходило в его время. Возможно, на это наталкивал его распространенный в протестантской Голландии взгляд на голландский народ, как на подобие того избранного народа, о котором повествует Библия. Но в предпочтении к определенному кругу легендарных сцен могли проявляться и личные склонности мастера, его отвращение к той порче нравов, которая в его годы побеждала в зажиточной Голландии. Мечта о тех нравственных идеалах, под знаменем которых в свое время поднялись Нидерланды.

Библейские и евангельские сюжеты трактуются им в духе современной жизни. Простые сцены возвращения Товия к слепому отцу, полная самопожертвования любовь старых родителей, поклонение чистых сердцем пастухов, милосердие самаритянина, страдания Христа или его детство, окруженное нежной материнской заботой, привлекают внимание художника, давая ему возможность раскрыть неисчерпаемые богатства души человека.

В своих любимых сценах Рембрандт обычно воссоздает всю обстановку уходящей, патриархальной жизни. Старшие в роде, убеленные сединами, дряхлые старцы, будь то Иаков или Авраам, пользуются в доме глубоким уважением. Младшие члены семьи почитают стариков, выслушивают их советы и покорно служат им. Родители прощаются с сыновьями, отправляя их в путешествие. К ним возвращаются сыновья после долгой разлуки и находят у них душевный мир, падают перед ними на колени, трогательно плачут на груди; обычно отец, только заслышав шаги сына, бежит навстречу ему. Старики сидят часами перед гаснущим камельком, согревая озябшие конечности. Потом накрывают на стол, и всякая трапеза выглядит как священнодействие. Особенно трогательны сцены, когда члены семьи собираются перед постелью умирающего главы рода, а он дает свое последнее наставление. Сама старость не пугает Рембрандта, как она пугала весельчака Франса Хальса; она приходит тихо и незаметно, как желанный вечер жизни.

Особенно любил Рембрандт теплый свет огня. Этот свет невольно притягивает, влечет к себе, как что-то живое и доброе; недаром в слове "светлый" имеется нравственный оттенок. Свет этот напоминает о домашнем очаге, греющем озябшие тела стариков, очаге - символе патриархальности и чистоты семейного уклада. Свет Рембрандта, озаряя людей и предметы, позволял ему острее видеть едва уловимые глазом неровности предметов, живой трепет материи, психологические оттенки в выражении лиц. Теперь, в период зрелости, Рембрандт должен был бы почувствовать себя ослепшим, если бы ему пришлось писать в пленэре, то есть под открытым небом, на богатом, ровном свету, уничтожающем те качества вещей и человеческих лиц, которые его больше всего привлекали.

Характерная для начала зрелого периода творчества Рембрандта успокоенность и уравновешенность проявляется во всех жанрах рембрандтовской живописи и графики. Излюбленная художником в сороковых годах тема так называемого "Святого семейства" трактуется им в разных вариантах, причем вся сцена, опирающаяся на наблюдения реальной жизни, всегда проникнута мирным идиллическим настроением. Под "Святым семейством" в искусстве подразумевается изображение Марии, Иосифа и младенца Христа. Часто их изображали с младенцем Иоанном Крестителем. Рембрандт трактует членов "Святого семейства" как простых людей, всячески подчеркивает их человечность, теплоту их взаимоотношений, раскрывает их лучшие качества в каждодневном и обычном.

К замечательным образцам искусства Рембрандта середины сороковых годов относится картина из нашего Эрмитажа "Святое семейство", 1645-ый год (ее высота сто семнадцать, ширина девяносто один сантиметр). Рембрандт продолжает здесь традицию изображения евангельской сцены в жанровом, то есть бытовом плане. Но от быта, от повседневной жизни он берет не только детали скромной, даже убогой обстановки, а, главным образом, задушевность настроения, простоту и интимность изображаемой группы. Рембрандт как бы полемизирует со своими предшественниками, обычно изображавшими мадонну среди роскоши. В частности, великий нидерландец Ян ван Эйк (даты жизни 1390 -1441-ый годы) на знаменитом триптихе, то есть складной картине из трех относительно самостоятельных частей, в центре изобразил мадонну величественно восседающей на богато украшенном троне, на фоне роскошных ковров и мраморной колоннады. Мадонна одета в пурпурную мантию, спускающуюся широкими складками, создающими как бы пьедестал. С видом поучающего сидит на ее коленях младенец Христос.

У Рембрандта позы, лица персонажей и среда, их окружающая, просты и естественны. Перед нами как будто самый обычный вечер нуждающейся семьи голландского ремесленника. В еле намеченной, небольшой, освещенной пламенем очага бедной комнате, служащей одновременно и мастерской, и жилищем, в шагах пяти-шести от нас мы видим совсем юную, лет восемнадцати, небольшого роста, скромно одетую мать. До этого мгновения она сидела лицом к нам, но сейчас оторвалась от Библии, которую она держит в левой, положенной на колени руке, нагнулась всем корпусом немного вперед и влево от нас, слегка наклонила голову и правой рукой неслышно приоткрыла покрывало плетеной колыбели качалки, загораживающей от нас ее ноги - она всматривается в спящего младенца. У нее простое, миловидное, слегка затененное справа лицо, волосы расчесаны назад на прямой пробор и повязаны светлой тканью. Мария одета в простую красную кофту и синюю юбку; на плечах у нее просвечивающая легкая белая косынка. Прямо за ней, на дальнем плане, отец, плотник Иосиф, почти растворившись в полумраке комнаты, занят неспешной работой у верстака. В движении матери чувствуется нежная заботливость, оно полно обаятельной искренности, весь ее облик воплощает юность, чистоту, простодушие. Нежная забота матери и беззаветная любовь ее к ребенку сказываются и в легком движении протянутой налево от нас и вниз правой руки, и в наклоне головы, и в направлении взгляда. Нежное лицо Марии почти целиком показано на полном свету, покой ребенка как бы оберегает легкая тень, падающая на его личико, которое дано в окружении теплых тонов соломенной колыбели и зеленоватых оттенков полога; ниже пояса ребенок покрыт ярким красным плащом. Только маленькие ангелочки с раскинутыми крылышками, спускающиеся сверху слева в полумрак бедной комнаты, служат намеком на то, что перед нами на просто голландское семейство. Но и они не похожи на свиту небесной царицы: их трогательный земной, детский облик и осторожные движения словно выражают благоговение перед святостью семейного очага, материнства, мирной тишины трудовой жизни. Осторожность, с которой голенькие розовые ангелочки спускаются вниз, напоминает нам, кто эти дети, и что товарищ их игр, сон которого они теперь боятся потревожить, - божество. Передний ангелочек, изображенный между головой Марии и левым верхним углом картины, парит, широко расставив ручки и ножки, весь напряженный, стараясь не шуметь, чтобы не нарушить покоя спящего.

Здесь нет никакого события. Это простое течение жизни: просты и естественны люди, необыкновенно достоверны в своей реальности предметы быта - плетеная колыбель на переднем плане, плотничья струбцина, повешенная на стене справа. Но во всей этой кажущейся обыденности необычайная поэтичность.

"Рембрандт писал мадонну в виде нидерландской крестьянки", - замечает Карл Маркс. И действительно, центральный образ картины - образ Марии, явно навеян чертами служанки Рембрандта, крестьянской девушки Гендрикье Стоффельс. Симпатичное, но простодушное лицо мадонны, сдвинутое немного вправо от центра изображения, озарено трогательным чувством. Избегая сильной мимики и резких движений, немногими средствами - поворотом в левую сторону полуопущенной головы, жестом правой руки, бережно приподнимающей полог, внимательным взглядом из-под опущенных ресниц, которым девушка-мать всматривается в спящего ребенка, - художник добивается исключительной выразительности.

Мягко льющийся свет выделяет лицо Марии, справа от него раскрытую книгу, слева наверху ангелочков, внизу - младенца, и уже потом заполняет все помещение. В этой картине Рембрандт, как никогда раньше, использует богатейшие возможности разнообразного освещения предметов и фигур, попавших в поле зрения. Для выделения светом необходимых ему главных композиционных элементов он прибегает ни к одному, ни к двум, ни к трем, а к четырем источникам света, из них три угадываются за пределами видного нам пространственного участка. Наиболее сильным, падающим слева от зрителя светом, пересекающим изобразительную поверхность картины, освещена группа Марии и младенца. Мы догадаемся о наличии этого источника слева от нас, если еще раз взглянем на освещенность лица Марии и рассмотрим тень на личике младенца - ведь она падает от верха соломенной колыбели, которая, в свою очередь, освещена слева.

Более слабый свет падает от источника за картинной плоскостью, где-то правее правого края картины - это видно по тени плотничьих инструментов на противоположной от нас стене, в частности, по тени подвешенной к этой стене струбцины. Вместе с ангелочками из глубины верхнего левого угла вливается поток от третьего источника света - это станет совершенно ясным, если мы посмотрим на границу тени, бегущей по страницам книги на коленях Марии. Это тень ее плеч и головы. Наконец, очаг на первом плане, в нижнем правом углу разложенные прямо на дощатом полу и пылающие дрова - составляют четвертый источник света, теплыми отблесками освещающий пол. Все эти потоки не очень яркого света, как бы пересекаясь в пространстве и падая на различно повернутые к ним поверхности фигур и предметов, иногда накладываясь и усиливая друг друга, превращают светотень в чудо.

Эта светотеневая стихия перевоплощается в эмоциональную атмосферу картины; она не только создает настроение тишины, умиротворенного покоя, лирической теплоты и уюта, - с необыкновенной ощутимостью в ней выражены чувства материнской любви и родственной близости. Светом выделены большая часть лица и косынка на плечах матери, раскрытая книга, колыбель и парящие ангелочки. Мастерски подобранный Рембрандтом коричневато-оливковый фон гораздо темнее освещенных частей натуры, но светлее теневых участков; его полумрак освещают бесчисленные, переходящие друг в друга и угасающие рефлексы.

В этом отношении характерна возвышающаяся фигура на заднем плане - это изображенный в профиль Иосиф, нагнувшийся вправо. Он старается умерить силу ударов своего топора. Сначала мы и не обращаем на него никакого внимания его темная фигура растворяется в мягких, тающих отсветах фона - все той же стены, параллельной плоскости картины. Благодаря идеальному разрешению сложнейшей проблемы освещения, Рембрандт построил почти всю картину на тональных отношениях, то есть плавных переходах одного светоцветового тона в другой, то есть так, как мы бы увидели изображаемый им полутемный интерьер с находящимися там людьми в жизни. Конечно, так же как в жизни, имеются сильные пятна чистого цвета. Краска ложится густо, часто крупными мазками, но без какого бы то ни было стремления к красивому, артистическому эффекту, свойственному, например, Хальсу, а словно повинуясь глубокому безотчетному чувству.

Впечатление сердечной теплоты, которое создает эта картина, обусловлено в значительной степени не только реализмом, но и особой тонкостью и теплотой самой живописи. Совершенство живописного языка Рембрандта сказывается и в трактовке фигур, и в тех огромных возможностях, которые он извлекает из сравнительно ограниченного количества цветов. Сороковые годы - время, когда палитра художника, то есть точный перечень красок, которыми пользуется художник в своей творческой практике, в полной мере определилась. Сочетания теплых тонов - красно-желтых, глубокого коричнево-черного, оживленных мягким светом - вот основа, на которой отныне зиждется все цветовое построение картин Рембрандта. Конечно, при этом он пользуется и другими красками, но отныне они абсолютно подчинены колориту. При этом Рембрандт широко использует кроющие и просвечивающие свойства краски. Благодаря этому красное и белое в картине по-иному звучит в изображении плаща и простыни ребенка, где краски лежат густым непрозрачным слоем, и в воссоздании красной кофты Марии и ее белой косынки на плечах, с их просвечивающим красочным слоем, сквозь который виден нижележащий. При этой манере письма отдельные цвета получают особую звучность и глубину.

Свет, пронизывающий пространство картины, кажется золотым. Мягкая, словно ласкающая пелена сумрака, светлеющего на заднем плане слева направо, охватывает виднеющиеся в комнате предметы, и на этом темном, но животворном фоне живым, жизнерадостным аккордом выступает на переднем плане отсвечивающее золотом соломенное плетение колыбельки-корзиночки. В ее глубине слева - светлый отворот простынки, справа - пятно красного плаща-одеяльца. Легкими, воздушными прикосновениями написана просвечивающая, словно усыпанная золотыми блестками косынка на плечах матери. Золотистыми линиями выделяются листы старой Библии на фоне темного, почти черного плаща, покрывающего ее колени; и строчки книги - их на каждой из двух распахнутых страниц тридцать - тоже отливают золотом. Сочетание этого золотого налета, присущего центральной группе тональных пятен, моделирующих фигуры Марии и младенца, и одного самого яркого в картине красочного акцента - красного плаща-одеяльца, под которым мирно спит ребенок, становится в это время характерным для живописи Рембрандта. Но зрелый этап его искусства отличают удивительная гибкость в разнообразии приемов, которое он всегда подчиняет смыслу, содержанию раскрываемого образа.

Наряду с эрмитажным "Святым семейством", в котором акцент делается на центральных фигурах матери и ребенка, возникают и другие изображения этой сцены, когда отодвинутые в глубину люди как бы охвачены пространством высокой комнаты. Исходящий из невидимого источника свет, растворяясь в окружающем сумраке, еще больше содействует впечатлению уединенности и тишины. Лучшей из этих картин является "Святое семейство" из Кассельского музея, 1646-ой год (длина шестьдесят девять, высота сорок семь сантиметров).

Здесь есть что-то от пейзажа, от надвигающегося ночного сумрака. В теплом уюте семейной сцены сильнее выражены оттенок грусти и тяжелых предчувствий. Младенец стал старше. Мария, в простом мещанском платьице, вынула его из колыбели, чтобы успокоить, села в кресло (в левой части картины) и, прижимая ребенка к груди, внимательно слушает его несвязные жалобы. Босые ноги Марии, которые она греет у маленького очага на полу (посередине первого плана), и застывшая фигура сидящей справа от очага кошки еще больше усиливают ощущения грусти и одиночества. На дальнем плане справа Иосиф продолжает все так же прилежно выстукивать топором - на этот раз он рубит дрова. За большими решетчатыми окнами, занимающими всю левую половину противоположной стены, видны покачивающиеся деревья, и кажется, что слышен легкий шорох под вечерний ветерок. Кроме того, в кассельской картине Рембрандт применяет еще один прием. Внизу во всю длину картины он пишет ее богатый золоченый багет, которым она, якобы, оправлена, а наверху, также во всю длину картины - горизонтально укрепленный металлический карниз с кольцами, в который вцеплен отодвинутый перед картиной к ее правому краю занавес. Как будто хочет сказать зрителю, что перед ним только иллюзия, сказка из другого мира, похожего и непохожего на мир реальный.

Эту идею иллюзорности живописного изображения, это проведение четких границ между реальной действительностью, в которой находится зритель, стоящий перед изобразительной плоскостью картины, и мнимым миром образов искусства за этой плоскостью можно рассматривать как один из последних пережитков тех творческих методов, которые, как мы помним, были свойственны раннему Рембрандту. В своем более позднем творчестве Рембрандт по-другому строил взаимоотношения между реальной действительностью и картиной.

Эрмитажную и кассельскую картины, посвященные "Святому семейству", объединяют общие тенденции - воплощение интимного тепла семейных связей и растворение человеческого образа в пространственной и эмоциональной среде. Вместе с тем художник подчеркивает в этих картинах интимную поэзию семейного единства, подкрепляя ее выразительным контрастом теплого домашнего очага и холодных сумерек. В то же время "Святые семейства" Рембрандта служат ярким воплощением той идеи, которую художник все настойчивее стал проводить в своих произведениях - идеи душевного величия простых людей, их тесного морального союза в противовес силам зла и ненависти, свирепствующим в мире.

"Библия" Рембрандта представляет собой единственное в своем роде явление в мировом искусстве не только по количеству произведений, созданных великим голландцем. Общечеловеческое он всегда воспринимал сквозь призму своей биографии, через простейшие события личной жизни, выбирая в Священном писании те мотивы, которые были наиболее созвучны его настроениям и переживаниям. Так серия библейских и мифологических невест связывается с моментом обручения художника с Саскией, "Жертвоприношение Авраама" - со смертью детей от Саскии, "Жертвоприношение Маноя" - с ожиданием рождения сына Титуса. В потрясающей эрмитажной картине "Прощание Давида с Ионафаном" 1642-го года, глубоко опечаленный Ионафан - это автопортрет Рембрандта, утерявшего в том же году не только Саскию, но и все свои надежды на личное счастье. Нам еще предстоит познакомиться с библейскими сюжетами, выразившими чувства разочарования, раскаяния, надежды и умиротворения Рембрандта этих лет - "Отречение Петра", трагическая история слепого Товия, "Возвращение блудного сына".

Когда Гете и Маркс говорили, что Рембрандт писал мадонну с нидерландской крестьянки, то они подчеркивали этим здоровую народную основу его библейских композиций. Сюжеты из Священного писания часто решаются Рембрандтом как бытовые эпизоды. Таковы и варианты композиции "Святого семейства", с двумя из которых мы познакомились. Взятые из жизни простых голландских крестьян или ремесленников, эти сцены исполнены большого внутреннего тепла и величавого спокойствия; возможно, что в них отразились мечты художника о безоблачной семейной жизни, которую ему так мало удалось испытать. Крестьянская чета превращалась у Рембрандта в Марию и Иосифа, а старые люди, на лицах которых драматическая судьба оставили глубокие отпечатки - в пророков и апостолов.

Библия была настольной книгой каждого протестанта в семнадцатом веке. В библейских притчах искали аналогии с событиями современности, к авторитету Библии обращались, как к доказательству, в Библии искали ответы на животрепещущие вопросы времени, в евангельских заповедях находили формулы этических положений. Самые простые люди в то время прекрасно разбирались в сюжетах и даже символике Священного писания. И поэтому, обращаясь к темам Ветхого и Нового Завета, Рембрандт как бы использует готовые, всем знакомые положения: евангельские притчи и библейские легенды, жизнь Христа и патриархов. Но не только популярность библейских сюжетов привлекала Рембрандта. Основная причина постоянного обращения художника к Библии более глубока и важна. Библейские и исторические мотивы служили Рембрандту поводом для глубоких философских раздумий, для постановки ряда общечеловеческих моральных и этических проблем, проповеди любви к ближнему, которой художник придавал глубокое гуманистическое звучание. Или, как в картине "Заговор Юлия Цивилиса", - утверждению идей гражданственности. А образ Христа, проходящий по многочисленным рисункам, офортам и картинам Рембрандта, был для художника воплощением идеала человечности и в то же время символизировал для него всех страждущих.

Картины Рембрандта на сюжеты из Ветхого и Нового Завета отличаются теми же особенностями, что и его портреты и исторические сцены - прекрасными световыми эффектами, чрезвычайной выразительностью и полной независимостью трактовки. Все эти сцены имеют место только на земле, в реальной, земной обстановке. Что мы имеем дело именно с землей, а не с небом показывают не только переодетые в библейские одежды реальные голландцы, которые в них фигурируют. Вглядитесь в их лица. Какая богатая гамма сильных, но истинно людских чувств и страстей - горя, отчаяния, грусти, тоски, страдания, радости, дружбы, любви! Нигде не чувствуется никаких попыток придать этим чувствам характер неземной, идеализированный, мистический, порой слащавый, что так присуще, например, испанскому художнику Мурильо (годы жизни 1618-1682-ой). При всей потрясающей трагичности рембрандтовских образов мы никогда не встретим в них болезненной надломленности, столь характерной для величайшего мастера Италии второй половины пятнадцатого века Сандро Боттичелли (годы жизни 1444-1510-ый). В то же время Рембрандту в значительной степени оказался чужд дух страстной патетики, присущий титаническим образам величайшего гения Италии Микеланджело Буонарроти (годы жизни 1475-1564-ый). Однако никогда не выезжавший за пределы Голландии Рембрандт в своем понимании библейских героев оказывается очень близким к основоположнику стиля Высокого Возрождения в итальянской живописи Леонардо да Винчи (годы жизни 1452-1519-ый) - ученого, мыслителя, художника, поражающего широтой своих взглядов, многогранностью таланта.

Немецкий исследователь творчества Рембрандта Рихард Гаман в своей монографии о Рембрандте дает следующий ответ на вопрос о национальном характере его искусства: "Рембрандт - самый голландский из голландских художников, так как без него голландское искусство семнадцатого века было бы чем-то совсем иным в наших глазах. Он один представляет живопись, культуру, народ своей страны, как ни один другой человек в мировой истории".

Это, конечно, преувеличение, но в основе его лежит зерно истины. Для того чтобы воплотить в своем творчестве лучшие, сильнейшие стороны жизни целого народа, Рембрандт должен был переплавить в свои личные переживания не только самые глубокие и значительные явления этой жизни. Он должен был любить не только человека вообще, но и тех живых людей, которые его окружали; видеть определенную общность их судеб, чувствовать глубокую связь между ними и собой. Он должен был остро воспринимать идеологическую борьбу своего времени, но не в ее внешних, поверхностных проявлениях (от них он стоял в стороне и, по-видимому, иронически относился к литературным, религиозным и политическим спорам), а в ее скрытой сути. Его подход к общественным явлениям во многом интуитивен, но все его творчество свидетельствует о том, что они оказывали на него глубокое воздействие.

Рембрандт близок к тем сторонам голландской действительности семнадцатого века, которые связаны и с народной жизнью. Он любит изображать бродяг, людей, задавленных нуждой и страданиями. Но для художника важно в первую очередь показать значительность изображаемого им человека. Рембрандт стремится как бы возвысить своего героя-плебея и для этого поэтизирует его, делает его действующим лицом волнующей глубиной и человечностью библейской легенды. Как раз такой характер художественного замысла в обращении к евангельской и библейской сюжетике позволяет Рембрандту вскрывать внутренний смысл темы, наполнять каждую сцену лирической одушевленностью, утверждать общечеловеческое значение воплощаемых им образов.

Древнегреческие скульпторы и итальянские живописцы эпохи Возрождения знали лишь самые прямые и высокие побеги человека и жизни, здоровый цветок, распускающийся на солнце. Рембрандт видел корни, видел все, что ползает и плесневеет во тьме. Обезображенных и захиревших выкидышей жизни, темное царство нищеты, амстердамских евреев, грязное и страдающее население большого города и дурного климата. Кривоногого нищего, старого раздувшегося идиота, лысый череп измученного ремесленника, бледное лицо больного, весь кишащий муравейник дурных страстей и гнусностей, которые размножались в буржуазной цивилизации, как черви в гнилом дереве.

Встав на эту дорогу, он мог понять религию скорби, истинное христианство, истолковать Библию как средневековый сектант-ремесленник, проводивший активную пропаганду социального равенства, вновь обрести вечного Христа, живущего в подвале или харчевне Голландии точно под солнцем Иерусалима. Утешителя и исцелителя отверженных, их единственного спасителя, потому что он так же беден и еще более страждет, чем они.

Рембрандт сам вследствие этого ощущал сострадание; рядом с другими, аристократическими живописцами, он кажется народным. По крайней мере, он человечнее всех. Его более широкие симпатии глубже охватывают природу, никакое безобразие не отталкивает его, жажда радостных впечатлений и потребность облагородить убогую действительность не заставляют его скрывать даже самые низменные истины.

Вот почему, свободный от всех пут и руководимый необычайной восприимчивостью своих органов, он мог воспроизвести не только общую основу и отвлеченный тип человека, которыми довольствуется пластическое искусство, но и все особенности и бездонные глубины отдельной личности, бесконечную и безграничную сложность внутреннего мира. Игру физиономии, которая в один миг озаряет всю историю души, и которую один Шекспир видел с такой же непостижимой ясностью. В этом отношении Рембрандт - один из самых своеобразных художников Европы, и он выковывает один из концов цепи, другой конец которой отлили греки. Все другие мастера - флорентийцы, венецианцы, фламандцы - находятся как бы посередине. И когда в девятнадцатом веке черезмерно возбужденная чувствительность, бешеная погоня за неуловимыми оттенками, беспощадное искание истины, прозрение далей и тайных пружин человеческой природы искали предтеч и учителей, то Бальзак и Делакруа смогли найти их в лице Рембрандта и Шекспира.

В те же годы, когда им написана живописная серия "Святых семейств" (Петербург, Кассель, Дублин), он создает самый знаменитый из своих офортов "Христос, исцеляющий больных" (1642-1646-ой годы). Издавна он носит название "Лист в сто гульденов". Одна из легенд, связанных с творчеством Рембрандта, гласит, что однажды к быстро беднеющему художнику явился продавец гравюр из Рима и предложил ему купить несколько оттисков с гравюр Маркантонио Раймонди, выполненных с картин самого Рафаэля. Он просил за них сто гульденов. Рембрандт вместо денег предложил ему оттиск своей гравюры "Христос, исцеляющий больных", и продавец согласился. После смерти Рембрандта название "Лист в сто гульденов" совершенно перестало соответствовать действительности; например, в 1867-ом году каждый из оттисков гравюры достигал цены двадцать семь тысяч пятьсот франков, и цена эта продолжала быстро расти.

Офорт "Христос, исцеляющий больных" подводит итог всем прежним рембрандтовским поискам психологической выразительности. Одновременно этот лист открывает прекрасную серию никем не превзойденных по психологической глубине поздних офортов Рембрандта. Гравюра эта отличается поистине монументальным размахом: на большом по размерам бумажном листе (длина сорок, высота двадцать восемь сантиметров) Рембрандт создал сложную композицию, включающую более сорока фигур.

Перед нами какое-то темное место, и если мы мысленно проведем диагональ из верхнего левого в правый нижний угол, то окажется, что половина офорта, прилегающая к его правому краю, погружена в глубокий мрак. Несколько сдвинутый от оси изображения влево, на черном фоне, на третьем плане, стоит лицом к нам Христос, в длинном до полу одеянии, босой, с ярким ореолом вокруг обнаженной головы, образующим как бы светящуюся арку вокруг верхней половины его фигуры. Его образ полон глубокой внутренней значительности. У него продолговатое, узкое лицо, невидящий взгляд затуманенных глаз направлен куда-то влево от зрителя, рот полуоткрыт, кудри локонами падают на скошенные плечи, одежда на груди светится ярче, чем в других местах.

Устало подогнув левое колено, он стоит, опершись локтем левой руки о прямоугольный каменный выступ стены. Одежда падает каким-то свободным броском, с тонким, почти неровным изломом под широкими рукавами и у почвы. Движения Христа обладают округлостью - руки не растопырены, но раздвинуты изогнуто и легко, и каждая как бы продолжает до локтя линию плеча. Он чередует движения: правая, протянутая к людям рука, опускается; левая, согнутая в локте - выгибается пальцами вверх, ладонью вперед. Это классический рембрандтовский жест, очень красивый и притягательный. Стоит только представить себе, что протягиваешь кому-либо руки для сердечной встречи, как сейчас же почувствуешь, что обе руки простираются вперед подобным же образом. Этот жест вылеплен Рембрандтом из реального ощущения.

Справа от каменного выступа, на который опирается Христос, в центре офорта, на втором плане, запрокинув голову в круглой шапочке, обращает свое показанное в профиль иссохшее лицо к Христу несчастная старушка в лохмотьях. Вставая с колен, она высоко поднимает, сцепив ладони, свои костлявые руки. И эти руки, как и вся ее фигура, бросают на нижнюю половину одежды Христа с силой падающую тень. Таким образом, мы догадываемся о направлении на еще один источник яркого света, помимо фигуры Христа - он находится перед изобразительной поверхностью, справа от зрителя. Невидимый конусообразный сноп лучей этого источника по мере продвижения в пространство офорта расширяется во все стороны, оставляя в тени далекие фигуры слева, резко выделяя пластику персонажей в центре и заливая сиянием больше двадцати человек на втором и третьем плане слева, которые к тому же купаются в свете, исходящем от лица, рук и одежды Христа. Там, слева, светотени почти нет, и мы видим лишь очень тонкие, порой прерывающиеся, но четкие контуры фигур и лиц, все время заслоняющих друг друга.

В противоположность этим многочисленным группам, все пространство между фигурой Христа и правым краем офорта затенено, и на черном фоне мы видим множество больных, увечных, калек и страждущих, бедняков и нищих. В этих мастерски вылепленных посредством чередования светлых и темных тональных пятен фигурах мы без труда узнаем бродяг и нищих ранних офортов. Но здесь они одухотворены и ожиданием чуда, и горячим сочувствием самого художника к их страданиям. Из серого пятна прилегающего к правому краю изображения далекого прямоугольного проема в высоком каменном своде они приближаются к Христу, ковыляя и спотыкаясь, стеная и плача, отчаянно жестикулируя и умоляя об исцелении.

На земле перед возвышением, где стоит Христос, на импровизированном ложе из прикрытой тряпьем соломы лежит обращенная к нам босыми ногами и пытающаяся привстать больная нищенка средних лет с обвязанной белой тряпкой головою. Вскинутая было правая рука расслабленно падает, направленный вверх и влево от нас взгляд меркнет - силы женщины иссякают. Справа за ней приподнимается с колен отчаянно сжимающая протянутые к Христу иссохшие руки старуха, о которой мы уже говорили. Она частично загорожена упавшей на колени восточной девушкой в причудливом головном уборе, с которого свисают на спину кисти из грубого полотна. Эта застывшая в немом преклонении фигура, находящаяся на первом плане ближе всех остальных, хорошо освещенная, оказалась по отношению к нам в сложном трехчетвертном повороте со спины. Мы видим все складки ее покрывала и грубые стоптанные подметки башмаков, но лицо и руки ее скрыты. Однако слегка запрокинутая голова говорит о молитвенном взгляде, обращенном на Христа, а положение плеч - о перекрещенных на груди руках.

С описанной нами группы из трех женщин между зрителем и Христом начинается шествие печальных фигур. Мы угадываем, с какими усилиями пытается продвинуться поближе к исцелителю, еще не видя его, безногий калека, в спину которого упираются босые ноги лежащего на спине и завернутого в тряпье положенного на самодельную тачку умирающего. Голова его скрыта во тьме, но над ней хорошо видна по пояс старуха в черном, катящая тачку левой рукой. Правой указывая на неподвижное тело, она умоляет загородивших ей путь старых супругов пропустить ее вперед. Это видная нам по колена супружеская чета, еле ковыляющая в глубине, заставляет звучать в нашей душе все новые ноты чувства - старая женщина в надвинутом на голову сером капюшоне, сама еле двигаясь, поддерживает за правый рукав старого изношенного пальто слепого старика-мужа в пестрой восточной шапке. Он, наклонившись вперед, почти не может идти, и кажется, что сейчас он выронит из дрожащей левой руки тонкий посох, на который он пытается опереться.

Всего справа от Христа в полумраке вылеплено не больше двадцати понурых, дрожащих, старающихся не упасть человеческих фигур. Их болезненные лица с выражением бессилия и упрямой надежды обращены к Христу, а одежды освещены таинственным, почти не дающим теней на земле светом. Поток людей кажется бесконечным. Вся болящая и страждущая часть человечества, казалось бы, движется из глубины справа, пытаясь испытать на себе всемогущую, добрую силу чуда, возвращающего жизнь и здоровье. Хилость и нужда проступают в каждой из этих разноосвещенных, медленно перемещающихся справа налево жалких живых статуй, и каждая молит об исцелении от недуга. Замученные ужасными болезнями и голодом, нищетой и бесправием, обреченные рабовладельцами на гибель, люди эти верят в свершение удивительного чуда. Но мы удивляемся не чуду, а тому, что там, где оно ожидается, шествие останавливается, в то время как никакого чуда не происходит. Таким образом, Рембрандт сознательно нарушил наметившуюся было внутреннюю психологическую связь между надвигающейся из глубины справа нищей и болящей толпой и высоким человеком, облаченным в грубую власяницу, словно пронизанную сиянием. Спасителем, словно не замечающим тех, кто больше других в нем нуждается.

С противоположной стороны, слева от нас, к Христу направляются ярко освещенные матери с детьми. Первая, поставив правую ногу на ступень ведущего к Христу возвышения, решительно подступает босая женщина в пестрой восточной одежде с умирающим младенцем на руках. Видный между ней и Христом изображенный в профиль старик с большелобой седобородой сократовской головой, внимая каждому слову целителя, в то же время стремится удержать женщину. Но Христос, ласково простирая к нам правую руку, так же мягко как бы отодвигает старика вглубь: "Пустите женщин с детьми, и не препятствуйте проходить ко мне". Заслышав эти слова, кудрявый мальчонка, повернувшись к нам спиной, дергает за платье обращенную к нам еще одну мать с больным малышом на руках, чтобы она тоже следовала к Христу. Между этими двумя женщинами с детьми нам хорошо виден сидящий на уступе богатый красивый юноша в бархатном плаще. Подперев левой рукой обрамленную белокурыми кудрями склонившуюся вправо голову, он задумчиво смотрит на больных бедняков. На тонкие черты его лица ложится тень сочувствия и сомнений, но он так и не решается расстаться со своим имуществом в пользу несчастных, хотя в его душу стучится смысл слов Христа: "Скорее верблюд пройдет через игольное ушко, чем богатый войдет в царствие небесное!"

Внизу слева нам виден во весь рост - со спины - представитель местной власти, толстяк в богатой и светлой длинной одежде, украшенной сбоку вертикальным рядом металлических застежек, в мягкой обуви и широком, богатом темном берете. Сцепленными за спиной руками он сжимает и теребит палку, уходящую своим концом за левый край изображения. И в этом жесте мы не просто чувствуем его недовольство и раздражение; он дает нам понятие о мире жестоких корыстолюбцев, из которого он вошел в пространство офорта. Таким образом, перед изобразительной поверхностью, где находится зритель, Рембрандт мыслит себе безжалостный и бесчувственный мир. Поэтому мы начинаем осознавать себя ответственными за то, что будет с этими бедняками, и что сделают с Христом за его любовь к беднякам.

За и над фигурой сановного толстяка мы видим другие порождения хищного рабовладельческого мира в человеческом обличье. На третьем плане слева, между человеком с сократовской головой и левым краем офорта, за возвышением стоят все залитые светом самодовольные бородатые фарисеи в богатых одеждах, не верящие в способность Христа совершить чудо. Они дебатируют, обсуждая с явной враждебностью и лицемерными ухмылками слова Христа, и иронически ожидают посрамления чудотворца.

Разнообразные оттенки наивной веры, тревожного ожидания, немеркнущей надежды и покорной мольбы нищих и больных персонажей справа от нас составляют главное содержание этого листа. Все симпатии художника отданы тем, кто страдает. Кажется, что офортную иглу, которая выводила штрихи и обрисовывала тональные пятна, вела здесь не искусная рембрандтовская рука, а сердце художника.

И, однако, в офорте ощущается двойственность, противоречивость: будничная повествовательность в передаче образов ярко освещенных фарисеев и обывателей спорит с драматической насыщенностью эмоциональной атмосферы вокруг несчастных, больных и калек. Риторический жест Христа - с его внутренней слабостью и бездейственностью. Можно думать, что самое смысловая концепция этого великолепного офорта - чудо, проявляющееся в чисто физическом акте, - оказалась, в конечном счете, чужда зрелому Рембрандту. Недаром он работал над доской несколько лет - с 1642-го по 1646-ой - и так ее и не окончил.

И в этом офорте Рембрандт достиг высочайшего художественного мастерства: пространство и погруженные в него фигуры разработаны с исключительной тщательностью, каждый персонаж наделен только ему одному присущей характерностью, нет ничего приблизительного. Тщательность проработки как отдельных героев, так и толпы в целом далека от сухости: как в обрисовке действия обилие подробностей не заслоняет главного, так и в самом перспективном светотеневом решении отдельные мотивы, бесчисленные нюансы штриха, формы и освещенности подчинены общему замыслу и господствующему в гравюре мощному контрасту темного и светлого. Этот контраст носит не только композиционный, но и психологический характер: действие распадается на противоречащие друг другу группы, и от каждой из них ждешь оратора, который произнес бы язвительное изобличение, либо потрясающую проповедь.

В сценах Рембрандта далеко не все ограничивается взаимоотношениями людей. В них разлито чувство важности свершающегося, близости чуда, сообщающего каждодневности нечто значительное. Но чувство это вовсе не такое, какому поклоняются суеверные люди: героям Рембрандта незнакомо молитвенное исступление полотен испанского живописца Эль Греко (даты жизни 1541-1614-ый) или крупнейшего мастера итальянского барокко, скульптора и архитектора Лоренцо Бернини. Люди Рембрандта полны готовности следовать тяготеющему над ними предопределению, но в них велико также сознание собственного достоинства. В них велика сила любви к миру, и это раскрывает для них в самой жизни, в ее повседневности такие стороны, которые граничат с настоящим чудом. Главное чудо свершается внутри самого человека, как бы говорят образы Рембрандта, и он дает это почувствовать в самых различных сценах.

Но в семнадцатом веке высказывались самые разнообразные другие мнения о человеке. В частности, английские философы Гоббс и Локк проводили мысль, что человек действует в жизни из голого интереса. Законом общества признавалась борьба всех против всех. Рембрандт ван Рейн по всему своему складу был ближе к великому голландскому философу-гуманисту Бенедикту Спинозе, с которым он, может быть, встречался, и который учил, что человек через познание законов мира идет к свободе, к природе и, преодолевая эгоизм, приходит ко всеобъемлющей любви. Но все, что Спиноза облекал в научную форму философских трактатов, Рембрандт видел и передавал как художник.

Одно за другим появляются дивные полотна на библейские и евангельские сюжеты: "Иаков, узнающий окровавленные одежды Иосифа", "Авраам, принимающий ангелов", "Добрый самаритянин" и "Ученики в Эммаусе". Последние две картины находятся в парижском Лувре и обе относятся к 1648-му году.

Действие картины "Добрый самаритянин" (длина сто тридцать пять, высота сто четырнадцать сантиметров) происходит во дворе, перед неказистым зданием гостиницы, замыкающим справа и в центре неглубокую, в несколько шагов, сценическую площадку. Но наш взгляд в первые мгновения устремляется в левую часть картины, в ее кажущуюся бесконечной глубину. Там, далеко-далеко, на склонах пологих зеленых холмов, под ясным южным небом виднеются излюбленные Рембрандтом невиданные, похожие на мавританские, дворцы из светлого камня, с гордыми башнями, зубчатыми стенами и зияющими арочными проемами. Этот архитектурный пейзаж на лоне природы в левом верхнем углу, словно отсекаемый от остальной части полотна краем здания гостиницы, эта картина в картине зовет и манит нас своей красотой и необычностью. Там, далеко от нас, расстилается благодатная страна, перед нами лежит один из сказочных ее городов, который кажется сном. Вечереет; первые планы пространства картины погружены в полумрак, и только это колеблющееся слева наверху большое пятно далекого света как будто бы движется по полотну - так капризно оно брошено, легко и свободно. И когда мы переводим взгляд вниз, словно прерывается прекрасный сон, уступая место реальной действительности - той, что предстает на передних планах, внизу и справа.

Последнее вечернее оживление; в центре на втором плане мы видим пару лошадей, привязанных к водостоку у стены. Слева от них мы различаем горизонтально сбитые доски прямоугольного колодца, над которым повисло на уходящей куда-то вверх веревке ведро. Заслышав конский топот, постояльцы с любопытством распахивают ставни настежь и высовываются из окон, чтобы видеть, кто приехал. На переднем плане, в таинственной атмосфере угасающего дня, уже началась сутолока. Слева от нас, переминаясь с ноги на ногу, словно спотыкаясь после долгой дороги, готова свалиться понурая лошадь. Еще левее подросток-конюх с одутловатым лицом поддерживает ее под уздцы. Он встал на цыпочки и через шею животного, без особой жалости, с бессердечием, так часто присущим его возрасту, смотрит в пространство правой части картины, следя за раненым человеком в лохмотьях, которого, поддерживая за плечи и за ноги, только что сняли с лошади. Они собираются внести его в дом; дорогу им указывает приезжий - хорошо одетый бородатый мужчина, высокий, на голове его богатый тюрбан. У него тонкие, восточные черты лица; он поднялся по лестнице, направо, ведущей в гостиницу, навстречу старой хозяйке, для которой уже приготовлены деньги за будущие заботы о несчастном раненом.

Перед нами снова ожила и схватила нас за сердце великая рембрандтовская мечта о всеобщем братстве людей и торжестве милосердия. Богатый самаритянин привез тяжело израненного бедняка с целью позаботиться о нем и пролить в его сердце, еще более чем на его раны, сокровища милосердия и доброты. Таким образом, и картина в целом оказывается снова, как и пейзаж в ее верхнем левом углу, пронизанной мечтой художника, но уже иного рода. Надвигающиеся сумерки со своей мягкой меланхолией, кажется, принимают участие в этих человеческих мечтах и чувствах. Впечатление от картины, переданное с чрезвычайной простотой, кажется еще более возвышенным благодаря этому трогательному и спокойному участию природы. Самаритянин становится символом, говорящим о бесконечном милосердии.

Полотно затуманено, насквозь пронизано темным золотом, очень богато своим фоном и, прежде всего, очень строгое. В архитектуре господствуют горизонтальные и вертикальные плоскости и ребра, параллельные и перпендикулярные по отношению к изобразительной поверхности картины, что делает здание мало интересным для глаз зрителя и заставляет его сосредоточиться на людях. К тому же крыши гостиницы не видно - край картины срезает стену над третьим этажом. Здесь выступает налицо тенденция Рембрандта к упрощению и монументальности, намечающая стиль последнего периода творчества. Однако внизу, с трудом различаемые глазом, границы тональных пятен (фигуры людей и лошадей) принимают криволинейный характер. Краски грязные и в то же время прозрачные, манера письма тяжелая - и вместе с тем воздушная, колеблющаяся и решительная, вымученная и свободная, очень неровная, неуверенная, в некоторых местах расплывчатая, в других удивительно отчетливая. Что-то заставляет вас сосредоточиться - если вообще можно быть рассеянным перед таким властным произведением искусства - и говорит вам, что автор сам был чрезвычайно внимателен и в то же время взволнован, когда он его писал.

Остановимся перед ним, посмотрим на него издали, изучим в течение долгого времени. Основной коричневый тон картины отдает лиловым и красным, мягким, светлеющим кверху туманом, окутывая превосходно написанных лошадей и человеческие фигуры. Никаких четких контуров, ни одного рутинного мазка; крайняя робость, которая происходит не от незнания, а как будто из боязни быть банальным, и оттого, что мыслитель придает такую цену непосредственному и прямому выражению жизни. Архитектура в десятке метров от нас и колодец, лошади и люди строятся и вылепливаются как будто бы сами собою. Хорошо известные формулы почти не принимают в этом участия, не видно никаких технических приемов, и все-таки переданы все - и смутные, и определенные черты действительности.

В офорте под тем же названием внимание Гете привлек старик - хозяин гостиницы. В картине Рембрандт делает психологическим центром фигуру и лицо больного, израненного бедняка. Рассмотрим этого наполовину мертвого, согнутого человека, которого подобрали на дороге и несут, держа за подмышки, обхватив колени, ногами вперед, с такими предосторожностями, который оттягивает руки этих двух несущих и жалобно стонет. Вот он перед нами, в центре первого плана, загораживающий головой колодец, разбитый, искривленный, освещенный неверным светом вечерней зари. Мы видим его правую скрюченную руку на впалой груди, его лоб, покрытый повязкой, через которую проступает кровь. Рассмотрим его маленькое, странным образом не наклоненное, показанное в профиль лицо мученика, изнемогающего от боли и задыхающегося от толчков, с полузакрытым правым глазом и потухшим взглядом, лицо умирающего, эту приподнятую бровь и рот, из которого слышится стон, едва заметную гримасу судорожно раскрытых губ, на которых замирает жалоба.

В этом бледном, исхудалом, испускающем стоны лице все выразительно, задушевно и какая-то грустная радость человека, подобранного в минуту агонии, понимающего, что часы его сочтены. Перекрещенные его голые икры и ступни - безукоризненного рисунка и такого же стиля. Их нельзя забыть, как ноги и ступни Христа в картине Тициана "Погребение". Ни одной судороги, ни одного жеста в этой манере передавать невыразимое, ни одной черты, которая не была бы патетичной и сдержанной; все продиктовано глубоким чувством и передано совершенно необычайными средствами.

Еще более дивным произведением являются "Ученики в Эммаусе" (высота шестьдесят восемь, ширина шестьдесят пять сантиметров). Простое действие с четырьмя участниками - Христос, два ученика и слуга - развертывается в небольшом, но высоком интерьере на фоне монументальной ниши, высокого углубления в стене, с гладкими столбами по бокам, смыкающимися наверху посредством арочного свода. Ниша сдвинута от оси картины влево, оставляя справа место для дверного проема, частично срезанного краем изображения. Перед нишей стоит небольшой низкий стол, покрытый белой скатертью. В силу законов зрительной перспективы поверхность стола выглядит как вытянутая по горизонтали белая трапеция; ее коротенькие боковые стороны - боковые стороны стола, - если мы их мысленно продолжим вверх, попадут в точку пересечения оси ниши с главной горизонталью картины. Эта точка схода должна, по мысли художника, привлекать внимание зрителя в первую очередь, являясь композиционным центром изображения. И действительно, из проведенного нами анализа следует, что белая полоска поверхности стола оказывается одновременно и основанием ниши, и основанием равностороннего треугольника с вершиной в точке схода. А в этом треугольнике и размещена фигура главного героя, сидящего за столом - Христа. Точка схода приходится на его ярко освещенное лицо. Так центр композиции начинает сюжетную завязку картины с главными ее действующими лицами и аксессуарами.

Обстановка чрезвычайно скромна, даже бедна. Все великолепие этого произведения, его глубокая проникновенность, его сверхъестественное могущество заключено в трех фигурах: двух учениках, сидящих по сторонам стола, и Христа, обращенного к нам лицом. Образ Христа, который Рембрандт нащупывает еще с 1628-го года, и который в "Листе в сто гульденов" уже сбрасывает последние остатки внешнего пафоса, здесь отливается в совершенно необычную форму. Никогда еще не видала мировая живопись такого поразительного Божьего лица. Головы Христа, написанные величайшими художниками Европы - Джотто, Леонардо да Винчи, Мантеньей, Тицианом, Рубенсом, Рафаэлем и Веласкесом - кажутся поверхностными по сравнению с головой, написанной Рембрандтом.

Еще более дивным произведением являются "Ученики в Эммаусе" (высота шестьдесят восемь, ширина шестьдесят пять сантиметров). Простое действие с четырьмя участниками - Христос, два ученика и слуга - развертывается в небольшом, но высоком интерьере на фоне монументальной ниши, высокого углубления в стене с гладкими столбами по бокам, смыкающимися наверху посредством арочного свода. Ниша сдвинута от оси картины влево, оставляя справа место для дверного проема, частично срезанного краем изображения. Перед нишей стоит небольшой низкий стол, покрытый белой скатертью. В силу законов зрительной перспективы поверхность стола выглядит на картине как вытянутая по горизонтали белая трапеция; ее коротенькие боковые стороны боковые стороны стола, - если мы их мысленно продолжим вверх, попадут в точку пересечения оси ниши с главной горизонталью картины. Эта точка схода должна, по мысли художника, привлекать внимание зрителя в первую очередь, являясь композиционным центром изображения. И действительно, из проведенного нами анализа следует, что белая полоска поверхности стола оказывается одновременно и основанием ниши, и основанием равностороннего треугольника с вершиной в точке схода. А в этом треугольнике и размещена фигура главного героя, сидящего за столом - Христа. Точка схода приходится на его ярко освещенное лицо. Так центр композиции начинает сюжетную завязку картины с ее главными действующими лицами и аксессуарами.

Обстановка чрезвычайно скромна, даже бедна. Все великолепие этого произведения, его глубокая проникновенность, его сверхъестественное могущество заключено в трех фигурах: двух учениках, сидящих по сторонам стола, и Христа, обращенного к нам лицом. Образ Христа, который Рембрандт нащупывает еще с 1628-го года и который в "Листе в сто гульденов" уже сбрасывает последние остатки внешнего пафоса, здесь отливается в совершенно необычную форму. Никогда еще не видала мировая живопись такого поразительного божьего лица. Головы Христа, написанные величайшими художниками Европы - Джотто, Леонардо да Винчи, Мантеньей, Тицианом, Рубенсом, Рафаэлем и Веласкесом - кажутся поверхностными по сравнению с головой, написанной Рембрандтом. Нельзя словами передать бесконечную человечность этого лица. В нем воплощена вся нежность жизни и грусть смерти. Его глаза из такой глубины смотрят на страдания человечества, а его лоб кажется таким ясным среди мрака, который окутывает весь мир!

Трудно сказать, как написано это лицо; кажется, что оно не существует в действительности, а только является. Безграничная любовь окружает его, и ученики - простые люди, полные сурового благородства, почитают его с нежным ужасом. Глядя куда-то вдаль, левее и выше зрителя, Христос медленно разламывает кусок хлеба над белой скатертью стола, и его жест кажется символом истины, который познают лишь впоследствии.

"Ученики в Эммаусе" - чудо искусства, затерянное среди уголков парижского Лувра, достойно того, чтобы занять место среди шедевров великого мастера. Достаточно взглянуть на эту небольшую картину, мало замечательную с внешней стороны, лишенную всякой декоративности, то есть эффектных украшений, с тусклыми красками, почти неловкую по отделке, чтобы раз и навсегда понять величие ее творца. Не говоря о молодом ученике, сидящем к нам спиной за столом слева, который все понял и всплеснул руками, прижимая их к губам; не говоря о сидящем справа старике, который резким порывом кладет салфетку на стол и смотрит прямо в лицо воскресшему, очевидно, вскрикивая от изумления; не говоря о молодом черноглазом слуге, который подошел справа на заднем плане с блюдом в руках и замер, немного согнувшись, между Христом и его учеником справа, увидев одно - человека, который собирается есть, но не ест, а благоговейно осеняет себя крестным знамением, - если бы от этого удивительного произведения остался бы один Христос, то и этого было бы достаточно.

Рембрандт создает совершенно новый для европейского искусства тип Христа, свободный от элементов традиционной идеализации (если не считать сияющего нимба над головой), тип сжигаемого внутренним огнем аскета и мечтателя, олицетворение доброты и настойчивости. Разве был хоть один художник до Рембрандта - в Риме, Флоренции, Сиене, Милане, Базеле, Брюгге, Антверпене - который не написал бы Христа? От Леонардо да Винчи, Рафаэля и Тициана на юге Европы до братьев Ван Эйк, Гольбейна, Рубенса и Ван Дейка на европейском севере как только ни изображали его, то в божественном, то в человеческом, то в преображенном виде. Как только ни освещали мифическую историю его жизни, его страданий, его легендарной смерти и ни повествовали о событиях его земного "бытия" и величии его "небесной" славы.

Но изобразил ли его кто-нибудь таким, каким он изображен здесь: бледным, исхудалым, преломляющим хлеб, как во время тайной вечери, в коричневой одежде странника, со скорбными почерневшими губами, на которых остались следы пытки, с большими, темными, затуманенными и задумчивыми глазами, кроткими, широко раскрытыми и возведенными к небу, с холодным, как бы фосфорическим сиянием окружающего его голову лучистого ореола? Передал ли кто-нибудь неуловимый образ живого человека, который дышит, но, несомненно, прошел врата смерти?

Поза этого божественного пришельца с того света, этот жест, который нельзя описать и, уж наверно, нельзя скопировать, пламенность этого лика, лишенного резких очертаний, выражение, переданное одним движением губ и взглядом - все это запечатлено высоким вдохновением, представляет неразгаданную тайну творчества, все это положительно бесценно. Ни у кого нет ничего подобного; никто до Рембрандта ван Рейна и никто после него не говорил таким языком.

И, наконец, третья картина, еще более удивительная, чем две предыдущие, украшает собой Брауншвейгский музей (ее длина семьдесят девять, высота шестьдесят пять сантиметров). Она носит название "Явление Христа Магдалине" и исполнена в 1651-ом году.

По христианским легендам, Мария Магдалина, грешница, прощенная Христом, в числе постоянных его спутников присутствовала при его казни и погребении. После этих трагических событий она скрылась в необитаемом месте, далеко за городом.

На картине Рембрандта в сумерках, между утесов, является к Магдалине босой, весь в белом, с обнаженной головой Христос. Он приходит откуда-то из потустороннего мира; Магдалина первая из тех, кому суждено увидеть его воскресшим. Любовь привела его сюда. Упавшая на колени, вся в черном, Магдалина простирает к нему руки и хочет поцеловать край его одежды, но никак не может коснуться ее. Мы чувствуем, что высокая фигура Христа слегка дрожит и, излучая таинственный свет, бесшумно тает в вечернем воздухе. Обволакивая Магдалину взглядом, он слегка отстраняет от нее свою опущенную левую руку, и сам непонятным образом изгибается и изламывается туда же, не давая до себя дотронуться; магическим жестом правой руки он призывает женщину остановиться. И мы точно знаем, что если она не последует его желанию, то руки ее пройдут сквозь его прозрачные ткани и тело, как через воздух; и в тот же миг он исчезнет.

Вся сцена протекает на холме, на опушке виднеющегося вдали темного леса, в молчании. Слева перед нами воскресший учитель, весь залитый струящимся светом; справа - его последовательница, скрытая мягкой тенью. Они олицетворяют собой: один - жизнь, хотя он уже мертв, другая - смерть, хотя она еще жива. И так сильно действие этого контраста, что не верится, что эта картина - дело рук человеческих. В этом неподражаемом произведении под красноречивым покровом линий и красок художник скрыл свое потрясающее мастерство.

Начало пятидесятых годов отмечено в фигурных композициях Рембрандта (в графике, может быть, даже лучше, чем в живописи) тягой к скрытой душевной жизни человека, к его внутренним видениям, находящим свой отголосок в окружающей среде, в таинственных явлениях природы. Вместе с тем, свет под кистью и резцом приобретает особенно трепетный, зыбкий, скользящий характер, словно растворяющий и развеществляющий предметные формы. Открывает эту группу произведений Рембрандта "Видение Даниила", Берлин, которое обычно датируют 1650-ым годом (длина картины сто шестнадцать, высота девяносто шесть сантиметров). Ее сюжет навеян одним из библейских сказаний, воспроизведенным в "Книге пророка Даниила", о борьбе чудовищ, символизирующих злые силы, угрожающие еврейскому народу. Рембрандт стремится передать в картине не внешнюю канву страшного сказания, а тот эмоциональный тон, полный жуткой таинственности, который звучит в этом пророческом видении.

Пустынный, скалистый пейзаж с глубокой расщелиной, пробитый речным потоком, уходящим из нижнего правого угла картины к ее центру, в туманную даль. Этот пейзаж, с его пологим правым и равнинным левым краями расщелины, освещен загадочным, пепельным, словно лунным светом. Слева на заднем плане высокая гора поднимается в заоблачную высь, упираясь в верхний край изображения. На правой стороне расщелины, на втором плане, неясно выступает из мглы так называемое "видение" - стоящий в угрожающей позе странный баран с пестрой шерстью и ветвистыми рогами. На левой, вблизи от нас - павший на колени юный, кудрявый Даниил, в одежде оливкового цвета. Позади к нему склонился очень молодой белокурый ангел, в белой, сияющей, широкой, ниспадающей до земли одежде. Его распахнутые крылья свидетельствуют, что он только сейчас слетел с небес. Левой рукой ангел указывает на видение, правую же нежным, ободряющим жестом положил на плечо Даниилу.

Но тот не смотрит на чудесное видение; полный смятения и благоговейного страха, он сейчас застынет в коленопреклоненной позе, с покорно опущенной головой, с вскинутой для молитвы кистью правой руки. Он трепетно прислушивается к каким-то голосам, звучащим в таинственной мгле. Это звучание смутных голосов природы, подслушанное человеком и воплощенное в мягком, призрачном свете, скользящем в полумраке, и составляет главное очарование берлинской картины.

Превращение вещественного мира в духовные и эмоциональные ценности одна из основных задач зрелого Рембрандта. Своего рода программным в этом смысле произведением является небольшая по размерам, но монументальная по внутреннему размаху образа картина 1651-го года, находящаяся в Нью-Йорке, "Царь Давид" (высота тридцать, ширина двадцать шесть сантиметров). Впервые после нюрнбергской картины "Апостол Павел" и амстердамской "Пророчицы Анны" мы встречаемся с оригинальным жанром в живописи Рембрандта - с картиной повествовательного характера, содержание которой раскрывается, подобно портрету, на изображении человека. Но теперь вымышленный портрет еще более приближается к реальному - Рембрандт воссоздает погрудное изображение, столь привычное для воссоздания внешнего облика действительного лица, мимика, выражение глаз, привычные позы и манеры которого, равно как и его одежда, обстановка и привычки хорошо известны. Образ царя более чем двухтысячелетней давности построен на контрасте между сверкающим великолепием его одеяния и головного убора и темным, угнетенным состоянием его души.

Давид вспоминает всю свою жизнь - карьеру, подвиги и предательства, облагодетельствованных и погубленных им людей; прижимая к себе арфу, он согнулся под тяжестью своих дум. Его опущенные глаза не видят, их взгляд направлен внутрь, как будто Давид прислушивается к своему внутреннему голосу, к звучащей в его душе скорбной мелодии, пробуждающей воспоминания об утраченной молодости и мертвых. Так страдающий царь превращается в поэта, псалмопевца, и отблески этого поэтического озарения, равно как и пробуждение долго молчащей совести, загораются золотым огнем в короне Давида.

Коренным образом изменилась живописная фактура Рембрандта. Картина написана густыми, жирными мазками, поверхность которых совершенно различна в зависимости от структуры того предмета, который они воплощают. Рассматриваемые вблизи, они складываются в целостный оптический образ, искрящийся и переливающийся благодаря неровным слоям краски, подобно драгоценным каменьям. Именно эти переливы красок, придавая образам позднего Рембрандта динамичность и одухотворенность, создают впечатление, будто они способны меняться на глазах у зрителя.

Таким образом, в произведениях конца сороковых годов, насыщенных самой красочной и самой контрастной светотенью, полных энергии и успокоенности, художник ставит перед собой ряд ответственных живописных и сюжетно-психологических задач, которые разрешает в изумительной гармонии тематической и образной формы. "Подобно гладкой зеркальной поверхности тихого озера, - говорит один из новейших критиков Рембрандта, - покоится эта фаза рембрандтовского развития между бурно несущимся потоком его раннего периода и величественным прибоем последних, затихающих волн".

К 1650-ым годам относятся лучшие создания Рембрандта в искусстве офорта. В западноевропейской живописи рядом с Рембрандтом могут быть поставлены Рафаэль, Веласкес, Тициан и Рубенс. В графике Рембрандт ван Рейн занимает первое место в мире. Только полтора столетия спустя испанец Франсиско Гойя намечает новые пути в развитии гравюры.

По глубине содержания, по интенсивности чувства, по богатству художественных средств, по впечатляющей силе лучшие из офортов Рембрандта не только не уступают его живописным произведениям, но зачастую превосходят их. Тематическое разнообразие офортов Рембрандта огромно - от тончайших по своему лиризму интимных образов до монументальных многофигурных композиций.

В пейзажных офортах Рембрандта 1650-ых годов пространство за изобразительной поверхностью бесконечно расширяется, изображение предметов и человеческих фигур становится предельно емким. Пейзажные офорты Рембрандта поражают своей близостью с искусством нового времени, по суммарности восприятия они во многом предвосхищают произведения пейзажистов девятнадцатого века, в первую очередь, Шарля Добиньи, годы жизни 1817-1878-ой, и импрессионистов, заявивших о себе в 1874-ом году. Однако у французских мастеров основным средством эмоциональной выразительности пространства был воздух, в котором растворялись и таяли предметы, на задних планах совершенно исчезая в густой туманной дымке.

Рембрандт с тонкой наблюдательностью передавал естественное рассеянное солнечное освещение в природной воздушной среде - пленэр. Его пейзажи не менее пространственны, чем у импрессионистов, но они более материальны и предметны. У Рембрандта даже на самых дальних планах, у горизонта, почти всегда различимо конкретное предметное содержание. Часто там появляется легко намеченный силуэт города с вертикалями соборов и башен. Эту традицию Рембрандта впоследствии продолжил другой гениальный голландец - Винсент ван Гог, годы жизни 1853-1890-ый. Хотя Ван Гог и очень тесно соприкоснулся с французским искусством, задние планы его пейзажных рисунков и картин не менее предметно-содержательны, чем у Рембрандта.

Создавая свои уникальные по художественному совершенству офортные пейзажи, Рембрандт предпочитает здесь узкий горизонтальный формат. Выбирает отдаленную и высокую точку зрения, часто сводит композицию к схеме расположения пространственных планов - сужающихся по мере продвижения к линии перспективного горизонта горизонтальных полосок, служащих основанием для все более крохотных изображений полей, лесов, каналов и деревень. И от всего этого пейзаж словно распространяется вширь и вглубь, вбирая в себя просторы земли, небесные дали - весь безграничный мир природы.

Собственный мотив рембрандтовских достижений в области пейзажа - это бесконечное пространство, чистая глубина, без боковых предметов на первых планах. Если бы у нас ничего не осталось от Рембрандта, кроме двадцати его пейзажных офортов, то и тогда он был бы поставлен в первый ряд лучших рисовальщиков и граверов мира. Рембрандт нашел абсолютно правильное и убедительное выражение для природы, труднее всего поддающейся реалистическому рисунку. Рембрандт и здесь был вечным самоучкой, не полагающимся на какую-нибудь традицию, даже на свою собственную. И лишь мало-помалу, шаг за шагом, в постоянном развитии, побеждал он природу.

Это вполне интимное и вполне пространственное искусство достигает вершин рембрандтовского реализма в "Пейзаже с башней" (длина тридцать два, высота двенадцать сантиметров), 1652-ой год. Этот офорт дает еще больше пространства и воздуха. И Рембрандтом сделано все, чтобы провести нас через это пространство. Перед утопающей в зелени деревьев группой домов много плоской почвы, горизонт - граница с небом - снова, приблизительно, на середине. Взгляд уходит в глубину и, хотя почва до самого переднего (нижнего) края офорта находится в поле зрения глаз, первый план остается еще незаметным. Взгляд скользит поверх него. С неслыханной смелостью мастер оставляет широкую пятисантиметровую полосу, прилегающую к нижнему краю, без всякой штриховки и перебрасывает наше внимание непосредственно в глубину, за сотню метров и дальше.

Художник прибегает к диагональной композиции. По-видимому, из нижнего правого угла офорта в его глубину, влево и вверх, выходит песчаная сельская дорога; продолжаясь, она становится видимой, сужаясь для глаз. Слева ее окаймляют несколько покосившихся вбитых в землю столбиков-околышей. Она подходит к изображенной в центре листа деревне; справа за ней мы видим ярко освещенный солнцем спокойный, безветренный пейзаж. Там-то и видна давшая этому офорту название старинная каменная башня, как бы отделяющая от изображения справа его треть. Но она недолго привлекает наш взгляд, потому что художником она обезглавлена, и остался один лишь прямоугольный остов, к которому слева примыкают утопающие в листве другие далекие строения.

Наклон столбиков слева от дороги кажется меняющимся, если путник заспешит по дороге. И есть чего спешить, ибо над лесом, слева в глубине, уже навис обильный дождь. Слева наверху, за добрый километр-два от нас, виден глухой серый тон набухшего грозой неба. Ветер, сырой и холодный, метет по низеньким пушистым деревьям, которые, выстроившись справа вдоль дороги, хмуро шумят, словно подготавливаясь к большому ненастью. Оставив деревню справа, дорога, перевалив через пологий холм, опускается в черную глубину леса; над ним небо темнеет все быстрее, слышится шум начинающегося проливного дождя. Скоро гроза пойдет и здесь. Кто ощущал пробирающую по коже дрожь перед сырым и холодным ветром и плотно запахивал плащ, будет долго переживать чарующую силу этого рембрандтовского ландшафта.

Самым выразительным из рембрандтовских пейзажных офортов является, несомненно, "Ландшафт поместья взвешивателя золота", 1651-ый год (длина тридцать три, высота двенадцать сантиметров). Художник оставил нам лишь один экземпляр оттиска с его доски, как высший результат своих экспериментов на бумаге с изображением на ней бесконечного пространства. Название офорт получил случайно, по совершенно второстепенным соображениям. Линии перспективного и видимого горизонта, проходящие посередине листа, практически совпадают. Глаз едва находит на чем остановиться в этой широкой пустыне - пустота, безграничное пространство тяготеют над этой плоскостью. Причина того, что эта плоскость сначала производит впечатление такой голой и пустынной, заключается вовсе не в ее кажущейся бедности; она заключается в той новой точке зрения, которую Рембрандт избрал для ландшафта. Мы смотрим в пространство с высокой башни или горы, так что все внизу кажется крохотным и как бы сжавшимся. Перспективный горизонт при высокой точке зрения отодвигается в глубину гораздо дальше, чем на четыре километра, но в зрительном кадре остается на том же месте; поэтому появляются новые, очень узкие, горизонтальные планы. Уступая им место, все остальные, особенно ближние, сжимаются, становясь более компактными.

Итак, перед нами - Голландия. Бог создал море, а голландцы - берега. Эту пословицу можно встретить, пожалуй, в любой книге, посвященной Голландии, ибо действительно значительная часть ее территории буквально создана руками трудолюбивых людей, ведущих героическую борьбу с морем. И Рембрандт показывает нам веками создаваемые дамбы, плотины, каналы, шлюзы. Фронт гидротехнических работ, в те времена еще примитивный, после победы революции охватил почти всю территорию страны, и общая длина плотин и дамб уже во времена Рембрандта исчислялась сотнями километров. Построенные из песка и гравия, высотой с двух- и трехэтажный дом, они защищали страну от моря. Слово дамба, по-голландски "дамм", вошло в название многих городов Амстердам, Роттердам, а центральная площадь Амстердама до сих пор так и называется - Дамм.

Загрузка...