У подножия Мтацминды

Часть Первая

Глава I

На перроне Тифлисского вокзала

Есть люди, которые, даже шествуя по тротуару, всегда оказываются в центре, с кем бы они ни шли. Их спутники пристраиваются сбоку, стараясь удержаться хоть на краю тротуара, даже в мыслях не допуская, чтобы перемениться местом. Делается это совершенно без всякого заранее обдуманного намерения, механически, и даже не делается, а само собой получается.

Таков был Везников. Тот, кто наблюдал за ним со стороны, не мог не обратить внимания на его крепкую самодовольную фигуру, стоявшую на перроне тифлисского вокзала в один из осенних дней 1919 года. Никто бы не догадался, что он был первый раз в Тифлисе и что о Кавказе он знал приблизительно столько же, сколько и о Тибете. Можно было подумать, что Тифлис — это его родной город, в который он вернулся после долгих скитаний по чужеземным странам. Везников никогда не бывал хмурым, он всегда улыбался. Вот и теперь, следя за носильщиком, вытаскивавшим из вагона его когда–то великолепные, но уже изрядно заношенные чемоданы, он улыбался всему: и новому, незнакомому перрону, и новым, незнакомым ему лицам, и начальнику станции, даже не самому начальнику, а его солидной фуражке.

— А какие гостиницы считаются здесь самыми хорошими, но в то же время и не дорогими? — спрашивал старичок в форме лесного ведомства, наклонившись к самому уху носильщика, с таким таинственным и робким видом, как будто хотел узнать, где помещается притон фальшивомонетчиков.

Дама в шляпе, чем–то до смешного напоминавшей индюшку, запуганная рассказами о жуликах, боялась даже произнести слово «гостиница». Подойдя к какой–то особе, показавшейся ей дамой ее круга, она осыпала ее картечью русско–французских слов.

Высокая, красивая, нарядно одетая дама в первую минуту приняла ее за попрошайку и, не желая терять на нее времени, ускорила шаг.

— Так вы мне скажете, где я могла бы остановиться… без риска? — продолжала наседать на нее приезжая.

— Я не знаю, — натянуто улыбнулась высокая дама.

— Я так боюсь, ведь я одна, совершенно одна… Мой муж, генерал Павленко, приедет позже…

Везников, продолжая все так же улыбаться, хлопнул носильщика по плечу и, нарочито растягивая слова, сказал:

— А скажи–ка, дружок, у вас в городе есть гостиница?

Тот улыбнулся и от этого вдруг перестал быть похож на носильщика, бляха с номерком куда–то исчезла, и уже не носильщик, а лукаво–добродушный мужичок засмеялся и заговорил:

— Чай, не деревня. Тифлис — город большой, без гостиниц никак невозможно.

— Очень хорошо, — сказал, закуривая папиросу, Везников, — значит, есть гостиницы. Превосходно. Ну–с, какая же самая что ни на есть шикарная, а?

— «Ориант», известно…

— «Ориант» — хорошо, мне нравится название. Попробуем остановиться в вашем «Орианте».

Разговаривая с носильщиком, он прошел сквозь суетящуюся вокзальную толпу и очутился у выхода.

Весело, как–то по–особенному, звенел тифлисский трамвай. Экипажи, которые здесь назывались фаэтонами, были все, как один, новенькими, чистенькими, похожими на собственные выезды. Везникову это понравилось. Он зажмурил глаза от солнца и, улыбаясь, сел в экипаж. Носильщику он дал щедро, сказав ему на прощанье:

— А я, брат, думал, что здесь у вас, в Грузии, и русских нет совсем.

— Куда же им деваться, — ответил тот, сняв шапку, — какие были, те остались…

— Ну, вот и новый прискакал, — сказал Везников и почему–то засмеялся.

* * *

Если–бы сегодня в Тифлис приехал не жизнерадостный Везников, а самый мрачный и угрюмый путешественник, то и он бы в восторге улыбнулся. Нельзя было не улыбаться окнам, балконам, домам, лицам, озаренным тифлисским солнцем. Все города имеют свои запахи, но Тифлис имел бы его даже в том случае, если бы ни один город в мире не имел. Этот запах нельзя передать, о нем нельзя рассказать. Где бы вы ни находились, бросайте свои дела, берите билет, садитесь в поезд, на пароход и мчитесь на Кавказ. Вы не минуете Тифлиса. Ваши собственные глаза расскажут вам больше, чем перо беллетриста. Мы не будем говорить только об осени, смешаем вместе все времена года, цвета, краски, предметы: белая, сладкая, сочная акация с запахом, который может поднять мертвого из гроба, чтобы он мог еще раз пройтись по тифлисским улицам; горячие чуреки, не изведав которых, нельзя иметь даже приблизительного представления, что такое вкус хлеба; шашлыки, овульгаренные и опошленные всеми ресторанами мира, здесь, в Тифлисе, таковы, что о них преступно не упомянуть. А что может быть лучше тифлисских базаров? Красные помидоры, как бы говорящие: вот так должна гореть настоящая, здоровая кровь; ковры, похожие на сновидения…

Маленькие азиатские улочки, окружающие Майдан. Почти все дома опоясаны балконами. У балконов свой собственный запах. Балконы эти — как бы душа домов. Листья деревьев о чем–то нашептывают деревянным столбикам перил, похожим на детские игрушки.

* * *

Раннее утро. Тифлис просыпается как–то особенно вкусно. Нигде так не ощущаешь жизнь, как здесь. Город — весь в ярких солнечных красках. А потому горечь здесь горше, радость — сильнее, а любовь — прекрасней и пламенней. Здесь даже ковры выколачивают с какой–то особенной веселостью. Торговцы овощами и фруктами похожи скорее на случайно оказавшихся без работы клоунов. Они не могут говорить спокойно, они должны хохотать, смеяться, острить, не щадя даже своего собственного товара. Вот — гора баклажанов. Веселый толстяк, подбоченясь, поет, наслаждаясь своим голосом, солнцем, воздухом, жизнью:

— А вот баклажан, баклажан, хороший, сочный баклажан, веселый, теплый баклажан, золотой баклажан, толстый, очень сочный баклажан…

Везников бродил по базару, заговаривая с продавцами, смеялся вместе с ними и считал себя счастливым человеком. Он мог бы проводить здесь целые дни.

…Я видел много городов. Последние годы я встречал осень в различных частях света. По берлинским улицам, гонимые ветром, шуршали листья, красные и сухие, словно консервированный огонь; они совершали свои агасферовы прогулки в одиночку и стаями, напоминая тени перелетных птиц на фарфоровом потолке неба. Они искали, но не находили успокоения. Земля, на которую они хотели бы лечь толстым ковровым слоем, была закована асфальтом, а они жаловались ему на свою судьбу, подражая людям, готовым плакать на груди тех, кто их меньше всего понимает. Осенний Тиргартен казался мне затихшим и доброжелательным даже к французам.

Я видел осеннюю синеву Амурского залива и золото владивостокских сентябрей. Я видел пылающий клен в Оннуме, где японская осень открыла мне свои задумчивые объятья. Декоративные фонарики так трогательно вписывались во все окружающее. Деревянные шлепанцы напоминали трещотки… Фруктовые лавки с бананами и виноградом, вкус которых у меня до сих пор еще во рту. Острый запах водорослей, рыб, моря и ныне не перестает щекотать мне ноздри. Луна, широкая и большая, как круглое блюдо, на которое вот–вот положат японские яства…

Галерея сентябрей стоит в моем воображении, как новый невиданный музей. И в ней — тифлисская осень на первом месте, со своим непередаваемым и неописуемым запахом.

Глава II

Неожиданная встреча

Везников любил бродить по тифлисским улицам. И однажды встретил высокого, худощавого молодого человека, который показался ему знакомым. Ну конечно, они встречались в Москве. Он кинулся к нему:

— Боже мой! Как вы сюда попали?

— А вы как?

— Я? Очень просто: ушел и от красных и от белых. Я предпочитаю желтенькую середину, но почему здесь вы, это меня изумляет. Ведь вы же чуть ли не большевик.

— Нет, не большевик, но…

— Ясно. Ясно. Что там оправдываться, ведь мне безразличны, убеждения людей, лишь бы люди мне не мешали.

— Я и не оправдываюсь. А если вас интересует, как я сюда попал…

— Очень, очень интересует.

— То я вам охотно расскажу…

— Вот что, — перебил своего собеседника Везников, — идемте в подвальчик. За бутылкой кахетинского ваш рассказ покажется мне и правдоподобнее и интереснее.

— Послушайте, Везников…

— Вы уже впадаете в амбицию! Смотрите на вещи проще и… цените шутки.

Смагин засмеялся.

— Ну ладно, ведите меня, куда хотите.

Подвал духана «Встреча друзей» напомнил Смагину внутренность громадной бочки из–под вина. Здесь было прохладно. Духанщик с громадным животом, точно вылезший из альбома карикатур, встретил их так радостно, будто знал с детства, и в то же время незаметно ощупывал обоих быстрыми, хитрыми глазами. Вероятно, он мог бы безошибочно сказать уже сейчас, сколько они оставят денег в его духане. На Смагина почти не взглянул, от него не только не пахло деньгами, но даже как бы несло бедностью. Зато любовно оглядел крепкую, коренастую фигуру Везникова, его некрасивое, решительное, наглое лицо. Духанщик подошел прямо к нему и спросил:

— Чего хочешь? Шашлык хочешь? Вино хочешь?

Везников откинулся, насколько это позволяла маленькая табуретка, на которой он сидел, и, барабаня пальцами по столику, удивленно вскинул брови.

— Милейший мой, почему это вы решили, что мы потребуем шашлык? Почему именно шашлык, а, например, не поросенка?

Духанщик улыбнулся во весь рот.

— Сразу видно, хороший господин, большой господин. Патаму большой господин всегда кушыт шашлык и запивает вином… А тэбэ тоже шашлык? — обратился он после небольшой паузы к Смагину.

Смагин растерялся:

— Я право, не знаю…

— Позволь, позволь, — захохотал Везников, — но ведь я тебе не сказал, что хочу шашлык.

— Ты не сказал, я — сказал, Я тэбэ угощай шашлык, я тэбэ угощай вино…

— Ах так, ну хорошо… Тогда валяй шашлык. Везников удобнее уселся на табуретке, вытянул ноги и закурил.

— Хорошо здесь, — сказал он после двух–трех затяжек. — Никогда не думал, что Тифлис такой прекрасный город. И главное, здесь нет ваших хваленых большевиков.

— Что они вам сделали плохого?

— Если бы они мне сделали зло, я бы их ненавидел, а я их не ненавижу, а не люблю… Они мне мешали жить так, как я хочу, а живу я, как и все прочие, всего один раз. Ну, вот и все. Комментарии, как говорится, излишни, не правда ли?

— А белые?

— Белые немного лучше, но и они для меня не подходят, хотя бы потому, что пытались взять меня на военную службу.

— Ну, и пошли бы воевать против красных, — сказал Смагин.

— Спасибо. Пусть воюют те, кому это нравится. Я и в германскую войну не воевал; ведь, говоря откровенно, кто не захочет воевать, того нельзя заставить… Я очень люблю мясо, но пушечным мясом быть не хочу. У большевиков на каждом шагу стеснения. У белых — неурядицы и воинская повинность, а здесь я блаженствую…

— Что же вы думаете, что это будет вечно? Меньшевики все равно долго не продержатся.

— С точки зрения вечности все временно, ну, а пока что мы поживем здесь.

Духанщик принес горячий шашлык. Везников плотоядно улыбнулся.

— Вот это я понимаю, или, как говорят кавказцы: пах, пах, пах. А вот и вино. Ну, теперь вы можете рассказывать мне вашу одиссею…

Смагину было как–то не по себе. Желание рассказывать пропало. В нем боролись два противоположных чувства: интерес и отвращение к Везникову. Хотелось встать, уйти, вымыть руки, снять с себя скорее что–то липкое и грязное, оставшееся после разговоров с Везниковым, а с другой стороны, его не только интересовала, но даже притягивала эта циничная, откровенно себялюбивая натура. Он познакомился с ним еще в Москве в конце 1917 года, вскоре после Октябрьской революции. Везников устраивал вечера, лекции, зарабатывая на этом довольно много. Один раз он устроил лекцию Смагина. Аппетит у Везникова был большой, и заработок импресарио его не удовлетворял, а другие дела не клеились. Через некоторое время он устроил грандиозный вечер и, ни с кем не расплатившись, куда–то исчез. С тех пор Смагин его не видел и вот, спустя почти два года, встретил здесь.

— Ну вот, — сказал Везников, — что же вы приуныли? Рассказывайте!

Смагин чувствовал, что от него будет трудно отвязаться. Он решил рассказать вкратце свою историю и уйти.

— Кстати, где вы устроились? — спросил Везников.

— Я нанял комнату.

— На окраине?

— Нет, в центре, около Белинской.

— А я остановился пока в «Орианте», но уже начинаю подумывать о квартире, конечно, со всеми удобствами. Да, я забыл вас спросить: вы давно здесь?

— Я приехал в августе.

— А я всего несколько дней, которые целиком ушли на блуждание по базарам, улицам, закоулкам. Восхитительный город, и, самое главное, его как будто даже не затронула революция, здесь все, как в доброе старое время. А какие рестораны, кафе, клубы! А названия их? Одно причудливее другого: «Химериони», «Дарбази», «Мефисто»… Словом, жизнь кипит вовсю, не то что в несчастной России.

— О какой России вы говорите?

— О той, которая разорвана на части: деникинской, совдеповской, сибирской… Но не будем о ней думать, раз не в наших силах ей помочь. Вы мне скажите лучше что здесь было до моего приезда? Вы — первый русский, с которым я здесь говорю… Нет, вру, второй, первый был носильщик.

— Здесь много русских…

— Знаю, знаю, мой носильщик даже более красочно об этом сказал: «Да куда уж им было деться». Я встретил в первый же день моего приезда в вестибюле «Орианта» одного грузинского художника, долго жившего в Москве, и мы с ним сразу подружились. Он меня перезнакомил со своими друзьями, здешними художниками. Вот пока и все мои знакомства. Но мы все время кутили и никаких серьезных разговоров не вели.

— А вам хочется серьезных разговоров? — улыбнулся Смагин.

— Как всякому интеллигентному человеку. Вы не смотрите на то, что я занимаюсь коммерцией. Одно другому не мешает.

— Вы хотите знать, что было здесь до вашего приезда?

— Да, это меня интересует.

— Октябрьская буря проникла и на Кавказ. Ее освежающее дыхание одних обрадовало, других испугало. Меньшевиков это испугало пуще всех, и уже двадцать шестого мая тысяча девятьсот восемнадцатого года они спрятались под крылышком кайзера, не постеснявшись назвать родившуюся в этот день Грузинскую республику самостоятельной. Кайзер охотно согласился и с небывалой быстротой уже двадцать восьмого мая соизволил принять под свое покровительство новообразовавшееся государство. Однако дни кайзера были сочтены, и на смену ему пришли англичане. Меньшевистское правительство быстро сменило немецкую ориентацию на английскую.

— А вы хотели, чтобы они отдали себя во власть большевиков?

— Я вам только рассказал в двух словах, что здесь было до вашего приезда, упустив все проделки меньшевиков — расстрелы своих же грузинских рабочих, крестьян, беспощадное преследование своей молодежи, лишь бы удержаться у власти…

— Это как раз меня меньше всего интересует. Во время гражданской войны кто палку взял, тот и капрал. В России палку взяли большевики, здесь меньшевики, я не буду драться ни за тех, ни за других. Но меньшевики меня больше устраивают, так как они не суют нос в мои дела и не мешают мне заниматься всем, чем мне хочется.

— Тогда вам надо благословлять англичан, так как меньшевики держатся только благодаря им.

— А почему я должен ненавидеть англичан, раз они также не вмешиваются в мои дела? Но мы отклонились в сторону — я пригласил вас в этот замечательный подвальчик не для того, чтобы вести политические дискуссии, а чтобы выслушать вашу одиссею.

— Мы с вами виделись в последний раз в Москве… — начал Смагин и сейчас же остановился, — ему было неудобно напоминать Везникову историю с похищенной кассой. Но Везников, поняв, очевидно, в чем дело, вовсе не намеревался воспользоваться его деликатностью.

— В последний раз мы виделись на вечере. Здорово я тогда облапошил всех, а? Иначе я бы не выбрался из Совдепии. Пускаться в путешествие без денег — это все равно, что садиться за обеденный стол без зубов.

— Вы уехали с выручкой, а мы остались. Ругали вас все, конечно, здорово, в том числе и я. Но, впрочем, скоро вас забыли.

— И хорошо сделали.

Гул мотора заглушил слова Смагина. Около духана остановился автомобиль. В подвал ввалилась ватага хохочущих молодых людей. К удивлению Смагина, самый старший из них, известный грузинский художник, подошел к Везникову и шумно его приветствовал.

— Где вы успели с ним познакомиться? — спросил шепотом Смагин.

Везников загадочно улыбнулся.

— Знаете что, — шепнул он ему вместо ответа, — ваше повествование придется отложить до другого раза. Мне надо будет с ними поговорить. Я вам потом все объясню.

— Пожалуйста, — ответил Смагин.

Везников начал любезничать с художником, словно тот был его старинным другом, а вскоре и совсем перебрался за столик к шумной компании, оставив Смагина одного доедать шашлык и допивать вино. До Смагина долетали обрывки фраз: «известный театральный деятель», «бежал от большевиков…», «будем чествовать, чествовать».

Звенела посуда, шумно вылетали из горлышек бутылок пробки. К Смагину подошел грузный духанщик и с ласковой презрительностью сообщил, что за все заплачено. Не прощаясь с Везниковым, Смагин вышел.

Глава III

Кафе на Эриванской и лавочка на Майдане

Смагин шел мимо Сионского собора, простого и величественного, купол которого сверкал в лучах щедрого тифлисского солнца, и невольно вспомнил развалины Ани — древней столицы армянского царства, где был еще в отроческие годы. Он до сих пор помнил громадные стены того храма, необыкновенно пышный закат и ярко–зеленую траву, пробивающуюся из потрескавшихся каменных плит. Ему тогда еще не снилась его будущая жизнь, полная скитаний и горечи. Теперь эти армянские стены, еще не разрушенные до конца беспощадным временем, издали казались ему полустанком, на котором на одну минуту остановился поезд его жизни. Черная густая борода армянского священника и его ряса, шевелящаяся от насмешливого вечернего ветерка, тоже всплыли вдруг в его памяти. У домика для приезжающих кипел самовар. И сейчас, пятнадцать лет спустя, Смагин чувствовал запах углей и, даже не закрывая глаз, видел себя, отрока, среди глины и черепков разбитого величия.

Навстречу Смагину, прихрамывая, бочком, точно побитая собака, откуда–то из–за угла вывернулась нищенка. Ладони ее были похожи на покривившиеся и почерневшие лодочки. Опустив в одну из этих лодочек оставшуюся у него мелочь, он быстро прошел мимо нищенки, боясь оглянуться, точно та могла принести ему несчастье. Не успел пройти и трех шагов, как к нему подошла женщина в каких–то необычайно пестрых лохмотьях, от которых рябило в глазах. Жеманно улыбаясь, она произнесла по–французски:

— Почему вы ей дали денег? Она здоровая и могла бы работать, но она не работает, потому что ей лень.

Она потребовала дать ей какую–то небольшую, но все же и не слишком маленькую сумму. Растерянный Смагин остановился и, почему–то покраснев, пробормотал:

— У меня с собой больше нет…

Женщина засмеялась мелким колючим смешком.

— Значит вы такой же несчастненький, как и я? Если бы вы мне встретились год назад, я могла бы вас накормить…

Смагин ускорил шаг. На душе у него была невыносимая тяжесть.

Везников со своими наглыми глазами, Армянский собор, развалины Ани, почерневшие лодочки рук, пестрые, похожие на растоптанные цветы, лохмотья — все смешалось в его голове. Узенькими кривыми улочками вышел он на Эриванскую площадь, зашел в маленькое кафе и потребовал чашку черного кофе. Сделав несколько глотков, вспомнил, что при нем не было денег, растерянно Оглянулся кругом.

Показалось, что все кафе затаило дыхание, что на него устремлены глаза всех присутствующих. Рядом сидел молодой человек с круглым лицом, на нем все было новое. И фетровая шляпа, и галстук, казалось, всем видом своим заявляли, что их обладатель носит лишь одни хорошие и дорогие вещи. Смагин, понимая, что вернуть кофе теперь уже невозможно, пил его мелкими торопливыми глотками, будто в чашку попало битое стекло.

Не зная, как выйти из неловкого положения, он сидел у окна, смотря как по Эриванской площади, весело звеня, пробегают трамваи, и вдруг увидел автомобиль с той самой компанией, с которой встретился в духане Везников. Тот сидел, развалясь, с улыбкой, слегка склонив голову к соседу.

«Вот он бы не растерялся в моем положении», — подумал Смагин и поднялся с места Подойдя к хозяину, проговорил, вспыхнув до корней волос:

— Я… забыл деньги дома. Я живу здесь… недалеко. Я вам занесу…

Грек посмотрел на него и холодно бросил:

— Идите.

* * *

Был вечер, только что прошел дождь. Прохлада напоминала непрочную любовь, которая вот–вот должна кончиться. На берегу Куры, катящей свои бурные волны, красовалась маленькая, наскоро сколоченная лавчонка. После дождя свежеобструганные доски пахли остро, вызывающе остро. Желтая вода Куры подходила к самым доскам лавки, и, когда вода спадала, было странно видеть, что они не делались желтыми.

Большой жестяной фонарь, в который была вставлена маленькая керосиновая лампа, гордо висел над лавкой, как флаг. Керосиновый свет, мягкий и добродушный, с домашней уютностью освещал бока консервных коробок, картонные кубики папирос, громадные арбузы, дыни, груши. Серые бумажные мешки лежали на прилавке, как бы ожидая, когда их наполнят фруктами. Бумага, шершавая, слегка отсыревшая, тоже имела свой собственный запах.

Смагин иногда навещал хозяина этой странной лавочки.

Сегодня темнота показалась ему особенно густой, — может быть, потому, что он долго смотрел на огонь, вокруг которого, ударяясь о стекла, бились ночные бабочки и мошки. Свет лампы имел кирпичный оттенок. Темное небо, казалось, томилось по дневной синеве.

Возле лавочки стояли несколько человек, которых Смагин не знал. Хозяин лавки, маленький щуплый брюнет, совсем не похожий на лавочника, сделал ему знак глазами.

— Арбуз хороший есть? — спросил Смагин.

— Очень хороший арбуз есть, — в тон ему ответил хозяин, — подожди вот, отпущу покупателей, тогда выберу тебе хороший арбуз.

Когда все покупатели разошлись со своими покупками, хозяин подошел вплотную к Смагину и, передавая ему конверт, тихо сказал:

— Передай осторожно. Адрес здесь не указан. — И, нагнувшись к самому уху Смагина, шепнул ему несколько слов. — Запомнишь?

— Конечно. Кстати, этот дом я случайно знаю.

— Тем лучше. Завтра зайди обязательно. Будет еще одна передача.

Глава IV

Две подруги

Дом Тамары Георгиевны Маримановой стоял у подножья горы Святого Давида. Сентябрьский воздух был наполнен чуть слышным, едва ощутимым звоном. Звенело все: синее тифлисское небо, листья деревьев, избалованных теплыми ночами, шумные воды Куры, даже стены домов, улыбающиеся своими веселыми окнами. Иногда вечерами, преображенный закатным пламенем, город казался отброшенным в далекое прошлое. По старинным каменным мостам, похожим на мрачные сновидения, раздавались гулкие шаги завоевателей. Персидские орды грабили беззащитные дома, и на тяжелых скрипучих арбах колыхались груды добычи: ковры, золотые тарелки, серебряные кувшины. Но меркли отблески заката, и в фиолетово–синих красках наступающей тьмы таяло таинственное прошлое. Город приходил в себя, забывая о видениях. Быть может, городам, как и людям, снятся сны…

В раскрытое окно врывался пахнущий травой ветерок. Этот запах смешивался с запахом свежей краски, которой недавно был выкрашен выходящий на улицу балкон. На балконе с парусиновыми занавесками от солнца Тамара Георгиевна пила чай, Рядом с ней сидела ее подруга Вера Мгемброва.

— Я познакомилась с ним у Джамираджиби, — говорила Вера. — Ах, да, надо будет заняться английским языком… Так слушай: глаза — лед, не такой лед, понимаешь, противный, а другой лед, который заставляет вздрагивать. У Джамираджиби собирается всегда большое общество, очень много иностранцев. Он — англичанин. За льдом его глаз какая–то палящая нега…

— Ах, как это интересно! — воскликнула Тамара.

— Нет, ты слушай, он на меня смотрит. Я чувствую, Что он пронзает меня взглядом. Я не владею английским языком. Кое–как на ломаном французском мы объяснились. Завтра он будет у меня…

— Как это чудно!

— Милая, но я так волнуюсь. — Чего тебе волноваться?

— Но разве я знаю…

— Ты должна быть спокойна. Англичане — они такие благородные, такие корректные… Он на тебе женится. Ты будешь жить в Лондоне. Скажи, он не граф?

— Я, право, не знаю.

— Как я тебе завидую! Ты будешь в высшем английском обществе.

— Подожди, но ведь он мне не сделал еще предложения.

— Но он его сделает, это очевидно.

— Ну, а как у тебя? — помолчав, спросила Вера.

— Да все по–старому… Впрочем, скорее — хуже. Ираклий всегда отличался некоторыми странностями, но теперь, когда сделался следователем, он стал невыносим. Не… Мне прямо стыдно говорить.

— Ах, нет–нет, какой там стыд, — заволновалась Вера говори, говори. Ведь я же тебе все говорю! — Но это так ужасно!

— Тем более ты должна сказать.

— Во–первых, он избивает заключенных.

— Но ведь это же большевики. Их следует уничтожать.

— Да, но… эта должность накладывает на него дурной отпечаток.

— Если ты им недовольна, прогони его.

— Я знаю, что он чудовище, но не могу без него жить. В этом весь ужас.

— Но зачем он так неистовствует?

— Я спрашиваю его, он отвечает: ты ничего не понимаешь. Преступники — звери. С ними надо обращаться по–зверски. Ах, если бы я его не любила, но беда в том, что я его люблю. Ну, довольно об этом… Тебе налить еще чаю? Какого варенья хочешь — абрикосового или орехового? Попробуй ореховое. Такое вкусное, прямо прелесть… Ветерок шевелил парусиновые занавески. Спускался вечер. То здесь, то там вспыхивали огоньки. Их становилось все больше, Отсюда, с балкона, был виден почти весь город.

Глава V

Лирическое отступление

Уплывшие годы — точно спичечные коробки, брошенные в бурный горный ручей. Шумит ручей, как бы заменяя шум времени, которое движется бесшумно и потому еще более страшно. Тишина воспоминаний. Отроческие сны бывают часто пленительны. Мы только что вернулись из Мцхети. Лиловые сумерки окутывали Тифлис. Фуникулер был под рукой, но почему–то подняться на нем было целым событием. И воспоминания о подъеме особенно ярки.

— Мама, посмотри, какие красивые глаза у этого мальчика! — Это сказала девочка лет четырнадцати.

Неужели это когда–то было? Было на самом деле? Было так, как сейчас? Где спичечные коробки гороскопа? В каких водах растворены их невидимые частички?.. Хлопают двери фуникулера. Они желтовато–коричневого цвета. Немного пахнут пылью. Медленно поднимается вагон. Все любуются видом города, хотя знают его наизусть. А иногда приятно не смотреть на город, а, закрыв глаза, мечтать о самом невероятном, о том, что снится в отроческих снах. Скрежет железного каната какой–то особенный, когда вагон входит под навес. Легкий толчок — и путешествие окончилось. Мы на вершине горы. С террасы виден весь город. Желтая, шумная Кура отсюда кажется неподвижной змейкой, раскинувшейся среди миниатюрных домов, напоминающих карточные домики. А там, за террасой, бесконечные волны гор, задумчивых и теплых, как человеческое дыхание… Здесь же, на открытом воздухе, — несколько ресторанов. Звуки сазандари сливаются с шумом пробок, вылетающих из горлышек бутылок. Мы сидим под громадным деревом. Перочинный ножик врезается в кору. Пахучий сок дерева пачкает лицо и руки. На дереве вырезаются имена. Дождь, ветер, солнце будут по очереди ласкать эти буквы–каракули, и они огрубеют раньше нас. Мы улыбаемся всему, и мы улыбаемся друг другу; старинный Мцхети стоит перед нашими глазами, полный величавости. Как хорошо, что пришла прекрасная мысль сейчас же после Мцхети подняться на вершину Святого Давида!..

Помню еще один подъем на эту изумительную гору (когда подъезжаешь к Тифлису, кажется, что эта гора охраняет город, доверчиво раскинувшийся у ее склона). Это было уже много лет спустя. Отрочество лежало на истоптанной земле. Юность покоилась в гробу, еще не погребенная. У ее изголовья стояла молодость, невольно думавшая о том, что на очереди ее час, знавшая, что, несмотря на это, она все еще хороша.

Глаза, успевшие за это время увидеть много других глаз, губ, скал, волн, просторы русских полей и небо чужих стран, с тем же отроческим волнением смотрели на желтоватые скамьи фуникулера. Был поздний вечер.

Небо, обтянутое черным бархатом, сверкало бесчисленными звездами. Маленькие фонарики, освещавшие внутренность вагона, напоминали каких–то неведомых зверьков, появляющихся только ночью. Они, нахохлившись, сидели на своих невидимых жердочках, делавших их похожими на птиц. Вдруг я почувствовал рядом чье–то теплое дыханье. Я закрыл глаза. Фуникулер медленно полз наверх. Мне казалось, что сердце мое поднимается к небу по ступенькам, сложенным из человеческих ладоней. Когда вагон, вздрогнув, остановился, мне показалось, что этот толчок произошел оттого, что мое сердце оборвало нить, связывавшую его с моим телом. И, может быть, когда–нибудь, вспоминая свою жизнь, я буду вспоминать не длинную извилистую тропинку лет, а вот эти несколько минут, во время которых мое сердце, как отдельное существо, поднималось на фуникулере на гору Святого Давида, окруженное, словно невидимым облаком, чьим–то теплым, как разгорающийся огонь, дыханием, вся сила которого, быть может, была в том, что оно лишь чуть–чуть обогрело мои иззябнувшие губы.

Отроческие сны бывают пленительны. Еще пленительнее бывают тифлисские ночи, дышащие тысячелетним зноем. Гора Святого Давида охраняет и защищает Тифлис от разгневанных туч, расточающих весенние ливни. Так, по крайней мере, кажется путешественнику, подъезжающему к Тифлису.

Глава VI

Везников расправляет крылья

— Зайдем в кафе.

— Только не в это.

— Почему?

— Потому что у меня здесь был скандал.

— Скандал?.. У вас?

— Вам это кажется удивительным? Везников улыбнулся.

— С вашим обликом, — сказал он, — действительно никак не вяжется слово «скандал». Вы — воплощенная корректность, даже, простите меня, скучноватая корректность, которую хочется иногда растрепать, как голову слишком хорошо причесанного ребенка. Ну, однако, что же у вас здесь произошло?

— Вы, кажется, поверили, — ответил Смагин, — что произошло что–то скандальное. Я должен вас разочаровать.

И он рассказал ему про случай в кафе, когда оказался без денег.

Везников захохотал.

— Ну, дорогой мой, вы, значит, скандалов не видели. Я вам когда–нибудь расскажу, у меня в этом отношении большой опыт… Но если вы не хотите зайти в это кафе, то зайдемте ко мне. Я живу здесь, рядом. Я вас угощу прекрасным кофе, не хуже здешнего, хотя это кафе и славится своим великолепным кофе.

— Я вижу, вы успели освоиться с Тифлисом.

— О, — самодовольно ответил Везников, — это мое правило. Как только я попадаю в незнакомый город, я сразу разузнаю, где находится самое лучшее место. Впрочем, для меня нет незнакомых городов. Все города одинаковы, так же как и люди. В каждом городе есть главная улица, где сравнительно чище и лучше, чем в других местах. В каждом городе есть несколько человек, которых надо избегать, и несколько человек, с которыми необходимо сблизиться. Если город небольшой, то в нем обязательно существуют два зубных врача, которые распространяют друг про друга слух, что они, пломбируя зубы, оставляют под пломбой вату, которая потом гниет, вызывая воспаление надкостницы. В большом городе врачи культурнее. Они избегают прямых обвинений, довольствуясь ироническим вопросом: «Какой сапожник пломбировал вам этот зуб?» И так во всем. Все одинаково. Поэтому Тифлис не показался мне чужим. Я чувствую себя в нем так, как будто я здесь родился.

Смагина раздражала, отталкивала самонадеянность Везникова, но странно — при встречах он не мог с ним быстро расстаться, словно находился под его гипнозом.

Они пересекли Эриванскую площадь и поднялись на улицу Паскевича.

— Это — Сололаки, лучший район города, — продолжал развязно Везников, словно не ведая, что Смагин знаком с Тифлисом гораздо лучше его. — И я выбрал себе квартиру именно в этом районе. У меня две комнаты, отдельный вход, для холостяка лучше не придумаешь.

Они остановились у небольшого трехэтажного дома.

— Во втором этаже, — небрежно бросил Везников, поднимаясь по чистой нарядно выглядевшей парадной лестнице.

Он позвонил. Дверь открыл мальчик лет четырнадцати.

— Ну как, Вано? Все благополучно? — Везников шутливо похлопал мальчика по плечу. — Это мой камер–лакей, — улыбнулся он Смагину.

Через маленькую Переднюю они вошли в кабинет. Мебель была новая, только что из магазина. На окнах шелковые шторы, полы блестели. Рядом с кабинетом — спальня. Везников с нескрываемым удовольствием, однако без хвастовства, показывал свою нарядную квартиру. Он как бы говорил своим видом: «Ведь иначе и быть не могло. Здесь нечем и хвастаться. В каждом городе есть удобные квартиры и хорошие вещи, и овладевает ими не тот, кто этого достоин, а тот, кто сильнее других почувствует свое право на них».

— Вано, зажги спиртовку, приготовь кофе, — приказал Везников и продолжал, обращаясь к Смагину: — Я взял этого мальчика для услуг. Самому слишком скучно бегать за булками; он мне, кроме того, ничего не стоит. Жил он в дикой нужде. Мать его по субботам приходит мыть полы. Для нее я — сказочный благодетель. Вообще надо пользоваться бедностью так же, как и богатством. Бедность и богатство — это две струны одного музыкального инструмента, который называется жизнью. Надо только одно — умение на них играть, и тогда эти струны будут звучат изумительно. Вы иронически улыбаетесь. Однако это так. Я — живой пример этому. Я не шучу, для меня денежного вопроса не существует. Я искренне не понимаю, как это можно нуждаться. Я достаю денег столько, сколько мне надо. Я никогда не работаю. Я только комбинирую. От богатых я беру деньги совершенно безболезненно для них, а бедными я пользуюсь для своих больших и малых целей. Вот вся несложная механика жизни. Вам она кажется аморальной или неэтичной? Но не мне учить вас, лектора и литератора, что мораль — самое относительное из всех относительных понятий. Единственный упрек, который вы можете мне бросить, что я занимаюсь только своими делами, не вмешиваюсь ни в политическую, ни в общественную жизнь. Я не верю в исправление человечества. А если бы я, не веря, принял участие в общественной жизни, то, вероятно, в ваших глазах упал бы еще ниже, ведь правда?.. Ну, довольно об этом! Кофе приятнее рассуждений о праве и долге человека. Я чувствую по запаху, что он уже готов.

Действительно, Вано вошел в кабинет, неся на подносе чашечки и кофейник. Везников встретил его с улыбкой. Юный лакей, очевидно, его забавлял.

— Мне недостает еще кальяна, — засмеялся он, слегка, потягиваясь.

— Вы откровенно циничны, — сказал Смагин, — это, конечно, лучше лицемерия, но…

— Не надо. Я знаю заранее все, что вы скажете. Ко мне ходит один человек, он думает приблизительно так же, как вы. Он знает в совершенстве английский язык… я беру у него уроки. Вам надо будет с ним познакомиться. Его фамилия — Канкрин. Он прекрасно образован, не глупее меня, но какого–то винтика у него, очевидно, не хватает, так как он не может найти применения своим талантам и очень нуждается. Я имел с ним один интересный разговор. Я сказал ему откровенно, что презираю этих умников, знающих прекрасно несколько языков, образованных, культурных, неглупых, которые ходят сейчас по Тифлису в рваных башмаках только потому, что Грузия стала самостоятельною республикою. Ведь я необразован, и то живу великолепно, а если бы я имел знания Канкрина, я был бы, вероятно директором международного банка; этот банк, может быть, через год и лопнул бы, но он, во всяком случае, оставил бы у меня недурные воспоминания в виде нескольких десятков тысяч долларов.

— Я знаю Канкрина, — сказал Смагин, — это очень порядочный и принципиальный человек, который не пошел бы ни на какие авантюры.

— Ненависть к авантюристам есть не что иное, как неумение заниматься авантюрой.

— Не будем спорить.

— Правильно. Все равно меня не переспоришь, ибо я твердо знаю, что прав. Пейте лучше кофе. Вот пирожные. Вано принес их из лучшей кондитерской. А потом расскажете о своей одиссее.

Везникову нельзя было отказать в умении слушать. Про него однажды кто–то из его знакомых сказал, что он умеет «вкусно слушать». Это было сказано удачно, он слушал именно вкусно. Он сам чувствовал, что умеет слушать, и немного кичился этим: рассказывать умеют почти все, а слушать — очень немногие. Это умение Везникова было свойством скорее случайным, но так или иначе рассказывать ему было приятно. Быть может, поэтому Смагин без особых колебаний согласился рассказать ему свою одиссею.

В мае 1919 года он попал в Крым по командировке Наркомпроса. Как известно, Красная Армия заняла Крым в мае. Однако в начале июля банды Деникина ворвались в Крым. Из Евпатории он решил поехать в Ялту, где его никто не знал. Но и там его ожидала неудача. На улице прицепился какой–то шпик, заявивший, что он — бежавший из Харькова большевик. Пришлось идти к коменданту. Со Смагиным был паспорт. Спасли его два слова: «уроженец Тифлиса». (В ту пору было принято не препятствовать проезду граждан, родившихся в национальных республиках, отколовшихся от России.) Комендант выдал пропуск до Батума. Смагин беспрепятственно доехал до Новороссийска. Там неожиданно возникло новое препятствие: его подвел призывной возраст, но выручила близорукость. Получив «белый билет», он купил пассажирский до Батума. Теперь путь до Тифлиса был открыт.

— Для авантюрного романа это хорошо, все это интересно слушать, но какой смысл вам, скажите мне, ради бога, впутываться во все эти политические дрязги? Кому это нужно? Ну, я еще могу понять большевиков, у них свой долг перед партией, но ведь вы не большевик? Так зачем вы с ними путаетесь?

Смагин улыбнулся:

— Не ожидал от вас такого обывательского вопроса.

— Я совсем не обыватель, — обиделся Везников. — Вы когда–нибудь вспомните меня. Вы сидите между двух стульев; когда они раздвинутся, вы грохнетесь и расшибетесь… Ну, я опять за старое! Довольно, довольно о политике. Вано! Угости нас чем–нибудь еще. Посмотри, там в буфете, кажется, виноград и персики. Сбегай вниз за «напареули», только побыстрей.

Глава VII

Мыльные пузыри

Чтобы попасть в редакцию еженедельной газеты «Грядущий день», надо было пройти через типографию. Смагин шел, невольно вслушиваясь в шум машин, вдыхая запах свежей краски, сырой бумаги, наблюдая мельканье синих фартуков наборщиков. Он был осведомлен, что газета, едва появившись на свет, уже дышит на ладан. Лучше всех, пожалуй, понимал это главный организатор, он же издатель и редактор газеты, Владимир Николаевич Солдатенков. Маленький, юркий, тщетно старающийся напустить на себя солидность человек, он двигался сейчас навстречу Смагину с притворно–ласковой улыбкой.

— Здравствуйте, дорогой мой, пробирайтесь сюда. У нас, как видите, пока что по–военному. Совсем как в походе. Я веду сейчас переговоры с банками. Скоро у нас будет дом.

Смагин знал, что никаких переговоров ни с какими банками он не ведет, что все это вольная импровизация. Да и сам Солдатенков не был, кажется, заинтересован в том, чтобы Смагин ему поверил, он просто врал по привычке, находя в этом какое–то особенное удовольствие.

— Вы принесли очерки о художественной жизни Советской России? Прекрасно… Ведь вы оттуда совсем недавно? Очень хорошо… Мы дадим вам специальные заказы на целый ряд фельетонов. Нам очень ценно ваше сотрудничестве. Бы знаете нашу программу: мы совершенно вне политики. Мы — объективны, мы — беспристрастны. Нас не пугает ваша большевистская ориентация. Лишь бы не было выпадов против грузинского правительства. Вы же понимаете, что мы здесь в гостях. Наше отношение к хозяевам должно быть лояльным.

Произнося эти отрывочные фразы, он, не теряя времени, перелистывал рукопись Смагина и быстро пробегал своими мышиными глазками по ее страницам. Было заметно, что содержание рукописи пришлось ему не по вкусу.

Почуяв, что Смагин насторожился, он фамильярно обнял его за талию и ввел в свой «кабинет» — маленькую комнатку на задворках типографии. Опустившись в кресло, снял пиджак, засучил рукава и начал жаловаться на загруженность работой.

Смагин чувствовал себя неловко. Хотелось встать и сказать: за ответом я зайду через несколько дней. Но вместо этого он сел на стул, ловко выдвинутый Солдатенковым из какой–то задрапированной рваной занавеской ниши. Не прошло и пяти минут, как Смагин почувствовал себя утомленным его болтовней.

— Выплата гонораров у нас производится по субботам, после напечатания материала, — слащаво улыбаясь, произнес Солдатенков и снова надел пиджак, давая этим понять, что аудиенция окончена.

Смагин вышел из типографии. Яркое солнце горело над головой, звенели трамваи, веселые мальчуганы орали во все горло, предлагая астры и хризантемы. Он свободно вздохнул, усмехнувшись над собой, что поверил в порядочность редакции газеты. Но когда вспомнил, что у него пустой кошелек, почувствовал беспокойство.

Веселая нарядная толпа руставелевского проспекта двигалась прямо на него, точно вываливаясь из какого–то громадного шелкового мешка. А ему казалось, что все знают о причине его беспокойства.

Один из прохожих, молодой человек, обернулся, оставил свою даму и подошел к Смагину со словами:

— Вы меня не узнали? Ведь вы Смагин, да? Смагин посмотрел на него с удивлением и вдруг начал припоминать этот голос, это лицо:

— Мы с вами встречались. Я не узнал вас в первую минуту. Ваша фамилия Чижов?

Молодой человек улыбнулся:

— С тех пор утекло столько воды!.. Я очень рад, что вас встретил, надеюсь, мы будем друзьями. Ведь я ваш старый поклонник. Ваши лекции по истории искусства…

— Ну, что там, — махнул рукой Смагин, — я уже почти забыл о них.

— Не скромничайте… Да, разрешите вас познакомить с моей дамой.

Не ожидая согласия, Чижов взял его под руку, подвел к красивой даме, терпеливо дожидавшейся у витрины магазина, и представил друг другу:

— Вера Николаевна Мгемброва — Александр Александрович Смагин Кстати, — сказал Чижов, — не хотите ли выступить в нашем клубе? Клуб «Новое искусство», недавно нами открыт. Я — секретарь этого клуба, а председателя вы должны знать. Это — известный грузинский поэт Атахишвили.

— Да, мы с ним знакомы, — ответил Смагин.

— Ну, вот и отлично. Надо вам сказать, что у нас очень хорошая плата.

— Что же мне читать? — спросил Смагин.

— О, это безразлично. Достаточно поставить ваше имя… У нас собираются ценители искусства. Знаете что, зайдемте сейчас туда? Мы все это оформим. Кстати пообедаем.

— Я уже обедал, — солгал Смагин.

— Это ничего не значит За компанию можно пообедать и второй раз.

— Мне бы хотелось, чтобы вы провели с нами время, — сказала, улыбаясь, Вера Николаевна.

«Неужели и он тоже чувствует, что у меня нет ни копейки и хочет накормить меня обедом?!» — с ужасом подумал Смагин. Но тут же нашел его улыбку приятной, голос симпатичным, манеру держать себя скромной и улыбнулся при мысли о том, как мало нам надо, чтобы изменить свое первое впечатление о человеке.

Эту улыбку Чижов и Вера Николаевна истолковали как согласие.

Глава VIII

Дети и взрослые

Смагин восхищался красотою проспекта Руставели, но ему был более по душе Плехановский. А больше всего любил он Верейский спуск, мост через Куру и весь этот кусочек пути от Руставели до Плехановского. К Верейскому спуску можно идти обычной дорогой от проспекта Руставели, но по маленькой деревянной лестнице с Коргановской улицы, похожей на продолговатую террасу. Ступеньки этой шаткой лестницы как–то особенно скрипят, словно они очень довольны, что ими не гнушаются пользоваться. В сырую погоду, во время дождя, кажется, что все это деревянное сооружение вот–вот рухнет. С Коргановской и с ветхих ступенек этой лестницы видна вся нижняя часть города, расположенная за Курой. Кирпичные дома и зеленые деревья стоят как бы на первом плане, и уже за ними горы и небо.

В сумерках красные и зеленые цвета причудливо переплетаются с особенным светом, разливающимся в воздухе в первые минуты после захода солнца, и когда вы смотрите туда, вам кажется, будто перед вами волшебное полотно с картиной, которая будет нарисована, когда существующие краски обогатятся новыми, еще небывалыми оттенками. При проезде экипажей через Верейский мост в прежнее время взималось по пятачку. От этих остановок, сутолоки, историй со сдачами, которые не всегда находились у сборщика, пахло средневековьем. Помню, как в детстве при проезде на вокзал мне заранее давали медный пятак, чтобы я бросил его в шапку сборщика. От этого поездка становилась таинственней, и, судорожно сжимая в руке медный пятак, я острее запоминал фасады домов, мимо которых мы проезжали, вывески магазинов и краски неба, громоздившегося над Курой. Я до сих пор чувствую запах меди и запах потных рук сборщика, который казался моему детскому воображению великим магом и чародеем, одним взмахом руки заставлявшим останавливаться фаэтоны.

Смагин возвращался домой, на улицу Белинского, от Джамираджиби, живших на Плехановском. Он торопился, так как сегодня была назначена его лекция в клубе «Новое искусство». От аванса, полученного в счет лекции, не осталось и следа, и он был озабочен мыслью, дадут ли ему остальные деньги сегодня или попросят прийти завтра.

Обыкновенно, пройдя Верейский мост, он останавливался и любовался городом, каждый раз открывавшим ему новые краски, смотрел на бурные желтые воды Куры, катившиеся так стремительно, словно они спасались от преследования. На этот раз, не задерживаясь, Смагин поднялся по деревянной лестнице на Коргановскую. Не успел он сделать и нескольких шагов, как был поражен зрелищем, которое предстало перед его глазами.

Несколько милиционеров гнали перед собой, словцо стадо барашков, папиросников, уличенных в торговле папиросами без надлежащего патента. Мальчуганы, из которых самому старшему было не более пятнадцати лет, испуганно жались друг к другу. Трещало дерево лотков, шуршали ремни, слышались гортанные голоса: грузинские, русские, армянские, азербайджанские слова носились в воздухе, производя неимоверный гомон.

Милиционеры хватали за шиворот пытавшихся убежать, щедро раздавая направо и налево тумаки и подзатыльники. Смагин вскипел, подскочил к одному из милиционеров и закричал:

— Как вы смеете избивать детей!

— А ты кто? — грубо спросил милиционер.

— Кто бы ни был, а с детьми так обращаться…

— Вано! — крикнул милиционер своему товарищу. — Вот еще один папиросник. — И захохотал от собственной остроты.

Подошел второй милиционер.

— В чем дело?

— В том, — сказал Смагин, — что вы безобразно обращаетесь с детьми.

— Это что, твои дети, да? — спросил милиционер и после минутного колебания добавил: — Хочешь, жалуйся на нас комиссару.

— Буду жаловаться! И не только вашему комиссару!

Комиссариат оказался неподалеку, и Смагин решил зайти.

Он сидел в затхлой комнате приемной, пока сопровождавший его милиционер докладывал своему начальнику.

Дверь распахнулась, и милиционер произнес:

— Начальник просит войти.

Смагин вошел в небольшой кабинет, показавшийся ему по сравнению с приемной образцом чистоты и порядка. За письменным столом скучал пожилой, уставший человек в мешковато сидевшей на нем военной форме. Он молча указал посетителю на кожаный стул, заговорил первый:

— Вы пришли жаловаться на милиционера, который якобы избивал детей?

— Я вижу, вам уже известна причина моего визита. Но вас не уведомили, что детей избивали на самом деле, а не якобы…

— Вы это видели?

— Если бы не видел, то не пришел бы к вам. Комиссар вздохнул и произнес сухим официальным тоном:

— Свидетели есть?

— То есть какие же свидетели? Ведь это не судебное разбирательство! Я пришел к вам, как гражданин, видевший своими глазами безобразную сцену, твердо уверенный, что вы не можете не интересоваться поведением ваших подчиненных, тем более что…

— Простите, — перебил его комиссар, — вы здешний житель?

Смагин опешил:

— Позвольте, но какое это имеет отношение к делу?

— Никакого, — ничуть не смутившись, ответил комиссар. — Я просто спрашиваю и, если это не секрет, надеюсь, вы мне ответите.

— Какие могут быть секреты! Я не здешний житель и нахожусь в Тифлисе проездом.

— Проездом в Константинополь? Смагин не мог сдержать возмущения.

— Разве едущие или, вернее, бегущие в Константинополь обратили бы внимание на…

— Очевидно, — снова перебил его комиссар, — вы находитесь здесь проездом в Москву? Значит, вы наш гость?

— Это будет вернее.

— Ну вот видите, — с напускным добродушием произнес комиссар, — вы гость. И я добавлю от себя то, о чем вы умолчали из скромности: вы — интеллигентный гость. А это заставляет меня предполагать, что вам должны быть известны священные обычаи, которые, так сказать, обязывают гостей не вмешиваться в семейные дела хозяев.

— Вы называете семейным делом избиение детей?

— Обвинять в любом преступлении могут друг друга все, кому не лень, но выслушивать обвинения мы, официальные лица, имеем право только в том случае, если эти обвинения подкреплены свидетельскими показаниями.

— Мне все известно, но…

— Никаких «но» в таких делах быть не может, ибо у нас, как вам должно быть известно, государство правовое, а не полицейское…

— Знаете что, — перебил его в свою очередь Смагин, — все эти термины мне давно известны по лекциям на юридическом факультете.

— Вы окончили Петербургский университет? — вдруг спросил комиссар.

— Да, — ответил Смагин.

— Значит, мы коллеги. Только я учился в трех университетах. Сначала в Московском, потом в Харьковском, а окончил Юрьевский.

— Но как же вы… — начал было Смагин.

— Попал сюда? — улыбаясь, закончил за него комиссар. — Случайно, так же, как вы, должно быть, случайно попали в Тифлис. Революция перевернула все вверх дном.

— Однако, — спохватился Смагин, — мы отклонились от темы нашей беседы.

— Вернее, от темы вашей беспочвенной жалобы… Не будем возвращаться к ней, ибо я так же бессилен помочь вам, как вы бессильны вернуть мне мое прежнее положение.

— Я вас не совсем понимаю.

— Поймете вы или не поймете, это не меняет дела. Чтобы не показался вам таинственным незнакомцем, на прощание скажу, что я наказан судьбой. В царское время, после окончания университета, имея средства, я не занялся никаким полезным делом, и главный мой грех, что я не оценил тогда прелести Грузии, в которой родился, и достоинства народа, к которому принадлежу. Я окунулся в легкую и бесцельную жизнь петербургской золотой молодежи, с которой мне помог сблизиться мой княжеский титул. К моменту революции я успел уже растратить все мое состояние и, не питая склонности к большевикам, возвратился на родину человеком без определенных занятий. Вам может показаться это невероятным, но факт остается фактом: единственное казенное кресло, которое я мог здесь получить, это то, на котором я сижу сейчас, разговариваю с вами, и я не хочу его лишаться.

— Не хотите его лишаться? — изумленно переспросил Смагин.

— Да, — произнес комиссар, тяжело вздыхая. — Я превратился бы в существо, обивающее пороги учреждений, потому что даже спекулировать не умею. Жизнь в Петербурге, в том кругу, где я вращался, научила меня только веселиться и тратить деньги.

Комиссар на минуту опустил голову, снова поднял ее и принял прежний скучающий вид.

Смагину оставалось только проститься.

— Впрочем, и ваше положение, как мне кажется, не очень завидное, — с легкой иронией произнес комиссар на прощание.

Глава IX

Свежее мацони и чопорная редакция

Как это иногда случается с очень впечатлительными людьми, Смагин совершенно забыл, что сегодня его выступление в клубе.

Он еще помнил об этом, заходя в комиссариат, но, выйдя оттуда, вместо того, чтобы направиться к клубу, пошел домой на Белинскую. По дороге машинально зашел в маленький подвальчик, который случайно оказался безлюдным, тяжело опустился на табуретку и вдруг почувствовал голод.

…Перед ним уже давно лежали на тарелке остатки еды и красовалась бутылка недопитого вина, а он все сидел на месте и не двигался.

Возможно, он просидел бы так до утра, если бы не добродушный возглас духанщика, которому фигура Смагина уже примелькалась, так как он почти ежедневно заглядывал сюда:

— Ты что, спать не хочешь? Я хочу закрывать мой лавка, хочу домой, спать.

Смагин пришел в себя и, быстро встав, сказал, запинаясь:

— Что со мной случилось сегодня — не понимаю. Духанщик засмеялся.

— С тобой сегодня, с другим — завтра, а с третьим — и сегодня, и завтра, и целая неделя так идет.

«Он принимает меня за пьяного», — подумал Смагин и, торопливо рассчитавшись, вышел из духана и направился к дому.

Он долго не мог заснуть. Перед ним, как на экране, мелькали картины, в которых реальные образы смешивались с фантастическими. Проснулся поздно, с тяжелой головой, но магические лучи тифлисского солнца, врывавшиеся в окно его комнаты, были такими яркими, что он вновь обрел спокойствие и душевное равновесие.

Смагин подошел к окну.

День уже давно начался. Знакомый мацонщик, придержав своего ослика, протянул ему глиняный кувшин с мацони.

— Последний. Где был? Гулял? Спал? Сколько раз я кричал, никто не отвечал.

— Чуть было не проспал твоего мацони, — засмеялся Смагин.

— Вот бери, самый лучший, самый свежий, самый холодный, самый вкусный, — только тебе.

Не успел Смагин поставить, глиняный кувшин с мацони на стол, как раздался стук.

— Кто там?

— Посыльный из клуба «Новое искусство». Смагин быстро оделся и открыл дверь. Посыльный, протянув ему пакет, попросил расписаться в получении денег.

— Вот здесь, — добавил посыльный, положив на стол, около кувшина с мацони, ведомость.

Смагин быстро пробежал приложенное к пакету письмо:

«Уважаемый Александр Александрович!

Администрация клуба «Новое искусство» приносит вам глубокую благодарность за ваше прекрасное выступление, доставившее громадное удовольствие слушателям. Гонорар прилагается.

Председатель — Атахишвили

Секретарь — Чижов».

— Здесь какое–то недоразумение, — растерянно произнес Смагин.

— Не могу знать, — вежливо ответил посыльный. — Тут написано: выдать пятьсот рублей. Ежели этого мало, то поговорите с председателем. Мы люди маленькие, что нам велят, то и делаем.

— Да нет, — досадливо махнул рукой Смагин и почему–то покраснел, — дело совсем не в этом…

Он молча расписался в ведомости, поблагодарил посыльного и после его ухода начал быстро собираться — решил сейчас же поехать в клуб, чтобы вернуть деньги.

По дороге Смагин заглянул в редакцию газеты «Борьба», чтобы рассказать о той безобразной сцене, которая вчера разыгралась на его глазах.

Поблескивая стеклами пенсне и устало улыбаясь, секретарь выслушал его и равнодушно ответил:

— Вам надо обратиться по начальству.

— Что значит «по начальству»?

— Это значит, — снисходительно пояснил секретарь, — надо обратиться к начальнику милиции города Тифлиса.

— Но ведь этот возмутительный факт заслуживает того, чтобы его осветили в прессе?!

— Мы не можем печатать сведений, порочащих нашу милицию, основываясь лишь на словах частных лиц.

— Вы мне не верите?

— У нас нет оснований вам не верить, но принимать на веру ваши слова газета не имеет права, поэтому до разрешения этого вопроса в управлении начальника милиции мы ничего печатать не будем.

Секретарь снова углубился в лежащие перед ним бумаги. Смагин выскочил из редакции, мысленно ругая себя за наивность.

В дверях клуба он столкнулся с Чижовым, который обнял его за талию, как старого знакомого, и, не дав сказать слова, затараторил:

— Ах, как я пред вами виноват, дорогой Александр Александрович! Не истолкуйте мое отсутствие на вашем вечере превратно, но дело в том, что Вера Николаевна так неожиданно заболела, сердечный припадок, мы все так переволновались, пришел профессор Мгебришвили, вызвали еще других врачей, был целый консилиум. И я вместо того, чтобы вдыхать запах роз того букета, который вы получили, — об этом я узнал только сегодня, кстати, по рассеянности вы его забыли в клубе, — я должен был вдыхать запах лекарств. Но, к счастью, Вере Николаевне стало лучше. Мгебришвили — маг и волшебник. Недаром он закончил курс медицинских наук в Париже…

— Я очень рад, что Вере Николаевне стало лучше, — быстро произнес Смагин и, боясь сделать паузу, чтобы Чижов не воспользовался этим, продолжал: — Но объясните мне недоразумение, которое произошло с моим мнимым выступлением…

— Недоразумение? Мнимое выступление? Я ничего не понимаю, — признался изумленный Чижов.

— Я вам сейчас объясню.

Смагин рассказал ему все и тоже сослался на свою болезнь. Вопреки его ожиданию, Чижов засмеялся.

— Какие пустяки! Я думал, бог знает что случилось. Ну, не могли прийти и не пришли. У нас же не коммерческий подход к делу. Ведь деньги вы получили?

— Да, но я не могу брать деньги за несостоявшийся вечер. Я принес их обратно.

— Да вы с ума сошли! Во–первых, вы этим оскорбите клуб, его председателя, уважаемого всеми поэта Атахишвили, и меня как секретаря клуба. А во–вторых, если вы так щепетильны, то можете выступить в любой день, по вашему усмотрению, — и мы будем квиты. Кстати, сегодня в нашем клубе выступает сам Атахишвили. Обычно в дни выступлений он нигде не показывается, запирается дома, чтобы ничто не могло помешать его сосредоточенности. Но он еще за три дня до выступления просил меня не забыть передать вам его личное приглашение. У него столько единомышленников, что ему будет приятно, если будет присутствовать такой оппонент, как вы.

Смагин не верил ни одному слову Чижова. Чтобы скорей отвязаться от секретаря, он, решив быть сегодня вечером в клубе, простился с ним и направился было к выходу, как вдруг к нему подошел служащий клуба, в котором он узнал посыльного. Улыбаясь во весь рот, тот протянул ему огромный букет роз.

Чижов, наблюдавший эту сцену, крикнул:

— Это тот самый букет, который вам прислали!

Глава X

Смагин раскусывает золотой орех клуба «Новое искусство»

Уже на лестнице Смагин испытал неприятное ощущение. Стенные зеркала в позолоченных рамах, ступени ослепительно белой мраморной лестницы… Медные кольца, на которых держалась красная бархатная дорожка, изредка позвякивали, как офицерские шпоры, крутые перила как бы говорили: «Не дотрагивайтесь до нас!» Собственные далеко не новые, хотя и тщательно вычищенные ботинки Смагина, а особенно слегка лоснящиеся полы пиджака и скромный галстук среди блеска зеркал, мрамора и позолоты казались скромной тряпочкой для вытирания пыли.

На площадке лестницы, точно желая поразить его неожиданностью, стояли, о чем–то оживленно беседуя, Везников, художники Надеждин и Пташкин и член Учредительного собрания Грузии Абуладзе.

Увидя Смагина, они заулыбались. Все четверо были одеты в безукоризненные костюмы. На Абуладзе — темно–коричневого цвета, на остальных — синего.

Смагин поклонился. Поздоровавшись, сейчас же отошел от них. Везников крикнул ему вдогонку:

— Александр Александрович! Мне надо с вами поговорить.

— Хорошо, — ответил Смагин и тут же почти столкнулся с Атахишвили.

Выхоленный, гладко выбритый, с тщательно сделанным пробором, поэт был одним из близких друзей Абуладзе и тоже, как тот, считал себя европейцем с головы до ног. Он протянул руку Смагину, смотря на него пустыми, безразличными глазами, и сразу же начал говорить о своем последнем романе, «еще не доконченном, но который произведет революцию в литературе».

— У меня работа идет довольно медленно, так как я пишу одновременно по–грузински и по–немецки…

Ему было совершенно безразлично, с кем говорить о своих литературных успехах. Про него рассказывали, что однажды, возвращаясь домой с последним ночным трамваем, он умудрился изложить содержание своего романа кондуктору. С ним невозможно было говорить о своих собственных делах. Он слушал, но не слышал, глаза смотрели на собеседника, но не видели его. Порой казалось, что, если во время разговора от него отойти, он не заметит этого и будет продолжать говорить.

Пользуясь тем, что к Атахишвили подошел Абуладзе, Смагин покинул их и отправился осматривать клуб. У входа в общий зал его догнал Везников.

— Я вас ищу. Куда вы пропали?

— Я стоял здесь, разговаривал с Атахишвили.

— А, с Ильей? Славный малый, только немного утомляет своей философией. Но в общем ничего. Несмотря на свой философский ум, любит выпить и не прочь побанковать. Вы, кстати, не будете играть?..

— Играть? — удивился Смагин. — Во что? — Не в серсо же. Разумеется, в железку.

— В железку? Где же вы играете?

— А вы где находитесь? В клубе «Новое искусство»?

— Да вы с луны свалились, что ли? — засмеялся Везников. — Клуб «Новое искусство» — это что?

— Как «что»?

— Да я вижу, вы действительно новичок. Идемте со мной!

С этими словами Везников, взяв под руку Смагина, повел его через общий зал в комнату клуба. Когда Везников открыл дверь, Смагин чуть не вскрикнул от удивления, у него зарябило в глазах.

В густых облаках табачного дыма перед ним плыли картины в золоченых рамах, синий шелк мебели и ярко–зеленое сукно карточных столов. Люди казались каменными изваяниями, застывшими перед причудливым узором карт, рассыпанных на столах. Лакеи скользили между столиками, разнося прохладительные напитки.

— Ну, что, — засмеялся Везников, — теперь убедились воочию? Здесь собран весь денежный мир Тифлиса. Впрочем, не только Тифлиса — всего Кавказа. Вот этот толстяк — нефтяной король Азербайджана или, говоря конкретнее, Баку. Напротив него сидит единственный наследник Манташева, самого крупного армянского миллионера. А вот тот высокий англичанин — видите? — это известный полковник Экскель, скупивший недавно одних бриллиантов на три миллиона золотом. Налево от окна банкует следователь Цицианов, прославившийся своей жестокостью…

— Откуда вы все это знаете?

— Я один из членов этого клуба, — улыбнулся Везников.

— Но ведь это же игорный дом!

— Совершенно верно, но в одной из комнат этого игорного дома происходят ежедневные выступления поэтов, писателей, музыкантов. Выступления, как вы сами знаете, оплачиваются более чем щедро, поэтому нам не приходится заботиться о приискании докладчиков и лекторов… А «Новое искусство» — это как бы идеологическая надстройка над нашим игорным домом.

— Если бы я знал это раньше, я бы никогда не согласился здесь выступать.

— Но ведь вы же не выступали?

— Это все равно. Мое имя стояло на афише, и, кроме того, я получил гонорар.

— Деньги никогда не мешают, а что касается афиш, то уверяю вас, их никто не читает. Да и лекции почти никто не слушает. Они нам нужны только для нашей марки. Вот пойдемте сейчас в «комнату искусств», там должен читать Атахишвили, и вы убедитесь в правильности моих слов.

Они заглянули в «комнату искусств», где действительно никого не было.

— Я так и знал, — сказал Везников. — Мы успеем еще выпить по чашке кофе.

Он повел Смагина какими–то внутренними переходами и лестницами в сад; среди деревьев стояли столики с туго накрахмаленными скатертями и салфетками. В середине сада журчал фонтан. От света цветных фонариков брызги воды походили на мелкие осколки драгоценных камней.

Заняв столик возле фонтана, Везников спросил:

— Разве здесь плохо?.. Почему же вы хотите все это разрушить?

— Я? — удивился Смагин.

— Ну, не вы, а ваши большевики. Смагин недовольно поморщился:

— Не будем говорить об этом.

— Нет, почему, — полушутя–полусерьезно продолжал Везников, — почему не поговорить! Мне хочется перевести вас с вашей ложной дороги на путь истинный. Но прежде всего давайте подкрепимся.

Он приказал официанту принести две чашки кофе и пирожных и вернулся к прерванному разговору.

— На меня напал порыв откровенности. Позвольте поговорить с вами по душам. Ведь вы ничего не потеряете оттого, что я изложу вам некоторые мысли, касающиеся вас…

— Пожалуйста, — нехотя согласился Смагин.

— Ну, так вот: во–первых, не сердитесь на меня. Уверяю вас, что я чувствую к вам настоящее и бескорыстное расположение. Должен сознаться, что этих чувств я давно ни к кому не питал. Жизнь сделала меня холодным и черствым. Но бросим говорить обо мне. Скажите, — спросил он неожиданно, смотря в упор на Смагина, — вы ведь нуждаетесь?

Смагин почувствовал, как кровь горячей волной прихлынула к его щекам.

— Я вас не понимаю!

Глаза Везникова, точно две мыши, быстро пробежали по его поношенному галстуку, воротнику, по пиджаку и брюкам.

— В моем вопросе нет ничего непонятного, тем паче оскорбительного. Ведь большевики вам не платят?

— Послушайте, — рассердился Смагин, — мне это надоело!

— Ну, что за горячность! — воскликнул Везников. — Даю вам честное слово, что я действую в ваших же интересах. Лучшего адвоката, чем я, вы не найдете.

— Я не нуждаюсь в адвокате.

— Нет, нуждаетесь. Именно вы и нуждаетесь в адвокате. Как вы живете? Ваша жизнь состоит из сплошных и нелепых ошибок. Вы приехали в Тифлис, у вас есть знания, опыт, культура, у вас есть имя. Вы могли бы занять здесь хорошее положение. А вы? Что вы делаете? Я бы еще понял вас, если бы вы были настоящим большевиком, но ведь вы не большевик. Вы, — еще раз прошу не сердиться на меня за откровенность, — какая–то серединка наполовинку, сидите между двух стульев. Вы воображаете, что большевики вас ценят. А я уверен, что они смеются над вами. А между тем здешнее общество считает вас большевиком и, естественно, относится к вам подозрительно. Вы рискуете очутиться в еще более тяжелом положении, чем сейчас, попомните мое слово… Ну скажите мне, зачем вы распинаетесь за большевиков? Ведь денег они вам не дают.

— Вы находите, — сухо спросил Смагин, — что выступать за или против какой–нибудь политической системы можно только за деньги?

— Да, нахожу. Каждая партия, каждая группа поддерживает своих членов духовно и материально, в этом нет ничего зазорного…

Видя, какое неблагоприятное впечатление производят его слова на собеседника, Везников объяснился:

— Вы не думайте, что я не уважаю ваших убеждений. Я высказал вам только то, что думал, иначе я не мог поступить. Я не считаю себя непримиримым врагом большевиков, но мне с ними не по пути. Я с большевиками никогда не боролся, а просто уступал им дорогу. Из Советской России я уехал в Грузию. Если, паче чаяния, они ворвутся сюда, я уеду в Константинополь. Хватит места и мне и им. У каждого свои вкусы. Кому нравится грязная клеенка советских столовых, а кому — белоснежная скатерть буржуазных ресторанов. Я выбрал второе. А если я заговорил с вами на эту тему, то только потому, что… я открываю свои карты — вы мне нужны для моих дел и комбинаций. Я от вас ничего не скрывал и не скрываю. Дела мои идут блестяще. За какие–нибудь несколько недель я накрутил здесь больше, чем какой–нибудь умник мог сделать за десять лет. Я не брезгаю ничем. Клуб «Новое искусство», посредничество при продаже нефтеносных земель — мой желудок переварит все. Но мне мало этого… У меня зреют более грандиозные планы, и мне нужны люди. Если бы вы согласились — и вы были бы довольны, и я не прогадал бы. Только для этого надо окончательно порвать с большевистской ориентацией. Вот подумайте… — Очень жаль, что вы потратили впустую столько энергии и красноречия. Смагин встал.

* * *

В «комнате искусств» было человек десять, не более. Смагин не очень удивился такому количеству слушателей. Однако это обстоятельство не мешало Атахишвили читать с таким видом, точно он выступал перед тысячной аудиторией.

Смагин наблюдал за выражением лиц этих, очевидно, совершенно случайных посетителей. У него даже мелькнула мысль, что это служащие клуба, обязанность которых состоит в том, чтобы разыгрывать роль слушателей. Время от времени кто–нибудь поднимался и с напускной озабоченностью исчезал из комнаты. Зато несколько друзей Атахишвили слушали его с таким жадным вниманием, словно от его доклада зависела их судьба.

После окончания чтения какая–то дама поднесла поэту цветы. Он принял их с мягкой улыбкой и, собрав разбросанные листки своего доклада, медленно удалился. Смагин тоже поднялся, вышел на улицу и с наслаждением вдохнул в себя запах осени. Ему не хотелось возвращаться домой, и он пошел бродить по вечернему городу.

Глава XI

Картины, фарфор и марганец

В этот вечер Везников собрал у себя людей, по тем или иным причинам ему нужных: члена Учредительного собрания Грузии Абуладзе, художников Надеждина и Пташкина, Смагина, англичанина из миссии и какого–то никому не известного старомодного чиновника лесного ведомства.

Все пришли вовремя, кроме Абуладзе. Обеспокоенный его отсутствием, Везников все же держал себя с таким достоинством, что никто не замечал его волнения.

Чтобы как–то занять гостей, он принялся показывать им картины и фарфоровые статуэтки, которые недавно приобрел. Картины оказались заурядными, и, чтобы не обижать хозяина, Надеждин перевел разговор на фарфор. Повертев в руках маленькую статуэтку, он сказал:

— Прекрасно, прекрасно. Настоящий севр. Везников был польщен его похвалой. Он небрежно ответил:

— Когда я покупал эту вещицу, я не придавал ей особого значения.

— Вы хотите соскоблить с себя маску знатока? — спросил Надеждин.

Шутка пришлась по вкусу Везникову. Он мысленно решил, что Надеждин умница и что на подобное замечание остается только тонко улыбнуться.

Чтобы втянуть в разговор скучавшего Пташкина, Везников заговорил о портретах, зная заранее, что этот разговор его всколыхнет.

Пташкин был известным портретистом, прославившимся еще до революции своей манерой писать «комплиментарные портреты», как шутя их окрестили его товарищи. Благодаря этой манере он сделался «придворным» художником замоскворецких купчих. Здесь, в Тифлисе, он стал любимым гостем в салонах купчих армянских, щедро вознаграждавших его дарование.

Спровоцированный Везниковым, он пустился в длинные рассуждения о задачах художника–портретиста.

Тем временем Везников под шумок обделывал свои дела со старомодным чиновником. Они говорили шепотом, но отдельные слова можно было разобрать: «концессия», «марганец», «Чиатуры», «англичане».

Но вот раздался звонок, и появился Абуладзе, известный всему Тифлису своими парадоксальными высказываниями. Годы его были неопределенны. Ему можно было дать и сорок пять и двадцать пять. Абуладзе считал себя европейцем. Все, что шло от Европы, он считал хорошим и полезным, а все то, что шло с этого ужасного большевистского Востока, — гибельным и вредным. Он любил философствовать в кругу близких людей на тему «желтая опасность»; «Россия и Китай — вот самые страшные враги нашей европейской культуры», — была его любимая фраза.

Войдя, Абуладзе с подчеркнутой простотой поздоровался со всеми, постаравшись каждому сказать несколько приятных слов. Незнакомых он одаривал приветливой улыбкой. С особенной силой пожал руку Пташкину, сообщив приятную новость, что Учредительное собрание решило заказать ему портреты всех министров.

Везников шепнул Смагину:

— Боюсь, что по инерции Пташкин сделает министрам пленительное декольте.

Абуладзе быстро овладел не только всеобщим вниманием, но и разговором. Тоном человека, открывающего глаза слепым, он изрекал, что сейчас происходит распад России и он рад тому, что лучшие русские люди с европейским складом ума покидают Совдепию. Подчеркнул, что для Китая и всех азиатских стран, богатством которых распоряжаются империалистические державы, идеи или призывы Ленина слишком соблазнительны и что рано или поздно они пойдут на Европу под любым знаменем, лишь бы на нем было написано: долой европейцев, да здравствует самостоятельность! Не отрицая того, что Европа во многом виновата перед порабощенными ею странами, он заявил, что лично он сам все же, как европеец, стоит на стороне Европы.

Абуладзе слегка поправил свой европейский галстук и стал уверять, что большевизм, как таковой, не страшен, ибо в Грузии для него нет питательной среды, а всего страшнее Азия, особенно Китай и Россия.

— Я с вами не согласен, — перебил его Надеждин. — Россия не Китай. Она сейчас больна, тяжело больна, но она преодолеет болезнь и возродится во всей своей мощи, во всем своем величии.

Везников не хотел обострений (ему нужен был Абуладзе, но и Надеждин мог пригодиться) и прекратил начавшийся было спор, пригласив всех к ужину.

Смагин наблюдал за Везниковым и удивлялся, откуда в нем столько ловкости. Он угостил ужином, заказанным в ресторане «Анона» и доставленным на фаэтоне официантами, которые и прислуживали вместе с Вано.

Везников почти не разговаривал, но осторожно и ловко руководил разговором. В разгаре ужина он не утерпел и шепнул Смагину:

— Сегодняшняя пирушка — по поводу заключения одной удачной концессионной сделке.

— Когда вы успели это устроить? — спросил Смагин.

— Было бы желание, а время всегда найдется, — улыбнулся Везников и, немного помолчав, добавил: — В следующий вторник приходите ко мне на новоселье. Нашел новую квартиру, моя чересчур мала. На этой же улице, почти рядом, второй этаж… А внизу будет контора акционерного общества: «Марганец—Грузия».

— Я не могу понять только одного, — сказал Смагин, — зачем вам понадобился этот призрак прошлого?

— Вы говорите о чиновнике в форме лесничего?

— Конечно. Везников рассмеялся:

— Ваша наивность мне нравится. Этот «призрак» является связующим звеном отнюдь не призрачных лиц.

Глава XII

Что делать?

Как–то после окончания лекции Смагина в аудитории Закавказского университета к нему подошел молодой человек и забросал его вопросами о литературной жизни Москвы, о ее поэтах, художниках и артистах. Очевидно, ему было мало лекции, хотелось знать о мельчайших подробностях московской жизни.

Смагин охотно рассказал обо всем, что интересовало молодого тифлисца Гоги Обиташвили.

На другой день Гоги зашел к нему домой и передал приглашение своей матери навестить их. По дороге он рассказывал о себе. Отца он потерял в детстве, а мать едва сводила концы с концами. Два года назад окончив гимназию, он поступил на завод. Весь заработок приносил матери. Та хорошо понимала, что его работа была для них спасением, но не скрывала от него своего огорчения, что он не поступил в университет. Чтобы утешить мать, он начал готовиться к поступлению на филологический факультет. Кроме того, много читал и не пропускал ни одной публичной лекции. Таким образом Смагин познакомился с матерью Гоги Варварой Вахтанговной, его сестрой Ниной Ираклиевной Раевской и ее мужем, молодым инженером Аркадием.

Вскоре Смагин получил предложение прочесть несколько лекций в Кутаиси. Вернувшись через две недели, он узнал, что Гоги арестован меньшевистской охранкой. По–видимому, Гоги был связан с Кавказским краевым комитетом большевиков, находившимся в подполье. Ни матери, ни сестре, ни Смагину он об этом не говорил.

Смагин вспомнил семью грузинского профессора Джамираджиби, с которой недавно познакомился, и решил у них узнать, как надо действовать, чтобы вызволить Гоги.

Профессор Константин Арчилович Джамираджиби пользовался большим уважением во всех кругах грузинского общества. Жена профессора Елизавета Несторовна после совещания с мужем сказала Смагину:

— У нас бывает секретарь Гегечкори, Домбадзе, за год до революции окончивший Московский университет. Сам он, конечно, не посмеет вмешаться в это дело, но если кто–нибудь начнет хлопотать о вашем Гоги, то Домбадзе поможет. Поэтому советую вам немедленно пойти к адвокату Костомарову и все ему рассказать. Костя говорил, было несколько случаев, когда Костомаров добивался освобождения. Кстати, как вы познакомились с Обиташвили?

— Так же, как с вашей дочерью Варей. Он подошел ко мне во время моей лекции и начал расспрашивать о московской жизни.

— Недаром Абуладзе жалуется, что наша молодежь ориентируется на Москву, — сказала, улыбаясь, Елизавета Несторовна. — Смотрите, Абуладзе, чего доброго, объявит, что виною всему этому ваши лекции.

Смагин взглянул на часы. Заметив это, Елизавета Несторовна воскликнула:

— Только не вздумайте побеспокоить Костомарова в такой поздний час. Он — сибарит.

Константин Арчилович добавил:

— Я знаю его образ жизни. Лучше всего зайдите к нему в семь часов вечера. От семи до восьми он кейфует.

Глава XIII

Адвокат и клиент

Бывают квартиры, которые как бы пожизненно застрахованы от всяких неприятных случайностей. Такие квартиры имеют особый запах, запах благополучия, довольства, незыблемости. Двери обязательно открывают бесшумные горничные в белых наколках, с холодной вежливостью принимающие посетителей. В таких квартирах громадные шкафы и непременно отражающиеся в зеркалах ковры. От всех остальных квартир с такими же зеркалами и коврами они отличаются своей необыкновенной тишиной и еще чем–то неуловимым.

Смагин почувствовал все это в тот момент, когда, нажав на большую выпуклую кнопку чересчур белого, как бы рисующегося своей белизной звонка, услышал тихий, будто приглушенный звон.

В четырехугольнике бесшумно распахнувшейся двери появилась, словно тень на киноэкране, тихая и степенная горничная. Смагину показалось, что она не произнесла, а лишь подумала, слегка пошевелив губами:

— Вам кого?

Константин Васильевич Костомаров здесь живет?

— Пожалуйте.

Большое холодное зеркало как бы нехотя отразило фигуру Смагина. Его очень беспокоило, примет ли Костомаров участие в его подзащитном. Было известно, что не во всех случаях Костомаров брался за хлопоты, и то что не всегда его хлопоты увенчивались успехом. Холодная, мертвенная тишина гостиной, картины, висевшие на стенах в строгих темных рамах, чехлы на мебели как бы подчеркивали замкнутость и негостеприимство этого дома.

Дверь в соседнюю комнату открылась, вышел плотный человек среднего роста, лет пятидесяти. Сделав рукой слегка театральный жест, Костомаров попросил посетителя пройти в кабинет.

У докторов и адвокатов от частого общения с людьми вырабатывается особая манера поведения.

Костомаров усадил Смагина в кресло, сбоку от письменного стола, и сам удобно уселся. Его мягкие жесты и легкий, еле слышный звон пружинного кресла как бы говорили: «Ну, так–с, излагайте ваше дело. Вы, может быть, очень приятный человек, но все же слишком долго меня не задерживайте».

Смагин начал говорить, не переставая наблюдать за Костомаровым, глядел на синие стекла его очков, на то, как тот медленно и задумчиво переворачивал разрезной нож слоновой кости, на его иссиня–черную бороду, уже начинавшую серебриться, от которой на все лицо адвоката, на всю его фигуру ложилась странная ночная тень. Не верилось, что Костомаров — настоящий, обыкновенный человек. Как будто в нем сидел другой, может, совсем не хуже, но все ж не он, а другой. И это ощущение совсем не походило на то, которое бывает, когда вы не верите человеку, убежденные, что он притворяется и носит на своем лице маску. Здесь не было и намека на притворство и обман.

Костомаров был известен как безукоризненно честный, порядочный и добрый человек, но, несмотря на это, Смагин не мог чувствовать себя с ним легко и непринужденно.

Смагин кончил говорить. Костомаров посмотрел на него сквозь синеватые очки и медленно произнес:

— Я попробую выяснить это дело. Завтра я буду на вечере у Гегечкори, и там… Послезавтра утром вы мне позвоните по телефону.

Он снова взял в руку разрезной нож слоновой кости; но на этот раз, играя, нечаянно уронил его на ковер. Когда он наклонился, чтобы его поднять, Смагину бросилась в глаза его короткая красная шея, казавшаяся еще более красной от белоснежного воротничка. «Он умрет когда–нибудь от апоплексического удара», — пронеслось в мозгу Смагина. Ему стало почему–то неловко от этой мысли, и он, переведя взгляд от налившейся кровью шеи Костомарова, вдруг увидел на письменном столе громадную коробку шоколадных конфет.

Не было ничего особенного в том, что на столе стояла коробка с конфетами, но Смагин с некоторым удивлением задержал на ней взгляд. Костомаров, поймав этот взгляд, слегка сконфузился. Он медленно и как бы задумчиво закрыл крышку коробки, показавшейся Смагину похожей на миниатюрную крышку пианино. Крышка захлопнулась с большим, шумом, чем полагается захлопываться обыкновенной картонной коробке. Или, быть может, так показалось Смагину. Шум закрытой коробки, очевидно, не понравился хозяину, потому что он сделал резкое движение (отчего снова раздался звон пружинного кресла) и спросил, видимо, только для того, чтобы что–нибудь сказать:

— У вас есть телефон?

— Нет, у меня нет телефона, — ответил Смагин, поднимаясь с кресла.

— Прекрасно… Так, значит, послезавтра вы мне позвоните.

Он тоже поднялся. Смагин услышал, как у Костомарова хрустнули кости. Он не любил этого звука, слегка поморщился и простился с адвокатом. Хозяин нажал кнопку звонка, и опять, точно тень на экране, в четырехугольнике раскрытой двери появилась тихая и степенная горничная.

Глава XIV

Сердце матери

Улица вымощена большими булыжниками, между которыми пробивается упрямая, трогательная в своем упорном желании жить, зеленая трава.

Мне запомнились фаэтоны, берущие подъем, фырканье лошадей, похожие на огненных мотыльков искры, высекаемые лошадиными копытами, шелковые лошадиные уши.

Если вы стоите на балконе второго или третьего этажа и смотрите на поднимающиеся в гору фигуры людей, вы не можете не улыбнуться, до того они кажутся вам смешными. А люди улыбаются вам снизу, утешая себя тем, что и вы, подымаясь в гору, не раз казались не менее неуклюжим.

Спускающиеся с горы тоже по–своему забавны. Но интереснее всего была яркая зеленая трава, как бы вылезающая из самых камней, которая здесь, на этой улице, давала тон всему окружающему.

Я помню, как один раз эта трава стала до того похожей на добродушную золотистую шерсть, что нельзя было удержаться, чтобы ее не погладить.

Несколько суровое название этой прекрасной улицы (она именовалась Судебной) нисколько не ослабляло ее очарования.

На этой улице жил Гоги Обиташвили, когда был еще на свободе.

В тот самый момент, когда Смагин встретился с Чижовым и Верой Николаевной Мгембровой, у дома номер 36 описанной нами улицы приостановился человек небольшого роста с ничем не примечательной наружностью и, убедившись в правильности данного ему адреса, быстро вошел в ворота, повернул направо, никого не расспрашивая, поднялся по трем расшатанным деревянным ступенькам на балкон первого этажа и осторожно постучал во второе от двери окно.

В окне мелькнула тень, затем дверь открылась. На пороге появилась пожилая женщина, маленькая, хрупкая, но с такими замечательными глазами, что человек, видевший ее впервые, не мог не поддаться той необоримой силе добра, которую излучали они.

В большой, скромно обставленной и разделенной на две части громадным старинным шкафом комнате была особенная, фундаментальная чистота.

— Позвольте познакомиться, — сказал вошедший, запнулся и, слегка покраснев, спросил: — Может быть, я ошибся?

Хозяйка дома добродушно засмеялась:

— Если вы пришли к Варваре Вахтанговне Обиташвили, то вы не ошиблись адресом.

— Ну и хорошо, — с облегчением вздохнул гость. — Мое имя Сандро. Меня к вам прислали друзья вашего сына Гоги.

— Я так и думала, — радостно улыбнулась Варвара Вахтанговна. — Садитесь вот сюда, на этот стул, здесь всегда сидел Гоги.

Сандро поблагодарил.

Успокоившись, что благополучно дошел до места назначения, не обратив на себя постороннего внимания (за квартирой Обиташвили меньшевистская охранка установила слежку), он еще раз взглянул на Варвару Вахтанговну.

Она молча ждала его сообщения, готовая ко всему. По ее спокойному и строгому виду никто бы не догадался, что она несколько ночей подряд не смыкала глаз.

— Вам письмо, — сказал наконец Сандро, вынимая из–под подкладки кепки маленький клочок бумаги.

Варвара Вахтанговна надела очки и прочла: «Дорогая мамочка. Передаст тебе это письмо тов. Сандро. С ним можешь говорить откровенно. Не беспокойся обо мне. Здесь, конечно, не сладко, но я жив, здоров, это главное, об этом я тебе и спешу сообщить. Больше писать не могу. Обнимаю тебя. Твой Гоги».

Варвара Вахтанговна спрятала бумажку и, подойдя к Сандро, пожала его руку:

— Спасибо вам… Теперь скажите, как насчет пере дач? Гоги об этом ничего не пишет.

— Вам нечего беспокоиться. В этом отношении все в порядке. Через несколько дней я к вам зайду снова А теперь…

Варвара Вахтанговна засуетилась у керосинки. Сандро, улыбаясь, поднялся.

— Я не хочу ничего.

— Нет, нет, я вас так не отпущу.

Керосинка у нее была особенная, чуть–чуть хроменькая, сине–бирюзового цвета, от нее исходила живая теплота.

Сандро опустился на тахту и пил горячий крепкий чай, приготовленный Варварой Вахтанговной.

А Варвара Вахтанговна ушла за перегородку, где стояла пустовавшая кровать Гоги, и украдкой еще раз принялась читать его смятую записку.

Глава XV

Семейный обед

Смагин отправился к Варваре Вахтанговне на другой день после посещения Костомарова. Внешне она была такой же приветливой и гостеприимной, так же улыбалась, так же возилась у своей керосинки. И Смагин порой казалось, что если бы он не знал, чем заняты все ее мысли, то никогда не догадался бы о ее душевное состоянии.

Рассказав ей о своей беседе с Костомаровым, он почувствовал с мучительной досадой, что ее тревога не уменьшилась, а возросла.

От глаз Варвары Вахтанговны не укрылась его досада на самого себя. Прощаясь, она сказала ему с мягкой улыбкой:

— На этого адвоката я не надеюсь. Человек, утопающий в комфорте, никогда не протянет руку утопающему в море. Вы сделали все, что от вас зависело. Спасибо вам большое, дорогой друг. Мы придумаем что–нибудь еще. Не будем падать духом.

«Что делать? Что делать? —думал Смагин, выйдя из ворот и подымаясь в гору. — Неужели у нас не хватит сил спасти Гоги?»

Он вспомнил последние слова Варвары Вахтанговны, и ему стало не по себе. Это он должен был сказать ей: «Не будем падать духом». Сколько мужества и стойкости в этой маленькой, хрупкой пожилой женщине!

…Домик, в котором жила Нина Ираклиевна со своим мужем Аркадием Раевским, напоминал декорацию. Громадный деревянный балкон с характерной резьбой опоясывал небольшую по сравнению с самим балконом комнату, в стене которой архитектор умудрился поместить четыре окна.

К балкону вела крутая винтовая лестница; подымаясь по ней, Смагин не переставал думать о судьбе Гоги.

Нина Ираклиевна была дома и обрадовалась приходу Смагина.

— Как хорошо, что вы пришли! Сейчас вернется Аркадий. Он вышел на одну минуту за папиросами. Как это вы его не встретили? Пообедаем вместе с нами. Я словно предчувствовала, что вы придете. У нас на второе ваши любимые фаршированные помидоры.

— Откуда вы знаете, что это мое любимое блюдо?

— Обо всех ваших вкусах мне докладывала мама. Вы окончательно завоевали ее сердце!

Снизу раздался голос Аркадия:

— Вы уже здесь, Александр Александрович? А я думал, что по рассеянности вы подыметесь на Мтацминду. Нина, понимаешь, наш гость проходит мимо меня и не замечает. Вероятно, обдумывает тезисы своей лекции.

— Я так и знала, —засмеялась Нина, — что вы не могли не встретиться.

Смагин смущенно улыбнулся.

— Возможно… Я был так занят своими мыслями. Только скажу откровенно, думал не о лекции, а о положении Гоги.

— Об этом потом, — понижая голос, произнесла Нина Ираклиевна, — при Аркадии не надо об этом…

Смагин был изумлен и не успел опомниться, как на балконе уже появился Аркадий.

— Как там с едой, Нина? Я голоден как волк…

— Тебя только мы и ждали, у меня все готово. Идемте, Александр Александрович. Конечно, я не так вкусно готовлю, как мама, но все же…

— Не напрашивайся на комплименты! — сказал Аркадий, закуривая папиросу.

— Да брось ты, наконец, свои папиросы! Ведь я сейчас подаю суп.

— Ах, Александр Александрович, как я вам завидую, что вы еще не сковали себя цепями Гименея, — засмеялся Аркадий.

— В наш век их не так трудно разорвать, — отпарировала его шутку Нина Ираклиевна, исчезая за дверью.

Аркадий взял под руку Смагина, и они последовали за хозяйкой дома.

Обед прошел оживленно, Аркадий все время шутил, Нина отшучивалась. Смагин старался не нарушать общего тона беседы, хотя ему было не до шуток. Он не мог понять слов Нины Ираклиевны, сказанных ему почти шепотом: «При Аркадии не надо об этом.» Но почему? Что произошло?

Все это его мучило; он был рассеян, иногда отвечал невпопад. Аркадий, увлеченный едой, занятый собственными остротами, ничего не замечал. Нина Ираклиевна прекрасно понимала душевное состояние Смагина, но по каким–то непонятным для него соображениям делала вид, что тоже ничего не замечает.

Как только она вышла из комнаты, чтобы принести чай, Аркадий обратился к Смагину:

— Мне надо с вами серьезно поговорить с глазу на глаз. Вы сегодня вечером не заняты?

Для Смагина этот вопрос был так неожидан, что он сразу не ответил.

— Договоримся скорее, — поторопил его Аркадий, — пока не вернулась Нина…

— Это секрет от Нины Ираклиевны? — удивленно спросил Смагин.

— Да, секрет. Вы можете заглянуть сегодня в духан «Над Курой»? Там есть отдельные кабинеты. Я буду ждать вас у входа ровно… — Он привычным движением руки вынул из жилетного кармана массивные золотые часы и, мельком взглянув на них, добавил: — В восемь часов вечера. Это вас устраивает?

— Устраивает или не устраивает, это не так важно. Я приду.

Вошла Нина Ираклиевна.

— Ты куда–нибудь торопишься? — спросила она Аркадия.

— Нет, — сказал за него Смагин, — это я тороплюсь.

— Ну вот, — досадливо поморщилась Нина, — мы так хорошо беседовали…

— Нет, правда, — сказал Смагин, подымаясь, — я очень тороплюсь…

— Ну, Александр Александрович, тогда я вас отпускаю, но только не забывайте нас, заходите чаще. Мама не будет ревновать ко мне.

Глава XVI

Истина или покой

До назначенного свидания оставалось около двух часов, но Смагину не хотелось заходить домой, и он спустился по улице Петра Великого на Бебутовскую и оттуда на Майдан, в азербайджанскую чайную.

Слева от входа, как бы приветствуя посетителей чайханы, на массивном столе, похожем на пьедестал, стоял огромный медный самовар. Хозяин с достоинством обеспеченного человека степенно разливал по маленьким граненым стаканчикам чай различной крепости, в зависимости от вкуса посетителей.

Кого здесь только не было и чем здесь только не занимались! Это была своеобразная биржа и в то же время миниатюрный базар.

В отличие от буржуазных кафе, сюда допускались люди в самых фантастических одеяниях, и человек, являвшийся в рваной рубахе и калошах на босу ногу, не возбуждал ни малейшего удивления. Даже шотландские солдаты в своих юбочках чувствовали себя здесь как дома.

Смагин занял самый дальний столик, примыкавший к маленькому окошечку, сквозь мутное стекло которого все же просвечивало солнце и был виден крутой изгиб Куры.

Юный азербайджанец, скользивший между столиков с подносом, напоминал одновременно танцора, циркача и полотера.

Через минуту перед Смагиным уже стоял стаканчик горячего чая и рядом с ним красовалось блюдечко бирюзового цвета с мелко наколотым белым сахаром.

В этот час публики было сравнительно мало. Смагина ничто не отвлекало, и он снова погрузился в свои мысли. Для чего Аркадию понадобилось это таинственное свидание? Видимо, у них с Ниной разное отношение к судьбе Гоги…

За соседним столиком два молча сидевших человека, на которых Смагин сначала не обратил внимания, возобновили прерванный разговор.

Смагин невольно услышал несколько фраз.

— Анико — золото в этом отношении…

— А ты за нее ручаешься?

— Как за самого себя. Я зайду к ней сегодня же.

— Кстати, который час?

— Без двадцати минут восемь.

Смагин вскочил как ужаленный. Расплатившись о хозяином чайханы, он быстрыми шагами направился к Воронцовскому мосту, около которого помещался знаменитый духан.

Он шел так стремительно, что когда поравнялся с мостом и взглянул на часы, то в его распоряжении оставалось еще целых десять минут.

С диким грохотом проносились желтые воды Куры. Ветер доносил запах горячего лаваша из пекарни. Мост, казалось, дышал — ему было хорошо от шума родной реки, от сознания почетной старости, от нежной зеленой плесени, притаившейся под сводами, от сознания своей крепости и незыблемости.

На той стороне горели огни духана. Смагин стоял на мосту, всматриваясь в крутой изгиб берегов. Вечернее небо несло, как лодочку, торжественно улыбающуюся луну. Зрелище было настолько фантастическим, что не верилось, что все это происходит наяву. Вдруг он услышал у самого уха знакомый, слегка насмешливый голос:

— Залюбовались. Природа, луна, красоты! Друг мой, вы сентиментальны до одурения. Сейчас век другой. А вы еще хотите претендовать на политическую деятельность.

— При чем тут политика? — улыбнулся Смагин. Аркадий взял его под руку, и они направились к подъезду духана.

Старый духанщик провел их в отдельную комнату. Кроме стола, трех стульев и старого плюшевого дивана, там не было ничего. Шум реки и лунный свет наполняли комнату. Аркадий заказал шашлык и вино, Смагин подошел к окну, выходящему на Куру.

— Вы неисправимы, — засмеялся Аркадий, — вас так и тянет к лунному свету.

— Я люблю Тифлис. Это совершенно особенный город.

— Да, недурной город. Недаром вы решили его завоевать.

— То есть как завоевать?

— Очень просто. Большевики хотят здесь обосноваться, а вы и Гоги им помогаете, — значит, вы заодно с ними.

— Это можно было сказать и при Нине Ираклиевне, — сухо заметил Смагин.

— Нет, нельзя, потому что она потеряла голову. Арест Гоги вывел ее из равновесия, с ней об этом говорить невозможно.

— А со мной можно? — спросил Смагин, натянуто улыбаясь.

— Конечно, можно. Поэтому я вас и пригласил сюда.

— О чем же вы хотите со мной говорить? И откуда вам известно, что я держусь тех же взглядов, что и Гоги?

— Потому–то я и хочу с вами побеседовать. Но, чтобы вам все было понятно, скажу несколько слов о себе. Вы уже знаете, что я родился и вырос в Грузии, я привык к ней и полюбил грузинский народ. Но вам, может быть, не известно, что я был оторван от Грузии лишь на то время, пока учился в Петербургском технологическом институте, который и закончил в тысяча девятьсот тринадцатом году. Я отверг все предложения, которые получал благодаря тому заблуждению, в которое впадали многие, считая меня очень способным.

Аркадий перевел дыхание, закурил и взглянул на Смагина.

— Отверг я все так называемые выгодные предложения только потому, что не хотел порывать с Грузией… И я вернулся в Тифлис; остальное вы знаете: я полюбил Нину, женился на ней, и мы живем, как говорится, душа в душу. Но вот произошла эта история с Гоги. Он ввязался в политику. Его арестовали. Он с детства был предрасположен к легочным заболеваниям, и теперь у него началось кровохарканье… Это ужасно. Варвара Вахтанговна и Нина в отчаянии. Все это понятно. Я понимаю и ваше участие в этом деле. Я все понимаю, но поймите и вы меня. Все не могут мыслить одинаково. Я не разбираюсь в политике и не скрываю этого. Некоторые студенты в технологическом смотрели на меня косо, так как я не принимал никакого участия в так называемых студенческих волнениях. Я хочу жить спокойно. Пусть это не нравится многим, но каков я есть, таковым и останусь. Нина и я счастливы не первый год. Во имя чего я должен ломать нашу жизнь, наше счастье? Во имя отвлеченных идей? Но я клянусь вам, что я не знаю, кто прав. Если допустить, что Маркс — величайший гений, открывший самую правильную из всех существовавших до него формул спасения мира от зла, то я все же не уверен, с кем бы он согласился, если бы был сейчас жив. У меня нет сил или ума решить этот вопрос, да я себе его и не ставлю. В России установилась большевистская власть, в Грузии — меньшевистская. Если бы я жил в России, то, вероятно, я также честно служил бы у большевиков, как служу сейчас у меньшевиков, живя в Грузии. Вы скажете, что это — беспринципность? Неправда! Я был бы беспринципен, если бы, веря в большевизм, служил бы у меньшевиков или, будучи меньшевиком, поддерживал бы из страха или выгоды большевиков. Для меня и те и другие — люди разных взглядов, разной веры, ну, как, например, католики и православные. Есть сотни тысяч людей, которые стоят вне религии, так позвольте же и другим сотням тысяч людей стоять вне политики.

— Ну, а если, — перебил его Смагин, — вы бы оказались живущим на территории Деникина, то вы бы поддерживали и эту власть?

— Нет, — запротестовал Аркадий, — это совсем другое. Я имел в виду политические партии, а не кучку авантюристов в генеральских эполетах.

— Значит, вы бы не служили у Деникина?

— У Деникина я бы никогда не служил.

— Как же вы говорите, что совершенно не разбираетесь в политике?

— Ну, если вы хотите, чтобы я был абсолютно точным, то я скажу, что я не разбираюсь в борьбе политических партий социалистического толка, ибо не надо быть политиком, чтобы понять, что царизм в России рухнул навсегда и что затея Деникина обречена на провал.

— Вам остается еще добавить: как и меньшевистские попытки задержать ход истории…

— Ну нет, с этим я не соглашусь, ибо кто только не пытался говорить от имени Истории… Не будем углубляться в дебри софистики. Мне кажется, я сказал все, что думают миллионы таких же людей, как я, которые не хотят быть жертвами, пушечным мясом ни религиозных, ни политических войн.

Часть Вторая

Глава I

Белые халаты и неожиданный союзник

Костомаров с его черной бородой и барской квартирой, напоминавшей Петербург времен империи, произвел на Смагина такое неприятное впечатление, что, уверенный в полном неуспехе дела, он даже не позвонил адвокату. Поэтому он был удивлен и обрадован неожиданным сообщением Варвары Вахтанговны, которую навещал каждый день, что она получила бумагу из министерства внутренних дел следующего содержания:

«Подсудимый Обиташвили Георгий Ираклиевич, ввиду серьезной болезни, переведен в городскую больницу».

— Как хорошо, что вы пришли, а я как раз собиралась послать за вами Нину. Она здесь, только вышла на минуту в лавку. Вот как удачно вышло, теперь мы все вместе к нему и пойдем.

Вошла Нина. Она слышала последние слова и, поздоровавшись со Смагиным, обратилась к матери:

— Так нас и пустят! Мама, пойми, что надо сначала выяснить, когда прием вообще и, в частности, можно ли посещать Гоги, ведь он же числится подсудимым.

— Что там выяснять? Пойдем и узнаем. Кроме того, матери никто не может запретить…

— Мама, не все же это понимают, — перебила ее Нина.

— Нет, это должны понимать все. Нина посмотрела на Смагина.

— Александр Александрович, объясните маме! — И тихо добавила: — Ведь волненье может повредить Гоги.

Но Варвара Вахтанговна все же услышала ее шепот.

— Нина! Я не глухая! Что ты там шепчешь, точно не можешь сказать об этом громко?

— Тихо и громко я скажу то же самое, — рассердилась Нина. — Такая нагрузка опасна для больного. Начнутся объяснения, слезы. Ведь и на здорового это может повлиять, а когда человек болен…

— Но, Нина, я даже подходить не буду. Саша, объясните ей, что я только посмотрю на него и сейчас же уйду.

С большим трудом Смагину и Нине удалось наконец уговорить Варвару Вахтанговну переждать несколько дней. В конце концов они выработали следующий план. Смагин позвонит по телефону в больницу, можно ли посетить Гоги. Нина идет домой, так как она должна кормить обедом своего Аркадия. А Варвара Вахтанговна займется изготовлением пирожков с мясом и яйцами, которые так любит Гоги.

Нина, взглянув на часы, вскрикнула, что она уже опаздывает, и убежала.

Варвара Вахтанговна обняла Смагина и сказала:

— Вы должны мне дать слово, что расскажете все, ничего не скрывая…

— Но я от вас ничего не скрывал! Помните, я даже не скрывал, что не надеялся на Костомарова.

— Я тоже не надеялась, а ведь это, вероятно, дело его рук. Кто же другой мог?

— А может быть, случайное совпадение?

Он чуть не добавил: «Раз Гоги опасно болен, то его могли и без вмешательства Костомарова отправить в больницу», но вовремя удержался.

…Через четверть часа все выяснилось. Сегодня прием в больнице уже закончился, а завтра можно прийти от часа до двух.

— Ну раз я не иду, то и вы можете подождать до завтра, — улыбнулась Варвара Вахтанговна. — Это даже к лучшему, наспех не приготовишь таких вкусных пирожков, которые любит Гоги.

Варвара Вахтанговна вдруг заволновалась: — Саша, а ведь мы не подумали о главном. А что же вы скажете Гоги, если он спросит — а он обязательно спросит! — почему я не пришла?

— Придется ему сказать, что мы вас не пустили, — улыбнулся Смагин.

Нет, уже скажите тогда, что я слегка прихворнула… Только не забудьте сказать «слегка», иначе он будет волноваться, а это ему вредно.

— Не беспокойтесь, Варвара Вахтанговна, все сделаю, как это требуется.

— Да, еще, чтобы не забыть. Завтра вы придете ко мне не позже одиннадцати часов утра. Мы с вами не спеша выпьем чай, пирожки будут уже готовы, Я вам скажу, что надо передать на словах Гоги, вы навестите его, отнесете гостинцы и из больницы прямо ко мне, чтобы рассказать обо всем самым подробным образом…

Больница была обыкновенной, ничем не отличающейся от других больниц, но своим обостренным чувством Смагин все воспринимал по–иному.

Процедура оформления пропусков и выдача белых, не первой свежести халатов чем–то напоминала таможенный досмотр, хотя ни у кого из посетителей не было никакого багажа, за исключением небольших бумажных свертков, в которых угадывались яблоки или продолговатые пачки печенья.

Смагин держал в руке плитку купленного по дороге шоколада и мешок с домашними пирожками Варвары Вахтанговны.

Молодая сиделка в белом халате, узнав, к кому он пришел, приветливо ему улыбнулась и, как показалось Смагину, слегка покраснела. На площадке лестницы второго этажа она приостановилась.

— Вы родственник Гоги Обиташвили? Смагин улыбнулся:

— Почти. Я друг его семьи.

Смагин не мог не обратить внимания на то, как по ее лицу проскользнула тень.

— У него чудесная мать и очень приветливая сестра. Лицо сиделки прояснилось.

— Раз вы друг его семьи, то я хочу предупредить вас, что Гоги лишь недавно оправился от тяжелой болезни, и малейшее волнение…

— Не беспокойтесь, — перебил ее Смагин, — я постараюсь… Простите, как вас величать?

— Меня зовут Нателлой.

— Какое красивое имя! Нателла засмеялась.

— Представьте себе, что Гоги сказал мне то же самое. Как я… как мы все, — после небольшой паузы добавила она, — волновались, пока доктор не сказал нам, что опасность миновала! А теперь пойдемте, я покажу вам, где он лежит.

Она довела Смагина до дверей палаты и глазами указала на койку с правой стороны, вторую от окна. Увидя еще издали бледное, осунувшееся лицо Гоги, на котором лихорадочно сверкали большие черные глаза, Смагин почувствовал легкое головокружение. Когда же он дотронулся до ставшей почти прозрачной руки больного, в душе его поднялась ярость против тех, кто довел Гоги до такого состояния.

Смагин сразу понял, что болезнь Гоги перешла ту грань, за которой рушится надежда на медицину и рождается надежда на чудо. Но он взял себя в руки и с деланной бодростью проговорил:

— Вид у тебя усталый, но… хороший.

К великому удивлению Смагина, Гоги воспринял его слова с полной серьезностью.

— Вы знаете, Александр Александрович, я действительно чувствую все время усталость, хотя ничего не делаю, даже не читаю.

— Ну, значит, это от безделья, — натянуто улыбнулся Смагин, поняв, что Гоги, к счастью, не имеет ни малейшего представления об угрожающей ему опасности.

— Это прислала Варвара Вахтанговна, — без малейшей связи с предыдущим проговорил Смагин и положил на столик мешок с пирожками. — А это от меня, — добавил он, кладя рядом плитку шоколада.

— Ну, для чего это баловство, — слабо улыбнулся Гоги, — ведь я же не маленький… Ах, бедная мама! — Он тяжело вздохнул. — Нина мне прислала записку, что маме нездоровится и чтобы я ее эти дни не ждал…

— Да, да, — быстро заговорил Смагин, — ничего серьезного, обыкновенная простуда. Но мы взяли в руки власть и на семейном совете решили…

— Понимаю, понимаю… Так, значит, вы взяли в руки власть? — улыбаясь, переспросил Гоги.

Смагин ответил ему многозначительной улыбкой н с горячностью добавил:

— Гоги! И ты должен взять себя в руки! Ведь сила воли много значит… Мы хотим, чтобы ты скорее окреп по–настоящему.

— Да я уже окреп, — не совсем уверенно проговорил Гоги, пытаясь посильнее пожать своей исхудавшей рукой руку Смагина.

Смагин опустил глаза.

— Вы мне ничего не сказали о главном, — продолжал Гоги. — Ведь я оторван от всего мира.

Смагин оглядел соседние койки. Один больной крепко спал, другой лежал с закрытыми глазами и стонал. Третий оживленно разговаривал с посетительницей.

— Гоги, будь спокоен, — сказал Смагин, — все идет хорошо. Понимаешь, сейчас вопрос только во времени…

Легкий румянец выступил на бледных щеках Гоги.

— Вы это говорите не только для того, чтобы ободрить меня?

— Нет, Гоги, такими вещами не шутят. Я говорю сущую правду. Что касается бодрости духа, то я уверен, что ты…

— Буду победителем! — закончил за него Гоги.

— Вот именно, — засмеялся Смагин. — А чтобы ты был действительно победителем, я ухожу, ибо не хочу тебя утомлять своими разговорами.

— Да что вы! — запротестовал Гоги. — Наоборот, я…

— Нет, Гоги, тебе пока нельзя волноваться.

— Ну ладно, покоряюсь воле члена семейного совета, — улыбнулся Гоги и протянул ему руку. Смагин опять почувствовал боль.

— Но в следующий раз, — добавил Гоги, — если маме станет хоть немного лучше, приведите ее с собой, дорогой Александр Александрович. Хорошо?

— Разумеется. Мы придем вместе.

Смагин не помнил, как он вышел из палаты, как спустился вниз, как снимал с себя халат. Он опомнился только тогда, когда услышал чей–то мягкий голос, обращенный к нему. Он оглянулся. Перед ним в белоснежном халате стоял один из работников этой больницы, видимо врач.

— Можно вас на минуту? — спросил доктор и, взяв под руку Смагина, провел его в кабинет.

— Обиташвили не безнадежен. Это я вам говорю не только как главный врач, но как человек, имеющий опыт. Если вы добьетесь… если вы сумеете выкроить один месяц домашнего ухода, и не в Тифлисе, а где–нибудь… ну хотя бы в Боржоми, то я ручаюсь, что Георгий дождется лучших времен.

Глава II

Неожиданное выздоровление и еще более неожиданная любовь

Смагину при помощи Елизаветы Несторовны Джамираджиби удалось получить свидетельство о болезни Гоги, подписанное доктором Асатиани. Немного позже Домбадзе вручил ему разрешение министерства внутренних дел взять Георгия Обиташвили на поруки матери для лечения. Когда Смагин приехал в больницу, чтобы взять Гоги, главный врач Куридзе отозвал его в сторону и спросил:

— Где вы решили поместить больного?

— Как вы советовали, — ответил Смагин, — в Боржоми или в его окрестностях.

— Кто с ним поедет?

— Его мать.

— А у них или у вас есть знакомые в этих местах?

— Никого.

— Видите ли, я рекомендовал больному не столько климатическое лечение, сколько полный отдых в домашних условиях. Поэтому вот что я предлагаю, — пусть они поедут ко мне в Гурию.

— К вам? — удивился Смагин.

— Да, ко мне. Туда как раз завтра выезжают моя жена и дочь. Место хорошее, тихое, у нас удобный дом, большой сад, Георгий там быстро поправится. Приезжайте и вы.

— Я не знаю, как вас благодарить, доктор. Сегодня же поговорю с его матерью. Думаю, что она примет с большой радостью ваше предложение. А я приеду позже.

— Вы будете их провожать на вокзал?

— Да, конечно.

— В таком случае вот вам мой адрес, приезжайте все вместе прямо к нам на Плехановский, и от нас поедем на вокзал. Билеты возьмите до Самтреди, а оттуда на лошадях до нашего селения не так далеко…

Таким образом неожиданно разрешился вопрос о поездке, Гоги.

Смагин не мог поехать вместе с ними, так как у него было заранее назначено несколько лекций. Он навестил их только через месяц.

Приехав в Самтреди в 11 часов утра, еще из окна вагона он увидел на перроне Гоги, около которого стояла миловидная девушка. Когда Смагин вышел из вагона, они подбежали к нему, радостно улыбаясь.

Гоги не успел еще познакомить его со своей спутницей, как она обняла и поцеловала Смагина, как будто знала его с детства.

— Это Мзия, дочь Теймураза Арчиловича Куридзе, — сказал Гоги. — Она у нас особенная…

— Это у кого это «у нас»? — шутливо переспросила его Мзия, делая попытку взять из рук Смагина маленький чемодан.

— Ни за что, — запротестовал Смагин, — ведь я пока еще не дедушка…

— Все равно вы гость, и вы с дороги. Гоги тоже взялся за ручку чемодана.

— Этого еще недоставало, — рассердился Смагин.

— Да я уже поправился, Александр Александрович!

— Все равно, — заупрямился Смагин.

К ним подошел молодой парень в гурийской шапочке.

— Ну, вот и наш Бичико, — радостно воскликнула Мзия, — он–то уж не позволит вам ломать наши обычаи… Скорее едем. Варвара Вахтанговна с таким трудом отпустила Гоги. Она будет волноваться.

Бичико выхватил из рук Смагина чемодан, и все направились к фаэтону.

Вскоре они уже мчались по извилистой горной дороге, весело болтая и смеясь. Бичико высвистывал какие–то арии и ожесточенно щелкал кнутом.

Отдельные картины — то какое–нибудь дерево, то изумрудно–зеленая лужайка, на которой шумная ватага молодежи располагалась на отдых, — переносили Смагина в далекое детство, казалось, что когда–то, давным–давно, он уже видел их. У него сейчас было такое ощущение, будто он едет на пикник.

Смагин не узнавал Гоги и изумлялся, как мог преобразиться человек за один месяц. Мзия оказалась необыкновенной девушкой. Она не блистала красотой, но от нее исходило обаяние, которое с первой секунды встречи располагало к ней и влекло. Гоги не сводил с нее глаз, хотя все время старался сделать вид, что не обращает на нее внимания. Это очень забавляло Смагина.

Когда они проезжали мимо широко разлившегося Риони, с горы казалось, что перед ними сверкает море.

— Вы в этих местах в первый фаз? — спросила его Мзия.

— К сожалению, да.

— Почему «к сожалению»? Скорее — к счастью, потому что нет большего счастья, чем видеть впервые новые места, особенно те, которые вы можете встретить только в Гурии.

— А для меня высшее счастье — видеть новых людей, — сказал Гоги.

— Ну, смотря каких, — засмеялась Мзия.

— Таких, которые мне нравятся, — с лукавой улыбкой произнес Гоги.

Смагин смотрел на деревья, усыпанные золотыми листьями, на отвесные скалы, на вьющуюся лентой дорогу, и ему казалось, что он не едет, а плывет среди разорванных облаков, сквозь которые ему протягивали свои ветви гигантские деревья, корнями уходящие в недра неподвижных гор.

Около покосившегося деревянного моста работали крестьяне, заменяя подгнившие бревна новыми.

Глубокий старик, не принимавший участия в работе, стоял в стороне, опираясь на суковатую палку. Слезящимися глазами он внимательно окинул проезжавший мимо фаэтон.

— А когда же Чохатаури? — спросил Смагин у Гоги.

— Да мы уже подъезжаем, вот за этим поворотом, — ответил тот, — а там рукой подать до нашего… то есть до этого самого селения, в котором мы гостим.

— Разве оно не ваше? — тихо проговорила Мзия. Гоги покраснел. Смагин сделал вид, что не слышал слов Мзии.

В Чохатаури передохнули, после чего свернули на другую, более узкую дорогу и минут через двадцать приехали в селение. У калитки дома их уже ждала Варвара Вахтанговна. Она обняла Смагина. Не успел он опомниться, как к ним подбежала Мзия:

— Мама требует, чтобы вы сейчас же шли обедать.

— Мзия была бы замечательной переводчицей, — засмеялась Ольга Соломоновна, выходя вслед за дочерью и здороваясь со Смагиным. — Я сказала «прошу», а она перевела «требую».

Обед прошел оживленно. Ольга Соломоновна была прекрасной хозяйкой, обладавшей к тому же большим тактом, сказывавшимся в искусстве угощать гостей. Ей было около пятидесяти, но выглядела она гораздо моложе. Лицо ее освещала приятная, добрая улыбка, в которой иногда проскальзывала грусть.

Гоги и Мзия шутя пикировались, Варвара Вахтанговна была явно чем–то озабочена. Смагин заметил это еще у калитки.

После обеда она сейчас же попросила Смагина к себе.

Когда он зашел в ее комнату, ему показалось, что он снова в Тифлисе, на Судебной улице, в знакомой квартире Обиташвили. Не хватало только огромного старинного шкафа орехового дерева, разделявшего комнату на две части. Остальное все было такое же — и занавески, и коврик, и синяя керосинка. Создавалось впечатление, что все вещи, без которых не могла обходиться Варвара Вахтанговна, сами примчались сюда вслед за ней.

Заметив, что Смагин с любовью оглядывает все эти хорошо знакомые ему предметы, она улыбнулась. Перед ним снова была прежняя Варвара Вахтанговна, все ее тревоги отошли куда–то в сторону.

— А сейчас я заварю крепкий чай, — сказала она с той необыкновенной теплотой, которая еще раз напомнила Смагину тифлисские вечера на Судебной улице. — Я знаю, что вы с одинаковым удовольствие пьете чай и до и после обеда.

— Сегодня, после дороги, буду пить его с наслаждением.

— И с вареньем, — добавила Варвара Вахтанговна, — сама его варила здесь.

Они уселись за небольшой столик, около которого, как и в Тифлисе, на полу красовалась синяя керосинка. Лицо Варвары Вахтанговны снова затуманилось.

— Варвара Вахтанговна, что с вами? Вы чем–то встревожены?

— Ах, дорогой Саша, простите, что я вас так называю…

— Варвара Вахтанговна, родная, зовите меня так, мне это в тысячу раз приятнее.

— Я должна с вами поговорить, я так ждала вас… ведь с Гоги творится что–то неладное.

— Неладное? — переспросил Смагин.

— Ну конечно. Получилось, как это говорится, из огня да в полымя.

— Неужели вы имеете в виду…

— Вы уже догадались? — Разумеется.

— Но ведь это ужасно. Смагин был удивлен.

— Варвара Вахтанговна, может быть, мы говорим о разных предметах?

— Не думаю.

— В таком случае я не совсем вас понимаю. Ведь самое главное — это то, что Гоги поправился, и даже раньше того срока, о котором мы мечтали.

— Это, конечно, главное, но это уже в прошлом, а в настоящем главное другое. И это меня убивает. Он хочет… он мне говорил про Мзию. Но ведь это безумие! Он еще ребенок. В его годы жениться — это загубить жизнь. Другого слова не подыщешь. Саша, дорогой, только вы можете ему внушить, вы — единственный человек, которого он послушает. Он с вами считается, он вас уважает…

— Ах, Варвара Вахтанговна! В таких вопросах никто никогда никого не слушает.

— Нет, Саша, вы ошибаетесь. Он не может не послушаться разумного совета, особенно если совет исходит от вас.

Варвара Вахтанговна, дорогая, прежде всего успокойтесь, вы все это принимаете слишком близко к сердцу.

— Но ведь Гоги у меня один! Это мой единственный сын, не могу же я…

— Рано или поздно, но все сыновья женятся.

— Рано или поздно, но не чересчур рано.

Чувствуя, что Варвару Вахтанговну невозможно переубедить, Смагин решил подойти к вопросу с другой стороны.

— А как Мзия? — спросил он. — Без ума от него.

— Ольга Соломоновна этому сочувствует? Варвара Вахтанговна глубоко вздохнула:

— Вот этого я не знаю.

После небольшой паузы она добавила:

— Я считаю неудобным говорить с ней на эту тему… раз она хранит полное молчание.

— Знаете что, — неожиданно для самого себя предложил Смагин, — я поговорю…

Он хотел сказать «с Мзией», но удержался, подумав, что это может еще больше ее огорчить.

— С Ольгой Соломоновной? Смагин улыбнулся.

— Все равно с кем, лишь бы все выяснить. В комнату вбежал Гоги.

— Вот вы чем занимаетесь, чаек попиваете… Мама! Мы хотим похитить у тебя Александра Александровича и показать ему мост и крепость.

— Ах, Гоги, Александр Александрович видел столько мостов и крепостей!..

— Но такого моста и такой крепости он еще ни разу нигде не видел!

— Ну хорошо, — сдалась Варвара Вахтанговна, — только скорей возвращайтесь. Александр Александрович устал с дороги и, может быть, хочет отдохнуть.

— Нет, Варвара Вахтанговна, я с удовольствием пройдусь.

Гоги взял под руку Смагина, потом вдруг кинулся обратно, громко чмокнул Варвару Вахтангов ну в щеку и выбежал из комнаты, как школьник.

* * *

Мзия ждала их на веранде.

— Александр Александрович! Гоги не терпится показать вам наши достопримечательности.

— Не слушайте Мзию! Это ей не терпится. Она такая патриотка своих мест и считает, что лучше Гурии нет ничего на свете.

— А разве вы мне не говорили то же самое несколько дней тому назад?

— Я говорил это, чтобы доставить вам удовольствие!

— Вот и выдали себя! Теперь я не буду больше верить вам ни в чем!

— Если так будет продолжаться, — засмеялся Смагин, — то я увижу ваши достопримечательности при лунном свете… Может быть, это и более поэтично, но мне хотелось бы раньше увидеть их при свете дня.

На веранде появилась Ольга Соломоновна.

— Вы меня простите, — обратилась она к Смагину, — но мне на часок нужна будет Мзия.

— Мама! А я хотела…

— Знаю, знаю, показать крепость и мост. Но это сделает Гоги, а завтра с утра я предоставлю тебе полную свободу, и ты сможешь…

— Показать еще раз крепость и мост, — докончил за нее Гоги.

— Александр Александрович, — засмеялась Мзия, — будьте свидетелем, как меня здесь притесняют. Но зато завтра я буду освобождена от крепостной зависимости, и тогда…

— Завтра я предоставлю вам на целый день Александра Александровича, —лукаво улыбаясь, сказал Гоги.

Едва они вышли за калитку, как Гоги прошептал Смагину:

— Может быть, это и лучше, что Мзия не пошла с нами. Мне надо вам что–то сказать.

Смагин с облегчением вздохнул. Он сразу догадался, о чем будет говорить Гоги.

— Я считаю вас лучшим другом нашей семьи, — взволнованно продолжал Гоги, — и не хочу от вас скрывать: я полюбил Мзию. Это случилось так неожиданно…

— Как всякая любовь, — улыбнулся Смагин.

— Не знаю, как это случается у других, и, признаться, меня это меньше всего интересует. Я знаю одно, что я люблю и… знаю, что Мзия меня любит тоже.

Выпалив все это быстро и решительно, Гоги даже вздохнул. Было видно, что, несмотря на большое расположение к Смагину, ему было трудно решиться на разговор.

Смагин молчал.

— Может быть, я бы вам всего этого и не говорил: зачем говорить, когда и так все понятно? Но есть одно обстоятельство, для меня очень тяжелое. Вы знаете, как я люблю маму. Я неотесан, порою бываю груб, но люблю ее нежно и свято. И вот мама… против моей женитьбы. Если это будет так продолжаться, то мое выздоровление пойдет насмарку. У меня голова кружится, я не знаю, что мне делать. Вот если бы вы…

— Поговорил с Варварой Вахтанговной? — мягко докончил Смагин.

— Да, дорогой Александр Александрович! Если бы вы согласились. Мама, это для вас не секрет, любит вас… ну почти как меня, может быть, чуть–чуть меньше, и то только потому, что я ее единственный сын.

— Гоги, мне не трудно исполнить твою просьбу. Я поговорю с Варварой Вахтанговной, но для этого я должен знать, согласна ли Мзия.

— Но она же меня любит?

— Любить одно, а согласиться выйти замуж — другое.

— Она согласна, конечно, согласна.

— А Ольга Соломоновна?

— Она… она тоже согласна, но хочет, чтобы свадьба была отложена на год.

— Варвара Вахтанговна об этом знает?

— Нет. Я сам об этом узнал только сегодня, перед поездкой в Самтреди.

— Так почему же ты думаешь, что мама и теперь будет против, когда Ольга Соломоновна…

— Да маме все равно, согласна или нет Ольга Соломоновна, — перебил его Гоги. — Она сама не согласна — и баста!

— Что же она говорит?

— То, что говорят все матери. Что еще рано, что я еще ребенок и всякую подобную чепуху!

— Гоги!

— Не буду, не буду! Сам знаю, что про мать так нельзя говорить, но ведь чепуха, сказанная даже самым любимым человеком, не перестает быть чепухой!

— Не знаю, Гоги, способен ли ты спокойно меня выслушать.

— Конечно, способен. Как же иначе?

— Тогда слушай. Дело не в возрасте, а в скоропалительности и неожиданности. Для влюбленных это пустяк, а для родителей вопрос серьезный. Ты должен дать мне слово, что если Варвара Вахтанговна присоединится к мнению Ольги Соломоновны, то ты согласишься подождать год.

— Лишь бы мама согласилась, а там будет видно! — воскликнул Гоги.

— Не «будет видно», а уже видно, что ты — настоящая лиса!

— Пусть я буду лисой, — засмеялся Гоги, обнимая Смагина, — но вы в свою очередь должны мне дать слово, что никому не скажете, что я лиса.

За разговорами они не заметили, как прошли знаменитый мост возле крепости и шли теперь по дороге, проложенной среди девственного леса, по направлению к соседнему селению.

— Как же это я, — засуетился Гоги, — ничего вам не показал, ничего не объяснил… Вернемтесь, я вам все по порядку расскажу.

Смагин улыбнулся.

— Знаешь что, Гоги, ты возвращайся домой. Мзия, должно быть, соскучилась без тебя, а я уж как–нибудь сам разберусь в здешних достопримечательностях.

— Как же вы один разберетесь во всем? Вы здесь первый раз, а я уже целый месяц.

— То, чего я не пойму, ты мне объяснишь потом.

— Ну хорошо. Лису не обманешь. Я вижу, что вы хотите побродить в одиночестве, но найдете ли вы наш дом?

— Вон его крыша, я вижу отсюда.

— Только не вздумайте углубляться в лес.

— Там что, тигры?

— Нет, тиграми будем мы с Мзией, если вы не вернетесь домой через полчаса, — засмеялся Гоги и, махнув ему рукой, побежал к дому.

Смагин оглянулся и только сейчас почувствовал ту глубокую тишину, в которой находился. Деревья провожали его тихим шелестом ветвей. То здесь, то там на дорогу как бы наступали переплетавшиеся друг с другом их корни, напоминавшие гигантских змей.

Он дошел до старинного деревянного моста, по которому только что проходил с Гоги, и остановился.

Внизу неслись быстрые волны. Супсы. По левую сторону, у отлогих берегов, вода казалась серебристой, почти прозрачной. С правой стороны цвет ее приобретал оттенки изумруда. Здесь крутые берега вздымались вверх и были покрыты густым девственным лесом. В некоторых местах, напоминая балконы, выделялись острые, обросшие зеленоватым мхом скалы.

Недалеко за мостом река делала крутой изгиб, исчезая в лесистых горах, и напоминала небольшое продолговатое озеро.

Смагин медленно прошел мост и вышел на дорогу, загибавшуюся налево как бы для того, чтобы путник, пройдя шагов двести, мог любоваться общим видом моста и возвышавшейся над ним полуразвалившейся крепости, в древние времена верно служившей Грузии. И снова он вдруг почувствовал, что видит не в первый раз именно этот мост и эту крепость. Должно быть на них была похожа одна из картин, запомнившихся с детства.

Казалось, самый гениальный художник не мог придумать такой гармонии красок, форм и очертаний. Здесь было предельно естественное чувство меры, которое не могло не пленять даже самих неискушенных в искусстве людей, ибо в душе каждого человека заложена магическая тяга к прекрасному, и чем глубже и совершеннее эта красота, тем сильнее она действует на воображение.

Смагину вдруг захотелось подняться в горы. Он снова перешел мост и, выбрав узенькую тропинку, стал медленно подниматься. Пряный аромат осенних листьев приятно кружил голову. Приходилось иногда перепрыгивать через расщелины, цепляясь за ветки деревьев, или перебираться по камням через ручейки.

В этом девственном лесу казались такими далекими и ничтожными набитые праздной публикой нарядные кафе и шумные кабаре, министры и коммерсанты.

Заметив камень, до смешного напоминавший кресло, Смагин расположился на нем и задумался.

Снизу послышались громкие голоса. Смагин сразу пришел в себя, поднялся с камня и начал быстро спускаться по тропинке. Но спускаться было труднее, чем подниматься, и перед самым выходом на дорогу он поскользнулся и упал бы, если бы не оказался в объятиях хохочущего Гоги.

— Вы репетировали атаку крепости? — услышал он над самым ухом веселый голос Мзии.

— Я хотел удостовериться, можно ли ее реставрировать, — отшучивался Смагин.

— Александр Александрович, но разве можно так пугать людей? — укоризненно произнес Гоги. — Мы все так переволновались, а больше всех мама. Она и отрядила эту спасательную экспедицию.

— Гоги! — с напускной строгостью прервала его Мзия. — Не забывай, что опытному лектору твои лекции могут показаться смешными. Идемте лучше ужинать…

— Александр Александрович! Теперь вы должны за меня заступаться! — вскричал Гоги. — Мзия хочет меня поработить!

Начало уже смеркаться.

Они возвращались домой улыбающиеся и притихшие. В эту минуту каждый из них по–своему был счастлив.

Глава III

Прогулки и размышления. «Ты носишь имя, будто жив, но ты мертв». Перемены в судьбе Гоги

Несколько дней подряд Смагин совершал долгие прогулки, во время которых им владел какой–то особенный, уверенный покой. Казалось, он начинает осознавать глубже все то, что до сих пор чувствовал только интуитивно. В Тифлисе было слишком много впечатлений, неожиданных встреч и событий. Все это смешивалось с недавно пережитыми волнениями, испытанными во время пребывания на территории, занятой Деникиным.

Здесь, в этой девственной тишине, среди гурийских гор и лесов, у него было столько свободного времени, что он невольно принимался подводить итоги недавнего прошлого. Он внутренне еще более укрепился в своих убеждениях, и если многого еще не мог объяснить, то твердо знал, что никакие силы не смогут заставить его свернуть с пути, на который он стал.

Смагин все яснее начинал понимать, что в мире происходят гораздо более глубокие изменения, чем это может показаться на первый взгляд. То, что происходило сейчас в России, было не только национальным явлением. Этого никак не могли уразуметь те, которые боролись с оружием в руках против большевиков. Этого не могли понять ни государственные деятели Запада, ни тем более оказавшиеся у власти меньшевики Грузии. Мыслящий человек не мог не заметить грандиозного сдвига в мировой истории. Но Смагин никак не мог понять психологии тех «мыслящих людей», составляющих ядро интеллигенции, которые хоть одну минуту могли колебаться перед выбором между старым и новым миром.

Единственное объяснение, которое он мог допустить, было слишком парадоксально, но оно тем не менее возникло у него. По–видимому, даже самые гениальные писатели не в силах воздействовать на своих читателей, если в последних нет хотя бы ничтожной крупицы их гения. Гиганты мысли вызывают искреннее восхищение, с годами переходящее в машинальное преклонение, но тот внутренний огонь, который создал их произведения, большинство людей уже не согревает, он только восхищает и ослепляет. И только те, в чью кровь и плоть вошло, проникло это пламя, потому что его искры тлели в них самих, не только понимают, но и действуют так, как действовали бы вдохновившие их гении, если бы они оказались в таких же обстоятельствах.

Смагин думал, что это так, но у него не было полной уверенности, что он не ошибается. Во всяком случае, свое отношение к происходившим событиям он мог бы выразить самыми простыми словами: в старом мире человеку предоставлялось умирать, в новом — предоставляется жить.

Детство и юность Смагин провел в старом мире, молодость свою он хотел посвятить построению нового мира.

К тем, которые не поняли правды нового мира, он применил бы слова тысячелетней давности: «Ты носишь имя, будто жив, но ты мертв».

Смагин исполнил обещание, данное Гоги, и поговорил с Варварой Вахтанговной. Трудно было ей примириться с мыслью о женитьбе Гоги, но она наконец согласилась, присоединившись к мнению Ольги Соломоновны, что свадьба должна состояться не раньше, чем через год. Варвара Вахтанговна унаследовала от прошлых времен убеждение, что молодые должны присмотреться друг к другу, чтобы потом не раскаиваться в принятом наспех решении. Вероятно, этим же соображением руководствовались и супруги Куридзе.

Гоги сначала очень обрадовался, так как ему почему–то казалось, что Варвара Вахтанговна никогда не согласится на его брак с Мзией, но вскоре он начал жаловаться Смагину, что ждать целый год не входит в его расчеты. Мзия относилась к этой отсрочке более разумно. По крайней мере по ее поведению не было заметно, чтобы она была очень расстроена.

Так как здоровье Гоги восстановилось полностью, Варвара Вахтанговна начала собираться домой; как ни просила Ольга Соломоновна погостить у них еще некоторое время, Варвара Вахтанговна назначила день отъезда. С нею ехали Гоги и Смагин.

Накануне неожиданно приехал доктор Куридзе и привез радостную новость. В больницу пришла бумага из министерства, что за недостаточностью улик обвинение против Георгия Обиташвили прекращено.

Гоги, против ожидания Смагина, был скорее смущен, чем обрадован. Однако радость всех была так заразительна, что его смущение постепенно растаяло. Он признался Смагину, что эта «милость» правительства, которое он ненавидел, ему противна. Тогда Смагин объяснил ему разницу между помилованием и прекращением судебного следствия за недостаточностью улик.

Так как Теймураз Арчилович получил двухнедельный отпуск, было решено, что семья Куридзе пробудет здесь это время, а потом поедет на зиму в Тифлис. На другой день все было готово к отъезду. Теймураз Арчилович при прощании со Смагиным задержал его руку в своей.

— А помните, как вы пришли впервые в нашу больницу? Сознайтесь, небось вас многое удивило тогда?

— В первую минуту я, конечно, удивился, но вскоре понял, в чем дело… И почему секретарь министра потребовал подписи более благонадежного врача.

— Для меня было бы оскорбительным, если бы я пользовался их доверием! Они меня только терпят, как, впрочем, терплю их и я до поры до времени.

— Мне кажется, что нам не так–то уж долго придется их терпеть.

На веранде появились Гоги и Мзия, одетые по–дорожному. Мзия собралась провожать отъезжающих до Самтреди. Бичико был занят перетаскиванием чемоданов в уже запряженный фаэтон.

— Ну, молодежь, смотрите не увлекайтесь и не мозольте глаза нашему, с позволения сказать, правительству! — с шутливой напыщенностью произнес Куридзе.

Бичико уже усаживался поудобнее на козлах. Варвара Вахтанговна целовалась с Ольгой Соломоновной. Смагин кинул прощальный взгляд на уютный сельский домик, плотно окруженный ветвями деревьев, с которых осыпалась последняя листва, и подумал с умиротворенной грустью, что перевернулась еще одна страница его жизни.

Глава IV

Возвращение в Тифлис. Бакинское письмо. Снова Везников

По возвращении в Тифлис Смагин нашел на своем письменном столе два письма. Одно было из Баку, куда его приглашали прочесть несколько лекций об искусстве Советской России, другое — от Везникова, приглашавшего зайти на чашку чая.

Бакинское письмо он отложил в сторону, а везниковское порвал и выбросил в корзину.

Немного отдохнув после поездки, Смагин вышел прогуляться. Пройдя Оперный театр, приостановился. Его поразил неимоверный шум, заглушавший все звуки уличного движения. Это был оглушительный щебет птиц, возвратившихся из своих ежедневных загородных полетов в поисках пищи.

Или это был какой–то особенный день, или прежде Смагин не обращал внимания на эти полчища птиц, но сейчас он почувствовал, что сам как бы растворяется в этом немолчном гомоне. Птицами были усеяны деревья, подоконники, крыши домов и телеграфные провода.

И вдруг рядом с ним, как фальшивая нота в стройном оркестре, прозвучал голос точно выросшего из–под земли Везникова:

— Ба–ба–ба! Где вы пропадали? Получили мое письмо? Ведь сегодня вечером я вас жду, есть верное дело. Когда вы едете в Баку?

— В Баку? — изумленно переспросил Смагин.

— Вы же получили приглашение поделиться вашими воспоминаниями о советском рае?

— Везников, это становится скучно.

— Ей–богу, вы лишены чувства юмора. Ведь я же искренне радуюсь вашим успехам.

— Какой же это успех? И потом я еще не решил, поеду в Баку или нет.

— Нет, поедете, потому что за это вам заплатят.

— Неужели вам не надоело повторяться? Лучше скажите, как вы узнали; что я получил приглашение.

— Что за наивные вопросы! Ведь мы живем в демократическом государстве, в котором никто не скрывает своих намерений. Мне сказал об этом Абуладзе, а он прочел в газете… Ведь у нас свободная пресса!

— Что же было там написано?

— Что пишется в таких случаях: «Известный лектор, снискавший печальную известность своей пробольшевистской ориентацией, получил приглашение поделиться воспоминаниями о советском рае… Скатертью дорога!» Видите, я запомнил почти наизусть эту заметку. А слова о советском рае — это плагиат, а не собственное мое остроумие… Но все это чепуха. Плюньте на них с высокого дерева. У меня к вам настоящее дело. Вы будете у меня сегодня?

— Нет.

— В таком случае да благословит нас аллах, поговорим у этого мавританского оазиса. — И Везников показал рукой на Оперный театр, выстроенный в мавританском стиле.

— Простите, Везников, но нам не о чем говорить.

— Вот чудак! Не обольщайтесь, лекция даст вам гроши, а я предлагаю вам заработать по–настоящему на этой поездке.

— Зарабатывайте сами!

— Открыл Америку! Если бы я мог сейчас выехать в Баку, я бы не стал с вами делиться заработком.

— Вам не приходило в голову, что подобные предложения оскорбительны? — сухо произнес Смагин.

— Снимите повязку с глаз, не то расшибете лоб. Я вам протягиваю руку, чтобы помочь, а вы… Что за чудовищная гордыня, что за сектантское упрямство!

— Простите, мне некогда, — резко сказал Смагин и быстро отошел от Везникова.

Тот без всякой церемонии догнал Смагина и ехидно прошипел:

— Вы против нетрудовых доходов? Да? Все вы лицемеры и фарисеи! Ну ладно, желаю вам успеха в вашей бакинской авантюре. Только не забывайте, что фанатиков там куда больше, чем в богоспасаемой Грузии. Когда будете проходить мимо азиатских заборов, смотрите в оба, чтобы какой–нибудь шальной камень не проломил вам голову!..

Глaва V

бакинское утро. временное пристанище. «француз»

Смагин перешел на другую сторону проспекта Руставели и по Крузенштернской поднялся на Судебную.

Варвара Вахтанговна обрадовалась ему, как будто не видела целую вечность. Гоги, словно маленький мальчик, начал прыгать вокруг, вырывая из рук шляпу и неуклюже помогая снять пальто.

На синей керосинке, занявшей свое старое место на полу и ничуть не потускневшей от своего путешествия в Гурию, — ему показалось, что она даже помолодела и похорошела, — кипел знакомый чайник.

Смагин рассказал про свою встречу с Везниковым. Гоги хохотал до упаду, а Варвара Вахтанговна возмущалась наглостью Везникова и все время повторяла: «Какая скотина! Какая скотина!»

— Мама, не обижай скотины! — среди взрывов хохота выкрикивал Гоги.

Когда Гоги наконец затих, Смагин рассказал о приглашении в Баку.

Гоги был в восторге.

— Как я рад за Александра Александровича! Мама, милая, отпусти меня, я тоже поеду.

— Да ты спроси сначала у Александра Александровича, возьмет ли он тебя с собой.

— Но почему же ему не взять? — вскричал Гоги. — Ведь правда? — обратился он к Смагину.

— Мне будет веселее ехать.

— Вот видишь, мама!

— Ну что за непоседа, — с напускной суровостью сказала Варвара Вахтанговна. — Сегодня только сошел с поезда и уже опять хочет трястись в вагоне.

— Мама! Я никогда не видел Баку. Это так интересно!

— В самом деле, почему бы ему не поехать? — сказал Смагин. — Поездка займет самое большее десять дней. Семья Куридзе раньше чем через две недели не вернется в Тифлис, так что Гоги свободен.

— А обо мне вы не подумали? — улыбнулась Варвара Вахтанговна. — Что я буду скучать?

— Ах, мама, ведь мы тоже будем скучать без тебя, но все же как было бы хорошо повидать новые места, послушать, как Александр Александрович будет выступать в новой аудитории…

— Конечно, это будет хорошо, — подтвердил Смагин.

— Ну, я вижу, все вы в заговоре. Бог с вами, поезжайте. Только, Саша, будьте осторожны, эти мусаватисты такие бандиты…

— Мама, наши меньшевики не лучше.

— Ладно, ладно. Сбегай лучше за хлебом. Обед я приготовила.

Варвара Вахтанговна не отпустила Смагина и заставила пообедать вместе с ними.

Во время обеда они обсудили план поездки в Баку и решили, что выехать надо с таким расчетом, чтобы обязательно вернуться до возвращения семьи Куридзе из Гурии.

Было ровно девять часов утра, когда поезд подошел к перрону бакинского вокзала.

Смагина и Гоги встретил заведующий клубом нефтяников Вершадский. Он проводил их на Сабунчинскую улицу, в квартиру своих знакомых, в которой им была отведена комната, и, извинившись, что ему надо спешить в клуб, сейчас же оставил их.

Едва они успели расположиться, как раздался стук в дверь. Дверь распахнулась, и в комнату влетел молодой человек лет двадцати пяти.

Он быстро подошел к Смагину, бесцеремонно рассматривая его своими острыми зеленовато–серыми глазами. На губах его блуждала улыбка.

Это вторжение постороннего было настолько неожиданным, что в первую минуту Смагин растерялся. Гоги стоял в стороне, раздраженно наблюдая за вошедшим.

— Очень приятно познакомиться, — произнес молодой человек, слегка и, по–видимому, умышленно картавя. — Я много о вас слышал. Хоть вы наконец встряхнете наше болото. Здесь такая скука! Простите, что я забыл вам представиться: поэт де Румье. Не удивляйтесь. Я русский с ног до головы и только ношу французскую фамилию. По семейным преданиям, мой прадед бежал от гильотины и, из благодарности к приютившей его матушке России, вступил в ряды ее доблестных воинов… Впрочем, это не относится к делу. Я пришел к вам с предложением. В связи с вашим приездом в Баку мы наметили устройство грандиозного поэзовечера при вашем благосклонном участии…

— Кто это «мы»? — спросил Смагин.

— Русские поэты, находящиеся здесь, или застрявшие здесь, или бежавшие сюда из отечества, объятого пожаром.

— Но я не пишу стихов.

— От вас никто их и не требует. Вы прочтете очерк об искусстве Советской России. Эта тема гарантирует полный сбор.

— Я выступаю здесь в клубе нефтяников, и…

— Знаю, знаю, — перебил его де Румье, — потому–то я и ворвался к вам в первую же минуту вашего приезда. Я живу рядом, в этой же квартире. Должен вас предупредить, что клуб нефтяников едва сводит концы с концами. От него вы получите одни рожки да ножки.

— Но вы же сами сказали, что тема лекции гарантирует полный сбор! — вмещался в разговор Гоги.

Де Румье кинул на него уничтожающий взгляд.

— Бросьте кусаться, юноша. Для чего нам ссориться? Жизнь так прекрасна. Из нее можно выжать столько удовольствий. Но для этого нужны деньги! Не морщитесь, они нужны всем, и больше всего вам, как юнцу. Если без денег жить нигде невозможно, то в Баку жить без них немыслимо. Мне все равно, кто вы — беглый каторжник, администратор или родственник нашего уважаемого лектора, но у нас общие интересы потому, что мы оба молоды. Мы должны выжать из Баку как можно больше денег. По рукам, юный рыцарь?!

Гоги хмуро молчал.

— Боюсь, что вы даром потратили время, — сказал довольно резко Смагин. — Договоренности с клубом нефтяников я не нарушу. Это во–первых. А во–вторых, должен вас разочаровать. Я приехал сюда не выжимать деньги, а прочесть две–три лекции и вернуться в Тифлис, поскольку дорога в Москву пока отрезана.

Де Румье, словно клоун, внезапно сбросивший свой шутовской наряд, опустился в первое подвернувшееся кресло и повесил голову.

— Вот так всегда бывает с искренними людьми. Я говорил то, что думал, а мир устроен так, что надо вилять, фальшивить, притворяться… Вас испугала моя откровенность? Но ведь я сказал вам, что я — поэт.

А вы даже не попросили меня прочесть хотя бы одно стихотворение. Быть может, тогда вы поняли бы меня.

Смагин взглянул на его фигуру. От недавней развязности поэта не осталось и следа.

— Знаете что, — сказал он мягче, — вы сами во всем виноваты. Ворвались к нам, как бомба, и разорвались, как бомба…

— Знаю, знаю, — перебил его де Румье; лицо его приняло детски–простодушное выражение. — Я столько раз ругал себя за это, но ничего не могу с собой поделать. Ведь я один как перст на божьем свете. Родных я потерял давно, а существовать, вернее, жить, потому что не довольствуюсь одним существованием, должен. А жить сейчас очень трудно, — надо не прокладывать себе дорогу, а проламывать… Ну, к черту сантименты! — вскричал он, вскакивая с кресла. — Что будет, то будет! А все же, — добавил он после небольшой паузы, — можно сделать и так: вы не нарушите договоренности с клубом и выступите, а потом мы сможем устроить совместный вечер.

— Вот с этого бы и начали, — улыбнулся Гоги.

— Ты прав, юнец! За мной бутылка вина. А сейчас, надоел я вам или нет, хочу показать вам бакинскую биржу, базар и крепость… Это — три кита, на которых держится Баку.

Глава VI

Золото, бумажные деньги и Девичья башня

Они проходили мимо рядов менял, сидевших около своих холщовых мешков, полных бумажными деньгами всех существовавших тогда государств. У де Румье разбегались глаза. У золотого ряда, где разменивались на бумажные деньги золотые монеты, он впал в болезненную экзальтацию. Ноздри его раздувались, дыхание стало порывистым, щеки матово–бледными, зеленовато–серые глаза заблестели.

— Недели три тому назад, — заговорил он сдавленным голосом, — я был близок к заветной цели. Продавался один нефтяной участок. Ведь теперь никто не знает, что будет завтра, и это порождает бешеную игру страстей, которая одних возносит к небу, а других ввергает в ад. Я имел возможность приобрести этот участок, но побоялся, забыв про истину: кто не рискует, тот не выигрывает.

…На одной из улиц к Смагину подошел пожилой человек в очках, отрекомендовавшись сотрудником газеты «Бакинские новости» Ледницким.

— Господин Смагин, разрешите мне задать вам несколько вопросов.

— Но мы идем осматривать крепость, — сказал де Румье с таким видом, как будто вопрос был обращен к нему.

— Тем лучше, — ответил Ледницкий, — я буду вас сопровождать и, как старый бакинец, смогу быть полезным.

— Ну что же, — ответил Смагин, чувствуя что от него все равно не отвяжешься, — пойдемте с нами.

— Я так и знал! — воскликнул де Румье.

— Что именно? — спросил его Гоги.

— То, что если Смагин не осмотрит сегодня крепость, завтра он не найдет ни одной свободной минуты.

…Смагина удивило, что крепость находилась в самом центре города. Они прошли в нее через старинные ворота с площади. Сначала Смагин не видел в ней ничего особенного, но когда они прошли в глубину маленьких, узеньких, пересекавших друг друга улочек, то поднимающихся вверх, то спускающихся вниз, с домами, окаймленными узорчатыми балконами, почти соприкасающимися с противоположными, он почувствовал дыхание древности. Его взволновала легенда, связанная с Девичьей башней, с вершены которой семь или восемь столетий тому назад бросилась в море дочь шаха, предпочтя смерть бесчестью. Но удивительнее всего было то, что море, как бы унося свою жертву подальше от места, где она пережила минуты отчаяния, отошло далеко в сторону и, не довольствуясь этим, продолжало медленно, но неуклонно отходить все дальше, оставив недвижные камни башни на пожертвованной ей суше, за эти столетия застроившейся каменными домами и стенами, которые стали как бы надгробными памятниками погибшей царевне, Ледницкий нашел наконец время для первого вопроса.

— Как вы находите, — обратился он к Смагину, — выиграла ли Москва оттого, что Совнарком вернул ей державные права?

— На этот вопрос, — засмеялся Смагин, — может ответить только Москва.

— Но вы, как представитель Москвы, можете ответить за нее?

— Тогда Москва назовет меня самозванцем, ибо я не являюсь представителем Москвы.

— Я разумею неофициальное представительство.

— Значит, вас интересует мнение рядового москвича?

— Нет, наша газета мелочей не любит. Ей нужны острые вопросы и громкие ответы.

— А я не люблю балагана.

— Вот это подходит для газеты… Я так и записываю: «На этот вопрос пусть ответит сама Москва. Я не люблю балагана…»

— Если вы будете продолжать в том же духе, то я перестану вам отвечать.

— Раз вы протестуете, оставим этот вопрос. Перехожу к следующему. Кто победит, по вашему мнению: Ленин или Деникин?

— Я считаю, что гений Ленина и высокие цели, поставленные Советской властью, служат гарантией, что доблестная Красная Армия разгромит деникинские банды.

— Смело сказано! — воскликнул Ледницкий. — Я так и записываю. Вы не протестуете?

— Когда вы задаете не балаганные, а серьезные вопросы, я отвечаю серьезно.

— Прекрасно, я так и записываю. Эти слова мы наберем жирным шрифтом. Сообщу вам конфиденциально, что здесь пока что боятся больше Деникина, чем большевиков, так что это вам не повредит, но от обструкции со стороны некоторой части публики вы не застрахованы.

— Александр Александрович не боится никаких обструкций, — выпалил Гоги.

— Смелость города берет, — снисходительно улыбнулся Ледницкий и снова обратился к Смагину:

— Как вы относитесь к факту существования Азербайджанской республики?

— Как ко всякому факту, — ответил Смагин, — считаюсь с ним.

— Понимаю, понимаю, — ухмыльнулея Ледницкий, — но в душе вы предпочитаете, чтобы Азербайджан был советским?

— Уважающие себя журналисты не занимаются разгадыванием чужих мыслей.

— Но ведь это же была шутка! Я никогда себе не позволял и не позволю искажать слов общественных деятелей, удостоивших меня чести соглашаться на интервью…

— На этом и кончим, — сказал Смагин, — более подробно о моих взглядах вы сможете услышать на лекции.

— Разумеется, я буду присутствовать, тем более что мне поручено написать отчет.

Пройдя лабиринты улочек, они вышли в город через другой выход и, миновав старинную турецкую баню, спустились по полуразрушенной каменной лестнице в переулок, который вывел их на Ольгинскую улицу.

Здесь Ледницкий с ними расстался и со слащавой улыбкой поблагодарил Смагина за интервью.

Едва он скрылся из виду, как Гоги воскликнул:

— До чего противен этот тип! Какой–то липкий, фальшивый… Кстати, какое направление у его газеты?

— О, святая простота! — ответил де Румье. — Какое может быть направление у кучки беспринципных дельцов, во главе которых стоит случайно разбогатевший тупица!

— Вы должны были предупредить меня об этом раньше, — произнес, нахмурившись, Смагин.

— Я не хотел срывать вашей лекции.

— Я вас не понимаю.

— Здесь и понимать нечего. Если бы вы послали его к черту, то завтра их газета вылила бы на вас целый ушат грязи… Смотрите на ваше интервью, как на прививку оспы.

Они медленно шли по Ольгинской, одной из центральных улиц Баку. Нарядная публика заполняла тротуары. Знакомых у де Румье было очень много, ему приходилось ежеминутно раскланиваться; при этом он плавным и церемонным движением руки приподнимал свою серую фетровую шляпу.

Гоги не удержался, чтобы не спросить его с усмешкой:

— У вас не заболела рука?

— Вы угадали, поэтому я хочу скрыться вот в этот подъезд. — Он указал на подъезд четырехэтажного дома в стиле модерн. — Во втором этаже этого дома меня ждут по весьма важному делу. Но я беру с вас слово, — обратился он к Смагину, — что вы вместе с Гоги пойдете со мной вечером посмотреть еще одного бакинского кита, четвертого по счету, о котором я забыл упомянуть утром. Это — знаменитое бакинское кабаре, где собирается цвет столичного общества, начиная с министров, кончая авантюристами. Я за вами зайду.

— Не знаю, стоит ли, — нерешительно ответил Смагин.

— Нет, нет, не вздумайте отказываться, этим вы нанесете мне смертельное оскорбление, ведь я там выступаю сегодня с новыми стихами.

— Ну, в таком случае, — с утрированной вежливостью произнес Гоги, — мы, конечно, будем там. Ведь правда, Александр Александрович?

— Придется пойти…

— Вы, вероятно, в эту минуту думаете: послушаю стихи и решу, выступать ли мне на поэзовечере вместе с этим неведомым поэтом… Не смейтесь, я знаю, что мои стихи не могут вам не понравиться. — И, тем же привычным движением приподняв свою серую фетровую шляпу, де Румье скрылся в подъезде.

Глава VII

Золотые рыбки и нефтяные участки

Золотые рыбки плавали в небе,

Это были звезды, самые обыкновенные,

Но ни о свежем, ни о черством хлебе

Не думали эти странники вселенной.

А я жалею, что в рыбацкие сети

Не мог заманить этих рыбок сверкающих,

Потому что не знали они о поэте,

Быть может, с голода погибающем.

Нарочито не обращая внимания на дружные аплодисменты, де Румье сделал попытку спуститься с эстрады, но так как аплодисменты все еще продолжались, он вернулся, с достоинством раскланялся с публикой, разместившейся за маленькими столиками кабаре, и сошел вниз, уступая дорогу полной певице в сверкающем блестками белом атласном платье. Под аккомпанемент молодого человека во фраке с неимоверно пышной рыжей шевелюрой она запела фривольную песенку, сопровождая пение не менее фривольными жестами. В заключение, как бы отдавая дань времени и месту, пропела «Гимн Азербайджану», который заканчивался так:

А на Кавказе

В святом экстазе

Родился наш Азербайджан…

К удивлению Смагина, слова эти, вызвали бешеные аплодисменты. Особенно рьяно аплодировали за столиком, почти примыкавшим к эстраде. Как объяснил де Румье, там сидело несколько мусаватистов и два азербайджанских миллионера.

Затем на эстраду поднялся известный бакинцам комик с огромным, сделанным из подушек животом.

Его выступление затмило всех выступавших в этот вечер. Особенным успехом пользовался один из куплетов, который беснующаяся публика заставляла несколько раз повторять:

У меня чудесный план

Соблазнить мамзель Каплан,

Но мешает этот план

Мне исполнить чемодан.

И обводил руками свой огромный живот.

Кабаре было переполнено, столики тесно прижаты друг к другу. Художник, расписавший стены пестрыми фигурами каких–то фантастических существ, пытался подражать Судейкину, расписавшему лет шесть тому назад один из модных петербургских кабачков, но подражание было беспомощным.

Смагину стало невыносимо скучно. Он взглянул на Гоги. Тот понял его и шепнул де Румье:

— Юра, Александр Александрович устал, да и я чувствую себя неважно, нам, пожалуй, пора восвояси.

Де Румье сверкнул на него глазами.

— И ты, Брут!.. Юнец, ты еще не дорос до изысканных удовольствий. Неужели ты не чувствуешь, как здесь интересно? Мне кажется, что я нахожусь на корабле среди бушующих волн океана. Никто не знает, что с нами будет через час, но мы продолжаем веселиться. Посмотри на эту красавицу, словно сошедшую с полотен Рубенса. Я был влюблен в нее еще тогда, когда она была скромной продавщицей в газетном киоске. В ту пору она меня отвергла, но теперь, ставши содержанкой миллионера, скажу тебе по секрету, сама назначила мне свидание. Юнец! Я открываю тебе душу! Завтра решится моя судьба. Кто знает, быть может, она меня всегда любила, но не подавала вида, а теперь, получив столько бриллиантов, что на них можно купить целый корабль, увезет меня в Италию. Я давно мечтаю об этой стране… Дух захватывает при мысли, что на календаре уже отмечен тот день, в который…

Он не успел докончить фразы, как к нему подошел молодой азербайджанец в щегольском европейском костюме и мягко програссировал на правильном русском языке:

— Простите, господин де Румье, но наша дама просит еще раз прочесть ваше прекрасное стихотворение за нашим столиком, в интимном кругу ее друзей.

Де Румье встал со своего места. На щеках его вспыхнул румянец. Зеленовато–серые глаза покрылись влажной пеленой.

Гоги, воспользовавшись этим, тихонько толкнул Смагина, и они незаметно стали пробираться к выходу.

А де Румье, закатив глаза к потолку, читал, отчаянно скандируя:

Золотые рыбки плавали в небе,

Это были звезды, самые обыкновенные…

Глава VIII

Что было на лекции Смагина и что напечатано в желтой газете

Народу оказалось много, публика собралась интернациональная. Здесь можно было встретить и азербайджанцев, и армян, и русских. Кое–где виднелись и иностранцы. Один из министров, из тех, которые находились вчера в кабаре, сидел в первом ряду. Ледницкий поблескивал стеклами своих очков из второго, где рядом с ним восседала его претенциозно наряженная супруга. В пятом ряду в нарочито скромном костюме находилась дама сердца де Румье, которая, по словам самого поэта, первая заявила ему о своем желании послушать лекцию Смагина. Ее сопровождал молодой азербайджанец, который вчера отозвал де Румье и тем самым услужил Смагину и Гоги.

Де Румье шепнул Гоги, что «роковое свидание наедине» отложено на завтра.

Смагин видел только море голов и с первой же минуты выступления почувствовал теплую атмосферу доверия и симпатии, Гоги, сидевший в партере, радовался, что большинство собравшейся публики, особенно молодежь, выражало явное сочувствие Смагину. Они с вниманием слушали слова Смагина о высокой идейности большевиков, о мужестве писателей и художников, не покинувших в трудную минуту своей родины и плечом к плечу с большевиками строящих новый мир.

Единственным инцидентом был демонстративный уход из зала белогвардейского офицера после того, как Смагин назвал Красную Армию доблестной защитницей Советской России. Публика проводила его глубоким молчанием.

Гоги несколько раз бросал взгляд на бывшую продавщицу газет и журналов. Она слушала лекцию с таким вежливым равнодушием, с каким бы слушал какой–нибудь дикарь иностранца, говорящего на языке народа, о самом существовании которого он даже не подозревал. Очевидно, временная связь с печатным словом не повлияла на нее нисколько.

После окончания первой части лекции зал зааплодировал. Молодежь, сидевшая в последних рядах, подошла ближе к эстраде, шумно выражая свои симпатии лектору.

Во время перерыва за кулисы к Смагину нахлынуло много людей. Среди них были, конечно, и любопытствующие, без которых не обходится ни одна публичная лекция: эстетствующие молодые люди, наконец, люди, одержимые страстью перекинуться двумя–тремя словами а каждым, выставившим свою фамилию на афише.

Но большинство пришло не из праздного любопытства. Один старый преподаватель математики, русский, проживший всю свою жизнь в Баку, тронул Смагина своими простыми, бесхитростными словами:

— Спасибо вам за то, что вы меня, старика, омолодили. Здесь столько ерунды плетут про Советскую Россию, что просто уши вянут. А вот послушал вас — и у меня легче на душе стало.

Пожилой рабочий–азербайджанец крепко пожал ему руку и сказал:

— Приезжайте к нам на промысла. Нефтяники–то настоящие там, а не здесь.

К Смагину подошел Вершадский. Рабочий–азербайджанец укоризненно закачал головой:

— Николай Андреевич, зачем нас обходишь? Начал бы сразу с промыслов.

— Гасан, ты ничего не понимаешь в клубных делах. У нас так водится: первая лекция Должна быть в Центральном клубе нефтяников, а потом уже на промыслах. Не беспокойся. У меня уже договоренность есть. Объедем все промысла.

— Да ну вас с вашей клубной демократией, все по старинке работаете, Николай Андреевич! А надо по–новому — сначала к рабочим ехать, а уж потом в этот ваш центр хваленый. Ну ладно. К нам скорей везите товарища лектора! — И, обратись к Смагину, добавил: — Еще раз спасибо за правдивое слово.

Вершадский проговорил:

— У Ледницкого физиономия такая, как будто он лимон проглотил. Значит, все идет хорошо.

К Смагину подошел юный азербайджанский студент.

— Я хотел вас спросить. Вы видели Ленина? Смагин ответил, что видел и много раз слышал его речи. Тогда студент вынул из книги, которую держал в руке, аккуратно вырезанный газеты портрет и, конфузясь, спросил:

— Скажите, Ленин здесь… похож?

Это так взволновало и тронуло Смагина, что он не сразу ответил. Потом, положив свою руку на плечо студенту, тихо сказал:

— Очень, очень похож. Спасибо вам, что вы ко мне подошли.

— Мне просто хотелось, чтобы кто–нибудь, кто видел Ленина, сказал мне, похож он или нет. Ведь фотографии бывают разные…

— Вы не только просвещаете публику, но и раздаете портреты вождей революции? — раздался внезапно над самым ухом Смагина голос Ледницкого: — Весьма похвально! По крайней мере, слова у вас не расходятся с делами.

Смущенный студент отошел в сторону, инстинктивно прижав к груди книгу с портретом.

Смагин не ответил Ледницкому, взглянул на него презрительно и отошел, заметив, что к нему протискивается де Румье со своей дамой.

— Александр Александрович, разрешите вас познакомить с Верой Игнатьевной Рябовой, страстно интересующейся искусством вообще, а искусством Советской России в особенности.

Вера Игнатьевна вскинула на лектора красивые бархатные глаза и спросила:

— Вы давно из Москвы?

— Да, давненько, — ответил Смагин.

— Но как же вы попали в Баку? Через Константинополь?

— Зачем же делать такой крюк, — улыбнулся Смагин, — я приехал через Батум.

— Разве Батум…

Де Румье сжал ей руку и тихо проговорил: — Не углубляйтесь в географию! Но она невозмутимо продолжала:

— Скажите, а как себя чувствуют знаменитый поэт Лермонт?

— Лермонт? — изумленно переспросил Смагин.

Де Румье опять ей что–то шепнул. Она вся зарделась, но произнесла тем же спокойным голосом:

— Я хотела сказать — Бальмонт.

— Но я уже упомянул о нем в лекции. Он покинул Советскую Россию и уехал в Париж.

— Ах, какой он счастливый! — задумчиво произнесла Рябова.

Де Румье снова нагнулся к ней.

— Господин Смагин, — сказала она неожиданно, — Юра считает, что я не должна была этого говорить. Но если я сама мечтаю о Париже, могу ли я не завидовать тем, кто меня опередил?..

Вторая часть лекции прошла с еще большим успехом. Подоспела большая группа приехавших прямо с промыслов рабочих. После окончания лекции они вместе с молодежью устроили лектору шумную овацию.

За кулисы вбежал запыхавшийся де Румье, кинулся к Смагину.

— Я к вам с повинной! Но что я могу сделать с собой! Ведь любовь — это такая чертова кукла, которая не требует никаких знаний. Ей наплевать на весь мир. Она требует только одного: поклонения и послушания.

Гоги задыхался от хохота.

— Юра! Да ведь она тебя вместо Италии завезет в Абиссинию!

— Ты скажи это не мне, а моему сердцу! Ну, а сейчас давайте махнем опять в кабаре. Там сейчас самый разгар!

— Нет уж, одного раза довольно, — решительно сказал Смагин.

— Но мне–то, — воскликнул де Румье, — надо выступать перед публикой, пока я не вышел из моды!

Смагин и Гоги вышли из клуба, сели в остановившийся с особенным скрежетом трамвай, радуясь, что избавились от дальнейших излияний поэта.

Утром Гоги, не будя Смагина, сбегал за газетами. Азербайджанские и армянские он купил на всякий случай, так как прочесть не мог. Отчет о лекции был дан в русской газете, где подвизался Ледницкий.

Взбежав без передышки на третий этаж, Гоги ворвался в комнату с таким шумом, что Смагин проснулся.

— Что случилось? — спросил он.

— Какая низость! — бушевал Гоги. — Вы только прочтите!

Смагин встал и, взяв из рук Гоги «Бакинский листок», начал читать.

Четвертая страница была посвящена лекции, а интервью дано было под кричащим заголовком: «Дайте нам спокойно жить!»

«Долг журналиста заставил меня на минуту окунуться в мутные воды большевизма, чтобы получить интервью от агента Москвы с карманами, набитыми не только пропагандистскими лозунгами, но и портретами Ленина, которые он щедро раздавал…»

«Мы спрашиваем, можно ли мириться с тем, чтобы агенты Москвы свободно разъезжали по нашей республике и открыто призывали к свержению ее правительства. Здравый смысл нам отвечает: нет, нет и нет. Имеющие уши да слышат!»

Отчет о лекции составлен был в том же духе.

Смагин отложил газету.

Раздался стук в дверь, вошел Вершадский. Бросив взгляд на лежащий на диване свежий номер, сказал:

— Вы уже читали? Какая наглость! Но, к сожалению, сила пока у них. Я только что получил так называемое негласное распоряжение о прекращении «подобных лекций». Так что прав был Гасан, когда говорил, что надо было начать с промыслов. Туда Ледницкие не сунули бы носа.

— Неужели Ледницкий мог повлиять на… — начал было Смагин.

— Ледницкий последняя спица в колеснице, — перебил его Вершадский, — но в центре Баку немало длинных ушей и злобных глаз. Короче говоря, нам временна придется отступить, как это ни досадно.

— Ну что ж, — сказал Смагин, — насильно мил не будешь. Нам здесь больше делать нечего. Мы вернемся в Тифлис, но… как обстоит дело с вами? Не грозит ли это вам неприятностью?

— Я уже ее получил, — улыбнулся Вершадский. Меня уволили… Но вы не огорчайтесь, я все равно собирался уезжать.

— Куда? — воскликнул Гоги.

— Сначала в Батум. А потом будет видно… Скажу вам откровенно, у меня есть более серьезные причины на время расстаться с нашим городом. В Батуме у меня брат. Побуду пока у него: в конце концов не так долго ждать, вернусь сюда, ведь Баку моя родина.

— Вы думаете, что недолго ждать? — оживился Гоги.

— Все идет к этому. Всякая оперетка имеет три действия. Четвертого не бывает.

Смагин засмеялся:

— Мне кажется, это применимо и к меньшевикам Грузии.

— Разумеется… Во всяком случае, вот мой батумский адрес, — и Вершадский протянул Смагину листок.

Смагин не успел взглянуть на адрес, как в комнату ворвался де Румье.

— Как вам это нравится, — воскликнул он, размахивая свежей газетой. — Я ожидал всякой пакости, но что этот негодяй докатится до такой наглой лжи… Я ему не подам больше руки!

— Да он и не нуждается в твоей руке, — сказал Гоги. — Он нуждается в пинке!

— Это черт знает что такое, — возбужденно выкрикивал де Румье, — сегодня он кидает грязью в лектора, завтра будет лить ушаты помоев на поэтов. Смагин, что же вы решили делать?

— Ехать в Тифлис.

— Какая обида! Я так к вам привязался, хотя мы с вами стоим на разных позициях.

— Когда же отправляется поезд? — спросил Гоги.

— В четыре часа дня, — ответил Вершадский.

— Тогда у нас есть еще время, — засуетился де Румье. — Я вас угощу на прощанье великолепным обедом в одном замечательном подвальчике… Там такое люля–кебаб, что прямо пальчики оближешь.

Гоги взглянул на Смагина, который спокойно стоял у окна, привыкнув ко всяким случайностям за долгие месяцы скитаний.

— Спасибо, Юра, — сказал Смагин, отходя от окна, — но стоит ли затевать все это? Тем более что наша милая хозяйка просила нас отобедать с ней сегодня.

Глава IX

Разговор с Арзумяном. Разведка Этери

Вернувшсь в Тифлис, Смагин окунулся в работу над своей лекцией, в которой был намерен говорить не только об искусстве Советской России, но и о мировом значении Октябрьской революции.

Он сознавал, что такая лекция, прочитанная публично, может вызвать осложнения, но не думал о последствиях— так ему хотелось высказать до конца то, что он чувствовал.

Своими планами он поделился с поэтом Арзумяном, связанным с Кавказским краевым комитетом, находившимся в подполье. Арзумян познакомил его с Амояном, секретарем комитета, который к его идее отнесся сочувственно.

— Я был на вашей первой лекции в Тифлисе. В ней вы сказали максимум того, что можно говорить о Советской России в теперешних условиях, когда большевики должны скрываться в подполье. Меня это очень обрадовало, и я хотел тогда же снестись с вами, но, пораздумав, решил, что торопиться не следует. Вы избрали правильный метод: не лезть на рожон. Куда полезнее прежде всего рассказать всю правду и тем самым развеять нелепости, которые распространяют про большевиков бежавшие сюда белоэмигранты, а затем уже шаг за шагом, идти дальше. Я читал статью о вашей лекции в этом грязном белогвардейском листке. Очевидно, после этого вам не удалось больше выступать в Баку?

— Конечно. Нас оттуда выпроводили. Но мы сами виноваты, — надо было начать с промыслов, а мы сразу сунулись в Центральный клуб нефтяников.

— Нет, это не имело никакого значения. Суть в том, что там они все на поводу у белогвардейцев. Вас пригласил клуб нефтяников? Там был Вершадский.

— Да, был, но после лекции ему предложили уйти.

— Вершадского я знал по Баку, дельный, опытный товарищ. Кстати, кто этот грузин, которого репортерик назвал вашим телохранителем?

— Обиташвили.

— Георгий?

— Да.

— Как его здоровье?

— Гораздо лучше. Его спас, по правде говоря, Куридзе.

— Я слышал об этом, — улыбнулся Амоян. — И вам спасибо, товарищ Смагин, что вы вырвали его из застенка Кедиа. Обиташвили мы ценим и любим. Он молод, горяч, но закалка у него крепкая. Ну вот, значит, так и договоримся. Желаю успеха вашей лекции. Мы с Арзумяном проберемся в какой–нибудь укромный уголок на галерке консерватории и оттуда послушаем вас. Если до этого возникнут какие–нибудь вопросы, дайте знать через Арзумяна, и мы встретимся у него. А теперь, — обратился он к Арзумяну, который вошел в комнату, — пошли–ка Этери на разведку.

Арзумян позвал свою дочь. Вошла девочка лет четырнадцати, сдерживая лукавую улыбку, блестя шустрыми насмешливыми глазами. Она, как взрослая, степенно поздоровалась со Смагиным, потом, посмотрев с видом заговорщицы на отца, прошептала:

— Сейчас?

— А ты как думаешь, — засмеялся Арзумян.

— Нет, я хотела…

— Ну быстро, быстро, — прервал ее отец. — Амоян торопится, да и Смагин что–то поглядывает на часы — очевидно, спешит на свидание. О, молодость, молодость! —шутливо проговорил он вздыхая. — Все бегут, все куда–то стремятся. Одному мне некуда спешить.

Этери стремительно выбежала на улицу, не забыв захватить с собой пустую бутылку из–под боржоми, очевидно для отвода глаз. Через несколько минут она, запыхавшись, ворвалась в комнату.

— Ни души!

Амоян простился с ними.

Арзумян и Смагин наблюдали из окна, как он вышел на пустынную улицу, медленно, вразвалку зашагал по направлению к первому переулку и не торопясь завернул за угол.

— Ваш дом под обстрелом? — спросил Смагин.

— Если бы они только подозревали, что здесь бывает Амоян, то оцепили бы весь район. Для профилактики они рыщут полегоньку по всему городу. Лучше всех их навострилась узнавать Этери. Она так ловко делает вид, что не замечает кедиевских молодчиков, что они не обращают на нее никакого внимания…

Смагин сказал:

— Мне тоже пора. Я хочу зайти к Варваре Вахтанговне, матери Гоги Обиташвили.

— Я не знал ее имени, но слышал б ней. Товарищи говорили мне, что у Обиташвили чудесная мать.

Арзумян приоткрыл дверь в соседнюю комнату и крикнул:

— Этери, дружок, а ну–ка, повтори вояж. В дверях появилась Этери, спросила отца:

— Папа, опять?

— Опять, доченька, только брось свою дурацкую бутылку. Она никого ни в чем не убедит. — Теперь возьму с собой бидон.

— Уж лучше возьми утюг.

— Ну, папа, ты только и знаешь, что смеяться. Когда я иду на разведку с пустыми руками, мне кажется, что все на меня смотрят.

— Хорошо, хорошо, — засмеялся Арзумян, — бери хоть керосинку, но только иди.

— А ведь ты угадал, папа. Она у нас сегодня закапризничала, вот я и отнесу ее в починку.

— Но это недалеко? — улыбаясь, спросил Смагин.

— Нет, тут, за углом.

Через несколько минут Этери вбежала обратно:

— И керосинка сдана, и уроки выучены, и дорога свободна.

Глава X

Осада консерватории. Внезапный каприз электричества. Громкие аплодисменты и змеиное шипение. Янычары господина Кедиа. «Смагина нет дома». Институт благородных девиц

Консерватория напоминала в этот вечер осажденную крепость. Не только билетов, но и мест больше не было, но это нисколько не смущало атакующую публику, всеми правдами и неправдами старавшуюся проникнуть в зал.

Секрет заключался в громадном интересе ко всему, что касалось Советской России и Ленина.

Это была первая лекция Смагина, в которой он решил коснуться не только вопросов искусства, но и вопросов о будущем Советской России.

Небывалое скопление народа, бурное сборище людей, стремившихся услышать правдивое слово о Стране Советов, носили явно антименьшевистский характер. И это чувствовали те немногочисленные сторонники правительства Жордания, которые по тем или иным соображениям решили присутствовать на лекции.

Трудно с точностью установить, кто из них что думал и кто как действовал, но во всяком случае можно сказать с уверенностью, что между их настроением и внезапным мраком, наступившим в зале за пять минут до начала лекции, была какая–то связь.

Смагин был уже на эстраде, когда внезапно погас электрический свет и наступила пугающая тишина.

Но не прошло и нескольких минут, как на эстраде уже появились две большие керосиновые лампы. Вслед за ними было размещено несколько ламп и в других местах зала, где только возможно было установить их без риска вызвать пожар.

Эти несколько минут без электричества стали, однако, той увертюрой к лекции, которая наэлектризовала весь зал. Смагин говорил с особенным подъемом о том великом историческом событии, которое потрясло весь мир: об Октябрьской революции, о Ленине, о Советской России.

Когда он закончил первую часть своей лекции, раздались громкие возгласы: «Да здравствует Советская Россия!» — и поднялась такая буря восторга, свидетелем которой он давно уже не был.

То ли это вышло случайно, то ли администрация консерватории приняла соответствующие меры, но именно в этот момент вдруг вспыхнуло электричество, при свете которого керосиновые лампы показались смешными и нелепыми.

Яркий свет, озаривший зал, вызвал новую бурю аплодисментов.

Под эту бурю, сквозь тесную толпу народа, Смагин прошел в один из консерваторских классов, приспособленных для отдыха лектора.

Гоги и Мзия уже ждали его у дверей.

— Вот бы сюда Ледницкого, — засмеялся Гоги.

— Не беспокойся, здесь есть и свои Ледницкие, — ответил Смагин.

— Спасибо вам, — обратилась к Смагину Мзия, — все рассказы Гоги про ваши выступления меркнут перед тем, что я услышала сегодня.

— Это публика сегодня настроена так, что любое правдивое слово о Советской России кажется блеском ораторского искусства, — ответил Смагин.

К ним подошел Куридзе.

— Правильно сказал Александр Александрович. Главная причина успеха в том, что всем осточертела меньшевистская ложь и простые слова правды воспринимаются как откровение. Знаете, кого я здесь видел? — продолжал он, обращаясь к Смагину. — Домбадзе, секретаря Гегечкори. Вот уж кто пропотел изрядно!

— Гоги, слышишь? — засмеялся Смагин.

— Он, вероятно, проклинает себя за то, что перед лекцией беседовал с вами, как с джентльменом… — начал Гоги, но Смагин, не дослушав фразы, кинулся к Вершадскому, точно выросшему из–под земли.

— Николай Андреевич! Какими судьбами?

— Подробности письмом, — загадочно улыбнулся старый бакинец и тихо добавил: — После лекции расскажу все.

— Не скрывайте, по крайней мере, — сказал Гоги, — надолго ли к нам?

— Узнаете в свое время. Доложу вам, товарищи, что успех небывалый. Для лекции выбран такой момент, когда достаточно одной искры, чтобы вспыхнул пожар.

В лекторской комнате становилось все теснее и теснее. Многих из пришедших Смагин видел впервые, некоторые лица казались ему знакомыми, хотя он и не мог вспомнить, где и когда он с ними встречался, и был изумлен, увидев приближавшегося к нему Абуладзе под руку с поэтом Атахишвили.

— Не ожидали? — натянуто улыбнулся Абуладзе.

— Да, признаюсь…

— Мы же не большевики, которые не терпят чужих мнений, — объявил Абуладзе.

— Все старо, как мир, — вмешался в разговор Атахишвили. — Падение Римской империи нельзя было предотвратить. Нельзя также предотвратить и распад Российской империи. На ее развалинах возникли Другие государства, и как бы вы ни старались убедить нас, что одно из государств, образовавшееся на территории бывшей империи, а именно Московия, может вновь повторить успешный маневр Ивана Калиты, мы этому не поверим, ибо это противоречит железной логике истории.

— Большевизм не что иное, как маска, которую нацепила на себя Россия с наивной верой дикаря, думающего, что Европу можно обмануть. Так что вам, Смагин, придется раскаиваться, — добавил Абуладзе.

— Вы думаете, что мне придется раскаиваться? — улыбнулся Смагин.

— Ну вот, вы и поняли. Что и требовалось доказать, — ехидно произнес Атахишвили.

— А не кажется ли вам, — вспыхнул Смагин, — что не мне, а вам придется раскаиваться?

— Возможно, — сухо ответил Атахишвили, — но это только в том случае, если вы с вашими русскими единомышленниками захватите меня живым и посадите в подвал…

— Не делайте такие большие глаза, — воскликнул Абуладзе, обращаясь к Смагину, — у вас в России это не новинка, а продолжение той же линии Малюты Скуратова, Петра, Бирона.

— Здесь не место для дискуссии, — сказал Атахишвили. — Я решил в ближайшие дни устроить в клубе «Новое искусство» большой диспут, — не митинг, подобный сегодняшнему, на который может явиться уличный сброд, а серьезный диспут, и если вы рискнете приняты в нем участие, то останетесь в блистательном одиночестве.

— Если до этого времени не окажетесь в далеко не блистательной одиночке, — добавил Абуладзе.

…Посетители покидали комнату один за другим. Смагин уже собирался пройти на эстраду, как столкнулся с Везниковым.

— Недаром я всегда чувствовал такую симпатию к вам, — воскликнул Везников с таким видом, будто расстался час тому назад. — Моя интуиция подсказывала все время, что вы тем или иным способом будете мне полезны. Вы помимо своей воли оказали мне сегодня большую услугу.

— Услугу? Вам? — удивился Смагин.

— Да, если бы не вы, я никогда бы не пришел на подобную лекцию… Не радуйтесь, вы меня не переубедили. Нет, я не дрогнул, я остался на своих прежних позициях, но то, что я увидел, вернее, почувствовал здесь, показало мне, что долго засиживаться в Тифлисе нельзя.

— Вы меня удивляете.

— Да, да, я реалист, а общая атмосфера такова, что с ней нельзя не считаться.

Попрыгунья стрекоза

Лето красное пропела,

Оглянуться не успела,

Как зима катит в глаза.

Жордания эти слова мог бы выбрать для своего гимна.

— Везников, вам не надоело кривляться?

— Плохой же вы пророк, если не вериге в свои пророчества. Ведь что происходит? В Тифлисе, в шумной, веселящейся столице, ваша тема собирает полный зал; напичканный взрывчатым веществом. Что же делается тогда в рабочих клубах и в провинции? Страшно подумать! Ведь мы же сидим на вулкане…

— Вы это поняли только сейчас?

— Да, к сожалению. Завтра же я принимаюсь за ликвидацию своих предприятий. Лучше уехать на несколько месяцев раньше, чем на час позже.

— Значит, — улыбнулся Смагин, — сегодняшний вечер открыл вам глаза?

— Они у меня всегда были открыты, но сегодня раскрылись во всю ширь.

— Ну, мне уже пора, — сказал Смагин.

— А мне тем более…

— Как! Вы не останетесь до конца лекции?

— Нет, я уже сделал должный для себя вывод, больше делать мне здесь нечего. Прощайте, не поминайте лихом.

После лекции Куридзе, Мзия и Гоги простились со Смагиным у выхода из консерватории, возле которого стоял Вершадский.

— Завтра прошу к нам, — сказал на прощание Куридзе, — программа: сациви и напареули, на большее не надейтесь.

— Папа, — укоризненно прервала его Мзия, — ты забыл о чурчхелах и гозинаки.

— Это уже ваше, женское дело, Я говорю об основном.

Смагин остался с Вершадским.

— Николай Андреевич, не вздумайте меня провожать. Завтра встретимся и поговорим.

— А вам в какую сторону? — спросил Вершадский. — Если не ошибаюсь, к Земмелю.

— Да, мне на Белинскую. — В таком случае мы друг друга не провожаем, ибо нам все равно по дороге.

— Я даже не спросил вас, где вы остановились.

— У знакомых в Арагвинском переулке. — Так это же рядом со мной. Я живу в Кирпичном. — Тем лучше. Идемте.

Погода испортилась как–то сразу. Пошел мелкий, частый дождь, смешанный со снегом.

Они спустились по Крузенштернской на Руставели и пошли пешком по направлению к Земмелю.

— Как же это все с вами произошло? — спросил Смагин.

— На следующий день после вашего отъезда я срочно выехал из Баку, так как получил сведения, что меня могут схватить. В Батуме я погостил у брата и вот сегодня утром приехал сюда. Мне сразу бросились в глаза красные афиши, извещавшие о вашей лекции. Я очень обрадовался, что приехал как раз в этот день. Остальное вам известно.

— А как в Батуме? — спросил Смагин.

— Англичане распоясались вовсю. Вокзал под охраной сипаев. Насаждают европейские порядки. Очередь у билетной кассы должна быть вытянута в струнку. Если кто–нибудь — мужчина или женщина, это безразлично, — нарушит строгость линии, то плетка полисмена–сипая молниеносно выправляет ее.

— Значит, все по–старому. Эта картина мне знакома, я тоже стоял в этой строгой линии и задыхался от гнева, а теперь я смеюсь над ними. Поговаривают, что под влиянием английских рабочих Великобритания отзывает войска, — сказал Смагин и, указывая на двухэтажный дом с большим угловым балконом во втором этаже, закончил: — Вот мы и пришли.

— Здесь? — переспросил Вершадский.

— Вот мой балкон. А вот и дверь, — сказал Смагин, пытаясь переложить в другую руку портфель и большой букет хризантем, полученный им после лекции.

— Дайте я вам помогу, — сказал Вершадский.

— Я куда–то запихал ключ. Не беспокойтесь, я лучше позвоню.

Он нажал кнопку звонка, которым никогда не пользовался.

Послышались торопливые шаги по скрипучей деревянной лестнице, дверь слегка приоткрылась, и четырнадцатилетний мальчик Коля, сын хозяйки дома, громко проговорил:

— Вам Смагина? Его нет дома.

Смагин в первую секунду подумал, что Коля сошел с ума. Он стоял перед дверью, изумленно смотря на мальчика.

— У вас три типа из Особого отряда… — взволнованно прошептал тот.

Смагин и Вершадский быстро поднялись по Арагвинскому переулку и верхами, путаясь в закоулках, выбрались на улицу Петра Великого.

— На ваше счастье, я приехал вовремя. У меня здесь, недалеко, в здании бывшего института для благородных девиц, живет знакомая учительница Анна Георгиевна Навлишвили, — свой человек, она вас пока приютит, а там видно будет.

— Мне не совсем удобно, ведь она меня не знает. Может быть лучше к Гоги?

— Что вы! Во–первых, его квартира, очевидно, под наблюдением, а потом мне говорил сам Гоги еще в Баку, что сестра этой генеральши, которая живет над ними, такая яростная меньшевичка, что уж не пропустит случая выдать «преступника».

— Да, это верно.

Они поднялись наверх мимо здания бывшего женского учебного заведения святой Нины, пересекли улицу и вошли в здание бывшего института для благородных девиц.

— Могло ли когда–нибудь прийти в голову этим девицам, чинно шествовавшим здесь в белоснежных передниках под наблюдением своих чинных наставниц, что через несколько лет их «святая святых» превратится в убежище для политических преступников? — сказал Вершадский, подымаясь вместе со Смагиным по широкой лестнице на четвертый этаж.

Анна Георгиевна встретила их так, как будто не было ничего особенного в их неожиданном появлении.

Вершадский рассказал, в чем дело. Она быстро приготовила ужин, почти насильно заставила их подкрепиться, вышла на несколько минут и, вернувшись, сказала, что все улажено. Она перейдет к своей соседке, а ее комната — в полное распоряжение Смагина.

— У нас здесь, как на подбор, такая публика живет, что если даже узнает, кто вы, то никому об этом не скажет.

Из дальнейшего разговора выяснилось, что Анна Георгиевна и ее соседка были вместе на лекции Смагина.

После минутного раздумья Анна Георгиевна сказала с мягкой улыбкой, осветившей ее добродушное лицо:

— Теперь я вас оставлю, вы должны хорошенько отдохнуть от стольких волнений. Николай Андреевич, вы тоже останьтесь. Хотя вам пока ничто не угрожает, но зачем тащиться в такую слякоть? Посмотрите, что делается на улице.

— Правда, Николай Андреевич, оставайтесь. Завтра вместе обсудим, что предпринять.

Глава XI

Везников в смятении. Крупный выигрыш. Беспокойный разговор

Везников, изменив привычке проводить вечера в «Химериони», «Дарбази» или «Мефисто» и забыв о «золотой комнате» клуба «Новое искусство», сейчас же после разговора со Смагиным помчался домой. Его юный камердинер, привыкший к поздним возвращениям хозяина, спал крепким сном. Везников с трудом его разбудил и, когда Вано, тараща на него удивленные глаза, пришел наконец в себя и обрел способность слушать, сердито пробурчал:

— Судки вычищены?

— А почему они должны быть не вычищены? — зевая во весь рот, спросил Вано.

— Не проглоти канделябра. Слушай: вот тебе деньги, беги во всю прыть в ресторан и принеси две порции бифштекса по–гамбургски и на сладкое компот из персиков. Ежели ваша светлость желает мороженого, то может присовокупить к заказу и оное.

— Мороженое и компот я не забуду, а этот бишез вы лучше на бумажке напишите.

— О Юпитер, — всплеснул руками Везников, — когда же ты возьмешь к себе этого оболтуса! Ничего не буду писать!

— Но я не могу.

— Нет, можешь. Скажи: бифштекс.

— Бишез, — нехотя повторил Вано.

— Ну ладно, так и скажи: «бишез и добавь: «с яйцом», раз не можешь выговорить: «по–гамбургски».

Везников облачился в теплый халат, подкинул несколько полен в камин и, присев к письменному столу, начал заниматься подсчетом сумм, которыми он сможет располагать в случае ликвидации всех своих предприятий. Он продолжил свои подсчеты и после ужина и пришел к печальному выводу, что в лучшем случае сможет вывезти заграницу не больше десяти тысяч долларов. Это была слишком мизерная сумма.

Он взглянул на часы, было половина первого.

«В клубе как раз разгар игры, — подумал он, — к черту эти вычисления! Что будет, то будет».

Он быстро переоделся в свой вечерний костюм. В это время вернулся Вано. Везников взял ключи от дверей и пробурчал: «Ну, теперь спи хоть до утра».

В вестибюле клуба «Новое искусство» он столкнулся лицом к лицу с Абуладзе.

— Вы слышали новость? Везников вздрогнул.

— Нет, а что?

— Наше правительство наконец потеряло терпение, и ваш Смагин арестован.

Везников облегченно вздохнул. А он–то думал, что уже началось восстание и он не успел уехать!

— «Мой Смагин»! — захохотал он. — Ловко это вы придумали. Расскажите лучше подробности. Что же он, уже в Метехском замке? «Как смешно, — подумал он, — час тому назад Смагин напугал меня, а сейчас сам, должно быть, перепуган».

— Нет, ему удалось убежать…

— Убежать? Как же это могло случиться?

— Ах, дорогой мой, так происходит всегда, когда правительство засыпает крепким сном. Сколько раз мы ставили вопрос о назначении на пост начальника Особого отряда одного из образованных людей. И что же? Правительство действует по трафарету: выискало какого–то бывшего пристава царской полиции и возглавило им учреждение, которое должно оберегать наш покой.

— В чем же он провинился, этот начальник? — с нетерпением спросил Везников.

— В нерадивости и несообразительности. Короче говоря, он загнал своих исполнителей в берлогу преступника, а последний, пронюхав, что дело неладно, не вернулся домой.

— Но куда же он делся?

— Спросите об этом у господина Кедиа.

— Черт знает что творится. Поучились бы у большевиков. Уж те бы не промазали.

— Вы забываете, что у нас нет в этих делах такого опыта, как у России.

Разговаривая, они поднялись во второй этаж.

— Вы будете играть? — спросил Везников.

— У меня сегодня нет настроения, — ответил Абуладзе. — А вы?

— У меня как раз самое подходящее, или пан или пропал.

— Ну, тогда я зайду с вами, может быть, рискну на две–три ставки.

Они вошли в «золотую комнату», в которой, как всегда, было тесно и накурено, но в этой тесноте был своеобразный чопорный порядок. Везников выбрал себе одно из свободных мест и достал из кармана лайковый мешочек с золотом.

Абуладзе подошел к столику, за которым банковал Атахишвили. Лицо банкомета было бледно. Гладкий прямой пробор казался нарисованным. Перед Атахишвили на столе росла груда золотых монет. Абуладзе, затаив дыхание, ждал, чем кончится игра.

— Банк, — тихо произнес маленький человек во фраке, которого называли королем бакинской нефти.

Атахишвили открыл девятку. Выигрыш он принял равнодушно. Абуладзе быстро взглянул на короля нефти. Тот был спокоен, но все же гримаса недовольства проскользнула по его желтоватому, пергаментному лицу.

Шли прекрасно дела и у Везникова. В этот вечер, вернее в эту ночь, ему отчаянно везло.

Через какой–нибудь час, довольный блестящими результатами игры, он вместе с Атахишвили, под завистливые и восхищенные взгляды публики, выходил из «золотой комнаты». Абуладзе пошел рядом с ними.

— Хотя я часа два тому назад и проглотил бифштекс по–гамбургски, — сказал Везников, — но с удовольствием отведаю шашлыка.

— Я вообще на ночь не ем, — процедил сквозь зубы Атахишвили.

— Правильнее было бы сказать «под утро», — засмеялся Абуладзе.

— Но сегодня я допущу исключение, — милостиво согласился Атахишвили.

Через несколько минут они уже сидели за столиком с туго накрахмаленной скатертью.

— А все же, — неожиданно сказал Атахишвили, — мне жаль Смагина.

— А тебе не жаль нашей несчастной молодежи, которую он развращал своими большевистскими лекциями? — вспыхнул Абуладзе.

— Дорогой друг! Все относительно. По правде говоря, все так непрочно, ибо одно сменяется другим с такой же легкостью, как день сменяется ночью. Абсолютная свобода все равно недостижима, а суррогаты свобод мыслящие люди не приемлют. Каждый заблуждается по–своему, но и у заблуждающихся есть своя логика.

Беда Смагина не в том, что он внушил себе, что верит в доктрину большевизма, а в том, что взялся не за свое дело. Он не прирожденный политик и не прирожденный философ. Он — типичный русский интеллигент, которого, как и многих русских, исковеркало ложно понятое христианство и доконала смесь достоевщины и толстовства. Философия — это чистые руки, политика — грязные. Но мир устроен так, что чистые руки испокон веков находятся в услужении у грязных. Это фатально. Истинная, надземная философия должна быть вне политики и вне философии, я бы сказал даже — вне жизни.

«Хорошенькое рассуждение после крупного выигрыша», — подумал Везников.

Ему сделалось скучно. Он не любил отвлеченных разговоров, и если поддерживал связь с Атахишвили и Абуладзе, то у него тут были свои соображения: ему хотелось узнать, насколько прочен настоящий режим и может ли он, Везников, не рискуя, остаться у разбитого корыта, продолжать свою «комбинаторскую деятельность» и сколотить более крупную сумму, чтобы двинуться в Константинополь.

— Скажите мне, дорогой мэтр, — начал Везников, — считаете ли вы, что Грузия при данной международной ситуации сможет противостоять северной опасности?

Как для мясорубки безразличен вложенный в нее сорт мяса, так и для Атахишвили были безразличны подбрасываемые ему темы. Он любил говорить и говорил с одинаковым апломбом обо всем.

— Северная опасность, — ответил он без всякого раздумья, — нам будет угрожать всегда. У нас есть один–единственный способ от нее избавиться…

— Какой способ?

— Это способ, который предлагают самые умные из национал–социалистов, но, как это водится всегда и везде, умных людей слушают весьма неохотно и никогда не следуют их советам.

Везникову не терпелось.

— А что же предлагают национал–социалисты? — снова перебил он собеседника.

— Просить Великобританию принять нас в качестве доминиона в братское содружество наций. Я написал на эту тему брошюру, которую собираюсь опубликовать, — добавил Атахишвили.

— Ну, а если грузинское правительство на это не пойдет? — спросил Везников.

— То оно падет, — меланхолически изрек Атахишвили.

Везникова интересовали конкретные сроки, и он уже обдумывал, как бы облечь этот вопрос в более обтекаемую форму, как вдруг Атахишвили сам заговорил:

— В истории бывают моменты, когда политических деятелей ослепляют традиции и предрассудки, от которых свободны лишь истинные философы, но так как политические деятели всех мастей смотрят на философию с той же снисходительностью, с какой взрослые слушают болтовню детей, то, игнорируя философов, они совершают роковые ошибки.

Везников вздохнул. Чтобы выудить из Атахишвили нужную мысль, приходится тонуть в шелухе бесконечных и бесполезных слов.

— В чем же роковая ошибка правительства? — спросил он почти резко.

— В том, — медленно и, словно взвешивая каждое слово, ответил, Атахишвили, — что оно, быть может и бессознательно, продолжает считать Грузию частью России. У них нет философской свободной мысли. Им невдомек, что Грузия существовала много столетий без России, так же как и Россия существовала немало столетий без Грузии. Сейчас их дороги разошлись, и нечего цепляться за старые традиции, их надо сдать в архив. Грузия родилась заново и, как всякое молодое существо, нуждается в опекуне. Ничего нет зазорного в том, что вместо старого азиатского опекуна мы пригласим нового — европейского.

— О, если бы к вашему мнению присоединилось наше правительство! — воскликнул Абуладзе. — Но оно глухо и слепо!

— Насколько я понимаю, — сказал Везников, — правительство не собирается менять своей точки зрения. Так что же будет дальше?

— Древние оракулы в таких случаях предсказывали, что один из двух царей будет победителем.

Везникова начинала уже раздражать эта словесная эквилибристика.

— Но мы живем в двадцатом веке, и среди нас нет оракулов.

— Это мне известно, — улыбнулся Атахишвили. Абуладзе, испытывавший мучительное желание говорить, воскликнул:

— Мы на краю гибели! Я об этом говорю всюду, но меня никто не слушает. Мы находимся между молотом и наковальней. Если победит Деникин, то Грузию опять разрежут на генерал–губернаторские куски. Если победят большевики, нас, патриотов, растерзают на части. Зная это, понимая это, правительство вместо каких–то действий разыгрывает из себя кролика, застывшего перед удавом. Если так будет продолжаться дальше, то через какой–нибудь год от нас останутся рожки да ножки.

— Неужели через год? — переспросил Везников.

— Я не берусь устанавливать точной даты, — раздраженно ответил Абуладзе.

— Все это ужасно, — сказал Везников, чувствуя, как у него по коже пробегают мурашки.

— Вам–то что, — насмешливо произнес Атахишвили, — вы заберете свои чемоданы и удерете в Константинополь, а вот каково нам!

— Кто же помешает и вам покинуть Грузию? — с плохо скрываемым раздражением спросил Везников.

— Мне помешает покинуть Грузию моя любимая Грузия, — холодно ответил Атахишвили.

Абуладзе поежился.

— Это романтика. В случае необходимости во имя Грузии надо будет временно покинуть Грузию.

«Кто может что–нибудь предсказать точно? — размышлял Везников. — Зачем напрасно расстраиваться? Молниеносных перемен не бывает. Уезжать сейчас — это все равно что бросать карты в такой момент, когда тебе бешено везет. Надо напрячь все силы и выжать из этого чудесного города все, что возможно, и оставаться здесь до той минуты, когда будет ясно, что крах неизбежен».

Он выпил бокал шампанского, подозвал официанта. Абуладзе взялся было за бумажник, но Везников с ласковой твердостью отстранил его руку и щедро оплатил счет.

В вестибюле, когда Атахишвили отошел от них, Везников сделал последнюю попытку узнать то, что его больше всего интересовало, и вкрадчиво спросил Абуладзе:

— И все–таки я не могу понять, чем руководствуется правительство, игнорируя ваши блестящие идеи?

Абуладзе взял Везникова под руку.

— Скажу вам по секрету, что один из самых видных членов правительства в частном разговоре со мной выразился так: «Мы с вами совершенно согласны, но беда в том, что это невозможно не только осуществить, но даже предложить, ибо народ, привыкший к мысли о духовной связи с Россией, не поймет нас и не поддержит. А заставить его послушаться нашего решения у нас, к сожалению, нет физических сил!»

— Теперь мне все понятно, — проговорил Везников, боясь, как бы Абуладзе, по своему обыкновению, не стал разжевывать своих мыслей. — На месте народа я бы поставил вас во главе правительства.

Абуладзе скромно улыбнулся.

Глава XII

Вид из окна. Утренний завтрак министра. Волнение в стане друзей. К новым берегам

Анна Георгиевна оказалась на редкость симпатичной женщиной, умной собеседницей, обладающей удивительным тактом. Ей было не больше тридцати пяти лет, замуж она не выходила, и была окружена бесчисленным количеством больших и малых друзей, стремившихся к ней неудержимым потоком. Сердце ее было открыто для всех, искавших у нее совета и помощи.

Анна Георгиевна окружила Смагина таким вниманием, что ему порой становилось неловко, но вскоре он привык к ее искреннему расположению.

Как–то она случайно приготовила сладкое кушанье, называвшееся сабайоном и состоящее из отварного риса, облитого соусом из взбитых желтков, разбавленных белым, вином. Узнав, что это его любимое блюдо, она начала приготовлять его каждый день, что дало ей повод шутя называть Смагина сабайонским узником.

На другой же день после того, как Смагин поселился нелегально в комнате Анны Георгиевны, Вершадский сообщил об этом Гоги, который потребовал немедленного свидания. Гоги долго бушевал и изрыгал проклятия на головы коварных меньшевиков, пока немного не успокоился. Лишь тогда он передал Смагину предложение семьи Куридзе приютить его в известном ему сельском доме на берегу Супсы.

— Тогда, — добавил Гоги от себя, — мы расквитаемся. Свое первое путешествие в Гурию вы совершили, как друг государственного преступника, а теперь, когда сами стали таковым, я навещу вас вместе с Мзией.

— Нет, — сказала вошедшая в этот момент в комнату Анна Георгиевна. — Зачем подвергать риску семейство Куридзе, когда…

— А вас разве я не подвергаю риску? — спросил Смагин.

— Никакому, — возразила Анна Георгиевна, — я же говорила, что здесь вы в полной безопасности.

— Несмотря на близкое соседство с Гегечкори, — улыбнулся Смагин.

— Может быть, именно благодаря этому.

— Действительно, — заметил Вершадский, — кому придет в голову искать беглого преступника под самым носом у министра?

— Который час? — вдруг спросила Анна Георгиевна. Все удивленно переглянулись. Вершадский взглянул на часы.

— Ровно час. А что?

Анна Георгиевна, улыбаясь, подошла к окну и отдернула занавеску.

— Теперь полюбуйтесь. Министр изволит завтракать ровно в час. Вот его застекленная галерея, в ней, очевидно, очень тепло. Он даже скинул пиджак.

Все подошли к окну и увидели Гегечкори, сидевшего перед круглым столом, затянутым цветной скатертью. Лучи зимнего солнца играли на серебряном кофейнике и на стеклах буфета.

— Дорого дали бы эсеры за такую позицию, — захохотал Гоги.

— Во всяком случае, — обратился к Гоги Смагин, — передай Куридзе мою глубокую благодарность, но ты же убедился сам, что здесь, под крылышком самого Гегечкори, мне будет пока спокойнее.

— Конечно, — радостно проговорила Анна Георгиевна. — Расскажите все это Куридзе и объясните, что, пока не пройдет некоторое время, выходить из этого убежища опасно. И потом, в деревне каждый новый человек бросается в глаза.

…Дни проходили за днями. У Смагина побывали доктор Куридзе с Мзией. Один раз зашла Варвара Вахтанговна. Групповых посещений решили избегать, чтобы не привлекать внимания.

У Вершадского созрел план тайно выехать в Армению и там устроить несколько лекций. Он принялся за дело со свойственной ему энергией и разослал через верных друзей, ездивших в Армению, несколько писем в Эривань, Карс и Александрополь. Однажды Вершадский вошел в комнату Смагина, радостно потирая руки.

— У вас хорошие вести? — улыбнулся Смагин.

— Вы не ошиблись. Правда, начинать придется, провинции, а не со столицы, но это бывает иногда даже лучше.

— Не томите душу! Куда же мы едем?

— В бывший захолустный городок России, а ныне в один из видных пунктов Армении, город Карс.

— Карс?! — воскликнул Смагин.

— Да, а что вас так удивило?

— Нет, я просто вспомнил… В детстве я там бывал.

— Ну, вот, значит, увидите знакомые места.

— Когда же мы должны ехать?

— Завтра. Лекция состоится вечером в день вашего приезда.

В комнату вошла Анна Георгиевна. Узнав о предстоящем отъезде, она начала отговаривать Смагина и Вершадского.

— Это неразумно, дорогие друзья. Неужели вы думаете, что в Армении вас встретят с распростертыми объятиями? Вы только напрасно потратите время и энергию, не говоря уже о том, что рискуете попасть в лапы Кедиа.

— Если так рассуждать, — возразил Вершадский, — то надо сидеть сложа руки.

— Да, бывают моменты, когда это является наилучшим выходом. Вспомните русскую пословицу: «Поспешишь, людей насмешишь».

— Анна Георгиевна, дорогая, но ведь не все пословицы безупречны, — воскликнул Смагин. — Есть немало таких, которые отражают не лучшие, а худшие качества людей.

— Это громко сказано, — ответила Анна Георгиевна, — но дело сейчас не в пословицах.

— Анна Георгиевна, поймите меня, — воскликнул Смагин, — я не могу сидеть без дела, это выше моих сил.

— Но ведь это будет не вечно. Надо выждать… Не сегодня, так завтра обстоятельства изменятся.

— Не будем себя обольщать, — возразил Смагин. — За эти три недели, которые прошли со дня моей лекции, мы снеслись и с Огладзе и с Джамираджиби. Куридзе тоже не сидели сложа руки. Вы не знаете результат: ордер на мой арест не аннулирован, больше того, правительство взбешено тем что мне удалось скрыться. Через Джамираджиби нам известны даже такие подробности: Рамишвили кричал в своем кабинете на Кедиа, что он простофиля, потому что загнал своих янычаров в комнату вместо того, чтобы караулить меня на улице…

— Бедный Кедиа, — насмешливо вставил Вершадский, — я уверен, ему и в голову не пришло, что безмозглые дворянские недоросли, которых он набрал в свой особый отряд, так боятся плохой погоды.

— Так или иначе, — продолжал Смагин, — ясно одно, что ордер на мои арест —не «досадное недоразумение», как внушают друг другу тифлисские либералы, а неотложное мероприятие меньшевистской верхушки, обеспокоенной тем резонансом, который вызвала лекция. Короче говоря, дорогая Анна Георгиевна, я вам от души, благодарен за ваши заботы и внимание, но завтра мы едем.

Часть Третья

Глава I

Город Карс. Губернатор высылает из Карской губернии лектора Смагина. Паровоз вместо купе

Дул резкий, холодный ветер, шел смешанный со снегом дождь.

Смагин и Вершадский добрались до фаэтона, влезли под поднятый, верх экипажа, напоминавший огромный зонт, и тронулись в путь.

Пока они ехали на вокзал, наступило похолодание. Выходя из фаэтона, они увидели перед собой заснеженную площадь. Вокруг зажженных фонарей, как белые мотыльки, кружились снежинки.

— Посмотрите, —сказал Смагин, поднимая воротник пальто, — все кутаются и жмурят глаза от снега. Это нам на руку, никто нас не узнает, если даже заметит.

…Около часу дня поезд подошел к перрону карского вокзала. Смагин увидел перед собой облупленное здание с выбитыми стеклами и покосившимися дверями, еще более нищенское на вид, чем то, которое помнил с детства.

На перроне их встретил пожилой человек, похожий на старого школьного учителя. Это был знакомый Вернадского, взявшийся за устройство лекции. Он без лишних слов повез их на потрепанном фаэтоне, нисколько не похожем на щегольские экипажи Тифлиса, в маленький одноэтажный домик, в котором для прибывших гостей были приготовлены две маленькие комнаты.

Лекция была назначена в здании бывшего Марианского училища на восемь часов вечера.

Знакомый Вершадского, Арташес Аршакович, оказался по профессии зубным врачом, обосновавшимся в Карсе недавно: до этого он жил в Каравлисе. Спокойный, несколько замкнутый, немногословный, он произвел на Смагина хорошее впечатление.

После завтрака Смагин, воспользовавшись тем, что у хозяина и Вершадского нашлись неотложные дела, вышел побродить по городу, в котором не был около пятнадцати лет.

Он прошел мимо обугленных стен бывшей женской гимназии, сгоревшей во время недавнего турецкого нашествия, и спустился вниз по улице, которая в дни его детства называлась Александровской. Улица упиралась в Карса–чай, через бурные воды которой был перекинут широкий железный мост. Мост остался таким же, как прежде. Смагин перешел этот мост и, повернув налево, спустился по железной лестнице на остров, памятный ему по далекому прошлому. На острове был разведен чахлый сад, оставшийся и до сей поры таким же чахлым и неуютным. Пройдя до конца по главной аллее, он увидел ту же деревянную ротонду, в которой когда–то устраивались концерты, спектакли и танцы.

Ясно, словно это было вчера, он вспомнил, как еще учеником, выступая на благотворительном концерте, декламировал стихи «Разбитая ваза», начинавшиеся двустишием:

Ту вазу, где цветок ты сберегала нежно,

Ударом веера разбила ты небрежно.

Он закончил бы декламацию так же удачно, как и начал, если бы, к своему ужасу, не заметил, что в самом конце стихотворения, вместо:

Ушла ее вода, увял ее цветок, —

произнес совершенно неожиданно для себя:

Ушла ее вода, ушел ее цветок.

И как одна знакомая девочка–подросток утешала его после вечера, что, во–первых, никто не заметил, кроме нее, как он оговорился, а во–вторых, что это вышло даже очень поэтично, так как ей живо представилась при этом трогательная картина, как цветок, оставшийся без воды, взял да и ушел из вазы мелкими шажками на тоненьком стебельке.

Он улыбнулся воспоминанию и по безлюдным в дневные часы аллеям прошел на другую сторону острова, а оттуда через маленький шаткий деревянный мостик снова попал в город, миновав дом губернатора с огромным садом, расположенным против Мариинского училища, на желтых стенах которого были расклеены афиши, извещавшие о сегодняшней лекции. Между губернаторским домом и Мариинским училищем была небольшая, но широкая улица, упиравшаяся в обрыв, с которого открывался чудесный вид на извивавшуюся внизу и бурно катящую свои желтые воды реку Карса–чай.

На самом краю обрыва лежали те же несколько больших камней, заменявших скамейки для редких прохожих, желавших здесь отдохнуть. В дни юности Смагина эти камни были местом игр и забав молодежи.

Несмотря на усталость, Смагину не хотелось возвращаться домой. Отдохнув немного на подгнившей, расшатавшейся скамейке, на которой, быть может, сидел еще отроком, он снова поднялся по Мариинской улице, свернул направо и мимо Греческого собора пошел по направлению к крепости, имевшей лишь символическое значение.

Он снова увидел те знаменитые каменные лестницы, на постройку которых военное министерство царских времен истратило совершенно бессмысленно уйму денег, так как на первых же маневрах пехотинцы предпочли карабкаться в гору по траве, ибо восхождение по ступеням было гораздо утомительнее. Зато в городе вслед за этим появилось несколько новых домов, отстроенных подрядчиками и военными чиновниками. Каменные лестницы заросли травой, потрескались, пожелтели и теперь походили на развалины, которые Смагин видел в детстве при посещении того места, на котором когда–то была расположена столица армянского царства Ани. Недоставало только фундаментальных соборов и обломков глиняных труб древнего водопровода.

Смагин прошел немного дальше вдоль крутого берега Карса–чая, с рокотом катившего свои бурные воды, по дороге, в Мухлис, военный поселок прежнего времени, в котором были выстроены дома для офицеров–артиллеристов. На противоположной стороне реки виднелось уродливое, типично казенное здание коменданта. При виде этого здания Смагин не мог не вспомнить без улыбки рассказ одной учительницы, как на экзамене по минералогии она попросила одну из учениц назвать минералы Карской губернии и как ученица, не моргнув глазом, ответила: «губернатор и комендант», ибо ей послышалось «генералы», а генералов в Карсе было всего два.

Смагин спустился к самому берегу реки; в этом месте волны проносились с особенным неистовством, так как в середине был водоворот. Он невольно подумал, что так же бездумно и угрожающе эти бурные волны неслись и пятнадцать лет тому назад и что они не умерят своего бега и через сто пятьдесят лет, когда от нынешнего поколения останутся одни воспоминания. И тут же он подумал о том, что подобные мысли приходили в голову миллионам людей и были высказаны, должно быть, сотни тысяч раз. Но если невозможно отогнать от себя эти простые и отнюдь не оригинальные мысли, то стоит ли их высказывать и, так сказать, выставлять на осмеяние скептически настроенных умов, направляющих всю свою деятельность на страстную и самозабвенную охоту за еще никем не высказанными мыслями, хотя таковых, в сущности, не существует в природе, ибо каждая мысль, пришедшая кому–нибудь в голову, когда–нибудь, кем–нибудь была уже высказана.

Какие–то птицы с громким клекотом пронеслись над ним. Он поднял голову и увидел, как они, плавно покачиваясь, летели по направлению к Мухлису. Вдали их ждали круглые белые облака, похожие на острова среди светло–синего неба. Он хотел подняться на Мухлисскую дорогу, как вдруг увидел наверху, в двадцати шагах от себя, старика, стоящего опираясь на палку.

— Здесь не падай, вода серчай сильно, — донесся до него старческий голос.

Подымаясь по насыпи, Смагин поскользнулся и действительно чуть не упал. Старик нагнулся и быстро протянул ему палку. При его помощи Смагин поднялся и вышел па дорогу.

— Ты не здешний? — добродушно спросил его старик, обнажая бледные десны с остатками зубов.

— Да, я приезжий, — ответил Смагин. — Русский из Москвы.

— Твоя не боится?

— Кого же мне бояться?

— Москва, большевик здесь не любыт.

— А вы тоже меня не любите? — улыбаясь, спросил Смагин.

— Я — бедный человек, а бедный любит Москва, Ленин. Ты Ленина видел?

— Видел.

— Хороший человек Ленин. Мой старший сын убит турками на войне, а младший Москва и тоже любит Ленина.

— А вы здесь живете? — спросил Смагин.

— Жил Турция, потом бежал сюда. Турки резали много армян. Я жена потерял, два брата потерял, сын потерял. Осталось нас двое — я и младший сын. Я старик, помирать здесь буду, сын Москва жить будет. А Ленин везде будет жить.

…Они простились, как старые друзья.

Дойдя до Александровской улицы, Смагин почувствовал, что проголодался. Против полуразрушенного здания бывшей женской гимназии он заметил вывеску ресторана, вошел в довольно просторный зал, заказал обед и осмотрелся. Тусклые зеркала, дешевые занавески, бумажные цветы… Все это было знакомо ему с давних пор. От всего веяло невыносимой скукой. Он пожалел о том, что у него не хватило терпения разыскать Вершадского и пообедать вместе.

В зал с шумом вошла компания молодежи. Молодые люди вели себя непринужденно, острили, смеялись и разговаривали по–русски довольно правильно.

— …Скажи, а этот приехавший лектор случайно не футурист?

— Почему ты решил?

— Мне говорил Арташес, он слушал его лекцию в Тифлисе. Уж очень лектор хвалил современное искусство Советской России. А кто же представляет это искусство: Хлебников, Маяковский, Татлин, Якулов?

— Арташес не понял главного. Это лекция не столько об искусстве Советской России, сколько о самой Советской России. Ее в Баку так и расценили.

— А ты откуда знаешь?

— Мне говорил об этом Вершадский. Потому–то он и привез сюда лектора, чтобы немного растрясти дашнакское болото.

— Говорят, что в Баку вторую лекцию запретили.

— Чего же ты хочешь от мусаватских дикарей?

— Наши дашнаки не лучше.

— Тоже ляпнул. Они, по–крайней мере, культурнее и никогда не пойдут на запрет.

— Насколько я понял, эта лекция явно советская.

— Тем лучше. А впрочем, чего там гадать, через несколько часов сами услышим.

— Армик будет на лекции?

— Ну еще бы! Она сегодня только об этом и говорила. Кстати, она должна вернуть мне одну книгу на лекции Смагина.

— Если ты не скажешь какую, то я буду думать, что ты мне не доверяешь.

— Ну, раз ты так ставишь вопрос, то я тебе скажу; «Государство и революция».

— Эта книга Ленина была у тебя и ты мне не сказал ни слова?

— Клянусь, я едва успел ее прочесть, как ее экспроприировала у меня Армик.

— Но если она сегодня ее принесет…

— То ты получишь ее на один день, так как я уже обещал дать ее Рубену.

Красивая девушка, похожая скорее на актрису, чем на студентку, поднялась. Вслед за ней поднялись и другие. Хохоча и перекидываясь шутками с официанткой, с неимоверной быстротою щелкавшей костяшками счетов, все направились к выходу.

…Вершадский встретил Смагина около дома, в котором они остановились.

— А я уже начал беспокоиться, куда это вы пропали! Вы не проголодались? Наш хозяин ждет нас к обеду. Он говорит, что его жена была рада воспользоваться случаем, чтобы доказать москвичу все преимущества армянской кулинарии…

— Каюсь, я уже отобедал в ресторане.

— Ну, знаете, это, мягко выражаясь, большое свинство.

— Знаю, но что я мог поделать: прогулка нагнала такой адский аппетит…

— А теперь вам придется есть насильно, иначе будет страшная обида.

— Я скажу, что должен соблюдать строжайшую диету.

— Выкручивайтесь, как знаете. Ну, идемте. Нас ждут.

Жена Арташеса Аршаковича оказалась милой и скромной женщиной. Смагин чистосердечно признался ей, что уже пообедал. Хозяйка дома рассмеялась, пожурив его слегка за нетерпение, и ограничилась требованием испробовать лишь сладкое блюдо, приготовленное по ее собственному рецепту.

После обеда Вершадский уговорил Смагина лечь отдохнуть, чтобы набраться сил для вечернего выступления. Утомленный прогулкой Смагин заснул и проснулся только четверть восьмого. Не успел он подняться с оттоманки, как в комнату Вершадского раздался стук.

— Господин Смагин здесь остановился?

— Да, здесь.

— А господин Вершадский?

— Это я.

— Прекрасно. В таком случае позвольте представиться: Омьян, секретарь карского губернатора Курганова.

— Чем могу служить? — сухо спросил Вершадский.

— Господин губернатор просил меня уведомить господина Смагина и вас, что по некоторым обстоятельствам, так сказать, чрезвычайной важности принужден сделать исключение из общих правил, по которым публичные лекции читаются у нас без особых на то разрешений.

— Насколько я вас понял, — ледяным тоном произнес Вершадский, — господин губернатор уполномочил вас сообщить, что он отменяет ту статью конституции Армянской республики, по которой…

— Вопросы нашей конституции не подлежат компетенции ни моей персоны, ни тем более приезжающих к нам из–за границы гастролеров. Я уполномочен передать только распоряжение господина губернатора без права его обсуждения, — снисходительно улыбаясь, объяснил Омьян.

— В таком случае приходите на лекцию и объявите об этом собравшейся публике. Это будет гораздо проще.

Смагин, успевший одеться, вошел в комнату Вершадского и стал молча у дверей.

— Вот и господин Смагин, — сказал Вершадский.

— Очень приятно познакомиться. Надеюсь, мне не придется повторять то, что я сказал.

— Я слышал все, — ответил Смагин. — А также и последние слова господина Вершадского, к которым всецело присоединяюсь.

— Вы хотите демонстрации? — воскликнул Омьян. — Не забывайте, что у меня есть еще одно распоряжение господина губернатора: о немедленной высылке вас и господина Вершадского из пределов Карской губернии. Господин губернатор был так любезен, что, предусмотрев, насколько вам будет неприятно пребывание в городе после отмены вашей лекции, и принимая во внимание, что поезда в Тифлис курсируют лишь по четным дням, а сегодня день нечетный, дал указание о предоставлении двух бесплатных мест на паровозе особого назначения, отбывающем через час в город Александрополь, откуда вы можете уже на свой счет добраться до Тифлиса.

— Какая наглость! — произнес Смагин, смотря прямо в постекленевшие глаза Омьяна.

— Господин Смагин! Я не слышал ваших слов. Разрешите мне узнать, желаете ли вы, чтобы, согласно данной мне инструкции, сопровождал вас до вокзала я. В противном случае я принужден буду обратиться к чинам, которые даны в мое распоряжение.

— Но что же мы скажем публике?! — вскричал Вершадский, взглянув на часы. — Уже без пяти восемь, а лекция назначена…

— В половине восьмого кассирша уже получила распоряжение возвращать деньги обратно и не продавать новых билетов.

— Но ведь надо же дать какое–то объяснение публике! — произнес Смагин.

— Не беспокойтесь. Оно уже дано.

— Если это не государственный секрет, — насмешливо спросил Вершадский, — я хотел бы знать, как вы объяснили отмену лекции?

— Она не отменена. Она отложена по болезни лектора.

Они вышли на улицу. Омьян сделал знак каким–то трем типам, одетым в полувоенную форму, и те отошли в сторону. Затем, взглянув на часы, сказал:

— Господин губернатор был так любезен, что предоставил нам свой экипаж. Садитесь, пожалуйста, иначе мы можем опоздать к отбытию поезда.

Всю дорогу до вокзала ни Смагин, ни Вершадский не проронили ни слова, хотя Омьян и пытался завести беседу. Возле здания вокзала к ним подскочил начальник станции, почтительно поздоровался с Омьяном и пошел спереди, указывая путь. Через служебный подъезд они вышли на заснеженную платформу и остановились около ожидавшего их паровоза.

Кругом было пустынно. Лежали сугробы снега, издали мигали огни города. И вдруг от изумления Смагин широко раскрыл глаза. Опираясь одной рукой на палку, а другой на руку молодого стройного кавказца в барашковой папахе, к ним спешил старик, которого он встретил днем на Мухлисской дороге. Старик подошел к Смагину и, вынув из–за пазухи какой–то сверток, быстро заговорил:

— Я все знаю, все… Вот лепешки, наши, армянские… возьми дорога. А это — Шакро, сын соседа. Сказал мне: «Одного не пущу», пошел со мной.

Шакро, блестя своими черными глазами, крепко пожал руку Смагина:

— Хотел вас послушать, а пришлось только повидать. Эти дураки думали, что им кто–нибудь поверит. Все поняли, какова ваша болезнь. Публика возмущена произволом, весь город завтра только об этом и будет говорить.

— Но как вы узнали, что мы на вокзале?

— Да разве в этом городке что–нибудь можно скрыть?

— Шакро умный, он все знает, — сказал, улыбаясь, старик.

— Будешь умным, когда сами охранники хвастались: московского большевика выпроваживаем на паровоз…

— Господа, все готово, прошу садиться! — раздался баритон Омьяна.

Смагин обнял старика, потом его спутника:

— Спасибо!.. Никогда не забуду этого.

Он и Вершадский отправились к паровозу. Машинист, огромный широкогрудый парень, помог им влезть.

Омьян церемонно поклонился, будто провожал знатных гостей. Начальник станции отвернулся в сторону.

…Смагин надолго запомнил эту поездку от Карса до Александрополя лютой зимней ночью при двадцатиградусном морозе. С одной стороны их пронизывал ветер а с другой — обдавало чудовищным жаром от топки паровоза. Они никогда не поверили бы, что можно вынести подобную пытку в течение восъми–девяти часов, если бы не испытали этого сами. Но совершилось настоящее чудо: ни Вершадский, ни Смагин не получили даже насморка, — такова была сила нервного напряжения.

Когда на другое утро они подъезжали к Александрополю, машинист сказал им на прощанье:

— Товарищи! Я тут ни при чем. Это дашнакская сволочь — пока сила на их стороне. Недалек тот день, когда мы с ними рассчитаемся, и тогда вспомните меня, Ованеса Петросяна. До свидания!

Глава II

Дашнакские молодчики хмбпета [19] Шаварша в Александропольской гостинице «Арарат». Раскаяние студента

Приехав в Александрополь вечером, Смагин и Вершадский остановились в гостинице «Арарат». Им с трудом удалось получить две маленькие комнаты на третьем этаже. Немного отдохнув, Вершадский пошел разыскивать товарища, адрес которого дал ему Арташес, а Смагин остался у себя в номере.

Снизу из ресторана доносились дикие крики кутивших молодчиков из дашнакской шайки Шаварша, топот ног, смех, похожий на стон, звуки зурны. Так веселиться могли только в порыве отчаяния. Вдруг все эти разрозценные звуки заглушил звон разбитой посуды. На секунду наступила мертвая тишина, после чего разразилась настоящая буря. Казалось, кто–то расшвыривает мебель и взламывает пол.

Воздух был спертый. Пьяный, одурманивающий запах наполнял коридор гостиницы. По скрипучей деревянной лестнице раздались тяжелые шаги, дверь в номер Смагина открылась, и на пороге появились, пропахшие вином и порохом, пошатываясь на туго обтянутых гетрами ногах, три мрачные фигуры, обвешанные маузерами и кинжалами. Не обращая внимания на Смагина,


они перебрасывались непонятными, дышащими злобой фразами. Перебранка была бурной, но недолгой. Один из дашнаков вынул из кармана широких шаровар полную горсть золотых монет, передал ее двум другим, и дашнаки исчезли с такой же быстротой, как и появились. Но через несколько минут один из них, все так же пошатываясь, вернулся и стал искать что–то на полу. Потом обратился к Смагину с вопросом:

— Ты не видел тут золотой монеты? Она должна быть здесь, я ее уронил. — Говорил он по–русски, с акцентом, но правильно.

— Может быть, она куда–нибудь закатилась? — произнес как можно спокойнее Смагин.

Его слова привели дашнака в бешенство, но, тут же овладев собой, тот проворчал:

— «Закатилась»… А если я тебе закачу пулю в лоб?

Смагин взглянул ему прямо в глаза. Молодой еще, не больше тридцати лет. Правильные черты лица, матовая кожа, черные холеные усики, гладко выбритый, с синеватым отливом подбородок. Глаза были наивными, детскими, несмотря на все усилия придать им свирепость.

Неожиданно для себя Смагин расхохотался.

Лицо дашнака озарилось вдруг полудобродушной, полуозорной улыбкой. Он подошел к Смагину вплотную и, обдавая его душной смесью вина, пороха и металла, сказал с театральной напыщенностью:

— Если бы ты был трус, я бы тебя убил на месте. Но ты оказался храбрым. Даже сам хмбпет Шаварша тебя бы помиловал. Пойдем вниз и выпьем.

— А где же твоя золотая монета? Дашнак засмеялся:

— Да ну ее к черту! Я не из тех, которые теряют золото. Просто хотел тебя испытать. Подумал: как вывернется этот русский большевик из трудного положения?..

— Почему ты думаешь, что я большевик?

— Все русские — большевики, особенно приезжие. А ты ведь нездешний… Впрочем, мне на все наплевать. Сегодняшний день мой. Ты думаешь, я бандит? — пустился он в неожиданную откровенность. — Я бывший студент Санкт–Петербургского университета… Но, однако, пойдем вниз, выпьем.

— Мне не хочется пить и не хочется спускаться вниз. Ты же знаешь, что там творится.

Вопреки ожиданию, дашнак сразу с ним согласился.

— Да, действительно, внизу такой бардак, что не стоит спускаться. Знаешь, что мы сделаем? Я спущусь один и возьму бутылку коньяку, и мы ее разопьем у тебя в комнате.

— Но я совсем не пью, — запротестовал Смагин. — И потом, устал с дороги.

— Все мы в дороге, — не унимался дашнак, — и всех нас ждет один конец… Ну, я мигом. Может, тебе принести вина? Ты какое любишь?

— Я никакого вина не пью.

— Ну ладно…

Новый знакомый быстро вернулся с двумя бутылками в одной и стаканом в другой руке, поставил все это на стол и вытащил из карманов шаровар завернутую в клочок газеты закуску: хлеб, колбасу, сыр и два маринованных огурца.

Усевшись за стол, он налил себе полный стакан коньяку, а Смагину портвейна.

— Раз ты не хочешь коньяка, пей портвейн.

— Нет, — решительно сказал Смагин, — я не буду пить.

— Всю мою юность я провел среди русских и никогда не замечал, чтобы они отказывались от водки или от вина.

— Ты провел всю свою жизнь с русскими? — удивился Смагин. — Но каким же образом ты оказался среди дашнаков?

— Всяко бывает, — улыбнулся дашнак. — Кстати, как тебя зовут?

— Александр.

— А меня зовут Суреном. Но почему–то все русские друзья называют меня Сергеем. Впрочем, это одна из невинных форм русификации. — Он чокнулся со Смагиным и залпом выпил коньяк, даже не обратив внимания на то, что Смагин лишь пригубил свой стакан с портвейном.

— Вот что, Алик, — я буду так тебя называть, хорошо? Так я называл одного из моих лучших друзей — Александра Веткина. Не знаю, где он теперь, у белых или у красных, но не в этом дело. Послушай меня, Алик! Я скажу тебе, что все, что творится вокруг, это страшная ерунда. Не верь никому. Была империя, теперь она разбита вдребезги. Мы, дашнаки, только ее осколки, как и мусаватисты, как и меньшевики. Сегодня мы осколки, а завтра станем пылью, прахом…

— Я ничего не понимаю, — вспыхнул Смагин, — если вы… если ты не веришь своим дашнакам, то как же ты можешь с ними якшаться? Почему ты не бросишь их? Почему не попытаешься найти свой путь? Ведь во что–нибудь ты же веришь?

— Я ни во что не верю, — мрачно ответил Сурен, вновь наливая себе коньяк.

— Но ведь ты прожил почти всю жизнь в России. Она же тебе не чужая!

— Там Ленин, большевики.

— Ты же не дикарь. Ты не можешь не знать, что большевики — не случайное явление. Это путь, по которому пошла Россия после крушения империи и развала буржуазной республики Керенского.

— Я не так глуп, Алик, и не так пьян, как ты думаешь. Алкоголь на меня перестал, действовать, так как весь я проспиртован. Я прекрасно все понимаю, да не только я, но и многие другие. Но, мы не хотим, чтобы большевики установили у нас Советскую власть. Однако мы чувствуем, что это неизбежно. Потому–то мы и кутим и прожигаем свою жизнь, одни, как я, сознавая свою гибель, другие — внушая себе несбыточные надежды.

Смагина изумила эта странная исповедь.

— Но тогда сделай вывод из всего этого. Зачем тебе напрасно гибнуть? Если ты веришь, что большевизм неизбежен, значит, народ этого хочет.

— Я думал об этом, вернее, порывался думать, но сейчас уже поздно…

— Нет, еще не поздно. Сделай над собой еще одно усилие, но усилие настоящее.

Сурен опустил голову, а когда поднял ее вновь, лицо его было спокойно.

— Ну, довольно об этом. Чему быть, того не миновать. Может, я бы и сумел вытащить себя за волосы из этого омута, если бы… не чудовищная любовь, которая меня доконала.

— Любовь?.. — удивленно воскликнул Смагин.

— Да, именно, потому что она из самого обыкновенного, здравомыслящего, не лишенного добрых чувств человека сделала меня тем чудовищем, которое сидит перед тобой. Посмотри на меня, — Сурен с презрением коснулся рукой своего оружия. — Я имел несчастье полюбить прекрасную девушку, на которую не произвел никакого впечатления. Так как я был избалован женщинами, это меня потрясло. Когда же я убедился, что она не изменит своего отношения ко мне, в моей душе поднялась такая бешеная злоба, о существовании которой я и не подозревал. Это и толкнуло меня в объятия головорезов. Зная, что им все проходит безнаказанно, я решил под их прикрытием похитить эту девушку и овладеть ею насильно, надеясь, что тогда ей ничего больше не останется, как согласиться стать моей женой. — Он осушил до дна еще один стакан коньяка и продолжал: — Короче говоря, похищение совершилось. Но когда мы остались вдвоем, я почувствовал, что я либо недоносок, либо гораздо благороднее, чем считал себя сам. Ведь до этого мне казалось, что благородство — лишь пустая болтовня слабых духом. Я взглянул в ее глаза, но в них не было ни ненависти, ни испуга, а лишь одно безразличие, и краска бросилась мне в лицо. Я понял, что теперь она гораздо дальше от меня, чем когда–либо, что я не только не могу, но и не хочу сдвинуться с места. Я сидел перед ней, как растерявшийся школьник, пока она не привела меня в сознание вопросом: «Как зовут твою мать?» Мне не хватило сил произнести имя матери: ее, как и девушку, звали тоже Аника. Я с трудом поднялся. Боясь встретиться с нею глазами, проводил ее до самого дома ее родителей ненастной осенью, ночью, в полном мраке… За всю дорогу мы не сказали друг другу ни слова. Я сам постучал в дверь. Когда в окнах зажегся свет и в доме послышались торопливые шаги, Аника, так звали мою девушку, вдруг судорожно обняла меня за шею и, притянув мое лицо к своему, внезапно поцеловала меня в губы… Я не помню, что было дальше. Я почувствовал свое существование позже, когда шел обратно по той же пустынной дороге. Я уже не говорю про наших головорезов, думается мне, может быть, даже вы будете смеяться надо мной, но с той же минуты, когда я получил от Аники неожиданный поцелуй, я понял, что все определения любви, которые только существуют в мире, беспомощны, больше того — фальшивы. Любовь — это вот один поцелуй, который озарил на мгновенье мою душу и в то же время убил во мне любовь.

Я излечился от моей любви в ту секунду, когда понял, что получил от нее высшее, что она мне могла дать. Так мне казалось несколько месяцев, пока я ходил по улицам, как одурманенный.

В дверь раздался резкий стук. Смагин не успел встать, как дверь с шумом распахнулась, и в комнату ворвались два дашнака.

— Вот ты где, бродяга! А мы тебя ищем по всем номерам, — хохоча, обратился один из них к Сурену. — В одном номере не ответили, так мы взломали дверь. Но там оказалась такая уродина, что мы не решились посягнуть на ее невинность. Что ты здесь делаешь и кто этот тип, который тебя спаивает? Да ты посмотри, какой гусь! К своему стакану он даже не прикоснулся.

Сурен поднялся. Лицо его стало смертельно бледным. Спокойным голосом он сказал им по–армянски несколько слов.

— Простите, пожалуйста, нас, мы не знали, — почти заискивающе проговорили они и, покачиваясь, вышли из номера.

Сурен захохотал.

— Ловко я обвел их вокруг пальца, не правда ли?

— Я хотел бы знать, какие магические слова ты произнес?

— Я им соврал, что ты английский подданный.

— И они поверили?

— По крайней мере до того момента, когда протрезвятся.

В дверь снова постучали, и вошел Вершадский. Ему показалось, что он попал в чужой номер.

— Познакомьтесь, это Сурен, а это мой товарищ, Вершадский.

Сурен и Вершадский пожали друг другу руки, но не знали, как себя вести.

— Вы можете не стесняться, — обратился Смагин к Вершадскому, — рассказывайте, чем кончились ваши попытки устроить мое выступление в Александрополе.

— Вероятно, господин карский губернатор по телефону уже уведомил своего александропольского коллегу, какие опасные преступники прибыли на паровозе в его владения.

Смагин кратко объяснил Сурену, в чем дело. Сурен захохотал.

— Скажите еще спасибо, что он ограничился только уведомлением!

— Лбом стены не прошибешь, — махнул рукой Вершадский, — придется уехать.

Смагин и Вершадский вернулись в Тифлис.

На другой день утром по дороге на вокзал Вершадский посоветовал Смагину не испытывать судьбы и не соблазняться наблюдением за ритуалом утреннего завтрака Гегечкори.

— Я вас устрою у моих знакомых. Это вполне безопасное место, домик стоит на отлете, и живут там прекрасные люди. В Тифлисе меня не знают, и я буду вашим связующим звеном.

На этом они и порешили.

Смагин и Вершадский поселились на окраине города в Сабуртало. Это местечко не было связано с Тифлисом трамваем. Одноэтажный домик друзей Вершадского был последним на кривой улочке. За ним начинался лесок.

Однако Вершадский, которого в Тифлисе никто не знал, мог свободно разгуливать по городу и делиться своими впечатлениями со Смагиным.

Зимние дни были сравнительно теплыми, в «Химерион» собиралась богема, вино лилось рекой, иностранцы наполняли кафе и рестораны, эмигранты по–прежнему строили козни против Советской России; столица Грузии была засорена осколками различных, потерпевших крах, национально–буржуазных правительств; члены бывшего Всероссийского учредительного собрания по–прежнему продолжали разыгрывать роль полномочных народных избранников и под флагами несуществующих государств пытались создавать заговоры против изгнавших их народов. Те из них, кому удалось захватить с собой валюту и золото, устраивали декоративные представительства, консульства и различные «общества национального возрождения», которые тифлисские насмешники называли «обществами национального возвращения». Но дни шли, деньги таяли, приемные, наспех налаженные и иной раз пышно обставленные, пустели. Эмигранты покрупнее, те, которые имели текущие счета в заграничных банках, постепенно переправлялись в Константинополь и дальше, в обетованные столицы Европы, переживавшей медовый месяц версальского мира.

В Учредительном собрании Грузии продолжались бесконечные словопрения. Участились забастовки рабочих и служащих. Воровство и взяточничество начало приобретать небывалые размеры. Разразилось несколько скандалов о расхищении крупных сумм государственными служащими высшего ранга. Наиболее крупные хищения, которые нельзя было затушевать, стали достоянием гласности, о них заговорила пресса. Республиканская милиция, с первого дня организации бывшая продажной, вскоре побила все рекорды продажности. В более завуалированной форме то же самое творилось в высших судебных установлениях, канцеляриях и судах. Государственный банк трещал по всем швам, выпуская бесконечное количество бумажных денег.

Некоторые министры махнули на все рукой и думали только о том, как сколотить капиталец.

Понаехавшие со всех сторон Европы авантюристы лихорадочно скупали по сходной цене золото, бриллианты и другие драгоценности, перекочевывавшие из частных рук и комиссионных магазинов в их широкие карманы. Нуждавшиеся в деньгах владельцы бакинских нефтяных участков продавали их за гроши спекулянтам и комбинаторам, которые перепродавали их ослепленным глупцам, верившим в незыблемость мусаватистского правительства.

Вся эта накипь веселилась и создавала ложное впечатление расцвета и полного благополучия. Космополиты всех рангов и оттенков сплошным потоком разливались по главным улицам города, который они называли «маленьким Парижем». Меньшевистская газета «Борьба», издававшаяся на двух языках, грузинском и русском, из кожи лезла вон, чтобы доказать, что в меньшевистском лагере все обстоит благополучно. Она умалчивала о том, что Грузинская республика отдана на откуп иностранцам, что меньшевики изменили социалистическим лозунгам, заменив их буржуазно–шовинистическими выкриками. В отчаянии, что они не могли приостановить разруху, ими же созданную, меньшевистские лидеры начали неистово вопить в своей печати об интригах Москвы и о кознях большевиков. По заводам и фабрикам рыскали кедиевские молодчики и вылавливали рабочих и служащих, заподозренных в сочувствий большевикам.

В провинции происходил грабеж крестьянского населения, доводивший крестьян до полной нищеты. Там то и дело вспыхивали восстания, подавлявшиеся с небывалой жестокостью. Грузинский народ все больше ненавидел правительство Жордания, катившееся к своему бесславному концу.

Глава III

Через год

Невозможно было подсчитать количество оттенков тех красок, которыми была охвачена, как пожаром, листва, едва державшаяся на ветках деревьев.

Оттенки огненно–красные и зеленые доминировали, иногда проскальзывали коричневатые. Зеленые листья, еще не поддавшиеся увяданию, блестели на солнце, как осколки изумруда. Нельзя было оторвать глаз от этих деревьев.

Волны Супсы неслись так же стремительно, как и летом, только вместо ярко–зеленых ветвей, свешивавшихся с крутых берегов, теперь к ним склонялись пожелтевшие ветки, с которых сыпалась золотистая листва.

День клонился к концу. На террасе дома Куридзе было особенно оживленно. Час назад из Тифлиса неожиданно приехали Гоги и Мзия, захватив с собой Смагина и Вершадского.

Хозяйка дома, застигнутая врасплох неожиданным приездом гостей, при помощи Мзии и Гоги быстро сервировала стол.

Смагин, для которого дом Куридзе был уже знаком, старался, чтобы приехавший с ним Вершадский чувствовал себя легко и свободно.

— Мама, что же ты не спрашиваешь нас о причине столь внезапного вторжения? — смеясь, спросила Мзия.

— Боже ты мой, кто же спрашивает об этом гостей? — ответила Ольга Соломоновна вопросом.

— Хотя вы и не спрашиваете, — вмешался в разговор Гоги, — но я вам все–таки объясню.

— Гоги, — перебила его Мзия, — ты будто делаешь вступление к отчету на общем собрании.

— A y нас как раз и есть общее собрание.

— Но есть отвод докладчика, — стараясь сохранить серьезный вид, сказал Смагин. — Разрешите мне сделать доклад вместо Гоги.

Заглушая смех и шутки, раздались голоса:

— Просим, просим…

— Ну вот, глубокочтимая Ольга Соломоновна! Мы решили нарушить ваш семейный покой ввиду одного чрезвычайно важного события, важного, разумеется, не только для нас, а и для мировой истории: по просьбе Варвары Вахтанговны Гоги срочно выезжает в Москву, а затем в Петроград на поиск своего без вести пропавшего брата.

— Отари? — переспросила Ольга Соломоновна.

— Да. Отари Ираклиевича, — отметил Смагин. — Так вот, Мзия, пользуясь случаем побывать в Москве и Петрограде, с которыми она знакома только по географической карте, решила ехать вместе с ним.

Ольгу Соломоновну взволновало это сообщение, но она овладела собой.

— И не потребовалось даже совета со мной?

— Бывают обстоятельства, — воскликнул Гоги, — когда советы уже не могут изменить решения.

Мзия произнесла с нарочитой торжественностью:

— Я принадлежу мужу и должна всюду его сопровождать.

Фраза вызвала общий хохот. Ольга Соломоновна, поняв, что остается только примириться с мыслью о неожиданной разлуке с дочерью, спросила:

— А папа знает об этом?

— Теймуразу Арчиловичу не до этого, —ответил Смагин. — Он принимает сейчас портфель наркомздрава.

— Стоит только выехать из Тифлиса, — засмеялась Ольга Соломоновна, — как оттуда начинают сыпаться новости, которые узнаешь последней.

— Не совсем последней, — улыбнулся Смагин, — так как об этом, кроме нас, никто не знает. Указ еще не опубликован. Однако позвольте мне познакомить вас с другом, который приехал с нами.

И он представил Вершадского.

— Ваши друзья — это наши друзья, — произнесла Ольга Соломоновна, радуясь в душе, что разговор переходит на другую тему.

Заслышав стук колес экипажа, она выглянула в окно.

У ворот дома остановился фаэтон, из которого вышел Теймураз Арчилович.

Ольга Соломоновна, Мзия, а вслед за ними и другие кинулись навстречу.

— Не радуйтесь, — сказал Теймураз Арчилович, обнимая жену и дочь. — Я приехал на самый короткий срок, скорее вырвался, чем приехал.

— Но мы тебя все равно не отпустим, папа, — вскричала Мзия. — Ведь правда, мама?

Ольга Соломоновна не ответила, взяла под руку мужа и повела его на веранду.

— О, здесь целое собрание!

Теймураз Арчилович поздоровался со всеми и пожал руку Вершадскому.

— Какие новости в Тифлисе? — лукаво спросила Мзия, когда все снова расселись по своим местам.

— А ты ничего не знаешь, да? Я вижу, что ты уже успела все разболтать.

— Но ведь это же не тайна, папа?

— Тебя можно поздравить, Теймураз? — спросила, улыбаясь, Ольга Соломоновна.

— Как тебе сказать? Для меня это так неожиданно, что и поздравлять нечего.

— Почему? — вмешался в разговор Гоги.

— Потому, мне кажется, что я совсем не подхожу для этого поста. Во всяком случае, вы меня можете поздравить только с тем, что я не сделал бестактности и, вопреки своему желанию, не отказался, раз наши нашли, что это необходимо.

Гоги и Мзия думали сейчас не столько о назначении Теймураза Арчиловича, сколько о том, как он отнесется к их намерению ехать в Москву.

А Теймураз Арчилович, вдруг посмотрев на них в упор, произнес полушутя, полусерьезно:

— Ну, а как чувствуют себя наши путешественники? Захотелось посмотреть сразу обе столицы? Что ж, кто едет в первый раз в Москву, тому грешно не осмотреть и Петрограда. Ведь Петроград — колыбель…

— Да мы не потому, что колыбель… — смущенно возразил Гоги.

— Знаю, знаю, Варвара Вахтанговна мне все рассказала.

— Боже мой, когда она успела? — воскликнул Гоги.

— А ты думаешь, молодежь успевает все делать раньше всех?

Глава IV

Бойцы вспоминают минувшие дни

На другой день семья Куридзе провожала возвращающегося в Тифлис доктора.

Теймураз Арчилович был в прекрасном настроении. Его приезд окончательно успокоил жену и примирил ее с предстоящей разлукой с дочерью.

— Жаль, что вы не врач, — шутил он, обращаясь к Смагину, — иначе место главврача, освободившееся после моего назначения, было бы за вами. Помните, как мы познакомились? И как вы были поражены тем, что нашли во мне неожиданного союзника? Ну, а где теперь все эти ваши разношерстные противники? О гонителях я не спрашиваю, они уместились вместе с Керенским и Жордания в сорном ящике Истории.

— Везников, которого вы знаете по моим рассказам, не раз говорил, что если удирать, то лучше на месяц раньше, чем на минуту позже. Он так и поступил. Удрал в Константинополь одним из первых.

— А этот философ?

— Атахишвили?

— Разумеется. Другим философом они еще не успели обзавестись.

— Его и след простыл. Мне рассказывали, что сам Ной Жордания дал ему официальную командировку в Париж — подготовить новый ковчег для Ноя. Но что меня удивляет, — продолжал Смагин, — что тот член Учредительного собрания — я говорю про Абуладзе, — который горячее всех ратовал за борьбу до победного конца, уехал за несколько дней до начала борьбы.

— Ничего нет удивительного, — ответил Теймураз Арчилович, — в таких случаях обычно самые велеречивые люди убегают первыми.

— Бывают исключения, — улыбнулся Смагин. — Вы помните знаменитый клуб «Новое искусство», вернее, игорный дом под флагом клуба?

— Кто его не помнит, — засмеялся доктор. — Мне даже один раз довелось в нем ужинать, когда врачи устраивали какой–то банкет, от которого я не мог отвертеться.

— Ну так вот, — продолжал Смагин, — секретарем этого клуба был москвич Чижов, бежавший от большевиков, хотя он этим и не хвастался так откровенно, как Везников. Через несколько дней после изгнания меньшевиков он является ко мне домой и просит, чтобы я удостоверил, что он с первого дня приезда в Тифлис занимался агитацией против приютивших его меньшевиков.

— Если бы он не знал о вашей мягкости и доброте, то он не посмел бы к вам прийти, — вставил свое слово Вершадский.

— Однако, — улыбнулся Смагин, — моя мнимая доброта ему не помогла. Я сказал, что готов письменно подтвердить его секретарство в игорном доме.

— Ну, а я бы просто спустил его с лестницы! — вскрикнул Гоги.

— Зачем же мне было его спускать, когда он сам спустился так стремительно, что я не успел опомниться.

— Грустно то, —сказал после минутной паузы Теймураз Арчилович, что такие типы не единичны. Ко мне еще до моего назначения тоже приходили врачи, которые при меньшевиках готовы были меня живьем съесть. И они тоже клялись мне в верности Советской власти.

— Самое трудное, — ответил Смагин, — это разобраться объективно и беспристрастно, кто принял Советскую власть искренне, а кто из страха или из карьеристских соображений.

— Я бы выселил из Грузии всех, кто нам не помогал, когда наша партия была в подполье, — сердито проговорил Гоги.

— Я забыл вам рассказать самое необычайное происшествие, — перебил его Смагин. — Вы знаете, кто мог бы легко уехать, но кто не уехал и в первый же день установления Советской власти явился в наркомат внутренних дел, предлагая свои услуги?.. Сам когда–то все могущий секретарь Гегечкори — Домбадзе. Да, да, Домбадзе.

— Ну, знаете, — развел руками Гоги, — он теперь будет говорить, что облегчил мою участь из–за любви к большевикам.

— Видите, какой у него теперь козырь! —засмеялся. Вершадский.

— Я об. этом слышал, — сказал Теймураз Арчилович. — Делом Домбадзе занята сейчас особая комиссия. Если подтвердится, что он действительно оказывал услуги нашей партии и что случай с Гоги не единичный и не случайный, то он будет реабилитирован.

— А все–таки, хоть он и помог мне выпутаться из кедиевских сетей, я не питаю к нему никакого доверия.

— Поживем — увидим, —улыбнулся Теймураз Арчилович.

— Неужели можно поверить, что он, будучи правой рукой Гегечкори, левой рукой помогал мне?

— Так это или нет, комиссия определит лучше нас, — сказал Теймураз Арчилович и снова обратился к Смагину: — Александр Александрович, вы и Гоги когда–то рассказывали про бакинского поэта с французской фамилией.

— Юра де Румье?

— Да, да.

— Его история такова, — ответил Смагин. — После изгнания мусаватистов он остался в Баку, и, так как ему вечно нужны были деньги, он связался с какими–то подонками и получил от них довольно крупный аванс за… обещание поджечь один из нефтепромыслов. Конечно, он и не думал осуществлять свой план. Он не выходил из своего любимого кафе, сидел там в обществе таких же оболтусов и разглагольствовал о будущем новой поэзии. Деньги таяли. Но где–то на промыслах случился пожар, и его осенила мысль выдать это за дело своих рук. Он потребовал полной оплаты. Ему поверили и отвалили кучу денег. Но когда об его обмане узнали те негодяи, которые поручили ему совершить поджог, то они заманили его под предлогом нового «заказа» (а следовательно, и денег) в какой–то темный уголок в окрестностях Баку и там пристрелили.

— Я так и знал, что он этим кончит, — сказал Гоги.

— Он мог бы этим и не кончать, —возразил Смагин, — если около него был бы человек, который направил бы его на трудовой путь.

— Александр Александрович! — не унимался Гоги. — Мы же его изучили за время пребывания в Баку, он не был способен к трудовой жизни. Он как был, так и остался типичным авантюристом!

— И не таких исправляла жизнь при более благоприятных обстоятельствах, — задумчиво произнес Вершадский.

— Я вспомнил еще одного бакинского типа, — сказал Гоги, — его бы я расстрелял собственноручно. Это — Ледницкий.

— Гоги, — засмеялась Мзия, —если ты всегда бываешь похож на маленького тигренка, то сегодня ты напоминаешь кровожадного тигра.

— Будешь тигром, когда имеешь дело с волками.

— О судьбе Ледницкого я ничего не слышал, — сказал Смагин, — но я уверен, что он продолжает свою деятельность, укрывшись в каком–нибудь эмигрантском гнездышке в Париже. А вот о вашем приятеле Гасане, — обратился он к Вершадскому, — я кое–что знаю. Он выбран членом Совета бакинских рабочих и крестьянских депутатов.

— А я знаю больше, Александр Александрович, — засмеялся Вершадский. — Я вчера получил от него письмо, о котором я забыл вам сказать, каюсь в этом, а в нем есть такие строчки о вас: «Если товарищ Смагин захочет приехать к нам, чтобы почесть лекцию, пусть он будет уверен, что теперь мы встретим его не так, как встретили мусаватисты».

— Вот Гасан, вероятно, знает, — сказал Гоги, — куда делся этот гад Ледницкий.

— Гоги, — мягко остановила его Мзия, — он не стоит того, чтобы о нем думать.

— Я не о нем думаю, а о веревке, которая плачет по нем.

— Гоги, — засмеялась Мзия, — по дороге в Москву мы остановимся в Баку, чтобы ты хоть на неделю возглавил военно–революционный трибунал.

— Я боюсь, — сказала Ольга Соломоновна, — что вы будете так до утра перебирать косточки ваших друзей и недругов.

— Это намек? — шутливо осведомился Гоги.

— Не намек, а прямое приказание старших: чтобы мы перестали балагурить, — в тон ему ответила Мзия.

— Мзия, ты всегда что–нибудь придумаешь.

— Хорошо, мама, я больше ничего не буду придумывать! Я буду только думать.

— Если ты будешь только думать, то мне будет скучно! — вскричал Гоги.

Никому не хотелось уходить, на террасе было уютно.

Поблизости журчали волны Супсы. Сгустились сумерки, и только тогда все поднялись из–за стола. Смагину была отведена отдельная маленькая комнатка на втором этаже.

Сквозь окно опустевшей веранды вливался голубой свет лунной ночи. На горах темнел затихший лес.

Жизнь казалась настолько полной, что ничего нельзя было ни прибавить, ни убавить. В такие минуты человек чувствует, как у него вырастают крылья; он готов согреть своим теплым дыханием тех, у кого не хватает тепла, дать счастье тем, у кого его нет, жить для других и радоваться радостью тех, которые хотят того же, что и он; полного торжества добрых и чистых побуждений. Такую минуту переживал Смагин, стоя у окна опустевшей веранды, залитой синим светом луны.

Главa V

Московский поезд

До отхода московского поезда оставалось еще более четырех часов, но Варвара Вахтанговна начала уже волноваться.

— Хорошо, что хоть вы пришли, — заулыбалась она вошедшему Смагину. — Подумайте, скоро надо ехать, а никого еще нет. О чем они думают? Ведь поезд не телега, ждать не станет.

— Помилуйте, дорогая Варвара Вахтанговна, но ведь до отхода поезда еще целых четыре часа…

— Да, но ведь надо же уложиться.

— Вот они и укладываются. И я уже собрал свой несложный багаж, а Гоги, зная, что вы будете беспокоиться, просил меня зайти к вам и успокоить. Ровно через час они прибудут, и даже на автомобиле…

— Ах, Саша, как хорошо, что вы пришли раньше, я успею показать вам одно письмо. Вы не можете себе представить, как оно меня расстроило, — и она протянула Смагину листок почтовой бумаги. — Я не знаю, как им помочь. Одна надежда на вас. Помните, как вы спасли Гоги, но тогда вы действовали согласно своим убеждениям, а теперь вам будет значительно труднее, я это знаю, я чувствую, но ведь и я должна действовать…

Пока Варвара Вахтанговна говорила все это взволнованно, прерывающимся голосом, Смагин успел прочесть подпись Нины и заметил, что некоторые строчки письма расплылись от слез.

— Милый Саша! Прочтите и потом скажите мне — можете ли вы помочь мне или… станете на точку зрения Гоги.

— Но, Варвара Вахтанговна, вы же еще не знаете точки зрения Гоги по делу, о котором я догадываюсь.

— Ах, Саша, ведь я же знаю моего Гоги. Это чудесное существо, но в некоторых вопросах он прямо непоколебим. Читайте же, а я пока приготовлю чай.

Смагин прочел письмо.

«Дорогая мама! Почему я не послушалась Александра Александровича. Боже мой! Куда мы попали! Кем мы окружены! Аркадий ходит, словно в воду опущенный. Что я говорю — «в воду», нет, как опущенный в ведро с помоями. Ты знаешь, как он чист душой. Он возненавидел этот сброд, эти отбросы. Никакие лекции, никакие разговоры и увещевания его не могли убедить, но жизнь среди эмигрантов его убедила сразу, что он сделал большую ошибку, когда я хотя и без всякого энтузиазма, но все же передала ему мой разговор с Смагиным. Я ждала его ответа. Он сказал — нет. И мы уехали. Теперь он в отчаянии, что вверг вместе с собой и меня в этот константинопольский вертеп.

Первая мысль, которая у тебя мелькнет, когда ты будешь читать это письмо, что мы страшно нуждаемся, но это не так. Представь себе, что Аркадий, конечно, благодаря слепой случайности, очень хорошо устроился, ему помогло знание английского языка, но не в этом дело. Сейчас у него только одна мысль, только одно желание: вернуться в Грузию, к тем самым большевикам, от которых он бежал.

Представь себе этот парадокс.

Но как это сделать? Мы же эмигранты, мы вроде как бы преступники… Кто нас примет обратно, кто поймет, что произошло в прекрасной душе Аркадия, кто поверит, что мы хотим вернуться не потому, что нуждаемся, а потому, что поняли, что были введены в заблуждение теми, кто распространял всякие нелепости про большевиков?

Одна надежда на тебя, вернее, на Александра Александровича, который душой сроднился с нашей семьей и который так полюбил тебя и Гоги. На Гоги я не рассчитываю, хотя люблю его не меньше, чем любила. Но ты его характер знаешь. Одна надежда на тебя и А. А.

Жду весточки от тебя; как дать мне знать — научит тебя Теймураз Арчилович, если А. А. с ним поговорит.

Целую тебя,

твоя Нина».

Смагин опустил письмо и задумался.

— Что вы теперь скажете? — услышал он взволнованный голос Варвары Вахтанговны.

— Вы еще спрашиваете? — воскликнул Смагин, вскакивая с тахты. — Конечно, мы его вызволим оттуда. Ведь он не враг, а просто сбитый с толку человек. Знаете что, Варвара Вахтанговна, время не терпит, разрешите мне взять это письмо и отлучиться на час.

— Боже мой, как же нам быть? Ведь поезд отходит через три с половиной часа.

* * *

Когда Смагин вернулся, все были уже в сборе.

— Александр Александрович! Где вы пропадали? — воскликнул Гоги. — Мама уже решила, что вы раздумали ехать в Москву…

— И сбежали от нас, — со смехом докончила Мзия.

— Гоги! Ты всегда что–нибудь придумаешь, — с ласковым упреком сказала Варвара Вахтанговна.

Смагин взял ее под руку и отвел в сторону, бросив на ходу присутствующим:

— Оставьте, у нас свои секреты.

— Как всегда, — пробасил Гоги.

— Да, как всегда, — ответил Смагин и тихо сказал: — Варвара Вахтанговна, успех необычайный. Но я только этого и ожидал…

— Не томите меня. Где вы были?

— Я был у Амояна, прочел ему письмо. Он понял все без моих объяснений. Все будет сделано. Вот вам письмо Нины. Спрячьте его на память, чтобы перечесть вместе с ней…

— О чем вы там шепчетесь? — не удержался Гоги, подходя к ним.

Смагин положил на его плечо руку и сказал с напускной серьезностью:

— Я дал слово маме, что буду хорошо смотреть за ее детьми.

Гоги засмеялся.

— Мзия, слышишь?

— Не слышу, но чувствую, — проговорила Мзия и тоже подошла.

Варвара Вахтанговна засуетилась.

— Однако пора собираться…

— Поезд не телега, — закончил за нее Гоги.

— Вот будешь смеяться, когда опоздаешь! Варвара Вахтанговна потушила свою керосинку.

— Теперь, по старинному обычаю, сядем.

Гоги присел на чемодан и посадил на колени Мзию. Смагин поместился на тахте рядом с Варварой Вахтанговной. Вершадский опустился на стул.

— Ну вот, — произнесла Варвара Вахтанговна после минутного молчания, — теперь должен подняться самый младший.

— Мы однолетки, — сказал Гоги, вставая с чемодана вместе с Мзией и вытягиваясь во фронт.

За ними поднялись и другие. Два фаэтона, нанятые заранее, уже ожидали их у ворот дома.

Когда они выгрузили свои чемоданы и вышли на вокзал, посадки еще не было. Вслед за ними на вокзал приехала Ольга Соломоновна и сообщила, что у Теймураза Арчиловича сейчас заседание, но он постарается приехать.

Поезд был подан. Мзия, Гоги и Смагин отыскали свое купе и вошли вместе с Варварой Вахтанговной и Ольгой Соломоновной. Через минуту появился и Теймураз Арчилович в сопровождении какой–то молодой девушки.

— А все–таки успел? — произнес он, будто с кем–то держал пари. И добавил: — Гоги, неблагодарное существо, не узнаешь Нателлы?

Гоги вспомнил лицо медсестры той больницы, в которой лежал год назад.

— Нателла сейчас работает машинисткой в нашем наркомате, — объяснил Куридзе. — Она выразила желание принять, так сказать, участие в проводах…

Гоги подошел и пожал ей руку:

— Большое спасибо вам за все!

— Что вы!.. — смутилась Нателла.

— Я никогда не смогу забыть вашего внимания и вашего…

— Ну, оратор ты никудышный! — засмеялся Куридзе. — Целуй ручку у Нателлы — и баста. А теперь нам надо пробираться к выходу, иначе мы укатим с вами в Москву, и тогда нам с Нателлой не миновать строгого выговора за нарушение служебной дисциплины.

Все двинулись к выходу и на площадке вагона простились еще раз.

Нателла взглянула на Гоги, который обнял Мзию за талию, резко отвернулась и направилась прочь от вагона.

Поезд тронулся…

Варвара Вахтанговна прижала к своим глазам платок. Теперь она уже не боялась огорчить своими слезами Гоги. Куридзе взял под руку жену и Варвару Вахтанговну и, видя убегавшую Нателлу, крикнул:

— Нателла, куда вы ретируетесь?! Мы вас довезем до дому.

Нателла обернулась:

— Доктор, мне нужно навестить больную подругу. Она живет здесь рядом…

…Нателла шла по опустевшему перрону и думала только о своем. Ее сейчас не интересовало ни то, как складываются человеческие судьбы, ни то, что никто не застрахован ни от ослепительного счастья, ни от потрясающего горя. Не думала она и о том, что ее ожидает впереди целая жизнь и что через какой–нибудь год ей может показаться смешным то, что сейчас кажется трагичным. Она не думала и о том, что все движется вперед, что и через цветущие равнины и через мертвые пустыни намечается и прокладывается широкий путь к большому человеческому счастью, в котором найдет свое место и маленькое счастье отдельных людей.

Тифлис стал другим. Правительство Жордания и эмигранты из наиболее обеспеченных, которые в свое время бежали из Советской России в Грузию, успели скрыться, но быстрый крах меньшевистской республики лишил возможности удрать за границу деятелей средней руки. Вместо фланирующих по проспекту Руставели авантюристов и спекулянтов, торговавших реальной валютой и призрачными нефтяными участками, торопливой походкой проходили служащие советских учреждений. Комиссионные магазины еще существовали, но операции их значительно сократились. Крупных клиентов смыло будто волной. Оставшиеся в городе мелкие валютчики перекочевали на передвижную «черную биржу».

Передовая часть грузинской интеллигенции не за страх, а за совесть начала работать рука об руку с Советской властью.

Оставшиеся в Тифлисе недовольные элементы вздыхали о прошлом, шушукались, жалели о блеске витрин и закрытии картежных притонов. Они уже не называли Тифлис «маленьким Парижем» и ежились при виде грузинских красноармейцев.

7 ноября 1921 года Советская Грузия впервые торжественно отпраздновала четырехлетие Великой Октябрьской революции.

Загрузка...