А все же — зачем мы лезем в горы?.

Повесть


Учитель географии заслуженный мастер спорта Валентин Петрович Прохоров последний сезон работал в горах — он был начальником высотной альпинистской экспедиции.

Здесь, в экспедиции, никто не знал об этом — что он прощается с горами, даже не догадывался, а он тем не менее работал последний сезон, и все для него, хотя по природе своей он и не был особенно-то склонен к эмоциям, было овеяно грустью прощания.

А тут еще Саша Слесарев, как соль на свежую рану. Старый альпинистский волк, один из тех немногих, с кем Прохоров начинал, один из немногих из той славной когорты, которая за последние годы не только сильно поредела, но и вообще, можно сказать, ушла в легенду: одни успокоились по домам, другие уже навсегда успокоились. Первоначально Слесарева не было в списках экспедиции— прилетел неожиданно, застенчивый, молчаливый и едкий. Прилетел и еще больше растревожил душу. Не говоря уже о том, что наложил свой, слесаревский отпечаток на всю работу экспедиции.

Началось с того, что выпускающий экспедиции Юра Егоров, в общем-то хороший парень, только, может, чересчур пунктуальный, въедливый и настырный, выпуская очередную группу на маршрут, не обнаружил в рюкзаке Слесарева красных сигнальных ракет (на случай несчастья), другие были, а красных — нет. Поднялся шум. Слесареву бы молчать, а он попытался объяснить, улыбнулся:

— Я всю жизнь хожу без красных ракет.

— А у меня не пойдешь. Не выпущу.

— Но меня выпускали…

— Значит, хреновые были выпускающие, — отрезал Егоров.

— Полевой — хреновый выпускающий?! Хергиани? — недобро усмехнулся Слесарев.

— Хергиани погиб. Нечего спекулировать на имени Хергиани! И вообще — хватит трепаться! Не берешь ракеты — снимаю! По палаткам, ребята! Ваш руководитель не готов к восхождению.

Слесарев пытался ему что-то сказать. Но Егоров уже уходил.

— Я снял его с маршрута, — бросил он на ходу Прохорову.

— Может, сделаешь для него исключение, — вполголоса, чтобы никто не слышал, — сказал Прохоров. — Ведь это же Саша Слесарев.

— А мне плевать, что Слесарев! Все твердят: Слесарев, Слесарев! Порядок — есть порядок! И нарушать его никому не позволю.

— Но он всю жизнь ходил без красных ракет. Понимаешь, всю жизнь. Суеверие такое вот дурацкое. И ничто с ним нельзя поделать. Многие пытались его ломать — ничего не вышло.

— А дисциплина? — взорвался Егоров. — А какой пример молодым? Нет! Пусть Слесарев, пусть заслуженный мастер, пусть док тор наук — никуда он не пойдет. Суеверие, видишь ли, у него, как у бабы-яги. Суеверие— сиди на печи, не хрен в горы ходить.

— За двадцать лет в горах у него не было ни одного несчастного случая. Понимаешь — ни одного! А другие ходили с красными ракетами— и возвращались с трупами или вообще не возвращались.

— А какой пример молодым? Начальник, ты не думаешь, что занимаешься демагогией и попустительством?

— Но об этом, кроме нас с тобой да его, никто не будет знать… Выпусти.

— Выпущу, если возьмет ракеты.

— Не возьмет. А возьмет — все равно выбросит. Отойдет метров на двести от палаток и выбросит.

— Тогда к чертовой матери снимай меня из выпускающих! — взорвался Егоров. — Не альпинистская экспедиция, а какая-то масонская ложа. Суеверие у них, видите ли. А завтра будут на картах гадать: идти им на восхождение или не идти.

Они переругивались, а Слесарев зло улыбался в стороне.

В конце концов Егоров выпустил его на маршрут — без красных ракет, а сам потом весь день ходил злой, как цепной пес. В общем-то он был совершенно прав, и плохо если кто-то, тем более известный альпинист, заслуженный мастер спорта, не подчиняется выпускающему на маршрут или начальнику сборов. Это ЧП, такого альпиниста, да и выпускающего, пошедшего у него на поводу, надо гнать в шею, но надо знать и Сашу Слесарева с его дурацким суеверием.

Егоров рассвирепел еще больше, когда Слесарева на вершине накрыла непогода, он рвал и метал, боялись сунуться к нему, но на четвертый день точно в срок Саша Слесарев, все еще зло улыбающийся, без всяких ЧП вернулся с вершины со своими ребятами, свеженькими и загадочными, как будто они ходили не на сложное восхождение в условиях жесточайшей пурги, а тайком загорали где-нибудь вон за той мореной.

Спустился, своей подчеркнутой учтивостью заставил Егорова поскрипеть про себя зубами, сходил на другую вершину, — Егоров уже не придирался, что без красных ракет, хмуро отмолчался, — и на подвернувшемся вертолете укатил вниз, то ли в Домбай, то ли в Ткварчели.

— Чем здесь лежать, слетаю, — сказал Прохорову. — Все равно у меня пять дней отдыха.

Вернулся через четыре дня, хмурый и какой-то сгорбившийся. «Куда это его таскало?»— думал Прохоров, но со Слесаревым это и раньше бывало — приступы хандры во время безделья наваливались на него внезапно и также внезапно проходили, и Прохоров успокоился.

«Кандидат наук, белая кость, — раньше в подобных случаях посмеивался Сережа Поляков, — имеет полное право на такую роскошь, как хандра. А нам — некогда!»


2

А Слесарева «таскало» к морю. Впрочем, на вертолете он долетел только до Ткварчели, а дальше, твердо заручившись обещанием вертолетчиков, что они заберут его отсюда через три дня, спустился к морю на поезде и автобусе.

Он даже не пытался пробовать счастья в гостиницах, зная, что летом это совершенно бесполезно, а пошел на окраину города, на турбазу, уверенный, что там, в одной из инструкторских палаток для него всегда найдется раскладушка или хотя бы завалявшийся спальник — и не ошибся.

До вечера он даже успел с полчасика погреться на соседнем пляже, а потом, не то чтобы волнуясь, а как-то весь подобравшись, что ли, отправился в город. Уже около десяти лет, как он ни дня не бывал у моря, все время мечтал, но каждый отпуск — все горы и горы, и теперь три так неожиданно подвернувшихся и потому вдвойне счастливых дня в «Рио-де-Жанейро, где женщины, как на картине, и танцуют все танго», он решил начать с ресторана, точнее, с того, чтобы по-человечески поесть, за месяц ему порядком поднадоели экспедиционные высококалорийные концентраты.

Он обошел несколько ресторанов, пока, наконец, не прорвался в один из них — при гостинице «Южной». С трудом нашел место за столиком у колонны, за ним сидели молодая женщина и двое мужчин: один с сединой на висках, широкоплечий, элегантный, он явно ухаживал за ней, и толстячок в темных очках, который постоянно курил.

Все трое коротко, но внимательно посмотрели на Слесарева, на его облупленный нос и продолжали свой разговор.

Подошел официант. Слесарев заказал ужин.

— А что будем пить? — спросил официант.

— Ничего не будем.

Они снова коротко посмотрели на него. Он улыбнулся про себя и постарался взглянуть на себя их глазами: «Классический такой курортник с облупленным носом, вырвавшийся на месяц из-под гнета жены. Но в то же время странно: не хочет пить. Наверно, с похмелья».

И точно: широкоплечий мужчина с сединой на висках — он сразу понравился Слесареву: как просто и ненавязчиво ухаживал он за женщиной — осторожно предложил ему:

— Может, пригубите с нами…

— Нет, спасибо.

— Переусердствовали на пляже, нос-то спалили, — покровительственно улыбнулся мужчина.

— Нет, это в горах, — Слесарев тоже улыбнулся.

— В горах? — заинтересованно переспросил толстячок в очках.

— Да.

— Вы что, альпинист?

— В какой-то мере, — поморщился Слесарев, недовольный собой: сейчас начнутся дурацкие расспросы.

— А-а, — протянул приятный мужчина с сединой на висках. Все неловко замолчали.

— Как это ни странно, я когда-то тоже чуть не стал альпинистом, — снова повернулся к женщине приятный мужчина с сединой на на висках. — В месткоме вручили путевку, и поехал я, — снисходительно подтрунивал он сам над собой. — Не верите? Даже одно восхождение сделал? Конечно, незначительное… Кстати, нашим инструктором альплагеря был тогда Михаил Хергиани, наш выдающийся альпинист. Или, как его называют еще, «тигр скал». Он мне сказал как-то, что из меня мог бы получиться неплохой альпинист. Серьезно. Вы, конечно, знаете Хергиани? — опять покровительственно повернулся он к Слесареву. Но этот покровительственный тон почему-то не раздражал, а скорее забавлял Слесарева.

— Да, — неохотно ответил он.

— Теперь он уже, наверное, не ходит в горы.

— Не ходит, — сказал Слесарев.

— Что поделаешь — возраст!

— Дело не в возрасте, — все-таки начиная раздражаться снисходительно-покровительственным тоном так сначала понравившегося ему мужчины, сказал Слесарев.

— Ну как же? Ему теперь, наверное, уже под пятьдесят…

— Дело не в возрасте, — резко сказал Слесарев.

Мужчина с красивой сединой на висках виновато и недоуменно пожал плечами, а женщина удивленно и, как показалось ему, укоризненно подняла глаза на Слесарева.

— Он погиб, — торопливо сказал Слесарев. — Два года назад.

Мужчина с сединой на висках смутился.

— В горах? — потом спросил он.

— В горах. В Италии. И причиной тому был не возраст. Его накрыло камнепадом. Одним из камней перерубило веревку.

Слесареву особенно неловко было перед женщиной — и за свою резкость, и за неловкость, вызванную им за столом, и за то, что он вообще сел за этот столик. Он насупился и стал ожесточенно копаться в своей тарелке.

— А инструктором в нашей группе был Поляков, Сережа Поляков, — стараясь сгладить неловкость, после недолгого молчания сказал мужчина с сединой на висках. — Хороший такой парень. Как он пел под гитару!.. Его вы, конечно, не знаете? — повернулся он к Слесареву.

— Знаю… Знал. Он тоже погиб.

— М-да! — нахмурился мужчина. — И давно?

— В прошлом году. На моих глазах…

Слесареву стало еще более неловко, но что было делать. Женщина снова внимательно посмотрела на него, и — ему опять показалось, — укоризненно. И он торопился покончить с ужином. Чувствуя к себе повышенное внимание, уронил кусок мяса на скатерть— помороженные пальцы плохо держали вилку.

— А как ваша фамилия? — неожиданно спросил второй мужчина, толстячок в темных очках, до этого больше молчавший.

Слесарев смутился еще больше. Женщина, опершись на руку, с любопытством смотрела на него.

— Слесарев, — глухо сказал он.

— Слесарев? — выпрямился в кресле толстячок, торопливо сунул сигарету в пепельницу. — Александр Слесарев?

— Да, — уже растерялся Слесарев.

— Боже ты мой! Вот так встреча!.. А ты еще спрашиваешь у него о Хергиани, — повернулся он к соседу. — Они с Хергиани не раз ходили в одной связке… Ведь вы в прошлом году заняли второе место в Союзе в классе высотно-технических восхождений? За восхождение на пик Революции.

— Да, — удивился Слесарев. — Вы что альпинист?

— Нет, — засмеялся мужчина в темных очках. — Куда мне с такой комплекцией. Я кинооператор. Просто приходилось снимать альпинистов. Да и слежу за всем интересным в альпинизме. Так сказать, мечта детства…

Слесарев торопливо расплатился с вовремя подвернувшимся под руку официантом, встал, откланялся.

— Простите, если я вам помешал, испортил вечер! — сказал он, больше обращаясь к женщине.

— Ну что вы! — сказала она.

— Ну что вы! — развел руками приятный мужчина с сединой на висках. — Может, посидите с нами?

— К сожалению, я тороплюсь, — поклонился Слесарев и торопливо пошел к выходу, хотя он никуда не торопился, хотя ему совершенно некуда было торопиться, мало того, он хотел посидеть в ресторане и послушать музыку…

На другой день Слесарев загорал на городском пляже. Он смотрел в голубое, отсюда кажущееся теплым, небо, — он знал, какое оно теплое там, на высоте, на самом деле, — и думал, что есть же вот нормальные люди, которые каждое лето проводят на пляжах, греются на солнце, ухаживают за красивыми женщинами. А он за свою жизнь так ни разу и не собрался отдохнуть. Все собирался, и врачи советовали радикулит погреть — и ни разу, если не считать вот так, урывками, по два-три дня, а то все в горах, как отпуск — опять в горы. Ну иногда, правда, он вволю загорал и там, в горах, — на снежниках и ледниках, но это совсем другое.

Почему-то неприятно вспомнился вчерашний испорченный вечер в ресторане. Он был недоволен собой: зачем было встревать в этот дурацкий разговор?

Нет, как он ни соскучился по цивилизации, сегодня он поступит умнее: пойдет в какую-нибудь маленькую и хорошую кавказскую шашлычную, а не в этот дурацкий ресторан. Но в шашлычной не будет музыки, а он любил в ресторане послушать музыку. Ну какая, скажите, в ресторане музыка! А иногда вот хотелось послушать именно какой-нибудь ресторанный оркестр, ну, конечно же, хороший.

От него становилось возвышенно-печально и зло на душе, неудовлетворенность собой подступала к горлу, что очень мало успел, сделать, и в тоже время хотелось счастья, простого и глупого сентиментального счастья: чтобы где-то кто-то ждал, какая-то женщина, но какая-то отвлеченная, потому-что когда он вспоминал конкретную женщину, например, свою бывшую жену, — это сентиментальное чувство проходило.

И еще он думал о том, что всю жизнь мечтал жить у моря, мечтал собственными руками построить яхту, или хотя бы швертбот, или просто лодку, но обязательно под парусом.

И еще почему-то вспомнил, как в детстве чуть не попал под тракторные сани. Вспомнил и поежился: он торчал тогда на улице, мимо шел трактор, он, решив прокатиться, прицепился к пустым тракторным саням, на овражке их подбросило, он слетел с бревна и оказался на дороге между саночными бревнами-перекладинами, задняя перекладина уже больно нажимала на ногу, подминая его под себя, еще какая-то доля секунды, и его смяло бы ею, как ножом мясорубки, но он успел снова запрыгнуть на сани…

Он редко, но зато всегда с содроганием вспоминал об этой минуте. Позже, со взрослым, подобные критические ситуации, особенно здесь, в горах, возникали не раз, но он вспоминал только эту. И потому, что она была самой первой из всех и самой нелепой. Вспоминая этот случай, он всегда с внутренним холодком думал о том, остался ли бы он тогда калекой или вообще погиб. Мать убивалась бы, конечно, а теперь бы уже все забыли давно, кроме матери. И не было бы сегодняшних мыслей, гор. Странно все-таки устроена жизнь. Случайность…

А ну к черту эти дурацкие мысли! Я же приехал в «Рио-де-Жанейро». Полежу еще с полчасика, и надо посмотреть город. Ведь ни разу толком и не был в нем. Все проездом да пролетом. А завтра… Что я буду делать завтра?..

И вдруг почти рядом с собой он увидел вчерашнюю женщину из ресторана в сопровождении высокого мужчины с красивой сединой на висках, который еще рассказывал о Хергиани. Она шла между рядов лежаков, выискивая свободное место, мужчина нес за ней лежак. Точно, он волочится за ней. А может, муж? Нет! Муж, даже очень любящий муж, ухаживал бы не так.

Слесарев торопливо закрыл лицо газетой. Они остановились невдалеке от него, постояли, высматривая свободное место, пошли дальше.

«И тут спокойно не отдохнешь», — недовольно подумал Слесарев. В отличие от вчера (строгое темное платье и проч.), одета она была в легкий ситцевый сарафан и казалась от этого еще стройнее и моложе… «Еще раз скупнусь, и надо будет уматывать отсюда. Позже ни в какую столовую не попадешь…»

А все-таки мир тесен… Этот человек встречал Мишу Хергиани, Сережу Полякова…

Еще раз оглянувшись, нет ли их поблизости, Слесарев пошел к морю, с удовольствием и долго, почти до изнеможения, качался на небольшой волне. Потом смотрел на водных лыжников и совсем забыл про женщину и мужчину, которые чуть было не испортили его настроение, и думал, что хорошо он все-таки поступил, что сорвался сюда.

Ну, а теперь пора куда-нибудь перекусить, а потом посмотреть на город. Слесарев медленно, со стуком в висках, выходил из воды. Остановился на кромке прибоя.

— Зравствуйте! — сказал кто-то кому-то совсем рядом.

Слесарев ловил ногой с шумом приносимую и уносимую волной гальку.

— Здравствуйте! — снова повторил совсем рядом тот же голос.

Слесарев поднял голову.

Перед ним стояла, вся в капельках воды, — только что вышла из моря, — та женщина и улыбалась.

«Фу, черт!» — ругнулся про себя Слесарев.

— Здравствуйте! — сказал он.

— А я… А мы решили, что вы уже давно уехали.

— Нет. У меня еще два свободных дня.

Они пошли между рядов лежаков. Слесарев старался, чтобы она шла впереди, он не любил, когда ему смотрят в спину.

— Я вот здесь устроилась, — остановилась она.

— А я немного подальше, — Слесарев замялся, он не знал, что делать: продолжать ли разговор или уходить к своему лежаку. Уходить, прервав разговор да еще не попрощавшись, — вроде бы не учтиво. Попрощаться— так он еще не уходит с пляжа, тем более, что ее лежак не далеко от его. А продолжать разговор — он не знал о чем.

— Вы еще не уходите с пляжа? — спросила она.

— Немного еще погреюсь.

— Если хотите, перебирайтесь поближе. Одному, наверное, скучно?

— А куда же пропал ваш спутник? — улыбнулся Слесарев.

Она удивленно, прикрывшись ладонью от солнца, посмотрела на него, засмеялась:

— Так вы видели, когда мы пришли?

— Да. Вы прошли рядом со мной.

— Что же вы не окликнули? Георгий Иванович так жалел, что вы так торопливо ушли вчера. Он решил, что вчера вам был не очень приятен, что не вы нам, как вы вчера выразились, а мы вам испортили вечер.

— Нет, это не так, — сказал Слесарев, все еще не зная как поступить: уходить или оставаться.

— Я не неволю вас, — снова засмеялась она. — Как хотите. Просто я подумала, что и вам здесь одному скучно… Впрочем, как мне вчера показалось, вас даже тяготит общество, такое общество, как наше.

— Ну что вы!

Слесарев пошел к своему лежаку, с минуту еще колебался, потом решительно сгрудил под мышку вещи, в другую прихватил лежак.

— А вот и я, — нарочито весело сказал он.

— Не силком я вас притащила? Так вы не деликатничайте со мной.

— Нет, не силком, — улыбнулся он.

Некоторое время оба неловко молчали.

Слесарев не знал, о чем говорить с ней.

— Максимов, это который кинооператор, невысокий, — сказала она, — вчера очень много рассказывал о вас.

— Да? — Слесареву опять стало неловко. Он думал о том, что же мог рассказать о нем этот Максимов. Где-то ведь видел он его, этого Максимова. Скорее всего, в Крыму, на соревнованиях по скалолазанию. Там крутились киношники. Или на Клухорском перевале, когда на нем нашли останки наших солдат, погибших в сорок втором? Там где-то, до сих пор не найденный, может быть, лежит без вести пропавший летом сорок второго во время немецкого наступления на Кавказ его отец. Немцы были остановлены в тридцати километрах от этого пляжа… Нет, на Клухорском перевале этого киношника он не встречал, он хорошо помнит всех кинооператоров, которые были с ним на Клухорском. Наверное, все-таки в Крыму…

— Вы часто отдыхаете вот так, у моря? — снова спросила она.

— Часто, — усмехнулся он, — За последние десять лет, кажется, первый раз. Да и то. какой это отдых — у меня всего три свободных дня. А потом снова в горы.

— А как же вы проводите отпуск?

— Да все в горах.

— Так что, вы сейчас в отпуске?

— В отпуске.

— И каждый год в горах?

— Каждый.

— Каждый, каждый?

— Каждый, каждый.

Они помолчали.

— И не было у вас другого желания во время отпусков, кроме гор?

— Почему же не было? — опять усмехнулся он. — Было. И есть, но везде не успеешь, И вот так полежать на пляже. И покосить сено где-нибудь в деревне в Средней России, И походить по музеям, разинув рот от удивления.

— И не надоедает — все время горы, горы? — она, видимо, что-то пыталась понять для себя. — И там ведь трудно?

— Бывает — надоедает. Иногда намучаешься и думаешь: ну, все, вернусь и — к черту! Все, хватит! В следующий отпуск поеду куда-нибудь в Крым или Сочи, но пройдет месяц, другой — и тебя снова потянет в горы. Не можешь дождаться весны. Это, наверное, как болезнь, или как алкоголизм, что ли, — засмеялся он.

— А как на все это смотрит жена? — спросила она.

— Да как, — замялся он. — Никак… Я один.

— А, — сказала она. — Они лежали и смотрели в небо. — Простите, пожалуйста, за нескромный вопрос, — осторожно спросила она: — И никогда не были женаты?

— Был, — сказал он.

— И что же?

— Ушла.

— …Извините меня, пожалуйста…

— Да нет, ничего.

Они надолго замолчали.

— Вы в отпуске? — чтобы смягчить неловкость, спросил он.

— Как это ни странно, нет, — засмеялась она. — В командировке… Мы все трое с «Мосфильма». Сегодня у нас выходной день. А то тоже не очень-то часто полежишь на солнце. Мы здесь недалеко снимаем фильм. Годы войны. Немцы в горах в тридцати километрах отсюда. Немцы с моря. И два маленьких одиноких человека среди этой страшной карусели…

— Они случайно встретились, у них могло быть счастье, но их разлучила война, — то ли спросил, то ли продолжал Слесарев. — Хотя свела-то их тоже война.

— Откуда вы все это знаете? — удивилась она. — Все именно так.

— Так уж устроен мир. — Слесарев, прищурившись, смотрел в далекое небо. — Почти вся война состояла из таких судеб. У многих среди этой страшной мясорубки была своя случайная встреча, короткая, как надежда, а потому еще более горькая. И война же все разрушила. И каждому казалось, что эта встреча могла, нет, не могла, — обязательно стала бы счастьем. С тех пор прошло тридцать лет, все, оставшиеся в живых, давно переженились и повыходили замуж, у них давно уже внуки, — а в сердце по-прежнему боль по той короткой, случайной встрече, которая могла, но не стала счастьем… В этом страшный парадокс войны. Давайте представим обратное: война не разрушила этот случайный луч, оба остались живы, а, тем не менее, счастья не обрели, получилась что ни на есть самая ординарная склочная и несчастная семья. Потому что счастье для нас, как ни странно, только то, что несбыточно, что безвозвратно потеряно. И другая сторона этого страшного парадокса: война отобрала, убила это короткое, промелькнувшее, как луч, счастье, а ведь этот счастливый миг подарил им не кто-нибудь, а все та же война, жестокая сводница, то есть не будь войны, не было бы этой встречи. И все-таки в тысячах вариантов: случайная, короткая, самая больная и дорогая встреча, которую никогда не забыть, которая могла бы, но не стала счастьем.

— Вы хотите сказать, что эта тема банальна? — она смотрела на него широко раскрытыми от удивления глазами.

— Почему банальна? Она типична. Что слишком многим она больна и близка…

— Странный вы все-таки человек. — Она села, обхватила колени руками. — Вам нужно быть одним из сценаристов нашего фильма. Мне кажется, что вы лучше всех нас представляете, каким он должен стать. Вас обязательно нужно познакомить с Георгием Ивановичем. Все, что вы сейчас говорили, вы должны сказать ему. Это страшно слушать, что вы сейчас говорили, но эта как раз та правда, на которой должен строиться наш фильм. А Георгий Иванович несколько идеализирует…

— Ну что вы, какой я киносценарист! — усмехнулся Слесарев. Приподнялся на локтях. — Вы актриса?

— Да, в какой-то мере.

— В каких фильмах вы снимались? Я не помню вашего лица. Правда, я очень редко хожу в кино. Все некогда.

— Это мои первые съемки… Удивляетесь? Старуха, мол, уже, и первый раз снимается в фильме.

— Да нет. Во-первых, вы еще очень далеко не старуха, и вы хорошо это знаете, а во-вторых…

— А во-вторых? — переспросила она.

— А во-вторых… А во-вторых… Я не знаю, что во-вторых, — засмеялся он.

— Я играю в театре. Никогда не думала о кино, и вот неожиданно пригласили.

— Этот высокий, с сединой на висках, ваш сегодняшний спутник — он режиссер? Он пригласил вас?

— Да, он, — видимо, поймав какой-то подсмысл в его вопросе, она усмехнулась. — Он вам не понравился?

— Почему же? Понравился.

— А серьезно?

— Вполне серьезно — понравился. Очень симпатичный и приятный мужчина.

— Но вы же подумали о нем что-то нехорошее. Когда спросили, не он ли пригласил меня на съемки… Вы не правы в своих мыслях. Во-первых, не стоит принимать за истину пошлые анекдоты про киноактеров, а во-вторых, я уже далеко не в том возрасте, чтобы кто-то соблазнился приглашать меня на подобную роль.

— Ну что вы! Как вы могли подумать?! — искренне обиделся Слесарев. — Ну просто… мне показалось, что он несколько неравнодушен к вам.

— Серьезно?

— По крайней мере мне вчера показалось, что он очень хотел вам понравиться.

— Тогда простите меня. — Она помолчала. — Может быть, и так. Но это просто от скуки. Просто правила хорошего тона, что ли. На самом-то деле он несокрушимый семьянин, даже если бы я хотела этого. Кстати, вчера он очень расстроился, когда вы ушли и когда он узнал, кто вы. Сокрушался, что как все пошло получилось: спрашивал вас снисходительно, знаете ли вы о Хергиани. И эти шуточки об облупившемся носе.

— Ну это он зря. Ничего в этом плохого нет. И не бахвалился он совсем. Ну, может быть, я повторяю, хотел немножко вам понравиться. Но делал он это чрезвычайно деликатно. Сознаюсь, именно этим он мне прежде всего и понравился… Так что скажите ему, что я нисколько на него не обижаюсь. Обязательно передайте.

— Вы сегодня его сами можете увидеть, если опять будете ужинать там.

— Наверное, нет, — сказал он.

— Вы сегодня уезжаете?

— Нет, — замялся он. — Просто вряд ли я буду там вечером. Вчера я совершенно случайно попал в тот ресторан.

Они помолчали.

— Простите меня, пожалуйста, за ту пошлую глупость и за резкость, — сказала она. — Давайте забудем об этом.

— Давайте. Но в чем-то, вы, видимо, были правы. Где-то подспудно у меня, видимо, мелькнула какая-то подобная мысль, — сказал Слесарев.

— Вот видите… Хорошо, что вы сказали это. — Она приподнялась на локте, с благодарностью улыбнулась ему. — А в какой гостинице вы остановились?

— В «Южной», — замялся он.

— Так мы тоже живем в «Южной». А на каком этаже?

— …На пятом, — ему ничего не оставалось, как врать дальше.

— А мы на седьмом. Совсем рядом. Заходите к нам в гости.

— Спасибо!

— Максимов говорил, что у вас, альпинистов, часто случаются несчастные случаи.

— Ну это не совсем так, — поморщился Слесарев. — Он не любил, когда вокруг альпинизма создавали роковой ореол, а его пытались облечь в образ романтического страдальца.

— Но ведь бывает, — с мягким укором ска зала она. — Вот вы говорили о Хергиани, О Полякове.

— Бывает. Но ведь бывает, что люди погибают и под трамваями, и автомобильных катастрофах, в лифтах, просто спиваются.

— Но это совсем другое дело.

— Почему другое?

— Там непредвиденная трагическая случайность. А вы преднамеренно идете на риск.

— Ну, может быть, в какой-то степени, — чтоб уйти от этого разговора, согласился он.

— А почему вы стали альпинистом? Кстати, кто вы по профессии?

— Физик.

— Что-нибудь связанное с космосом или ядерной энергией?

— Нет, — засмеялся он. — Бывает, что физики занимаются и другим. Хотя с космосом, пожалуй, и связано. Я занимаюсь магнитным полем Земли.

— Магнитные полюса? Я где-то читала, что они, якобы, время от времени меняются друг с другом местами: где северный полюс, там становится южный…

— Да.

— И этим вы занимаетесь?

— Не совсем, но и этим.

— А какое это значение имеет для человечества? Ну, например, для нас с вами.

— Как ни странно, самое прямое. Кстати, к человеку не только на Земле, но и вообще во всей Вселенной все имеет самое прямое отношение. Мигнула где-то, умерла далекая звезда, аукнулось на это в нашем солнце, появились на нем пятна — и клиники скорой помощи переполнены гипертониками, сердечниками. По миру снова пошла холера, увеличилось число автомобильных катастроф.

— Такая прямая связь?

— Такая прямая связь.

— А магнитное поле?

— Магнитное поле?.. Вот вы говорили, что время от времени полюса меняются местами. Так вот ученые предполагают, что как раз в такие моменты и произошли на Земле гигантские геологические катастрофы, в результате одной из которых вымерли ихтиозавры, динозавры, то есть на планете обновился весь животный мир… Ну это очень долго рассказывать.

— Да, вы мне так и не сказали, почему стали альпинистом.

— Почему я стал альпинистом?.. Трудно сказать. Я и? сам толком не знаю.

— У вас кто-нибудь из родственников или друзей были альпинистами?

— Нет.

— Вы родились в горах?

— Нет. Я родился в зауральской степи… На этот вопрос однозначно, видимо, не ответишь. Родился в деревне, где никаких гор, даже холмов не было. Потом университет. Вот там, кажется, курсе на втором я записался в секцию альпинизма… Правда, у меня где-то здесь недалеко без вести пропал, скорее всего, погиб отец. Он был в частях, которые обороняли Клухорский перевал, но тогда, в университете, я еще не знал об этом.

— Это ведь совсем недалеко отсюда… Клухорский перевал.

— Да, не очень.

— Вы были там?

— Был. Но следов отца там не нашел. Так что толком и не знаю, почему стал альпинистом… Однажды в палатке, когда нас в горах закрыло пургой, в снежной норе мы говорили на эту тему: Миша Коньков, Сережа Поляков, Юшкевич, И никто толком не мог объяснить, почему каждый из нас стал альпинистом и почему до сих пор не бросил альпинизм. Ведь это иногда до того надоедает, что хоть волком вой. Но все согласились, что в горы каждого потянула какая-то душевная неуспокоенность, неудовлетворенность. Одни вот живут себе: работа, дом, семья — и все довольны, и все хорошо. Других же тянет черт знает куда. Это, наверное, то же самое, что запить, — засмеялся он. — Запивают ведь не только неблагополучные и несчастливые люди. Запивают и благополучные. Смотришь на некоторых. Ну что вроде бы еще надо человеку: хорошая жена, дети, работа, уважение на работе, — и вдруг беспробудно запил… Нет, серьезно. Терпеть не могу алкашей, но что-то родственное, по-видимому, все-таки есть… Тогда, в палатке, мы так и не смогли объяснить друг другу, зачем каждый из нас пришел в альпинизм. Может, это тоска по настоящей древней мужской работе? Или, — тоже как атавизм, — стремление к неизвестности, вечной дороге… Тут есть еще одна странная закономерность: среди альпинистов больше всего технической и научной интеллигенции, то есть людей, работающих головой. Может быть, на первых порах, уходя в горы, они стремились просто-напросто на время убежать подальше от своей работы, от своих разрушительных мыслей, сомнений — к природе, к ее простой мудрости. И самое странное, там в горах, а не в лабораториях, совершали самые невероятные, самые парадоксальные открытия. Там приходили самые дерзкие мысли, которые на бренной земле, в привычной атмосфере институтов никогда бы не пришли… Так вот. Иногда надоест, бросить бы все, а уже не можешь. Что-то уже осталось у тебя в проклятых горах. Если не самое главное. И самое странное, что об этих самых трудных днях, которые ты проклинал, потом вспоминаешь, как о самых счастливых. Простите, но, может, даже первое свидание, первый поцелуй не вспоминаются так, как первое восхождение: синее небо, которое там совсем другое, земля внизу с далекими и маленькими людьми, багряный и холодный рассвет. С полгода назад в Москве я на улице случайно встретил Сашу Кузнецова. Заслуженный мастер спорта, кандидат биологических наук, преподает в институте. Разговорились. И он говорит, что, как ни странно, самые счастливые в жизни для него те два года, которые он сидел на высотной зимовке, умирал от тоски и проклинал себя, что добровольно обрек себя на эту пытку.

Слесареву давно нужно было уходить, но как-то было неловко вот так вдруг встать и уйти. И он отвечал на ее вопросы, рассказывал, недовольный своей чрезмерной, по его мнению, разговорчивостью, и в то же время ему почему-то было приятно быть откровенным перед ней. Иногда, ни с того, ни с сего, бывает так: один человек неожиданно для себя рассказывает другому, малознакомому, всю свою жизнь, все свои горести и невзгоды, чего бы, может быть, сроду не рассказал близкому человеку, и чувствует после этого какое-то очистительное облегчение. Не знаю, бывало ли это с вами, со Слесаревым, обычно сдержанным и даже замкнутым, хоть и не часто, бывало. Вообще-то чрезвычайно редко он перед кем-нибудь открывал свою душу, хотя считал, что время от времени нужно устраивать вот такие частные, самоуничижающие исповедальни, чтобы освободиться от обременительного груза воспоминания, ошибок, мелких грешков перед собой. По этой причине он очень любил баню с хорошим паром за ее добрую очищающую душу силу, и считал, хотя сам не пил, что иногда даже стоит упиться в стельку, чтобы утром, проклиная себя и чувствуя себя кругом виноватым, как бы начать новую жизнь. Это как сходить в церковь, говорил он.

— Мы не перегреемся? — осторожно спросил Слесарев. — Да и, наверно, уже пора обедать.

— Пожалуй, — сказала она. — Я вас задержала?

— Нет, что вы!

Одевшись, они стали подниматься по лестнице в город.

Он ждал, куда она повернет, чтобы свернуть в другую сторону.

— Ну ладно, — подала она ему руку. — Простите, что надоедливо лезла к вам со своими глупыми вопросами. Но мне было интересно. Я ведь впервые встречаюсь с настоящим альпинистом, — оправдывалась она. — Всего вам доброго!.. Всего вам хорошего, там, в горах!.. Впрочем, вы ведь еще не уезжаете?

— Нет.

— Ну тогда, может, еще и встретимся. Тогда не будем прощаться.

Она помахала ему рукой и скрылась в дверях почтамта.

Пообедав в подвернувшемся поблизости летнем кафе, Слесарев пошел по городу, но скоро устал, после гор было непривычно жарко, и он снова спустился на пляж.

Постояв в нерешительности, пошел к тому месту, где они загорали днем, но, полежав с полчаса, перебрался на другое место…

Смотрел на белые пароходы, бесшумно, словно в детских мечтах, проплывающие вдали, вспомнил девушку Нину Горшенину, которую когда-то любил, которая его тоже любила, да так, как никто позже его не любил, но почему-то тогда все рассыпалось в прах, и он до сих пор чувствует перед ней вину, хотя, разобраться, в чем же он виноват: просто все рассыпалось… Думал о своей работе, о последних трех изнурительных годах, кончившихся тупиком. А ведь целых три года! Даже в кино ни разу не сходил, лишь иногда— телевизор да бутылка сухого вина с случайно забредшим другом. И сейчас, кроме отвращения, ничего к своей работе не испытывал. Это от переутомления, это пройдет, успокаивал он себя… А если не пройдет? Что тогда? На самом деле переквалифицироваться в управдомы? Так ведь и не возьмут… Шутки шутками, а самому-то себе надо признаться, что ученого из меня не получилось. Да — доктор наук, да — пытливый исследователь, имел волю привязать себя к табуретке — на годы, а копнуться поглубже — получается пшик. И штаны зря протирал — жизнь мимо пролетела, и табуретку зря занимал — ничего не сделал, А что? Ничего. Всю жизнь только детализировал, разжевывал мысли других. Под старость попробовал думать сам — и залез в тупик.

Еще раз искупался. Снова лежал и думал. Чтобы отогнать невеселые мысли, представил перед собой черный скальный отвес Чатына, по которому через несколько дней нужно будет идти. Он видел это в мельчайших деталях, ведь, разрабатывая маршрут, одних только фотографий в разных ракурсах пересмотрел несколько сотен. Но отогнал и Чатын: успеется, никуда он от меня не денется, не уйдет.

Он снова спустился к морю, в общем-то уже собираясь уходить, и снова столкнулся с этой женщиной: вся в капельках воды, она, как богиня, выходила из пены морской.

— Добрый вечер! — улыбнулась она устало. — Я же говорила, что мы еще встретимся.

— Да, — сказал он. — Вы только что пришли? — Он поймал себя на том, что немного обрадовался встрече. Мало того, он признался себе, что несколько раз вспоминал о ней, даже несколько раз смотрел на лестницу, откуда она могла прийти, а потом совсем забыл о ней.

— Нет, я давно здесь… Однажды на волне мы чуть не столкнулись лбами.

— Серьезно? — удивился он. — Что же вы меня не окликнули?

Она пожала плечами.

— Не знаю. Наверно, боялась показаться навязчивой. Потом же — я не знаю вашего имени. Не кричать же мне «Эй!» или «Товарищ Слесарев!»

— Александр, — засмеялся он.

— Ну идите купаться, я вас опять задерживаю. Идите.

— Вы на том же месте? — спросил он.

— Да.

Он выплыл к буям, ограничивающим пляж. Берег качался далеко и косо. В другой стороне, где море незаметно переходило в небо, бесшумно, словно в детских снах, плыли белые корабли. Слесарев всегда немного волновался, когда далеко заплывал в море. Плавал он так себе, и всегда, когда далеко заплывал в море, к горлу подступало волнение: а вдруг не дотяну до берега? За ним наступало растерянное расслабление — всего на какое-то мгновенье, а потом, как в горах в критическую минуту, приходило холодное и злое спокойствие: как это так, не дотяну! Во что бы то ни стало, дотяну! Иначе будет очень смешно и глупо.

С глухо стучащим в висках сердцем он вышел из волны, немного передохнув на кромке прибоя, пошел меж лежаков.

— Присаживайтесь где-нибудь, — устало сказала она. — Вот сюда.

Он еще давеча заметил, что, в отличие от утра, у нее плохое настроение. Ходила на почтамт. Наверное, какое-нибудь неприятное письмо. Или телефонный разговор…

— Почему вы каждый раз так далеко заплываете? — спросила она. — Ведь вы не очень хорошо плаваете.

— Не знаю, — удивился ее вопросу Слесарев. Он на самом деле не знал. Плавал он действительно неважно, — когда она только успела это заметить?! — но всегда старался заплыть дальше, до той щемящей острой черты, когда не знаешь, доплывешь ли назад. Почему-то нравилось ему все это, нравилось заплывать ради этой острой минуты. И каждый раз все дальше и дальше.

— Так ведь однажды можно и не доплыть, — как бы продолжая его мысли, сказала она. — Я вчера долго наблюдала, как вас сбивало волной за мол, а вы совсем выбились из сил, хотя и не подавали виду. Никто этого не видел, а вы сами были подчеркнуто спокойны и равнодушны, но я видела, когда вы выходили на берег, вас чуть не шатало из стороны в сторону. Тем не менее, в следующий раз заплыли еще дальше.

— А вас как звать? — вместо ответа спросил он.

— Мария.

— А по отчеству?

— Евгеньевна.

— Мария Евгеньевна, вы что, провидец? Или мысли читаете? С вами немного страшно, словно вы видите меня насквозь. Вам, наверно, невозможно соврать.

Она засмеялась;

— А вы пытались?

— К счастью, пока нет.

— Ну и хорошо. Давайте собираться. Уже прохладно. Или вы еще остаетесь?

— Нет. Тоже иду.

Уже второй раз за сегодня они поднимались по этой лестнице.

— Вам куда? — спросила она,

Он пожал плечами.

— Но что-то же собирались вы сейчас делать? — улыбнулась она.

Он снова пожал плечами;

— Я еще не успел придумать. Я собирался об этом подумать на пляже, но заговорился с вами и забыл, — сказал он честно.

— Ну и дела! — усмехнулась она. — Положительно, нам нельзя больше встречаться. А то мы договоримся бог знает до чего… Права я была, что сразу не подошла к вам давеча… Как это ни странно, я тоже еще не придумала, чем заняться. Тоже собиралась подумать об этом на пляже и заговорилась с вами. Что же теперь делать?.. Знаете что, если вы меня не обманываете, что еще не придумали, что сегодня будете делать, идемте до гостиницы, ведь все равно нужно переодеться.

— Да, — пробормотал он.

— Так идемте, — не дождавшись его ответа, она пошла впереди.

— У вас какие-нибудь неприятности? — досадуя, в какое глупое положение он попал, спросил Слесарев. — Утром вы были совсем другой.

— Вы что, тоже провидец? — засмеялась она и снова стала усталой. — На два часа заказывала разговор с Москвой, но почему-то никто на переговоры не пришел. И писем нет уже полмесяца.

— Муж?

— Дочь. Три вечера подряд звонила из гостиницы домой — никто не берет трубку. Ну, думаю, может, к матери моей уехали. А у нее телефона нет, вот и пришлось заказывать переговоры, но на переговоры никто не пришел. Уж и не знаю, что думать.

— Может, просто запоздала ваша телеграмма, — попытался Слесарев успокоить.

— Может быть, — согласилась она лишь из вежливости, но не успокоенная его предположением. — Вы торопитесь?

— Нет.

— Тогда зайдемте на минутку в книжный магазин.

— Давайте.

В магазине было безлюдно. Он был беден. Она перебирала детские книжки. Слесарев стал перелистывать попавший под руку справочник яхтенного капитана. Когда-то он мечтал построить яхту, ну пусть не яхту, пусть небольшой швертбот, но чтобы обязательно под парусом.

— Вы когда уезжаете в ваши горы? — не оборачиваясь, спросила она.

— Через два дня.

— И вам очень хочется туда?

— Да как сказать. И да, и нет. За последние десять лет впервые вырвался к морю. Я ведь говорил уже.

— Так останьтесь еще.

— Это невозможно.

— Простите, можно задать вам еще один, не очень скромный вопрос?

— Да.

— У вас есть дети?

— Нет, — сказал он глухо. — Нет, Сначала все временили, подождем, мол, пока будет квартира, потом — когда она закончит институт, а потом… А потом суп с котом…

— Она была плохая женщина?

— Нет, — он положил обратно на полку «Справочник яхтенного капитана». — Совсем нет… Ее можно понять. Просто ей надоела такая жизнь. Как она мне сказала, ей хочется жить как все: ходить в кино, в театры, в гости, чтобы муж вовремя приходил с работы. А летом, как всем добропорядочным людям, ей хотелось к морю или на дачу. И спать спокойно, а не гадать, что со мной там, в горах. А я оставлял ее одну в городе или отправлял одну к морю. Так было два раза, три, а на четвертый они вернулись от моря вдвоем…

— Идемте, — сказала она… — Вы обиделись? — спросила она, когда они вышли на улицу.

— Нет. Просто думаю, почему я все вам рассказываю. В общем-то я не очень общительный человек и никогда об этом никому не рассказывал.

— Простите меня, пожалуйста.

— За что?

— За мои не очень-то деликатные вопросы.

— Пожалуйста.

Они дошли до гостиницы.

Слесарев остановился у высокого крыльца.

— Вы разве не будете подниматься к себе? — удивилась она.

— Я обманул вас, — смутился он. — Я не живу в этой гостинице.

— Серьезно?

— Серьезно.

— А почему вы это сделали? — она не совсем добро сузила глаза.

— Сам не знаю. Просто я тогда не думал, что еще встречу вас, и мне не хотелось объяснять, что я вообще нигде не живу.

— Как нигде не живете?

— Ну подумайте сами, разве сейчас, летом, реально просто так устроиться в гостинице. Да и на квартиру на три дня никто не возьмет. Ночую на турбазе за городом. Там в палатке у инструкторов для меня всегда найдется раскладушка или спальный мешок.

— А все остальное правда? — все так же не очень добро спросила она.

— А остальное, к сожалению, все — правда, — сказал он.

— А куда вы сейчас? — смягчилась она.

— Еще немного похожу по городу. Потом где-то надо будет поужинать — и поеду на свою турбазу.

— Знаете что… Как вы отнесетесь к тому, — если, разумеется, вас нигде никто не ждет и я не задерживаю вас, — если я вас приглашу вместе поужинать?

— Право, не знаю… Я в таком виде…

— Это не страшно: Тут наши киношники чуть ли не в плавках ходят. Разумеется, если я вас не задерживаю, не принуждаю.

— Нет, не принуждаете. Я с удовольствием.

— Тогда во сколько мы встретимся?

Он пожал плечами.

— Ну, если это вас устроит, давайте в восемь, — сказал она.

— Давайте.

— Тогда до встречи, — она торопливо побежала вверх по ступенькам.

— Подождите, а где мы встретимся? — остановил ее Слесарев.

— Я думала, здесь, в этом ресторане, — растерялась она. — Я займу столик, — я живу здесь, мне это просто, — а вы бы подошли. Если здесь не нравится…

— Нет, нет, нравится.

Слесарев посмотрел на часы, до восьми было еще полтора часа. Ехать на турбазу переодеваться, разумеется, не было смысла, и он снова пошел к морю. Присел на камень. Горизонт был чист, больше по нему не плыли белые корабли. Зародилась какая-то тоска, ему начинал не нравиться его побег в «Рио-де-Жанейро». «Пожалуй, пора сматывать удочки», — думал он. Ему хотелось и не хотелось идти в ресторан. Ну, уж раз обещал, придется идти. Уж с очень какой-то томительной легкостью он рассказывал этой женщине свою бестолковую жизнь, она чуть не читает его мысли, они понимают друг друга с полуслова.

Конечно, ей скучно, а тут еще вестей из дома нет, — надо же как-то убить время, чтобы отвлечься от навязчивых мыслей о доме, свои киношники надоели, а тут как-никак свежий человек, из профессионального интереса можно поболтать: как же — пан-альпинист, ушла жена, несмотря на одну-две извилины, немного философ.

Он знал, что неправ в своих мыслях, но почему-то искусственно нагнетал в себе злость.

…Было восемь. Он специально выждал еще минут пять и решительно стал подниматься по ступенькам гостиницы. «Смешно, уж не волнуюсь ли!? Как на свидание», — усмехнулся он.

— Свободных мест нет, — преградил ему дорогу швейцар с нагловатым достоинством министра.

— Я приглашен. Для меня занято место, — поспешно сказал Слесарев.

— Все так говорят, — швейцар холодно и неприступно смотрел то ли мимо Слесарева, то ли сквозь него.

Слесарев сунул ему в руку полтинник, и тот из сиятельного министра превратился в изогнувшегося в жалкой лакейской улыбке старика-швейцара.

Слесарев остановился у двери, осмотрелся, но ее нигде не было видно. Пошел между рядами столиков. Немного раздражаясь, пошел обратно, и вдруг где-то за спиной услышал:

— Александр Сергеевич!

Он сразу увидел ее. В темном строгом платье, с густыми тенями под, глазами, она сидела за столиком за широкой колонной, — эта колонна и прикрывала до этого ее от него, — и смущенно улыбалась.

— Извините, что я сразу не окликнула. Сначала не заметила, когда вы вошли, а потом решила понаблюдать за вами. Вы уже разозлились на меня, не правда ли? А?

— Я все время чувствую себя перед вами как кролик перед пастью удава, — вместо ответа сказал он. — Но не в том смысле, что вы хотите меня съесть, а в том, что, как у сопливого мальчишки, читаете все мои мысли. И не просто читаете, а даже опережаете их.

Она засмеялась:

— Быть может, мы просто понимаем друг друга с полуслова?

— Быть может, — засмеялся он.

Немного освоившись, Слесарев тайком стал приглядываться к ней. Она была вроде бы та же, что и на пляже, и в то же время совсем другая. Густые тени под глазами, темное длинное платье, строгая прическа не то чтобы делали ее старше, но строже и как бы возвели между ними какую-то невидимую, но, несмотря на это, все-таки существующую стену сомнения или отрезвления, что ли, которая поколебала хрупкую атмосферу доверия, еще так недавно бывшую между ними. Слесарев почему-то сразу почувствовал перед ней не то чтобы робость, а, как это точнее сказать… — ну просто он не мог говорить с женщиной, что сейчас сидела перед ним, — видимо, немного снедаемая червем сомнения, что пригласила его сюда, и это накладывает на них обоих тень каких-то обязательных отношений, а потому, может, и спрятавшаяся за маской парфюмерии и косметики, — так же непринужденно, а главное — доверчиво и откровенно, как с той, на пляже, простой и немного печальной, немного усталой и красивой, но естественной, нежной, а не парфюмерной красотой.

Она, видимо, поняла все, что он сейчас думал, — опять все поняла! — потому что смутилась еще больше. Ему стало жалко ее.

— Ну как, дозвонились до дома? — спросил он, чтобы хоть как-то сгладить молчаливую неловкость.

— Дозвонилась. Поругалась. Они, видите ли, случайно выдернули шнур из розетки и довольны, что их никто не беспокоит. А я тут извелась вся. Один — старый, другой — малый…

— Мужа нет дома? — осторожно спросил он.

— Нет, — сказала она.

— Тоже в командировке? — И по ее глазам с запозданием понял, что нельзя было задавать этого вопроса.

— Вообще нет… — сказала она. — Мы живем вдвоем с дочерью. Когда уезжаю, оставляю ее у матери. Вот так!

— Извините! — теперь смутился он.

— Ничего, — усмехнулась она. — Теперь мы квиты. Сначала я была бестактной, а теперь…

— А может, это не бестактность, а сопереживание? — осторожно сказал он.

— Может быть, — без улыбки сказала она.

— Ну уж раз я задал этот вопрос, то до конца, чтобы больше не возвращаться к нему. Развелись?

— Он погиб.

Они опять долго и неловко молчали.

— Кто он был по профессии?

— Тоже актер. Мы работали в одном театре… — Она потянулась за сумочкой, достала из нее сигареты. Он смотрел, как она прикуривает.

— Не жалейте меня, — усмехнулась она. — Он погиб совсем не так, как вы думаете. Он просто спился… А потом где-то замерз на улице. Но мы в это время уже не жили вместе… — Пепел сыпался на скатерть. — Нет, он не был домашним извергом. Пил он тихо. Добрый отзывчивый человек, заботливый муж, талантливый актер — и вдруг запил. Не шумел, не буянил, но каждый день приходил пьяным. Вставал на колени, плакал, про сил у меня прощения, а на следующий день снова напивался. И так два года. Я вся вымоталась. Из театра его, разумеется, выгнали. Что я только ни делала, чтобы он бросил пить. Убедившись, что толку нет, стала устраивать в больницу. Узнав об этом, он ушел из дому. Оставил очень длинное письмо, в котором опять-таки просил прощения…

Она погасила сигарету, но тут же закурила вторую.

— Раза три, да три раза встречала его на улице. Оборванный, постаревший: «Здравствуй, Маша! Как живешь? Дочь как? Ты уж прости меня!» «Может быть, денег тебе дать?» — спрашиваю его. «Нет, что ты, я еще до этого не докатился, чтобы у семьи отбирать деньги. Нет, Маша!»… Вот так, — горько усмехнулась она, откинулась на спинку стула, словно ей не хватало воздуха, и поймала его взгляд.

— Вам неприятно, что я курю?

— Вам это не идет, — мягко сказал он.

Она смутилась и торопливо погасила сигарету.

— По вашему взгляду я поняла, как вам это неприятно.

— Да, я не люблю, когда женщины курят. А вам это просто не идет.

— Я в общем-то не курю, — смущенно стала она оправдываться, и он отметил про себя, что ему нравится, что она смутилась как девчонка. — Просто курит моя героиня, которую я сейчас играю. Точнее, пытаюсь играть. Вот и таскаю сигареты с собой. И сейчас вот потянулась машинально. То ли вхожу в роль, то ли в сигареты… Веселый, однако, у нас получается ужин, — усмехнулась она.

— Да.

— И говорить нам больше почти уже не о чем. Мы знаем друг о друге почти все.

Заиграл оркестр.

Слесарев смотрел на трубача, и к горлу подкатывала какая-то сладкая боль. Так было всегда, когда начинал играть хороший оркестр и хороший трубач поднимал к небу плачущую медь. Слесарев в такие минуты наиболее обостренно и больно чувствовал, как мимо него стремительно неумолимо летит время, а он ничего не успевает в этой жизни. А все лучшее где-то летит стороной, все кажется, что все еще впереди, до каких пор это будет казаться?..

— А вам никогда не бывает одиноко там, в горах? — она тоже смотрела на трубача.

— Там не до этого.

— А вообще?

— Бывает. И довольно часто… Впрочем, в горах тоже. Но не на восхождениях. Там некогда об этом думать. А когда возвращаешься назад, в города, к людям… Жил с товарищами единой жизнью, был связан с ними одной веревкой, а тут вдруг до новой дороги все распадается, каждый возвращается в свою жизнь. Каждый рвется в свой дом. Вот в такие минуты и становится тошно. Однажды так вот постоял я на аэродроме, постоял и повернул обратно — год проработал наблюдателем на высотной сейсмостанции. Вот там-то я, наверное, и стал доморощенным философом. О чем я только ни передумал от скуки за год!

— И сколько вас там было человек?

— Двое.

— Двое?.. И вам не хотелось оттуда убежать?

— Почему не хотелось. Несколько раз чуть не убежал.

Они снова помолчали.

— Но у вас такая интересная работа. Вы, конечно, довольны ей?

— Как сказать… Скорее всего, не очень. В детстве мечтал стать моряком, но из-за слабого здоровья в мореходное училище не приняли… И всю жизнь была какая-то неудовлетворенность, что занимаюсь не своим делом, а начинать все сначала было уже поздно… А теперь вот вообще в тупике.

— Почему?

— Почти три года я убил на разработку одной темы. Как мне казалось, да не только мне, очень перспективной темы. Дрейфовал на льдине с полярной станцией. Работал сезон в Антарктиде. И все вроде бы шло как по маслу. И весь мой собранный материал удачно плюсовался один к другому. Но вот эта легкость меня и пугала и, как оказалось, не зря. Недавно один английский ученый одним махом опроверг все мои построения. Оказалось, что эффект, который я открыл, не имеет никакого отношения к магнитному полю Земли.

— Ну и что вы теперь собираетесь делать?

— Не знаю… Наверно, нужно переквалифицироваться в управдомы, — улыбнулся он. — Кстати, все мои лучшие мысли, хотя их было и не очень много, тоже пришли здесь, в горах…

Оркестранты сложили инструменты, ушли отдохнуть. Включили музыкальный автомат «Меломан». После надрывного полуцыганского романса, которые почему-то любят в курортных городах, печально и просто запела Анна Герман. Тихий голос уверенно пробивался сквозь ресторанный гул.

— Вам нравится, как поет Анна Герман? — спросила она… — Чему вы улыбаетесь?

— Просто вы опередили меня. Я как раз хотел задать вам этот вопрос. Нравится… Иногда думаю, не будь той страшной автомобильной катастрофы, может быть, и не стало бы певицы Анны Герман.

Она удивленно подняла на него глаза.

— Ведь до этого она пела все-таки не так. Ведь только после катастрофы и нескольких тяжелых операций в ее голосе появилась эта мудрая печаль. Я не могу найти слова, чтобы точно выразить, что я хочу сказать…

— Я понимаю вас. Я никогда не задумывалась над этим, но вы, пожалуй, правы.

Они молча слушали, пела Анна Герман.

— Вам долго добираться до ночлега? — спросила она.

— Около часа.

— Тогда идемте. Что же вы не скажете, а я злоупотребляю вашей деликатностью.

— Время еще не позднее.

Они вышли. Она выглядела очень усталой.

— Вы устали, — сказал он.

— Да, — призналась она. — Сегодня было много работы. Завтра — тоже. Ну, прощайте… Вы ведь завтра еще не уезжаете?

— Нет.

— Если у вас появится желание поужинать вместе, часов в восемь я буду здесь. Я боюсь быть навязчивой, поэтому специально не приглашаю. Но если появится желание, приходите.

— Спасибо!

Слесарев торопливо шел к автобусной остановке и усмехался про себя: он знал, что придет сюда завтра, хотя, конечно, все это глупо.

На другой день, полежав на пляже и наслушавшись завывов в мегафон, он, неожиданно для себя, поехал на катере в Новый Афон.

На море было свежо. Брызги летели в лицо.

«Надо было пригласить ее, — неожиданно подумал он. — В общем-то у нее жизнь тоже не очень веселая… Да все равно бы не смогла— съемки».

Катер вернулся обратно в полдевятого. Посомневавшись немного, Слесарев пошел к гостинице. На двери ресторана опять красовалась вывеска «Свободных мест нет». Опять сунул полтинник швейцару: «Меня ждут». Но сколько ни искал глазами, ее не было. И свободных мест не было.

Слесарев уже хотел было уйти, но все равно нужно было ужинать: за поездку он сильно проголодался. Наконец, одно место освободилось, отсюда хорошо был виден столик, за которым они сидели вчера.

Играл оркестр, плакала труба — и ему, как всегда, когда играл хороший оркестр и плакала труба, было стремительно грустно, было жаль улетевшего времени, что еще так мало сделано, что самое лучшее проходит где-то стороной: удача в работе, красивые женщины…

Смотря на девушку за соседним столом, он вспомнил свою юность, студенческое общежитие, прекрасную девушку Соню — эта девушка была немножко похожа на Соню. Но только немножко. Соня в ее годы была не просто красивее, — да это и не главное! — главное, что ни один мужчина не мог пройти, не оглянувшись на нее. В ней помимо красоты была и настойчиво перла наружу, что сразу каждый чувствовал это, как сжатая до отказа и вот-вот готовая сорваться (счастье, и горе тому человеку, в кого она ударит) пружина, какая-то гипнотическая и напряженная страсть. Слесарев, как и многие в университете, был тайно влюблен в Соню, но, нескладный и некрасивый, — так он считал тогда, — глубоко скрывал это, не только не здоровался с ней, хотя учились они на одном факультете и, разумеется, были знакомы, при встречах деланно равнодушно проходил мимо, даже не замечал ее.

Кажется, на четвертом курсе, да, это было на четвертом курсе, зимой они жили полмесяца вдвоем, только вдвоем, на пустом этаже. Были студенческие каникулы, Слесарев тогда не поехал к матери, он решил поработать в лаборатории, и она почему-то никуда не уехала, и они целых полмесяца жили вдвоем, только вдвоем на пустом этаже чуть ли не в соседних комнатах. Эти полмесяца были для Слесарева невыносимо мучительными. Против его комнаты находилась кухня, и Соня по вечерам, не обращая на него никакого внимания, — видимо, она считала, что он даже не стоит того, чтобы его можно было стесняться как мужчину, — надменная и прекрасная выходила на кухню чуть ли не нагой, ведь на этаже кроме нее да его никого не было: в коротеньком-коротеньком, вызывающе обтягивающем ее, полупрозрачном халатике, с обнаженными по плечи руками. Вставала у окна у плиты напротив его двери и могла так стоять часами, а он, весь напряженный, слушал сквозь дверь, как она там стучит кастрюлями, хотя раньше, в отличие от других девчонок, никогда этим не занималась, подолгу выжидал, если ему нужно было поставить чайник, и, если, так и не дождавшись, когда она уйдет, выходил, весь сжимаясь от напряжения — такой обольстительной она была — и чувства собственной неполноценности — выходил холодно и равнодушно, словно и не замечал ее.

Прежде всего он любил ее плотью, а потом только сердцем, что редко бывает в юности. С каждым вечером она появлялась на кухне все надменнее и обнаженнее, так продолжалось полмесяца, она стояла у него перед глазами в лаборатории, она снилась ему ночами, иногда приходили мысли пойти и ворваться к ней в комнату… Он кончил университет, она по-прежнему была прекрасна, обольстительна и надменна, он уехал по распределению, а спустя пять лет, будучи уже женатым, в поезде случайно встретил ее подружку по студенческой комнате, и она рассказала, что все пять университетских лет Соня любила его, часто плакала из-за его надменного и заносчивого равнодушия, как последний шанс — тогда специально осталась на зимние каникулы в общежитии, узнав от кого-то, что он никуда не уезжает, специально часами торчала на кухне, а потом в отчаянии плакала в подушку. Однажды даже, немного выпив в ресторане с одним из своих многочисленных поклонников, — Слесарев помнил, как подолгу нарочито громко любезничала она с ними у дверей, вытягивая из него нервы, — решилась и ночью в одной сорочке толкнулась в его дверь — но дверь была заперта, а Слесарев крепко спал, но она, скорее всего, доколотилась бы, но в это время по коридору кого-то угораздило пойти…

До сих пор Слесарев с улыбкой и горькой досадой вспоминает об этом. Какой же он был дурак! Не только потому, что это могло быть его счастьем. Может быть, и нет. Даже скорее всего — нет. Слишком они были разные люди. Но все-таки — какой же он был дурак! Какой дурак! Она до сих пор у него перед глазами — двадцатилетняя прекрасная Соня, о которой мечтали многие — в той студенческой кухне, — и надо же! — она колотилась к нему в одной сорочке в дверь, а он спал, как последний суслик, и, наверное, как раз видел ее во сне.

Ах, какие дураки мы бываем в молодости! Ах, какие дураки!..

Мария Евгеньевна так и не появилась. Слесарев не испытывал ни досады, ни обиды, да и какое он имел право. Он вышел в теплую звездную ночь.

«Вернусь, надо будет съездить к матери, а то уже не был четыре года, если не пять. Да, пожалуй, пять. И надо как-то упорядочить жизнь, а то все некогда, некогда. Некогда даже оглянуться и посмотреть, как прожил эти годы. Надо бы, наконец, отремонтировать квартиру, тоже все некогда. Стыдно, когда кто-нибудь заходит. Все облупилось». — Так думал Слесарев, хотя знал, что все, скорее всего, останется по-старому: его будет мотать по стране из конца в конец, он будет до изнеможения, — без праздников, без выходных, — работать, ему опять на все не будет хватать времени. Даже сейчас, когда он вырвался сюда отдохнуть, и всего на три дня, о которых столько мечтал, он чувствует себя уже неловко от безделья и уже заторопился обратно в горы. Он уехал бы уже завтра с утра, но вертолет из поселка на метеостанцию будет только послезавтра, и, — хочешь не хочешь, — сутки придется ждать.

С утра он повалялся на пляже, потом сходил в кино — и все с единой мыслью; скорее бы прошел день, скорее бы в горы. Его охватило нетерпеливое волнение: как там у них, хотя в общем-то ему сейчас, если сказать честно, туда совсем не хотелось.

С трудом дотянул до вечера. Теперь где-нибудь поужинать — не торопясь, чтобы убить время, а утром он уже будет там — погода хорошая. Он прошел мимо гостиницы, в ресторане которой все эти вечера ужинал, сегодня он решил поужинать в другом ресторане, но везде, куда бы ни ткнулся, висели основательнейшие, словно сделанные на века, вывески «Мест нет» и швейцары были неумолимы, как боги. «Боже мой, сегодня же суббота, — вспомнил он. — Бесполезное дело». И, вроде даже бы обрадовавшись своей неудаче, решительно повернул к знакомому гостиничному ресторану: как-никак там был прикормленный швейцар.

Оркестра еще не было, и играл «Меломан». Слесарев не слушал его, он ждал оркестр, а завтра он уже будет в горах.

Случайно его слух сквозь ресторанный гул уловил отрывки вчерашнего полуцыганского романса, он прислушался, и точно — когда романс закончился, запела Анна Герман — просто, печально и мудро. Он снова подумал о Марии Евгеньевне, невольно оглянулся на дверь и посмотрел на часы. А потом заиграл оркестр, и, как всегда, когда играл хороший оркестр и хороший трубач поднимал к небу плачущую медь, ему было стремительно грустно, возвышенно-печально и зло, душа сжималась в тугую пружину, в такие минуты человек может решиться черт знает на что: шагнуть за предел недозволенного, броситься под танк, сделать предложение женщине, с которой и познакомился-то всего день назад… Но беда в том, что этот священный порыв не вечен, он требует гигантского нервного напряжения, и уже только поэтому не может быть вечным, — он так же, как и возникнув, может внезапно поникнуть, рассыпаться, — и после него наваливается тяжелая усталость, как тяжелое похмелье…

Слесарев уже несколько раз давал знак официанту, чтобы тот рассчитал, но тот все не подходил, и Слесарив уже начал раздражаться.

И вдруг он увидел ее. Она что-то горячо доказывала швейцару, видимо, тот ее не пускал. Слесарев почувствовал, как горячая вол на плеснула по всему телу, хлестнула в голову, ноги и руки, словно все атомы и молекулы, из которых он состоял, на мгновенье заметались и перемешались в беспорядке, а потом вскипели, словно масло, брошенное на раскаленную сковородку — только на мгновенье, а потом волна схлынула, и во всем теле наступила расслабленная тишина, лишь одни руки, мелко, с опозданием, дрожали: так бывало в горах, когда под тобой вдруг вылетал камень или скальный крюк, и ты летишь вниз, пока тебя не дернет и не вернет в реальность спасительная страховка друга, а потом еще долго дрожат руки.

Слесарев хотел встать и пойти ей навстречу, но холодно остановил себя: «Да она давно забыла про тебя, просто пришла поужинать».

Он, наоборот, склонился над столом, и тут, совсем некстати, будь он проклят, подлетел официант.

Слесарев, расплатившись, остался сидеть и тайком наблюдал за ней. Она пошла между рядами, кого-то высматривала. Повернулась в его сторону, он торопливо опустил глаза. Не оборачивался, чтобы не выдать себя.

— Здравствуйте!

Он поднял голову.

Она стояла над ним, запыхавшаяся.

— Здравствуйте! — снова сказала она. — Вы ли это, Александр Сергеевич?

— Как видите, — он старался быть спокойным. — Присаживайтесь… только здесь не убрано… Здравствуйте…

— Вы только что пришли или уже собираетесь уходить?

— Собирался уходить

— Как хорошо, что я вас застала. Вчера затянулись съемки, а потом в дороге сломался автобус. Я вся изнервничалась. Прибежала в гостиницу, а ресторан уже закрывается… Вы были здесь вчера?

— Был.

— Вы обиделись на меня?

— Разве я имею на это право? — улыбнулся он.

— Вы можете смеяться надо мной, но я так расстроилась. Пришла к себе в номер и чуть не расплакалась… И сегодня вот съемки опять затянулись, дубль за дублем, аж возненавидела все и всех, в конце концов плюнула, поймала такси — и сюда… Думаю, не успею, а завтра вы уедете. И получится, что я вас обманула… Вам смешно?

— Нет, — искренне сказал он.

Подошел официант, стал убирать посуду, вопросительно посмотрел на Слесарева: мол, не пора ли честь знать.

— Я начинаю ужинать снова, — весело и решительно сказал тот.

Официант, привыкший ко всему, равнодушно пожал плечами.

— Подайте, пожалуйста, нам меню!

— Одну минуту. Сначала приберу. — Официант чем-то был недоволен.

— Спасибо, что вы приехали! — сказал Слесарев.

— Вы вчера ждали меня?

— Не знаю… Просто я думал, что вы про меня уже давно забыли.

Подошел официант.

— Принесите для начала шампанского.

— О-о! — сказала она. — Вы знаете… — она помолчала. — Если сказать честно, я вчера даже не собиралась идти сюда. Решила, нет, не пойду. Думаю, еще неправильно поймет. Нет, не пойду. Так и решила. И вдруг, когда съемки стали затягиваться, занервничала… А когда в пути сломался автобус, уже не знала, что делать… У вас еще много времени? — спросила она.

— С час, — сказал он. Он врал и сам не знал, почему. В принципе, он мог уехать на турбазу даже в двенадцать и даже вообще не уезжать. Ему и надо-то там всего — забрать рюкзак. Но он, сам не зная почему, уперся на этом часе.

— А утром?

— Утром первым автобусом уеду в Ткварчели. Там меня заберет вертолет. Погода вроде бы не должна испортиться.

— А из-за плохой погоды он мог бы задержаться?

— Да.

Она нерешительно передвинула перед собой тарелку.

— Вы ешьте, ешьте, — спохватился он. — Я ведь уже поел. А вы проголодались.

— А вы что будете делать?

— Буду смотреть, как вы едите.

— Ну хорошо, а то я на самом деле проголодалась.

— Как будет называться ваш фильм? — немного погодя спросил он.

— Рабочее название «Возвращение». Но оно может еще несколько раз смениться. Да какое это имеет значение.

— Имеет. Я хочу посмотреть этот фильм, когда он выйдет на экраны. Обязательно посмотреть. А так я могу его пропустить.

— Может, и лучше, если вы его пропустите. Мне кажется, что у меня ничего не получается. Все это понимают, но не решаются прямо сказать.

— Я уверен, что это вам просто кажется. Вы не можете быть бездарной актрисой.

— Это почему же? — удивилась она. — Если это комплимент, то согласитесь, что он немного того…

— Это не комплимент, — мягко прервал он ее. — Это то, что думаю на самом деле. Вы не актриса в жизни. Вы, видимо, так же искренни, легкоранимы и на сцене. Потому что вы играете жизнь, саму себя. И если роль этой женщины вам внутренне не чужда, вы ее сыграете хорошо. Потому что вы живете ролью, а не играете в нее, как некоторые, может быть, и очень хорошие актеры. Вам не чужда эта роль?

— Странный вы человек, — улыбнулась она, и тут же опустила голову, спрятала от него глаза. — Нет, не чужда. Я играю одинокую, брошенную женщину, — усмехнулась она. — Уже потому она мне не чужда.

— Тогда все будет хорошо.

— Вы думаете?

— Я уверен в этом.

Она посмотрела на часы. Если бы она не сделала этого, он бы еще посидел, но она посмотрела на часы, и он был вынужден тоже посмотреть на них: уже давно перевалило за час, после которого, как он сказал, ему было нужно уходить, уже несколько раз манипулировали светом, предупреждая, что ресторан скоро закроется.

— Ну, мне пора, — сказал он.

Она сидела, закрывшись рукой.

— Вас проводить? — спросила она.

— Нет, не нужно… Да и куда? До автобуса? А там мне опять вас придется провожать, одну я вас не отпущу. А у меня уже мало времени… К тому же я не люблю, когда меня провожают. Поймите меня правильно. Не могу, когда смотрят мне в спину… Я немного суеверен, что ли. Да и легче, когда тебя никто не провожает… Вы долго еще будете в этом городе?

— Видимо, до самой ясени. До октября.

— Тогда мы еще можем встретиться здесь. Мы должны кончить работу где-то в конце месяца. — Он говорил торопливо. — По крайней мере, первого сентября я уже должен быть в институте… Вы не будете против, если на обратном пути я найду вас?..

— Нет, — глухо сказала она.

— Ну, до свидания! До встречи! — улыбнулся он и поднялся, хотя ему почему-то было не очень весело.

— До свидания! — натянуто улыбнулась она. — Ни пуха вам, ни пера!

— К черту!

Он, не оглядываясь и горбясь, — он на самом деле не любил, когда ему смотрят в спину, — пошел между столиков к выходу — торопливо, неловко и скованно.


3

— Слушай, Валя, — после возвращения Слесарев подошел к Прохорову. — Если можешь, отложи на несколько дней мое восхождение.

— Что с тобой. Саша? Заболел? — удивился Прохоров.

— Да нет… Понимаешь, хочу отдохнуть… Неможется мне что-то. На черную всякую работу, например, грузы к стене подтаскивать, пожалуйста. А туда, — показал он в сторону черных отвесов Чатына, — не посылай пока, ладно?

— Ладно, — сказал Прохоров. Озабоченный, он вышел из палатки. Это не походило на Сашу Слесарева, чтобы так распускать чувства. Впрочем, на это каждый имеет право… Куда это он таскался на вертолете? Не стоило ему этого делать. Никогда не стоит расслабляться посередине дороги…

Вечером Прохоров снова заглянул в палатку к Слесареву.

— Все хорошо, Саша. Коньков согласился поменяться с тобой группами. Он пойдет вместо тебя пятого, а ты вместо него — одиннадцатого.

— Спасибо, Валя!

— Ну что ты!

— И прости за хлопоты, — Слесарев чувствовал себя виноватым. — Я понимаю, что нарушаю экспедиционную дисциплину, но неможется мне что-то.

— Заболел, может быть, все-таки? — снова осторожно спросил Прохоров.

— Да нет, здоров. Устал почему-то.

— Немного отдохнешь, и пройдет.

— Сядь посиди, если никуда не торопишься.

— Да нет вроде.

— Понимаешь, старею, наверное. Мысли какие-то дурацкие стали приходить.

— Там какие неприятности, что ли? — осторожно спросил Прохоров. — Куда летал.

— Да нет. Какие там могут быть неприятности!.. Слетал, погрелся у моря. Впервые за десять лет. Хорошо!.. И, наверное, зря это сделал, — неожиданно сказал он. — Лежу там, на горячем песочке, и мысли всякие дурацкие стали приходить. Что вот так все и пронеслось мимо: южные пляжи, красивые женщины… Ну что они мне дали, эти горы? Что? Да, я знаю, что они мне дали, не усмехайся и не пожимай плечами. Но жену — потерял? Потерял. Друзей перехоронил? Перехоронил. Сколько мы здесь с тобой друзей перехоронили, а Валя! Да, скажешь, это лучше, чем умереть от водки и простуд. Лучше. Но сколько мы их здесь потеряли! Здесь нашли и потеряли… Все, что мы нашли в горах, со временем, с возрастом, видимо, теряет ценность, а потери — остаются. Потери, ломанные кости, радикулит. Потому что только с ними приходишь к старости… Пометался, попрыгал, подышал воздухом вершин, на которых до тебя никто не был, гулом лавин — и вдруг остаешься один на один со своими ломанными костями, радикулитом и одиночеством. Ну разве не так? Если честно признаться самому себе, разве не так? За десять лет ни единого человеческого отпуска, все горы и горы, а между этим работа без продыху. А ведь и на меня когда-то заглядывались женщины. Не улыбайся, заглядывались, а вот коротай одинокую старость — без жены, без детей, без внуков. Понимаешь, в старости даже некому будет рассказать о своих дорогах… Вот такая дурацкая философия, Валя, залезла мне в голову.

«Сказать? Сказать или нет? — думал Прохоров. — Что я в последний раз в горах. Что мне в последнее время в голову лезет примерно такая же дурацкая философия… Нет, не скажу. Потом. А то расстроится еще больше».

— Бывает, устал, — вместо этого сказал он.

— Старею, наверное.

— Отдохнешь немного — и все пройдет. У меня иногда тоже бывает так. Хочется плюнуть на все и… А потом проходит.

— Тебе проще. У тебя семья, а у меня — одни горы… Надоели горы, а вот как подумать бросать — страшно без гор… Ну да ерунда все это! Забудь про этот разговор, словно его и не было.

На другой день перед полуднем Слесарев заглянул к Прохорову в палатку. Тот, ругаясь, копался в рюкзаке.

— Ты что?

— Такая погода, а Романов умудрился ногу вывихнуть. Дурачились вон на леднике, поскользнулся, в трещину попал.

— Я пойду.

— Но ты же…

— Я пойду. Если ты, конечно, не против идти со мной. Что я тут буду лежать, словно курортник. Забудь, что я тебе вчера говорил.

— Но ты подумай.

— Нечего думать. Если ты не против, я иду.

На другой день их палатки уже стояли под самой стеной, у окончания морены. Прохоров и Слесарев внимательно рассматривали в бинокль стену.

— Ты пойдешь с Максименко, — сказал Прохоров, — а я с Веселковым.

— Тебе виднее, можно и наоборот. Как этот Веселков?

— Хороший парень. Очень цепкий. Чувствует камень, трассу. Правда, молодой еще, опыту маловато, но со временем из него получится хороший альпинист. Плохого я бы на эту стену не взял…

— Да, это несомненно «шестерка»[2],— откликнулся Слесарев. — Могу я пойти с Веселковым. Ты же любишь ходить с Максименко. А мне все равно с кем, я ни с тем, ни с другим не ходил. — Слесарев не отрывал взгляда от стены.

— Волнуешься?

— Да как тебе сказать. Ведь здесь до нас еще никто никогда не ходил.

Через день к полудню уже вся стена оставалась позади. На одном из привалов, стоя на узенькой полке над более чем километровым обрывом, Прохоров смотрел вниз, где белел ледник, у окончания которого, не видимые отсюда, стояли их палатки. Он поднял голову вверх, где метров на пятнадцать выше висел на «стременах» Слесарев, и подумал: «Нет, Саша, что ни говори, а больше нигде такого не увидишь! Горы многое нам дали. Просто мы стали привыкать к ним. Видимо, на самом деле стареем».

Теперь была очередь их связки идти вперед. Прохоров, проходя мимо, похлопал Слесарева по плечу:

— Еще немного осталось.

— Немного, — улыбнулся тот. — Погода-то! В такие минуты я всегда вспоминаю знакомого спелеолога из Сухуми, не догадался к нему заглянуть, Кукури Георгиевич Мгеладзе. Мы познакомились с ним в Крыму. Там на всесоюзном совещании спелеологов свой доклад он начал, как грузинский тост, притом с изумительнейшим таким грузинским акцентом, вся прелесть в этом: «Дорогие товарищи! Когда в шестнадцать лет я впервые взошел на Эльбрус, я сказал своему другу: «Кацо, неужели есть люди, которые никогда не видели этого?! Когда же я в шестьдесят лет спустился в Анакопийскую пропасть, я сказал своему другу: «Кацо, неужели я мог умереть, не увидев этого?!»

— Ну ладно, Саша, я пошел, — засмеялся Прохоров.

— Ладно!

Еще через полчаса, пройдя метров тридцать, Прохоров вышел на следующую полку шириной в две ступни. Лучшего места для отдыха здесь было не найти. Сняв рюкзак, прикрепил его к вбитому в стену крюку. По натянутым Прохоровым перилам на полку поднялась вторая связка. Слесарев прошел в конец полки, поставил в угол рюкзак, тоже пристегнув его к крюку, вернулся к Прохорову.

После отдыха была очередь Максименко идти первым. Он осторожно стал подниматься вверх по трещине. Путь ему преградила большая плита. Задержался около нее. Она показалась ему ненадежной, он осторожно — сантиметр за сантиметром — пошел по стене вправо. Слесарев, страхуя, — за ним по полке. Но и там выйти наверх Максименко не смог, снова вернулся к плите…

Вдруг Прохоров услышал что-то вроде вскрика или тяжелого вздоха. Поднял голову — плита медленно вываливалась из стены, Максименко пытался вжать ее обратно, но она была очень большой и тяжелой. Саша Слесарев был пристегнут к стене карабином прямо под Максименко, и через несколько мгновений его накрыло плитой. Прохоров невольно закрыл глаза. Когда через секунду открыл их, Максименко еще был на стене. Криво улыбаясь, он смотрел, как стремительно разматываются последние метры веревки, которой он был связан со Слесаревым и которую еще можно было перерубить, потом,! — когда веревка со свистом натянулась, — его сорвало со стены.

Прохоров оглушенно смотрел, как их било о выступы скалы, веревкой сматывало вместе и снова разматывало. Он надеялся, что веревка где-нибудь зацепится за уступ, тогда, может быть, кто-нибудь из них останется жив, но веревка не зацепилась, они исчезли из виду далеко внизу за уступом скалы и через некоторое время на ледник выплеснулся вызванный глыбой и ими камнепад…

Еще несколько минут Прохоров расслабленно и неподвижно стоял на полке, потом устало вдоль стены сполз на колени — сколько позволила веревка — и, свесив с полки ноги, боком прижался к холодной стене…

Он очнулся оттого, что его напарника, Веселкова, стало рвать. Бледный, с перекошенным лицом, он тоже сидел на полке, свесив ноги, и каждый раз начинал сползать с нее, когда его принималась трясти изматывающая рвота.

— Ничего, пройдет, — чтобы как-то успокоить парня, сказал Прохоров. — Крепись. Нас мало, но мы в тельняшках. — Он снова откинул голову к стене и закрыл глаза.

Потом медленно открыл их и смотрел в небо — оно было, как никогда, синим и прекрасным: «Саша, Саша! Неужели ты предчувствовал? Черт побери, зачем я только сказал тебе, что Романов подвернул ногу?! «Когда впервые я в шестнадцать лет взошел на Эльбрус, я сказал, своему другу: «Неужели есть люди, которые никогда не видели этого?..»

Потом он пересилил себя и посмотрел на часы. Дело уже было к вечеру. Надо было брать себя в руки, торопиться. До темноты нужно успеть спуститься вниз, Веселкову после всего этого никак нельзя ночевать на стене, ему может стать совсем плохо.

Прохоров свесился с полки, внимательно засек место, куда выплеснулась к леднику вместе со Слесаревым и Максименко каменная лавина, повернулся к Веселкову. Рвота у того прошла, и он, казалось, дремал.

— Будем спускаться. До темноты нужно успеть.

И тут Прохоров увидел в углу полки рюкзак Слесарева. Слесарева уже не было, — вряд ли удастся собрать что-нибудь для гроба, как хорошо, что у него никого нет, — хотя мать! боже мой! — а рюкзак стоит себе как ни в чем не бывало.

Прохоров пошел к рюкзаку. Руки мелко дрожали. Открыл клапан. Стал перекладывать содержимое в свой рюкзак. Свитер, консервы — швырнул их вниз, лишний груз…

Засунул руку в боковой карман: ракеты — зеленые, белые. Заглянул в другой: снова ракеты— и похолодел от догадки. Осторожно и медленно вытаскивал, словно взрывчатку — и точно: красные!.. Зачем он взял их с собой? Он же их сроду не брал! Доходило до ругани. Зачем же он их взял?! Ведь его никто не заставлял…

— Пошли! — глухо сказал он Веселкову. — Надо торопиться.

— У меня отнялись ноги. Не могу на них встать.

— Нервный шок. Не обращай на это внимания. Пройдет. Иди пока на руках, я буду страховать. Надо спускаться. А то поднимут спасателей. Они попрутся сюда, а это «шестерка». Еще наломают дров…


Прохоров уже смутно помнил, как он в течение многих часов спускал Веселкова с гигантской стены. Как шли по леднику, шатаясь от усталости. Тем не менее тут же, во главе подоспевших спасателе!! или похоронной команды, как однажды назвал их в шутку Сережа Поляков, — чаще всего, к сожалению, оно так и бывало, — он пошел к стене, к концу выноса камнепада.

Он сверху хорошо приметил это место, поэтому еще издали увидел, что искал.

— Ну, пришли, — сказал он и устало опустился на камень.

— Может, они еще живы, а мы отдыхаем, — сказал ему с укоризной один из спасателей, порываясь вперед.

Прохоров усмехнулся, тяжело поднялся с камня, оглядел свое, в основном юное, скорее всего наспех собранное, воинство, — видимо, в альплагере почти все опытные альпинисты тоже были на восхождениях, — и сказал:

— Советую надеть темные очки.

— Зачем? — не понял тот, который порывался вперед. — Ведь уже темнеет.

— Но мы еще, наверно, не пришли, — сказал другой, начальник спасательного отряда, парень с тяжелым подбородком и холодными спокойными глазами. Он знал, зачем Прохоров советовал надеть темные очки, но еще не видел среди навалов камней то, что уже видел Прохоров.

— Мы уже пришли, — сказал Прохоров.

Он надел темные очки и пошел вперед…

Веревка, измочаленная о выступы скал, так и не лопнула и скрутила все, что осталось в этой каменной мясорубке от Слесарева и Максименко, в единое целое — не поймешь, чьи руки, ноги… Прохоров вытащил из кармана нож и стал осторожно разрезать втянувшуюся в тела, запутавшуюся в невероятнейшие узлы, веревку. Юное воинство, только что жаждущее подвигов, спасения, растерянно стояло в стороне, только начальник спасательного отряда помогал ему, да еще один парень, белокурый и бледный, на резкий окрик Прохорова подошел и стал помогать, несмотря на изнурительную рвоту, какая еще совсем недавно выматывала Веселкова.

— Ладно, отойди, — смягчился Прохоров. — Пусть только дадут нам трупные мешки.

За свои сорок с лишним лет Прохорову не раз приходилось вот так собирать погибших альпинистов. Но легче собирать незнакомых парней, а сейчас он собирал и все еще не верил в это — Сашу Слесарева. Приходилось ему вот так собирать и друзей, но сейчас еще никак не верилось, что он собирает Сашу Слесарева. «А у Максименко жена, двое детей».

— Ставьте палатки. Сегодня не успеем, — бросил Прохоров воинству, те, довольные, что им нашлось хоть какое-то занятие, рьяно принялись за дело.

Утром, минуя экспедиционные палатки, — они были не по пути, в другой стороне, — Прохоров и спасатели по долине спустились к дороге в альплагерь, стали ждать попутный транспорт.

От одного вида альплагеря Прохорову захотелось материться: как и почти все альплагеря, он был полон всевозможных, далеких от альпинизма пижонов, приехавших сюда не ради гор, а повыпендриваться, позавлекать девочек. А сколько трудов приходится положить, чтобы попасть в альплагерь настоящему альпинисту!

Они прошли от машины сквозь эту ярко разодетую публику к моргу. Долго искали заведующего складом спасфонда, «моргача» по совместительству. Наконец, притащился, коротенький, розовенький, кругленький, гладко причесанный, в альпинистской штормовке.

— Выкладывайте! Вот сюда, — махнул он рукой на полку.

Стали осторожно поднимать мешки.

— А кто из мешков выкладывать будет? — упер «моргач» руки в бока. — Кто стирать мешки будет?!

— Вы что? — начал бледнеть Прохоров… — Они же списываются.

— Я с вами не разговариваю. Я вас знать не знаю, и вы не встревайте. У вас списываются, а у нас — нет. — Он повернулся к начальнику спасательного отряда, встал спиной к Прохорову. — Я спрашиваю, кто мешки будет стирать?

— Они же списываются, — вслед за Прохоровым повторил тот.

— Тогда будете платить из своей зарплаты. Между прочим, каждый двести семьдесят рублей стоит. Взял — будь добр чистеньким вернуть на склад!..

Прохоров, как экскаваторным ковшом, сзади загреб за ворот «моргача»:

— Знаешь что, сейчас еще один мешок нужен будет…

Но сверху кто-то властно закричал:

— А ну, без рук! Без рук!

Прохоров, не отпуская «моргача», поднял голову: там стояли еще два кругленьких дяди в новых альпинистских штормовках и при синтетических галстучках.

— А ну, без рук! А то мы быстро управу найдем, — повторил один из них, покруглее.

— А это еще кто? — впервые в жизни почувствовав одышку, спросил Прохоров начальника спасательного отряда.

— Завхоз и завстоловой.

— А начальник лагеря где? Или лучше старший инструктор.

— Нет их. Еще вчера уехали в поселок.

Прохоров только сейчас почувствовал, как он устал.

— Тебе говорят, отпусти! — повторили сверху.

Прохоров неохотно отпустил, и «моргач», на всякий случай отскочив в сторону, моментально оправился:

— Я — материально-ответственное лицо. Вы ответите, — и снова повернулся к начальнику спасательного отряда: — Взял, сдай! А то людей против меня настраивать! Кто тебе позволит пятьсот сорок государственных рублей на ветер выбрасывать!

— Они же по положению списываются, — повторил начальник спасательного отряда уже неуверенно.

— Дурацкое положение. Дураки его составляли. Пятьсот сорок рублей, государственных рублей на ветер пустить! Мы приняли обязательства по рациональному использованию снаряжения, в том числе спасательного фонда. Мы решили…

Прохоров снова начал бледнеть.

— Оставь его! — тронул его за плечо начальник спасательного отряда. — Я его знаю, его не прошибешь. Это — сволочь еще та. Этот — человек на своем месте. Боюсь, что он даже не сволочь, кормящаяся на альпинизме, а инициативный дурак… Я выстираю. Иначе, — ты уедешь, — а мне тут не рассчитаться с ними. Я ведь работаю здесь, полностью от них завишу.

— Давай, я помогу, — устало сказал Прохоров. — Ну, суки, я с вами еще поговорю.

— Ах, ты еще поговорить хочешь?! — ухмыльнулся тот, кто покруглее, то ли завскладом, то ли завстоловой. — Ребята, как его фамилия? Мы акт составим, и в Москву, в Федерацию альпинизма направим, а копию в милицию. Вот тогда заговоришь, запоешь. Тебя и так теперь за гибель человека дисквалифицируют, а тут добавка будет. А может, ой по твоей вине и погиб?

Прохоров, медленно стал подниматься по ступенькам, те двое ждали, но начальник спасательного отряда решительно преградил Прохорову дорогу:

— Не надо! Они сейчас поднимут весь лагерь, а ребята не знают, в чем дело, полезут их защищать. А эти вызовут участкового. Тот тут кормится, а они у него числятся в народной дружине. Припишут нападение на народную дружину. Я этих сволочей знаю. Ничего вы им не докажете…

Начальник спасательного отряда и Прохоров спустились к ручью. Снова натянули темные очки. Прохоров мыл в студеных струях трупный мешок и думал о том, что вот еще одним другом стало меньше, кругом вертелись пижоны и девы в ярких куртках, увешанные фотоаппаратами, некоторые с ледорубами в руках; сверху, облокотившись на заборик, смотрели на них три хряка в альпинистских штормовках и при синтетических галстучках.

Прохоров никак не мог унять вдруг подступившую к горлу одышку, ему не хватало воздуха — это было с ним впервые в, жизни, и, чтобы не видеть мешок и пижонов, поднял глаза вверх, и перед ним вдали и рядом встали сверкающие горы, где он оставил свои лучшие годы и лучших друзей. И неожиданно горько спросил сам себя:

— А на самом деле — зачем мы лезем в горы?

И не нашел ответа.

Начальник спасательного отряда, — Прохоров до сих пор не знал даже его имени, — решив, что Прохоров спрашивает его, на минуту оставил работу, задумался и недоуменно пожал плечами.

Он тоже не знал.


4

…Обычно Прохорову спалось в самолетах, а тут вот возится, мешает соседу, не может уснуть. Самолет шел на север — домой. Прохоров смотрел в иллюминатор, на лежащие внизу сплошным неровным полем облака, словно полярная тундра, и хмурился. Дело в том, что перед этой дорогой после долгих раздумий он, наконец-то, решился и сказал семье:

— Все, дорогие мои! Иду в горы в последний раз. На будущий год — плывем на лодке по разработанному вами маршруту.

— Вообще в последний раз? — не поверила жена и даже, кажется, немного испугалась.

— Ну нет, разумеется. Пойду когда-нибудь — так, по перевалам, со школьниками, на лыжах покататься. А с большим альпинизмом — все! Хватит!

Не сразу, разумеется, он решился на этот шаг. Но уж сколько лет обещал жене вместе провести отпуск, а так ни разу и не получилось, каждый год снова горы. А она, бедная, — больная. Все одна с ребятишками. А они незаметно подросли. Вон уже разработали план лодочного путешествия. Жена еще пять лет назад, зная его любовь к земле, его мечты о деревенской жизни, купила садовый участок, а он так и стоит заросший крапивой и пустырником — ей не под силу, а его все лето нет.

Да, рано или поздно все равно нужно сходить с тропы. Тем более, что тешить себя особенно-то нечем: за сорок — это за сорок. А уйти надо вовремя. Главное — уйти вовремя. Это как во всяком деле. Пока не стал обузой, пока не стали на тебя коситься. А уйдешь вовремя, в самой силе, когда она вот-вот начнет сохнуть, но еще в самой силе — и еще долго будут хорошо вспоминать тебя, жалеть, что не вовремя, рано ушел, не подозревая, что ушел ты в самое время.

Долго не решался на этот шаг, наконец, решился, и вот… Зря поторопился, объявив семье о своем решении. Надо было про себя решить, а им пока не говорить. Потом бы сразу, неожиданно… И их жалко — жена, бедная, со своим сердцем и повышенным давлением, и ребятишки уже взрослые.

Как им объяснить теперь, что еще на год придется отложить их семейное путешествие.

Жена, конечно, повздыхает, повздыхает — и поймет. А вот ребятишки? Они уже разработали лодочный маршрут. И они должны понять. Они-то, ребятишки, поймут, а вот как жена?.. Жалко ее, бедную. Но что теперь делать? Должен же кто-то пройти эту проклятую стену. Должен. Конечно, рано или поздно ее пройдут и без тебя, но все-таки… Это долг перед памятью Саши…


5

Южное лето было в самом зените, но уже начинало вянуть и тяготилось этим и торопилось наверстать упущенное, как женщина в ее возрасте, — в его зное появилась какая-то томительная печаль и поспешность. Шла последняя декада августа, и Мария Евгеньевна с каждым днем все чаще и тревожней думала о том, что подходит конец месяца, нервничала, когда по какой-нибудь причине запаздывала со съемок, в гостинице первым делом интересовалась у коридорной, не спрашивал ли ее кто.

Она заметила, что после этой встречи стала играть лучше, уверенней, эта встреча дала ей что-то важное, что-то обострила, появилась уверенность и вообще в жизни. Появилась какая-то надежда. «Погоди, что за надежда?»— усмехнулась она про себя. Ну не надежда, уверенность. И не уверенность. Но что же? Ну, бог с ним, этому не найдешь имени, но что-то появилось. Просто знакомство? Нет, гораздо глубже, ведь они понимали друг друга с полуслова, даже с полувзгляда. И в то же время ничего — ни даже адреса, ни даже обещания встречи. Просто: «Может быть, встретимся». И в то же время она знала, что это «может быть» стоит больше многих клятв и обещаний, потому что между ними была какая-то странная и немного страшноватая общность.

И чем ближе подходили последние дни августа, тем больше волновалась, смеялась над собой и снова волновалась. У дежурного по этажу оставляла записки: на случай, если задержится на съемках и он не застанет ее, — и каждый раз, возвращаясь со съемок и увидев нетронутую записку, приходила в плохое настроение.

И вот пришло первое сентября. И с ним какая-то пустота, словно ее обманули. Словно над ней надсмеялись.

Но почему обманули, почему надсмеялись? Ведь ничего и не было.

Ну, случайная встреча, ну, поужинали вместе. Ну, понимали друг друга с полуслова! Ну и что? У каждого своя жизнь, и он давно забыл о ней. Но эта странная и немного страшноватая общность? Нет, не мог он просто так забыть свое обещание заехать. Почему-то она знала, что он не такой. Но тогда почему же он не заехал?

Дни летели. Прошла половина сентября, пошли дожди. Принесли прежнюю усталость, ощущение приближающейся старости. Ее хвалили на съемках, она сама знала, что у нее хорошо получается, на ходу по-своему перестраивала целые куски сценария, и сценарист, и режиссер соглашались с ней, — они не знали, а она знала, что у нее получается хорошо только потому, что она играла саму себя. Каждый день звонила домой: дочь пошла в первый класс, это принесло много радости и тревог, но неприятное чувство, словно ее обманули, не проходило. Хотя никакого обмана не было, да и вообще ничего не было. Ведь в такие встречи можно верить лишь в пятнадцать лет. Но почему же все-таки это неприятное чувство, словно тебя обманули?

Вернувшись в Москву, она несколько раз порывалась позвонить в Федерацию альпинизма СССР, там наверняка знали его адрес, взять и позвонить, — просто из любопытства, непринужденно так, на правах знакомой: как, мол, завершилась экспедиция? Но каждый раз останавливала себя: он сам мог бы позвонить, если тогда по какой-нибудь причине не смог заехать. Тем более, что дал слово найти ее. Не давал? Сказал, чтобы просто что-то сказать на прощание? Нет. Он человек дела и слова, это она знает. Если бы посчитал нужным, давно бы позвонил. Значит забыл.


Не знает адреса? Ерунда! Он знает театр, в котором она работает. Мог бы узнать адрес и на киностудии.

Прошел год. Незаметно — в суете, в неудовлетворенности собой. О той встрече она старалась больше не вспоминать — не то чтобы было больно, с чего быть больно-то, ведь ничего и не было, — но всегда, если все-таки вспоминала, приходило неприятное чувство, словно тебя обманули.

Прошел еще год. Она вышла замуж. Он был инженер-строитель, они жили в одном доме. Первый раз он делал ей предложение через три месяца после смерти мужа. Она удивилась и, разумеется, отказала. Он не обиделся, сказал, что всегда будет ждать ее руки, если она когда-нибудь посчитает это необходимым.

При встречах с ним она всегда чувствовала неловкость, боялась, что он снова затеет тот разговор, но он лишь почтительно кланялся, и она была ему благодарна за это. Но однажды, когда она перед каким-то праздником шла домой, вся увешанная покупками, он решительно отобрал у нее часть сеток, донес их до двери, стеснительно остановился у порога, ей показалось неудобным оставлять его за дверью, пригласила его зайти, он познакомился с дочерью, а через два месяца, приехав с гастролей, она обнаружила, что они все трое — мать, дочь и он, — души. друг в друге не чают, ходят друг к другу в гости, мало того, они тайком от нее полмесяца жили у него на даче.

«Старая история с троянским конем, — печально усмехнулась она про себя. — Жители еще не подозревают, а город, оказывается, уже давно занят неприятелем, проникнувшим в него хитростью».

Это ее очень задело, она обиделась на мать и на дочь и попыталась возмутиться, но у нее ничего не получилось, сначала она просто растерялась, а потом время было упущено: как только она приехала, он перестал к ним заходить и избегал встреч, мать с дочерью из-за этого стали кукситься на нее и тайком продолжали ходить к нему в. гости. Глубоко обиженная, она с запозданием собралась высказать ему, хотя бы то, что он балует дочь, но, оказалось, что дочь в ее отсутствие он не баловал, а просто помогал ей учить английский, в котором она была слаба, приучал ее ежедневно делать зарядку и обтирание, и та стала меньше болеть ангиной, полы в квартире перестали скрипеть, а краны— течь, мать впервые за многие годы за лето набрала грибов и ягод.

Словом, город давно был занят неприятелем, и не просто занят, а его жители переметнулись на сторону неприятеля и были очарованы им, и если бы она попыталась выдворить его за пределы своего маленького государства, то еще неизвестно, на чью сторону они бы встали. В душе так и не простив дочь с матерью, она в конце концов смирилась.

О той встрече она больше не вспоминала. Только временами ее еще тревожило удивление, похожее на боль: почему же все-таки неприятно вспоминать, ведь ничего, совершенно ничего не было…

Свадьба была тихой. Точнее, ее вообще не было: так, посидели в домашнем кругу…

Как-то в Доме актера она столкнулась с Георгием Ивановичем и Максимовым. Они только что вернулись откуда-то из Латинской Америки и очень обрадовались ей.

— Поздравляю! — сказал Георгий Иванович.

— С чем? — не поняла она.

— С мужем. Ведь я только что узнал об этом. Да… У меня даже испортилось настроение.

— Почему? — обиделась она.

— Нет. Вы не поняли меня. Я ничего не имею к вашему мужу. Я его не знаю. Просто я немного расстроился… Я ведь всегда немного был влюблен в вас. Да и не немного. — Он слегка покраснел. — Максимов не даст соврать.

— Вы все шутите, — засмеялась она.

— Вполне серьезно. Ну да не будем об этом… Как вы живете-то?

За столиком рассказывали какой-то анекдот, и она ответила сквозь смех:

— Хорошо!

— Маша! — вдруг что-то вспомнил Максимов. — Ты помнишь Слесарева?

— Какого Слесарева? — она была под впечатлением анекдота и на самом деле сразу не могла сообразить, о каком Слесареве он спрашивает. — Какого Слесарева? — смеясь, переспросила она.

— Альпиниста. Помнишь, в Сухуми? В ресторане? Когда работали над «Возвращением».

— А-а!..

— Да ты должна его помнить. Я даже как-то вас вместе в ресторане видел.

— Да, вспоминаю… — ее смех уже не был таким искренним, как всего минуту назад.

— Ты не знаешь, что с ним?

— Нет, — она невольно задержала дыхание.

— Он погиб… В то лето. На днях в аэропорту встретил знакомого альпиниста, разговорились, он мне и рассказал… В то лето, через несколько дней, как мы его встретили.

— Как погиб? — не поняла она. — Кто погиб?

— Слесарев. Ты же говоришь, вспомнила его. Альпинист.

— Погиб?.. Когда?..

— В то же лето. Чуть ли не через несколько дней, как мы его встретили в ресторане.

Она оглушенно опустилась в кресло, хотя внешне оставалась спокойной. Максимов еще что-то говорил, что-то говорил Георгий Иванович, за столиком рассказывали новый анекдот, но она ничего не слышала…

Потом с трудом встала.

— Что с тобой, Маша? — подскочил Максимов. — На тебе лица нет, вся белая.

— Ничего, пройдет… Что-то с сердцем. Это у меня бывает, — попыталась она улыбнуться и торопливо вышла в холл — слава богу, там было пусто, плюхнулась на диван в углу.

Она отчетливо вспомнила их последний вечер, как она, наконец поймав такси, мчалась в город, кусала губы, когда «Волга» попадала в автомобильные пробки, и как он сказал: «Можно будет вас потом найти?» Уходил напряженно-прямой и неловкий.

Она пыталась заплакать, но слез почему-то не было, была саднящая горечь — на себя. И на него: мог бы остаться, не уезжать. Ведь мог бы?!

И снова на себя. Боже мой, с какой легкостью она тогда поверила в то, что он просто забыл ее! Боже мой, с какой легкостью! Корчила обманутую, что ее предали. А ведь она предала его! Конечно, он приехал бы, если бы мог, если бы был жив, но его уже тогда не было.

Ведь уже тогда не трудно было догадаться, что с ним что-то случилось, раз он не приехал, — а она…

Боже мой, с какой легкостью она предала его! Как пятнадцатилетняя дура, выкобенивалась— пусть сам позвонит. С какой старательностью вытаптывала его из памяти!

Почему она тогда его не остановила? Почему? Но ведь все было так случайно! Но ведь ничего и не было!

Как же не было? А эта единственная, больше никогда и ни с кем не повторившаяся странная и немного страшноватая общность, когда они понимали друг друга с полуслова, с полувзгляда? «Я оказалась гораздо хуже, чем есть на самом деле, чем думала о себе. Разве трудно было мне тогда позвонить?!»

Она сидела так, наверное, часа два. И вышла на улицу уже другая женщина, осунувшаяся, старше.

На улице был март. Она не знала, куда и зачем идет. У Белорусского вокзала ее, словно вороны, окружили цыганки с цветами. Она не смогла от них отделаться, машинально купила и не знала, куда их деть. Потом решительно опустилась в метро, вышла на «Спортивной» и через пять минут вошла в ворота кладбища Ново-Девичьего монастыря.

Долго, пока не почувствовала, что окончательно замерзает, ходила меж надгробий и венков, старательно обходя толпы провинциальных зевак, галдящих вокруг нескольких модных могил. Со стороны можно было подумать, что она ищет чью-то могилу, но она сама не знала, что ищет.

Неожиданно в поле ее зрения попала большая серая плита в стене почти под самыми золотыми куполами, над которыми истошно кричали грачи. Она остановилась перед плитой, словно искала так долго именно ее, хотя всего минуту назад даже не помнила о ее существовании. Она не знала, есть ли вообще где-нибудь его могила. На плите было выбито:

«18 мая 1935 г. в 12 час. 45 мин. в, г. Москве, в районе Центрального аэродрома, произошла катастрофа с самолетом «Максим Горький». Катастрофа произошла при ниже следующих обстоятельствах:

Самолет «Максим Горький» совершал полет под управлением летчика ЦАГИ т. Журова при втором летчике из эскадрильи «Максима Горького» т. Михеева. В этом полете самолет «Максим Горький» сопровождал тренировочный самолет ЦАГИ под управлением летчика Благина. Несмотря на категорическое запрещение делать какие бы то ни было фигуры высшего пилотажа во время сопровождения, летчик Благин нарушил этот приказ и стал делать фигуры высшего пилотажа в непосредственной близости от самолета «Максим Горький» на высоте 700 м. При выходе из мертвой петли летчик Благин своим самолетом ударил в крыло самолета «Максим Горький». Самолет «Максим Горький» вследствие полученных повреждений от удара тренировочного самолета в воздухе перешел в пике и отдельными частями упал на землю в поселке Сокол в районе аэродрома. При катастрофе погибло 11 человек экипажа самолета «Максим Горький» и 37 человек пассажиров ударников из инженеров, техников и рабочих ЦАГИ, в числе которых было несколько членов семей. При столкновении в воздухе так же погиб летчик Благин, пилотировавший тренировочный самолет…»

Долго стояла перед серой плитой, один бог знает, о чем она думала, и только уже в сумерках, совершенно обессилевшая, продрогшая, вернулась домой.

Дверь открыл муж. Тревожно оглядел ее, стал торопливо раздевать.

— Что с тобой, Маша?

— Ничего, пройдет, — она попыталась улыбнуться, но не получилось.

Она смотрела сверху на спину снимавшего с нее сапоги мужа и не могла отделаться от чувства, что она похоронила уже двух мужей, и этот у нее третий муж.

Загрузка...