СУПЕРСАМЕЦ роман

перевод Сергея Дубина

(стихи в переводе Михаила Яснова)

современный роман

I Кто больше

— Любовный акт лишен всякого смысла, поскольку повторять его можно до бесконечности.

Взгляды присутствующих, как по команде, обратились к тому, кто позволил себе изречь подобную нелепость.

Дело в том, что этот вечер гости Андре Маркея, собравшиеся в его имении в Люрансе, решили провести за разговорами о любви; именно эта тема, по общему мнению, подходила для обсуждения более всего — в почтенном собрании присутствовали и дамы, да и потом, как иначе удалось бы гостям избежать тягостных разговоров о том самом Деле, пусть на дворе уже стоял сентябрь тысяча девятьсот двадцатого года.

Среди приглашенных в тот вечер можно было заметить прославленного химика-американца Уильяма Эльсона, вдовца, которого по обыкновению сопровождала его дочь Элен; богатейшего изобретателя, электрика, конструктора автомобилей и самолетов Артура Гауфа с супругой; генерала Сидра, сенатора Треклята и баронессу Гноевию-Препуцию фон Треклят, кардинала Ромулье, актрису Генриетту Цинн, доктора Батубиуса и многих других.

Все эти разносторонние, но одинаково блистательные личности могли придать упомянутому тривиальному сюжету известную новизну, и даже не впадая в крайности, а просто высказав оригинальную мысль — хотя бы по одной на каждого, — однако правила хорошего тона быстро охладили пыл сих кладезей ума, сведя все обсуждение к лощеной необязательности светской беседы.

А потому неудивительно, что брошенная фраза произвела эффект — признаемся, и по сей день недостаточно изученный наукой, — увесистого голыша, упавшего в болото с лягушками: после непродолжительной паники всех охватывает неподдельное любопытство.

Разумеется, ответом на нее могли быть и снисходительные улыбки — однако произнес ее хозяин дома, а это к чему-то да обязывало.

Лицо Андре Маркея, как и его реплика, разительно выделялись из общей обстановки, однако вовсе не какой-либо выразительностью, отнюдь нет, а скорее — если только два эти слова могут сопровождать друг друга — своей характерной бесцветностью: бледное, точно несвежие манишки, что вялым клином рассекали туалеты присутствовавших мужчин, в ослепительном свете электрической лампы оно вполне сошло бы за беленую дубовую панель, однако причуды освещения исправляла чернильная опушка бороды, тянувшаяся от одного виска к другому, а также шевелюра, пусть несколько запущенная, но аккуратно завитая щипцами (испытанный прием начинающих лысеть). Глаза его также скорее всего были черными, однако и это сказать наверняка было сложно — в силу природной слабости они обретались за дымчатыми стеклами позолоченного пенсне. Маркею только что минуло тридцать; роста он был невысокого, однако, будто какой великан, кокетливо сутулился, чтобы казаться еще ниже. Его тонкие запястья, до того волосатые, что немудрено было спутать их с лодыжками — впрочем, столь же хрупкими и равным образом отделанными черным мехом, — так вот, его изящные конечности недвусмысленно наводили на мысль о плачевно слабой конституции их обладателя: и действительно, выдающейся статью Маркей не отличался. Говорил он обычно медленно и негромко, точно опасаясь одышки; одну из стен дома горделиво украшало разрешение на право охоты, однако, судя по внешности хозяина, оно попросту прикрывало дыру в обоях: округлый подбородок, чуть одутловатое лицо, и дальше все такое же обычное — нос, рот, да и, пожалуй, весь его облик… Маркей настолько соответствовал представлению о человеке заурядном, что это даже становилось из ряда вон выходящим.

А потому в произнесенной им фразе — точно дуновении ветерка, чуть тронувшем губы этой нелепой куклы — присутствующим невольно послышалась натужная ирония: Маркей наверняка не понимал, что говорит, ведь он, судя по слухам, даже не взял себе любовницы; с таким никудышным здоровьем плотская любовь вполне могла и вовсе быть ему заказана.

«Тихий ангел пролетел» — говорят в таких случаях; кто-то поспешил сменить тему разговора, но Маркей не сдавался:

— Я вовсе не шучу, господа.

— В молодости я, признаться, — пролепетала давно уже не молодая Гноевия-Препуция фон Треклят, — полагала, что любовь есть чувство.

— Вполне может статься, мадам, — поклонился Маркей. — Давайте только условимся, что следует понимать под… м-м-м… чувством.

— Чувство есть душевное переживание, — поспешил внести определенность кардинал.

— Да-да, в детстве я читал нечто подобное у кого-то из спиритуалистов, — веско проговорил сенатор.

— Скорее уж ослабленное чувствование, — сказал Батубиус, — хвала английским ассоцианистам!

— Признаться, я склоняюсь к мнению доктора, — заметил Маркей, — любовь есть акт смягченный, то есть еще как бы не свершившийся — или, точнее, потенциальный.

— То есть вы хотите сказать, — встрепенулся Треклят, — что акт свершенный и любовь друг друга исключают?

Генриетта Цинн демонстративно зевнула.

— О, вовсе нет, — проговорил Маркей.

Дамы уже было приготовились распахнуть веера, как велит заливший щеки стыд — или напротив, стремленье скрыть его отсутствие.

— Вовсе нет, — продолжил он, — если за свершенным актом неизменно будет следовать другой, не потерявший… гм, чувства хотя бы потому, что завершиться ему еще лишь предстоит.

На сей раз улыбки нельзя было сдержать даже из уважения.

Хозяин, надо полагать, и сам подталкивал к тому развеселившихся гостей, раз вздумал тешить их столь вздорным парадоксом.

Кстати, не раз было замечено, что люди тщедушные более всего склонны истощать себя телесными свершениями — правда, только в мечтаниях.

Один лишь доктор решился возразить, с присущим ему хладнокровием:

— Увы, мой дорогой, многократное повторение любой функции нашего организма приводит к омертвению тканей или заражению их мускульными токсинами, в просторечии именуемому усталостью.

— Напротив, следствием любого повторения становится только сноровка и… мастерство, — слегка запнувшись, но столь же уверенно ответил ему Маркей.

— Ура! Тренировка, и еще раз тренировка, — сказал Артур Гауф.

— Иммунитет к телесным ядам, — сказал химик.

— Муштра, — сказал генерал.

Генриетта Цинн попробовала обернуть все в шутку:

— На пле-чо! Раз-два, раз-два…

— Вот именно, мадам, — заключил Маркей, — и продолжайте так считать до завершения этого бесконечного числового множества.

— Иначе говоря, до истощения человеческих сил, — очаровательно пришепетывая, подсказала миссис Гауф.

— Возможностям человека нет предела, мадам, спокойно проговорил Андре Маркей.

На этот раз, несмотря на новую, казалось бы, попытку развеселить собравшихся, никто и не подумал улыбаться: такие утверждения на ветер не бросают. Но к чему клонил Маркей? Весь его вид говорил о том, что он меньше, чем кто-либо иной, способен отважиться и подкрепить такое заявление примерами из личной жизни.

И действительно, ожидания присутствующих были обмануты самым жестоким образом: Маркей безмолвствовал, как если б только что закрыл дискуссию не вызывающей сомнений истиной.

Молчание вновь нарушил не на шутку разошедшийся доктор:

— Уж не хотите ли вы сказать, что существуют органы, которые способны и работать, и отдыхать одновременно, будто вообще не останавливаясь?…

— Сердце, например, — уж если говорить о чувствах, — вставил Уильям Эльсон.

— … не останавливается до самой смерти, — договорил Батубиус.

— Кстати, этот пример безостановочной работы кажется мне вполне удачным, — заметил Маркей, — судите сами: количество сокращений сердечной мышцы в течение всей жизни человека, да что там — даже за один день, — превосходит все мыслимые результаты.

— Да, но сердце — одна из самых простых мускульных систем, — возразил доктор.

— Даже мои моторы глохнут без бензина, — сказал Артур Гауф.

— Но можно было бы, — начал химик, — придумать такое питание для моторов нашего организма, которое бы непрестанно отдаляло мускульное и нервное утомление, снимая по мере накопления его симптомы. Я, например, не так давно сумел создать нечто подобное…

— Ну вот, — воскликнул доктор, — опять вы со своим Perpetual-Motion-Food! И опять одни разговоры… Когда же вы покажете нам ваше изобретение? Я думал, вы уже отослали кое-что нашему общему другу…

— Как-как? — переспросил Маркей. — Мой друг, вы забываете: моя неполноценность распространяется и на незнание английского.

— Пища-для-Вечного-Движения, — перевел ему химик.

— Звучит заманчиво, — сказал Батубиус, — а как по-вашему, Маркей?

— Как вам, наверное, известно, я не принимаю медикаментов… хотя и числю своим лучшим другом врача, — поправился он, слегка поклонившись в сторону Батубиуса.

— Нет, вы подумайте, он положительно гордится тем, что ничего не знает и не желает знать! Животное, а еле живо! — деланно возмутился доктор.

— Мне думается, нужды в подобных препаратах нет, — обратился Маркей к Уильяму Эльсону. — Если не ошибаюсь, даже в самых сложных нервных и мускульных системах одни группы мышц наслаждаются абсолютным покоем, покуда работает их «вторая половина». Ни для кого не секрет, например, что одна нога велосипедиста не только отдыхает в то время, как другая жмет на педаль, но и автоматически проходит сеанс массажа, по своим целебным свойствам превосходящего любое растирание…

— Вот те на! Это вы еще откуда взяли? — воскликнул Батубиус. — Что-то не припомню, чтобы вы крутили педали…

— Увы, физические упражнения не идут мне на пользу, друг мой, я недостаточно для этого подвижен, — скромно сказал Маркей.

— А, опять предубеждения, — пробурчал доктор себе под нос, — ни в анатомии как следует не разбирается, ни в чувствах… Что за человек такой? Впрочем, видок у него и впрямь неважный.

— Вы можете составить представление о всех достоинствах Perpetual-Motion-Food и без того, чтобы уныло глотать таблетку за таблеткой самому: достаточно взглянуть на силу тех, кто его уже принимает, — продолжал тем временем Уильям Эльсон. — На послезавтра назначен старт очередной гонки, и в рацион одной из команд специально включен мой препарат. Коли вам будет угодно оказать мне честь присутствовать на финише…

— А кто еще участвует? — полюбопытствовал Маркей.

— Локомотив, — отозвался Артур Гауф. — Рискну предположить, что мой жеребчик разовьет такую скорость, каких железные дороги еще не видывали.

— Ах, вот как?… И… какая же дистанция им предстоит? — спросил Маркей.

— Десять тысяч миль, — ответил Гауф.

— Шестнадцать тысяч девяносто три километра и двести метров, — пояснил Уильям Эльсон.

— Такие огромные цифры ни о чем не говорят, — поморщилась Генриетта.

— Это больше, чем от Парижа до Японского моря, — уточнил Артур Гауф. — Поскольку напрямую до Владивостока десяти тысяч не набирается, то, пройдя две трети маршрута, мы развернемся — где-то между Иркутском и Стрыенском.

— И в самом деле, — заметил Маркей, — финиш будет в Париже. Это как нельзя лучше. Когда вы ожидаете прибыть?

— Всего пробег займет дней пять, — отчеканил Артур Гауф.

— Да, не ближний свет, — заметил Маркей.

При этих словах химик и инженер лишь молча переглянулись — большей несуразицы им слышать еще не доводилось.

Маркей спохватился:

— Я хотел сказать, что следить за гонкой на всем протяжении маршрута куда интереснее, нежели просто присутствовать на финише.

— В поезде есть два спальных вагона, — ответил Уильям Эльсон, — и они в вашем полном распоряжении. Кроме машинистов, единственными пассажирами будем я с моей дочерью и Гауф.

— Моя жена решила не ехать, — отозвался тот. — У нее слабые нервы.

— Не знаю, — проговорил Маркей, — насколько слабые нервы у меня, но в поезде меня укачивает, и я все время боюсь, что состав вот-вот сойдет с рельс — это да. Как неисправимый домосед, могу лишь пожелать вам удачи.

— Но хоть финиш-то вы застанете? — не сдавался Эльсон.

— Хоть финиш-то — попробую, — кивнул Маркей, как-то странно подчеркнув первые слова.

— А вообще, что такое этот ваш Motion-Food? — обратился Батубиус к химику.

— Как вы можете догадаться, я не вправе раскрывать кому-либо его состав… — ответил Эльсон. — Могу сказать лишь, что основой всему служат стрихнин и спирт.

— Ну, стрихнин в больших количествах тонизирует, это известно — но спирт? В качестве стимула или приза гонщикам?… Да вы просто смеетесь надо мною, — воскликнул доктор, — ну нет, меня не так-то легко провести!

— Мне кажется, мы стали забывать о сердце… — произнесла тем временем миссис Гауф.

— Да-да, господа, прошу вас, не будем уходить от темы, — призывал, не особо, впрочем, напирая, Андре Маркей своим бесцветным голосом.

— Наверное, человеческая способность любить действительно не ведает границ, — начала Арабелла Гауф, — но, как совершенно справедливо подметил кто-то из присутствующих здесь джентльменов, следует определиться с терминами. Было бы любопытно услышать, каково же все-таки, по мнению сильного пола… завершение этого якобы бесконечного числового множества.

— Я где-то слышал, что Катон Старший считал пределом два раза, — пошутил Треклят, — правда, у него это было раз зимой и раз летом.

— Не забывайте, друг мой, ему шел седьмой десяток, — поправила его супруга.

— Немало, — пробормотал ошеломленно генерал; какое из чисел произвело на него столь благоприятное впечатление, осталось загадкой.

— В «Подвигах Геракла», — произнесла актриса, — царь Лисий предлагает Алкиду на одну-единственную ночь всех своих дочерей-девственниц — а у него их было тридцать, — и поет (на музыку Клода Терраса!):

Всего лишь тридцать их — ты справишься, играя.

Прости меня, что так немного предлагаю!

— Да, но это всего-навсего песня, — заметила г-жа Гауф.

— Так что не стоит… — начал было Треклят.

— … не стоит даже и браться, — перебил его Андре Маркей. — Уверены ли вы, что искомый предел — всего лишь тридцать?

— Если моя память студента-классика меня не подводит, — сказал доктор, — то авторы «Подвигов Геракла» приблизили мифологию к возможностям человека; к примеру, у Диодора Сицилийского встречается такая фраза: Herculem ипа nocte quinquaginta virgines mulieres reddidisse.

— Что означает…? — заинтересовалась актриса.

— Пятьдесят девственниц, — пояснил ей сенатор.

— Кстати, мой дорогой доктор, — сказал Маркей, — тот же самый Диодор упоминает и о некоем Прокуле.

— Да-да, — ответил Батубиус, — для того, чтобы «уестествить», как говорится в тексте, сто предоставленных в его распоряжение девственниц-сарматок, он потребовал всего две недели.

— Точно, «Трактат о тщете наук», глава третья, — подтвердил Маркей. — Но две недели, это же просто смешно! Почему не два месяца, наконец?!

— В «Тысяче и одной ночи», — блеснул эрудицией и Эльсон, — говорится, что третий саалук, царский сын, в течение сорока ночей сорок раз обладал каждой из сорока своих наложниц.

— Ну, это всё пышности восточного стиля, — счел нужным пояснить Артур Гауф.

— Кстати о Востоке, — сказал Треклят, — видали там и иные силы, к религии, правда, имеющие не самое прямое отношение, пусть и упомянутые в священной книге: Магомет в Коране хвастается тем, что соединил в себе выносливость шестидесяти мужей.

— Да, но это не значит, что он мог заниматься любовью шестьдесят раз подряд, — нашлась сенаторша, не чуждая духу — хотя бы остроумия.

— Что, ставок больше нет? — провозгласил генерал. — Да мы точно за ломберным столом тут все сидим, за партией в манилью, только игра эта ваша — еще большая пустышка. Я — пас.

Все выдохнули в один голос:

— Но, генерал!…

— А что же в Африке, мой генерал? — Генриетта Цинн слегка пощекотала генерала под подбородком. — Неужто вам так-таки нечего нам рассказать?

— В Африке? — встрепенулся генерал. — Но это другое дело… да и потом, я прибыл туда уже после окончания войны. Во время боев всякое бывало, случались и изнасилования — раз, ну, два…

— Раз или два? Это уже нечто, даже нечто в квадрате — но какой из этих цифр нам все же следует держаться? — полюбопытствовал Треклят.

— Да что вы цепляетесь, это фигура речи! На чем я остановился? — не сдавался генерал. — Так вот… я находился в Африке уже в сугубо мирное время; а каков, скажите мне, священный долг французского офицера за рубежом по окончании боев? Вести себя подобно дикарю или нести плоды цивилизации, а иже с ними — признаюсь, эта часть мне более по духу — традиционной французской обходительности? Взять, например, бабцов в Алжире, — распалялся он, — как пронюхали, что на постой к ним отрядили наших офицеров, а это вам не пентюхи арабы, они не знают даже, с какого бока к даме подойти, так мигом завопили: «Ну слава Богу, уж французы-то…»

— Генерал, со мною дочь, да будет вам известно, — вовремя прервал его чеканный окрик Уильяма Эльсона.

— А что, — недоуменно отозвался генерал, — мне казалось, что наша беседа до сих пор, со всеми цифрами…

— О, так вы говорили о делах, господа? — с неподражаемой невинностью осведомилась молодая американка.

Уильям Эльсон знаком попросил ее покинуть комнату.

— Дорогие мои, — обратилась к оставшимся дамам миссис Гауф, — вместо того, чтобы сидеть и слушать все эти пошлые подробности, нам надо было с самого начала попросить о консультации нашего любезнейшего доктора.

— В Бисетре мне доводилось наблюдать, — важно начал Батубиус, — одного слабоумного, ко всему еще подверженного приступам падучей, который всю свою жизнь, еще, впрочем, далекую от завершения, почти без перерыва предавался сексуальным актам. Единственно… делал это он… в одиночестве, что, возможно, многое объясняет.

— Какой ужас! — воскликнули некоторые из женщин.

— Я хотел сказать, его умственное возбуждение многое объясняет, — поспешил добавить доктор.

— Ага, так, по-вашему, женщины его сбивают? — отреагировала Генриетта.

— Мадемуазель, я ведь предупредил, что речь идет об идиоте.

— Да… ну, то есть… вы говорили о его умственных способностях! Не такой уж он идиот, если посмотреть, — возразила Генриетта.

— Более того, нервные раздражения, которые вы имеете в виду, сосредоточены отнюдь не в головном мозге, а в спинном, — парировал доктор.

— Да уж, позвоночник у него был что надо, — заметил Маркей.

— Но… поскольку мы сейчас не в Бисетре… что же за стенами этого богоугодного заведения? — полюбопытствовала миссис Гауф.

— С медицинской точки зрения пределом человеческих возможностей является от девяти до двенадцати соитий за сутки, и то в исключительных случаях, — степенно проговорил Батубиус.

— Что возразит человеческой науке защитник безграничной силы человека? — дружелюбно, но не без иронии обратился Уильям Эльсон к хозяину вечера.

— К сожалению, — нарушил Андре Маркей молчание внимательных и чуть насмешливых взглядов гостей, — я не могу, не изменив себе, совместить мои воззрения с суждениями общества и мнением ученых; наука, как вы слышали, берет на вооружение пример аборигенов Центральной Африки, которые, пытаясь передать число, превосходящее количество их пальцев на одной руке, — будь то хотя бы шесть или вся тысяча, — размахивают обеими пятернями и кричат: «Много, много!»; однако я твердо убежден, что можно

играя

не только вступить в брак с тридцатью или пятьюдесятью дочерьми царя Лисия, но и побить рекорд того индейца, «что воспет был Теофрастом, Плинием и Афинеем», который, как сообщает нам со ссылкою на этих авторов Рабле, «с помощью какой-то там травы выдерживал до семидесяти раз в день и более того».

— Ну, семь и десять, тоже мне, дела! — загоготал генерал, известный мастер каламбуров.

— Septuageno coitu durasse libidine contactu herbae cujusdam, — прервал его Батубиус латинской цитатой. — По-моему, именно в таких словах передает Плиний сказанное Теофрастом.

— Знаменитым автором «Характеров»? — спросил Треклят.

— Э, нет! — торжествующе воскликнул доктор. — Автором «Истории растений» и «Происхождения растительного мира».

— Именно так, Теофраст из Эреса, — подтвердил Маркей. — Двадцатая глава девятой книги «Истории растений».

— Что же это за «какая-то там трава», которая ему так помогла? — гадал химик Эльсон.

— Herbae cujusdam, — вещал Батубиус, — ciujus nomen genusque поп posuitp[5]. Однако Плиний — книга III, глава XXVIII — заключает, что скорее всего здесь имеется в виду сердцевина тифильяна.

— О, это о многом говорит, этот тифильян ваш! — воскликнула миссис Гауф. — «Какая-то трава» и того яснее.

— Утешимся существующим мнением, — сказал Маркей, — что эта «трава» была в свое время добавлена в рукопись неким переписчиком весьма скромной комплекции, дабы защитить читателей от потрясения, вызванного невиданными подвигами этого индейца.

— Да какая разница, с травою, без травы… Он это за день проделал или как? Столько раз — и за один-единственный день из жизни рядового мужчины? — не успокаивалась баронесса фон Треклят.

— То, что успеваешь сделать за день, можно с тем большей вероятностью повторить и завтра, и хоть каждый божий день, — заметил Маркей, — привычка, знаете ли… Возможно, конечно, ему было под силу как-то концентрировать такие исключительные способности на кратком промежутке времени… Или, наоборот, он проводил так каждый день и лишь единожды позволил наблюдателям присутствовать при этом.

— Индеец, — мечтательно протянула Генриетта Цинн, — такой весь красный, с томагавком… вражеские скальпы у пояса… Как у Фенимора Купера?

— Увы, дитя мое, — поправил ее Маркей, — на самом деле имеется в виду не индеец, а индиец, и сегодня их чаще называют индусами; но география здесь ни при чем. Согласен, фраза у Рабле звучит весьма величественно: «что воспет и Плинием, и Теофрастом», — и к ней, в осуществление вашей воображаемой сцены, гораздо больше подошел бы именно индеец, какой-нибудь делавар или гурон.

— Ах, индус? — протянул доктор. — Тогда его свершения не так уж и невероятны… Индия широко известна своими возбуждающими средствами.

— Глава XX книги IX у Теофраста действительно посвящена афродизиакам, — согласился Маркей, — но повторяю, — он уже немного горячился и глаза за дымчатым пенсне начинали возбужденно поблескивать, — что, по моему глубочайшему убеждению, ни какие-либо снадобья, ни место рождения не играют никакой роли, более того, это вполне мог быть и европеец… Просто, — добавил он почти что в сторону, — у экзотического дикаря подобные достижения кажутся не такими выдающимися, необычными, что ли… поскольку это почитают достижением!.. Так или иначе, то, что сделал один человек, по силам и другому.

— А вы знаете, кто первый произнес все то, что вы бубните там себе под нос? — сказала миссис Гауф, женщина редкой образованности.

— То есть?..

— Ну, эту вашу фразу: «То, что сделал один человек…»

— Ах, да, конечно… я как-то сразу не подумал. Разумеется, черт побери, это «Приключения барона Мюнхгаузена».

— Это еще что за немчура? — спросил генерал.

— Да так, один полковник, — подсказала ему миссис Гауф, — командовал отрядом красных гусар… у нас его именуют месье Пиф-Паф.

— А, это по мне: охотничьи рассказы, — оживился генерал.

— Кстати говоря, — обратилась к Маркею г-жа фон Треклят, — это же просто верх остроумия, побить рекорд того индейца… и с помощью кого! — другого краснокожего… красного гусара, отличавшегося недюжинным воображением!

— Так вот к чему вы всё это вели! — воскликнула Генриетта Цинн. — И нас тащили за собою! Ловко же вы закрыли нашу карточную торговлю, поставив…

— Высшей ставкой, что уж там, — смиренно произнес Треклят,

— … человека… для которого слова не стоят ни гроша.

— Как следует подвешенный язык, и дело в шляпе, — сказал генерал.

— Ага, как в Африке… — язвительно подметила Генриетта. — Ох, простите, я, кажется, сказала глупость.

— Господа, — громко и, пожалуй, чересчур официально начал Андре Маркей, — мне думается, барон Мюнхгаузен не солгал в своих рассказах ни на йоту.

— А, вот как, — заинтересовалась миссис Гауф, — ставки увеличиваются?

— Ну сколько можно, — протянула Генриетта Цинн.

— Послушайте, Маркей, — сказал Батубиус, — по-вашему, не безумие верить, что человек, пришпорив коня и перепрыгивая пруд, разворачивается на полпути, заметив, что взял недостаточный разбег, а потом вытягивает и себя, и лошадь из болота — и как! — за косицу собственного парика?!

— В те времена военным строго-настрого предписывалось «собирать волосы на затылке в подобие конского хвоста», — перебил его Артур Гауф, компенсируя эрудицией неуместность своей реплики.

— … Это же противоречит всем законам физики, — закончил Батубиус.

— М-да, и соблазнительным это как-то не выглядит, — рассеянно процедил сенатор.

— Но и невозможным также, — отчеканил Маркей.

— Месье над вами просто насмехается, — одернула супруга Гноевия-Препуция.

— Барон ошибся лишь в одном, — продолжал Андре Маркей, — решив впоследствии поведать всему миру о своих приключениях. Если все эти происшествия и могут, не стану спорить, показаться удивительными…

— Вот-вот! — закричала Генриетта Цинн.

— Предположив, само собой, что они вообще имели место, — добавил, не поддаваясь возбуждению, доктор.

— Так вот, если и удивителен тот факт, что барон все это пережил, — объявил непоколебимый Маркей, — тем более поразительно, что ему никто не поверил. И тем лучше для барона! Легко представить себе, в какой сущий ад превратилась бы жизнь человека, на чью долю выпали такие чудеса — опять же, если полагать, что это чудеса, — в нашем мире завистников и недоброжелателей! Его поволокли бы в магистрат по поводу любых диковинных событий, обвинили бы во всех убийствах, что остались без приговора — вспомните, как жгли во время оно колдунов…

— Его, наверное, почитали бы, как Бога, — сказала Элен Эльсон, которую отец пригласил вернуться в гостиную, как только разговор, благодаря отважному барону, вернулся в рамки, допустимые для невинных созданий.

— Или наоборот, — не унимался Маркей, — стал бы совершенно неуязвим, ведь, соверши он в действительности хоть одно преступление, людское неверие само придумало бы ему тысячи оправданий.

— Так значит, — прошептала ему на ухо миссис Гауф, — вы пытались только что последовать примеру достославного барона?

— О нет, мадам, ведь он рассказывал после того, что с ним произошло, — ответил Маркей, — я же, по несчастью, не принадлежу к числу тех, кому в действительности есть о чем порассказать…

— Так что же, стало быть… вы рассказываете до того? — спросила Генриетта Цинн.

— О чем рассказываю? И до чего? — отвечал Маркей. — В самом деле, деточка, оставим эти «охотничьи рассказы», как метко выразился наш генерал.

— Браво, мой дорогой! Что до меня, то я не верю в небылицы, — поддержал его Сидр.

Тем временем Элен Эльсон незаметно подошла к Андре Маркею, казалось, еще больше сгорбившемуся, чем обычно; клочковатая борода и погасшие глаза в пенсне старили его, как никогда. В своих безликих одеяниях он был смешон и жалок, точно маска пошлого карнавала: лица было не видно, одно лишь золото, стекло, нелепые волосы, и даже зубы стыдливо прятались за редутами нависших над губой усов. Девушка взглянула Маркею прямо в глаза: сама невинность смотрелась в подслеповатые линзы его темных очков:

— Я верю в вашего Индуса, — прошептала она.

II Сердце ни справа, ни слева

В самом начале своей жизни Андре Маркей не ведал иных прелестей соприкосновенья с женской плотью, кроме собственно рождения, поскольку кормили его, точно земного Юпитера, козьим молоком.

Воспитываемый после смерти отца матерью и старшей сестрой, все свое детство вплоть до двенадцати лет он провел в скрупулезно поддерживаемой чистоте помыслов — если под чистотой вслед за католиками понимать полное забвение отдельных частей тела под угрозой адских мук.

Затем пришла пора расстаться с мешковатой пелериной, коротенькими штанишками и голыми икрами — Андре исполнился торжественности первого причастия, и портной снял с него мерки для первого мужского костюма.

Маленький Андре никак не мог понять, почему мужчины — к которым, в его представлении, относились мальчики, которым уже стукнуло двенадцать лет — не могут шить костюмов у портнихи… и до сих пор не видел своего члена.

Обычно он смотрелся в зеркало уже полностью одетым, выходя из дома. Ему тогда совсем не понравились черные брюки из нового костюма… а все его товарищи так гордились, надевая их в первый раз!

Впрочем, портной также находил, что скроенный им туалет сидел как-то неважно. Что-то самым нелицеприятным образом морщило ткань — чуть ниже пояса. Портной с озадаченным видом шепнул несколько слов на ухо матери, которая при этом густо покраснела, и Маркей неясно почувствовал, что поражен каким-то редким увечьем — а иначе стоило ли говорить при нем вполголоса, — … что он не такой, как все.

«Хочу, как подрасту, ничем не отличаться от остальных» — это стало для него наваждением на многие годы.

— Может, направо, — загадочно бормотал портной, будто врач, старающийся не испугать тяжелого больного. Наверное, думал Маркей, он говорил о сердце: оно, мол, у него особое, справа.

Но даже у великих мира сего, и это было совершенно ясно, сердце не может находиться в нескольких дюймах ниже пояса.

Портной только чесал за ухом, пытаясь — без всяких задних мыслей — как-то пригладить непокорную складку большим пальцем.

Было решено переделать костюм к завтрашнему дню, портной снял новые мерки, однако и они делу не помогли.

Поскольку между право и лево есть и еще одно направление: снизу.

Андре, которому мать, как все прирожденные, да, впрочем, и некоторые иные матери, уготовала карьеру военного, поклялся более не заставлять портных работать понапрасну и подсчитал, что у него остается ровно восемь лет, чтобы исправить свое уродство до постыдного разоблачения на призывной комиссии.

Поскольку он прилежно блюл свою невинность, то случая узнать чье-то стороннее мнение — действительно ли идет речь о некоем увечье, — у него не было.

Когда же дошло до знакомства с девицами, которые по роду занятий призваны такие мнения составлять, — а соответствующие походы были незыблемым ритуалом после окончания класса риторики, Маркей к тому же пользовался отсрочкой и, соответственно, опережал своих ровесников на целый год, — то они, должно быть, рассудили, что «мужчиной», как и остальные визитеры, незадачливый школяр побыл всего ничего: он пулей вылетел от них «буквально через секунду».

На ближайшие пять лет его бессменной спутницею стала проза отцов Церкви:

Hostemque nostrum comprime…

Пять лет он глотал попеременно то раствор бромида, то настой кувшинки, истощал себя физическими упражнениями — но только стал от этого еще сильнее, — стягивал тело сыромятными ремнями и спал на животе, пытаясь противопоставить буйству Беса всю тяжесть своего тренированного тела атлета.

Позже, много лет спустя, он осознал, что стремился подавить в себе ту силу, которая, возможно, никогда бы в нем и не проснулась, если бы не великая задача, которую ей, возможно, предстояло исполнить.

Затем, во многом по инерции, он исступленно принялся менять любовниц, но это не принесло большого удовольствия ни одной из сторон: то, что ему казалось пресным утолением «естественной» потребности, для женщин было хуже каторги.

Следуя логике, он предался разнообразным «противоестественным» наклонностям — но и здесь единственным уроком было осознание той бездонной пропасти, что отделяла его силу от возможностей иных мужчин.

Как-то, разбирая фамильные бумаги после смерти матери, он натолкнулся на упоминание об одном весьма занятном предке, отчасти даже прародителе, хотя и не причастном напрямую к его появлению на свет — то был двоюродный дед по материнской линии, — умершем много раньше срока и, судя по всему, отказавшем ему весьма деликатное «наследство».

К свидетельству о смерти прилагалось заключение местного эскулапа, чей бесхитростный, а местами попросту безграмотный стиль мы попытаемся здесь воспроизвести, и толстой черной ниткой был подшит край савана, усаженного пятнами непонятного происхожденья.

«Огюст-Самсон-Луи де Люранс, скончался 15 апреля 1849 года в возрасте двадцати девяти недель и тринадцати дней по причине непрекращающейся рвоты зеленого цвета; до самого последнего вздоха своего сохранил недюжинную для столь нежного возраста твердость рассудка, незаурядное воображение (sic), но наложившаяся слабость организма при, в остальном, не по годам развитых некоторых органах и стали в конце концов причиной тех скорбных терзаний, коими заполнены отныне дни и ночи всех родных его и близких. Да пребудет с ним Господь!»

Д-р (неразборчиво)

С тех пор Андре Маркей проявлял такие чудеса изобретательности для того, чтобы слиться, наконец, с толпой, которым позавидовал бы и сбежавший монстр, «человек-диковинка», преследуемый ярмарочным зазывалой. Сообразность окружающей среде, «миметизм», как это еще называют, поистине первейший из законов выживания. Прежде, чем убивать тех, кто слабей тебя, пытаешься им подражать. И победителем выходит вовсе не сильнейший — ведь он один, а значит, слаб. Куда сложнее, но и дальновидней строить свою жизнь по меркам ничтожного консьержа.

Но отчего Маркей испытывал потребность одновременно прятаться и выдавать себя? Сначала изводить под корень свою силу, а после вновь пытаться ее утвердить? Наверное, чтобы проверить, плотно ли сидит выбранная однажды маска…

А может, это исподтишка стремился на свободу его давний «бес».

III Самка, а до чего сильна!

Гости разъезжались.

Раздваиваясь, поток укутанных в меха фигур стекал по обе стороны высокой мостовой.

Затем под электрическими шарами пяти стальных виселиц, неряшливо разбросанных вдоль улицы, замельтешили иные огни, глухо цокнули подковы, зарычал мотор чьего-то автомобиля.

Уильям Эльсон и Элен уселись вместе с Гауфами в какое-то невероятное чудо техники, нетерпеливо фыркавшее в ожидании седоков — плавный рывок, и их кроваво-красный болид растаял в темноте.

Несколько экипажей столпились было на выезде из ворот, но вскоре перед замком слышалось только журчание воды во рву.

Люранс, доставшийся Андре Маркею от матери, был выстроен еще при Людовике XIII, однако его гигантские кованые светильники самым естественным образом дополнялись дуговыми лампами, а энергия проточных вод питала электрические генераторы. Точно так же казалось, что уходившие за горизонт широкие аллеи были проложены отнюдь не для ползущих, точно черепахи, запряжных карет, а еще триста лет назад предназначались гениальным архитектором для современных быстроходных экипажей. И в самом деле, нет причин творить что-либо на века, если в душе не верить, что твое создание призвано достигнуть таких высот прекрасного, которых сейчас ты дать ему не в силах, но которые дарует будущее. Великое не созидают сразу, его делают на вырост.

Имение лежало всего в нескольких километрах к юго-западу от Парижа, и Маркей, судя по всему, неожиданно выведенный из равновесия вечерним разговором, скрыл вполне объяснимое желание развеяться под личиной радушной предупредительности к гостям: он вызвался сам отвезти в город доктора вместе с генералом, причем из уважения к последнему приказал запрячь двуколку: Сидр терпеть не мог всех современных средств передвижения, а до вокзала было слишком далеко.

Стояла ясная и сухая погода; холодало. Копыта стучали по стылой дороге, точно по пустой коробке из-под шляп. Не прошло и часа, как они подъезжали к площади Этуаль, и, поскольку было еще не слишком поздно — всего-то два часа пополуночи, — решили заглянуть в английский бар.

— Добрый вечер, Марк-Энтони, — кивнул Батубиус бармену.

— Да вы тут завсегдатай, как я погляжу, — сказал генерал.

— И что же, этот здоровяк по праву носит такое по-шекспировски патрицианское именование? — полюбопытствовал Маркей.

— Да, здесь рассказывают, — отозвался Батубиус, — что своим прозвищем, этаким гибридом из истории и драматургии, парень обязан невиданной торжественности, с которой он увещевает посетителей — ни дать ни взять Шекспиров Марк Антоний со знаменитой речью на могиле Цезаря. И должен вам признаться, местную публику — наездников, их тренеров, конюхов, боксеров, у которых вечно руки чешутся намять кому-нибудь бока, — увещевать приходится нередко.

— Что ж, надеюсь, вскоре мы его услышим: всё веселее, — сказал Маркей.

Принесли пиво. Генерал спросил темный стаут, доктор — легкий эль, а Маркей, как правило, всегда державший нейтралитет, за исключением тех случаев, когда его вдруг донимали всякие необъяснимые теории, пил смесь из обеих разновидностей, так называемый half-and-half.

Вопреки прогнозам доктора, в тот вечер в баре все было спокойно, а ровный гул чужих голосов весьма кстати заглушал их собственную беседу.

Доктор не удержался и, втайне думая поддеть Маркея, вернулся к прерванному разговору. В душе, признаться, он был даже чуточку раздосадован, что его друг, пусть и в пылу шутки, не оставил веское последнее слово за ним — как-никак, человеком науки.

— Теперь, когда нет дам, — начал он, — позвольте небольшое замечание, чтобы покончить с вашей мифологией раз и навсегда: все эти Прокулы, Гераклы и прочие сказочные персонажи отнюдь не почитали геройством свои бесчисленные, а главное — такие же придуманные, как и они сами, — подвиги. Это была игра, как вы изволили заметить, все эти свершения были лишь игрой. Как же: девственницы! десятки девственниц! А между тем, доказано медициной…

— И опытом: я вижу, куда вы клоните, — перебил его генерал.

— Это медицинский факт, — не обращая внимания, продолжал Батубиус, — что соитие с девственницей столь болезненно и трудно, что отбивает у мужчины всякое желание, да и саму возможность повторять его с подобной частотой.

— В своем целомудрии наш друг об этом просто не подумал, — вставил Сидр.

— Ну, здесь ответ простой, — отвечал Маркей. — Если брать пример из истории — или мифологии, если вам так больше нравится, — следует признать, что Геркулес наверняка во всем превосходил обычных мужчин, и в том числе… как бы это получше обозначить? своей статью, мощью, что ли…

— Калибром, — поправил его генерал. — Неженок тут нет, да и потом, это нормальный военный термин.

— В гинекологии известно состояние полудевственницы, — продолжал Маркей. — Признаем, что может существовать и масштаб полубога… пусть и куда менее распространенный, и потом — для, скажем так… некоторых мужчин все женщины девственны… в большей или меньше степени.

— Только, пожалуйста, не выходите в заключении за рамки предпосылок, — запротестовал доктор, — что это еще за «некоторые мужчины» — с Геркулеса начали, им давайте и ограничимся…

— К тому же за руку его, образно выражаясь, не схватишь, — попробовал пошутить генерал.

— Да… и в самом деле, его с нами нет… я как-то позабыл, — каким-то странным голосом произнес Маркей. — Хорошо, вот вам другой пример: представим, что некая женщина неоднократно подвергалась сексуальному насилию, скажем… двадцать пять раз — для ясности, как говорят учителя…

— Ну это просто цирк какой-то: «Вам песен надобно…», право слово! — пробормотал начинавший выходить из себя доктор. — Довольно парадоксов, друг мой, приберегите их для более подходящего случая… если вам угодно оставаться на позициях науки, о чем бы мы ни спорили.

— Хорошо, доктор, только ради вас — двадцать пять разных мужчин!

— Ну, это как-то ближе к истине, — сказал генерал.

— Это объяснимо, вы хотите сказать, — неожиданно смягчившись, поправил его Батубиус.

— Что же произойдет с точки зрения физиологии? Подвергшиеся такому воздействию ткани будут вновь и вновь стягиваться…

Доктор так и прыснул:

— Да вы что, милейший — разойдутся, с вашего позволения, и это еще мягко сказано.

— Да где вообще вы вычитали всю эту глупость? — вскипел генерал. — Еще один пример из истории?

— И вновь ответ предельно прост, и даже более того, — ответил Маркей. — Истории известна лишь одна женщина, имевшая за день до двадцати пяти любовников, и это…

— Мессалина! — в один голос выкрикнули доктор и генерал.

— Вот именно. У Ювенала, кстати, есть одна строка, которую до сих пор никто так толком и не смог перевести — если смысл был понятен, опубликовать ее не взялся бы ни один издатель, поскольку публика сочла бы напечатанное полным абсурдом. Вот это стихотворение:

… Татеп ultima cellam

Clausit, adhuc ardens RIGIDAE tentigine vulvae.

— И далее, — добавил доктор:

Et lassata viris nec dum satiata recessit.

— Все верно, благодарю вас, — сказал Маркей. — Однако современная критика доказала, что эти строки, как и все прочие знаменитые стихи, были искажены позднейшими добавлениями. Вы знаете, это как поговорки…

— Да-да, мудрость наций… — протянул генерал.

— Вашей проницательности можно позавидовать, генерал — именно так. Вы, надеюсь, не станете отрицать, что все великие народы изначально были сборищем первых встречных…

— Вот как?! Например?.. — встрепенулся генерал.

— Подождите-подождите, генерал, — перебил его Батубиус — это уже любопытно. К чему вообще вы привели эти стихи, Маркей?

— А к тому, что Мессалина после двадцати пяти соитий — перевожу дословно — все еще пылала (имеется в виду: любовный пыл ее подогревался) благодаря… Простите, дальнейшие подробности по-французски я не рискнул бы огласить даже в компании мужчин — думается, латынь достаточно красноречива.

— Да-да, последнее слово в вашем двустишии я понимаю превосходно, — отозвался генерал, подливший себе между делом стаута.

— Дело вовсе не в нем, — парировал Маркей, — а в определении: Rigidae[6].

— Что ж, толкование и вправду убедительное, — произнес Батубиус, — но… Мессалина была нимфоманкой, вот и все. Этот… неврастенический пример ничего не доказывает.

— Во всякой настоящей женщине сидит такая Мессалина, — пробормотал еле слышно Маркей и продолжал, уже вслух:

— Хорошо, доктор: половые органы мужчин и женщин состоят, за небольшими расхождениями, из одних и тех же элементов, не так ли?

— Почти, — кивнул доктор. — К чему вы клоните на этот раз?

— А вот к чему, — ответил Маркей, — если рассуждать логически, нет никаких оснований утверждать, что с некоего момента в организме мужчины не могут происходить те же физиологические явления, что и у нашей Мессалины.

— То есть, что — rigidi tentigo veretri[7]? Но это же абсурд, мой дорогой, полнейшее безумие, — воскликнул доктор. — Как раз отсутствие этого поистине необходимого явления и помешает мужчине преодолеть положенный любому человеку численный предел его возможностей!

— Нет уж, извините, доктор — из моего… рассуждения, напротив, следует, что этот феномен приобретает все более выраженный и постоянный характер по мере того, как, преодолев порог наших возможностей, мы устремляемся к бесконечности, а значит, есть прямой резон преодолеть их в возможно более короткий или, если угодно, мыслимый отрезок времени.

На это Батубиус не стал даже отвечать. Что до генерала, то он вообще утратил всякий интерес к беседе.

— Другой вопрос, доктор, — упорствовал Маркей. — Вы согласны, что мужчину, который из миллиона возможностей пользуется лишь одной, можно счесть человеком умеренным? Или, если говорить о сексуальном опыте, воздержанным?

Доктор взглянул на него, но не проронил ни слова.

— Меж тем, не мне вам говорить, доктор, что число возможностей, дарованных нам природой для размножения — иначе говоря, число яйцеклеток у женщины, — равняется…

— Восемнадцати миллионам, — сухо сказал Батубиус.

— Так что же в этом сверхъестественного: восемнадцать за день! Всего-то раз из миллиона! И я говорю сейчас о нормальном, здоровом мужчине — но ведь вам случалось наблюдать и разного рода отклонения?

— Да, всякое бывало, — отвечал, нахмурившись, Батубиус, — приапизм, сатириазис, мало ли чего… Но не будем руководствоваться патологией…

— Тогда действие стимулирующих средств?

— Ну, если мы не считаем болезни, давайте отметать и возбудители.

— А продукты, укрепляющие силы, алкоголь, наконец? Ведь это такая же энергетическая добавка, как говядина, например, яйца всмятку или швейцарский сыр?

— Да, видна солидная подготовка, — отвечал Батубиус, неожиданно развеселившись. — Теперь я, кажется, начинаю понимать нашего друга Уильяма Эльсона. Совершенно очевидно, что вы все это время попросту лукавили. Так-то лучше. Да и потом, алкоголь обычно приводит к склерозу тканей.

— Как-как? — очнулся генерал.

— Лишает их гибкости. Артерии у алкоголиков твердеют, становятся хрупкими, а значит, и стареют раньше времени.

— Хорошо, доктор, — согласился Маркей, — только не так быстро: а не является ли это ваше… «поистине необходимое явление» склерозом?

— Занимательно, ничего не скажешь, — покачал головой Батубиус, — но это просто детский лепет какой-то, а с точки зрения гистологии и вовсе лишено смысла. По опыту скажу вам, алкоголик мало сочетается с обычным представлением о мужской силе. Спирт, конечно же, незаменим для сохранения детей — в кунсткамерах, — но, насколько я в этом понимаю, не для их производства!

— А человек под действием паров алкоголя?

— Эффект очень недолог: опасность алкоголя в том, что отравление организма быстро сводит на нет минутный подъем.

— Вот вы — ученый, доктор, более того, ученый видный, один из величайших умов своего времени, и этот момент, увы, оказывается решающим: вы полностью принадлежите своему времени. Но известно ли вам, мой досточтимый старший товарищ, что наше нынешнее поколение молодо, а значит, наука его старше и опытнее вашей почти на четверть века: так вот, сегодня известно, что при определенном темпераменте угнетающее действие алкоголя предшествует возбуждению!

— Не может такого быть, — не соглашался доктор. — Оно именно что следует за первоначальным возбуждением.

— Так стало быть, вы утверждаете, что я и мне подобные являемся логическим завершением многих поколений, перевозбужденных мясом с кровью и крепким вином… этакий взрыв под гнетом напряжения! Что ж, я польщен, однако нынче в моде иные определения. Чуть ближе к каменному веку, еще, наверное, веке в девятнадцатом это бы назвали «породой»! Послушайте-ка, доктор, уж если буржуа — а этим именем я называю всех детей мутной водицы и черного хлеба — хотят, чтобы их потомство было не хуже нас, пора им начинать прикладываться к рюмке!

— А что вы имеете против воды? — удивился доктор.

— Не тревожьтесь, мой дорогой Санградо, ничего совсем уж тошнотворного я в этой жидкости не нахожу, взять хотя бы ванночки для ног и обтирания! Немало ж ее ценят, коли доверяют такие важные задачи! Итак, представьте себе методичное увеличение режима запойного пьяницы, причем сразу в геометрической прогрессии, — продолжал Маркей, которого, казалось, чрезвычайно забавляло негодование доктора. — Как вам такая алкоголизация алкоголика?

— Да вы попросту смеетесь надо мною, — проворчал Батубиус, точно повторяя свой ответ Уильяму Эльсону.

— Я, по правде сказать, не особенно-то жалую алкоголь, для меня это такой же допинг, как и все остальные, — извинился Маркей, — но, в принципе, могу себе представить, что человек, который может беспрестанно заниматься любовью, способен точно так же бесконечно делать все, что только пожелает: пить спиртное, переваривать пищу, расходовать мускульную энергию, и так далее. Чем бы вы ни занимались, первое действо будет как две капли воды похоже на последнее — так, на любом шоссе, если только не напутает дорожное ведомство, последний километр и первый будут состоять из тысячи метров!

— Наука придерживается иного мнения по этому вопросу, — процедил доктор, который начинал уже не на шутку сердиться. — Повсюду, за исключением сферы невозможного, которую ученые не рассматривают — там, знаете ли, негде установить кафедру, — энергии развиваются, да и то, к слову сказать, не бесконечно, каждая в своей области: борец у нас не жеребчик-производитель, но и не философ, а ваш Геракл, мастер на все руки, не существовал и никогда существовать не будет; что же до преимуществ алкоголизма, то, доложу я вам, волы пьют только воду!

— Скажите-ка, доктор, — спросил Маркей как можно более невинно, — а вы им вино давать не пробовали?

Но Батубиус этого уже не слышал: он выскочил на улицу, хлопнув дверью так, что звякнули стаканы; к тому же до его дома оставалось буквально два шага.

И тут произошло следующее:

Марк Антоний вздрогнул, потянулся, точно лев перед прыжком, рассчитанными движениями воздвигся над покрытой цинком стойкой, простер руки и, откашлявшись, степенно произнес:

— Order, please![8]

После чего сел; больше он не проронил ни звука.

Генерал, смущенный эскападой доктора, попробовал как-то отвлечь Маркея:

— Премилый, кстати, у вас был вечерок, — бодро начал он. — А сколько народу пришло!

Андре буквально взвился на месте; подобная горячность вряд ли объяснялась одною лишь оригинальностью предыдущей реплики:

— И верно, генерал, ведь это вам я обязан честью принимать у себя Уильяма Эльстона. Бесспорно, это выдающийся ученый.

— Пф-ф-ф! — презрительно фыркнул генерал с возросшим от количества выпитого похвальным устремлением прикинуться скромником, как если бы восхищение Маркея предназначалось ему. — Что-то себе химичит, не берите в голову, мой дорогой… Уж если между нами, что такое эта химия, мой юный друг? Та же фотография, только в рамку поставить нечего.

— А… — начал Андре и замешкался, — эта молодая особа, мадемуазель Эльсон?

— Пф-ф-ф! — вскричал генерал, отклонявший комплименты уже с остервенением отбивающегося от мухи, — малявка, одно название…

Он еще и сам не знал, как закруглить столь ладно начатую фразу, но высокого штиля ожидать тут явно не приходилось.

Андре Маркей резко вскочил, увлекая за собой стол; оловянные кружки покатились на пол; с лицом, перекошенным от гнева, он склонился к генералу, и, точно взгляды его действительно могли метать громы и молнии, пенсне Маркея отскочило в сторону.

Генерал был неприятно поражен такой реакцией, но, услыхав нижеследующую замысловатую угрозу, и вовсе лишился дара речи:

— Я думал, генерал, в вас еще осталась… ваша пресловутая обходительность! Мне следовало бы разрубить вас на куски, но… вы того не стоите, слабак!

— Order, please! Order! — заглушил его последние слова бас Марка Антония.

Сидр было решил, что ему послышалось; для начала, он никак не мог взять в толк, что так рассердило его собеседника, да и потом, с чего бы тот стал бросаться пивными кружками? Не утруждая себя долгими размышлениями, он решил, что стаут был разбавлен:

— Бармен! — позвал он.

И, обращаясь к Маркею:

— Что-нибудь покрепче?

Но Маркей быстро расплатился, схватил генерала за локоть и потащил его сперва на улицу, а затем, махнув кучеру, чтобы тот их подождал, — по направлению к Булонскому лесу.

— Да вы что, мне не сюда! — запротестовал генерал. — Я живу в Сен-Сюльпис.

Про себя он бормотал:

— Нет, он решительно пьян, что бы мы там ни выпили. Э-геей, старина, — то есть, мой юный друг, я хотел сказать, — мы сбились с пути. Уж вы не обижайтесь — сам был молод, так что понимаю, — но давайте-ка я вас доведу до кареты?

— Сил не хватит, — спокойно ответил Андре Маркей.

— Как-как? А впрочем… кое-что тут имеется, — отозвался его спутник, пощупав руку Маркея.

Тот вдруг отступил в сторону.

— Это что еще такое? — генерал огляделся по сторонам. — То болтает себе о Геркулесе, а то уже старик его за бок не ущипни… Вы где, мой юный друг? Или я уже ничего не вижу, или вы стали негром…

И принялся напевать

Шел как-то мавр, силен, как Геркулес,

А тут солдат — штыком наперевес…

— Вот мы и пришли, — сказал Маркей.

— Это еще куда? — удивился Сидр. — Ко мне? Или к вам?

Перед ними вдруг мелькнуло белое всклокоченное пятно — так рассекает темноту белесая лампа ночника. Ударом смычка по струнам ухнул заунывный крик. Затем раздалась глуховатая дробь лап, и вдали отозвалось заливистое тявканье.

— Шакалы, что ли?

И тут же — о, эта восхитительная способность никогда и ничему не удивляться, которая присуща лишь кристально чистым душам! — генерал расхохотался:

— Да как мы вообще смогли войти? Ночью же все закрыто! Ага, я понял: вы бы, мой юный друг, хоть предупредили, что снимаете уголок в Зоологическом саду… Или это тайное гнездышко вашей любовницы? С вас станется, вы ведь такой оригинал! Как это я не догадался…

Ара хрипло прокричал свое незамысловатое имя; дикие собаки рычали и скреблись о прутья клетки, а полярная сова в узком вольере уставилась на двух спутников бесцветными немигающими глазами.

— Нет, тут я не живу, да и любовницы у меня нет, — раздельно проговорил Маркей, — но с силой одного из здешних обитателей иногда прихожу потягаться.

Они двинулись вдоль кованой ограды; по ту сторону за ними, точно тени, ринулись неясные черные формы, каждая в своей клетке, сменяя друг друга, точно накатывающиеся волны.

— Бог ты мой, да он действительно напился, — приговаривал генерал. — Нашел где искать соперника…

Вслед им тоскливо протрубил слон, и словно эхо звякнули стекла в каморке дрессировщика.

— Уж не с кенгуру ли он собрался драться? Но они уже тридцать лет как молотят друг друга в цирке, эка невидаль! Дружище, давайте-ка отсюда убираться подобру-поздорову, калитку высадили, и будет — а то набегут сторожа, хлопот не оберешься, уж я-то знаю, что такое дисциплина!

Справа от них высилась мрачная громада Аквариума. Маркей свернул налево, и генерал с облегчением вздохнул: зверинец был позади, а вместе с ним и ожидания какой-нибудь пьяной выходки его диковатого спутника.

— Смотрите — сейчас я прикончу эту зверюгу, — спокойно вымолвил Маркей.

— Какую еще зверюгу? Да ты пьян, старина… то есть, мой юный друг, — поправился генерал.

— Вот эту, — кивнул Маркей.

Перед ними, залитое лунным светом, горбилось какое-то железное создание, с подобием рук, лежащих на коленях, и коваными плечами без головы.

— Гляди-ка, динамометр! — воскликнул, развеселившись, генерал.

— Я прикончу эту гадину, — упрямо повторил Маркей.

— Мой юный друг, — начал генерал, — когда я был в вашем возрасте, даже, наверное, помоложе, и только готовился сдавать экзамены в военной школе, мне, разумеется, случалось срывать вывески, отвинчивать писсуары, воровать бутылки у зазевавшегося молочника и запирать пьянчуг в заброшенных домах — но никогда, вы слышите, ни разу не пришло мне в голову взламывать машины по продаже билетов! Да нет, он решительно пьян… Но осторожнее, мой друг, выпивки ты там не найдешь!

— Ее просто распирает мощь… и полным-полно цифр, — не слушая, бормотал себе под нос Маркей.

— Ну хорошо, — смирился генерал, — я буду рад помочь тебе сломать эту махину, но как? Пинками, парою хороших тумаков? Уж не хочешь ли ты, чтобы я дал тебе мою саблю! а, рассечь ее напополам!

— Сломать? Ну нет, — сказал Маркей, — я хочу ее прикончить.

— Берегись, так ты рискуешь попасть за решетку — за нанесение ущерба сооружению общественного пользования.

— Прикончить… но с разрешения, — проговорил Маркей и, порывшись в жилетном кармане, вытащил монетку в десять сантимов французской чеканки.

Вертикальная щель динамометра мерно светилась никелем.

— Самка… — без тени улыбки сказал Маркей, — но до чего сильна!

Монетка тихо звякнула где-то внутри, как будто внушительных размеров машина потихоньку готовилась к работе.

Андре Маркей схватился за нижнюю часть, напоминавшую металлическое сиденье, и без видимого усилия потянул на себя:

— Прошу вас, мадам…

Конец этой фразы потонул в восхитительном грохоте ломающегося механизма, вырванные с корнем пружины зазмеились по земле словно внутренности поверженного зверя; циферблат вытянулся, его стрелка бешено крутанулась точно затравленный в норе хищник в поисках выхода.

— Давайте-ка делать ноги, пока не поздно, — сухо вымолвил генерал, — агрегат у этой скотинки, как ни странно, оказался непрочный.

И уже совершенно овладев собой, хотя Маркей все еще сжимал, наподобие древнеримских цестусов, две блестящие рукоятки, они перелезли через ограду и направились к поджидавшему их экипажу.

Занимавшийся день отливал каким-то замогильным светом.

IV Одно название…

Женщина, которая входит в комнату, шелестит платьем так же решительно, как и та, что раздевается.

На следующее утро мисс Эльсон явилась к Андре Маркею.

Он только что проглотил свой первый завтрак — тайком, поскольку сидел на диете из сырой баранины, словно потерявший всякую надежду чахоточник или, наоборот, пышущий здоровьем неандерталец. Затем приступил к невероятно сложным омовениям, какими истязает себя всякий верный последователь аббата Кнейпа или профессиональная шлюха. Он был еще закутан в мокрые простыни, а поверх обмотан еще и своеобразной власяницей из грубой шерсти — такой гигиенический кокон именуют обычно «испанским плащом» —…

…Когда появилась Элен.

О ее приближении возвещало какое-то магнетическое жужжание, становившееся все острее и острее. Оно было похоже на далекую сирену океанского стимера, и покуда шум не стих, именно это слово стучало кровью у Маркея в ушах: сирена.

Чудовищный автомобиль — уникальная гоночная модель, последнее изобретение Артура Гауфа, работавшее на смеси взрывчатых веществ, точный состав которой был известен лишь Уильяму Эльсону (накануне химик уехал с дочерью и самим конструктором на этой самой машине, сейчас же за рулем сидела одна Элен) — подлетел к крыльцу со скоростью мифического гиппогрифа.

Сирена?.. Так вот что это был за шум! Маркея ввел в заблуждение грозный рык мотора, от которого в замке дрожали стекла. Гоночный шлем Элен из розового плюша делал ее похожей на диковинную птицу, и Маркей вдруг вспомнил, что настоящие сирены из древних легенд были не водяными монстрами, как полагают многие, а фантастическими морскими птицами.

Элен сдернула шлем тем характерным жестом, каким мужчина снимает шляпу.

Она была невысокого роста — малявка, как выразился генерал, — с темными волосами и белоснежной кожей, лишь чуть тронутой розовым на щеках, круглым лицом и чуть вздернутым носиком, тонкими губами, огромными ресницами и почти отсутствующими бровями, так что, повернись она в профиль — крылья ресниц словно отрывались от лица, а локоны были туго стянуты под шапочкой из рыжеватой кожи, — ее можно было принять за блондинку.

После нескольких дежурных фраз Элен проговорила:

— Мне не следовало приезжать.

Наряд Маркея, все еще затянутого в свой испанский плащ, также красноречиво свидетельствовал о неуместности визита.

Однако при всей странности и даже несуразности этого утреннего туалета, ему нельзя было отказать в почти монашеской изящной скромности. Шерстяные вериги охватывали Маркея с головы до пят. Элен спокойно окинула взглядом его фигуру и остановилась на обутых в грубые сандалии босых ногах: они были просто миниатюрными, точно крохотные копытца фавнов на античных вазах — и то ее взору открывался лишь выступ пятки и одинокий большой палец, тогда как высокий изгиб подошвы (лилипутам он, наверное, показался бы аркой их карликового дома) терялся под фалдами тяжелого платья.

Точно пароль, который был понятен только им одним, Элен пробормотала: «индиец, что воспет был Теофрастом». Маркей, не успев надеть после ванны свое верное пенсне, беззащитно опустил глаза, точно пытаясь скрыть от девушки охватившее его волнение — или нечто совсем иное.

Элен же, и не думая беспокоиться, продолжила, точно они беседовали уже давно:

— Знаете, почему я верю в вашего индийца? Потому что больше в него не поверит никто — и слава Богу! Впрочем, на людях я бы тоже в этом не призналась… Так что не удивляйтесь, если встретите меня на каком-нибудь званом вечере и я, заглушая прочих дам, буду бесчеловечно насмехаться над Мужчиной, чья мощь не ведает границ…

— Сколько у вас было любовников? — с холодной прямотой спросил Маркей.

Не отвечая, она сказала:

— Вы так любите числа? Что ж, будь по-вашему: существует один шанс из тысячи, что «индиец» существует, но уже ради этого мне стоило приехать. С другой стороны, тысяча против одного — а это важно для моей репутации, — что в вашего туземца не верит никто. Таким образом, у меня тысяча и одна причина вас увидеть.

— Так сколько же их было? — с едва заметным вызовом повторил Маркей.

— Да их и не было вовсе, милостивый государь, — с достоинством отвечала Элен.

— Лгать, конечно, классическая женская черта, но ложь — вещь туманная, — сказал Маркей.

— Они ничего не значили ни в глазах общества, которое о них не подозревает, ни для меня, ибо я мечтаю о большем! Абсолютный любовник непременно существует, поскольку любая женщина способна его себе представить — точно так же наша душа вечна хотя бы потому, что люди к этому бессмертию стремятся!

— Ох! — поморщился, отвернувшись, Маркей, который не переносил схоластику, как, впрочем, и философию с литературой, возможно, оттого, что сам владел ими в совершенстве; однако вслух, чтобы не уступать собеседнице в педантизме, изящно отослал к первоисточнику:

— Ipsissima verba sancti Thomae[9].

— Итак, — непринужденно сказала Элен, — я верю в него, потому что больше в него никто не поверит… потому что это абсурдно… это для меня как верить в Бога! Прежде всего, если бы в него верили и остальные, он не принадлежал бы только мне одной, я бы чувствовала себя обманутой и ревновала — да и потом, мне по душе такая девственность, которая не противоречит ни сладострастию, ни общепринятой морали. Ведь что такое целомудрие? Это когда ты не замужем, и твой любовник никому не известен… или попросту нереален!

— Иначе говоря, вы выбираете в любовники индийца? — неторопливо проговорил Маркей. — Я обращаюсь к вам на «вы» не от избытка уважения, просто предполагаю, что в вас говорит сразу несколько женщин.

И в его голосе тотчас зазвучали отеческие нотки, как будто он ласково утешал ребенка, отобрав у шалуна непозволительно опасную игрушку:

— «Индиец» — это ярмарочная диковинка, выдумки писак — нашли, чем себя тешить! Тут ведь свои тонкости! Начиная с… одиннадцати, например, если говорить об основах и коли уж мы не можем обойтись без конкретных цифр… когда до порога человеческих возможностей остается совсем немного, испытываемое наслаждение должно быть похоже на ощущение зубьев пилы, которые стачивают напильником! Понадобятся мази, многочисленные перевязки…

— Итак, с одиннадцати, — подытожила Элен. — Что дальше?

— А дальше где-то в бесконечной веренице чисел таится тот момент, когда женщина с неистовыми воплями извивается и мечется по комнате точно затравленная крыса — не правда ли, эти простонародные выражения просто восхитительны! Дальше… да и потом, — внезапно оборвал он, — индийца-то, наверное, никакого и нет! Все гораздо проще.

Если мужчина и женщина беседуют так долго, не повышая тона, один из них — или одна — наверняка рассчитывает вскоре оказаться в объятиях другого.

— У тебя нет сердца! — воскликнула Элен.

— Пусть так, мадам, — проговорил Маркей. — Выходит, я заменяю его чем-то другим… раз вы все-таки здесь.

Он прикусил губу и, отвернувшись, распахнул окно.

Их уединение было нарушено — в широком проеме показались сновавшие по двору лакеи.

Элен схватила Маркея за руку.

— Я и не знал, что вы гадалка, — сказал он чуть насмешливо, похоже, не понимая истинного значения этого простого жеста.

— Нет, но я могу читать в твоих глазах — сегодня, наконец, они ничем не скрыты! Если и впрямь верить в переселение душ, то в прошлой жизни ты был дряхлой царицей-куртизанкой!

— Но все куртизанки и так царицы, — отделался банальностью Маркей, с бесстрастной вежливостью едва касаясь мохнатыми губами перчатки Элен.

Перчатка сжалась, точно диковинный зверек, которого дразнят или приманивают лакомством сквозь прутья клетки. Маркей не удивился бы, начни она тявкать. Спускаясь, Элен нервно обломила стебель росшей у крыльца пурпурной розы.

Маркей, не меняя тона, сухо предположил:

— Вы любите цветы?

Он притворился, будто речь идет о простом капризе, а сам он извиняется, что не сумел его предупредить. Розы Люранса вполне оправдывали такую игру: об их красоте разве что не складывали легенды, были там и редчайшие экземпляры. Маркей щелкнул лезвием карманного ножичка и нагнулся к клумбе.

Мисс Эльсон лишь кивнула в знак благодарности:

— Не стоит трудов — завтра я уезжаю. Не скрою, было бы приятно скрасить длинную и скучную дорогу в прокуренном вагоне их ароматом и отблесками лепестков, но, боюсь, они просто завянут.

С поспешностью, которая ошеломила Элен, Маркей убрал блеснувшее на солнце лезвие.

— Ах да, я и забыл, эта гонка… Действительно… Не нужно, чтобы они завяли…

Элен, находившая, что в своей грубости Маркей переходил все границы дозволенного, и не желавшая в этом сознаваться, резко вскочила в седло недовольно фыркнувшей автомашины.

Лишенная привычных украшений и удобных подушек, вздымая едва тронутые краской бока, машина бесстыдно — нет, скорее, с гордостью — выставляла на всеобщее обозрение литые трубы своего мотора. Ее можно было принять за похотливого божка из древней сказки, уносящего в свои владения невинную пленницу. Но та, схватившись за некое подобие короны, в свое удовольствие вертела головой послушного чудовища налево и направо… Кстати, драконы, по преданию, всегда увенчаны короной.

Точно гигантский скарабей, стальная зверюга расправила надкрылья, потерла лапки, скрипнула, вздрогнула и, пошевелив антеннами, тронулась с места. Элен в своем платье салатового цвета казалась хрупкой веточкой водорослей, зацепившейся за огромный кусок кораллового рифа, который сметает шквал…

Погруженный в свои мысли, Маркей вслушивался в удалявшееся жужжание мотора; машина скрылась из виду, а отголоски этого свистящего потрескивания все еще звенели у него в ушах.

— Не нужно, чтобы они завяли… — задумчиво проговорил он.

Потом, словно очнувшись, кликнул садовника и приказал ему срезать все розы до единой.

V Гонка на Десять Тысяч Миль

Когда родилась Элен, Уильяму Эльсону шел уже пятый десяток. Сейчас, в тысяча девятьсот двадцатом, ему было больше шестидесяти, но подтянутая фигура, крепкое здоровье и ясный рассудок заставляли окружающих забыть и о его солидном возрасте, и о неизбежной седине.

Прославился он незаурядными открытиями в области токсикологии, и, когда было во всеуслышание объявлено, что единственной безвредной жидкостью отныне следует считать лишь чистый спирт, все новоявленные общества трезвости, без счета рассыпанные тогда по Америке, незамедлительно избрали Эльсона своим главой. Именно он придумал на благо всего человечества денатурировать поступающую в дом по трубам воду с тем, чтобы сделать ее непригодной для питья, но подходящей для обыденных гигиенических процедур.

Когда Эльсон перебрался во Францию, его теории вызвали живые и не всегда доброжелательные отклики у медиков, не пожелавших отказаться от былых убеждений. Наиболее ярым его противником стал доктор Батубиус.

Как-то раз, обедая с Эльсоном в ресторане, он, в частности, заявил, что руки у того дрожат точь-в-точь как у алкоголика.

Вместо возражений Эльсон — уже довольно пожилой человек — вытащил револьвер и навел дуло на кнопку электрического звонка.

— Последний взгляд — мельком, если не возражаете, — обратился он к доктору. — А теперь, будьте любезны, разверните-ка передо мною карту вин…

Кнопка скрылась за этой импровизированной ширмой, и рука химика замерла без движения. Раздался выстрел.

Пистолет был заряжен разрывными пулями. Звонок разнесло в клочья, как и большую часть обшитой тканью перегородки; эхом откликнулся сдавленный вопль случайного посетителя, мирно трудившегося над консоме в соседнем кабинете. Но пронзенная прямо по центру кнопка успела за мгновение до гибели замкнуть цепь электрического звонка.

У стола тотчас вырос официант.

— Еще бутылочку чего-нибудь покрепче, — заказал Эльсон.

Таков он был, этот ученый муж, пришедший после долгих лет работы к изобретению Perpetual-Motion-Food.

Создав пробные образцы этого Perpetual-Motion-Food, «выбросить» свое творение на рынок Эльсон решил при помощи команды велогонщиков — тут, очевидно, не обошлось без влияния конструктора Гауфа, — которые, соревнуясь в скорости с курьерским поездом, подкрепляли бы свои силы исключительно новым препаратом. Само по себе это вряд ли могло кого-то удивить; люди впервые бросили вызов локомотиву еще в конце прошлого столетия, и с тех пор экипажи из пяти-шести человек не раз одерживали победу на перегонах в милю или две. Но попытка утвердить превосходство человеческого двигателя над механическим на длинных дистанциях — такого действительно раньше не бывало. Уверенность в своей правоте, лишь подкрепленная успехом гонки, впоследствии могла бы привести Уильяма Эльсона к близкой и Андре Маркею вере в безграничность человеческих возможностей. Однако химик, непоколебимый материалист, приписывал такое беспредельное могущество единственно воздействию Perpetual-Motion-Food. Что же до того, участвовал ли в гонке сам Маркей — а мисс Эльсон была убеждена, что распознала его в одном из пяти членов экипажа, — именно этому и будет посвящена настоящая глава. Для большей точности рассказ о знаменательном «пробеге Perpetual-Motion-Food», или «гонке на Десять Тысяч Миль», мы приведем со слов непосредственного участника событий, Теда Оксборроу (благодарим «Нью-Йорк Геральд» за любезно предоставленный материал):

«Горизонтально распластавшись на пятиместном велосипеде — обыкновенная гоночная модель 1920 года, без руля, шины по пятнадцать миллиметров, длина педального пробега пятьдесят семь метров тридцать четыре, лица в защитных масках от пыли и ветра опущены ниже сидений, пять пар ног с обеих сторон схвачены алюминиевыми трубками, — мы выехали на трек, нескончаемой полосой тянувшийся все десять тысяч миль вдоль рельсов курьерского поезда, и, пристроившись за продолговатым, точно снаряд, автомобилем-„лидером“, тронулись в путь — пока на скорости сто двадцать в час.

Намертво прикованные к своей машине, мы расположились следующим образом: сзади я, Тед Оксборроу, передо мной Джуи Джейкобс, затем Джордж Уэбб, чернокожий Сэмми Уайт и наш пилот, Билл Гилби, которого мы в шутку величали Corporal Гилби, ведь он назначен был присматривать за нами четырьмя, — вот и все, если не считать Боба Рамбла, карлика, подпрыгивавшего в прицепе позади велосипеда: противовесом он снижал или, напротив, увеличивал сцепляемость нашего заднего колеса с дорогой.

Капрал Гилби то и дело передавал нам через плечо крошечные бесцветные кубики Perpetual-Motion-Food, которые хрустели на зубах, точно леденцы, и неприятно покалывали язык — ближайшие несколько дней нам предстояло кормиться только ими; он брал их рядками по пять штук на специальной полке, приспособленной сзади рассекавшего упругий воздух автомобиля. Чуть пониже белым пятном светился циферблат спидометра, под ним — крутящаяся муфта, подвешенная специально для того, чтобы смягчать возможные удары велосипеда о задний бампер „лидера“.

Как только опустилась наша первая дорожная ночь, эта самая муфта незаметно для пассажиров локомотива была сцеплена с колесами автомобиля так, чтобы крутиться в обратную сторону. Капрал Гилби приказал нам чуть поддать скорости, мы заскочили на муфту передним колесом, и она, точно шестеренка, бешено завертела цепи нашего велосипеда — благодаря этой маленькой хитрости несколько часов мы летели вперед безо всякого усилия.

За спиной у „лидера“, разумеется, царило полное спокойствие — ни ветерка; несшийся справа локомотив, точно громадная неповоротливая скотина, бездвижно замер в одной точке „поля“ зрения, не обгоняя нас, но и не отставая. Понять, что поезд движется, можно было лишь по мерному раскачиванию где-то сбоку — наверное, это дергался туда-сюда шатун на колесе, — да еще спереди едва подрагивали прутья отражателя, железной юбкой нависавшего над дорогой: они поразительно напоминали тюремную решетку или затвор водяной мельницы. Все это вообще довольно сильно походило на картину мирно катящейся реки — укатанный трек чуть не сверкал наподобие водной глади, а неугомонное бурчание стального зверя походило на шум каменистого порога.

Несколько раз в окне головного вагона мелькнула белоснежная борода мистера Эльсона, подпрыгивавшая вверх-вниз, точно ее обладатель беспечно дремал в скрипучем кресле-качалке.

Большие задумчивые глаза мисс Эльсон также показались на мгновение за первой дверцей второго вагона — дальше, впрочем, я заглянуть не мог, и так изрядно свихнув себе шею.

Суетливую фигурку мистера Гауфа с характерными белесыми усами, напротив, только и было видно, что на открытой платформе локомотива — если Эльсон, даже сев на поезд, втайне надеялся, что машина все-таки уступит человеку, то Гауф, подстегиваемый заключенным накануне крупным пари, старался максимально использовать свои познания шофера.

В такт движениям наших ног Сэмми Уайт напевал куплет детской песенки:

Ты мигай, звезда ночная…

В ночной тиши ему вторил фальцет слабоумного Боба Рамбла — задыхаясь, идиот вопил нам в спину:

— А сзади кто-то есть!

На такой скорости нас было не догнать ни человеку, ни машине; да и потом, с поезда могли прекрасно видеть, как за Бобом Рамблом стелется пустой и гладкий трек. Конечно, из вагонов не разглядеть те несколько метров балласта, что замыкали весь состав — они были открыты только с боков, а мы, в свою очередь, вряд ли сумели бы оглянуться назад. Но кому взбрело бы в голову нестись посреди ночи на болтавшемся из стороны в сторону балласте! Скорее всего, таким занятным образом уродец сообщал переполнявшую его ребяческую гордость — именно он, и не кто иной, летел за нами на своем прицепе.

Как только заря открыла второй день гонки, нас оглушило металлическим гудом — даже воздух, кажется, задрожал с такой силой, что у меня едва не хлынула кровь из ушей. Как потом выяснилось, похожий на снаряд автомобиль, который „вел“ нас до сих пор, был „отпущен“ и его место заняла уже самая настоящая ракета, полая, точно гигантская флейта. Крутясь вокруг своей оси, она врезалась в воздух и летела, едва не касаясь земли, так, что чудовищный вихрь затягивал нас в ее воронку. Почти незаметная тоненькая стрелка спидометра по-прежнему размеренно подергивалась, вырисовывая у виска Капрала Гилби отвесную голубую линию, и на блестящей эбеновой шкале я увидел, что мы достигли заданной к тому моменту скорости:

250

Поезд, нависавший справа мрачным пятном, по-прежнему не двигался с места — невероятно, но мне казалось, что я чувствовал его всем телом и, протяни руку, мог бы даже потрогать; однако шум каменистого порога превратился теперь в свист гибельного водопада, а всего в миллиметре от пылавшей топки образовывалась мертвенная наледь — скорый мчался на всех парах.

Мистер Эльсон больше не появлялся в дверном проеме, и сквозь пустые глазницы окон его вагон казался зачумленным. Меж тем что-то остановило мой взгляд, брошенный внутрь просторного купе мисс Эльсон, обшитого панелями красного дерева. К моему удивлению, первое окно — а я мог видеть только его — снаружи оказалось наглухо закрыто какой-то плотною пунцовой драпировкой. На мгновение мне даже почудилось, что за ночь на стекле выросли напитанные кровью ядовитые грибы…

Но при свете дня сомнений быть не могло: обстановку вагона от меня скрывала пелена кроваво-красных роз, раскрывших свои гигантские бутоны и еще влажных, как будто их только что срезали. Тяжелый запах, оберегаемый ветроломом, плыл в неподвижном воздухе.

Когда девушка опустила стекло, часть этого живого занавеса оторвалась, однако цветы упали вниз не сразу: застыв в воздухе, несколько секунд они летели рядом с такой же бешеной скоростью, что и машины; вдруг, подхваченная вихрем, самая крупная роза с шумом влетела внутрь.

Как мне показалось, мисс Эльсон вскрикнула и схватилась за сердце — больше я ее не видел; остаток дня прошел в однообразном стрекоте педалей. Под беспощадными порывами ветра розы понемногу облетали, срываясь то по одной, то целыми гроздьями, и вскоре лакированное дерево спального вагона предстало перед нами во всем своем нетронутом блеске, гораздо лучше стекол отражая гнусную физиономию Боба Рамбла.

Назавтра багряный ковер снова расцвел на прежнем месте. Я уже начинал подумывать, что схожу с ума, а встревоженное лицо мисс Эльсон отныне точно приросло к окну.

Однако мое внимание привлекло более серьезное происшествие.

Утром третьего дня произошло нечто ужасное — ужасное прежде всего потому, что в результате мы едва не проиграли гонку. Джуи Джейкобс, сидевший прямо передо мной и взметавший перехваченные алюминием колени в ярде от моих; Джуи Джейкобс, который с самого начала взял невообразимый темп и мог своими мощными толчками некстати дать рывок, по плану предстоявший нам куда позднее, так что время от времени мне даже приходилось гасить скорость — так вот, Джуи Джейкобс точно в отместку вдруг сам принялся упираться ногами, а когда они все же подгибались, мои колени с треском щелкали меня по подбородку, вынуждая напрягать и без того сведенные усилием мышцы.

Ни Капрал Гилби, ни, вслед за ним, Сэмми Уайт и Джордж Уэбб, затянутые ремнями и кожаными масками, не могли повернуться и взглянуть, что это Джуи Джейкобс там надумал; но я сумел чуть-чуть нагнуться так, что мне стала видна его правая нога: пальцы все так же вплетены в кожаное стремя и бедро по-прежнему взлетало и опускалось в ритм нашим движениям, однако лодыжка, казалось, сильно затекла, а потому почти не гнулась. К тому же я не сразу обратил внимание на какой-то странный запах, решив, что он исходит от его черных трикотажных панталон (тут есть свои тонкости: нужду все мы справляли, не покидая седел, в мешки с сукновальной глиной); но вдруг мне в голову пришла совсем иная мысль, и я похолодел — взглянув на мечущуюся в метре от моего лица и соединенную с моею собственной ногой окаменевшую лодыжку, я почувствовал трупное зловоние: Джуи Джейкобс разлагался с непостижимой быстротой.

И в этот самый миг я с удивлением заметил, что справа от меня находится уже не середина угольного тендера, а вторая дверь первого вагона.

— Мы буксуем! — раздался крик Джорджа Уэбба.

— Мы буксуем! — хором повторили Сэмми Уайт и Джордж Уэбб; поскольку душевная оторопь сводит члены куда сильней усталой судороги, у моего плеча тотчас же выросла последняя дверца второго — и последнего — вагона, а за ней показался украшенный лентами хвост поезда; послышался восторженный рев Артура Гауфа и его механиков.

— Джуи Джейкобс мертв! — чуть не плача завопил я что было сил.

По всей нашей цепочке пролетело заглушенное масками:

— Джуи Джейкобс мертв!

Этот вскрик закружился вихрем, уносимый тягой воздуха под своды летучей флейты, которая повторила его трижды — а в ней было достаточно длины, чтоб звук скакал внутри, подобно мячику — и, точно зов трубы Последнего суда, низвергла с небосвода на расстилавшийся за нами идеально ровный трек:

— Джуи Джейкобс мертв! мертв! мертв!

— Как мертв?! Плевать я хотел… — отрезал Капрал Гилби. — Эй вы, там: Джейкобса не бросать!

Это был изнурительный труд, и не дай бог, чтобы такая гонка повторилась. Наш друг упирался, коварно зажимал педали и по-настоящему буксовал. Поразительно, насколько верно это слово, обычно применяемое к трению механизмов, подходило к тугим движениям трупа. А он знай себе делал у меня под носом то же самое, что и предыдущие два дня, в эту треклятую сукновальную глину! Не раз нас подмывало развинтить крепления, которые смыкали пять пар переплетенных ног, среди которых — ноги мертвеца. Но он был пристегнут, замнут на замок, опломбирован, запечатан и пригвожден к сиденью инвентарным номером… в итоге, на нас висел… мертвый груз — иного слова не придумаешь, — а чтобы выиграть такую гонку, годился любой груз, только не мертвый.

Капрал Гилби был человеком практичным, как были людьми практичными Уильям Эльсон и Артур Гауф, а потому велел нам сделать то же самое, что, знай они все детали, велели бы и оба эти джентльмена. Ведь Джуи Джейкобс был специально нанят для того, чтобы участвовать четвертым номером в великой и почетной гонке Perpetual-Motion-Food; он подписал контракт с неустойкой в двадцать пять тысяч долларов, которые ему пришлось бы выплатить в счет будущих побед. Отдав богу душу, он вряд ли смог бы снова сесть в седло и, следовательно, заработать денег на неустойку. Значит, он был попросту обязан перебирать ногами и прийти к финишу — живым или мертвым. Если люди могут на велосипеде спать, то умереть уж можно и подавно, ничего страшного. Не зря же гонка называется „пробегом вечного движения“!

Позднее Уильям Эльсон объяснил нам, что трупное окоченение, — как-то он назвал его… a, rigor mortis[10]! — так вот, особого значения оно не имеет и поддается даже незначительному нажиму. Что же до столь внезапного гниения, то он и сам как следует не понимал, чем оно было вызвано… наверное, предположил он, чрезмерным выделением мышечных токсинов.

Иначе говоря, наш Джуи Джейкобс по-прежнему крутил педали — сначала с явной неохотой; у нас, правда, не получалось разглядеть, корчил ли он недовольные рожи, уткнувшись носом в кожаную маску. Мы, как могли, подбадривали его незлобивыми насмешками — так наши деды орали вслед Терону на первом Париж-Брест’е: „А ну, свинья, поддай-ка жиру!“. Мало-помалу он вошел во вкус — вот и лодыжка стала гнуться, он подстроился под наш ритм, пока не принялся, наконец, молотить ногами, точно швейная машинка.

— Второе дыхание, — бросил Капрал, — набирает обороты. Думаю, скоро нам его не удержать!

И в самом деле, он не только набрал обороты, но и прибавил, да так, что спурт, который выдал мертвый Джуи Джейкобс, живым еще не снился. Последний вагон, который полностью исчез из виду на время этого урока в школе для покойников, стал на глазах расти и вскоре занял подобающее ему место, с которого не должен был сходить — где-то позади, так, чтобы тендер оказался в полуметре от моего правого плеча. Эту перемену мы в свою очередь отметили оглушительным победным воплем, едва не разорвавшим четыре остававшиеся маски:

— Джуи Джейкобсу — гип-гип, ура!

И летучая флейта отозвалась всей мощью неба:

— Джуи Джейкобсу — гип-гип, ура!

Покуда мы учили нашего мертвеца уму-разуму, я упустил из виду и экспресс, и оба прицепленных к нему вагона; когда же ученик, буквально не моргнув и глазом, превзошел учителя, хвост поезда уже был рядом, как будто забежал справиться о здоровье потерпевшего. Но что это, галлюцинация? кривое отраженье нашего велосипеда в отполированных до блеска интерьерах спального вагона? — чуть позади локомотива, пригнувшись к рулю или сгорбившись под непосильной ношей, нас нагоняло какое-то живое существо! Педали на его машине крутились так же быстро, как и наши.

Видение немедленно исчезло — или его заслонил торец вагона, который мы только что обошли. Меня развеселило бессмысленное тявканье Боба Рамбла — как в первый день, он, заходясь и подскакивая на своем сиденье из мореной ивы, точно макака в клетке, надсаживался почем зря:

— Смотрите, нас догоняют, сзади кто-то есть!

На вразумление бедняги Джейкобса у нас ушел весь день. На четвертое утро — а точнее, в три минуты и семь с небольшим секунд девятого — указатель спидометра застыл на конечном делении, преодолеть которое ему было просто не дано: 300 километров в час.

Летевшая впереди махина нам изрядно помогала: не знаю, шли мы быстрее этого предела или нет, но благодаря ей наверняка уж не сбавляли — стрелка точно прилипла к краю циферблата. Поезд все так же держался на приличном расстоянии, не отрываясь, но было видно, что одних запасов топлива для такой скорости уже не хватает, и те, кто путешествовал в вагонах — мистер Эльсон с дочерью, вот, впрочем, и все пассажиры, — захватив с собою провизию и напитки, вышли на открытую площадку, поближе к механикам; девушка, явно в приподнятом настроении, держала в руках дорожный несессер. Вместе с поездной командой — всего набралось человек пять-шесть — они принялись рубить на части свое недавнее пристанище, швыряя в топку все, что могло гореть.

Скорость определенно росла; не могу сказать, намного ли, но гулкое жужжание летучей флейты повысилось на несколько тонов, и мне даже показалось — да, но как это возможно? — что, чем сильнее я давил на педали, тем легче они поддавались напору. Уж не прибавил ли еще феноменальный Джуи Джейкобс?

И вдруг я увидел под ногами не привычный асфальт нашего трека, а… и где-то очень далеко… красную крышу паровоза! Потом все исчезло в облаках терпкого угольного дыма. Летучая машина ползла внизу, точно медлительная гусеница.

— Ястребиный взлет, — отрезал между двумя приступами кашля Капрал Гилби. — Сейчас врежемся.

Общеизвестно — спросите у Артура Гауфа, — что любое движущееся тело при достижении определенной скорости взлетает и парит, преодолевая сцепление с грунтом при помощи ускорения. И, разумеется, отсутствие двигательных органов, способных обеспечивать его дальнейший ход, приводит к самому элементарному падению.

При ударе о землю велосипед задрожал, точно пробудившийся камертон.

— All right, — немедленно изрек Капрал: нагнувшись над передним колесом, он совершал руками какие-то хитроумные пассы. Через мгновение вибрация прекратилась.

— Передняя шина лопнула, — бодрым голосом произнес Билл.

Вагонов справа уже не было видно: куски деревянной обшивки и канистры с бензином в беспорядке валялись поверх тендера; железные остовы были отцеплены и потихоньку отставали — какое-то время они по инерции еще катились вслед за локомотивом, но разболтанная тряска неотвратимо замедляла их бег. Колеса уже не смазывались скоростью в единое пятно и становились все отчетливее. Но паровоз держался на прежнем уровне.

— Новый ястребиный взлет, — донесся голос Билла Гилби. — Вреза́ться больше не во что. Лопнула задняя шина. All right.

Ошеломленный услышанным, я выпростал голову из-под крепившейся на раме маски и посмотрел вперед: пока мы летели, гигантская флейта исчезла и сейчас, наверное, стремительно удалялась назад вместе с останками вагонов.

Впрочем, Капрал был прав — действительно, все шло по плану; подрагивая, нить спидометра по-прежнему выписывала у его щеки неумолимо возраставшую кривую скорости, давно уже перевалившую за триста километров в час.

На горизонте показалось место нашего поворота.

Это была громадная башня в форме усеченного конуса, диаметром у основания в две сотни метров и высотою еще в сто, распахнутая, точно зев, навстречу небу. Стены подпирали внушительные контрфорсы из камня и железа. Наш трек и рельсы паровоза уходили внутрь через широкое отверстие; внутри, взлетев на стены — которые сужались кверху наподобие отлогого свода, — мы в один миг, удерживаемые инерцией, облетели всю пустотелую башню. Со стороны, наверное, казалось, будто пара мух что было духу семенят по потолку.

Экспресс завис прямо над нами, будто прибитая к стене книжная полка. Оглушительное жужжание колес, отражаясь от бортов полого конуса, становилось невыносимым.

Мы находились в этой башне, затерянной в глухой сибирской степи, всего какую-то долю секунды — и, тем не менее, до нашего слуха донесся чей-то сильный голос, усиленный чудовищным эхом и, казалось, следовавший прямо за локомотивом. Голос ругался, божился и кого-то проклинал.

Я отчетливо слышал, как на хорошем английском — наверное, чтобы значение не ускользнуло и от нас — незнакомец произнес какую-то полную нелепицу:

— A-а, свиная голова, все плечи мне уже стерла!

Затем последовал глухой удар.

В этот момент мы вылетели из башни и едва не врезались (тогда как несколько секунд тому назад проход был свободен) в громадную бочку — одну из тех гигантских фляг по пятьдесят четыре галлона, которые британцы именуют hogshead, что, собственно, и значит „свиная голова“ — с широким прямоугольным отверстием в боку и двумя ремнями, наподобие бретелек воинского ранца, в середине, как будто ее кто-то волочил на спине; бочка еще покачивалась, точно детская колыбелька — как и подобает всякому округлому предмету, который с размаху поставили наземь.

Железный отражатель паровоза наподдал ее с такой же легкостью, как если б это был футбольный мяч: она разорвалась, и вместе с несколькими каплями воды на рельсы и дрожавший в раскаленном мареве трек хлынула безбрежная лавина роз; несколько цветов, вонзившись шипами в наши и без того дырявые шины, еще какое-то время крутились у нас перед глазами огненным колесом.

Опустилась четвертая ночь. Хотя на путь до поворота у нас ушло три дня, до отметки Десять Тысяч Миль при такой скорости мы должны добраться меньше чем за сутки.

Прежде, чем окончательно стемнеет, я решил в последний раз взглянуть на указатель спидометра; едва я отвел глаза, как нитевидная стрелка, трепетавшая у крайнего деления рядом с горловиной муфты-шестеренки, вспыхнула ослепительным синим веретеном и через мгновение погасла.

И тут же чьи-то тельца — одновременно твердые и мягкие, колючие и пушистые, мокрые от крови и кричащие от ужаса — посыпались на нас дождем зловещих метеоритов, захваченные нашей скоростью, точно мухи, которых увлекает за собой стремительно летящая мухобойка; велосипед занесло в сторону, и он с силой ударился о борт локомотива, все так же неподвижно рассекавшего ночную тьму. Нас протащило несколько метров, но, не соображая, что произошло, мы по-прежнему машинально крутили педали.

— Ничего страшного, — сказал Капрал. — Птицы.

И в самом деле, больше нас не защищал ветролом машины-„лидера“ — невероятно, что ничего подобного не случилось раньше: летучую воронку мы отпустили уже давным-давно.

В этот момент, не дожидаясь окрика Капрала, наш лилипут Боб Рамбл догнал меня, подтягиваясь на соединительном канате, и навалился всем своим весом на заднее колесо — наверное, чтобы прижать его к дороге. Значит, скорость снова возросла.

Но тут я услышал, как стучат зубы карлика, и понял, что подгоняло его не рвение, а страх: ведь сзади, как он говорил, „кто-то есть“.

За спиной у меня зашипело пламя ацетиленовой горелки — Боб Рамбл боялся оставаться в темноте, — и на белесую дорогу чуть правее (а поезд теперь находился слева) легло причудливое отражение пяти сцепленных тел. При свете карлик больше не скулил, и в полной тишине мы гнались за собственной тенью.

Не знаю, как быстро мы тогда неслись. Для сравнения я прислушался к идиотским частушкам, что бормотал себе под нос, задавая ритм, Сэмми Уайт. До того, как лопнула стрелка на спидометре, он с частотою рассыпного града тараторил свой традиционный финальный припев, раздобывший ему не один приз на кольцевых гонках в Массачусетсе:

Картоха-картоха, прыг в роток, дуреха!

На вторую строчку его уже не хватало — голова явно не поспевала за ногами.

Человеческая мысль — по крайней мере, мысль Сэмми Уайта — отнюдь не так проворна, как принято считать, так что всякие там „показательные выступления“ на треке посреди дистанции — это не по ее части.

На самом деле, есть только один рекорд, который не побить ни чемпиону мира Сэмми Уайту, ни мне, ни даже всем нам впятером — это скорость света, — однако на моих глазах был покорен и он: как только за моей спиной, залив весь трек холодным светом, вспыхнул газовый фонарь, вперед метнулась тень, родившаяся из пяти наших теней, мгновенно слившихся в единое пятно на расстоянии пятидесяти метров, так, что казалось, будто, обогнав нас, мчится в ночь всего лишь один гонщик — и наши слаженные движения подкрепляли эту иллюзию единства, которая, потом я понял, вовсе не была обманом, — так вот, когда это гигантское пятно простерлось перед нами, всем вдруг почудилось, будто неведомый соперник, который день преследовавший нас беззвучно и неотвратимо, теперь, прикрывшись нашей тенью, внезапно вырвался вперед и не желал проигрывать ни метра; борьба шла не на шутку — едва не плавясь, цепи на наших колесах завертелись с не меньшим пылом, чем кружился бы за своим хвостом остервеневший пес в отсутствие иной добычи.

Тем временем локомотив, сжигая свой вагонный хвост, не отступал ни на пол-ярда — чистое воплощение покоя бок о бок с извергавшим огненную пену гейзером… Казалось, поезд словно вымер, и из живых существ на нем осталась только мисс Эльсон, которая, не находя себе места, с необъяснимым интересом следила за изгибами нашей далекой тени — признаемся, действительно причудливыми. Неподвижные Уильям Эльсон, Артур Гауф и механики походили на угрюмых восковых кукол. Мы же — вытянувшись стрелой в мертвенно-бледном свете фонаря, прикованные масками к тяжелой раме так, что ураган, который создавал наш мчавшийся болид, едва шевелил волосы у нас на голове — переносились мыслями (если судить по тому, о чем мечтал тогда я сам) в совсем иные времена, склоняясь, точно много лет назад, над школьными уроками при тусклом свете лампы. Казалось, мы тогда все вместе вспоминали чудесный образ, что поразил меня в один из этих тихих вечеров: влетев через окно, довольно крупный бражник ничуть не испугался лампы — вещь необычайная, — отважно устремился к потолку, где трепетала его тень, и несколько часов упорно бился о свое огненное отражение всеми таранами, которыми только располагало его мохнатое тельце: тук, тук, тук…

Забывшись в этих грезах, я даже не заметил, как погас от сильной тряски наш светильник — но в пятидесяти метрах, на затопленном Луной блестящем треке, нас снова „вел“ все тот же бесплотный силуэт!

Фары локомотива здесь были ни при чем: их керосин давным-давно пошел на подогрев закопченного парового котла.

Меж тем, доказано, что привидений не существует… тогда что же это за тень?

Капрал Гилби не обратил внимания на то, что мы лишились фонаря — а иначе Бобу Рамблу изрядно бы досталось, — и, по обыкновению жизнерадостный и энергичный, подзадоривал нас своими шутками:

— А ну, ребятки, достать-ка мне этого! Долго он не протянет! Сейчас мы его живо… Кишка тонка — какая это тень, просто проржавелый вертел!

В разлившейся ночной тишине мы поспешали, как могли.

И тут… я услышал… точнее, мне показалось, что я услышал нечто вроде щебетания птиц… но с каким-то странным металлическим оттенком.

Ошибки быть не могло — спереди явно доносился металлический скрежет.

Уверенный в своей правоте, я хотел было закричать, позвать Капрала Гилби… но язык мой точно прилип к нёбу от ужаса.

Тень впереди скрипела, точно старый флюгер на ветру!

Что ж, вот мы и дожили до единственного по-настоящему диковинного происшествия на этой гонке: появления Чайника. Хотя мне ни за что не поверить, что человек или даже дьявол сумел бы нас догнать — и обогнать — на трассе в Десять Тысяч Миль!

В особенности этот тип! Произошло, скорее всего, вот что: типичный Чайник, задумав покрутить педали на досуге, попался нам под ноги — и очутился слева, чуть впереди от поезда; вынырнув из темноты в тот самый миг, когда погас фонарь и тень должна была исчезнуть, Чайник слился с ней и перебрался через трек прямо перед нашим пятиместным буцефалом — подобная неловкость явно не обошлась без вмешательства свыше. Разумеется, он вместе со своей чудовищной машиной тут же споткнулся о первый рельс… Мой бог, он так вилял из стороны в сторону, что больше трех часов в седле я бы ему не дал. Итак, он въехал под прямым углом на первый рельс — что уже свидетельствует о преступном небрежении сохранностью своих костей, — и на лице его отразилось мучительное сознание того, что до второго он уже не доберется; завороженный совершенством своего руля и вперившись глазами в переднее колесо, Чайник словно не подозревал, что все эти нелепые кульбиты он выделывал под носом у локомотива, летевшего ему навстречу со скоростью триста километров в час. Затем на него будто снизошла какая-то замысловатая благодать предосторожности, и он, спасаясь от локомотива, немедленно свернул наперерез — вправо, к балласту. Тут-то одна из штанг паровоза и зацепила его заднее колесо.

В ту секунду, которая отделяла его от превращения в бесформенную кашу, комичная фигурка Чайника, вплоть до формы спиц его велосипеда, отпечаталась в моем мозгу. Потом я закрыл глаза, не желая наблюдать, как будут разлетаться десять тысяч его кусочков.

Он носил пенсне, но бородою так и не обзавелся: щеки его были скорее измазаны меленькой курчавой порослью. Одежда — редингот, серый от пыли цилиндр — ничего особенного. Правая штанина закатана, словно для того, чтобы скорее запутаться в цепи велосипеда; слева он зашпилил брюки клешней омара. На мягких каучуковых педалях покоились ботинки с эластичным голенищем. Велосипед с прямой рамой, шины литой резины — сейчас таких днем с огнем не сыскать… да еще стальные крылья на обоих колесах: тяжеловата будет машинка! Большая часть спиц — прямых, отметим мимоходом, — была искусно заменена спицами от обычного зонтика, и их дужки, которые никто не позаботился сорвать, при движении размашисто выписывали восьмерки.

Удивленный их неумолкавшим стрекотом, а также визгом сношенных подшипников — и это через добрую минуту после неминуемой катастрофы, — я раскрыл глаза, и, по совести сказать, не поверил даже тому, что я их открыл: Чайник преспокойно устроился слева, на балласте! Локомотив раздавил бы наглеца, точно блоху, а его, казалось, это ничуть не тревожило. Чудо, наверное, заключалось в следующем: несчастное жвачное и не подозревало, что сзади его накрывает курьерский поезд — а иначе откуда такое хладнокровие? Локомотив поддел велосипед и, упершись в щиток на заднем колесе, толкал его теперь перед собой! Что же до цепи (а этот смехотворный и безумный персонаж вряд ли мог перебирать ногами с подобной прытью), то от удара цепь разорвалась, точно прогнивший обод, и ликующий Чайник крутил педали вхолостую — особой надобности в таком усердии, однако, не было, поскольку отсутствие передачи создавало так называемый эффект „свободного“ колеса (а то и попросту позволяло соскочить с катушек), — и восторгался несказанной скоростью, которую он, несомненно, приписывал своим незаурядным способностям!

На горизонте показалось какое-то траурное зарево, и Чайник первым влетел в его ослепительный нимб. Это были гирлянды на финише Десяти Тысяч Миль!

Мне показалось, что я наконец выбираюсь из вязкого, кошмарного сна.

— Ну же, еще чуток! — подбадривал нас Капрал. — Что мы, впятером не „нагреем“ этого субчика?!

Услышав ясный голос Капрала — похожий на ту неподвижную точку в потолке, которая и дает понять человеку, еле живому от морской болезни и распластавшемуся в дырявом гамаке, что корабль убийственно качает, — я вдруг сообразил, что попросту мертвецки пьян, пьян от усталости или от спирта, которым был напитан Perpetual-Motion-Food, (а Джуи Джейкобс и подавно от него преставился!) — и тут же протрезвел.

Однако все это мне не снилось: таинственный гонщик действительно несся перед локомотивом; но я уже не видел ни прямой рамы, ни литых колес! он не носил ботинок с эластичным голенищем! и велосипед его не издавал ни звука — скрипело, судя по всему, в моих звеневших от усталости ушах! И цепи он никакой не рвал — на машине ее вообще не было! За спиной у него, точно вороньи крылья, развевались клочья приводного ремня, едва не задевая передние штанги паровоза! Так вот что я принял в темноте за отражатель и фалды редингота! Его облегающие бриджи лопнули от напряжения мускулистых бедер! А таких велосипедов, как у него, я вообще никогда не видел: тончайшие, почти невидимые шины, длина пробега превышала нашу — пятерную; он приводил его в движение, точно потешаясь, и действительно крутил педали с такой же легкостью, как будто вхолостую. Теперь он застыл в двух шагах от нас: я мог различить каждый волосок, беспокойно метавшийся у него на затылке; шнурок его пенсне — или слипшаяся от пота смоляная прядь, — стлался по ветру до самых плеч. Мышцы на оголившихся икрах попеременно вздувались, точно два белоснежных алебастровых сердца.

На открытой платформе паровоза тем временем зашевелились, как будто готовилось нечто значительное. Артур Гауф вежливо отстранил мисс Эльсон, которая, свесившись через перегородку, как мне показалось, с какой-то неизъяснимой нежностью наблюдала за безвестным гонщиком, и желчно заговорил с мистером Эльсоном, точно прося его о небывалом одолжении. До меня донесся умоляющий голос старика:

— Уж не хотите ли вы скормить его локомотиву? Бедняге это не понравится! Это же не человек! Вы так его погубите!

И после нескольких фраз, произнесенных так быстро, что я не разобрал ни слова:

— Тогда дайте мне самому принести эту жертву! Пусть он будет со мною до последнего!

Далее седовласый химик с немыслимыми предосторожностями извлек на белый свет диковинный пузырек, в котором, как я потом узнал, плескался восхитительный ром, годившийся Эльсону в прапрадеды, а потому тот намеревался употребить его сугубо в одиночестве; он выплеснул это непревзойденное горючее в топку локомотива… но напиток, судя по всему, был для нее слишком хорош: машина издала невнятное шипение… и затихла.

Так наша пятерка Perpetual-Motion-Food, выиграла забег на Десять Тысяч Миль; но ни один из нас: ни Капрал Гилби, ни Сэмми Уайт, Джордж Уэбб или Боб Рамбл, ни, думается, Джуи Джейкобс (в лучшем из миров), ни я, Тед Оксборроу, что записал все вышеприведенное от имени моей команды, никогда, наверное, не сможем забыть, как на финише — где нас никто не ждал, так быстро мы прошли дистанцию, — мы обнаружили верстовой столб, увенчанный гирляндой красных роз, тех самых красных роз, которые сопровождали нас на протяжении всей гонки…

Никто так и не узнал, что сталось с тем невероятным гонщиком».

VI Алиби

Тем же утром, вернувшись в Люранс, Маркей приказал отвезти на пневматическую почту в Париж несколько конвертов.

Один был адресован доктору Батубиусу:

Дорогой доктор,

Не сердитесь на мои давешние «парадоксы»: Индиец и в самом деле отыскался. Вы — достойнейший из ученых мужей, и кому, как не вам, пристало стать его Теофрастом, а равно и занять, как вы изволили когда-то выразиться, «кафедру в сфере невозможного».

Итак, жду вас сегодня вечером.

А.М.

Семи прославленным кокоткам, срывавшим самые высокие ставки на тогдашней бирже пикантных развлечений, были отправлены адрес Люрансского замка и назначенный час приема, чернеющим ребром монеты процарапанные наискосок новенькой купюры — хотя по пневмопочте и запрещено пересылать банкноты и иные ценности.

Близким друзьям — но «только для мужчин», как пишут иногда на вывесках у ярмарочных шатров, — и более того, только вдовцам или холостякам — коротенькое приглашение. Не был поставлен в известность лишь Уильям Эльсон — если его дочь выходила в свет без него, сам он редко где показывался в одиночестве. Да и потом, разумно было бы предположить, что в данный момент он оправлялся от тягот утомительного путешествия.

Куртизанки прибыли первыми.

Потом заявился генерал.

За ним — Батубиус.

— Это что еще за шутки? — выпалил он с порога.

Не обращая внимания на покачивание головой, в котором сквозило недовольство и сомнение, Маркей разъяснил доктору, что, собственно, от него требовалось. Необходимо было всего-то-навсего — всего-навсего! — подпрыгнул Батубиус — засвидетельствовать попытку некоего «Индийца» побить в парадном зале Люранса рекорд, «воспетый Теофрастом», за сутки — между этой полуночью и следующей. Огромный зал, куда для такого случая перенесли диван-кровать, был выбран вовсе не из-за своих размеров, а лишь потому, что к нему примыкала небольшая каморка, снабженная потайным отверстием, своего рода слуховым окном, для лучшего обозрения. В этом убежище, переоборудованном в туалетную комнату, Батубиус мог также по своему усмотрению производить любой физиологический опыт с тем, чтобы удостоверить подлинность предполагаемого достижения.

Батубиус был явно озадачен.

— А где же Индиец? — смог вымолвить он наконец.

Дамы уже здесь, успокоил его Маркей, однако сам виновник торжества будет только к ужину. Кстати, ужин сегодня подадут пораньше, в одиннадцать — не после спектакля, а до него.

После минутного колебания доктор согласился исполнить ту необычную роль, которую отводил ему Маркей. И в самом деле, речь шла лишь о том, чтобы двадцать четыре часа кряду наслаждаться традиционным гостеприимством Люранса; что же до «Индийца» и его пресловутого «рекорда», то, сидя в комфортабельном партере, доктор первым расхохочется над неудачей за матовыми стеклами своего укрытия… и из того же партера сможет целые сутки не таясь наблюдать за семью самыми прекрасными барышнями Парижа в самых располагающих к такому наблюдению позах. Батубиус был человек в летах, так что…

Генерал пришел в своем обыденном ворчливо-приподнятом настроении.

— Как поживаете, мой юный друг, и что поделываете интересного? Писсуары больше не взламываете?

Маркей сначала не сообразил, о чем это он.

— Какие еще писсуары?… Ах, да — но это не называется ломать аппарат — я лишь установил, мой дорогой, что он недостаточно прочен для использования по прямому назначению.

— Ну-ну, — процедил генерал, которого Маркей вкратце уже поставил в известность о характере предстоящего увеселения, — будем лишь надеяться, что ваши дамочки окажутся достаточно прочны — для использования по прямому назначению, — добавил он и устремился в гостиную.

— Их семеро, на всякий случай, — крикнул ему вдогонку Маркей.

Уже пробило десять, а потому хозяин дома искал удобный повод для того, чтобы улизнуть, уступая место Индийцу. И случай — возможно, не без посторонней помощи — такую возможность ему вскоре предоставил.

— Господин, — просунул голову лакей, — там вас кое-кто спрашивает.

Этим «кое-кем», немедля приглашенным войти, оказался жандарм, но не один из тех устрашающих жандармов с нафабренными усами, которым нас пугает в детстве кукловод заезжего театра — нет-нет, он был гладко выбрит, и в таком скромном и узеньком мундирчике, что его того и гляди приняли бы за почтальона: даже в руках вместо легендарной треуголки он вертел потертое кепи.

Бедняга, казалось, был чрезвычайно озадачен деликатным характером своей миссии.

— Я слушаю вас, друг мой, — ласково произнес Маркей и, дабы развеять последние сомнения в своем добром расположении, велел принести гостю чего-нибудь выпить.

Жандарм пригубил рому и рассыпался в таких похвалах напитку, как если бы превозносил того, кто его угощает. Он явно старался заслужить расположение Маркея.

Помедлив секунду, он начал:

— Ну… я что… служба у нас такая… Мы тут на ваших землях нашли — ей-ей, не то, чтобы мы специально чего искали! — изнасилованную девочку… уже с неделю как мертвую, и умерла она, как бы вам сказать, весьма необычным образом: не как это бывает — сначала изнасиловали, а потом убили, — нет… ее, гм, изнасиловали до смерти.

Он держался неуверенно, но говорил ясно и вопреки ожиданиям не злоупотреблял эпитетами.

— Неделю, вы говорите? — переспросил Маркей. — М-да, наше правосудие не спешит… сколько времени прошло… Точно в день моего отъезда — я, знаете ли, отлучался ненадолго… сопровождал друзей… на поезде. В смысле, друзья ехали на поезде… Престранная была поездка! и какое примечательное совпадение — по дороге, мне говорили, также случались изнасилования, ограбление со взломом, представьте себе, и даже два убийства — неизвестно, как это ему удалось… Так вы говорите, изнасилование — и здесь, на землях Люранса?!

Он нахмурился и снова дернул за шнурок звонка.

— Пришлите-ка мне егеря, Матье.

Но стоило тому войти:

— Извините, мсье, — встрепенулся жандарм, перебивая открывшего было рот егеря, — с охраной-то все как раз в порядке: сработали сразу два ружья в капканах, правда, под огонь попал мировой судья — он-то и обнаружил по случайности тело бедняжки, — отправился, знаете, объезжать свои владенья, а тут тебе: бум! бум!… Два выстрела разом, и один как следует зацепил ему ногу!

— Что ж, Матье, выходит, я ошибся, — проговорил Маркей, — бдительность ваша и ваших товарищей вне подозрений. Вас ждет награда… А пока можете идти.

— Видите ли, — продолжил он, обернувшись к жандарму, — я очень строго отношусь к охране собственных земель, а потому, честно скажу вам, удивлен, что здесь могло открыться какое-то преступление! Куда смотрит национальная жандармерия?

— Простите, мсье, — начал тот, — нас пятеро, а охранять приходится восемь коммун, так что…

— Ну что вы, друг мой, я вас не виню, — смягчился Маркей, щедро подливая ему ром.

— Работенка у нас нелегкая, — продолжил жандарм. — Эх, кабы знать наперед! Я ведь до этого так же, как Матье ваш, егерем служил под Сель-Сен-Клу. Ну и дичи же там было, я вам доложу! Так что, если как-нибудь надумаете по болотцам цапель пострелять…

— Вы знаете, я как ни соберусь, все не в сезон попадаю, — отвечал Маркей, — и, честно, говоря, так до сих пор лицензией и не обзавелся.

Жандарм отхлебнул еще, прищелкнул языком и подмигнул.

— Ну, разрешения да позволения — это мы берем на себя! — И звонко хлопнул по перетянутому портупеей животу. — Еще раз простите великодушно что… побеспокоил вас расспросами об этой соплячке: сами понимаете, служба!

— Я прекрасно понимаю, — сказал Маркей, — а потому специально для такого рода дел приказал соорудить отдельную лестницу.

И, знаком пригласив удивленно вытаращившего глаза жандарма встать, взял с письменного стола тяжелый подсвечник в форме револьвера и осветил позолоченную надпись рядом с укромной дверью:

Служебный выход

Сей черный ход выглядел настолько по-парадному, что жандарм, застеснявшись, принялся искать обо что бы вытереть сапоги.

— Не стоит благодарностей, — сказал Маркей, — я воздаю почести не лично вам, а вашему славному мундиру. Когда соблаговолите снова нанести визит, не ошибитесь дверью: вход на эту лестницу отмечен той же самой надписью, которую вы только что прочли. Но подождите, не уходите так сразу — дороги, судя по тому, что вы мне рассказали, нынче куда как небезопасны. Я прикажу подать машину, вас доставят прямо в участок.

И Маркей вернулся в гостиную.

Он поспел как раз вовремя: семеро девиц, предупрежденные генералом о весьма причудливых услугах, которые этим вечером вменялись им в обязанность, нервничали и грозились уйти. Хладнокровный тон Маркея вмиг окоротил подобную решимость, а второй веер голубоватых банкнот и подавно вернул на лица наших граций признательные улыбки. Затем, не вдаваясь в подробности, Маркей объявил, что неотложные дела вынуждают его на несколько часов оставить почтенное собрание, и ужин он скорее всего не застанет, однако пригласил гостей не стесняться этой неожиданной переменой и чувствовать себя как дома.

Генерал потребовал было дополнительных пояснений, но эхо шагов Маркея уже затихало в холле. Батубиус, снедаемый каким-то недобрым предчувствием, выскочил на мостовую — но Маркея и след простыл; только у поворота мелькнули фонари автомобиля и раздалось удаляющееся урчание мотора; доктор не узнает, что ее единственным пассажиром был довольный оказанным приемом жандарм.

Через десять минут пробило одиннадцать.

Дворецкий распахнул двери столовой.

Индиец так и не появился.

Дамы, опершись на руку кавалеров, шагнули к столу.

Там была одна рыженькая, поразительно стройная, покачивавшая копной огненных волос, четыре брюнетки, с бледными или чуть тронутыми загаром лицами, и две блондинки, одна совсем миниатюрная, с пепельной шевелюрой, разделенной на пробор, а вторая пухленькая, вся в аппетитных ямочках на почти прозрачной перламутровой коже.

Они носили подчеркнуто целомудренные имена — возможно, ненастоящие, но они безошибочно на них отзывались! — а именно; Адель, Бланш, Эвпура, Эрминия, Ирэн, Модеста и Виргиния; что же до фамилий, то они были настолько роскошны и неестественны, что нет нужды их даже называть.

Трое из них были облачены в закрытые платья под горло, не пропускавшие, казалось, даже воздух, но державшиеся при этом на одном-единственном крючке и абсолютно голом теле; четверо остальных следовали моде дня и появились в плотных кожаных куртках, какие носят автомобилисты, и, сбросив их в холле, остались в таком количестве кружев, что казались скорее не одетыми, а вышитыми; свою просвечивающую пелеринку Эрминия называла — тоном, который поднял бы и мертвого — поддёвочкой.

Внезапно в коридоре послышались быстрые, одновременно шаркающие и пружинящие шаги.

— А вот и Маркей, — сказал Батубиус. — Наверное, забыл что-нибудь или вообще раздумал ехать.

— Он вовремя, как никогда, — заметил генерал. — Мы, так сказать, только «приступаем».

Дверь открылась, и их взорам предстал… Индеец.

Хотя его прибытие и ожидалось, на мгновение все просто оцепенели.

Вошедший был настоящим атлетом, невысокого роста, но великолепно сложенный. Он был совершенно безбородым — а точнее, тщательно выбрит или выщипан, — и его короткий раздваивающийся подбородок отливал синеватым блеском. Густые, по-вороньи черные и гладкие волосы были отброшены за спину. На обнаженной груди — матовая, точно припудренная кожа отливала алой медью, — слева виднелся какой-то непонятный знак. Его торс, точно орденская лента, через плечо охватывала цельная медвежья шкура; голова хищника свисала спереди, у колен. За кушаком грубой выделки торчали курительная трубка и томагавк. Голенища были стянуты гетрами из мягкой желтоватой кожи, заправленные в мокасины, по краям подошвы усаженные иглами дикобраза. Он поднял руку в знак приветствия, и на выскобленной пемзой коже под мышкой показалась голубоватая татуировка — тотем ламы.

Только тогда все заметили, что его подмышки и подколенные впадины не уходили вглубь, как это обычно бывает, а выпирали под натиском упругих мускулов — после знаменитого силача Томаса Топхэма примеры такого достопримечательного сложения науке были неизвестны.

— Вот так зверюга! — в один голос закричали дамы.

Нужно ли пояснять, что они имели в виду не топорно нарисованную ламу под мышкой, а самого дикаря.

Что ж, достаточно хоть немного обнажиться, и ты уже кажешься женщинам неукротимым зверем.

Индеец не проронил ни слова, уселся за стол и, даже не взглянув на девиц, принялся за еду, точно самый обыкновенный человек — а ел он за четверых.

VII Только для дам

Ближе к полуночи девушки — возможно, отчасти пристыженные бессчетными намеками мужчин (сколь деликатны они ни были, но по мере приближения часа, когда эти авансы предстояло оправдать, выносить их становилось все труднее), однако прежде всего раздосадованные «могиканским» хладнокровием Индейца, — потихоньку выскользнули из гостиной и отправились бродить наугад по коридорам замка. Они поднялись этажом выше и оказались в просторной картинной галерее, прилегавшей к залу, который был отведен для установления «рекорда» — так современность невольно перекликалась с прошлым, поскольку ранее эта огромная комната использовалась для публичных представлений. В целом же все могло бы походить на обстановку захолустного театра, только что перед ложей открывалась не сцена, а стена.

Выйдя на этот широкий балкон, девушки почувствовали себя почти свободно, точно и не в гостях — ведь больше никого здесь не было.

Словно позабытые хозяином попугайчики, они принялись оживленно болтать, рассыпая под тяжелыми сводами звонкие и очаровательно фальшивые возгласы — казалось, это инструменты самой любви отлаживали тон перед ответственным концертом. Внизу меж тем настраивались скрипки.

Говорили они, разумеется, обо всем на свете — только не о том, что действительно занимало в тот момент их прелестные головки: только не об Индейце.

— Милые мои, — говорила Бланш, — поверьте, на свете не придумали еще ничего волшебнее моды двадцатилетней давности: помните, этот корсет о четырех резинках для чулок, две спереди, две сзади…

— Те, что спереди, занимают слишком много места… и времени, — заметила Ирэн.

— Так что ж, — не сдавалась Бланш, — я могу сколько угодно говорить о них, поскольку… сама не ношу.

И приподняла юбку, обнажив высокие черные носки с розовыми стрелками — впрочем, подтянула она ее куда больше, чем того требовала высота носков.

— Так ты на носки перешла? — спросила Модеста. — Этот дикарь… не знаю, что там у него, но выглядит, будто бахилы у золотаря, только с колючками.

— Ну вот мы и до него добрались, — протянула Бланш. — Уж вы надо мной не смейтесь, девочки, но он до ужаса хорош.

— А по мне так слишком уж раскрашенный, — сказала Виргиния. — Его бы отбелить как следует.

— Ты смотри, как она по прачечной скучает! — сказала Эрминия. — Милочка, у вас вскоре появится прекрасная возможность оттереть его в свое удовольствие.

— Негров не ототрешь, — вставила Эвпура.

— Как это «вскоре»? Только после вас, — выпалила Виргиния, — и то, коли останется на нашу долю! Генерал-то мне сказал, что мы «пойдем» по алфавиту.

— Чего останется? — не поняла Адель. — Краски?

— Я вторая, — сказала Бланш, — и то, боюсь, придется прохлаждаться.

— Вот потеха! Только, боюсь, вряд ли все так удачно выйдет, — сказала Ирэн.

— Ну что ж, поздравим нашу первую избранницу, — нестройно проговорили остальные девушки, картинно раскланиваясь перед Аделью.

На лестнице послышался какой-то шум.

— Тсс! Сюда идут, — шепотом одернула их Адель.

— Наверное, это он, — сказала Виргиния. — Пора бы ему уже оттаять — за ужином рта даже не открыл, только и делал, что жевал.

— Но зато какой это был рот, какие зубы, — мечтательно протянула Эрминия, — наверное, обычно он одно битое стекло жует.

— Тогда уж толченое, если он и вправду ходок по своей части, — поправила ее Ирэн.

— Да тише вы, — не успокаивалась Адель.

К двери приблизились шаги — такие же легкие и быстрые, как и те, что предваряли появление Индейца, только еще легче и поспешнее. С той стороны о дверь как будто чем-то терлись — то ли шелковым платьем, то ли обнаженным телом.

— Эта медвежья шкура шелестит, точно кринолин, — сказала Бланш.

— Да они и кутаются там у него на родине, точно женщины…

— Только вырез пониже, — шепнул кто-то.

В замочной скважине зашуршало. Женщины притихли.

Но дверь так и не открылась. Шаги проворно сбежали вниз по лестнице. Мелкой дробью стукнули каблучки, и раздался сдавленный смешок — звонкий и точно детский.

— Это еще что такое? — недоуменно обернулась одна из дам. — Ну и невежа этот ваш дикарь.

— Точнее, скромник… Эге, Иосиф! Вы забыли вашу шкуру!

— Это он просто с непривычки, — пояснила Виргиния, кичившаяся своим воспитанием.

— Однако заплатил он нам, точно арабский принц! — воскликнул кто-то. — Ну, или это дрессировщик его раскошелился, не знаю…

— Что он себе позволяет! — послышалось со всех сторон. — Впрочем, вел он себя действительно шикарно.

— Он, наверное, подал нам знак — ведь скоро полночь. Может, пора спускаться, как по-вашему?

— И в самом деле… Пойдемте вниз! — заговорили они все разом, подбирая разбросанные шляпки.

— Помоги-ка, Виргиния, — попросила Адель. — Ну и тугие же здесь двери…

Попробовав сладить с замком по очереди, в конце концов они навалились на тяжелую панель все вместе…

Невероятно, но их попросту заперли!

— Вот так номер! — воскликнула Виргиния. — Мало того, что этот дикарь и по-людски-то изъясняться не умеет, так он еще в глаза не видел, как работает замок… Он думал, будто открывает нам, а на самом деле сделал все наоборот.

— Нужно позвать на помощь, — нашлась Модеста.

И в тишине раздались голоса, пока еще уверенные и твердые:

— Эй, там! Мсье! Дикарь! Ирокез! Милый!

Пробило полночь. Часы, наверное, располагались прямо над галереей — их раскатистый гул немедленно заполнил комнату; люстра угрожающе закачалась, дрогнули тяжелые рамки картин и жалобно звякнул где-то под потолком одинокий витраж.

— Наверное, скоро сами придут, — предположила Адель. — Запасемся терпением.

— Это ты у нас торопишься, тебе начинать: у нас времени хоть отбавляй, — язвительно ответила Бланш.

В напряженной тишине, которую нарушали только судорожные всхлипывания, пробило четверть часа, половина, без пятнадцати и, наконец, час ночи.

— Чем это они там так заняты? — не выдержала Модеста. — Не может быть, чтобы они нас не слышали. У самих-то музыка играет!

И в самом деле, до слуха время от времени, точно треньканье колокольчика сквозь ватный туман, долетали пронзительные трели квинты.

Они снова принялись звать изо всех сил, пока не побагровели от натуги, а голос не стал прерываться рыданиями.

— Надо как-то занять время, — сказала Адель, пытавшаяся казаться спокойной, и шагнула к картинам. — Дорогие мои, представьте — мы с вами в Лувре. Вот этот важный господин в напудренном парике и с длинной шпагой изображает…

— Так-так, изображает… — подбодрила замешкавшуюся подругу Ирэн.

— Сама не знаю! — и Адель расплакалась.

У лиц на портретах было такое слащавое выражение, как будто с высоты своих лет — и положения на стене — они решили по-отечески проучить расшалившихся школьниц. Им было не к спеху; торопиться в таком возрасте противопоказано.

Одна из девушек с размаху бросилась на дверь и принялась барабанить по железным листам обшивки, уходившим под самый потолок.

И точно какая-то пружина стронулась под напором этих маленьких кулачков — часы немедленно рассыпались мелодичным перезвоном; было уже два пополуночи.

— А, черт с ним! — выпалила Виргиния. — Я ложусь спать!

Она вытянулась на позолоченном столике, подогнув свисавшие ноги и заломив руки за голову, так, что грудь выпятилась вверх.

Бланш смотрела на нее со стороны, усевшись на поручень балюстрады и свесив ноги, а руки тайком запустив под юбку.

— Мои милые дамы, — начала Бланш и неуверенно замолкла, — мне кажется… там прекрасно обходятся без нас. Ему, наверное, нужны другие… Они, поди, уже давно как начали!

— Попридержи-ка язычок, детка! — прогремела необъятная Ирэн, в ярости позабывшая об этикете. И как-то так получилось, что вскоре, пытаясь заставить ее замолчать, она уже сама придерживала язычок Бланш своими губами.

Модеста, вдоволь наплакавшись и накружившись по галерее, спрятала печальное личико на груди Виргинии. Когда же она приподнялась, на корсаже расплывалось влажное пятно — а под прозрачной тканью ему вторил пунцовый кружок, оставленный явно не слезами.

— Тут слишком жарко, — произнесла Ирэн, и кружева полетели в стороны. — Если мужчины постучат, не открывайте сразу — я в одной сорочке.

— Так снимай и ее, — сказала Эвпура.

И притянула ее к себе за голову.

Постепенно рыдания переросли в страстные вздохи, а зубки принялись терзать совсем иные материи, нежели помятый батист заплаканных платочков. Шаги, нетерпеливо мерявшие комнату вдоль и поперек, вскоре утонули в мягкой нежности ковра — ведь и ступни теперь лишились подошв и каблуков.

Виргиния забыла всякий стыд — а что поделать, если дверь закрыта — и, примостившись в уголке, дополняла журчанием невинного ручейка выписанные на верблюжьей шерсти идиллические сценки.

Освещение погасло только ближе к трем часам, и старики с семейных портретов, как по команде, растаяли в воздухе… но как они покинули комнату? — слепые руки, шарившие по стене, дверей, увы, не находили!

Единственным отверстием, в высшей насмешке поддававшимся их напору, становился то чей-то рот, то распаленная вагина.

В галерею постепенно проникал голубоватый рассвет, топорща холодом лихорадочно подрагивавшие влажные тела.

Затем с высоты одинокого витража сырой ковер залило ослепительное солнце.

В полдень бой часов, открывший некогда срок их заточения, вновь напомнил о себе.

Девушки, голодные, с пересохшими губами, начали ссориться.

Одна быстро проглотила целую коробочку винограда, припасенного для подведения губ. Другая слепила душистый хлебец на слезах, собственной слюне и рисовой пудре — пересоленный, сырой и омерзительный.

Затем пробил час дня, потом второй, и так до вечера, пока в одиннадцать издалека не донеслась все та же приглушенная музыка — отдельные нотки покалывали в тишине, как напряжение в уставших от иголки пальцах.

Электрические лампы так и не зажглись…

…И лишь какой-то посторонний свет — но не снаружи, ведь уже давно стемнело — сочился из-за матового стекла в окошке высоко под потолком.

Женщины вскрикнули, развеселились, обнялись, покусались, составили столы и принялись карабкаться по ним вверх, свалились два-три раза — и наконец чей-то кулак, унизанный броней колец, которые, увы, не сберегли его от раны, прорезал тьму оскольчатой звездой.

Голые, растрепанные, с потекшими румянами, изголодавшиеся, измазанные течкой и слезами женщины немедля ринулись к этому крошечному отверстию, которое несло с собою свет… и любовь.

Поскольку кованый оконный переплет — чересчур узкий и пропускавший только взгляды — отделял галерею именно от того зала, который облюбовал Индеец.

Хотя вторая полночь уже миновала, они совсем не удивились — сколько часов прошло в одних лишь думах о нем! — увидав, что он еще там.

Единственное, что прикрывало краснокожего, была абсолютно нагая женщина, распростершаяся поперек его груди, а на ней была только черная вуаль, точнее, плюшевая маска.

VIII Яйцеклетка

А двадцатью четырьмя часами раньше Батубиус прильнул к слуховому окну туалетной комнаты.

Со стороны его импровизированного наблюдательного пункта круглое отверстие скрывали пара деревянных ставней, снабженных задвижкой.

Он нащупал в темноте холодный металл шпингалета и повернул рукоятку тем же профессионально точным жестом, каким, не глядя, отпускал свободную гайку хирургического зеркальца.

Створки бесшумно разошлись, точно крылья утреннего мотылька.

Оконце затопило сияние всех люстр огромного зала, и доктору даже показалось, что над его столиком в полутьме туалетной комнаты взошла ослепительная звезда.

Привыкая к свету, Батубиус заморгал глазами — присущая им пустота или, точнее, неизменная устремленность в какую-то невидимую точку, в силу еще мало изученного наукой феномена отличает как бо́льшую часть великих медиков, так и отдельных опасных мономанов, которых общество пожизненно ссылает в желтый дом. Батубиус пригладил кончики седевших бакенбард пухлыми ручками недурного хирурга, на одной из которых поблескивали массивные перстни с печаткой.

Он придвинул к себе чистый лист бумаги, предназначенный для записи наблюдений, отвинтил колпачок вечного пера и, взглянув на часы, принялся ждать.

Хотя Батубиус как человек обстоятельный и здравомыслящий прекрасно понимал, что с другой стороны неприметного оконца ему откроется всего лишь пара человеческих тел в положениях, самым естественным и жалким образом отвечающих сути человеческой, он припал к стеклу так, будто подносил глаза к окуляру чудодейственного телескопа, взметнувшегося к своду мирозданья благодаря точнейшей системе гигантских линз, направленных на новый, неизведанный доселе мир.

— Так-так, — проговорил он, — только без всех этих видений…

И, чтобы отогнать галлюцинацию, а заодно и осветить свое рабочее место, он ткнул пальцем в выключатель небольшой настольной лампы с бирюзовым абажуром.

На следующий вечер он с удивлением обнаружил посреди бумаг составленное его рукой причудливое научно-лирико-философическое рассуждение, с которым мы сейчас и ознакомимся. По-видимому, он писал все нижеследующее во время вынужденного бездействия — в тот долгий час, когда любовники с невероятным аппетитом утоляли голод, и потом еще десять часов подряд, покуда они спали. Нельзя, однако, исключить, что доктор пережил за это время удивительное раздвоение личности, и, с одной стороны, он контролировал, хронометрировал, анализировал, фиксировал и проверял мельчайшие детали эксперимента всякий раз, когда Индеец удалялся в туалетную комнату, а с другой — обобщая свои переживания от увиденного, излагал их в следующей, столь несвойственной ему художественной манере:


БОГ БЕСКОНЕЧНО МАЛ


Кто осмелится заявить такое? Конечно же, не человек.

Ибо человек сотворил Бога, по крайней мере, того, в которого он верит — да-да, именно так, а не наоборот (сегодня это не вызывает никаких сомнений) — человек создал Бога по своему образу и подобию, увеличив их до такой степени, что его собственный разум не в силах более воспринимать размер как таковой.

Из этого, однако, не следует, что Бог, созданный человеком, безмерен.

Он превосходит любое измерение, но не внеположен ему; он не бестелесен и не бесконечен. Он скорее не определен…

…Подобным представлением можно было удовольствоваться лишь незадолго до того, как два создания, известные теперь под именами Евы и Адама, возжаждали промышленных товаров, распространяемых торговцами, что поклонялись тотему Змия, и были вынуждены трудиться в поте лица, дабы эти сокровища приобрести.

Однако же сегодня все мы знаем, что есть другой Бог, воистину создавший человека, пребывающий в его жизненном средоточии и представляющий собой его бессмертную душу.


ТЕОРЕМА: БОГ БЕСКОНЕЧНО МАЛ.


Ведь, если он действительно Бог, его Творение должно быть бесконечно велико. Придерживаясь каких-либо размеров, он ограничил бы свое Творение и не был больше Тем, Кто Создал Все.

Отсюда следует, что он может гордиться собственной Благостью, Любовью и Всемогуществом, не ограниченными никакой-либо одною частью света. Бог находится вне любых измерений — он внутри них.

Вот где соль вопроса.

Что и требовалось доказать.


Известно: человек состоит из двух половинок, одна — мнимая и преходящая, некая совокупность органов жизнедеятельности, которую мы именуем телом, иначе говоря, сома; в эту преходящую часть входит также и порождаемое ею «легкое волнение», так называемая мысль или «бессмертная» душа.

Другая часть, нетленная и невидимая глазу, от сотворения мира переходящая из поколения в поколение — наследственное вещество.

Это животворное семя и есть тот Бог, единый в двух лицах, что рождается от слияния двух самых малых живых существ — стремящихся друг к другу половинок, Сперматозоида и Яйцеклетки.

Обе эти половинки обитают в безднах тьмы и пульсирующего багрянца, омываемые потоками нашей крови, по которым мечутся тельца, отстоящие друг от друга, точно далекие планеты.

Их восемнадцать миллионов — маток, женских полуклеток, терпеливо выжидающих на дне своей пещеры.

Они пронзают своим взглядом покорившиеся им бессчетные миры. Это богини, не ведающие преград или физических законов: для них не существует гравитации, и мировому тяготению, придуманному кабинетными червями, противостоят их собственные аналогии: пребудет только то, что по душе им одним.

В других пучинах, не уступающих им по красоте, скопились миллионы тех богов, что олицетворяют силу и в первый день вдохнули жизнь в Адама.

Когда же бог с богиней пожелают слиться, они стремятся друг к другу, покидая каждый свою обитель. Мужчина тогда полагает, будто это он сам выбирает женщину, и наоборот… как если бы земля сознательно убеждала себя, что ей следует вертеться!

Это пассивное безволие стремящегося в пропасть камня мужчина и женщина называют любовью.

Бог и богиня готовы слиться… Чтобы повстречать друг друга, им потребуется, если мерить людским временем, от секунды до двух часов…

Еще немного, и будет сотворен новый мир — маленький Будда из бледно-алого коралла, прикрывающий глаза от прожигающего роговицу яркого сияния Абсолюта крохотной ручкой, так похожей на упавшую звезду…

Но тогда мужчина и женщина восстают ото сна, карабкаются на небо и сокрушают богов, эту нечисть.

Имя человека сегодня — Титан или Мальтус.

IX Индеец, что воспет был Теофрастом

В зал вела двойная створчатая дверь.

Индеец прошел первую пару тяжелых панелей и тщательно прикрыл их за собой. Он слышал, как снаружи Батубиус задвинул стальной засов — отомкнуть его предстояло только через сутки. Тогда он запер еще один, внутренний, замок и протянул руку вперед…

Он еще только поворачивался, когда открылась вторая дверь, и он увидел опершуюся о притолоку Элен Эльсон — она улыбалась ему, совершенно нагая, и ее прозрачная розовая кожа будто таяла под беспощадным светом ламп.

Казалось, вместе с бородой, пенсне и платьем, ничем не отличавшимися от тех, что носил весь мир, Маркей сбросил и последнее воспоминание об этом мире.

Остались только двое: мужчина и женщина, друг против друга, свободные ото всего — навеки.

Для человека, убежденного, что числа ничего не значат, не есть ли двадцать четыре часа настоящая вечность?

Слетевшее с их губ: Наконец-то одни, — могут произнести только мужчина и женщина, готовые пожертвовать всем, чтобы оказаться в объятиях друг у друга.

— Возможно ли…? — прошептали они, но поцелуй прервал вопрос на полуслове.

Однако холодная ирония не желала отпускать Маркея, даже скрывшегося под слоем червленой пудры и индейской боевой раскраской: в конце концов, подобный маскарад — и Маркей вдруг остро это почувствовал — был так же смешон, как и его прежняя личина светского льва.

— Одни? Наконец-то? — горько усмехнулся он, отталкивая Элен. — А эти семеро девиц, что сейчас войдут — а доктор, что подсматривает в скважину?

Элен усмехнулась в ответ — надтреснутым смешком уличной девки, а лучше них смеяться не умеет ни один из смертных.

— Твои избранницы, подумаешь! Держи, — и, взяв с кровати, она метнула в грудь Индейцу что-то холодное, похожее на маленький кинжал, — вот ключ от твоей дамской кладовой! Уж он-то их не выпустит! Я сохраню их для тебя, а он послужит им охраной. Но эти женщины — мои, ведь и ты сам принадлежишь лишь мне одной! Однажды босоногий господин, закутанный в монашескую рясу; спросил меня: Сколько вас было? Так вот, ответ простой: меня семеро! Достаточно вам этого, мой дорогой Индеец?

— Но это безумие! — воскликнул Маркей, наряду с иными бесконечностями, похоже, готовый исчерпать и безграничное терпение. — Тебя увидит доктор… он узнает…

— Я захватила свою маску, — сказала Элен.

— Какая предосторожность! И много ли есть женщин, которые их носят? Или никто не знает, что мисс Эльсон часами носится на гоночном автомобиле?! Тебя узнает кто угодно, а Батубиус и подавно.

— Но мои маски розовые, а эта черная!

— Вот уж поистине… женский довод.

— И потому он ничего не стоит? Послушай, это маска одной из приглашенных дам, там у троих еще такие, сейчас так носят… Да что с того — пусть видит, ему это пойдет на пользу! И если я надену маску одной из твоих женщин, тебе будет казаться, что это ее лицо ты покрываешь поцелуями… А мне — что я отрезала ей голову… К тому же… я не такая, как они — не хочешь же ты, чтобы я осталась совершенно голой!

И она спрятала лицо в складках черного бархата — только поблескивали глаза и зубы.

Через секунду раздался глухой щелчок, и седины Батубиуса, точно первый иней, окрасили мутное окошко в конце зала.

— Итак, Индеец, — шутливо обратилась к нему Элен, — Наука следит за вами, Наука с большой буквы — не правда ли, это прописное Н ужасно напоминает гильотину?..

Маркей старался не терять самообладания:

— В конце концов, уверена ли ты, что я и есть тот самый Индеец.? Быть может, я и стану им… но потам.

— Ты прав, — сказала Элен, — я ничего не знаю — ты станешь им, и больше им не будешь… ты будешь больше, чем Индейцем.

— Больше? — задумался Маркей. — Что это значит? Похоже на ту тень, недостижимую… во время гонки… Больше того, ее нельзя поймать, она все время ускользает — по ту сторону бесконечности, точно бесплотный призрак…

— Вы были этой Тенью, — сказала Элен.

И он обнял ее, машинально, словно чтобы почувствовать в руках хоть что-то осязаемое.

Их обволакивал аромат еще живых роз Вечного Движения — несколько цветов стояли рядом в тоненьком стеклянном рожке.

Подобно листьям лаврового венка, зябко подрагивающим на ветру, имя того существа, которое должно было открыться «по ту сторону Индейца», несмело выскользнуло откуда-то из небытия и предстало перед глазами Маркея:

— СУПЕРСАМЕЦ.

Часы пробили полночь. Элен прислушалась к последним раскатам старинного боя:

— Уже? Что ж… дело за вами, мой повелитель.

И, точно им отказали силы, они упали навстречу друг другу, их зубы заскрежетали, а впадинки на груди — они были идеально одинакового роста — сжались, точно присоска, и с шумом разошлись.

Они любили друг друга, точно отправлялись в длинный и опасный путь, в свадебное путешествие, пролегающее не по обжитым уютным городам, а по необъятной и неизведанной территории Любви.

Когда они только сплелись в объятьях, Элен с трудом удержалась, чтобы не закричать, ее лицо исказила гримаса муки. Чтобы как-то подавить пронзительную боль, она сжала зубы, до крови закусив губу Индейца. Маркей был прав, когда утверждал, что все женщины девственны, и его правоту пришлось подтверждать Элен, но, несмотря на страшную рану, она не издала ни звука.

Они отстранялись в те самые моменты, когда иные, напротив, сжимают друг друга еще крепче — оба дорожили своим одиночеством и не желали давать начало новым жизням.

К чему это, когда ты молод? Такая забота о будущем уместна — или, наоборот, уже бессмысленна — на закате дней, когда готово завещание, на смертном одре.

Второй поцелуй, которым она уже смогла насладиться, показался ей заново открытой хорошо знакомой книгой.

И лишь после долгих ласк Элен различила наконец слабую искорку удовольствия в глубине прозрачных и холодных глаз Индейца… она решила, что он упивается тем, что она сама счастлива — до боли, до смерти.

— Садист! — проговорила она.

Маркей от души расхохотался. Он был не из тех, кто колотит женщин. Что-то в нем так ужасало их, что в насилии и не было нужды.

Они не останавливались ни на минуту, и каждый поцелуй словно переносил их в новую страну, где всякий раз их ждало что-то неизведанное — и лучшее, чем прежде.

Элен, казалось, решила превзойти своего любовника в наслаждении и первой достигнуть цели, обозначенной Теофрастом.

Индеец открывал ей такие глубины пугающего блаженства, о существовании которых с другими мужчинами она даже не могла предполагать.

После ДЕСЯТИ она легко спрыгнула с дивана и, заглянув в туалетную комнату, вернулась с чудесной костяной коробочкой в руках.

— Как вы говорили как-то, о, мой повелитель, начиная с десяти нам следует умащивать раны целебным бальзамом… Это замечательное снадобье приготовляют в Палестине…

— И правда, тень скрипела, — пробормотал почему-то Маркей и мягко поправил ее: — Я говорил с ОДИННАДЦАТИ. Позже.

— Нет, сейчас.

И порог человеческих возможностей остался позади — так провожаешь взглядом из вагона уносящиеся прочь знакомые картины предместий.

Элен показала себя искушенной куртизанкой, но это было так естественно! Индеец словно представал ей древним идолом, выточенным из неизвестного науке чистейшего минерала, и какой бы выступ этого священного истукана она ни покрывала ласками, он казался ей самым чистым и невинным.

Последние ночные часы и все утро любовники и думать не хотели об отдыхе или еде: они лишь дремали, едва прикрыв глаза, или охраняли сон друг друга, урывками тянулись за пирожными или холодным мясом, а утоление жажды из одного бокала становилось лишь очередным из тысячи возможных поцелуев.

К полудню — Индеец вплотную приблизился, а Элен давно побила рекорд, воспетый Теофрастом — девушка начала жаловаться:

— Тут так жарко! — она прогуливалась по залу, прикрыв ладонями набухшие груди, — а я вынуждена разгуливать в одежде. Может, уже пора снять эту нелепую маску?

Из своего оконца за ними неотрывно следил доктор.

— Когда же мы ее снимем? — не успокаивалась она.

— Когда из-под нее покажутся черные круги у тебя под глазами, — ответил Маркей.

— Скорее бы, — простонала Элен.

Подняв девушку на руки — она свернулась, точно скомканный в огромный шар платок, — он осторожно, как ребенка, уложил ее в кровать, накинул на ноги медвежью шкуру и, стараясь развеселить, приговаривал с комичной серьезностью:

— Вот, Аристотель в своих «Вопросах» задается следующим вопросом: отчего холодные ноги не способствуют любовному акту?

И прочел несколько строк из басни Флориана:

Лесной орех мартышка как-то раз

Нашла — незрелый, в скорлупе зеленой…

Только теперь они поняли, что смертельно проголодались.

Они бросились к столу, накрытому, словно для десятерых, и принялись набивать рты — словно бедняки, которые так жадно слетаются за благотворительной похлебкой, как будто кишки им прожигают аперитивы за тысячу франков.

Индеец без разбору пожирал все мясо, какое только попадалось под руку, а Элен — все мыслимые сладости; он открывал шампанское, бутылку за бутылкой, и она неизменно снимала пену с первого бокала. Стекло чуть не крошилось у нее во рту — она вгрызалась в него с тем же пылом, что и в воздушные безе.

Затем она набрасывалась на своего любовника, и вскоре поверх кроваво-красной пудры он оказался изукрашен цукатами, кремом, марципаном.

После они снова занялись любовью: дважды… времени было достаточно, ведь еще не пробило и двух пополудни.

Потом они заснули — и вечером, в одиннадцать часов двадцать семь минут всё еще спали как убитые.

Доктор, клевавший носом и сам уже готовый провалиться в глухой мертвецкий сон, записал окончательный результат:

70.

И закрыл колпачок самописки.

Рекорд Теофраста был достигнут, но не превзойден.

В одиннадцать часов двадцать восемь минут Маркей проснулся — точнее, проснулся дремавший в нем Индеец.

Элен жутко вскрикнула в его объятьях, потом приподнялась, покачиваясь и прижимая руку к груди, а другую зажав между ногами; глаза ее беспомощно шарили вокруг: так умирающий пытается найти целебную микстуру или эфироман — вожделенный флакон забвения…

Затем она рухнула на кровать: дыхание вырывалось у нее сквозь сжатые зубы с тем едва уловимым клокотанием, которое издают крабы — зверюшки, на свой манер все время напевающие что-то из репертуара древних Сирен…

Она точно всем телом нащупывала дорогу к забытью, прочь от снедавшего ее пламени, и губы Элен нашли губы Индейца…

О боли она больше не вспоминала.

До полуночи им оставалось всего полчаса, и этого хватило для того, чтобы низвергнуть означенный порог человеческих возможностей…

82,

аккуратно вывел Батубиус.

Когда они закончили, Элен села на диване, поправила волосы и неприязненно взглянула на своего любовника:

— Приятного было мало, — отчеканила она.

Мужчина подобрал отброшенный веер, приоткрыл его и с размаху хлестнул ей по лицу.

Точно хищница, она спрыгнула на пол и, выхватив из буклей орудие немедленной мести — длинную шпильку в виде меча, — размахнулась, метя прямо в глаза Маркея, светившиеся напротив.

Индеец прибегнул к давно испытанному методу; его глаза способны были защититься сами.

Под тренированным взглядом гипнотизера женщина рухнула на ковер, не успев опустить воздетое оружие.

Рука, поблескивая своим стальным отростком, так и осталась занесенной в яростной судороге.

Тогда Маркей едва коснулся пальцем между бровями Элен — и она тотчас проснулась: их время вышло.

X Кто ты, живое существо?

Полночь отмерила двенадцать часов на ветхом люрансском циферблате, и их некогда грозные куранты сейчас едва позвякивали, точно железный наконечник костыля, что прыгает и дребезжит по мостовой.

От этого земного звука Элен, начавшая было снова засыпать, теперь уже естественным сном, немедленно очнулась. Она считала всхлипывания часового колокола:

— Ха-ха! Тоже мне, человеческие силы! — злобно усмехнулась она, слегка раздраженная таким жалким вторжением мирского; и, свернувшись калачиком от этого смешка, все же уснула, с улыбкой на губах.

Скрипнула дверь.

В проеме показался доктор.

Батубиус несколько секунд не мог прийти в себя, ослепленный повсеместной белизной электрических ламп, зажженных во всех углах огромного зала точно свечи на алтаре торжественного венчания, и опьяненный запахом любви.

На медвежьей шкуре лежала женщина в маске, с вздернутыми от наслаждения сосками и еще подрагивающими растопыренными пальцами рук и ног — ее прорывавшийся сквозь дрему смех казался приглушенным хрипом…

Пурпурная тень Индейца — голая, мускулистая и бесстыдная — точно магнит метнулась к этому одетому, убеленному сединами и изуродованному клочковатой бородой бабуина созданию, переступавшему порог, не сознавая, что же за границу оно нарушает.

И рыком зверя, потревоженного в своем логове, Суперсамец приветствовал Батубиуса той же фразой (а иначе тут и не скажешь), которой в «Тысяче и одной ночи» ифрит Гром Грохочущий встречал посланника визиря:

— Кто ты, живое существо?

На галереях сверху уже толпились невесть откуда взявшиеся зеваки, а музыканты, едва заметные, точно сверчки в коробке, уныло стрекотали в дальней гостиной, на другом конце уходившей в бесконечность анфилады, которая открылась за распахнутой Батубиусом дверью.

XI И более того

Голый, отливающий бронзовой киноварью Индеец был унесен волнами подхватившей его толпы — так захватывает шумная толчея чемпионов, актеров или королей.

В сиянии гирлянды залитых светом гостиных нервно взлетали смычки, пытаясь вырвать из-под покорных струн нечто вроде Те Deum[11] отчаявшейся страсти.

Могильно-черный фрак, расцвеченный роскошной клумбой неряшливо подстриженных орденских ленточек, где, точно сорняк, пестрели «За заслуги в сельском хозяйстве», ринулся к Маркею — скрываясь под своей фальшивой красной кожей, тот узнал запутавшегося в громоздком одеянии Треклята.

— Сокращение народонаселения отныне — пустые слова, — заламывая руки, лепетал сенатор.

— …пустые слова… — чуть ли не подпел ему эхом генерал.

— Родина может рассчитывать на сотню новых защитников каждодневно, — возопили они, теперь уже хором.

— На восемьдесят два, — поправил их, слегка заикаясь, Батубиус. — Но когда достопочтенный Индеец соблаговолит чуть поднапрячься, то, считая всего-то по шести в час, за сутки мы наберем аж сто сорок четыре рекрута!

— Хм, гросс, — подытожил заправский счетовод Треклят.

— Опт и от меньших партий считают, — кивнул генерал.

— Но при желании и эти цифры можно множить при помощи искусственного осеменения, — не унимался воодушевившийся доктор. — Для этого не нужен даже…

— Автор, издателем которого вы только что выступили! — смешались с хохотом чьи-то голоса.

— Нельзя ли отложить часть тиража? — цинично осведомилась Генриетта Цинн; никто и не заметил, как она вошла.

В ответ на все эти вопросы и предложения Индеец лишь спокойно покачал головой:

— Нет.

— Что такое? — проворчал генерал. — Он не хочет делать детей? Тогда кто, если не вы, мой друг?

Индеец, по-прежнему не проронив ни слова, бесстрастно обвел взглядом столпившихся вокруг гостей, воздел палец и наставил его на усаженную звездами и млечными путями грудь Треклята.

— Попытки — вечный удел несовершенства, — философически заметила Генриетта Цинн.

И Индеец, беспокоившийся об Элен и ее инкогнито, которое было не так-то просто соблюсти, поспешно вышел. Он бросился в зал, который, выходя, предусмотрительно запер на ключ.

Как только он переступил порог, гибкое и еще теплое от его собственных рук тело обвило его и подтолкнуло к покрытой мехом оттоманке.

Обжигающий шепот молодой женщины потонул в поцелуе, от которого у него зазвенело в ухе:

— Что ж, с пари, дабы угодить… г-ну Теофрасту, мы покончили! Что, если мы подумаем теперь о нас? Ведь мы друг друга так еще и не любили… по-настоящему!

На дверях глухо щелкнули два засова.

Внезапно где-то под потолком треснуло стекло, и на ковер хлынул ливень переливающихся осколков.

XII Пой, соловей

Это заждавшиеся дамы выдавили стекло на галерее.

Осколки весело зазвенели в воздухе, но их трели быстро захлебнулись и стихли в густом ворсе ковра — так прерывается деланный смешок, будто услышав, как фальшиво он звучит.

Впрочем, женщины пока и не думали смеяться.

— Эй, любовнички, — смогла произнести наконец Виргиния.

— Что, за два дня не натешились? — спросила Ирэн.

— Да нет же, сами говорят, еще не начинали, — ухмыльнулась Эвпура.

— Не нас ли дожидаетесь? — полюбопытствовала Модеста.

Они прижимались к ажурным кованым перилам, но Андре и Элен были видны только их лица.

— А что, если вам помолчать? — прогремел Маркей. — Спрячься, — приказал он Элен.

— Мне все равно, если они нас увидят — главное, что тебе видны только их лица, — ответила Элен. — Да и потом, я не снимала маски.

Точно царственная особа, горделиво распахивающая ларец с бриллиантами короны, она отвела руки Индейца, который, обнимая, закрывал ей плечи.

И вдруг опустилась на колени — что позволяют себе лишь истинные повелители.

Девицы, рожденные в лакейской, обычно полагают, что грязную работу оправдывает только дополнительная плата.

Элен ласкала Маркея истово и самозабвенно, точно ее зубки, покусывая плоть, мстили мужчине за не растраченные до конца силы. Как видно, он недостаточно любил свою наложницу, коли не отдал ей всего себя — и без остатка!

Индеец несколько раз чуть не терял сознание от захлестывавшего наслаждения, покорный то как выжидающий мужчина, то как отдающаяся женщина…

Видно, об этом думал Теофраст, выводя сакраментальное «и более того».

Проклятия девиц нависали над ними, точно полог тяжелого балдахина.

Сначала развеселившись, теперь они едва не рвали волосы с досады. Маркей поднялся, схватил со столика фарфоровую вазу и замахнулся, собираясь было швырнуть ее в зиявшую у потолка бойницу. Но рука замерла на полпути: это не его дом, ведь он — Индеец.

— Да тут нужен еще больший шум, — воскликнул он. — Ах, где же мой охотничий рог!

Глаза его шарили по огромному заваленному безделушками столу, на который он поставил вазу.

Внезапно, с решимостью загнанного человека, передергивающего затвор револьвера, он выхватил из ящика какой-то продолговатый предмет.

Наверху зашумели.

— Эй, мсье дикарь, давайте-ка без шуток, — крикнула Виргиния, которая, подойдя к перилам первой, уже не смогла бы отпрянуть, так напирали сзади ее подруги.

— Вам нечего бояться, — усмехнулась Элен, с каким-то отчаянным бесстыдством схватив Андре за руку, — успокойтесь, сударыни, я его держу!

Андре высвободился, пожал плечами и щелкнул ключом, точно заводил какой-то механизм внутри коробки, на которой возвышался хрустальный венчик — а рядом, без воды, лежал забытый всеми букет роз, точно подминавший под себя беззащитное стекло, — и фонограф, занимавший всю середину стола, на котором они недавно ели, невесть как выплюнул из этой забитой цветами и запахами воронки оглушительную мелодию, немедленно заполонившую весь зал.

— Браво, — только и сказала Виргиния.

Голоса не было слышно, но о содержании сказанного можно было догадаться по движению пухленьких ручек девушки, картинно изображавшей аплодисменты и пытавшейся удержаться при этом за перила ее своеобразной наблюдательной вышки.

— А почему, — старалась она перекричать рев огромного рупора, — тогда не синематограф?

Губы девушек двигались в оживленных репликах, но разобрать что-либо было решительно невозможно.

Долетели до них слова Виргинии или нет, но Андре и Элен, похоже, были готовы ответить на ее каприз оригинальной театральной сценкой: Индеец вырвал из букета пунцовую розу и с нежностью, которую точно передразнивала вся эта церемония, преподнес ее распростертой на диване женщине в маске; затем они слились в поцелуе, нимало не заботясь о наблюдавших за ними зрителях, теперь уже бессильных им помешать — позабыв обо всем, они словно кружились на затопивших комнату волнах убаюкивавшей их музыки.

Андре наугад поставил в фонограф первый попавшийся валик, и, когда он вернулся к Элен, чтобы положить на ее эбеновую грудь алую розу — казалось, то был кусок бронзовой кожи дикаря или пара багровевших кровью губ, — инструмент уже выводил мелодию старинного романса.

Хотя Андре Маркей и знал, сколь популярна эта песенка, встречавшаяся во многих альманахах того времени, он неприязненно содрогнулся — первые строчки куплета буквально повторили его действия:

Я розу принё-о-ос

Дм милой мое-е-ей,

Пой, соловей!

Элен вскрикнула, уткнулась лицом в плечо Маркея, и когда она затем подняла голову, из-под маски в ее глазах ясно читалось: «Невероятно — но если подобную шутку придумал ты, меня это не удивляет».

Видя, что Андре взял себя в руки и пытается скрыть смущение, она радостно засмеялась — однако от ее пристального, пусть и мимолетного взгляда не ускользнуло облачко сомнения, которое она поняла по-своему:

— Ах, сударь, уж не станете ли вы меня ревновать к этой стеклянной пасти, бахвалящейся, что преподнесла мне цветок? Что ж, милый мой, она права — розы принадлежали ей. Машина учит вас галантности, только и всего.

И, поскольку раньше ей доводилось слышать грубоватый разговор девиц, наподобие тех, что смотрели на них сверху, она уточнила:

— Клиент надулся — так, кажется, это принято называть?

Шарманка тем временем повторила снова:

Я розу принё-о-ос

Для милой мое-е-ей,

Затем фонограф издал какой-то мрачный треск, словно выговаривая Элен за фамильярность этим нескончаемым кр-р-р — или прочищая хрупкое горло, — однако это просто была пауза перед очередным куплетом:

Но от подарка

Ей лишь грустне-е-е,

Пой, соловей!

Но от подарка

Ей лишь грустне-э-е…

Хрустальная воронка завибрировала, и растянутый этой дрожью последний слог прозвучал словно зов умирающего:

— За ней!

Окруженный остатками букета рупор походил на гигантский глаз жестокого циклопа, недвижно наблюдавший за ними, либо на дуло мушкетона, наведенное разбойником с большой дороги их любви — или, самое ужасное, на бутоньерку старого фата, украшенную узором из кровавых предчувствий, от которых им еще только предстояло сделаться «лишь грустнее».

Первый круг танца

Бедняжке награ-а-да,

Пой, соловей!

— Первый? — переспросила Элен, покраснев, точно и в самом деле получила подарок. — Долго же стебли застилали глаз этой подставке для цветов, коли она только сейчас нас заметила…

— Каждый круг… или раз — он всегда первый, — сказал Индеец.

Элен ничего не ответила: рот у нее уже был занят.

Дряхлый вуайер с хрустальным моноклем был куда бестактнее Батубиуса — не дожидаясь, пока они закончат, и не отводя нескромного глаза, он снова затянул своим дребезжащим голосом:

…пой!

кхе, кхе, кхе, кхе, кхе, кхе…

Кр-рр…

Первый круг танца

Бедняжке награ-а-да…

Он как-то донельзя забавно, останавливаясь на середине и снова ныряя в мелодию, растягивал это

… ра-а-да —

— как остановившееся дыхание, как подступавшие слезы — или беспечную игру словами: рада… только уж чему бедняжка могла быть рада?

Потом раздалось знакомое кр-р-р, и он замер в ожидании — теперь точно, как Батубиус. Воцарившаяся тишина заставила замолкнуть женщин наверху, и — хрустальный монокль по-прежнему слегка дрожал, — старик продолжил; его украшенное-цветами жерло уже казалось Андре и Элен таким же обычным, как и все прочие творения человека — или сверхчеловека:

— На втором круу-ге…

Восприняв этот как приказ, как скрытое, точно в глазах гипнотизера, любовное послание, Элен и Андре подчинились.

Дрожит суеве-е-рно,

Пой, соловей!

кхе… кхе… кхе…

На втором кру-у-ге

Дрожит суеве-е-рно…

Но сквозь хрип фонографа слышалось: скве-е-ерно, и было в этом просторечии что-то неуловимо тревожное. Когда цветочное существо издало свое очередное кррр, голова Элен откинулась со сдавленным криком, в котором не было уже никакой любовной истомы, а в голове Маркея закружился вихрь безумных созвучий и невероятных образов:

— скверный…

благоверный…

— Рифмы, рифмы… Так, скверный, это понятно: плохой, но не ужасный, — и звучит как серный: если там SO2, у нас будет СквО2. Все сходится… А нет, ошибка — ведь нельзя сказать сквернистая кислота…

— Я, кажется, уже пьяна, — пробормотала вдруг Элен. — Мне так плохо!

И погружаясь все глубже в захлестывавшее его безумие, Маркей вдруг понял в момент какого-то сверхъестественного просветления, что, если он тотчас же не заставит замолчать, как заставил замолчать девиц, этот властный голос на столе, который повелевал его напряженными до предела чувствами, звенящими нервами и чуть ли не самим мозгом, ему придется овладеть ей снова, и его орган уже не мог ею не обладать — этой женщиной, умиравшей у него на руках.

Чтобы не заставлять ее страдать еще больше, он, наверное, готов был даже на убийство — кинжал лежал на том же самом столике. Едва заметная слеза скользнула меж плотно закрытыми ресницами Элен, смочив иссиня-черный бархат, закрывавший ей лицо. Казалось, будто плакала сама маска. Ее груди вздымались волнами наслаждения — или страдания, — каких на земле уже давно не знали. Андре решил подняться и остановить проклятый валик или просто сбросить фонограф со стола, схватить вазу и разбить на тысячи осколков его насмешливо воздетый раструб. На глаза ему вдруг попались — надо же, он совсем забыл — нетерпеливо сброшенные рядом с диваном детали его опереточного индейского костюма. Тогда он швырнул томагавк (хотя, как можно догадаться, совершенно не умел этого делать), и, вопреки геройским описаниям Фенимора Купера, всего-то задел тупым концом спинку стоявшего поодаль стула; тогда он бросил туфельку Элен — этот снаряд нанес старческому голосу чуть больший урон: он угодил в краешек стеклянного венчика, но тот, качнувшись, все же устоял и лишь смахнул на пол оставшиеся розы. События, описываемые нами так многословно, в действительности заняли каких-то пару трелей от си до ля, которым отвечали слоги е-рно.

Сбросив покров последних роз, рупор фонографа теперь раскрылся, точно капюшон змеи, увенчанный оскалившейся пастью; завороженный блестящим взором этого удава, Андре подчинился его приказу, покорно вознесся и его орган: чудовище ясным раскатистым голосом увещевало:

На третьем круге танца…

Бедняжка уга-а-сла,

Пой, соловей!

На третьем круге танца

Бедняжка уга-…

Финального тремоло Андре уже не слышал: пронзительный нечеловеческий вопль, в котором слились семь обезумевших голосов, раздался на занятой женщинами галерее, и лица их в оскольчатом проеме тотчас исчезли. Андре, будто сбросив колдовские чары, вскочил с дивана, не довершив ужасного приказа… Фонограф, скрипнув в последний раз, затих. Так умолкает надоедливый будильник — да только вряд ли это был конец кошмарной дремы. Стылая голубоватая заря второго дня, который они проводили в замке, набросила свой бледный саван на диван. Элен уже не дышала, сердце ее не билось, а ноги своим смертельным холодом поспорили бы с зарей.

И снова водоворот причудливых воспоминаний заметался в растерянном мозгу Суперсамца:

«Отчего, как пишет Аристотель, хладные ноги не способствуют акту любви?»

Маркей невольно усмехнулся, хотя какой-то смутный голос и подсказывал ему, что уместнее было бы заплакать; потом он все же зарыдал, хотя другое внутреннее Я — похоже, люто ненавидевшее первое за какие-то неведомые прегрешения, — шептало сбивчиво, пускай всего одно мгновенье, что лучше времени захохотать не будет. Он принялся кататься по полу огромного пустого зала. Терявшей пурпурные блестки кожей он вдруг нащупал на одной из гладких плит что-то пушистое и мягкое. Он замер, решив, что сошел с ума, если служившая ковром медвежья шкура предстала ему крошечным клочком материи.

То была маска Элен, упавшая на пол во время агонии.

XIII Открывая женщину

Маска слетела…

Элен была теперь совсем нагой.

Два дня она принадлежала ему безраздельно — вся, кроме этого кусочка плюша.

Раньше он нередко видел ее без маски; но время складывается из тех событий, что растягивают его и наполняют. Мгновение, когда она ждала его, в розовом сиянии полупрозрачной кожи, опершись о притолоку, казалось отдаленнее первого дня творения…

…Когда нечто Сверхчеловеческое создало женщину.

— Возможно ли…? — шептали они в том невозвратном прошлом.

Маска слетела, и Суперсамец вдруг осознал совершенно очевидную вещь — обладая эти два дня полностью нагой Элен, он не только не видел ее без маски, он не видел ее вообще.

И, наверное, так никогда бы и не увидел, если бы не эта смерть. Люди щедрые немедленно становятся скупцами, как только понимают, что их сокровища пошли на убыль.

Элен больше не появится перед Суперсамцом — искаженные судорогами, предшествующими обычно разложению, ее формы вновь вернутся к прообразу всех форм. Он ни разу и не задумался, любил ли он ее и была ли она красива.

Фраза, послужившая началом всему этому необычайному приключению, внезапно предстала ему тем, чем была на самом деле: капризным и нелепым изречением намеренно посредственной, безликой марионетки:

— Любовный акт лишен всякого смысла, ибо повторять его можно до бесконечности.

До бесконечности…

Да нет. Предел у него был.

Предел Женщины.

Предел Любви.

«Индеец, что воспет был Теофрастом» прекрасно знал, что этот предел — а точнее, конечность, причинность — заключен именно в женщине, но полагал, что это милое, хрупкое и донельзя пустое существо (последний эпитет его даже развеселил, он представил себе, как произнес бы его, важно выпячивая губы, наставник-доминиканец: п-фу-с-стое), это ничтожное создание отказалось бы от сладострастия, будь оно не непосредственной целью, а способом достичь какой-то новой неги — отчаянной, самоотверженной, готовой рухнуть в пропасть боли. Он потому и пригласил на галерею семерых женщин, про запас — так Артур Гауф снарядил бы в гонку семь резервных автомобилей… на случай поломки.

Он снова усмехнулся, но потом, взглянув на Элен, зарыдал.

Она была очень красива.

Девушка сдержала свое обещание: маска слетела, но ее сменили круги под глазами… невероятно большие! Скоро, точно хлопья чернильного снега, все ее тело покроют совсем другие маски: по-мраморному чешуйчатые трупные пятна, начинающиеся от носа и живота.

При жизни мрамор ее кожи был еще чист и светел: у горла и на бедрах — те же едва заметные прожилки, что и на свежем срезе слоновой кости.

Несмело приподняв пальцем одно из век Элен, Маркей поразился, что никогда не замечал, какого цвета были глаза у его любовницы. Их бездонная чернь, казалось, опровергавшая само понятие цвета, напомнила ему пласты давно опавших листьев на дне прозрачных рвов Люранса; казалось, в снегу черепа зияли два незамерзающих колодца, буравивших кость в попытке прикоснуться на затылке к волосам Элен.

Ее зубы походили на аккуратно прибранные игрушки — миниатюрные костяшки домино, только без черных точек (чистые, как дети, которые еще не умеют считать), заботливо уложенные смертью в два ряда на дне коробочки с сюрпризом.

«Точеные», как принято говорить, ушки казались вытканными искусной кружевницей.

Соски — чудесные коралловые безделушки — как две капли воды походили друг на друга, и больше ни на что другое.

Лоно Элен почудилось Маркею невероятно глупым зверьком, бессмысленным, точно немая раковина — верно, с чуть распахнутыми створками, — и таким же нежно-розовым.

Суперсамец поймал себя на том, что впервые открывает для себя Женщину — раньше для такого изучения он не нашел бы времени.

Упорные занятия любовью отнимают время у самой любви.

Он нежно поцеловал открывшиеся ему богатства, словно изысканные драгоценности, с которыми ему предстояло расстаться — тотчас же и навсегда.

Он поцеловал их — до сих пор это не пришло бы ему в голову, такие ласки, казалось ему, обесценивают мужскую силу, — поцеловал, вознаграждая за то, что открыл их или даже, подумалось ему, придумал, вызвал к жизни.

И стал потихоньку засыпать рядом со своей подругой, уснувшей навеки; так первый человек пробудился рядом с Евой и решил, что она вышла из его ребра — ведь и лежали они бок о бок, — в естественном изумлении от того, что на месте лишь напоминавшей человека самки теперь раскинулась первая Женщина, распустившаяся, точно цветочный бутон, от жара любви.

Он нашептывал ее имя, смысл которого только начинал понимать:.

— Элен, Элен!

«Эллин, Елена!», мелодией какой-то печальной песни отзывалось у него в голове — точно фонограф, не унимаясь, навязчиво выводил свой ритм.

И тут Маркей почувствовал, что огромная трата энергии, иного человека просто свалившая бы с ног, его почему-то сделала сентиментальным. Наверное, так он по-своему переживал банальное post coitum animal triste. Как любовь стала для него отдыхом после нечеловеческого напряжения мускулов, теперь, в парадоксальном устремлении к балансу, требовал работы его мозг. Чтобы поскорее уснуть, он сложил такие стихи:

Обнажена, и простирает длани,[12]

И вся горит, и шепчет: «Боже мой!..»

Глаза сверкают радостью живой —

Алмазы! Кто исчислит ваши грани?

Объятья наподобие оправы —

Всю подчиняю прихоти моей.

Так искренни глаза, когда лукавы:

Пить слезы — нет напитка солоней!

Лежит, уснув на грани содроганий,

И перестук сердечный глух и скуп.

Что может быть нежнее и желанней

Вот этих жадных, этих жарких губ?

Я к ним прильну открытыми устами,

Чтоб наши рты слились в один альков,

Где будет все тесней, все неустанней

Соитие безумных языков.

Адам, двойным дыханьем оживленный,

Проснувшись, Еву рядом увидал.

А я Елену вижу, полусонный, —

Елену, негасимый идеал.

И звук рожка во тьме времен блуждал:

— Елена —

Арена,

Где правит

Бессменно

Эрот.

А Троя

Героя

Прославит

И к бою

Зовет.

Ахилл —

Легкокрыл:

Осадил

И добил

Упрямо

Приама.

А Гектор объезжает стены

И видит: в башне, у окна,

Напротив зеркала Елена

Стоит одна, обнажена, —

Елена,

Надменна,

Стройна.

Елена —

Арена,

Где правит

Бессменно

Любовь.

Приам на башне жалобится вновь:

— Ахилл, ты славою покрыт,

Ты сердцем тверже, чем гранит,

Надежней лат и крепче плит,

Прочней, чем камень и стена!..

Елена у окна любви полна:

— Ах, нет, Приам, куда как тверже щит

Моих грудей, неколебим и розов;

Сосок кровавой раною горит,

Холодный, словно глаз белесых альбатросов:

Пунцовый отблеск там кораллом светит нам.

Не так уж тверд Ахилл, нет-нет, Приам!

Парис со стрелою —

Как Купидон:

В пятку героя

Метится он!

Хорош, как бог,

Парис-Эрот,

Богинь ценитель несравненный,

Он смертную избрал — и вот,

Плененный греческой Еленой,

Приамов сын стрелу кладет

На тетиву и наяву

Сбивает грозного Ахилла на траву:

Пусть гриф нагую плоть когтями разорвет!

Елена —

Арена,

Где правит

Бессменно

Эрот.

Судьба, Судьба, жестокая Судьба!

Пирует кровопийца смертных,

Полна равнина тел несметных;

У грифов и Судьбы одна судьба:

Жестокость — суть богов и рок людей!

Глаза Елены ясны и прекрасны:

— Судьба лишь звук, и небеса безгласны,

Когда их синь — не синь моих очей.

Ну, смертные, попробуйте прочесть

Из этой бездны поданную весть:

Возлюбленный и муж, Парис и Менелай —

Все, все мертвы, и мертвецы на поле

Такие нежные и мягкие! Ступай

По ним, нога, как по ковру, тем боле,

Что он шевелится, ковер любви, и манит…

Люблю зеленое… но так на красненькое тянет!

— Элен мертва, — твердил во сне «Индеец, что воспет был Теофрастом». — Что же осталось у меня? Воспоминания о ее легком стане, такие же легкие, нежные и душистые, ее дивный и зыбкий образ — какой была она при жизни, и даже прекраснее ее самой: их не отнимет у меня никто, я убежден, она останется со мной навеки; докучливая жажда недостижимой вечности во плоти лишь портит мимолетные услады всех влюбленных. Я сохраню лишь ее память, этот невесомый талисман всегда останется со мной — воздушный, благовонный и бессмертный, милый сердцу призрак, чья мерцающая и неуловимая тень подобно похотливой гидре обволакивает лаской своих щупалец мой разум и мои чресла. Индеец, воспетый Теофрастом, ты сохранишь ее навеки, эту память с капельками крови, благоуханную, эфирную, непостоянную — будешь всегда носить ее, как краснокожий похититель скальпов носит… собственную шевелюру!

И из самой глубины сознания этого человека, ненормального настолько, что растопить его сердце оказалось под силу лишь хладному трупу, вырвалось, влекомое неведомой силой, высшее признание:

— Я ее обожаю.

XIV Любовная машина

В тот момент, когда с губ Маркея слетели эти слова, Элен рядом уже не было.

Она и не думала умирать.

Простой обморок или судорога от избытка чувств: женщины от подобных развлечений еще не умирали.

Ее отец в оцепенении взирал на вернувшуюся дочь: больную, захмелевшую, счастливую и циничную; пред его очи немедля был призван Батубиус, и тот, несмотря на скрывавшую женщину маску, врачебную этику и в особенности на характерные для его профессии предубеждения, подтвердил:

— Я видел Невозможное — столь же ясно, как если бы оно лежало у меня под стеклом микроскопа.

Но вызволенные из плена девицы также сказали свое веское слово — а точнее, заговорила их мстительная ревность.

Прибывшая к Эльсону Виргиния была так прекрасна и так изумительно нарумянена, чело девушки было столь светло и глаза до того ясны, что ее можно было принять за снизошедшее на землю воплощение Истины:

— Да старикашка просто выжил из ума со своей медициной! Мы ни на минуту не отходили от окошка, но ничего сверхъестественного я там не увидала. Весь второй день они вообще провалялись в постели и занялись любовью только для того, чтобы произвести на нас впечатление — трижды, — ну, а потом дамочка притворилась, будто ей дурно.

От самой Элен нельзя было добиться ни слова, кроме упрямого:

— Я люблю его.

— Но он-то хоть тебя любит? — вопрошал отец.

Сколь бы тяжким ни казалось американцу оскорбление, нанесенное Суперсамцом его семье, выход он видел только один: Андре Маркей обязан жениться на его дочери.

— Я люблю его, — твердила Элен в ответ на все вопросы.

— Так, значит, он тебя не любит? — не унимался Эльсон.

Этот поспешный вывод во многом и привел нашу историю к ее трагической развязке.

Батубиус, и в самом деле совершенно пораженный тем, что ему довелось увидеть, подсказал Уильяму Эльсону следующую блестящую идею: «Это не человек, а машина».

И добавил давно взятую им на вооружение фразу, которую вставлял всякий раз, как речь заходила о Маркее:

— Это животное ничего не желает знать.

— Да, но было бы крайне желательно, чтобы он при этом полюбил мою дочь, — размышлял вслух Эльсон, потерявший голову, но не привычную практичность, и при необходимости готовый дойти в этой практичности хоть до полного абсурда. — Ну же, доктор, неужто наука здесь бессильна!

Подрагивавшую на неверных ножках науку Батубиуса в этот момент хотелось сравнить с компасом, стрелка которого вертится подобно веничку, взбивающему тесто, и замирает в любом мыслимом положении, кроме северного. Мозг доктора пребывал, судя по всему, в том же состоянии, что и динамометр, разбитый в свое время Суперсамцом.

— Хм, в древности имелись некие приворотные зелья, — грезил тем временем химик. — Вот бы найти эти рецепты, древние, как сами человеческие суеверия, и заставить-таки душу полюбить!

Артур Гауф предложил следующий выход:

— Но существует же внушение… гипноз, в конце концов… безотказный метод — правда, это скорее по части нашего доктора.

Батубиус поежился:

— Да он сам усыпил эту женщину… мгновенно… in articulo mortis… иначе она бы выколола ему глаза… От его взгляда кто угодно рухнет навзничь… Это безумие, все равно что смотреть в глаза летящему сквозь ночь локомотиву — два растущих зрачка прожекторов…

— Что ж, — подытожил Артур Гауф, — остаются только старые испытанные средства. Отцам-пустынникам была известна некая машина, которая, похоже, отвечает нашим задачам — если судить по тому эпизоду из жития Святого Иллариона, который приводит святой Иероним:

Воистину, велика сила твоя [Демон], поелику скован ты и обездвижен медной пластинкою и плетеною косой!

— Магнитоэлектрический аппарат! — уверенно кивнул Уильям Эльсон.

Так Артуру Гауфу, механику, способному сконструировать все что угодно, было поручено создать самую необыкновенную машину современности, призванную покорить не осязаемые физические феномены, но силы, до сих пор считавшиеся неуловимыми: Машину-вызывающую-любовь.

Если Андре Маркей и вправду был машиной — или неведомым стальным существом, над машинами потешавшимся, — дабы сохранить в целости и сохранности науку, медицину и саму человеческую природу буржуазии, союз инженера, химика и врача противопоставит ему другую машину. Если человек превратился в механизм, тогда, во имя равновесия миропорядка, необходимо, чтобы другая совокупность механических деталей… породила душу!

Конструкция диковинного аппарата Артуру Гауфу была совершенно ясна. Он даже не счел нужным что-либо объяснять двум своим ученым коллегам. Через два часа все было готово.

Образцом ему послужили опыты Фарадея, помещавшего медную пластину между двумя полюсами мощного электромагнита: несмотря на то, что сам по себе металл не подвержен магнетизму, пластина не падает, а медленно опускается, как если бы пространство между полюсами было заполнено какой-нибудь вязкой жидкостью. Если же исследователь наберется смелости и заменит пластину собственной головой — а, как мы знаем, Фарадей не остановился и перед этим, — он не почувствует абсолютно ничего. И что поразительно, испытуемый действительно совсем ничего не ощущает; но что ужасно, это ничего в науке издавна обозначало не что иное, как «неведомое», абсолютный икс, возможно даже, саму смерть.

Другой общеизвестный факт, который также использовался при изготовлении аппарата: в Америке приговоренных к смерти убивают электрическим током, как правило, напряжением в две тысячи двести вольт; смерть наступает мгновенно, ткани обугливаются и тетанические содрогания трупа настолько ужасны, что кажется, будто аппарат-убийца пытается оживить свою недавнюю жертву. Но если пустить по проводам ток в десять тысяч вольт — то есть почти в четыре раза большей силы, — не произойдет абсолютно ничего.

Для лучшего понимания дальнейших событий отметим, что вода в люрансских рвах приводила в движение динамо на одиннадцать тысяч вольт.

Андре Маркей, по-прежнему находившийся в глубоком оцепенении, был привязан слугами к креслу — поразительно, с каким рвением лакеи повинуются врачам, стоит тем заявить, что их хозяин болен или выжил из ума. Его руки и ноги были растянуты крепкими ремнями, а на голове покоилось некое подобие причудливой короны из литой платины, с зубцами, направленными книзу. Спереди и сзади корону, казалось, украшали огромные плоско обточенные бриллианты: корона состояла из двух половин, каждая с наушником из красной меди, подбитым влажной губкой для контакта с висками; две эти металлические полусферы были отделены друг от друга толстой стеклянной пластиной, и ее концы надо лбом и на затылке отливали, точно неграненые самоцветы. Маркей проснулся, лишь когда боковые пружины, щелкнув, защемили ему голову: впрочем, в тот момент ему как раз снились скальпы и чьи-то развевающиеся локоны.

Невидимые из комнаты, доктор, Артур Гауф и Уильям Эльсон наблюдали за происходящим через большое окно; что же до их увенчанного шлемом пациента, которого так никто и не позаботился одеть, то грим его местами осыпался, точно на теряющей позолоту статуе, и он являл собою зрелище настолько мало человеческое, что обоим американцам, в принципе, когда-то заглядывавшим в Библию и Новый Завет, пришлось призвать на помощь весь свой здравый смысл и хладнокровие, чтобы отогнать жалостливый и дикий образ увенчанного терниями и пригвожденного к кресту Царя Иудеев.

Что же за силу стянули они ремнями — способную возродить мир или, наоборот, уничтожить последнее о нем воспоминание?

Пара электродов, подбитых зеленым шелком и обтянутых гуттаперчей, крепко сжимали виски Суперсамца; змеясь по полу, отходившие от них клубки сероватых проводов исчезали за стеной — так черви, спасаясь от неминуемой гибели, готовы прогрызть даже неприступную скалу, — где глухо урчала мощная динамо-машина.

Уильяму Эльсону — любознательному ученому и заботливому отцу — не терпелось пустить ток.

— Минуточку, — остановил его Артур Гауф.

— В чем дело? — обернулся к нему химик.

— Видите ли, — сказал инженер, — наверное, этот механизм в действительности даст желаемый эффект… но, возможно, что ничего и не произойдет или результат будет совсем иным. Опять же, машина была собрана несколько поспешно…

— Что ж, тем лучше для чистоты эксперимента, — перебил его Эльсон и с силой вдавил кнопку.

Андре Маркей не пошевелился.

Казалось, ему было даже приятно.

Не отрывавшиеся от стекла ученые решили, что Маркей совершенно ясно понимал, чего хотела от него машина. Поскольку именно в это мгновение он в полусне пробормотал:

— Я ее обожаю.

Автомат, таким образом, работал в точном соответствии с расчетами конструкторов; затем, однако, произошло нечто совершенно неописуемое — явление, которое сложные уравнения должны были предвидеть.

Всем известно, что при контакте двух электродинамических машин основной заряд исходит от той, чья мощность больше.

Но в этой отрицавшей все законы физики цепи, соединявшей нервную систему Суперсамца и пресловутые одиннадцать тысяч вольт — было ли это все еще электричество или уже нечто бо́льшее, — сомнений быть не могло: человек влиял на Машину-вызывающую-любовь.

Иначе говоря — как и должно было случиться с точки зрения математики, если аппарат действительно порождал любовь, — МАШИНА ВЛЮБИЛАСЬ В ЧЕЛОВЕКА.

Артур Гауф прыжками слетел по лесенке и, сорвав висевшую рядом с динамо трубку переговорного устройства, в ужасе сообщил, что машина и вправду стала приемником напряжения и вертится в обратную сторону с неведомой и восхитительной скоростью.

— Никогда бы не поверил, что подобное вообще возможно… никогда… но в сущности, ведь это так естественно! — бормотал доктор. — Во времена, когда металл и механизмы достигают невиданного могущества, человеку, чтобы выжить, приходится быть сильнее машин, как когда-то он стал сильнее диких зверей… Банальное приспособление к среде… Но перед нами поистине первый человек будущего…

Тем временем Артур Гауф — в отличие от своих коллег бывший человеком практичным — машинально, чтобы не терять неожиданный источник энергии, подключил динамо к аккумуляторной батарее…

Но, едва успел он подняться к двум остальным участникам эксперимента, его глазам предстало ужасающее зрелище: то ли нервное напряжение Суперсамца достигло невероятной мощи, то ли, наоборот, он не выдержал натиска машины (поскольку как раз начинал просыпаться) и аккумуляторы, только что стонавшие от натуги, теперь оказались сильнее и отдавали излишек полученного напряжения, то ли по какой иной причине, но его платиновая корона раскалилась добела.

Изогнувшись от невыносимой боли, Маркей сорвал державшие его у локтей ремни и поднес руки к голове; корона (скорее всего, из-за просчета конструкторов, которым Уильям Эльсон впоследствии с горечью попрекал Артура Гауфа, — стеклянная пластина была, скорее всего, недостаточно плотной или же чересчур плавкой) внезапно съехала набок и разошлась посередине.

Капли расплавленного стекла, подобно слезам, текли по лицу Суперсамца.

Падая на пол, они лопались с оглушительным треском, словно батавские слезы.

Известно, что стекло, сжиженное и закаленное при особых условиях — в данном случае, подкисленной водой контактных губок — превращается в крайне взрывчатые капли.

Из своего убежища трое наблюдателей ясно видели, как корона на голове у Суперсамца качнулась и раскаленной челюстью впилась всеми своими зубцами ему в виски. Взвыв от боли, Маркей подскочил, обрывая последние провода и электроды, извивавшиеся у него за спиной.

Маркей несся по лестницам… Эльсон, инженер и доктор поняли, до чего жалко и трагично должна выглядеть собака с привязанной к хвосту жестянкой.

Когда они выбежали на улицу, бьющийся в судорогах силуэт с нечеловеческой скоростью удалялся из виду, кидаемый чудовищной болью из стороны в сторону; стальной рукой он ухватился за садовую решетку — пытаясь вырваться из обжигающих объятий, освободиться от невыносимого страдания, — и согнул два чугунных прута, точно они были из воска.

Сдернутые провода тем временем метались по коридору замка, убив на месте выскочившего на шум слугу и запалив обивку — даже не вспыхнув толком, ткань неспешно растаяла, точно ее слизнула алая горячая губа.

А нагое тело Андре Маркея, местами еще покрытое червлеными блестками, обвивало стылые прутья решетки — или это они оплетали его своими стальными щупальцами…

Так умер Суперсамец — скрученный не покорившимся ему железом.

* * *

Элен Эльсон поправилась и вышла замуж.

Ее единственным условием при выборе супруга было требование ограничить проявления своей любви благоразумными рамками человеческих возможностей…

С поисками подходящего кандидата… справились, играя.

Некоему искусному ювелиру она заказала подменить огромную жемчужину на обручальном кольце, которое она верно носит, одной из застывших слез Суперсамца.

Загрузка...