КНИГА ЧЕТВЁРТАЯ СОБАЧИЙ ДУХ

ГЛАВА 37 Обиженная душа перерождается собакой. Маленький баловень отправляется в город вместе с матерью

Демоны схватили меня за руки и вытащили из реки.

— Быстро доставьте меня к Ло-вану, негодяи! — вне себя от гнева завопил я. — Вот уж я посчитаюсь с этим псом старым!

— Столько лет прошло, а норов такой же вспыльчивый! — хихикнул первый демон.

— Вот уж как говорится, «кошку не отучишь ловить мышей, собаку не отвадишь бросаться на дерьмо»! — насмешливо поддакнул второй.

— Отпустите меня! — бушевал я. — Думаете, сам не найду этого старого пса?

— Спокойно, не шуми, — сказал первый. — Мы, почитай, старые приятели, столько лет не виделись, даже соскучились немного.

— Вот к этому старому псу тебя и доставим, — подхватил второй.

Демоны мчали меня по главной улице Симэньтуни. В лицо ударяли порывы холодного ветра, на кожу налипали тоненькие, как пух, снежинки. Позади катились по земле сухие листья. Когда мы поравнялись с усадьбой Симэнь, демоны резко остановились, схватив меня — один за левую руку и левую ногу, другой за правую руку и правую ногу, — подняли, раскачали, как било колокола, и одновременно отпустили руки. Я словно взлетел, а демоны хором бросили вдогонку:

— Иди, встречайся со своим старым псом!

В голове зазвенело, будто я и впрямь ударился о колокол, в глазах потемнело, и я потерял сознание. Придя в себя, я уже был — как ты догадался и без меня — собакой в конуре у твоей матери Инчунь. Всё этот проходимец владыка Ло: чтобы я не устраивал ему сцен в тронном зале, он и придумал эту гнусную проделку, упростил процедуру перерождения до того, что послал меня прямо в сучье лоно, чтобы я появился на свет вслед за ещё тремя щенками.

Конура была примитивная донельзя: две невысокие стенки из битого кирпича под стрехой, на них несколько горизонтально положенных палок, а сверху слой рубероида. Это было жильё моей матери — ничего не поделаешь, я из неё вышел, так что придётся звать её матерью, — в нём я провёл детство, а постелью мне служили куриный пух и листва в плетёной корзине.

Пошёл сильный снегопад, и вскоре всё вокруг было в снегу. Под стрехой висела электрическая лампа, и конуру заливал свет. Через щели в рубероиде залетали снежинки. Холод пробирал до костей, и я беспрерывно дрожал. И я, и мои братья и сестрёнки жались к тёплому брюху матери. После нескольких перерождений я понял одну несложную истину: попадаешь куда-то — поступай как там принято. Родился в свинарнике и не сосёшь материну титьку — помрёшь с голоду. Родился в конуре и не жмёшься к материнскому брюху — подохнешь от холода. Мать большая, белая, с чёрными пятнами на передних лапах и хвосте.

Вне всякого сомнения, она дворняга, а вот отец наш, злющая, привезённая из-за границы немецкая овчарка братьев Сунь — чистых кровей. Потом я встречал этого кобеля: высоченный, спина и хвост чёрные, с желтоватыми подпалинами на брюхе и кончиках ног. Его — будем считать, нашего отца — держали на толстой железной цепи во дворе производства острого соуса «хун» братьев Сунь. В миске перед ним лежали явные остатки от банкета: целая жареная курица, рыба и даже не тронутая черепаха. Но он в её сторону и глазом не вёл. Золотисто-жёлтые с красными прожилками глаза, уши торчком и недоброе выражение на постоянно мрачной морде.

Отец чистопородный, мать дворняга, вот и мы четверо — дворняжки от носа до хвоста. Может, когда вырастем, и будем отличаться по внешнему виду и телосложению, а сразу после рождения разница между нами невелика. Наверное, одна Инчунь и смогла запомнить, в каком порядке мы рождались.

Она принесла матери плошку бульона с костью. От плошки валил пар, струясь у Инчунь перед лицом; над головой, как белые мотыльки, плясали снежинки. Как у новорождённого, зрение у меня было ещё слабое, и её лицо я видел нечётко. Но учуял характерный только для неё запах — запах растёртых листьев цедрелы, такой густой, что его не мог перебить даже запах бульона. Моя сука-мать принялась сосредоточенно и шумно лакать. Твоя мать взяла метлу и стала с шуршанием сметать с крыши конуры снег. Света через щели прибавилось, но стал проникать холод. Получилось, что с самыми добрыми намерениями она сделала нам плохо. Она же из крестьян, неужели не знает, что снег — одеяло для ростков пшеницы? А если знает, неужто не додуматься, что снег на крыше конуры служит одеялом для собак? В воспитании детей у неё опыт богатый, а вот в естествознании опыта не хватает. Будь она такая высокообразованная и талантливая, как я, то знала бы, что эскимосы складывают дома из кубиков снега, что собаки из упряжек исследователей Северного полюса на ночь зарывались в снег, чтобы защититься от холода. Она не стала бы счищать снег с нашей конуры, чтобы под утро мы замёрзли так, что еле дышали… Правда, не замёрзни мы так, не суждено было бы и насладиться теплом горячего кана.

Твоя мать отнесла нас туда, без конца приговаривая:

— Сладкие мои бедняжки…

Она не только нас отнесла на кан, но и пустила в дом нашу мать.

Мы увидели твоего отца Лань Ляня. Сидя на корточках перед очагом, он разводил огонь. На улице бушевала метель, в дымоходе гудело, в печи с рёвом плясали языки огня, но дым не просачивался, в помещении разливался необычный дух горелых веток шелковицы. Лицо Лань Ляня как потемневшая бронза, на седине играют золотисто-жёлтые блики. Он в толстой стёганой куртке, с трубкой в зубах, и уже смотрится как довольный хозяин. С тех пор как землю распределили по дворам и каждый крестьянин стал сам по себе, по сути дела, возродилась система единоличного хозяйствования. А твой отец с матерью снова стали есть из одного котла и спать на одном кане.

На кане было очень тепло, наши продрогшие тела быстро согрелись, и мы принялись ползать. Глядя на братьев и сестёр, я представил, как выгляжу сам. То же было, когда я переродился свиньёй. Неуклюжие, покрытые пушком, мы, должно быть, казались очень милыми. Кроме нас на кане было ещё четверо детей около трёх лет — девочка и три мальчика. Нас тоже было четверо — три мальчика и девочка.

— Отец, надо же, столько же, сколько детей! — восхищённо воскликнула твоя мать.

Лань Лянь ничего не сказал, только крякнул: он выгреб из печки обгорелое гнездо богомола и раскрыл его. От двух яиц внутри шёл пар и сильный запах.

— Кто у нас в постель надул? — спросил он. — Кто надул, тому и съесть.

— Я, я! — один за другим откликнулись два мальчика и девочка.

Лишь один мальчик промолчал. У него были большие мясистые уши, большущие глаза и маленькие губки, из-за которых казалось, что он сердит и дуется. Ты, конечно, знаешь, что это приёмный ребёнок Симэнь Цзиньлуна и Хуан Хучжу. Говорили, что его настоящие родители — ученики десятого класса средней школы. Цзиньлун со своими деньгами мог, как говорится, до святых небожителей достучаться — влияние громадное, всё у него куплено, всё мог уладить. Хучжу несколько месяцев ходила с фальшивым животом из пенопласта, но деревенские знали, как всё есть на самом деле. Ребёнка назвали Симэнь Хуань, все ласково называли его Хуаньхуань, и Цзиньлун с женой души в нём не чаяли.

— Кто наделал, тот молчит, а не делавший кричит. — С этими словами Инчунь взяла эти склеенные в кокон горячие яйца, перебрасывая из ладони в ладонь, подула на них и подала Симэнь Хуаню. — Ешь, Хуаньхуань.

Выхватив у неё эти яйца, Симэнь Хуань не глядя швырнул их на пол, да прямо под нос нашей матери-суке, которая тут же без церемоний их проглотила.

— Вот ведь пострелёнок! — глянула на Лань Ланя Инчунь.

Тот покачал головой:

— По ребёнку сразу видно, из чьей семьи!

Все четверо детей с любопытством смотрели на нас, щенят, то и дело тянулись ручонками, чтобы потрогать.

— На каждого по одному, ни больше ни меньше, вот ведь как, — сказала Инчунь.



Спустя четыре месяца, когда на абрикосе во дворе усадьбы появились первые бутоны, Инчунь заявила всем четырём парам — Цзиньлуну с Хучжу, Баофэн с Ма Лянцаем, Чан Тяньхуну с Пан Канмэй и Цзефану с Хэцзо:

— Собрала я вас, чтобы вы взяли детей домой. Во-первых, мы неграмотные, и если их оставить, боюсь, это скажется на их развитии; во-вторых, мы люди пожилые, седые вон оба, и со зрением неважно, и глуховаты стали, зубы шатаются. Хлебнули лиха за эту половину жизни, пора и нам пожить без хлопот. Для нас большая удача, что вы, товарищи Чан и Пан, оставили здесь с нами ребёнка, но мы тут с почтенным Ланем поговорили и решили, что Фэнхуан, дочери таких родителей, лучше ходить в детский сад в городе.

Наконец наступил торжественный момент ритуала передачи: четверо детей выстроились у одного края кана, четверо щенков сидели в ряд на другом конце. Инчунь обняла Симэнь Хуаня, поцеловала и передала на руки Хучжу. Потом взяла с кана старшего из щенков, погладила по голове и сунула Симэнь Хуаню:

— Это твой, Хуаньхуань.

Она обняла Ма Гайгэ, поцеловала и передала Баофэн, которая тоже взяла его на руки. Инчунь сгребла с кана второго братца, погладила и сунула Ма Гайгэ:

— Это твой, Гайгэ.

Дойдя до Фэнхуан, она тоже обняла её, полюбовалась славным розовым личиком, со слезами на глазах расцеловала в обе щёчки, а потом словно нехотя подвела к Пан Канмэй:

— Трём лысым мальчишкам не сравниться с одной маленькой феей.

Мою третью сестрёнку она потрепала по голове, погладила ротик, потеребила хвостик и сунула в руки Пан Фэнхуан:

— Это твоя девочка, Фэнхуан.

Обняв Лань Кайфана с его синим родимым пятном на пол-лица, Инчунь погладила эту его примету, вздохнула и пустила старческую слезу:

— Несчастный ребёнок… Как же так вышло, что и у тебя…

Она передала Лань Кайфана Хэцзо, и та крепко прижала сына к груди. Из-за изуродованной кабанами ягодицы ей трудно было сохранять равновесие, и она клонилась набок. Ты, Лань Цзефан, хотел принять этого «синеликого» в третьем поколении, но Хэцзо твою помощь отвергла.

Инчунь забрала с кана меня, четвёртого из помёта, и поднесла Лань Кайфану:

— Это твой, Кайфан, Четвёрочка, самый смышлёный.

Во время всей этой церемонии старина Лань Лянь сидел на корточках у конуры, закрывая старой суке глаза чёрной тряпкой и поглаживая её голову, чтобы успокоить.

ГЛАВА 38 Цзиньлун разглагольствует о высоких устремлениях. Хэцзо молча хранит старые обиды

Я еле сдержался, чтобы не вскочить с плетёного стула. Закурил, неторопливо затягиваясь и стараясь успокоиться. Украдкой глянул в лазурно-синие глаза Большеголового, узрев в них холодный и враждебный взгляд пса, который в течение пятнадцати лет прожил в моей семье, и они с бывшей женой и сыном были друг другу поддержкой и опорой. Но в ту же секунду понял, что выражение его глаз точно такое же, как у моего покойного сына Лань Кайфана: такое же холодное, враждебное, непрощающее.

…Меня тогда перевели в уездный торгово-закупочный кооператив на должность заведующего отделом политической и идеологической работы, и я фактически тоже, можно сказать, пописывал, публиковал небольшие статейки в уездной газете. Их обычно помещали между двумя основными колонками, поэтому я получил прозвище «воевода центрального шва». Мо Яня в то время откомандировали в отдел пропаганды уездного парткома в помощь информационной группе, и хотя прописан он был в деревне, слава о его неуёмных амбициях разнеслась по всему уезду. Он строчил что-то день и ночь, ходил непричёсанный, пропахший табаком. В дождь скидывал с себя одежду и выносил на улицу, чтобы «постиралась», даже стишок про себя сочинил юморной: «Как тут психом не назвать: небесам велю стирать». Моя бывшая жена Хэцзо симпатизировала этому неряхе и всякий раз, когда он заходил, угощала чаем и сигаретами. А наш пёс и мой сын, похоже, не очень его жаловали. Пёс встречал Мо Яня бешеным лаем, гремя цепью. А сын однажды втихаря спустил пса с цепи, тот молнией бросился на пришедшего, а тот — откуда только силы взялись! — как закоренелый ворюга, который взлетает на карнизы и ходит по стенам, вскарабкался на крышу нашей пристройки. Вскоре после моего перехода в кооператив, Хэцзо тоже перевели в кооперативную столовую при вокзале. На работе она жарила хворост, и казалось, от неё всегда пахнет жареным маслом, а в ненастную погоду этот запах ещё усиливался. Я никогда не говорил, что она плохая, никогда не указывал на недостатки. «Ну что во мне не так?» — бросала она в слезах, когда дело дошло до развода. Спрашивал и сын: «Папа, в чём мама перед тобой провинилась?» А мои родители ругались: «Ты ещё не такая большая шишка, сын! Чем тебя Хэцзо не устраивает?» Честили меня и тесть с тёщей: «Ты, Лань Цзефан, скотина синемордая, надуй лучше лужу да на себя полюбуйся!» Многозначительно увещевал и начальник: «Товарищ Цзефан, нужно знать свои достоинства и недостатки!» Да, признавался я, Хэцзо ни в чём не виновата, она мне ровня и даже лучше меня. Но я… я просто не люблю её.

В тот день, когда мать распределяла щенков между детьми, Пан Канмэй, занимавшая тогда пост заместителя орготдела уездного парткома, велела своему водителю сфотографировать всех вместе — родителей, детей и щенков — во дворе усадьбы под абрикосом. С виду полная идиллия, а на самом деле у каждого своё на уме. Этих фотографий много напечатали, они висели на стене в шести домах, а теперь, наверное, и одной не сыщется.

После съёмки Пан Канмэй и Чан Тяньхун предложили поехать с ними на машине. Пока я раздумывал, Хэцзо отказалась, сказав, что хочет остаться на ночь в доме матери. Дождавшись, когда машина Пан Канмэй отъедет подальше, взяла на руки ребёнка и щенка и решительно собралась уходить, не слушая ничьих уговоров. В это время из рук отца вырвалась старая сука. Тёмная тряпка сползла с глаз и болталась у неё на шее этаким чёрным ошейником. Она метнулась прямо к Хэцзо и, прежде чем я успел что-то предпринять, сильно цапнула её справа за зад. Хэцзо вскрикнула и чуть не упала, устояв лишь усилием воли. Но всё равно собралась уходить. К ней подбежала Баофэн со своей санитарной сумкой и стала обрабатывать рану. Цзиньлун отвёл меня в сторону, угостил сигаретой, закурил сам, и нас окутало облачко дыма. Он нахмурился, заткнул одну ноздрю и выпустил струю дыма из другой. Я много раз видел, как он курит, но такое наблюдал впервые. После этого пристально посмотрел мне в глаза и проговорил то ли сочувственно, то ли насмешливо — не разберёшь:

— Что, невмоготу стало?

Я взглянул ему в лицо, посмотрел на двух собак, бегающих друг за другом на улице за воротами, бросил взгляд на широкую площадь, где собирался прокатиться мотоциклист на красном мотоцикле, а на ветхом помосте несколько человек с криками вешали транспарант с иероглифами вкривь и вкось «Зажигательные танцы девушек с юга»:

— Да нет, всё хорошо.

— Ну и славно. Вообще-то неудачно всё сложилось. Тем не менее ты ведёшь себя, считай, благопристойно. Ну а женщины, женщины дело такое… — Большим пальцем левой руки он потёр указательный и средний, а потом двумя руками обрисовал воображаемую чиновничью шапку. — Пока у тебя это есть, их только позови.

Намёк его я почти понял, изо всех сил стараясь не думать о прошлом.

Подошла Баофэн, поддерживая Хэцзо. Сын одной рукой прижимал Четвёрочку, другой тянул Хэцзо за край одежды и, задрав голову, заглядывал ей в лицо. Баофэн передала мне коробочку вакцины против бешенства.

— Вернётесь домой, положи в холодильник, на коробке подробные инструкции. Помни, вакцину обязательно нужно вводить вовремя. Если…

— Спасибо тебе, Баофэн, — поблагодарила Хэцзо, обдав меня ледяным взглядом. — Даже собаки не любят меня.

Собаку с палкой в руках гоняла У Цюсян. Та забилась в конуру и рычала, скаля зубы и сверкая зелёными огоньками глаз.

Под абрикосом стоял уже сильно сгорбившийся Хуан Тун.

— Вы, Лани, никакой родни не признаёте, — тыча пальцем в моих родителей, бушевал он. — Собака, и та своих кусает! Если теперь же не удавите её, спалю её конуру.

Отец шуровал в конуре почти лысой бамбуковой метлой, старая сука жалобно выла.

Подбежала моя мать. Её трясло, и она рассыпалась в извинениях:

— Мать Кайфана, ты уж прости, эта сука старая детей защищать кинулась, не со зла тебя цапнула…

Несмотря на уговоры матери, Баофэн и Хучжу остаться, Хэцзо не соглашалась ни в какую. Цзиньлун поднял руку и посмотрел на часы:

— Первый автобус уже ушёл, а второго ждать два часа. Если не боитесь ехать в моей колымаге, могу подкинуть.

Искоса глянув на него, Хэцзо взяла сына за руку и, ни с кем даже не попрощавшись, похромала в сторону деревни. Наш сынок Кайфан со щенком на руках то и дело многозначительно оборачивался.

Меня догнал отец и зашагал рядом. Синяя половина лица уже не так выделялась, как в молодости, и от падающих наискосок солнечных лучей он казался ещё более постаревшим. Глянув на идущих впереди жену и сына со щенком, я остановился:

— Возвращался бы ты, отец.

— Эх, — вздохнул он, горестно свесив голову. — Знать бы, что это родимое пятно передаётся следующим поколениям, лучше бы холостяком остался.

— Не надо так думать, отец, — сказал я. — Ничего зазорного в этом нет, я так считаю. Если Кайфан будут недоволен, подрастёт — сделаем операцию по пересадке кожи, наука сейчас шагнула далеко вперёд, и это решаемо.

— Цзиньлун и Баофэн со своими вместе держатся, только о твоей семье нынче и пекусь.

— Не беспокойся, отец, о себе лучше позаботься хорошенько.

— Эти три года — лучшие в моей жизни. В закромах больше трёх тысяч цзиней пшеницы, а ещё несколько сот цзиней другого зерна. Мы с матерью прокормимся, даже если в последующие три года не соберём ни зёрнышка.

Подпрыгивая на ухабах, подъезжал джип Цзиньлуна.

— Возвращайся, отец, — сказал я. — Будет время, приеду проведать.

— Цзефан, — грустно начал он, глядя в землю перед собой. — Твоя мать говорит, кому быть по жизни мужем и женой, это судьба. — И, помедлив, продолжал: — Велела передать, чтобы ты вероломных замыслов не держал. Говорит, чиновные «уходят в отставку из-за бывших жён». Это опыт старшего поколения, имей в виду.

— Понятно, отец. — Я смотрел в уродливое и в то же время прекрасное лицо отца, и душу охватила скорбь. — Ты уж скажи ей, пусть не волнуется.

Рядом притормозил Цзиньлун. Я открыл дверцу и забрался на сиденье рядом с водителем.

— Прошу прощения, что затрудняю ваше высочество…

Цзиньлун повернул голову, выплюнул в окно окурок и оборвал меня:

— Какое на… высочество!

Я, не удержавшись, фыркнул от смеха, но заметил:

— Когда мой сын будет рядом, ты уж следи за тем, что говоришь.

— Подумаешь! — хмыкнул он. — Мужчина должен начинать интересоваться этим делом лет с пятнадцати, тогда не будет ныть, что у него с женщинами не получается.

— Вот с Симэнь Хуаня и начни, посмотрим, удастся ли тебе вырастить из него настоящего мужчину.

— Одного воспитания маловато. Надо ещё посмотреть, из чего он сделан.

Когда джип поравнялся с Хэцзо и Кайфаном, Цзиньлун остановил машину и высунулся в окно:

— Невестка, уважаемый племянник, давайте в машину!

Ведя за руку Кайфана и высоко подняв голову, скособоченная Хэцзо прошла мимо.

— Ну и характерец! — крякнул Цзиньлун, стукнув по середине рулевого колеса. Джип откликнулся коротким сигналом, а Цзиньлун, не отрывая глаз от дороги и не поворачиваясь ко мне, сказал: — Смотри, имей в виду, парень, она всегда была человеком неуживчивым — это, как говорится, лампа, на которой масло не сэкономишь.

Машина медленно поравнялась с ними, и Цзиньлун, просигналив, снова высунулся:

— Тебе, что ли, развалюха зятя не по нраву, а, вторая свояченица?

Хэцзо продолжала горделиво вышагивать, устремив вперёд жгучий взгляд. Половина серых штанов округлая, другая запала, пятно на них — то ли кровь, то ли йод. Я ей, конечно, сочувствовал, но душа была полна отвращения. Коротко постриженные волосы открывали бледно-белую шею, тонкие уши без мочек, бородавка на щеке с двумя волосинками, длинной и короткой, а также запах тела, в котором смешались все стадии жарки хвороста, — всё это отталкивало.

Проехав вперёд, Цзиньлун остановил машину посреди дороги, открыл дверцу, выскочил и сердито встал подбоченясь. Подумав, я тоже вышел из машины.

В этом упорном противостоянии чудилось, что обладай Хэцзо искусством колдовства, как в сказках, она превратилась бы в великаншу, наступила бы на меня, раздавила и Цзиньлуна, и его джип и прошла бы дальше, не сворачивая. Лучи заходящего солнца падали ей на лицо, высвечивая густые линии бровей, почти сходящихся на переносице, тонкие губы, маленькие глазки, из которых, казалось, вот-вот брызнут слёзы. Я и жалел её, понимая, насколько ей непросто, но душа по-прежнему полнилась отвращением.

Выражение досады на лице Цзиньлуна тут же сменилось весёлым озорством, он даже назвал её по-другому:

— Невестка, я всё понимаю — для тебя унизительно ехать на такой развалюхе, ты на меня, крестьянина, сверху вниз смотришь, скорее до города пешком дойдёшь, чем ко мне в машину сядешь. Ты да, дойдёшь, а Кайфану не дойти, так что ради племянника предоставь его дяде возможность разрешить ситуацию.

Подойдя, Цзиньлун нагнулся к Кайфану с Четвёрочкой. Хэцзо попыталась вырвать ребёнка и щенка, но он уже прижал их к груди, открыл дверцу джипа и усадил на заднее сиденье. Кайфан захныкал, закричал «мама». Затявкал и Четвёрочка. Я распахнул дверцу с другой стороны и, глядя на неё ненавидящим взглядом, с издёвкой пригласил:

— Прошу вас, почтенная!

Она медлила, и тут Цзиньлун так же весело и озорно проговорил:

— Тётушка Хуаньхуаня, не будь здесь дядюшки Хуаньхуаня, я бы занёс тебя в машину на руках.

Хэцзо бросило в краску. Она уставилась на Цзиньлуна со смешанными чувствами. Конечно, вспомнила о чём-то из прошлого. На самом деле причины моего отвращения не в том, что у неё что-то было с Цзиньлуном, равно как я не испытывал отвращения к любимой женщине из-за её интимных отношений с мужем. Наконец она села в машину, но не с моей стороны, а со стороны Цзиньлуна. Я с силой захлопнул дверцу. Закрыл дверцу и Цзиньлун.

Взревел мотор, машина с грохотом понеслась вперёд. В зеркале заднего вида со стороны Цзиньлуна я видел, как Хэцзо крепко обняла сына, а он крепко обнял щенка, и от безмерной досады у меня невольно вырвалось:

— Ну ты заигралась!

Джип в это время проезжал по маленькому и узкому каменному мостику. Она вдруг открыла дверцу и выпрыгнула бы, если бы не Цзиньлун. Левой рукой он держал руль, а правой, обернувшись, ухватил её за волосы. Я тоже повернулся и схватил её за руку. Ребёнок заплакал, щенок затявкал. Когда машина достигла края моста, Цзиньлун сунул мне в грудь кулаком:

— Ублюдок!

Он выскочил из машины, вытер рукавом пот со лба и пнул дверцу:

— Ты тоже подлая тварь! Хочешь помереть — пожалуйста, он может помереть, я могу помереть, но Кайфан-то при чём? Трёхлетний ребёнок, он в чём виноват?

Кайфан уже разревелся в голос, Четвёрочка заливался бешеным лаем.

Засунув руки в карманы, Цзиньлун ходил кругами и громко пыхтел. Потом открыл дверцу, перегнулся к Кайфану, вытер ему платком слёзы и сопли и стал утешать:

— Будет, парнишка, не плачь. В следующий раз дядя приедет за тобой на «сантане». — И, потрепав по голове Четвёрочку, ругнулся: — А ты, сукин сын, чего разлаялся?!

Джип нёсся по дороге, оставляя позади в клубах пыли повозки, запряжённые лошадьми и ослами, большие четырёхколёсные и маленькие садовые тракторы, велосипедистов и пешеходов. В то время дорога в уезд представляла собой полосу асфальта пять метров шириной по центру с песочными обочинами по краям. Нынче между зоной особого развития Симэныунь и уездным городом пролегла трасса с бетонным покрытием и восьмирядным движением в обоих направлениях. По краям через каждые десять метров насажены вечнозелёные падубы, сосны в виде пагод, а между перилами разделительной полосы — жёлтые и красные розы. Джип без конца трясся и поскрипывал. Раздражённый Цзиньлун вёл машину на большой скорости, то и дело колотя по клаксону, который у него то коротко тявкал, то пронзительно взывал.

— Слушай, а у тебя колёса хорошо закреплены? — не без иронии поинтересовался я, вцепившись в ручку перед собой.

— Спокойно, — отвечал он, — перед тобой автогонщик мирового класса.

Но скорость машины заметно снизилась. После Люйдяня дорога вилась по изгибам Большого канала. Вода сверкала золотистыми бликами, по течению шёл небольшой бело-голубой катер.

— Планов у твоего дяди громадьё, дорогой племянник, — вещал Цзиньлун. — Хочу весь Гаоми превратить в рай на земле, сделать нашу деревушку прибрежной жемчужиной, чтобы ваш задрипанный уездный городишка стал пригородом Симэньтуни. А, как тебе?

Кайфан молчал.

— Дядя к тебе обращается! — повернулся я к нему.

Но этот негодник уже спал, пуская слюнку на голову Четвёрочки. Щенок лежал, чуть приоткрыв глаза, — у него, наверное, кружилась голова. Хэцзо повернулась ко мне той стороной, где у неё была бородавка, и смотрела на реку, надув губы, будто сердилась.

Уже на подъезде к городу мы увидели Хун Тайюэ. Он ехал на стареньком, ещё времён кампании «Больше свиней стране», велосипеде, в драной соломенной шляпе. Согнулся, раскачивается из стороны в сторону, изо всех сил крутя педали. Спина мокрая от пота, одежда запылённая.

— Хун Тайюэ, — проговорил я.

— Давно уже его заприметил, — откликнулся Цзиньлун. — Наверное, опять в партком уезда жаловаться.

— На кого это?

— А на кого придётся. — Помолчав, Цзиньлун улыбнулся. — Вообще-то они с нашим стариком — две стороны одной монеты. — Цзиньлун хлопнул по клаксону, а потом заговорил снова: — Из Тайюэ старший брат, а из Лань Ляня младший — не приведи господи. Так что они друг друга стоят!

Обернувшись, я увидел, как Хун Тайюэ вильнул пару раз, но не упал. Его фигура быстро уменьшалась. Вдогонку донеслась его визгливая ругань:

— Симэнь Цзиньлун! Так твоих предков и разэтак! Отродье тирана-помещика…

— Я его ругательства уже наизусть выучил, — усмехнулся Цзиньлун. — Милый старикан!

Перед воротами нашего дома Цзиньлун остановился, но глушить двигатель не стал:

— Цзефан, Хэцзо, у нас тридцать-сорок лет за плечами, пора худо-бедно разобраться, что к чему в жизни. Если с кем-то можно быть не в ладах, то между собой нужно ладить непременно!

— Воистину так, — согласился я.

— Ерунда, — сказал он. — Я тут в прошлом месяце познакомился в Шэньчжэне с одной красоткой, так у неё одно с языка не сходит: «Ты меня не изменишь!» На что я отвечаю: «Тогда я сам изменюсь!»

— И что это значит? — не понял я.

— Ну, значит, тебе не понять, раз спрашиваешь!

Джип описал дугу, словно бык, наткнувшийся на красную тряпку, высунувшаяся рука в белой перчатке пару раз как-то необычно, по-детски, махнула, и машина умчалась. Попавшую под колёса рыжую курицу соседки он раздавил в лепёшку. И вроде даже не заметил. Я поднял её, постучал к соседке, но никто не откликнулся. Подумав, достал двадцать юаней, наколол на куриную лапу и запихнул курицу под порожек. Тогда в городе ещё разрешалось держать кур и гусей, а бывший сосед на другой половине двора насыпал песка и держал пару страусов.

— Вот это и есть наш дом, — сообщила сыну и щенку стоявшая посреди двора Хэцзо.

Я вынул из портфеля коробку с вакциной против бешенства.

— Сейчас же положи в холодильник, — сухо предложил я, передавая её. — Смотри, не забудь: колоть нужно раз в три дня.

— Твоя сестра ведь сказала, что от бешенства непременно умирают?

Я кивнул.

— Ну вот, как раз то, что тебе нужно. — С этими словами она выхватила коробку и направилась в кухню: холодильник стоял там.

ГЛАВА 39 Лань Кайфан радостно осматривает новый дом. Четвёрочка тоскует по старому

В первый вечер в вашем доме было ощущение, что меня принимают по высшему разряду. Я — собака и живу в доме у людей. Твой сын, которого с годовалого возраста растила в Симэньтуни твоя мать, за это время ни разу не приезжал домой, и для него, как и для меня, всё было незнакомо и любопытно. Я носился за ним по дому и очень быстро и досконально изучил его устройство.

Дом неплохой. А по сравнению с конурой под стрехой жилища Лань Ляня — просто дворец. Как войдёшь, большая квадратная гостиная, выложенная плитками лайянского[249] мрамора, переливающимися и скользкими. Они сразу заворожили твоего сына, он смотрелся в них, как в зеркало. Смотрел в них на себя и я. Потом он принялся кататься на них, как по льду. А я смутно вспомнил ширь Большого канала за деревней, поверхность прозрачного, как зеленоватый нефрит, льда. Сквозь него было видно, как течёт вода и как медленно двигаются рыбки. На красных плитках вырисовалась фигура огромного хряка, и меня охватил ужас: а ну как съест! Я тут же поднял голову и вниз больше не смотрел. Фартук стен вокруг облицован оранжевыми пластинами из бука, стены белые, потолок тоже, бледно-голубые люстры в форме ландышей. Ещё на стене я увидел увеличенную фотографию: лес, зеленоватая гладь пруда, окаймлённая золотистой полоской тюльпанов, и пара лебедей. С восточной стороны — длинный и узкий кабинет с книжным шкафом во всю стену, заставленным разнокалиберными книгами. В углу кровать, рядом письменный стол и стул. Пол из бука покрыт прозрачным лаком. На запад от гостиной — коридор, прямо и направо спальни с кроватями и тоже буковым полом. Позади гостиной — кухня.

Просто шикарно, очень круто. Но это я тогда так думал. А через какое-то время побывал у хозяев моих братьев и сестры. Вот тогда и понял, что такое современная отделка, что такое богатство и великолепие. Хоть вы, считай, моя семья, но живёте по сравнению с другими — стыд один. Но мне всё равно здесь нравится. Собаке всё одно: бедняк не бедняк, её любое жильё устраивает. Четыре комнаты, две пристройки — восточная из двух комнат и западная из трёх, большой двор на половину земли, четыре кряжистых утуна, колодец со свежей водой во дворе. И дом, и двор говорили, что ты, Лань Цзефан, живёшь неплохо. Должность невеликая, но способностей хватает, ты личность.

А я — собака, и любая собака — маленькая или большая — должна выполнять свои собачьи обязанности, то есть в каждом новом месте нужно пустить струйку, метку оставить. С одной стороны, это поясняет, что здесь твои владения; с другой — мало ли куда убежишь за ворота и заблудишься, по запаху всегда можно найти дорогу обратно.

Первую метку я брызнул на правую сторону входного проёма. Поднял правую заднюю ногу — раз, раз, и запах во все стороны. Экономно, конечно, ведь ещё на сколько мест должно хватить. Вторую оставил на стене в гостиной — тоже пару струек, больше не надо. Третью метку начал было ставить на твой книжный шкаф, Лань Цзефан, но получил пинок, и остаток струйки пришлось сдержать. С тех пор прошло долгих десять с лишним лет, а того пинка мне не забыть. Хоть ты и был хозяин в доме, я тебя никогда хозяином не считал, а потом ты мне даже смертельным врагом стал. Первейшей моей хозяйкой была, естественно, эта женщина с половинкой зада. Потом шёл мальчик с наполовину синим лицом. Ты же, мать его, представлял в моей душе нечто несусветное.

Твоя жена поставила в коридоре корзинку, выложила газетами, твой сын положил туда резиновый мячик — считай, конура. Всё это, конечно, славно, да ещё с игрушкой, её я тоже оценил. Но всё хорошее длится недолго, в этом гнёздышке я провёл всего полночи, потом ты вышвырнул его вместе со мной в западную пристройку на кучу угля. Почему? Потому что в темноте я вспоминал конуру в Симэньтуни, вспоминал тёплое лоно матери, добрый запах от старой хозяйки. Я невольно повизгивал, из глаз катились слёзы. Даже твой сын, который спал вместе с твоей женой, ночью вскакивал и искал бабушку. Люди, собаки — всё одно. Твоему сыну уже три года, а мне всего три месяца — почему даже о матери вспомнить нельзя? К тому же я вспоминал не только свою суку-мать, вспоминал и твою мать тоже! Но что толку говорить об этом, если ты среди ночи распахнул дверь, схватил корзинку и выкинул меня, да ещё выругался при этом: «Поскули ещё, дворняга этакая, удушу!»

На самом деле ты даже не ложился, а скрылся к себе в кабинет, где на столе для вида лежал томик избранных сочинений Ленина. Это ты, с головой, забитой гнилыми мыслишками класса капиталистов, и Ленина читаешь? Тьфу! Что только не придумаешь, паршивец, лишь бы с женой не спать. Куришь одну сигарету за другой — кабинет задымил так, что стены пожелтели, будто шпаклёвку при ремонте использовал какую-то необычную.

Свет лампы пробивался через приоткрытую дверь твоего кабинета, он струился через гостиную, через щель двери в коридор, а за светом тянулся табачный дым. Я хоть и поскуливал, но обязанности собачьи выполнял. Запомнил запах, исходящий от тебя, резкий, в основном табачную вонь, запомнил запах твоей жены, в котором основное — страдания — скрывал запах рыбы и мяса, смешанный с запахом йода. А запах твоего сына, сочетающий горестные запахи вас обоих, мне давно хорошо знаком. В деревне я с закрытыми глазами мог найти его сандалии среди многих других. А ты, подлец, посмел выгнать меня из дома на угольную кучу в сарай. Если ты — собака, думаешь, хочется жить в одном доме с людьми? Нюхать запах ваших ног? Или ваши газы? Или лисью вонь из-под мышек? Или кислый запах изо рта? Но тогда я был маленький, хоть на одну ночь пустили в дом — и то, считай, благодеяние, а ты, паршивец… Вот тогда вражда у нас и завязалась.

Во флигеле темным-темно, но для собаки света достаточно, чтобы различать что к чему. Тяжёлый угольный дух мешался с запахом пороха, пота углекопов, а также с запахом крови. Уголь хороший, большие блестящие куски, в то время кооператив сам своими средствами распоряжался — было всё что хочешь. У простого народа такого крупного и доброго угля быть не могло. Выскочив из корзинки, я потрусил во двор. Там окружили запахи: аромат цветущего утуна, «ароматы» нужника в юго-западном углу, запахи овощей и шпината с огородика, запах дрожжей из восточной пристройки, чесночной колбасы и ещё чего-то протухшего. А ещё другие самые разные запахи — дерева, железа, резины, электроприборов… Я прыснул на каждый из четырёх утунов, на ворота — в общем, везде, где надо было сделать метку. Всё это уже мои владения, от матери оторвался, попал в незнакомое место, и надеяться нужно лишь на себя.

Сделал круг по двору, знакомясь с обстановкой. Поравнявшись с главным входом, в порыве минутной слабости рванулся к нему, поцарапался, грустно тявкнул пару раз, но быстро преодолел это слабоволие.

Вернулся в пристройку, забрался в корзинку и почувствовал, что уже повзрослел. Поднялась половинка луны, её красный лик походил на лицо застенчивой деревенской девицы. Над головой раскинулось необъятное звёздное небо, в мутном свете луны светло-красные цветочки, усыпавшие ветви утунов, походили на живых бабочек — казалось, вот-вот закружатся в хороводе. Донеслись загадочные звуки полуночного города, смесь разнообразных запахов, и я ощутил себя частью огромного нового мира. Сколько всего ещё принесёт завтрашний день!

ГЛАВА 40 Пан Чуньмяо проливает жемчужные слёзы. Лань Цзефан впервые целует алые уста

За шесть лет я, Лань Цзефан, от завотделом политической и идеологической работы в уездном торгово-закупочном кооперативе вырос до замсекретаря парткома этого кооператива. Потом стал его директором и секретарём парткома по совместительству, а позже — заместителем начальника уезда по культуре, просвещению и здравоохранению. Рост довольно быстрый, пересудов было много, но моя совесть чиста. Хотя Пан Канмэй, сначала начальник орготдела, а потом замсекретаря по оргработе, родилась в уездной больнице, куда её мать доставил на осле мой отец, хотя её отношения с моим сводным братом Цзиньлуном не совсем обычные, хотя я хорошо знал её отца и мать и младшую сестрёнку, хотя мой сын и её дочка учились в одном классе, хотя собаки в её доме и в моём были от одной матери — несмотря на все эти многочисленные «хотя», я, Лань Цзефан, стал заместителем начальника уезда без чьей-либо помощи, благодаря собственным усилиям, способностям, выстроенным отношениям с сослуживцами и заложенной мною же поддержке масс. Конечно, достичь высокого положения помогло и воспитание парторганизации и помощь товарищей, но порога Пан Канмэй я не обивал. Похоже, и она не питала ко мне добрых чувств. Вскоре после того, как я занял эту должность, мы случайно встретились во дворе уездного парткома, и она, убедившись, что рядом никого нет, вдруг прошипела:

— Я голосовала против, но тебя всё же повысили, урод.

Словно палкой по голове ударила, даже язык на время отнялся. Мне сорок, уже животик отрастил, волосы на макушке поредели. Она моя ровесница, но всё такая же стройная, кожа гладкая, лицо юное, годы не оставили на ней следа. Я растерянно смотрел на её фигуру, на отлично пошитую юбку кофейного цвета, коричневые кожаные туфли на среднем каблуке, тугие голени, тонкую талию и подтянутые ягодицы — и в голове всё смешалось.

Не закрутись у меня с Пан Чуньмяо, я, возможно, шёл бы и шёл вверх, стал бы начальником уезда или партсекретарем. На худой конец ушёл бы во Всекитайское собрание народных представителей[250] или Народный политический консультативный совет[251] чьим-нибудь помощником и жил бы припеваючи на склоне лет. А не докатился бы до теперешнего — чтобы с плохой репутацией, зализывая раны, скрываться в этом маленьком дворике, влача ничтожное существование. Но я не жалею.

— Знаю, что не жалеешь, — подтвердил Большеголовый. — В каком-то смысле тебя можно считать настоящим мужчиной. — Он захихикал, и на лице у него, как на проявляемом негативе, я увидел такое же выражение, как у нашего пса.

Время летит быстро — я вдруг ощутил это, когда паршивец Мо Янь в первый раз привёл Пан Чуньмяо ко мне в кабинет. Мне всегда казалось, что я хорошо знаю всю семью Пан, словно часто встречаю их, но как ни старался что-то вспомнить — перед глазами всплыла лишь девочка, ходившая на руках у ворот Пятой хлопкообрабатывающей фабрики.

— Какая большая выросла… — Я разглядывал её с головы до ног, как старший дядюшка, растроганный увиденным. — А тогда, тогда такая, на руках ходила…



Было первое июля тысяча девятьсот девяностого года, воскресенье. Стояла жара, в моём кабинете на третьем этаже окно распахнуто, в роскошной кроне чинара напротив каплями дождя шелестят цикады. Её белое личико раскраснелось, на кончике носа повисла капелька пота. Она в красном платье с овальным воротничком и кружевами. Шейка тоненькая с впадинами ключиц, на ней красный шнурок с крошечным ярко-зелёным камешком, наверное, яшмой. Большущие глаза, маленький рот, полные губы. Никакой косметики, очень белые, чуть сжатые зубы. На спину свешивается большая старомодная коса, отчего в душе рождается странное чувство. У этого паршивца Мо Яня есть одна вещь под названием «Коса», где он пишет о внебрачной связи замначальника отдела пропаганды уездного парткома и девушки-продавщицы книжек-картинок в магазине Синьхуа. Заканчивается эта история как-то несуразно, совсем не так, как у нас, но прототипом явно послужила наша любовь. Разобрался бы сначала в отношениях героев, так нет, сразу писать. Паршивец, мать его.



— Садитесь, прошу вас, — хлопотал я, наливая чай. — Как время летит, малышка Чуньмяо, не успел оглянуться, а ты уже вон какой красавицей стала.

— Не беспокойтесь, дядюшка Лань, меня почтенный Мо только что на улице газировкой угощал. — Она осторожно присела на край дивана.

— Неправильно ты к нему обращаешься, — заявил почтенный Мо Янь. — Начальник уезда Лань родился в один год с твоей старшей сестрой, а его матушка — её названая мать!

— Ерунда всё это. — Я бросил Мо Яню пачку сигарет «чжунхуа».[252] — Какая ещё сухая мать,[253] мокрая мать, мы этими мещанскими выражениями и не пользуемся. — Перед Чуньмяо я поставил кружку чая «лунцзин». — Как хочешь, так меня и называй, не слушай, что он здесь болтает. Ты ведь вроде в магазине Синьхуа работаешь?

— Начальник Лань, — подаренную пачку Мо Янь запихнул в карман, а сигарету вытащил из моей. — Совсем ты, похоже, обюрократился. Барышня Пан Чуньмяо — продавец в детском отделе книжного магазина Синьхуа, в свободное время занимается литературой и искусством, на аккордеоне играет, танец павлина исполнить может, романсы поёт, а ещё публикует эссе в приложении к уездной газете!

— Вот как?! — удивился я. — Какая досада, что ты в книжном магазине!

— А никто и не отрицает, — заявил Мо Янь. — Я ей и говорю: «Пойдём к начальнику Ланю, пусть он тебя на уездную телестудию определит».

— Почтенный Мо, — покраснела она, глядя на меня, — я совсем не это имела в виду…

— Тебе ведь в этом году двадцать исполнилось? — сказал я. — Надо поступать в университет, на факультет искусств.

— Куда мне, что я умею… — потупилась она. — Занимаюсь от нечего делать, экзамены мне не пройти, зайду и от напряжения в обморок грохнусь…

— Не обязательно в университет поступать, — не сдавался Мо Янь. — Те, кто занимается искусством, университетов не кончали — вот я, например!

— Наглеешь ты день ото дня, — хмыкнул я. — Кто сам себя хвалит, в люди не выйдет.

— Про таких, как я, говорят — «превозносит свои способности, открыт душою»!

— Может, Ли Чжэна позвать? — поинтересовался я.

Ли Чжэн — ведущий врач городской психиатрической больницы, мой приятель.

— Ладно, не буду больше, разговор серьёзный, — смирился Мо Янь. — Тут у нас все свои, к начальнику уезда взывать не посмею, обращусь к старшему брату Ланю: ты и вправду позаботился бы о нашей маленькой сестричке.

— Конечно, но ведь есть ещё секретарь Пан — боюсь, я смогу гораздо меньше, чем она.

— В этом-то и особенность сестрёнки Чуньмяо, — сказал Мо Янь. — Старшую сестру никогда ни о чём не просит.

— Хорошо, — кивнул я, — скажи, кандидат в писатели, что ты в последнее время накропал?

Мо Янь принялся трещать без умолку о том, что он сейчас пишет. Я делал вид, что внимательно слушаю, а в голове перебирал всё о семье Пан. Клянусь небом, я и в тот миг не смотрел на неё как на женщину, и долгое время потом. Тогда мне было приятно просто смотреть на неё с ощущением мимолётности бытия. В углу бесшумно вращался напольный вентилятор, нагоняя от неё запах свежести, и на душе была радость.

Но через пару месяцев всё вдруг переменилось. Тоже воскресный день после полудня, тоже жарко, цикад в чинаре за окном уже не слыхать; лишь сороки, стрекоча, прыгают по веткам. Сороки приносят хорошие вести, и их появление стало для меня предзнаменованием счастья. Она пришла одна: болтун Мо Янь с моей помощью отправился в университет на курсы творческих работников, это решало вопрос о его образовании. А когда он вернулся, я помог ему выправить городской паспорт. За это время она приходила ко мне несколько раз, преподнесла коробку хуаншаньского чая «хоукуй».[254] Сказала, что его подарил отцу однополчанин, когда он ездил туристом в горы Хуаншань. Я справился о его здоровье, и она сказала, что ничего, даже в горы забирался без палки. Я выразил глубокое удивление и уважение, в ушах стояло поскрипывание его протеза. Заговаривал с ней и о работе на телевидении, мол, было бы желание, всё очень просто, одно слово — и готово. Не то чтобы моё слово имело такой вес, добавил я, главное — положение твоей старшей сестры. Она тут же стала оправдываться, мол, почтенный Мо Янь глупости говорит, не надо его слушать, я, правда, ничего такого не имела в виду. Заявила, что никуда не пойдёт, останется продавцом в магазине. Мол, когда приходят дети, продаю книги, когда их нет, сама читаю и очень довольна.

Книжный магазин Синьхуа расположен наискосок от уездной управы на другой стороне улицы, не больше двухсот метров по прямой, и когда я каждое утро открываю окно, это старое двухэтажное здание очень хорошо видно. Красная краска на четырёх больших скорописных иероглифах названия облупилась, и издалека они кажутся ножками без ручек. Эта девушка действительно не такая, как другие. Сколько людей ломают головы, как подъехать к Пан Канмэй: какие только низменные способы и влияние не пускают в ход, а она её избегает! Ей ничего не стоит сменить работу на более выгодную и лёгкую, но она этого не делает. Могут ли девушки из подобных семей не иметь карьерных притязаний? Возможно ли, чтобы они довольствовались своей участью? И главный вопрос: если она ни к чему не стремится, зачем тогда раз за разом приходит ко мне? Цветущая молодость — это ведь пора любви. Не то чтобы она красавица и не разряжена как пион, но изумительно свежа, непритязательна как хризантема. Разве мало молодых людей за ней ухаживает? Зачем ей связываться со мной — сорок лет, лицо наполовину синее, далеко не красавец? Не будь у неё старшей сестры, в руках которой и моё продвижение по службе, всё было бы объяснимо; но сестра есть, и ничего объяснить невозможно.

За эти два месяца она приходила шесть раз, это уже седьмой. В том же красном платье, что и в предыдущие разы, и садилась всё время туда же, и просто сидела, от начала до конца не проявляя никаких чувств. Пару раз с ней заявлялся Мо Янь, потом он уехал, и она стала приходить одна. При Мо Яне поток его речи захлёстывал всё, даже неловкой заминки не могло возникнуть. Без него было чуть неловко. Не зная, как быть, я решил дать ей что-нибудь почитать. Снял с полки одну книгу, она полистала и сказала, что уже читала. Дал ещё одну — тоже прочитана. Тогда предложил выбрать что-то самой. Она достала «Справочник по профилактике распространённых болезней домашнего скота», изданный в библиотечке «Чтение для села», мол, этого не читала. Я даже невольно прыснул, мол, смешная ты, ну что ж, читай. Взял пачку документов и стал просматривать, украдкой поглядывая на неё. Она откинулась на спинку дивана, заложила ногу на ногу, положила «Справочник» на колени и погрузилась в чтение, негромко проговаривая прочитанное вслух. Так читают в деревне малограмотные старики. И я потихоньку посмеивался. Иногда в кабинет заходили люди, и при виде молодой девушки на лицах отражалось смущение. Но я говорил, что это младшая сестра секретаря Пан, и все тут же изъявляли совершеннейшее почтение. Я понимал, что они думают про себя. Им и в голову не могло прийти, что между начальником уезда Ланем и Пан Чуньмяо может быть что-то романтическое. Все думали о том, какие непростые у меня отношения с партсекретарем Пан. По правде говоря, домой по выходным я не возвращался совсем не из-за Пан Чуньмяо, но с её появлением домой тем более не хотелось.

На этот раз она была одета по-другому. Возможно, возымела действие моя шутка. В прошлый раз, глядя на её платье, я сказал: «Чуньмяо, я тут вчера позвонил дядюшке Пану, велел купить тебе новое платье». Она вспыхнула: «Как ты мог?» — «Да шучу я, шучу», — поспешил я успокоить её. И вот она в тёмно-синих джинсах, в белой рубашке с короткими рукавами, узким воротничком с какими-то кружавчиками и зеленоватой яшмой на красном шнурке. Уселась на то же место, необычайно бледная, остановившийся взгляд.

— Что случилось? — тут же спросил я.

Она взглянула на меня, губы задрожали, и она расплакалась как ребёнок. В то воскресенье в здании работали сверхурочно. В замешательстве я зачем-то открыл дверь, и её рыдания разлетелись по коридору стайкой птиц. Потом бросился закрывать дверь, закрыл и окно. С такими щекотливыми вопросами никогда в жизни не сталкивался. Ломая руки, я ходил кругами, как обезьяна в клетке, и вполголоса уговаривал:

— Чуньмяо, Чуньмяо, не плачь, ну не плачь…

Но она рыдала всё громче. Я снова вознамерился было открыть дверь, но тут же сообразил, что этого делать нельзя. Сел рядом, взял потной рукой её руку, холодную как лёд, другой рукой обнял, похлопывая по плечу и повторяя:

— Не плачь, ну не плачь, скажи старшему братцу, что случилось? Кто в городе или во всём Гаоми осмелился обидеть нашу барышню Чуньмяо? Скажи, старший брат ему голову свернёт, назад у меня глядеть будет…

Но она плакала не переставая. Плакала, словно капризная девочка, зажмурившись и раскрыв рот, роняя жемчужинки слёз. Я вскочил, потом снова сел. Молодая девушка, рыдающая в кабинете замначальника уезда днём в воскресенье — это куда годится? Да, размышлял я впоследствии, будь у меня тогда под рукой анальгетик для снятия мышечной боли при травмах и ушибах, точно заклеил бы ей рот. Или не знай я жалости, как бандит-похититель, скатал бы и запихал ей в рот вонючий носок, и события приняли бы совсем другой оборот. Я же тогда предпринял то, что можно расценить как самый дурацкий, а с другой стороны, самый блестящий выход: схватил её за руку, притянул за плечи — и заткнул ей рот своими губами…

Мой большой рот полностью накрыл её ротик, как чайная кружка накрывает чашечку для вина. Её рыдания прорывались ко мне, громыхали где-то глубоко в ушах, потом сменились всхлипываниями, и вот она уже не плачет. И тут меня сразило изумительное чувство, такого я не испытывал никогда.

Я женат, у меня есть сын, и мои слова могут показаться неправдой, но за четырнадцать лет совместной жизни мы с женой были вместе (только так это и можно назвать, ведь любви, как таковой, не было) всего раз девятнадцать, а поцеловались вообще лишь однажды. Посмотрели иностранный фильм, и опьянённый впечатлением от него, я обнял её и потянулся к ней губами. Она мотала головой, пытаясь уклониться, но в конце концов наши губы, считай, встретились. От этого «поцелуя» осталось лишь ощущение контакта при полной неприязни, к тому же пахнуло такой тухлятиной, что аж в голове зазвенело. Я тут же отстранился, и больше даже подумать о таком не мог. И во время связей, которые можно по пальцам пересчитать, я всегда старался избегать её рта. Предложил ей однажды сходить к зубному, так она возразила: «Зачем это? Зубы у меня здоровые, с какой стати к нему идти?» Я сказал, мол, у тебя вроде бы дурной запах изо рта. На что она вспылила: «У тебя самого полон рот дерьма».

Позже я как-то рассказал Мо Яню, как в тот день поцеловался с Чуньмяо, о том, насколько меня взволновал первый чувственный поцелуй. Я с силой приник к её полным и изящным губкам, словно пробуя их на вкус, будто желая вобрать их в себя. Теперь я понимаю, почему у Мо Яня в его произведениях безумно влюблённые мужчины всегда говорят женщинам «так бы и проглотил тебя». Когда наши губы соприкоснулись, она вдруг напряглась всем телом и застыла, похолодев. Но вскоре расслабилась, худенькое тело налилось, размякло, стало будто без костей и заполыхало жаром, как печка. Сначала глаза у меня были открыты, но потом я зажмурился. Её губы разбухали у меня во рту, её рот раскрылся, наполнив мой запахом свежего морского гребешка. Я проник ей в рот языком — меня никто этому не учил, — и стоило ему коснуться её языка, они, будто сговорившись, сплелись вместе. Я чувствовал, как её сердце трепещет под моей грудью словно пичужка, а она обнимает меня за шею. Всё отошло куда-то на задний план, остались лишь её губы, её язык, её дыхание, её тепло, её стоны. Длилось это долго, пока не ворвался телефонный звонок. Оторвавшись от неё, я пошёл снять трубку, но ноги подкосились, и я упал на колени. Казалось, я ничего не вешу, от этого поцелуя всё тело стало лёгким как пёрышко. Трубку я не снимал, лишь выдернул провод из розетки, и противный звон прекратился. Она лежала как мёртвая навзничь на диване, лицо бледное, губы красные, пухлые. По лицу у неё катились слёзы, и я вытер их бумажной салфеткой. Открыв глаза, она обвила мне шею руками, пробормотав:

— Голова кружится!

Я встал, подняв её вместе с собой. Голова её покоится у меня на плече, волосы щекочут мне ухо. В коридоре послышался звонкий голос уборщика. Этот любитель попеть подражал единственным в своём роде напевам с севера Шэньси. Каждое воскресенье после полудня слышно было, как он моет швабру и распевает во всё горло: «Братец уехал в чужую сторону, ах, свою сестрёнку оставил ты одну».

Я знал: раз он начал распевать, значит, кроме него, и меня в здании никого нет и вскоре он придёт убираться. Очнувшись, я отстранился от неё, немного приоткрыл дверь и притворно сказал:

— Чуньмяо, извини, не знаю, что на меня нашло…

— Я тебе не нравлюсь? — проговорила она, вся в слезах.

— Нравишься, очень нравишься… — поспешил заверить я. Она снова хотела было прильнуть ко мне, но я взял её за руку. — Чуньмяо, милая, сейчас придут уборку делать. Шла бы ты сейчас, а через пару дней встретимся и поговорим спокойно. Мне так много нужно тебе сказать…

Она ушла, а я бессильно рухнул в кожаное вращающееся кресло и прислушивался к её шагам, пока они не растаяли в дальнем конце здания.

ГЛАВА 41 Лань Цзефан изображает чувства к жене. Четвёрочка сопровождает ребёнка в школу

— По правде сказать, когда ты подошёл в тот вечер к воротам, я тут же учуял исходящую от тебя радость, заразительную не только для человека, но и для собаки. Это был совсем не тот запах, какой остаётся после того, как держишь женщину за руку, ешь с ней за одним столом, обнимаешь во время танца. Даже после близости с женщиной запах совсем другой… Мой нос не проведёшь, — посверкивая глазами, заявил большеголовый Лань Цяньсуй.

Выражение его лица и глаз заставило осознать, что я говорю не с исключительно одарённой девушкой, которую вырастила Пан Фэнхуан и которую связывают со мной непростые отношения — не знаешь, как их и назвать, — а с умершим много лет назад псом моей семьи.

— Мой нос не проведёшь, — самоуверенно повторил он. — Летом тысяча девятьсот восемьдесят девятого ты отправился в Люйчжэнь, якобы для проверки работы, а на самом деле, чтобы выпить, поесть, развлечься и сыграть в карты со своими закадычными дружками — партсекретарем Люйчжэня Цзинь Доухуанем, мэром Лу Тайюем и директором местного торгово-закупочного кооператива Кэ Лиду. На выходные большинство уездных кадровых работников сбегают с такой целью в деревню. На твоих руках я унюхиваю запахи и Цзиня, и Лу, и Кэ: все они бывали у нас в доме, и запахи складируются у меня в голове, досье есть на каждого. По запаху я тут же представляю себе, как они выглядят, как говорят. Можешь жену и ребёнка оставить в неведении, а меня не обманешь. В полдень вы откушали черепаху из Великого канала, тушёную курицу — фирменное блюдо тех мест, — лакомились личинками цикад и гусеницами шелкопряда, и ещё много чем, неохота и перечислять. Всё это особого значения не имеет, главное, я учуял из твоей мотни запах застывшей спермы и резины презерватива. Значит, насытившись вином и едой, вы отправились по девочкам. Люйчжэнь стоит на Великом канале, там и природных богатств полно, и рукотворных, пейзажи прекрасные, на берегах канала десятки ресторанов и парикмахерских, где немало красоток полулегально занимаются древнейшей профессией — вам об этом говорить не надо, сами всё знаете. Я — собака, меня вопросы «борьбы с желтизной»[255] не касаются, и раскрываю я эти твои похождения лишь для того, чтобы показать: когда ты переспишь с женщиной, её запах накладывается на твой, но если помыться как следует, попрыскать одеколоном, то, в общем-то, можно избавиться от её запаха или замаскировать его. На этот же раз всё по-другому. Ни запаха спермы, ни запаха её тела, но ясно, что с твоим запахом смешался дух исключительной свежести, и с этого момента с ним произошла перемена. Именно тогда я понял, что между тобой и этой женщиной уже зародилось глубокое чувство, что любовь пропитала вашу плоть и кровь, и никакой силе не дано разлучить вас.

Твоё поведение в тот вечер представляло, по сути дела, бесплодные усилия. После ужина ты пошёл в кухню и помыл посуду, потом поинтересовался у сына, как у него с учёбой. Это было так непохоже на тебя, что твоя жена растрогалась и по своей инициативе заварила тебе кружку чая. Ночью у вас с ней была близость. По твоим подсчётам, это был двадцатый раз, и последний. Сильный запах позволил мне судить, что на этот раз секс между вами был более или менее на высоте, но я знал, что всё это уже напрасно. Потому что над физическим отвращением временно возобладало вызванное нравственной самодисциплиной чувство раскаяния. Но вошедший в тебя запах той женщины подобен семени: оно дало пока первые всходы, а стоит росткам распуститься и расцвести, никакая сила уже не заставит тебя снова приблизиться к жене. По перемене твоего запаха я понял: ты заново родился, что значило гибель нынешней семьи.

Запахи для собаки — вопрос жизни и смерти. Через них мы познаём мир, судим о природе вещей и определяем своё поведение; это у нас врождённое, и развивать особо не надо. Никакими дрессировками собачий нюх не обостришь, но можно обучить собаку своим поведением дать что-то понять и людям, которых с их слабым нюхом выручают лишь глаза. Как, например, из кучи обуви собака вытаскивает обувь преступника? Как раз по запаху, а люди потом уже смотрят, чья это обувь. Уж не обессудь, что я так многословен; хочу лишь подчеркнуть, что перед собакой ты как на ладони и никаких секретов от неё быть не может.

Стоило тебе тогда войти в ворота, как я мигом распознал запах Пан Чуньмяо, и в голове у меня тут же сформировался её образ. Постепенно я отчётливо представил и во что она была одета, перед глазами словно предстало всё, что произошло у тебя в кабинете. Я узнал даже больше, чем ты. Потому что по твоему запаху учуял, что у неё месячные, а ты об этом и понятия не имел.

С того момента, как я попал в ваш дом, до твоего поцелуя с Пан Чуньмяо минуло почти семь лет. Из покрытого пушком щенка я превратился в большого могучего пса. А твой малыш сын уже пошёл в четвёртый класс начальной школы. Обо всём, что произошло за это время, можно написать большую книгу, а можно и обозначить одним росчерком пера. Без преувеличения скажу, что в этом небольшом уездном городе и каждый угол, и каждый телеграфный столб отмечены моей струйкой. На мои метки везде, конечно, накладывались «росписи» других собак. Постоянных жителей в городке сорок семь тысяч шестьсот, да ещё приезжающих тысячи две. Городок этот ваш, но и наш. У вас улицы, сообщества, организации, руководители. У нас примерно то же самое. Среди шестисот с лишним собак городка четыреста с лишним — местных пород. Эти беспорядочно спариваются, смешанная кровь, недалёкие взгляды, пугливые, себялюбивые — в общем, толку никакого. Около ста двадцати чёрных немецких овчарок, но чистокровных немного. Двадцать пекинесов, четыре куцехвостых немецких ротвейлера, по паре венгерских выжл, норвежских ездовых, голландских далматинцев и гуандунских шарпеев, один английский золотистый ретривер, австралийская колли, тибетский мастиф, а также с дюжину русских лаек и японских чихуахуа, которых и собаками-то не назовёшь. Был ещё здоровенный рыжий поводырь неизвестной породы, неразлучный спутник своей слепой хозяйки Мао Фэйин. Та играла на площади на эрху, а он спокойно лежал у её ног, не обращая внимания ни на одну собаку, пытавшуюся наладить с ним отношения. Был пёс по прозванию «коротконогий английский джентльмен Бассет», он проживал в микрорайоне Синхуа, в доме, который совсем недавно возвела хозяйка одного из салонов красоты. Ножки толстенькие, коротенькие, тело вытянутое, будто лавка. И тело само по себе уже ни на что не похоже, а тут ещё уши свешиваются, как блины. Глаза в красных прожилках, словно у него конъюнктивит. Местные дворняги — сброд, у них ума не хватает, чтобы объединиться, поэтому по ночам уездный центр Гаоми — в основном вотчина наша, немецких овчарок. Меня, Четвёрочку, у тебя дома кормили совсем неплохо, ведь ты в чиновных. Чего тебе не хватало, так это чувственности жениного нижнего «ротика», а уж в удовольствиях для верхнего недостатка не было. Особенно по выходным и праздникам превосходных продуктов накупалось море. Кроме холодильника у вас в доме появился ещё и морозильный шкаф, но всё равно много еды портилось. А ведь доброе всё какое! Не говоря уже о ширпотребе — куры, утки, рыба, — были вещи дорогие и редкие, такие как верблюжье копыто из Внутренней Монголии,[256] куропатки из Хэйлунцзяна, медвежья лапа из Муданьцзяна,[257] оленьи причиндалы с гор Чанбайшань, саламандра из Гуйчжоу, трепанги из Вэйхая,[258] акульи плавники из Гуандуна. Все эти деликатесы загружали в холодильник и морозильный шкаф, но в конце концов они попадали ко мне в брюхо. Потому что ты дома ел мало. Потому что у твоей жёнушки один хворост был на уме: она его и жарила, и продавала, и ела, и не очень-то готовила что-то другое. Вот в еде мне счастье и привалило. В городе многие хозяева занимали посты и повыше твоего, Лань Цзефан, но кормили своих псов гораздо хуже. Их хозяевам, как они утверждают, подносили в подарок деньги и драгоценности, а моим — одну еду. Получалось, что они не тебя, Лань Цзефан, одаривали, а меня, Четвёрочку. На всех этих деликатесах, «дарах гор и морей», я, ещё не достигнув годовалого возраста, уже вымахал в самую большую овчарку из всех ста двадцати. К трём годам мой рост составлял семьдесят сантиметров, длина от головы до хвоста — сто пятьдесят, а вес — шестьдесят кило. Все это твой сын измерял, ничуть не преувеличиваю. Острые уши торчком, желтоватые глаза, большая крепкая голова, острые белые зубы, большая, как у крокодила, пасть, чёрная отливающая шерсть на загривке, палевая на брюхе, прямой вытянутый хвост и, конечно же, выдающиеся нюх и память. По правде говоря, во всём Гаоми потягаться со мной мог лишь бурый тибетский мастиф. Но этот пришелец, спустившийся к Жёлтому морю из края снежных вершин и высокогорья, целыми днями ходил заспанный: одни говорят, мол, от переизбытка кислорода, другие — от постоянных драк. Заставишь пробежаться несколько шагов, глядишь — уже и запыхался. Его хозяйка, управляющая магазина по продаже острого соуса «хун», супруга Сунь Луна из Симэньтуни — рыжие крашеные волосы, полный рот золотых зубов, — часто наведывалась в салон красоты. Куда бы она ни направлялась, переваливаясь грузным телом, мастифф, тяжело дыша, плёлся за ней. У себя в горах эта псина могла с волком схватиться, но здесь в Гаоми, братцы мои, ему впору лишь поджать хвост, не собака — одно название. Столько я наговорил — ты, наверное, уже всё понял? Пан Канмэй заправляет в Гаоми всеми кадровыми работниками, а под моим началом все собаки. Но мир собак и людей в конечном счёте один, жизнь тех и других тесно переплетается.

Расскажу-ка о том, как я каждый день сопровождал твоего сына в школу. В шесть лет он пошёл учиться в школу Фэнхуан, лучшую школу уезда, ту, что в двухстах метрах к юго-западу от уездной управы. Получается равнобедренный треугольник — книжный магазин Синьхуа, управа, школа. В ту пору мне было уже три года, самый расцвет сил. Моё влияние в городе уже установилось, и то, что на мой клич собиралась сотня, — отнюдь не преувеличение. Все тут же откликались и докладывали, кто где. Не проходило и пяти минут, как во всех концах города собаки принимались лаять целым хором. Ядром собачьего сообщества стали овчарки, а председательствовал, конечно, я. Ещё у нас было двадцать филиалов по улицам и микрорайонам с начальниками-овчарками. Ну а их замами — для вида и чтобы подчеркнуть наше овчарочье великодушие — назначались все эти метисы, местные собаки и окитаизировавшиеся псы иностранных пород. Хочешь знать, когда мы все собирались? Так вот, обычно ранним утром, с часу до четырёх. Будь то ясной лунной ночью или при блеске звёзд, зимой под пронизывающим холодным ветром или летом, когда кружатся мотыльки, в любых условиях мы выбираемся осмотреться, завести дружбу, подраться, любовь покрутить, собрание провести… Ну всё, что и вы, люди, делаете. В первый год я выбирался через канаву, на второй, начиная с лета, эту унизительную практику прекратил и стартовал от входа в западную пристройку. Сперва запрыгиваешь на оголовок колодца, второй этап — под углом на подоконник, третий — с подоконника на стену, потом летишь вниз и приземляешься перед воротами твоего дома посредине широкого переулка Тяньхуа. Всё, что я рассказываю о прыжках с колодца на подоконник и на стену, — лишь определение исходной точки прыжка. Так касается воды стрекоза, так пробегают по плывущему по реке бревну. А уж через стену я перелетал изящно и рассчитано, одним махом. Видеозапись моего тройного прыжка есть в уездной прокуратуре. У них в управлении по борьбе с коррупцией один заслуженный и настырный следователь по имени Го Хунфу под видом электромонтёра, проверяющего трассу, втихаря установил под стрехой твоего дома крошечную видеокамеру. На тебя никаких улик не завёл, а вот мой тройной прыжок под углом на стену запечатлел. Собака Го Хунфу у нас замначальника филиала в микрорайоне Хунмэй. Русская лайка, востроносенькая огненно-рыжая сучка, ей ничего не стоило бы затеряться в стае лисиц на Хоккайдо; она смотрела эту видеозапись, лёжа у его ног в спальне. В тот вечер у фонтана на площади Тяньхуа она нежно пролаяла: «О начальник, твой тройной прыжок под углом на стену — как это эффектно, как опасно! Хозяева вдвоём просматривали его раз десять, даже аплодировали, а хозяин сказал, что надо бы порекомендовать тебя для участия в демонстрации трюков домашних животных». — «Домашних животных? — с деланым безразличием хмыкнул я. — Это я-то домашнее животное?» Востроморденькая поняла, что ляпнула не то, поспешно рассыпалась в извинениях, виляя хвостом и пресмыкаясь. Из кармана жилетика, якобы собственноручно связанного из овечьей шерсти хозяйкой, вытащила и предложила мне собачью резиновую игрушку с запахом сливочного масла. Но я отказался. Эти штуки только называются игрушками для собак, а на самом деле — для давно деградировавших домашних животных, которые лишь позорят доброе собачье имя.

Ну а теперь расскажу, как сопровождал твоего сына в школу и из школы. Не думай, что я хожу вокруг да около. Всё как есть рассказывать не собираюсь, всё равно многого из последующего ты не поймёшь.

Твой сын родителей любил, это точно. Когда он пошёл в школу, поначалу его провожала и встречала на велосипеде твоя жена. Но его расписание стало не совпадать с часами её работы, и она начала переживать. А когда твоя жена переживала, она начинала сетовать, а когда она сетовала, принималась ругать тебя, а когда ругала тебя, твой сын хмурился, и было видно, что он тебя всё же любит.

И твой сын сказал:

— Мама, не надо провожать меня, я сам.

— Ну нет, — возразила твоя жена. — А если машина собьёт? Или собака укусит? Или плохие мальчишки обидят? Или тётки-соблазнительницы уведут? Или злодеи какие похитят?

Все эти пять возможностей она выпалила одну за другой без передышки. В то время общественная безопасность действительно была не на высоте. Все говорили, что по уезду колесят шесть бродячих торговок с юга, в народе их звали «гладильщицами». Под видом торговок цветами, сластями, разноцветными ножными воланами из куриных перьев они прятали на себе какое-то одурманивающее снадобье. Завидят красивого ребёнка, погладят по голове — он дуреет и послушно идёт за ними. А вот у Ху Ланьцина, директора Промышленного и коммерческого банка Китая, сына украли и потребовали выкуп два миллиона. Заявлять в полицию родители не посмели и в конце концов заплатили миллион восемьсот.

Тут твой сын хлопнул себя по синей половинке лица:

— «Гладильщицы» выбирают красивых детей, а если такой урод, как я, за ними пойдёт, они меня ещё и прогонят! А если и похитят, что ты, женщина, одна сделаешь? Ты и бегать-то не можешь. — И он посмотрел на изуродованное место твоей жены.

Она расстроилась, глаза покраснели.

— Какой же ты урод, сынок? — всхлипнула она. — Это мама у тебя уродина, с одной ягодицей…

А он обхватил её за талию:

— Мамочка, никакая ты не уродина, ты самая красивая мама на свете. Мамочка, правда, не надо провожать меня, пусть наш Четвёрочка меня провожает.

Их взгляды устремились на меня, а я очень внушительно залаял, словно в подтверждение: «Не вопрос, всё беру на себя!»

Они подошли ко мне, и твой сын обнял меня за шею:

— Четвёрочка, будешь провожать меня в школу, ладно? У мамы вон здоровье никуда не годится, да и за работу переживает.

— Гав! Гав! Гав! — рявкнул я так, что даже листья на утуне зашелестели, а соседские страусы загоготали от испуга. «Не — во — прос!» — вот что я хотел этим сказать.

Твоя жена погладила меня по голове, и я вильнул ей хвостом.

— Нашего Четвёрочку все побаиваются, — сказала твоя жена. — Верно, сынок?

— Верно, мама, — подтвердил он.

— Ну, Четвёрочка, тогда передаю Кайфана тебе, вы оба из Симэньтуни, вместе выросли, так что вы как братья, верно?

— Гав! Гав! Верно!

Твоя жена ещё пару раз с чувством погладила меня по голове, потом отстегнула с ошейника толстую стальную цепь и махнула, чтобы я следовал за ней.

— Слушай меня внимательно, Четвёрочка, — сказала она, когда мы подошли к воротам. — Я на работу ухожу спозаранку, нужно хворост продавать. Для вас двоих я еду приготовлю. В шесть тридцать поднимай Кайфана, поешьте и полвосьмого отправляйтесь в школу. Ключ от ворот у него на шее, закрывать замок он умеет, а если забудет, ты его задержи, не давай уходить. Пойдёте в школу — срезать путь не надо, идите по главной улице. Дадите кругаля — не важно, главное — безопасность. Держитесь правой стороны, при переходе посмотрите сначала налево, а дойдёте до середины — направо. Обращайте внимание на мотоциклистов, особенно на тех, кто в чёрных куртках; это настоящие бандиты, им всё равно, зелёный горит или красный. Доведёшь Кайфана до ворот школы — пробегись немного на восток, через дорогу, и на север до ресторанчика при железнодорожном вокзале. Там, рядом с площадью, я хворост и жарю. Гавкни пару раз, и я буду спокойна. Потом поспеши домой, можешь и напрямик. По переулку, где сельский рынок, всё время на юг, через мост на Тяньхуахэ, свернёшь на запад, и ты дома. Ты уже большой вырос, по канаве не пролезешь; сможешь — давай, но заставлять не буду, грязно там очень. Ворота будут закрыты, не войдёшь. Придётся посидеть перед воротами, подождать, пока я вернусь. Будет жарко, зайди в переулок напротив, там у стены тётушки Дун сосна-пагода, под ней прохладно. Можешь и вздремнуть, только смотри не засни, нужно и за воротами следить. Есть воришки с отмычками: подойдут к воротам, постучат как знакомые, а никто не откликнется — они их и открывают. Ты наших родственников всех знаешь; если увидишь, что чужой с замком возится, безо всяких церемоний набрасывайся. В полдвенадцатого я вернусь — зайдёшь, попьёшь, и тут же коротким путём к школе, Кайфана встречать. После полудня, как проводишь его в школу, приходи ко мне, гавкни пару раз, а потом беги домой. Посторожишь ворота немного, и снова в школу. После обеда у них всего два урока, время ещё раннее, нужно присматривать, чтобы вернулся домой и уроки сделал, не шатался где ни попадя… Всё понял, Четвёрочка?

— Гав! Гав! Гав! — Всё — по — нял.

Каждое утро перед уходом на работу твоя жена ставила будильник на подоконник и улыбалась мне. Улыбка хозяйки — это ж любо-дорого. Я провожал её взглядом и лаял вслед:

— Гав! Гав! По-ка! Гав! Гав! Гав! Гав! Будь — спо — кой — на!

Её запах потянулся по переулку на север, потом на восток и снова на север. Он становился всё слабее, смешиваясь с запахами утреннего города и превращаясь в тоненькую ниточку. Соберись я с силами, я мог бы по нему выйти прямо к котлу перед ресторанчиком, где она жарила хворост. Но нужды в этом не было. Кружа по двору, я ощущал себя хозяином. Затарахтел будильник. Я вбежал в комнату твоего сына, в нос ударил запах детства. Лаять не хотелось, испугаю ещё. А я к нему очень хорошо относился. Высунул язык и лизнул покрытую тонким пушком синюю половинку его лица. Он открыл глаза:

— Четвёрочка, пора вставать?

— Гав! Гав! — негромко подтвердил я. — Вставай, пора уже.

Он оделся, кое-как почистил зубы, потёр лицо, как котёнок. На завтрак почти всегда был хворост — с соевым молоком или с простым. Иногда я ел с ним вместе, иногда нет. Я умел открывать и холодильник, и морозильный шкаф. То, что вытаскиваешь оттуда, нужно сначала разморозить, а потом уже есть. Иначе зубам вред. А заботиться о зубах значит заботиться о жизни.

В первый день мы следовали по указанному твоей женой маршруту. Потому что где-то недалеко за спиной чувствовался её запах. Она следила за нами: мать всё-таки, можно её понять. Я следовал за твоим сыном в метре от него. На переходе смотрел во все стороны и прислушивался. Метрах в двухстах шла машина — не лихач никакой, вполне успели бы, и твой сын уже собрался переходить, но я ухватил его за одежду.

— Четвёрочка, ты чего? — удивился он. — Трусишка, что ли?

Но я не отпускал, чтобы хозяйка не волновалась, и ослабил хватку, лишь когда машина проехала; последовал за ним с той же бдительностью, готовый в любой момент не пожалеть ради него самого себя. По запаху твоей жены я понял, что она успокоилась, но так и шла за нами до самых ворот школы. Потом села на велосипед и покатила, раскачиваясь из стороны в сторону. Я мелкой рысцой последовал за ней, держась метрах в ста. Дождался, пока она поставила велосипед и переоделась, и радостно подбежал, лишь когда она приступила к работе. Негромко пролаял пару раз, чтобы успокоить. На лице у неё отразилось удовлетворение, а в запахе чувствовалась любовь.

На третий день мы начали срезать дорогу. Вместо шести тридцати я поднял твоего сына в семь. Хочешь спросить, могу ли я определять, который час? Не смеши! Я иногда и телевизор включаю, футбол смотрю, игры за европейские кубки, чемпионат мира. Канал про домашних животных не смотрю никогда, они там и на живых собак не похожи, плюшевые электронные игрушки какие-то. Некоторые собаки, мать его, в домашних животных превратились. А есть и такие, у кого люди домашними животными сделались. И в уезде Гаоми, и в провинции Шаньдун, во всём Китае, да и во всём мире — у кого ещё, кроме меня, возможно такое! Вон тибетский мастиф: у себя в Тибете он с человеком на равных, и сноровки хватает, и достоинства. А здесь, гляди, до чего опустился. Ходит хвостиком за задницей жены Сунь Луна, только вид грозный, а двигается с одышкой, вперевалку, чахнет как Линь Дайюй.[259] Как это печально! Как достойно сожаления! Вот и твой сын у меня домашнее животное, и твоя жена тоже. И твоя маленькая возлюбленная Пан Чуньмяо. Кабы не наши многолетние отношения, загрыз бы тебя до смерти, когда ты явился, разнося вокруг свежий устричный запах её тела, и предложил жене развестись.

Выйдя за ворота, мы рванули через проспект Лунванмяо, на север через переулок Боцзи, пересекли мост Байхуацяо с западного края сельского рынка, потом прямиком на север, по переулку Таньхуа, длинному-предлинному, затем напрямую на Народный проспект перед уездной управой, ещё двести метров налево — и мы уже у ворот школы. Если идти не спеша, нам на всё хватило бы минут двадцати пяти, а бегом выходило минут за пятнадцать. После того как жена с сыном выставили тебя из дома, ты часто стоял у окна в кабинете и наблюдал в русский бинокль, как мы бежим по переулку.

С окончанием занятий возвращаться домой мы не торопились. Твой сын обычно спрашивал:

— Четвёрочка, где сейчас мама?

Я сосредоточивался, определяя, откуда идёт запах твоей жены, и через минуту мог сказать, где она. Если она жарила хворост у плиты, я гавкал пару раз на север, если запах шёл со стороны дома, то на юг. Если она была дома, я, несмотря ни на что, тащил твоего сына домой, а если ещё на работе — отлично, значит, можно развлечься.

Твой сын — славный малый, в отличие от этих балбесов он никогда после школы не слонялся с рюкзаком на спине по главной улице от одного ларька к другому, от магазина к магазину. Больше всего он любил ходить в книжный магазин Синьхуа и брать там напрокат детские книжки. Бывало и покупал пару книг, но больше брал почитать. А продавала и выдавала напрокат детские книги как раз твоя малышка возлюбленная. Хотя когда мы смотрели там книжки, она ещё не была твоей. К твоему сыну она относилась особенно хорошо, запах отражает чувства. И не только потому что мы были постоянными клиентами. На внешность я не очень обращал внимание, я упивался исходившим от неё запахом. В городе я мог различить пару сотен различных запахов — от растений до животных, от минералов до химических продуктов, от еды до косметики, — но ни один мне так не нравился. Если рассуждать непредвзято, прелестным запахом обладают около сорока городских красавиц, но они все будто чем-то замараны, нет свежести и чистоты. Принюхаешься к некоторым — вроде бы неплохо, но через миг всё меняется. У одной Пан Чуньмяо запах подобен чистому горному ручейку, шумящему в соснах ветру, всегда свежий и чистый. Так и хотелось, чтобы она до меня дотронулась. Это, конечно, не то желание, какое приписывают домашним животным, моё желание… Мать его, даже у больших собак бывают минутные слабости! Заходить в магазин собакам вообще-то не разрешалось, но для меня Чуньмяо делала исключение. Народу в книжном всегда меньше, чем в любом другом магазине города. Три женщины-продавщицы — две средних лет и Чуньмяо. По вполне понятным причинам они перед ней заискивали. Паршивец Мо Янь, один из немногих постоянных посетителей магазина, сделал его местом, где можно выставить себя напоказ. Вот он и бахвалился, уж не знаю, то ли сам придумывал, то ли у него наобум получалось. Чтобы съюморить, обожал нецензурно переиначивать идиоматические выражения — чэнъюй. Вместо «пока девочка с мальчиком малы, подозрениям нет места» он говорил «пока девочка с мальчиком малы…нет места», вместо «полюбить с первого взгляда» — «…с первого взгляда», вместо «собака пользуется покровительством человека»[260] — «собака пользуется… человека». С его приходом Чуньмяо было весело. А раз Пан Чуньмяо было весело, веселились и те две женщины. Эго его непристойное извращение идиом — поистине то, что называется «невыносимо слушать», но именно из-за этого «невыносимо слушать», он нравился девушке с самым прелестным в уезде Гаоми запахом. Искать причину нужно опять же в запахе. Дело в том, что запах от Мо Яня походит на дух в глинобитной хибаре, где крестьяне сушат табачные листья, а Чуньмяо очень нравился запах листового табака. Увидев Кайфана, который сидел перед лотком с книгами, предлагаемыми в прокат, и увлечённо читал, Мо Янь подошёл к нему и потрепал за ухо. Потом представил его Чуньмяо как сына директора уездного кооператива Ланя. Чуньмяо сказала, что давно об этом догадалась. В это время я залаял, напоминая Кайфану, что его мама уже закончила работу и, судя по запаху, движется мимо компании металлоизделий и электротоваров, и если мы сейчас же не выйдем, то домой до её прихода не успеем.

— Лань Кайфан, — обратилась к нему Чуньмяо, — дуй быстрее домой, видишь, что твой пёс говорит. И повернулась к Мо Яню. — Какая умница этот пёс! Кайфан, бывает, зачитается, не откликается, так он забежит и ну тянуть его за одежду.

Мо Янь вытянул шею в мою сторону:

— Поистине «подобен волку и тигру».[261]

Вот как выразился про меня Мо Янь, которого «невыносимо слушать».

— «Высушенные плоды кардамона…»[262] — усмехнулась, глядя на меня, Пан Чуньмяо.

«Невыносимый» Мо Янь якобы от всего сердца восхищённо вздохнул:

— Действительно прекрасный пёс! Служит маленькому хозяину «верой и правдой».[263]

И оба дружно расхохотались.

ГЛАВА 42 Лань Цзефан занимается любовью в кабинете. Хуан Хэцзо провеивает бобы в восточной пристройке

После того первого поцелуя я хотел отступиться, хотел уклониться. Да, я был счастлив, но было и страшно, и, конечно, терзало глубокое чувство вины. Результатом этого душевного разлада стала та последняя, двадцатая по счёту, близость с женой. Хоть я и старался, всё получилось кое-как и наспех.

В последующие шесть дней, был ли я в деревне или на собрании, перерезал ли ленточку или присутствовал на банкете, сидел в кресле автомобиля или на лавке, стоял или двигался, наяву или во сне, смутный образ Пан Чуньмяо не покидал меня и становился ещё неяснее, чем ближе мы становились. Я всё больше предавался чувству, так взволновавшему меня, когда мы были вместе. Я понимал, что от этого не уйти, хотя внутренний голос предупреждал: «Остановись, ни шагу дальше». Но он звучал всё слабее.

В воскресенье в полдень прибыл чиновник из правительства провинции. Я отправился на банкет, организованный уездной управой, и в гостевом доме столкнулся с Пан Канмэй. Тёмно-синее платье, сверкающее жемчужное ожерелье, лёгкий макияж. Если выражаться, как этот паршивец Мо Янь — «интересная женщина средних лет…»,[264] «по-прежнему очаровательна».[265] При виде её в голове что-то зажужжало и тут же стихло. Гость, Ша Уцзин, заворготдела провинциального парткома, когда-то работал в Гаоми, и мы подружились во время трёхмесячной учёбы в провинциальной партшколе. Его пригласил орготдел, но он заявил, что хочет видеть меня. Вот я и присутствовал на банкете, сидя как на иголках, не в состоянии пары слов связать, как идиот. Банкет уверенно вела Пан Канмэй, потчевала гостя вином и едой и блистала красноречием, не давая ему и слово вставить, а он смотрел на неё как зачарованный. Она трижды бросала на меня ледяной взгляд, всякий раз пронизывая насквозь. Во всяком случае она провела всё до конца, проводила гостя в отведённое ему помещение, одаривая всех улыбками и не забывая никому уделить внимание. Её машину подали первой, и она протянула мне руку, прощаясь. От руки исходила брезгливость, но в голосе звучала забота:

— Ах, замначальника уезда Лань, что-то лица на тебе нет. Приболел, так лечиться надо не откладывая!

Сидя в машине, я размышлял над её словами, и меня бросало то в жар, то в холод. «Лань Цзефан, не хочешь лишиться положения и доброго имени, нужно „сдержать коня на краю пропасти“», — раз за разом предупреждал я себя. Но когда я оказывался перед окном в своём кабинете и смотрел на обшарпанную вывеску книжного магазина, все опасения и тревоги улетучивались. Оставались лишь мысли о ней, мысли, запечатлённые глубоко в душе, чувства, не испытанные за сорок прожитых лет. Я взял советский армейский бинокль — его мне привезли из Маньчжоули,[266] — настроил фокус и направил на вход в магазин. Большие коричневые двери полуоткрыты, на ручках пятна ржавчины. Каждый раз, когда кто-то входил и выходил, сердце яростно колотилось. Я надеялся, что покажется её стройная фигурка, грациозно пересечёт улицу и непринуждённо пойдёт ко мне. Но её не было, выходили незнакомые покупатели, пожилые и юные, женщины и мужчины. Казалось, выхватываемые биноклем выражения лиц похожи: все загадочные и мрачные. От этого мысли невольно мешались: может, в магазине что-то случилось? Или с ней что-то произошло? Несколько раз так и подмывало пойти туда, якобы для того, чтобы купить книгу, и выяснить, в чём же дело. Но остатки разума заставляли сдерживаться. Часы на стене показывали лишь половину второго — ещё полчаса до условленной встречи. Я отставил бинокль и хотел было заставить себя прикорнуть на походной койке за ширмой. Но успокоиться не удавалось. Почистил зубы и умылся. Побрился и постриг волосы в носу. Посмотрел на своё лицо в зеркале — наполовину красное, наполовину синее: да, красавец хоть куда. «Урод!» — выругался я вслух, несильно хлопнув себя по синей половинке. Недолгая уверенность в себе, казалось, вот-вот рассыплется в прах. Вдруг вспомнилось, что отмочил этот тип Мо Янь, явно желая угодить: «На вашем лице, почтенный брат, одна половинка означает превосходство, как у Гуань Юя, а другая синяя как у абсолютно стойкого Доуэрдуня».[267] Ясное дело, чепуха, но уверенность возвращает. Пару раз показалось, что с дальнего конца коридора приближаются лёгкие шаги, я устремлялся к дверям, но коридор был пуст. Сел на то место, где сидела она, и стал нетерпеливо ждать, листая «Справочник по профилактике распространённых болезней домашнего скота», который она так добросовестно читала. Перед глазами возникло выражение её лица при чтении. На книге оставался её запах, следы её пальцев. «Чума свиней. Данная болезнь переносится вирусом, развивается скоротечно, процент смертного исхода очень высок…» И такие книги она читает с огромным удовольствием, поразительная девушка…

Когда наконец раздался стук в дверь, я похолодел и задрожал всем телом. Зубы непроизвольно выбивали дробь. Торопливо открыл дверь, и душу пронизала её обворожительная улыбка. Позабыто всё: слова, что хотел сказать, скрытый намёк Пан Канмэй, ужас понимания того, что стою на краю пропасти. Я обнял её и поцеловал, она ответила тем же. Я витаю в облаках, погружаюсь в поток… Ничего не надо, только ты. Ничего не страшно, лишь была бы ты…

В перерывах между поцелуями мы смотрели в глаза друг другу, так близко. Я слизывал слёзы с её щёк, солёные и свежие:

— Милая Чуньмяо, почему ты плачешь? Ведь это не сон.

— Брат Лань, всё, что у меня есть, — твоё, ты ведь хочешь меня…

Я вырывался изо всех сил, ища, за что ухватиться, как утопающий за соломинку, но ухватиться было не за что. Мы снова слились в поцелуе, поцелуе не на жизнь, а на смерть, и того, что последовало за ним, было, по сути дела, не избежать.

Мы лежим, обнявшись на узкой койке, но нам не тесно.

— Чуньмяо, сестрёнка милая, я ведь старше тебя на двадцать лет, да ещё урод — боюсь, что принесу тебе несчастье. Я поистине достоин смерти… — лепетал я.

Она поглаживала мою щетину, поглаживала лицо. Потом прильнула к моему уху, щекоча его губами:

— Я люблю тебя…

— Ну за что?

— Не знаю…

— Я могу держать ответ за тебя…

— Не надо держать ответ, я сама хочу. Будем вместе раз сто, только тогда оставлю тебя.



Чувствуешь себя старым голодным быком перед сотней сочных и нежных травинок!

Сотня раз пролетела мгновенно, а нам никак не оторваться друг от друга.

Вот бы этот сотый раз никогда не заканчивался!

— Посмотри на меня хорошенько, не забывай… — поглаживала она меня, всхлипывая.

— Чуньмяо, хочу, чтобы ты стала моей женой.

— А я не хочу.

— Я уже всё решил. Скорее всего, впереди бездна, но другого выбора у меня нет.

— Тогда прыгнем в неё вместе.

В тот вечер я вернулся домой, чтобы выложить всё жене. Она провеивала зелёные бобы в пристройке. Работа непростая, но она в этом поднаторела. Руки двигаются под лампой вверх и вниз, вправо и влево, тысячи зёрен подпрыгивают и перекатываются, шелуха так и вылетает из корзинки.

— Что это ты за бобы взялась? — не нашёлся я сказать ничего другого.

— Дед вот прислал с оказией. — Глянув на меня, она вынула из корзинки камешек. — Своими руками вырастил, так что другое пусть гниёт, а бобы — нельзя, чтобы испортились; провею вот, проращу и буду Кайфана кормить.

Она снова принялась за работу, бобы зашуршали.

— Хэцзо, — решился я, — давай разведёмся.

Руки застыли, она тупо уставилась на меня, словно не понимая сказанного.

— Хэцзо, ты уж прости недостойного, но давай разведёмся.

Корзинка у груди стала наклоняться. Сначала упала пара бобов, затем десять, сто, и вот уже целый зелёный водопад сыплется на цементный пол с мраморной крошкой.

Выпала у неё из руки и корзинка. Тело закачалось, её повело в сторону. Я бросился поддержать её, но она уже оперлась о разделочную доску, где лежали пёрышки лука и засохший жареный хворост. Зажав рот рукой, она всхлипывала, из глаз струились слёзы.

— Извини, конечно, но уж помоги мне в этом…

Резко откинув руку со рта, она утёрла слёзы согнутыми указательными пальцами и прошипела сквозь зубы:

— Только через мой труп!

ГЛАВА 43 Хуан Хэцзо срывает злобу на блинчиках. Четвёрочка пьёт и грустит

Пока ты в пристройке раскрывал карты перед женой, распространяя вокруг запах безумной любви с Чуньмяо, я сидел под стрехой, погруженный в раздумья, и смотрел на луну. Славная штука, как она всё же сводит с ума.

В это полнолуние все собаки должны собраться на площади Тяньхуа. Предполагалось рассмотреть три вопроса. Первое — отдать дань памяти мастифу, который так и не приспособился к жизни настолько близко к уровню моря: ухудшение деятельности внутренних органов привело к внутреннему кровоизлиянию и смерти. Второе — отметить месяц со дня рождения детей моей сестры. Четыре месяца тому назад она сочеталась свободным браком с норвежской ездовой из семьи председателя уездного Народного политического консультативного совета, понесла и, когда вышел срок, родила трёх метисиков с белыми мордочками и жёлтыми глазками. По словам востроморденькой русской лайки из дома Го Хунфу, которая частенько наведывается в дом Пан Канмэй, мои собачьи племяши здоровые и бойкие, а взгляд у всех коварный, как у трёх маленьких злодеев. Хоть внешность и подкачала, зато сразу с появлением этой троицы на свет поступили заказы от состоятельных людей; говорят, и задаток солидный — по сто тысяч юаней за каждого.

Прозвучал предупредительный сигнал — его дал гуандунский шарпей, исполнявший обязанности моего адъютанта-связного. В ответ невидимыми волнами раскатился разномастный лай собиравшихся собак. Гав! Гав! Гав! Это я пролаял три раза на луну, сообщая всем, где нахожусь. У хозяев серьёзное происшествие, но обязанности председателя сообщества нужно выполнять.

Ты, Лань Цзефан, куда-то спешно ушёл, бросив на меня многозначительный взгляд. Я проводил тебя лаем: к концу подошли твои счастливые дни, дружище. Я ненавидел тебя, но не так чтобы сильно. Как я уже упоминал, мою ненависть уменьшал исходивший от тебя запах Пан Чуньмяо.

По запаху я определил, что ты следуешь — пешком, не на машине — на север, тем же маршрутом, каким я провожаю твоего сына в школу. Твоя жена в пристройке развела страшный шум; через распахнутую дверь видно, как отливает холодным блеском большой нож для овощей, которым она ожесточённо кромсает на разделочной доске большие охапки лука и хворост. Оттуда плывёт прогорклый и едкий луково-масляный дух… Твой запах уже переместился к мосту Тяньхуа и смешался с вонью протекавших под ним нечистот. С каждым ударом ножа твоя жена припадала на левую ногу, и у неё вырывалось: «Ненавижу! Ненавижу!» Твой запах достиг западной оконечности сельского рынка. Там в одноэтажных домиках жили торговцы одеждой с юга. Всей артелью они держали австралийскую овчарку по кличке Баранья Морда. Длинная шерсть, особенно на плечах, морда узкая, продолговатая, на семьдесят процентов — пёс, на тридцать — баран. Как-то он попытался преградить дорогу твоему сыну, задрал голову и оскалился, устрашающе рыча. Мальчик отпрянул и спрятался за меня. В домишках торговцев сырость и грязь, на псине этой блох полно, а ещё смеет преграждать дорогу моему школьнику. Но задать урок этому недавно приехавшему и не знающему правил типу с помощью клыков не хотелось. Замечаю перед собой острый обломок плитки. Резко поворачиваюсь, левой задней ногой — р-раз, плитка взлетает и прямо ему по носу. Он взвизгивает и, опустив голову, начинает бегать кругами. Из носа чёрная кровь течёт, слёзы выступили. А я строго так говорю: «Мать твою, ослеп, что ли, глаза бараньи!» С тех пор этот пёс мой преданный друг: вот уж, как говорится, не подерёшься — не познакомишься. Я издал пронзительный вой в сторону рынка, это было распоряжение: «А ну, Баранья Морда, пугни того типа, что сейчас перед твоими воротами проходит». Через минуту донёсся волчий рык этого пса. Красная линия твоего запаха устремилась стрелой по переулку Таньхуа, а на пятках у тебя щёлкал зубами Баранья Морда.

Из дома выбежал твой сын и, увидев, что творится в восточной пристройке, испугался:

— Мама, что ты делаешь?

Твоя жена, пока не излив всей злости, рубанула по куче лука ещё пару раз, отбросила нож, обернулась и утёрлась рукавом:

— Ты что ещё не спишь? Разве завтра не в школу?

Твой сын подошёл к пристройке, посмотрел на неё и звонко воскликнул:

— Мама, ты плачешь?!

— Какое плачешь? С какой стати мне плакать? Это от лука.

— Кому нужно резать лук за полночь? — канючил он.

— Спать давай, опоздаешь в школу — отлуплю так, что живого места не останется! — В крайнем раздражении она схватилась за нож.

Твой сын, бормоча что-то в испуге, стал пятиться от неё.

— Подойди сюда. — Держа в одной руке нож, другой она погладила сына по голове. — Ты должен уметь постоять за себя, сынок, хорошо учиться. А мама испечёт блинчики с луком.

— Мама, мама! — кричал он. — Я не хочу, не надо их готовить, ты и так устала…

Но она вытолкала его за дверь:

— Мама не устала, сыночек, ложись…

Пройдя пару шагов, он обернулся:

— Вроде бы папа приходил?

— Приходил, — бросила она, помолчав. — А потом снова ушёл. Сверхурочная работа у него…

— Ну почему у него всегда сверхурочная? — заныл твой сын.

От этой сцены стало очень тягостно. Среди собак я бессердечен, а в доме у людей размягчаюсь по каждому поводу. На велосипедах, пропахших ржавчиной, по переулку проехали двое парней, от которых вечно несло табаком и вином. Они делано горланили:


У тебя ведь сердце доброе, доброе,

всё на свете взваливаешь на себя…


Облаяв этот мотивчик, я тут же почуял, что погоня за тобой продолжается и скоро вы доберётесь аж до конца переулка. «Будет. Не гоняй его больше», — тут же передал я Бараньей Морде. Линии запахов разделились, красная потянулась на север, коричневая — на юг. «Ты его не искусал случаем?» — «Так, цапнул немного, крови вроде нет, но, похоже, обделался этот мерзавец от страха». — «Добро, до встречи».

Твоя жена и впрямь принялась готовить блинчики с луком. Замесила тесто размером с подушку. Неужто всех одноклассников твоего сына накормить вздумала? Месит и месит, поводя худыми плечами. «Хорошо побитая жена как хорошо замешенное тесто». То есть чем больше жену бить, тем она добродетельнее, а тесто чем больше мять, тем оно более упругое. Её уже и пот прошиб, и кофта на лопатках промокла. Слёзы то катятся, то перестают — слёзы злобы и досады, слёзы печали, слёзы от целого калейдоскопа чувств и событий в прошлом, — все они падают на перед кофты, на тыльные стороны ладоней и на мягкую поверхность теста, которое становится всё мягче, от него уже исходит приятный запах… Добавила муки и снова принялась месить. Иногда негромко всплакнёт, но тут же закрывает рот рукавом. Лицо измазано, вид и смешной, и жалкий. Иногда останавливается и, свесив перепачканные в муке руки, ходит по пристройке кругами, будто ищет что. Один раз поскользнулась и шлёпнулась задом на пол, на рассыпанные зелёные бобы, и сидела так, тупо уставившись перед собой, будто глядя на геккона на стене. Хлопнула ладонями по полу и взвыла. Но лишь на миг. Встала и продолжила работу. Через некоторое время сгребла весь нарубленный лук и хворост в таз, плеснула масла, подумала, добавила соли, опять подумала и, взяв бутылку с маслом, налила ещё. Я понял: в голове этой женщины царит невероятное смятение. Держа одной рукой таз, другой — палочки для еды, она принялась всё перемешивать, снова ходя кругами по комнате и блуждая взглядом по сторонам. Вновь поскользнулась на рассыпанных бобах и на этот раз упала не так удачно. Чуть не навзничь растянулась на твёрдом, скользком и холодном полу. Но таз, как ни странно, не выскользнул из рук, да ещё и не опрокинулся. Я хотел было рвануться к ней на выручку, но она уже медленно подняла верхнюю половину тела. Но не встала, а осталась сидеть. Пару раз горестно всплакнула как маленькая и тут же резко оборвала плач. Подвинулась вперёд, ёрзая ягодицами, потом поёрзала ещё пару раз. Тело здесь изуродовано, и приходилось после всякого движения сильно крениться влево. Но таз с начинкой она умудрялась держать ровно. Вытянувшись вперёд, поставила таз на разделочную доску и снова двинула телом влево. Вставать не стала, лишь вытянула ноги, наклонилась вперёд почти до колен, будто выполняя какой-то чудной цигун.[268] Было уже далеко за полночь, луна поднялась в самую высокую точку и заливала всё вокруг ярким светом. Тишину прервал бой старинных настенных часов у соседа на западе: до собачьего собрания оставался всего час. Множество собак уже сидели у фонтана на площади Тяньхуа, другие подтягивались по улицам и переулкам. Я немного беспокоился, но уйти не смел — боялся, как бы эта женщина на кухне не натворила глупостей. Пахло из картонной коробки в углу, перевязанной верёвкой, чувствовался слабый запах протечки газа на стыке резиновой трубки, а также несло дихлофосом из бутыли в углу, завёрнутой в несколько слоёв промасленной бумаги. Всё это может погубить человека. Конечно, ей ничего не стоит и ножом по запястью резануть, и горло себе перерезать, за электрический рубильник взяться, головой об стену удариться. Может отодвинуть бетонную крышку стоящего посреди двора колодца и туда сигануть. В общем, немало доводов против моего председательства на очередном собрании в полнолуние. За воротами поскуливали, тихонько скребя когтями, Баранья Морда и прибежавшая с ним за компанию русская лайка из дома Го Хунфу. «Начальник, мы тебя ждём», — чарующим голоском звала она. «Вы идите, у меня тут дело, которое я не могу оставить, — вполголоса сообщил я им. — Если не получится прийти в назначенное время, пусть собрание ведёт мой заместитель Ма». Ма, овчарку с чёрным загривком из дома директора мясокомбината, звали по фамилии хозяина. И Баранья Морда с лайкой, заигрывая друг с другом, побежали на юг по переулку. А я продолжал наблюдать за твоей женой.

В конце концов она подняла голову. Сперва села, с трудом переместившись на одной ягодице, и сгребла в кучку валяющиеся вокруг бобы. Кучка получилась островерхая, будто мастерски насыпанная могилка. Потом твоя жена застыла, глядя на эту могилку; по лицу покатились слёзы. Пригоршню за пригоршней стала выбрасывать бобы вон. Они вылетали, стукаясь о стену, о холодильник, о корчагу с мукой. В пристройке пару раз зашуршало, словно на сухие листья падала снежная крупа. Выкинув пару пригоршней, она остановилась. Задрав полу одежды, вытерла насухо лицо, потянулась за корзинкой и убрала в неё оставшуюся кучку. Отставила корзинку в сторону, с трудом поднялась и подошла к разделочной доске. Опять помесила тесто, снова помешала начинку. Поставила сковороду на плиту. Зажгла газ. Рассчитанным движением плеснула масла. Когда на горячую сковородку лёг первый блинчик с луком, и из кухни донеслось шипение вместе с бьющим в нос ароматом, который быстро разнёсся по двору, и по всему кварталу, и по всему городу, тревога меня отпустила. Подняв голову к луне на западе, прислушавшись к движению на площади Тяньхуа и принюхавшись к доносящимся оттуда запахам, я понял: собрание ещё не началось, все ждут меня.

Чтобы не перепугать твою жену своим свободным полётом, я не стал выполнять «тройной прыжок под углом», а забрался на нужник, ступая по старой черепице, с него прыгнул на западную стену, оттуда во двор соседа, потом перемахнул через его низенькую западную стену и очутился на улице. Свернул в узкий переулок, повернул на восток и помчался на юг. Только ветер свистел в ушах и спину заливал лунный свет. Переулок упирался в новую магистраль; справа на углу перекрёстка, на краю городской черты, располагался магазин торгово-закупочного кооператива, где продавали пиво оптом. В лунном свете сверкала целая гора пластмассовых упаковок по десять бутылок. Выстроившись в шеренгу, дорогу как раз переходили шестеро овчарок с упаковкой пива в зубах каждая. На равном расстоянии друг от друга, в совершенном порядке, шагая в ногу, как шестёрка вышколенных солдат. Так можем только мы, овчарки, другим это не по плечу. Душа исполнилась чувством гордости за своих. Здороваться я не стал. Поздороваешься, будут кланяться в ответ, и все шесть упаковок полетят на землю. И я проскользнул мимо через пышные заросли индийской сирени на обочине и выскочил наискосок на площадь Тяньхуа. При моём появлении сотни собак, сидевших вокруг фонтана, вскочили и дружно меня приветствовали.

В сопровождении своих заместителей Ма и Люй, а также десятка начальников филиалов я дошёл до председательского места и запрыгнул на него. Это был мраморный постамент, на котором когда-то стояла Венера Милосская, но её украли. Я сидел на плите, восстанавливая дыхание, и, наверное, издалека смотрелся как памятник грозной собаке. Но извините, я не памятник, я — полный сил свирепый пёс, унаследовавший лучшие гены большого местного белого пса и немецкой овчарки, собачий правитель уезда Гаоми. Перед началом выступления я на пару секунд собрался с мыслями и принюхался. Секунда на то, что происходит с твоей женой: в восточной пристройке висит густой аромат блинчиков — всё нормально. Во вторую секунду прочувствовал, как обстоят дела у тебя: в кабинете не продохнуть от табачного дыма, ты лежишь на подоконнике и в раздумье глядишь на залитый лунным светом город — тоже всё нормально. Обращаясь к поблёскивающим внизу собачьим глазам, к посверкивающей шерсти, я громко начал:

— Братья и сёстры, объявляю наше восемнадцатое собрание в полнолуние открытым!

Собаки ответили продолжительным лаем.

Я поднял правую ногу и помахал, призывая к тишине.

— В этом месяце, — продолжал я, — нас, к сожалению, покинул наш любимый брат мастиф, поэтому давайте все вместе трижды пролаем, чтобы проводить его душу на горние пастбища.

Троекратный лай нескольких сот собак громом раскатился по городу. Глаза мои увлажнились, не только из-за мастифа, но и от коллективной собачьей искренности.

— Ну а теперь, — сказал я, — приглашаю всех петь, танцевать, беседовать, пить вино, есть пирожные в честь месяца со дня появления трёх детишек моей третьей сестры.

Раздался целый хор радостных возгласов.

Стоявшая под постаментом третья сестра передала мне одного щеночка, мальчика. Я чмокнул его в щёчку, а потом высоко поднял, чтобы показать всем собравшимся. Снова послышались приветственные возгласы. Я вернул щенка, а сестра передала мне девочку. Я тоже поцеловал её и высоко поднял напоказ толпе, которая снова встретила это радостными криками. Наконец, сестра передала мне третьего, которого я кое-как чмокнул, показал всем и вернул.

Потом спрыгнул с постамента, а третья сестра подошла ко мне со щенками и велела:

— Скажите «дядя», он ведь вам родной дядя.

Щенки пролопотали «дядя».

— Я слышал, их уже продали, — холодно обратился я к ней.

— А как же, — гордо отвечала она. — Не успела произвести их на свет, как толпа покупателей уже чуть ворота не снесла. В конце концов хозяйка продала их секретарю парткома Люйчжэня Кэ, начальнику отдела промышленности и торговли Ху и начальнику отдела здравоохранения Ту, по восемьдесят тысяч за каждого.

— Разве не за сто? — снова ледяным тоном переспросил я.

— Предлагали сто, но хозяйка скинула всем по двадцать тысяч. Она не такая жадная.

— Мать его, — выругался я, — разве это дело щенков продавать? Это же…

— Дядя! — резко прервала меня сестра.

— Ладно, молчу, — вполголоса сказал я, а потом громко обратился к собачьему собранию: — Всем плясать, петь, пить!

Подошёл с двумя бутылками пива востроухий поджарый немецкий доберман с лысым хвостом. Открыл бутылки зубами, потекла пена и разнёсся пивной аромат.

— Выпей, начальник, — предложил он.

Я взял бутылку, и мы сдвинули их.

— До дна!

Засунув бутылку в рот и держа её двумя лапами, мы с бульканьем опорожняли их. Собаки беспрерывно подходили выпить за меня, я не отказывался, и очень скоро за спиной образовалась целая куча бутылок. Клубочком подкатилась маленькая белая пекинеска с заплетёнными на голове косичками, «бабочкой» на шее и ветчинной сосиской в зубах. От пекинески шёл тонкий запах духов «Шанель № 5», длинная шерсть отливала серебром.

— Начальник… — обратилась она ко мне, чуть запинаясь. — Отведай ветчинных сосисок.

Тонкими зубками она сорвала оболочку и двумя лапами поднесла сосиску к моему рту. Я принял подношение, откусил кусочек с грецкий орех и стал неторопливо, величественно жевать. Мы с моим заместителем Ма чокнулись бутылками.

— Как тебе эта партия сосисок? — спросил он.

— Недурной вкус.

— Мать его, я велел им принести ящик попробовать, так они все двадцать умыкнули. Вот завтра будет незадача для сторожа старины Вэя, — не без самодовольства хмыкнул Ма.

— Замначальника Ма, хочу выпить… за тебя… — кокетливо протявкала пекинеска.

— Это Мэри, начальник, только что из Пекина приехала, — указал на неё Ма.

— Кто твой хозяин? — спросил я.

— Моя хозяйка — Гун Цзыи, одна из четырёх первых красавиц Гаоми! — хвастливо заявила пекинеска.

— Гун Цзыи?

— Заведующая гостевым домом!

— A-а, эта.

— Мэри умная и сообразительная, в людях разбирается, по мне, так сделать бы её твоим секретарём, начальник, — многозначительно ввернул Ма.

— К этому вопросу мы вернёмся, — сказал я.

Было видно, что моё прохладное отношение стало для Мэри ударом. Покосившись на пьющих и жрущих у фонтана псов, она пренебрежительно фыркнула:

— Некультурные вы здесь, в Гаоми. Вот мы, пекинские собаки, на party лунного света являемся в шикарных украшениях и прекрасно проводим время. Все танцуют, говорят об искусстве. Если пьют, так красное вино понемножку или воду со льдом. Едят маленькие сосисочки на зубочистках, можно поесть и поговорить. Не то что эти, ты только глянь, сами чёрные, лапы белые…

Я посмотрел на местную дворнягу, которая устроилась неподалёку с тремя бутылками пива, тремя кусками ветчины и кучкой долек чеснока. Глотнув пива, она откусывала ветчины, потом захватывала лапой дольку чеснока и отправляла в рот. Звучно чавкала, будто вокруг никого нет, целиком отдаваясь наслаждению едой. Рядом с ней две дворняги уже изрядно нагрузились. И на луну завывали, и сыто рыгали, и несли всякую чушь. В душе я, конечно, был этим недоволен, но меня коробило от мелкобуржуазного духа пекинесочки.

— Как говорится, попал в деревню — следуй местным обычаям, — сказал я. — Раз приехала в Гаоми, первым делом научись есть чеснок!

— Боже мой! — делано воскликнула она. — Он же такой жгучий! А запах!

Я задрал голову, глянул на луну и понял, что пора. В начале лета дни длинные, ночи короткие. Ещё час, и запоют птицы, и на площади появятся люди — кто с клеткой, чтобы прогулять любимую птицу, кто с мечом поупражняться…

— Давай распускать собрание, — похлопал я по плечу Ма.

Тот отшвырнул бутылку, задрал морду к луне и пронзительно свистнул. Собаки побросали бутылки с пивом и, пьяные или нет, встряхнулись, чтобы услышать, что я скажу. Я вскочил на постамент:

— На этом собрание закончено, чтоб через три минуты на площади никого не было. О времени следующего собрания сообщим. Разойдись!

Ма свистнул ещё раз, и вся свора, волоча отяжелевшие животы, разбежалась кто куда. Поднабравшиеся тоже убрались нетвёрдой походкой, падая, перекатываясь и снова поднимаясь, — задержаться не посмел никто. Третья сестра с муженьком — они перенесли своих отпрысков за шкирку в качественную импортную японскую коляску, которую один толкал, другой тянул, — скрылись. Трое щенков стояли в коляске, держась за борта, и повизгивали от возбуждения. Через три минуты над только что полной шума и гама площадью повисла тишина, лишь поблёскивали разбросанные пивные бутылки, разносился аромат недоеденных сосисок и вонь бесчисленных напущенных луж. Удовлетворённо кивнув, я попрощался с Ма за лапу.

И спокойно вернулся домой. Заглянул в восточную пристройку — твоя жена ещё печёт блинчики. Похоже, в этом она черпала радость и покой, на лице блуждала загадочная улыбка. На утуне зачирикал воробей; не прошло и десяти минут, как птичий щебет разлился по всему городу. Луна постепенно тускнела, наступал печальный рассвет.

ГЛАВА 44 Цзиньлун хочет построить туристическую деревню. Цзефан наблюдает в бинокль

…Мне кажется, в каком-то документе, связанном с Цзиньлуном, я прочитал о его желании превратить Симэньтунь в деревню исторического туризма, где во всём будет сохранён облик времён «культурной революции». В своём докладе об осуществимости проекта он с немалой долей диалектики утверждает, что, уничтожив культуру, «великая культурная революция» одновременно создала новую. Он хочет заново начертать на стенах стёртые лозунги, снова повесить громкоговорители, вновь установить сторожевую вышку под абрикосом, восстановить рухнувшую под ливнями свиноферму. А ещё разбить на восточной окраине деревни поля для гольфа площадью пять тысяч му. Что же касается крестьян, которые останутся без земли, они будут давать в деревне представления о том, чем они занимались во время «культурной революции»: проводить «собрания критики», водить напоказ «каппутистов», играть «образцовые пьесы», исполнять «танцы преданности» и так далее. Ещё он пишет, что можно будет воспроизводить в больших количествах аксессуары времён «культурной революции» — нарукавные повязки, пики, значки с Председателем Мао, листовки, дацзыбао…[269] Кроме того, можно также разрешать туристам принимать участие в собраниях «воспоминаний о горьком прошлом», смотреть представления пьес о «горьком прошлом», есть такую же еду, как в «горьком прошлом», слушать рассказы стариков, беднейших крестьян, о жизни в старом обществе… «Усадьбу Симэнь нужно сделать музеем единоличника, — писал он в своём докладе, — создать восковые фигуры Лань Ляня, его осла с протезом и вола с отсечённым рогом. В этих мероприятиях в значительной мере присутствует постмодернизм, — отмечал он, — а это непременно вызовет интерес городских жителей и иностранцев. Как только они его почувствуют, сразу раскошелятся. Их кошельки похудеют, наши вспухнут. После тура по деревне времён „культурной революции“, — продолжал он в докладе, — мы отправляем их в современный развлекательный комплекс, где их ждёт красное вино и зелёные фонари — как говорится, „песни, женщины, гончие и скачки“». Он спал и видел, как бы захватить все земли к востоку от деревни вплоть до самой косы семьи У, разбить там поля для гольфа по высшим мировым стандартам и построить громадный увеселительный центр, где будет всё, что есть в индустрии развлечений. Он был готов также соорудить на песчаной косе семьи У бани, подобные древнеримским термам, целый город азартных игр, похожий на американский Лас-Вегас, а также разбить там, на косе, тематический парк скульптур, посвящённый потрясающей битве людей и свиней, что разыгралась там более десятка лет назад. Этот тематический парк должен заставить людей по-иному взглянуть на защиту окружающей среды, сформировать представление о том, что всякая тварь наделена умственными способностями. Несомненно, нужно особенно выделить и преподнести тот случай, когда хряк спас детей, вытащив их из ледяной воды. В докладе упоминалось также о планах постройки выставочного центра для проведения ежегодных конференций по домашним животным, что привлекло бы иностранных гостей и иностранные капиталы…

Пролистывая это написанное со всей серьёзностью исследование о возможности осуществления проекта, которое он направил для рассмотрения в соответствующие отделы, и глядя на восторженные резолюции главных руководителей уездной управы, я не переставал качать головой и вздыхать. Я вообще-то держусь старого. Люблю землю, люблю запах навоза, с удовольствием вёл бы жизнь крестьянина, с огромным уважением отношусь к людям старой закалки, как мой отец, которые живут крестьянским трудом. Но таким людям уже не угнаться за тем, как развивается сегодня мир. А я ещё взял и влюбился как сумасшедший, да ещё у жены развод попросил — это тоже старомодно, явно не по-современному. Не в силах выразить своё отношение к подобному исследованию, я лишь нарисовал кружок напротив своего имени в знак одобрения. И вдруг задался вопросом: из-под чьего пера вышел этот документ, где одно разглагольствование и кружение вокруг да около? В окне вдруг показалась хитро ухмыляющаяся физиономия Мо Яня. Я ошалело размышлял, каким образом его лицо могло оказаться на высоте третьего этажа, более чем в десяти метрах от земли, и тут из коридора донёсся шум. Я бросился открывать и увидел Хэцзо. В одной руке нож для овощей, в другой — длинная верёвка. Волосы взлохмачены, в уголках рта кровь, остановившийся взгляд; она приближалась, подволакивая ногу. За ней с ничего не выражающим лицом следовал мой сын. С пышущего жаром хвороста в ранце у него за спиной капало масло. За сыном трусил наш свирепый пёс, большущий как телёнок. На шее у него болталась фляга с водой, которую сын брал в школу, вся в картинках из мультиков. Ремешок длинный, и она на каждому шагу стукала пса по ногам…

Я вскрикнул и проснулся. Лежу одетый на диване, лоб в холодном поту, сердце колотится. Голова одеревенела — побочное воздействие снотворного, — от льющихся в окно лучей зари режет глаза. Я с трудом встал, кое-как сполоснул лицо. Глянул на электронные часы на стене: полседьмого. Зазвонил телефон, я снял трубку. Молчание. Говорить что-то просто так не хотелось, и я с трепетом ждал.

— Это я. — Говорит, будто горло перехватило. — Я всю ночь не спала.

— Не волнуйся, у меня всё в порядке.

— Давай принесу тебе поесть.

— Не приходи ни в коем случае. Не то что я чего-то боюсь, могу с мегафоном на крышу выйти и сказать, что люблю тебя. Но о последствиях страшно даже подумать.

— Я понимаю.

— В ближайшее время нам нужно видеться пореже, чтобы не давать ей повода…

— Я понимаю, я чувствую, что недостойна и на глаза ей попадаться…

— А вот так совсем не надо думать. Если и есть вина, то виноват я. Разве не Энгельс сказал, что брак без любви — самая большая безнравственность? Значит, на самом деле мы всё делаем правильно…

— Давай баоцзы[270] тебе куплю и оставлю на проходной, хорошо?

— Не надо приходить, говорю тебе, не волнуйся. Червяк в земле не оголодает, так и я голодным не останусь. Что бы ни было потом, сейчас я пока ещё заместитель начальника уезда, могу сходить в гостевой дом поесть, там всего полно.

— Так хочется увидеться.

— Мне тоже. Как пойдёшь на работу, встань на входе лицом к моему окну, я тебя и увижу.

— А я-то тебя нет…

— Но ты же почувствуешь, что я там… Хорошо, сокровище моё, крошка Чуньчунь, маленькая Мяомяо?..

В гостевой дом я так и не пошёл. С того момента, как мы соприкоснулись так близко, я ощущал себя влюблённой лягушкой; никакого аппетита, лишь нескончаемое возбуждение. Аппетита нет, а есть-то надо. Нашёл принесённую ею еду, кое-как впихнул в себя. Вкуса никакого — понимаешь только, что это тепло, питательные вещества для продления жизни.

С биноклем в руках я устроился у окна. Это уже вошло в привычку, и в голове точное расписание. Тогда в южной части города высоких зданий ещё не настроили и видно было далеко. При желании я мог приблизить лица пожилых людей, делавших утреннюю зарядку на площади Тяньхуа. Сначала я нацелил бинокль на переулок. Там номером первым мой дом. Ворота заперты, на них рисунок и надписи мелом недругов сына. Слева мальчик с разинутым ртом, половина лица закрашена, половина — нет, тоненькие ручки подняты вверх, будто он сдаётся, ножки расставлены, между ними непропорционально большая писюлька, от которой вниз до самого низа ворот идёт белая линия, надо полагать, струйка мочи. На правой створке ворот нарисована девочка: большие, как бубенчики, глаза, рот полумесяцем, две торчащие косички. У неё ручки тоже воздеты до плеч, ножки тоже расставлены, и белая линия посредине спускается до низа ворот. Слева от нарисованного мальчика — три больших иероглифа вкривь и вкось: Лань Кайфан; справа от рисунка девочки — такие же корявые иероглифы: Пан Фэнхуан. Ясно, что имел в виду этот «художник». Мой сын и дочка Пан Канмэй — одноклассники, Пан Фэнхуан у них староста класса. В голове промелькнули лица Чуньмяо, Пан Ху, Ван Лэюнь, Пан Канмэй, Чан Тяньхуна, Симэнь Цзиньлуна и других, в душе всё перемешалось как в куче мусора.

Я приподнял бинокль, переулок стал короче, в поле зрения появилась площадь Тяньхуа. Фонтан не работает, вокруг него стая ворон делит что-то съестное — бесформенное, похожее на сосиску. Карканья не слышно, но наверняка они расшумелись вовсю. Стоило одной взлететь с едой в клюве, как на неё тут же бросался десяток других. Они сбивались в один клубок, летели выдранные перья, словно пепел во время обряда поминовения умершего. Вокруг полно пивных бутылок, и за них ведут спор работница городской службы охраны окружающей среды в белой шапочке и маске, с метлой в руках, и старик, который волочит большую клетчатую сумку. Работники службы охраны окружающей среды — моя епархия, и я прекрасно понимаю, что для этой женщины сбор утиля составляет немалый источник дохода. А среди утиля самое прибыльное — как раз пивные бутылки. Всякий раз, когда старик кладёт к себе в сумку бутылку, работница налетает на него с метлой, нацеливается прямо в лицо. Старик каждый раз встаёт и атакует её с бутылкой в руках, и та обращается в бегство, волоча за собой метлу. Старик гнаться за ней и не думает; он возвращается и, присев на корточки, спешит нагрузить сумку бутылками, потому что работница с метлой наперевес летит на него снова. Ну как в телепередаче «В мире животных»: старик походил на льва, а работница — на гиену.

Когда-то в рассказе паршивца Мо Яня под названием «Полнолуние» я прочёл, что в каждую ночь полнолуния все собаки уездного центра Гаоми прибегают на площадь Тяньхуа на собрание. Неужто эти пивные бутылки и огрызки сосисок — следы от него?

Я опустил бинокль ниже: вот площадь Тяньхуа, вот переулок Тяньхуа. Сердце вдруг забилось: появилась Хэцзо. Она с трудом стаскивала велосипед по трём ступенькам у ворот. Обернувшись, чтобы запереть их, увидела намалёванное на воротах. Спустилась по ступенькам, огляделась по сторонам, пересекла переулок, нарвала пригоршню сосновых игл и с силой принялась стирать рисунки. Лица не видно, но я знал, что она наверняка ругается. Стерев мел, села на велосипед, покатила на север и через несколько десятков метров скрылась за домами. Как, интересно, она провела эту ночь? Бодрствовала или сладко спала как раньше? Не знаю. За все эти годы я никогда не любил её, но она всё же мать моего сына, и мы тесно связаны. Её фигура показалась на дороге, ведущей к железнодорожному вокзалу. На велосипеде ей тоже тяжело держаться прямо. Видимо, спешит, всё тело ходит ходуном из стороны в сторону. Лицо словно окутано дымкой. Она в чёрной футболке с жёлтым фениксом на груди. Одежды у неё полно. Однажды в командировке я под настроение купил ей дюжину платьев, но она сложила их на дно сундука. Я думал, что, проезжая мимо уездной управы, она глянет в окно моего кабинета. Нет, не глянула, промчалась, глядя куда-то вперёд. Я вздохнул: эта женщина ни за что просто так не отпустит, но раз война объявлена, придётся сражаться до конца.

Я снова направил бинокль на переулок Тяньхуа. Его хоть и называют переулком, но на самом деле это широкая десятиметровая улица, по которой проходят все, кто живёт в южной части города и провожает детей в школу Фэнхуан. Как раз время идти в школу, и в переулке становится людно. Большинство старшеклассников едут на велосипедах — юноши на горных с толстыми шинами, девушки на сравнительно традиционных моделях. Парни чуть ли не ложатся на раму, задирая зад и прижимаясь вплотную к велосипедам девиц, или же проскальзывают между двумя девичьими машинами.

Из ворот вышли мой сын с собакой. Сначала выскользнул пёс, потом бочком прошёл сын, приоткрыв половинку ворот. Молодец, если бы открыл обе половинки, большие, стальные, то сколько бы сил потратил, открывая и закрывая. Они заперли ворота, соскочили по ступенькам и направились на север. Сын вроде поздоровался с каким-то парнишкой на велосипеде, а пёс этого парнишку облаял. Они прошли мимо парикмахерской Тяньхуа, через улицу от которой лавчонка, где делают аквариумы и торгуют декоративными рыбками. Вход в лавку обращён на восток, его заливают лучи солнца. Хозяин, очень достойный старик, до ухода на пенсию работал бухгалтером на хлопковой базе. Он как раз выставлял аквариумы с рыбками на улицу. В прямоугольном аквариуме бестолково толклись большие золотые рыбки, и сын с собакой присели на корточки, чтобы понаблюдать за ними. Хозяин, похоже, что-то сказал сыну, но тот сидел, опустив голову, и рта было не видно. Может, что-то ответил, а может, и нет.

Они пошли дальше на север. У моста Тяньхуа сын, похоже, захотел спуститься к воде, но пёс удержал его за одежду. Вот уж истинная преданность. Сын повырывался, но с псом не совладаешь. В конце концов нашёл кирпич и швырнул в воду, подняв тучу брызг. Наверное, целил в головастиков. Собака желтоватой масти сначала облаяла нашего пса, потом дружелюбно завиляла хвостом. В солнечных лучах поблёскивали дождевые навесы сельского рынка из зелёного пластика. Сыну нужно было остановиться почти у каждой лавки, но пёс всё время тянул его и подталкивал носом под коленки, заставляя шагать быстрее. Выйдя в переулок Таньхуа, они ускорили шаг. Мой бинокль в это время тоже начал гулять между переулком и книжным магазином.

Сын вытащил из кармана рогатку и прицелился в птичку на груше. Это был дом моего сослуживца, замначальника уезда Чэня, потомка того самого таньхуа — «искателя цветов»,[271] получившего учёную степень ещё при Цинах, во время правления под девизом Даогуан.[272] Пышно цветущая ветка груши свешивалась за стену, на ней и сидела птичка. И тут, словно спустившись с небес, у входа в магазин Синьхуа возникла Пан Чуньмяо. Сынок, пёс, всё, я за вами больше не слежу.

Чуньмяо в белом платье, и не то чтобы я смотрел на неё влюблёнными глазами — как говорится, «в глазах любящего любимая подобна Си Ши[273]», — она действительно стройна и изящна. Чисто умытое лицо без следа косметики — казалось, я слышу свежий запах сандалового мыла, вдыхаю исходящий от неё аромат, который сводит с ума, опьяняет, от которого я чувствую себя небожителем, от которого умираю. На её лице играет улыбка, поблёскивают глаза, сияют, как фарфор, зубы, она смотрит на меня, зная, что я смотрю на неё. Самый час пик, по улице снуют машины, по тротуарам, изрыгая чёрный выхлоп, носятся скутеры, им навстречу сломя голову катят велосипедисты, отчаянно сигналят важные лимузины — это всегда вызывало крайнее отвращение. Но сегодня всё стало прекрасным.

Она стояла, пока кто-то из сослуживцев не открыл для неё дверь изнутри. Перед тем как войти, она прижала пальцы к губам и послала мне воздушный поцелуй. Он бабочкой перелетел через улицу, подлетел к окну, попорхал, влетел и опустился мне на губы. Милая моя, да я для тебя сквозь огонь и воду пройду, жизни не пожалею.

Вошла секретарша. Она известила, что утром я должен присутствовать на совещании уездного парткома по созданию в Симэньтуни особой экономической зоны по туризму. В совещании примут участие члены постоянного комитета парткома, все заместители начальника уезда, члены парткома, ответственные лица от каждого отдела уездной управы, а также первые лица всех банков. Понятно. Цзиньлун затеял большую игру, но впереди и его, и меня, похоже, ждут не букеты цветов и гладкая дорога. Было предчувствие, что наш с братом удел будет трагическим, но останавливаться уже нельзя. В этом смысле мы действительно друг друга стоили.

Прибравшись на столе перед тем, как уйти, я снова взял бинокль и занял привычную позицию у окна. И увидел, как собака моего сына ведёт мою жену через улицу прямо ко входу в книжный магазин. Я читал несколько произведений Мо Яня, где собаки у него чуть ли не умнее людей, и всегда потешался над этой ерундой. Но теперь верю, что так оно и есть.

ГЛАВА 45 Четвёрочка выслеживает Чуньмяо по запаху. Хуан Хэцзо пишет послание кровью

Когда я проводил твоего сына до школы, к воротам неторопливо подкатил серебристо-серый лимузин «тойота краун». Из него вышла наряженная девочка. Твой сын поздоровался с ней по-иностранному:

— Хай, Пан Фэнхуан!

— Хай, Лань Кайфан! — ответила девочка.

И они вместе зашли в школу.

Я проводил взглядом умчавшийся лимузин, а у ноздрей струился запах Пан Канмэй. Этот запах, в котором преобладал дух свежераспиленной софоры, был известен мне и раньше, но теперь он смешивался с запахом новеньких юаней, ароматом французских духов, сверхмодной одежды и дорогих украшений. Я обернулся на узкий дворик школы Фэнхуан. Известная школа с серьёзными учителями, она походила на золотую клетку, в которой тесно сбились пичужки с красивым оперением. Выстроившись на спортплощадке, они наблюдали, как под звуки государственного гимна медленно поднимается красный стяг.

Я перебежал улицу, повернул на восток, потом на север, неспешно направляясь к площади перед железнодорожным вокзалом. Утром твоя жена бросила мне четыре блинчика с луком. Желая оправдать её расположение, я съел все четыре, и теперь они тяжело, как кирпич, давили на желудок. Меня учуяла венгерская борзая во дворике за ресторанчиком и гавкнула пару раз в знак почтения. Отвечать не хотелось. На душе в тот день было нерадостно. Было предчувствие, что он будет беспокойным и для людей, и для собак.

Получилось, что с твоей женой мы встретились ещё до того, как я добрался до её рабочего места. Я дал ей знать по-собачьи, что твой сын благополучно прибыл в школу. Она слезла с велосипеда:

— Четвёрочка, ты же всё замечаешь, он хочет оставить нас.

Сочувственно глядя на неё, я приблизился и повилял хвостом в утешение. Мне хоть и не нравится, как от неё пахнет прогорклым маслом, но она всё же моя хозяйка.

Держа велосипед, она уселась на поребрик и поманила меня. Я подчинился. Дорога рядом с акацией усеяна белыми лепестками. Из стоявшей неподалёку мусорной урны в виде панды несло какой-то дрянью. Сотрясая всё вокруг и изрыгая клубы чёрного дыма, мимо проезжали трёхколёсные тракторы с прицепами, гружёнными овощами, но на перекрёстке их останавливали дорожные полицейские. Движение такое беспорядочное, что вчера под колёсами погибли две собаки. Твоя жена погладила меня по носу:

— Четвёрочка, у него есть другая. От него пахнет женщиной. У тебя нюх куда лучше, ты наверняка тоже учуял. — Она достала из велосипедной корзинки стёртую добела чёрную кожаную сумочку, вынула листок бумаги, развернула и поднесла мне под нос два длинных волоса: — Вот, это её, нашла на одежде, которую он оставил дома. Помоги мне найти её, пёсик мой. — Она завернула волосы и встала, опершись на поребрик. — Помоги мне найти её, Четвёрочка. — Глаза влажные, но в них пылает огонь.

Я даже не колебался, это же моя обязанность. Вообще-то я и без волос знал, кого искать. И неторопливо побежал, ища линию этого запаха, похожего на запах лапши из зелёных бобов. Твоя жена следовала за мной на велосипеде. Из-за увечья ей легче было сохранять равновесие, когда она ехала быстро.

У входа в книжный магазин Синьхуа, я заколебался. Из-за прелестного запаха я симпатизировал Чуньмяо, но, глядя на раскачивающуюся из стороны в сторону фигуру твоей жены, всё же решился. Ведь я же собака, а собака должна быть преданной хозяину. И я пролаял пару раз у входа в магазин. Твоя жена толкнула дверь и впустила меня. Пролаяв пару раз перед Чуньмяо, которая в это время протирала влажной тряпкой прилавок, я понурил голову. Просто не мог смотреть ей в глаза.

— Не может быть, — глядя на меня, удивилась твоя жена. Я тихонько поскуливал. Подняв глаза на покрасневшее лицо Чуньмяо, она проговорила с болью, отчаянием, но и сомнением в голосе: — Разве может быть, чтобы это была ты? Почему ты?

Две другие продавщицы подозрительно поглядывали на нас. Одна, краснорожая, заорала, дохнув жуткой смесью соевого сыра и лука-порея:

— Чья собака, выведите её отсюда!

Другая, распространяя вокруг запах мази от геморроя, негромко проговорила:

— А ведь это собака начальника уезда Ланя, стало быть это его супруга…

Твоя жена с ненавистью уставилась на них, те спешно опустили головы, а она громко сказала Чуньмяо:

— Выйди на минутку, меня к тебе послала классная моего сына!

Открыв дверь, она сперва выпустила меня, а потом вышла сама. Не оборачиваясь, подошла к своему велосипеду, сняла замок и повела по обочине на восток. Я плёлся за ней. В магазине открылась дверь. Даже не поворачивая головы, я знал, что это Чуньмяо, потому что от напряжения её запах стал сильнее.

У магазина оптовой торговли острым соусом марки «хун» твоя жена остановилась. Я присел рядом лицом к огромному рекламному щиту. Подняв бутылку этого соуса, мне улыбалась во весь большой рот красногубая женщина. Улыбка абсолютно неестественная, поистине мучение и наслаждение после того, как его отведаешь. «Острый соус Хун: рецепт от предков. Полезен для здоровья, аромат редкий». Вспомнился ушедший бедолага мастиф, и душа исполнилась смутной печали. Твоя жена обеими руками ухватилась за ствол придорожного чинара, ноги у неё мелко дрожали. Подошедшая Чуньмяо нерешительно остановилась метрах в трёх от неё. Твоя жена стояла, уставившись на кору дерева, на землю. Я не спускал глаз с обеих: левым наблюдал за ней, правым за Чуньмяо.

— Когда мы пришли на фабрику, тебе было всего шесть лет, — начала твоя жена. — Мы старше тебя на целых двадцать лет, мы из разных поколений.

Между нами прошла слепая Мао Фэйин со своим рыжим поводырём. Этот поводырь никогда не участвовал в наших вечеринках на полнолуние, но за преданность хозяйке пользовался огромным уважением среди собак. Закинув за спину холщовый мешок с хуцинем, слепая исполнительница держалась за кожаный ремень, пристёгнутый к ошейнику собаки. Тело чуть наклонено назад, голова набок, словно прислушивается, и шла она чуть пошатываясь.

— Наверняка он обманул тебя, — продолжала твоя жена. — Женатый мужчина, а ты молодая, неопытная. Значит, он виноват, этот зверь в человеческом облике, он губит тебя. — Твоя жена обернулась, опершись плечом на дерево, и зло уставилась на Чуньмяо. — Пол-лица синее, в нём человеческого-то на каких-то три десятых, остальное — демон, ты с ним, как ароматный цветок в куче навоза!

Под вой сирен мимо промчались две полицейские машины. Пешеходы провожали их глазами.

— Я ему уже сказала, что развод он получит только через мой труп! — кипятилась твоя жена. — Ты человек толковый, папа, мама, старшая сестра — все люди видные, если о вашей связи станет известно, им в глаза людям смотреть стыдно будет. Мне-то что, с моей половинкой зада заботиться о репутации не приходится, чего тут переживать, наплевать на неё!

Дорогу стали переходить дети из детского сада, одна воспитательница впереди, другая сзади, ещё две бегали взад-вперёд посередине колонны, беспрестанно покрикивая на все лады. Поток машин приостановился, чтобы пропустить их.

— Брось его, влюбись в кого-нибудь другого, выйди замуж, нарожай детей, будь спокойна, я твоё имя чернить не буду, — заявила твоя жена. — Я, Хуан Хэцзо, никуда не годная уродина, но слово своё держу! — Она вытерла глаза тыльной стороной правой ладони, а потом сунула указательный палец в рот, и мускулы лица напряглись. Когда она вытащила его, я тут же учуял запах крови. Она подняла палец и коряво начертала кровью на гладкой коре чинара:


БРОСЬ ЕГО

Чуньмяо со стоном прикрыла рот, повернулась и, спотыкаясь, бросилась прочь. Она то бежала, то переходила на шаг, а через несколько шагов снова пускалась бегом, ну совсем как мы, собаки. И не отрывала ладони ото рта. Я провожал её печальным взглядом. В магазин она заходить не стала, а свернула в переулок рядом, переулок маслобоен. Там жили производители кунжутного масла, там же обитал начальник одного нашего филиала. Кунжутное масло он трескал регулярно, и шерсть этого паршивца так и лоснилась.

Глянув на бледное лицо твоей жены, я похолодел. Ясное дело, желторотая девчонка Чуньмяо ей не соперница. Ей тоже тяжело, но слёзы течь не желали. Пора бы отвести меня домой, но она не уходила. Из пальца ещё течёт кровь, чего же ей пропадать. И она стала терпеливо добавлять пропущенные черты иероглифов, подкрашивать неясные места. Оставалось ещё немного крови, и она добавила под иероглифами восклицательный знак. Ещё немного крови — и ещё один восклицательный знак. И ещё один.

БРОСЬ ЕГО!!!

Теперь написанное бросалось в глаза. Ей хотелось написать что-то ещё, но это было бы лишним, как говорится, всё равно что пририсовывать змее ноги. Она стряхнула кровь с пальца, сунула в рот, пососала, потом левой рукой залезла за воротник, содрала с плеча обезболивающий пластырь и замотала им палец. Пластырь она прилепила лишь утром, он был ещё липкий и обмотался легко.

Она ещё раз внимательно осмотрела написанный кровью призыв, эту настойчивую просьбу и предупреждение Пан Чуньмяо, и на лице появилась довольная улыбка. Толкая велосипед, она двинулась по обочине дороги на восток, а я в трёх метрах — за ней. Пару раз она ещё оглянулась, словно опасаясь, что кто-то сотрёт написанное.

На перекрёстке мы дождались зелёного сигнала, но улицу всё равно переходили с опаской. На светофоры плевать хотели многие водители мотоциклов с колясками, которые разъезжают в чёрных кожаных куртках, их не признают водители многих роскошных лимузинов, а ещё недавно появились какие-то «хонда байкеры», молодчики лет по восемнадцать, носятся на одинаковых мотоциклах и нарочно сбивают собак. Собьют, так ещё вернутся проверить — насмерть ли? Давят, чтобы кишки вон, лишь потом со свистом уносятся. Откуда такая ненависть к собакам? Не могу понять, хоть тресни.

ГЛАВА 46 Клятва Хуан Хэцзо пугает её глупого мужа. Хун Тайюэ выступает с протестом в уездной управе

Обсуждение бредового проекта Цзиньлуна продолжалось аж до полудня. Пожилого секретаря уездного парткома Цзинь Бяня — того самого подмастерья, который когда-то подковал чёрного осла моего отца, — повысили до зампредседателя городского собрания народных представителей, и то, что на смену ему придёт Пан Канмэй, было уже делом решённым. Дочь героя войны, университетское образование, опыт работы в первичных организациях, всего сорок лет, образцовая наружность, поклонники среди вышестоящих и поддержка снизу — в общем, подходит по всем параметрам. Дебаты на собрании не утихали, каждый стоял на своём.

И тут своё веское слово сказала Пан Канмэй:

— Принято! Инвестиции начального периода составят тридцать миллионов юаней, решение по этой сумме мы ожидаем от банков, затем будет сформирована группа по привлечению инвестиций от вкладчиков внутри страны и за рубежом.

Во время заседания сердце было не на месте, я не раз выбегал звонить в книжный магазин под предлогом необходимости справить нужду. Пан Канмэй впивалась в меня глазами, а я, показывая на живот, отделывался вымученной улыбкой.

В отдел розничной торговли магазина я звонил трижды.

— Опять ты! — раздался на третий раз возмущённый и грубый женский голос. — Не звони больше! Как ушла с этой колченогой жёнушкой начальника уезда Ланя, так и нет её.

Позвонил домой — никто не снимает трубку.

Я сидел как на раскалённой сковородке. Наверное, на меня было жутко смотреть. Перед глазами возникали разные картины, в том числе самая страшная: где-то в укромном месте или на глазах у множества людей моя жена убивает Пан Чуньмяо, а потом себя. Рядом с их телами уже собралась плотная толпа зевак, с пронзительным воем сирен туда стремительно мчатся полицейские машины. Исподтишка я глянул на Пан Канмэй, которая что-то уверенно говорила, тыча указкой в наброски замысла Цзиньлуна, а в оцепенелом мозгу было лишь одно: через минуту, через секунду, вот сейчас эта невероятно скандальная весть влетит сюда, в зал заседаний, как бомба террориста, грянет взрыв, и вокруг разлетятся осколки и куски плоти…

Под исполненные самого разного значения аплодисменты совещание объявили закрытым. Не обращая ни на кого внимания, я рванулся на выход. За спиной кто-то недобро и громко обронил:

— Его превосходительство Лань, должно быть, уже полные штаны наложил.

Добежав до машины, я не стал ждать, когда торопливо вскочивший водитель Сяо Ху откроет мне дверцу, сам скользнул на сиденье и нетерпеливо бросил:

— Поехали!

— Не получится, — с безысходностью в голосе ответил Сяо Ху.

Проехать и впрямь было невозможно. По распоряжению начальника административного отдела машины выстроились в порядке очерёдности по рангу. Первой стояла серебристая «тойота краун» Пан Канмэй, уверенно занимая выезд из здания парткома. За ней пристроился «ниссан» начальника уезда, чёрный «ауди» председателя Народного политического консультативного совета, белый «ауди» председателя Собрания народных представителей… Моя «сантана» стояла двадцатой. Заведённые двигатели ровно урчали. Кто-то, как я, уже нырнул в машину, другие стояли у дверей, негромко переговариваясь в ожидании своей. Все ждали Пан Канмэй. Из холла донёсся её заливистый смех. Ухватиться бы за него, как за длинный язык хамелеона, и вытащить её из здания. Наконец она появилась. В ярко-синем костюме, на отложном воротничке отливает серебром брошь. Сама она утверждает, что все драгоценности у неё искусственные. Чуньмяо как-то обмолвилась при мне, что у сестры этих драгоценностей целое ведро. Где ты, Чуньмяо, любимая? Я готов был выскочить из машины и бежать через двор на улицу, но Пан Канмэй наконец села в свою «тойоту». Машины одна за другой стали выезжать, охрана у ворот стояла навытяжку, отдавая честь. Все машины поворачивали направо.

— Куда это они? — озабоченно спросил я.

— А Симэнь Цзиньлун банкет устраивает. — И Сяо Ху передал мне большое, красное с золотом приглашение.

Я смутно вспомнил, как во время заседания кто-то шепнул: «И чего тут обсуждать, праздничный стол уже ждёт».

— Поворачивай, — поспешно велел я.

— Куда поедем?

— Назад в офис.

Сяо Ху повиновался явно без желания. Я знал, что на подобных банкетах водители могут не только поесть от души, но и получить подарки. К тому же председатель совета директоров Симэнь Цзиньлун славился щедростью на весь Гаоми. Чтобы успокоить водителя и как-то оправдать своё поведение, я заметил:

— Ты, должно быть, знаешь, что меня и Цзиньлуна связывают некоторые отношения.

Сяо Ху промолчал. Погонишься за лишней деньгой, так и головы не сносить. И «сантана» помчалась к управе. Как назло, в тот день в южном пригороде проводилась большая ярмарка, люди ехали туда на велосипедах, на тракторах, на запряжённых ослами повозках, шли пешком, заполнив весь Народный проспект. Сяо Ху безостановочно сигналил, но всё равно приходилось тащиться в общем потоке.

— Дорожная полиция, мать его, пьют где-то, что ли! — вполголоса выругался Сяо Ху.

Я никак не отреагировал. Какое мне дело, пьют они или нет? Машина наконец доползла до входа в управу. Там, словно из-под земли, возникла целая толпа и окружила нас.

Несколько старух в рванье уселись перед машиной, колотя руками по земле, и принялись громко голосить. Несколько мужчин средних лет, словно фокусники, развернули плакаты с лозунгами «верните нашу землю» и «долой продажных чиновников». Вслед за голосящими на чём свет стоит старухами с десяток человек опустились на колени, высоко подняв над головой обеими руками исписанные куски белой материи. Сзади с обеих сторон машины несколько человек повытаскивали из-за пазухи разноцветные листовки и стали раздавать толпе. Действовали, словно прошли хорошую подготовку, будто хунвейбины во время «культурной революции» или как те, кто раздаёт ритуальные деньги на деревенских похоронах. Толпа накатывалась валом прилива, моя машина оказалась в самом центре. Совсем не того вы окружили, земляки. На глаза попалась седая макушка Хун Тайюэ. Его держали под руки двое молодых людей, он двигался от сосёнки-пагоды, что к востоку от главного входа, и, подойдя к машине, остановился между стоящими на коленях крестьянами и старухами. Это место размером с жёрнов явно оставили для него. Организованная и спланированная демонстрация. И заводила, конечно, Хун Тайюэ. Он был привержен коллективному духу народных коммун, а мой отец упрямо оставался единоличным хозяином. Эти два сумасброда дунбэйского Гаоми светили повсюду огромными лампами, реяли как два знамени — красное и чёрное. Он достал из заплечного мешка тот самый, пожелтевший от времени бычий мосол с девятью медными колечками по краям, поднял, опустил, покачивая уверенными движениями и производя ритмичные звуки — хуа-ла-ла-хуа-ла-ла. Важный реквизит его славной истории, он был чем-то вроде меча, которым воин разит врагов. Его коронный номер — куайбань[274] под аккомпанемент этого мосола. И Хун Тайюэ начал скороговоркой:


Тронешь мосол — сам поёт без струн.

О чём сегодня речь? Как разошёлся Цзиньлун…


Народу протискивалось всё больше, шум и гам нарастал, и вдруг всё стихло.


В Гаоми про Симэньтунь знает каждый свиновод.

Ферма «Роща Абрикосов» там пример всем подаёт,

Урожаи добрые, скота велик приплод,

Курс революционный Мао нас к победе приведёт!


Тут Хун Тайюэ подбросил мосол в воздух, повернулся вокруг своей оси, у всех на глазах выставил руки за спину и ловко поймал его. В полёте мосол не переставал звучать, как живой. Раздались крики одобрения и отдельные хлопки в ладоши. Выражение лица Хун Тайюэ вдруг переменилось:


Знал помещик Симэнь Нао в тирании толк,

отпрыск от него остался, белоглазый волк.[275]

Мерзкое его отродье, именем Цзиньлун,

с детства правильного корчил, хитрый говорун.

В комсомоле и в парткоме стал руководить,

взять реванш, мерзавец, хочет, чтоб как прежде жить.

Снова частники с землёю, старая беда,

от народной же коммуны нету и следа.

Сняты ярлыки с «уродов», контры и ворья.

У меня ж душа заныла, слёзы в три ручья…


Он подкинул мосол, поймал правой рукой, а левой вытер слёзы с глаз слева; снова подкинул, поймав левой, а правой утёр слёзы справа. Мосол, как белый колонок, прыгал из одной руки в другую. Раздался гром аплодисментов. И донёсся вой полицейских сирен. Хун Тайюэ продолжал с ещё большим возмущением:


Ну а тут замыслил, контра, вероломный план:

Сделать нас туристским центром, выжить всех крестьян.

Пашни — на поля для гольфа, бордели, казино,

чтоб устроить для буржуев развлечений дно.

В грудь ударь, земляк, товарищ, думай головой,

не пришла ль пора заняться классовой борьбой!

К ногтю богача Цзиньлуна, хоть пустил корней!

Брат его глава уезда, ну а мы сильней!

Коль сомкнемся воедино и на бой пойдём,

выметем реакционеров, начисто сметём…


Зрители взревели. Кто сыпал ругательствами, кто смеялся, кто топал ногами — перед входом в управу творилось что-то невообразимое. А я-то думал дождаться подходящего момента, выйти из машины и, пользуясь тем, что мы из одной деревни, уговорить их разойтись. Но Хун Тайюэ в своей частушке уже назвал меня покровителем Цзиньлуна. Если я выйду и предстану перед разгорячённой толпой, трудно даже представить, что будет. Я надел тёмные очки, закрыл лицо и оглянулся в надежде, что скоро прибудет полиция и разгонит их. Дюжина полицейских стояли у края толпы, помахивая дубинками, — по сути дела, уже среди этого галдёжа. Но народ всё прибывал, и полицейские тоже оказались окружены.

Я поправил тёмные очки, натянул на голову туристскую шляпу и, старательно прикрывая синюю половину лица, открыл дверцу.

— Начальник, не выходите ни в коем случае! — перепугался Сяо Ху.

Но я вышел и, пригнувшись, рванулся вперёд. Кто-то подставил ножку, и я очутился на земле. Оправа сломалась, шляпа отлетела в сторону. Я лежал, уткнувшись лицом в раскалённый полуденным солнцем бетон, губы и нос саднили, меня охватило крайнее отчаяние. Умереть таким образом — это облегчает дело, вполне возможно, скажут, что погиб при исполнении служебных обязанностей. Но тут же вспомнил о Чуньмяо. Я не могу умереть, не увидев её, пусть даже её уже нет в живых, всё равно глянуть на неё хоть одним глазком. Не успел я встать на ноги, как вокруг заорали:

— Лань Цзефан, синемордый! Покровитель Симэнь Цзиньлуна!

— Хватайте его, не дайте сбежать!

В глазах сначала потемнело, потом снова поток света, лица вокруг изгибаются, как только что выкованная лошадиная подкова, которую погрузили в воду, и испускают лучики голубовато-стального цвета. Меня схватили за руки и вывернули их за спину. В носу жарко и свербит, словно пара червей забрались на верхнюю губу. Кто-то сзади поддал коленом под зад, лягнули по голени, крепко ущипнули спину. Кровь из носа капала на бетон и тут же испарялась чёрной дымкой.

— Цзефан, никак вправду ты? — послышался знакомый голос.

Я спешно собрался с духом, чтобы успокоиться, преодолеть головокружение и быть в состоянии думать, чтобы глаза, перед которыми плавали круги, могли что-то различать. Передо мной ясно вырисовалось исполненное страдания и ненависти лицо Хун Тайюэ. Непонятно почему в носу засвербило, глазам стало жарко, выступили слёзы. Именно так случается, когда в трудную минуту рядом оказывается близкий человек.

— Дядюшка, — всхлипнул я. — Отпустили бы вы меня…

— А ну отпустили все руки… — скомандовал Хун Тайюэ, размахивая мосолом, как дирижёр палочкой. — Словами надо воздействовать, а не силой!

— Ты, Цзефан, как начальник уезда, родной отец для народа, должен о нас, симэньтуньских стариках и молодых, позаботиться. Нельзя позволить Цзиньлуну творить произвол, — сказал он. — Твой батюшка тоже хотел приехать, чтобы выступить с петицией, но твоя матушка приболела, вот он и не приехал.

— Дядюшка Хун, хоть мы с Цзиньлуном дети одной матери, мы с детства разные, и вы об этом прекрасно знаете, — вытер я с носа кровь. — Я тоже против его планов, так что отпустите меня.

— Слышали? — помахал мосолом Хун Тайюэ. — Начальник уезда Лань за нас!

— Ваше мнение я могу передать начальству. Но вы должны уйти отсюда. — Я оттолкнул стоявших передо мной и строго добавил: — Действовать таким образом противозаконно!

— Нельзя его отпускать, пусть отношение напишет!

Меня это вдруг так взбесило, что я выхватил у Хун Тайюэ мосол и, размахивая им, как тесаком, разогнал всех, кто преграждал путь. Одному попало по плечу, другому по голове, раздался крик «Начальник уезда дерётся!» Дерётся так дерётся, ошибка так ошибка. Да, я такой, ошибка не ошибка, начальник уезда или нет, катитесь вы все знаете куда. Расчистив дорогу, я прорвался через окружение, ввалился в здание управы и, прыгая через две ступеньки, взлетел на третий этаж в свой кабинет. Из окна были видны все эти блестящие головы у входа, с глухим звуком поплыл розоватый дымок, и я понял, что полиции пришлось применить гранаты со слезоточивым газом. Толпа смешалась. Я отшвырнул мосол и закрыл окно, на время прекратив отношения с внешним миром. Неважный из меня кадровый работник: собственные проблемы заботят больше, чем страдания народных масс. Даже по поводу незаконной петиции я ощущал некоторое злорадство, потому что разбираться с этим кавардаком придётся Пан Канмэй. Схватив телефонную трубку, стал звонить в книжный магазин, но там никто не отвечал.

Позвонил домой, трубку снял сын. Обуревавший меня гнев наполовину спал, и я, изо всех сил стараясь казаться спокойным, попросил:

— Кайфан, позови маму к телефону.

— Пап, что у вас с ней происходит? — В голосе чувствовалось недовольство.

— Ничего. Маму позови.

— Её нет дома, пёс тоже не пришёл встречать. Еду не приготовила, записку вот только оставила.

— Какую записку?

— Сейчас прочитаю. «Кайфан, приготовь что-нибудь поесть сам. Если позвонит отец, пусть ищет меня на Народном проспекте у магазина острого соуса „хун“». Что это значит?

Я ничего не стал объяснять. Пока ничего не могу объяснить, сынок. Бросив трубку, я посмотрел на лежащий на столе мосол, пытаясь сообразить, что взять с собой, но так ничего и не придумал. Бегом спустился вниз. У входа творилась неразбериха, люди столпились в кучу, резкий запах не давал дышать и ел глаза, в воздухе смешался кашель, проклятия и пронзительные вопли. Здесь всё близилось к концу, но дальше только начиналось. Зажав нос, я обогнул здание, вышел через калитку на северо-восточном углу и по задней улочке побежал прямо на восток. Добежав до переулка кожевенников рядом с кинотеатром, повернул на юг к Народному проспекту. Беспокойный народ сапожники по обеим сторонам переулка наверняка соотнесли вид мчащегося в панике замначальника уезда Ланя с беспорядками у входа в управу. Может, в городе кто не знал Пан Канмэй, а уж меня-то знали все.

Жену я увидел сразу, заметил и пса за её спиной, ублюдка этакого! По проспекту беспорядочно спешили толпы людей, никто правил движения не соблюдал, машины, повозки, люди — всё смешалось, рёв клаксонов стоял невыносимый. Я пересёк проспект, прыгая из стороны в сторону, как ребёнок, играющий в «классики». Кто-то обратил на меня внимание, но большинству было не до меня. Запыхавшись, я остановился перед ней. Её глаза были устремлены на дерево, а ты, пёс, ублюдок, смотрел на меня ничего не значащим взглядом.

— Куда ты её подевала? — сурово подступился я к ней.

Её рот искривился, щёки дёрнулись, на лице появилась презрительная усмешка, но взгляд был по-прежнему устремлён на дерево.

Поначалу я увидел на стволе лишь четыре неясных ярко-зелёных пятна, но потом понял, что это мухи, гадкие зеленоголовые мухи. Приглядевшись ещё, различил три иероглифа и три восклицательных знака. От запаха крови закружилась голова, в глазах потемнело, и я чуть не упал. Похоже, произошло то, чего я боялся больше всего. Она убила её и написала это её кровью. Собравшись с духом, я всё же спросил:

— Что ты с ней сделала?

— Да ничего я с ней не делала. — Она пнула пару раз ствол, и мухи разлетелись со страшным жужжанием. — Это моя кровь. — Она подняла замотанный указательный палец. — Я своей кровью написала, чтобы она тебя бросила!

С души будто камень свалился, накатила невероятная усталость. Я невольно присел на корточки. Пальцы свело судорогой, они растопырились куриной лапой, но я выловил из кармана сигарету, прикурил и глубоко затянулся. Извиваясь, как змея, дым проникал глубоко в закоулки мозга и, казалось, нёс чувство радости и облегчения. Когда мухи взлетали, эта гнусная надпись бросилась в глаза со всем прискорбием. Но они тут же уселись обратно и закрыли почти всё, сделав её едва различимой…

— Я сказала ей, — жена по-прежнему не смотрела в мою сторону и говорила как-то монотонно и онемело, — что, если она бросит тебя, никому слова не скажу, даже не заикнусь. Может влюбляться, рожать детей, жить и не тужить. Но если она этого не сделает, то тогда и ей, и мне конец! — Она резко обернулась и подняла замотанный палец. Глаза сверкали, и она взвизгнула, как загнанная в угол собака: — Кровью из этого вот пальца напишу о ваших гнусных делишках на дверях управы, на дверях парткома, на дверях собрания народных представителей, на дверях полиции, суда, прокуратуры, на дверях театра, кинотеатра, больницы, на каждом дереве, на каждой стене… Буду писать, пока кровь не кончится!

ГЛАВА 47 Выказывая храбрость и бесстрашие, избалованный сын разбивает дорогие часы. Потерпев поражение, брошенная жена возвращается в родные места

Твоя жена сидела на переднем сиденье твоей «сантаны» в длинном, скрывающем лодыжки, пурпурном платье. От него несло нафталином. На груди и на спине все в слепяще ярких блёстках, и мне постоянно приходило в голову, что, если её бросить в реку, она тут же обернётся рыбой. Волосы она уложила, напудренное, бледное, как известь, лицо резко выделялось по сравнению с загорелой шеей и казалось маской. Золотое ожерелье на шее и два золотых кольца, видимо, должны были придавать ей вид шикарной дамы из высшего общества. У водителя Сяо Ху сначала аж лицо вытянулось, но твоя жена сунула ему пачку сигарет, и он сразу расплылся в улыбке.

Мы с твоим сыном расположились сзади, а вокруг были навалены ярко-зелёные коробки — вино, чай, печенье, ткани. Я в первый раз возвращался в Симэньтунь с тех пор, как меня увезли на джипе Цзиньлуна в город. Тогда я был трёхмесячный щенок, а теперь — взрослый пёс, немало испытавший на своём веку. Возбуждённый, я не успевал следить за пейзажем за окном. Шоссе было прямое и широкое; вдоль него много зелени; машин мало, и ехал Сяо Ху очень быстро. Машина летела, как на крыльях. Мне же казалось, что крылья выросли не у неё, а у меня. Одно за другим откатывались назад и вниз деревья на обочинах, казалось, дорога неспешно воздвигается чёрной стеной, за ней поднимается вертикально и протекающий рядом Великий канал. Мы заползали по этой ведущей за горизонт чёрной дороге прямо на небо, а рядом бурным, как водопад, потоком лилась река…

По сравнению с моим возбуждением и фантазиями твой сын казался абсолютно спокойным. Он сидел рядом с игровой приставкой в руках и, закусив нижнюю губу, сосредоточенно играл в «русские кубики».[276] Его пальцы ловко прыгали по клавишам, и каждый раз, когда не получалось, он от досады топал ногой и пыхтел.

Твоя жена в первый раз воспользовалась закреплённой за тобой служебной машиной, чтобы отвезти сына в деревню, прежде она ездила в автобусе или на велосипеде. Она впервые ехала в деревню наряженная, как жена чиновника, а не как раньше, чумазая, в забрызганном маслом старье. Впервые накупила дорогих подарков, раньше ограничивалась несколькими цзинями свеженажаренного хвороста. В первый раз взяла с собой меня, обычно запирала во дворе стеречь дом. После того как я вывел её на твою возлюбленную Пан Чуньмяо, её отношение ко мне явно изменилось к лучшему, или, скажем, значительно возросло понимание моей важности. Теперь она нередко докучала мне своими делами сердечными, я у неё был как пластиковый мусорный бак, куда она могла складывать свою словесную шелуху. Она не только изливала мне душу, но и сделала советчиком, пытаясь с моей помощью разрешить свои сомнения:

— Пёсик, что ты думаешь, как мне быть?

— Пёсик, скажи, она его бросит?

— Пёсик, а вот он собирается на конференцию в Цзинань, она тоже поедет, чтобы встретиться с ним?

— Пёсик, а может, он вообще вместо этой конференции отправится в укромное местечко, чтобы с ней поразвлечься?

— Пёсик, скажи, неужели правда есть женщины, которые не могут без мужчины?

На все эти бесконечные вопросы я мог ответить лишь молчанием. Я смотрел на неё, а мысли в зависимости от её вопросов, то воспаряли в райские кущи, то падали в преисподнюю.

— Пёсик, ну скажи честно, кто неправ — он или я? — Она сидела в кухне на маленькой квадратной табуретке, опершись спиной о разделочную доску, и чистила на длинном прямоугольном точиле заржавелый тесак для овощей, лопатку для сковороды и ножницы. Казалось, она хочет воспользоваться этим задушевным разговором со мной, чтобы навести блеск на все эти инструменты. — Она моложе меня и красивее, но я ведь тоже когда-то была молодой и красивой, верно? Ну я, ладно, немолода и некрасива, а он? Разве он не такой же? Он и в молодости красавцем не был с его синим лицом. Ночью, бывало, лампу зажжёшь, так аж содрогнёшься от страха. Эх, пёсик, пёсик, кабы этот Цзиньлун, проходимец, не ославил меня, разве я вышла бы за него? Эх, пёсик, вся моя жизнь пошла наперекосяк из-за этих братьев… — Тут из глаз у неё покатились слёзы. — Теперь я старая уродина, а он карьеру сделал, большим чиновником стал, вот и хочет избавиться от меня, как от изношенных туфель. Ну скажи, пёсик, разве это нормально? Разве это по совести? — Она энергично точила нож, ни на минуту не умолкая при этом. — Подняться во весь рост мне надо! Стать жёстче! Счистить с себя ржавчину, как с этого ножа, чтоб всё блестело! — Она попробовала лезвие на ногте, оставив белый след: значит, достаточно острый. — Завтра в деревню возвращаемся, пёсик, ты тоже с нами. На его машине поедем, за десять с лишним лет ни разу его машину не взяла, чтобы за казённый счёт не поживиться, всё его доброе имя берегла. Его авторитет среди народа — наполовину моя заслуга. Эх, пёсик, как говорится, добрую лошадь седлают, доброго человека обижают. Но всё, хватит, мы теперь тоже встряхнёмся, как некоторые чиновничьи жёны, пусть знают, что у Лань Цзефана есть супруга и с ней надо считаться…

Машина пересекла новый мост Фуцай и въехала в Симэньтунь. На заброшенном приземистом старом каменном мостике справа от нового голые мальчишки один за другим бултыхались в реку из различных положений и азартно лупили по воде, окатывая друг друга тучами брызг. Твой сын оторвался от игры и уставился в окно с явной завистью.

— Хуаньхуань, твой двоюродный брат, тоже там, Кайфан, — сказала твоя жена.

Мне смутно вспомнились Хуаньхуань и Гайгэ. Личико Хуаньхуань тощенькое, чистенькое, а у Гайгэ — белое, пухлое, с вечной соплёй на губе. В памяти сохранились и их детские запахи, а вместе с ними бурным потоком нахлынуло множество других запахов, связанных с деревней восьмилетней давности.

— Такие большие, а с голой попой бегают, — буркнул твой сын, то ли с презрением, то ли из зависти.

— Когда приедем, смотри, чтобы разговаривал вежливо, как мёдом тёк, и вёл себя прилично, — наставляла твоя жена. — Чтобы бабушки с дедушками были довольны, чтобы родственники и друзья уважали.

— Тогда придётся мне губы мёдом намазать!

— Вот ведь ребёнок, только бы посердить меня. А мёд в склянках как раз для твоих дедушек и бабушек, ты и поднесёшь, скажешь, мол, сам для них купил.

— А деньги у меня откуда? — надулся твой сын. — Так они мне и поверили.

Пока они препирались, машина уже въехала на главную улицу с двумя рядами домов с красными черепичными крышами. Построенные в начале восьмидесятых, они смахивали на казармы, и на всех белой известью было намалёвано «на снос». В полях к югу от деревни тарахтели экскаваторы, подняв большие жёлтые стрелы, застыли в ожидании два подъёмных крана. Строительство новой деревни началось.

Машина остановилась перед воротами старой усадьбы Симэнь. Сяо Ху посигналил, и из дома высыпала целая толпа. Я почуял их запахи, увидел их лица. Запахи добавили кое-что к старым, тела раздобрели, на лицах прибавилось морщин — на синем лице Лань Ляня, на смуглом Инчунь, на болезненном Хуан Туна, на белом Цюсян и на румяном Хучжу.

Твоя жена не спешила открывать дверцу, ожидая, пока это сделает водитель. Приподняв подол платья, она стала выходить из машины и из-за непривычно высоких каблуков чуть не упала. Видно было, что она изо всех сил старается удержать равновесие, чтобы скрыть увечье левой ноги. Я заметил, что нога у неё стала больше и пахла поролоном. Твоя жена шла на все ради этого, очень значимого для неё возвращения в родные места.

— Доченька моя! — радостно воскликнула У Цюсян. Она метнулась вперёд и, казалось, сейчас обнимет дочь, но, очутившись перед ней, застыла. У этой когда-то стройной женщины щёки одрябли, живот заметно выпятился. С любящим и заискивающим выражением на лице она потянулась согнутыми пальцами к блёсткам на платье твоей жены и делано — а это дня неё было только естественно — охнула: — Ой, моя ли это доченька? По мне, так небесная фея к нам спустилась!

Опираясь на костыль — половина тела ей не повиновалась, — подошла твоя мать Инчунь.

— А Кайфан? — обратилась она к твоей жене, бессильно подняв руку. — Где мой внучок драгоценный?

Водитель открыл дверцу, чтобы достать подарки, и из машины выпрыгнул я.

— А это Четвёрочка? Силы небесные, с телёнка вымахал! — ахнула Инчунь.

Из машины, словно нехотя, вышел твой сын.

— Мой Кайфан… — воскликнула Инчунь. — Дай бабушке посмотреть на тебя. Несколько месяцев не виделись, гляди, как подрос.

— Привет, бабуля, — приветствовал её твой сын. — Привет, дед, — сказал он твоему отцу, который подошёл погладить его по голове.

Выразительную картину составили в сравнении эти два синих лица — грубое старика и нежное ребёнка. Потом твой сын поздоровался с каждым из родственников.

— Зови её просто тётушкой, — поправила его твоя мать, когда он назвал Хучжу «старшей тётушкой».

— Не всё ли равно, — вступилась за него Хучжу. — Так даже больше по-родственному.

— А где же его отец? — повернулся к твоей жене твой отец. — Он-то что не приехал?

— В провинциальном центре он, на совещании.

— Заходите в дом, заходите! — скомандовала твоя мать, ударяя костылём.

— Можешь возвращаться, Сяо Ху, — распорядилась твоя жена. — Заберёшь нас ровно в три пополудни.

Обступив твою жену с сыном, с этими ярко-зелёными коробками в руках, все двинулись во двор усадьбы. Думаешь, меня оставили одного? Ничего подобного, пока люди радовались встрече с родственниками, из двора усадьбы выскользнул белый с чёрными подпалинами пёс. Мой нос учуял родной запах единоутробного брата, и в голове отчётливо предстали события прошлого.

— Старший брат! — взволнованно крикнул я.

— Четвёрочка, братишка! — С лаем рванулся ко мне он.

Наш лай всполошил Инчунь. Она обернулась и посмотрела на нас:

— Старшенький, Четвёрочка, и сколько же лет вы, братки, не виделись? А ну прикинем… — И стала загибать пальцы: — Один, два, три… О-хо-хо, восемь лет, а собачьи восемь лет — что у человека полжизни…

— Совершенно верно, — встрял Хуан Тун, не имевший до сих пор возможности что-то сказать. — Если собака доживает до двадцати, у людей это, считай, сто лет.

Мы коснулись носами, лизнули друг друга, потёрлись шеями, толкнули друг друга плечом — всё, чтобы показать, как мы рады встрече после долгой разлуки.

— Четвёрочка, я уж думал, больше тебя и не увижу, — со слезами на глазах сказал старший брат. — Ты не представляешь, сколько мы с твоим вторым братом вспоминали о вас — о тебе и о твоей третьей сестре.

— Со вторым братом? — взволнованно переспросил я, раздувая ноздри и пытаясь собрать какую-то информацию о нём.

— В семье второго брата недавно похороны прошли, — сочувственно произнёс старший брат. — Ты ведь помнишь Ма Лянцая? Ну да, зять твоего хозяина, славный такой человек. На разных инструментах играл, писал, рисовал, за что ни возьмётся, всё у него в руках горит. Директором начальной школы стал, прекрасная должность, завидная, народный учитель, всеобщее уважение. Так нет ведь, уволился и пошёл к Цзиньлуну в помощники. В уездном отделе народного образования кто-то из руководителей, не знаю, отругал его, вернулся домой подавленный, опрокинул пару стопок, сказал, мол, до ветру схожу, встал, закачался и упал замертво. Эх, человеку один век суждён, травам — один год. Разве и у нас, собак, не так? Неужто они твоему хозяину не сообщили об этом?

— Мой хозяин тут с молоденькой закрутил, и знаешь с кем? С младшей сестрой хозяйки третьей сестры. По возвращении хочет с этой развестись. — Я кивнул в сторону Хэцзо, которая, опершись на абрикосовое дерево во дворе, разговаривала с Хучжу. — А эта совсем обезумела, только в последние дни чуть отошла. Видел, какая она сегодня, специально приехала, чтобы этому Лань Цзефану пути к отступлению перекрыть.

— Вот оно что, оказывается, в каждой семье непросто, — покачал головой старший брат. — Наша собачья доля только хозяев слушаться, служить им, а все эти неприятности — не наше дело. Погоди, я за вторым братом сбегаю, втроём соберёмся.

— А какая нужда тебе за ним бежать, брат? — сказал я. — Мы же собаки, издалека всё слышим. — Я задрал голову, чтобы залаять, но услышал слова старшего брата:

— Не надо звать, вон он, второй брат, уже явился.

И действительно, с запада подходил второй брат, а за ним его хозяйка Баофэн. За ней следовал худой высокий мальчик. По всплывшему в памяти запаху я понял, что это Гайгэ. Какой высоченный вырос, негодник. Говорят, в наших глазах люди кажутся маленькими, но это ерунда. У меня всё высокое — высокое, а низкое — низкое.

— Глянь, второй брат, кто здесь! — воскликнул старший.

— Второй брат! — громко закричал я и побежал навстречу.

Этот чёрный пёс в гораздо большей степени унаследовал гены отца, но при всей внешней схожести я был значительно крупнее. Трое братьев, мы кружили вместе, тыкались носами, тёрлись друг о друга, радуясь встрече после долгой разлуки. Потом они стали расспрашивать о третьей сестре. Я рассказал, что у неё всё хорошо, что он принесла троих щенят, что их продали по хорошей цене, что семья хозяина получила немалую прибыль. Когда я спросил о нашей матери, они помолчали, а потом со слезами на глазах поведали, что мама умерла, хоть и не болела, наверное, от старости. Труп её остался в целости, потому что старик Лань Лянь своими руками сколотил деревянный ящик и закопал на своей драгоценной полоске земли, что само по себе высочайшая почесть.

То, как мы изъявляли друг другу чувства, привлекло внимание Баофэн. Она с удивлением рассматривала меня, видимо, из-за моих размеров и свирепого обличья.

— Так ты — Четвёрочка? — проговорила она. — Когда же ты успел так вырасти? Такой ведь был крохотный.

Пока она рассматривала меня, я рассматривал её. После четырёх перерождений память Симэнь Нао хоть и не пропала, но на неё уже наложилось столько последующих событий, что, боюсь, если одновременно разворошить все дела далёкого прошлого, в мозгу всё так перепутается, что и до шизофрении недалеко. События в жизни, они как книга, листаешь страницу за страницей. Люди должны смотреть вперёд и меньше возвращаться к старым счетам истории. Собакам тоже надо идти в ногу со временем, обращаться лицом к реальной жизни. На уже пролистнутой странице истории я был её отцом, она была моей дочерью; в сегодняшней действительности я всего лишь пёс, а она — хозяйка моего брата-пса и сводная сестра моего хозяина. Бледное лицо, волосы, хоть и без седины, но высохшие, как трава на стене, побитая инеем. Вся в чёрном, на обуви полоски белой ткани. Она носила траур по Ма Лянцаю, и от неё шёл тяжёлый запах, какой бывает, когда имеешь дело с покойником. На моей памяти она всегда была унылой, бледной, неулыбчивой, а её редкая улыбка походила на отражённый от снежного наста свет, горестный и холодный, такое трудно забыть, даже если увидишь мельком. Этот шалопай за её спиной, Ма Гайгэ, долговязый и худой, как отец, в детстве имел кругленькое личико, белое и пухленькое. Теперь же оно вытянулось и усохло, только уши торчат по бокам. Десятилетний мальчик, а на голове полно седых волос. Одет в синие шорты и белую рубашку с короткими рукавами — форма симэньтуньской школы. На ногах белые кеды, а в руках — зелёная пластмассовая чашка свежих и сочных алых вишен.

Братья повели меня показать деревню. Хоть меня увезли отсюда щенком и кроме усадьбы Симэнь впечатлений о деревне осталось немного, всё же это было место, где я родился. Как написал в одном из своих эссе паршивец Мо Янь, «мы привязаны к родным местам кровными узами». Поэтому, бегая по улицам и глядя по сторонам, в душе я был растроган. Вроде бы знакомые лица, запахи, которых раньше не было, многие запахи тех времён исчезли. Не чувствовалось волов и ослов, их запахи тогда больше всего бросались в нос. Из многих дворов несло ржавчиной, и я понял, что мечты времён народной коммуны о механизации крестьянского труда сбылись лишь после распределения земли между единоличными хозяевами. Чувствовалось, что над деревней витает возбуждение и волнение накануне больших перемен. На лицах светилось необычное выражение, словно вот-вот должно случиться какое-то крупное событие.

Во время прогулки нам встретилось немало собак. С братьями они оживлённо здоровались, а на меня взирали с почтением. Братья с самодовольным видом бахвалились:

— Это наш четвёртый брат, в уездном городе живёт, начальствует над всем собачьим сообществом, у него под началом больше десяти тысяч! — Вот братья у меня, умеют пыль в глаза пустить, число собак в уездном центре в десять раз преувеличили.

По моей просьбе они отвели меня навестить могилку нашей матери. Не только для того, чтобы поклониться ей. Было немало и исторических переживаний, которые трудно было им объяснить. Перерождаясь из Симэнь Нао в Симэня Осла, Симэня Вола, Симэня Хряка и Симэня Пса, я всегда был тесно связан с этим клочком земли, похожим на одинокий островок в океане. Всю землю к востоку от деревни засадили персиковыми деревьями, и я подумал, что, появись я на месяц раньше, здесь было бы целое море цветов. Теперь листва пожелтела, на ветвях полно маленьких пушистых плодов. Ланьланевские один и шесть десятых му всё так же упрямо являли характер. Посевы на этой зажатой между деревьями полоске казались слабенькими, но несгибаемыми. Засеял он свою землю, как выяснилось, чем-то почти не оставлявшим следа. Только порывшись в глубинах памяти, я нашёл название этого злака и другие сведения о нём.

Это копытень, он устойчив к засухе, наводнениям и неплодородным почвам и не уступает по жизнеспособности сорной траве. Когда еды вдоволь, это растение можно использовать как эффективное лекарство.

Втроём мы немного постояли перед могилкой молча, потом повыли, задрав головы к небу и выражая скорбь. Могилка-то была могилка: небольшой холмик размером с корзину, на котором тоже пробивались побеги копытня. Рядом с могилкой матери виднелось ещё три холмика.

— Слышал я, хряк здесь похоронен, — указал старший брат на ближайший. — Зла натворил без числа, но и собой поступился. Твоего маленького хозяина, маленького хозяина второго брата и ещё с десяток деревенских детей из полыньи спас. Детей-то спас, а сам погиб.

— А вон те два, — подхватил второй брат, — могилы вола и осла. Поговаривают, что там почти и нет ничего, от осла лишь протез деревянный, от вола только верёвка. Всё это дела давно минувших дней, многого мы и не знаем.

На краю полоски была и настоящая могила. Холмик в форме пампушки, выложенный белым камнем и скреплённый цементом, мраморная надгробная плита с высеченными большими иероглифами уставного стиля: «Здесь покоится мой покойный родитель господин Симэнь Нао и его супруга, урождённая Бай». Я невольно затрепетал, душу охватило безграничное горе, и из собачьих глаз хлынули человеческие слёзы.

— Четвёртый брат, ты чего так убиваешься? — похлопали меня по плечу братья.

Я помотал головой и вытер слёзы:

— Ничего, друга вот вспомнил.

— Это Симэнь Цзиньлун на следующий год после того, как стал секретарём, родному отцу поставил, — сказал старший брат. — На самом деле там похоронена лишь урождённая Бай и ритуальная табличка с именем Симэнь Нао. А труп Симэнь Нао, пардон, давным-давно наши голодные предки сожрали.

Я обежал три раза могилу Симэнь Нао и урождённой Бай, потом поднял заднюю ногу и, обуреваемый тысячью чувств, надул на неё целую лужу.

— Ну ты, Четвёрочка, даёшь, — аж изменился в лице от страха второй брат. — А ну Цзиньлун прознаёт, как пить дать из своей берданы положит!

— А и пусть положит, — горько усмехнулся я. — Зато потом можно будет меня в этой земле закопать…

Братья переглянулись.

— Пойдём-ка, четвёртый брат, домой, — чуть не хором заявили они. — А то тут душ безвинно погибших полно, да и ци[277] нехороший — наберёшься его, чего доброго, так это тебе не простудиться!.. — И поспешно вытолкали меня прочь.

Теперь я знаю, где моё последнее пристанище. Хоть я и в городе живу, нужно, чтобы меня непременно здесь закопали.

Когда мы с братьями забежали во двор усадьбы, вслед за нами вошёл и Симэнь Хуань, сын Цзиньлуна. Я различил его запах, хотя от него жутко несло рыбой и тиной. Полуголый и босоногий, в одних эластичных нейлоновых шортах, футболка известной марки небрежно перекинута через плечо, в руке связка рыбёшек с белой чешуёй. На запястье поблёскивают довольно дорогие часы. Завидев меня, этот негодник отбросил всё и устремился в мою сторону. Похоже, он хотел сесть на меня верхом, но какая уважающая себя собака позволит человеку усесться на неё? Я метнулся вбок и уклонился.

Из дома выбежала его мать Хучжу.

— Хуаньхуань, где тебя носит? — нетерпеливо воскликнула она. — Говорила же, младшая тётушка с твоим братом Кайфаном должны приехать!

— Я рыбу ловить ходил. — Он поднял с земли связку мелкой рыбёшки и неожиданным для его возраста тоном заявил: — Такие высокие гости приезжают, а мы без рыбы, куда это годится?

— Ох, это надо, какой ребёнок. — Хучжу подняла брошенную футболку. — Ну, добыл ты этой рыбёшки, кто её есть будет? — приговаривала она, стряхивая с головы сына ил, песок и рыбью чешую, и вдруг словно что-то вспомнила. — Хуаньхуань, а кроссовки твои где?

— Дорогая мама, врать не буду, — улыбнулся Симэнь Хуань. — Я их на рыбу обменял.

— Ах ты транжир несчастный! — взвизгнула Хучжу. — Их же по просьбе отца из Шанхая привезли, это же «Найк», больше тысячи юаней стоят, и ты обменял их на две крохотные рыбёшки для котов?

— Какие же две, мама. — И он принялся всерьёз пересчитывать рыбок на ивовом кукане. — Целых девять, как можно говорить, что две?

— Вы только гляньте на этого нашего дурачка сына! — Она вырвала из рук Симэнь Хуаня кукан с рыбками и высоко подняла перед вышедшими из дома. — С утра пораньше убежал на речку, якобы за рыбой для гостей, прошатался полдня, явился с этой мелкотой, а теперь оказывается, он их на новенькие кроссовки выменял. Ну скажите, умный он или нет после этого? — И, приняв грозный вид, огрела сына связкой рыбы по плечу. — С кем ты поменялся? Сейчас же отправляйся и меняй всё обратно!

— Мама, — начал Симэнь Хуань, кося глазом, как бойцовый петух. — Разве может настоящий мужчина не держать данного слова? Подумаешь, драные кроссовки. Купим другие, и все дела. Уж чего-чего, а денег у отца хватает!

— А ну, замолчи, негодник! — прикрикнула на него Хучжу. — Что ты несёшь, какие у отца деньги?

— А у кого же они, как не у него? — косился на неё Симэнь Хуань. — Мой папа — богатей, всем богачам богач!

— Хвастайся, хвастайся, дурак, — бросила Хучжу. — Погоди, вот вернётся отец, он тебе задницу надерёт как следует!

— Что тут стряслось? — воскликнул Симэнь Цзиньлун, вылезая из бесшумно подкатившего роскошного «кадиллака». Весь разодетый, голова и щёки выбриты до синевы, брюшко выпирает, прямоугольная коробка мобильного телефона в руке, внушительный большой начальник. Выслушав Хучжу, он потрепал сына по голове. — С материальной точки зрения, поменять кроссовки «Найк» стоимостью тысячу юаней на девять рыбок — поступок неумный; с точки же зрения нравственности, не пожалеть таких кроссовок, чтобы поменять на рыбу для угощения дорогих гостей, — это по-мужски. Сам поступок не одобряю, но и не ругаю. А вот похвалить хочу вот за что. — Тут Цзиньлун с силой похлопал сына по плечу. — Настоящий мужчина данное слово держит. Как говорится, слово вылетело — на четвёрке лошадей не догонишь. Поменялся так поменялся, жалеть об этом нельзя!

— Ну что? — бросил матери довольный Симэнь Хуань. И, подняв кукан с рыбой, закричал: — Бабушка, возьми рыбу, свари уху для дорогих гостей!

— Балуешь ты его, если так пойдёт, что дальше-то будет? — вполголоса пробормотала Хучжу, глянув на Цзиньлуна. А сама повернулась к сыну и дёрнула его за руку. — Быстро домой переодеваться, продолжатель рода. Перед гостями и в таком виде…

— Великолепный пёс! — восхитился Цзиньлун, показывая на меня. А потом стал здороваться со всеми, кто уже вышел встречать его. — Племянник Кайфан, судя по твоим дарованиям, не такой уж ты простак. Отец стал начальником уезда, а тебе в губернаторы провинции метить надо! — похвалил он твоего сына. Потом утешил Ма Гайгэ: — Выпрями спину, малыш, страшиться нечего и печалиться не о чем. Пока у твоего дяди будет что поесть, голодным не останешься. — И повернулся к Баофэн. — Не изводи себя, мёртвого не вернёшь. А переживать я тоже переживаю, с его смертью будто без руки остался. — Он кивком приветствовал родителей обеих семей. — Невестка, — обратился он к твоей жене. — Хочу выпить пару рюмок за тебя. Тогда в полдень, когда я давал в гостевом доме банкет по случаю утверждения моей строительной программы, один Цзефан и пострадал. Эта дрянь Хун Тайюэ, паразит старый, упрям просто до умиления, но на этот раз его задержали, надеюсь, это расширит его кругозор.

Во время застолья твоя жена держалась нейтрально, как подобает супруге заместителя начальника уезда; Цзиньлун угощал всех вином и едой с радушием настоящего хозяина дома. Но самым активным был Симэнь Хуань, его поведение за столом говорило, что он прекрасно во всём разбирается. Цзиньлун за ним не следил, и тот расходился всё больше. Налил себе вина, налил стопку Кайфану и предложил заплетающимся языком:

— Брат Кайфан, выпей эту… эту чарку, разговор к тебе есть…

Твой сын посмотрел на мать.

— И не надо смотреть на вторую тётушку, мы свои мужские дела сами решим, давай, за… чарка за тебя!

— Хватит уже, Хуаньхуань! — цыкнула на него Хучжу.

— Ну пригуби уж чуть-чуть, — разрешила твоя жена.

Два чертёнка чокнулись, Симэнь Хуань запрокинул голову, выпил одним махом, потом поднял пустую стопку к лицу Кайфана:

— Первая за… за уважение!

Кайфан пригубил и поставил стопку.

— Ты… Так приятели не поступают, — заявил Симэнь Хуань.

— Хорош! — похлопал его по голове отец. — Тут надо остановиться, заставлять нельзя! Принуждать кого-то пить — это не по-мужски!

— Папа… Как скажешь… — Он поставил стопку, снял часы и протянул Кайфану. — Это, брат, «лонжин», настоящие швейцарские. С одним корейским бизнесменом поменялся на рогатку. А теперь отдаю тебе за твоего пса!

— Нет, не пойдёт, — решительно отказался твой сын.

Симэнь Хуань расстроился, но виду не подал и уверенно бросил:

— Могу поспорить, в один прекрасный день ещё согласишься!

— Перестань, сынок, — сказала Хучжу, — всё равно через пару месяцев пойдёшь в школу в городе, ещё увидишь его, приходи к тётушке и смотри.

Тут все разговоры за столом пошли про меня.

— Надо же, от одной матери, а такие абсолютно разные, — сказала твоя мать.

— Мы с сыном так довольны этим псом, — хвасталась твоя жена. — Папаша у нас целыми днями занят, мне тоже на работу надо, так он и дом сторожит, и Кайфана в школу провожает!

— Вот уж действительно могучий пёс, необыкновенный. — Цзиньлун взял свиную ножку в соусе и бросил мне. — И богатые не забывают родные места. Четвёрочка, приезжай почаще.

Аромат свиной ножки так и притягивал, в брюхе заурчало, но я заметил, какими глазами смотрят мои братья, и не двинулся.

— Необыкновенный он необыкновенный и есть, — вздохнул Цзиньлун. — Хуаньхуань, учись вот у этого пса! — Он взял ещё пару ножек и бросил перед братьями, а сыну сказал: — Чтобы стать человеком, нужно иметь хорошие манеры!

Сгорая от нетерпения, братья вцепились в ножки и принялись жадно грызть, непроизвольно порыкивая, чтобы никто не смел подойти. Я всё так же не двигался с места, устремив взгляд на твою жену. И только когда она махнула мне, мол, можно, я откусил кусочек и стал неторопливо, беззвучно жевать.

Нельзя же терять собачье достоинство.

— Папа, ты очень правильно сказал, — воскликнул Симэнь Хуань, забирая лежащие перед Кайфаном часы. — Я тоже хочу показать хорошие манеры. — Он встал, зашёл во внутреннюю комнату и вернулся с охотничьим ружьём.

— Хуаньхуань, ты что задумал? — испуганно вскочила Хучжу.

Совершенно спокойный Цзиньлун усмехнулся:

— А ну посмотрим, как мой сын покажет хорошие манеры! Хочешь пристрелить пса семьи твоего второго дядюшки? Так благородный муж не поступает. Или хочешь уложить нашего пса и пса твоей тётушки? Так это будет тем более низкий поступок!

— Хорошо же ты, папа, обо мне думаешь! — разозлился Симэнь Хуань.

Он привычно вскинул ружьё на плечо, и хоть для его плечика оно было тяжеловато, по этому неожиданному движению можно было судить, что обращаться ему с ружьём не впервой. Изогнувшись, он повесил свои дорогие фирменные часы на ветку абрикоса, отступил на десять метров и уверенно загнал патрон в патронник. На губах у него играла безжалостная улыбка, совсем как у взрослого. Часы поблёскивали в лучах яркого полуденного солнца. Испуганный крик Хучжу отступил куда-то далеко на задний план, лишь потрясающе громко раздавалось тиканье часов. Мне казалось, что время и пространство слились в одну сверкающую до рези в глазах полосу света, которую — тик-так, тик-так — разрезали на кусочки огромные чёрные ножницы. С первого выстрела Симэнь Хуань промазал, на ветке образовалась большая белая дыра. Второй выстрел попал в цель. Пуля разнесла часы на кусочки…

Цифры разлетелись в стороны, от времени остались лишь осколки.

ГЛАВА 48 Все возмущены и судят кто во что горазд. Братья ссорятся, высказав, что думают друг о друге

Позвонивший мне Цзиньлун сказал, что мать при смерти. Но, переступив порог дома Симэнь, я понял, что попался на удочку.

Мать и вправду была больна, но не настолько серьёзно. Опираясь на усеянную шипами палку из колючего ясеня, она сидела в гостиной на скамье, седая голова беспрестанно подрагивала, из глаз без конца лились мутные слёзы. Отец сидел справа от неё, между ними оставалось место для ещё одного человека. Завидев меня, отец скинул тапок, подскочил с глухим рыком и ни слова не говоря сильно вытянул меня подошвой по левой половине лица. Где-то в глубине уха зазвенело, из глаз искры посыпались, щека запылала. Когда отец вскочил, его конец скамейки взлетел вверх, мать соскользнула на пол и упала навзничь. Палка в её руке задралась высоко вверх, уставившись мне в грудь как пика. Помню, я воскликнул «Мама…» и хотел броситься к ней, чтобы поддержать, но непроизвольно подался назад, ко входу, и сел на порог, больно приложившись копчиком. Тело откинулось назад, я ударился затылком о каменные ступеньки, в неудобной позе головой вниз и ногами кверху, наполовину на улице, наполовину в комнате.

Никто мне не помог, я поднялся на ноги сам. В ушах звенело, во рту металлический привкус. Отец вложил в удар столько силы, что и сам отлетел и сделал несколько кругов по комнате. Восстановив равновесие, он снова подскочил с тапком в руке: половина лица синяя, половина багровая, глаза сверкают зелёными искорками. За несколько десятилетий жизненных бурь гневался он не раз, и я хорошо представлял себе, каков он бывает в гневе, но тут к гневу примешивалось столько чувств — и страшное горе, и великий позор… И тапком он мне влепил без всякого притворства, вложив в удар всю свою мощь. Не будь я в расцвете сил, с крепкими костями, сотрясение мозга от такого удара получил бы немаленькое. Когда я встал, голова кружилась, на миг я даже забыл, где нахожусь; люди казались невесомыми, они отсвечивали и колыхались как призраки.

Кажется, Цзиньлун задержал вновь ринувшегося на меня старика Лань Ляня. Тот извивался, как вытащенная из воды рыба, пытаясь вырваться из обхвативших его рук, и наконец швырнул в меня свой тяжеленный чёрный тапок. Я не пытался уклониться — в тот момент был как во сне, сознание не управляло телом, — и смотрел на летящий в мою сторону странный предмет, большой, уродливый тапок стародавнего фасона, будто он летит на кого-то, не имеющего ко мне никакого отношения. Тапок ударился в грудь, чуть задержался, словно ему было не расстаться со мной; потом, будто нехотя, упал на пол. Мелькнула мысль опустить глаза на это странное тапкообразное существо, но головокружение и круги перед глазами удержали от этого неуместного и бессмысленного движения. В левой ноздре сделалось влажно и горячо, потом засвербило, как от забравшейся туда букашки. Перед глазами всё плыло, я дотронулся до ноздри и рассмотрел на пальце зеленоватую, отливающую золотом жидкость. Откуда-то из глубины донёсся ласковый голос, похожий на голос Чуньмяо: «У тебя кровь идёт». В охваченном хаосом мозгу словно открылась щёлочка, откуда повеяло свежестью, и растекавшаяся от неё прохлада позволила стряхнуть это идиотское состояние. Мозг вновь заработал, нервная система пришла в норму. Уже второй раз за десять дней мне пускают кровь из носа. Первый раз перед входом в уездную управу мне подставил ножку кто-то из сторонников Хун Тайюэ, и я расквасил нос, растянувшись на земле. Ага, память восстановилась. Вижу, как Баофэн помогает матери встать. Рот искривился, из него по подбородку течёт слюна, она невнятно бормочет:

— Сынок… Не смейте бить моего сына…

Её палка из колючего ясеня валяется на полу как дохлая змея. В ушах зазвучал знакомый мотивчик, а под него закружились несколько пчёл: «Мама, мама, седая и родная…» От мучительных угрызений совести, от неизбывного горя подступили слёзы, почему-то очень ароматные. Мать вырывалась с поразительной силой, и одной Баофэн было не удержать её. Она пыталась поднять эту свою дохлую змею, и Баофэн догадалась, что у неё на уме. Не отпуская рук, она подгребла ногой палку поближе, подняла и вручила матери. Та замахнулась палкой на отца, которого по-прежнему держал Цзиньлун, но сил держать эту тяжесть уже не осталось, палка опять вылетела из рук, и она, оставив попытки, лишь невнятно выругалась:

— Злыдень этакий… Не смей бить моего сына…

Эта сумятица длилась довольно долго, но всё же закончилась. В голове всё в основном встало на свои места. Отец притулился на корточках в углу, обхватив голову руками, — лица не видно, лишь взлохмаченный ёжик волос. Скамейку поставили на место; на неё села, обнимая мать, Баофэн. Цзиньлун поднял тапок, положил перед отцом и ледяным тоном обратился ко мне:

— Вообще-то я в это дрянное дело ввязываться не хотел, приятель, но старики попросили, и я, как сын, вынужден был подчиниться.

Цзиньлун описал руками полукруг, я провожал их глазами. Притихшие после произошедшего, исполненные страдания и безысходности родители. Посреди комнаты за знаменитым столом «восьми небожителей»[278] сидят Пан Ху и Ван Лэюнь — мне стало страшно стыдно, когда я увидел их. На скамейке в другом углу рядышком — Хуан Тун и У Цюсян, а за спиной матери стоит, то и дело утирая рукавом слёзы, Хучжу. Даже в этой напряжённой обстановке меня не могли не привлечь её густые, толстые, чудесные волосы, отливающие чарующим светом.

— О том, что ты хочешь развестись с Хэцзо, все знают, — сообщил Цзиньлун. — О твоих делах с Чуньмяо тоже.

— Эх, младший Лань Лянь, ни стыда у тебя ни совести!.. — визгливо запричитала У Цюсян. Расставив руки, она хотела было броситься на меня, но её остановил Цзиньлун. Хучжу усадила её на скамью, но она продолжала: — И чем тебе моя дочка не угодила? Чем не подходит? И не боишься ты, Лань Цзефан, что разразят тебя громы небесные?

— Думаешь, захотел — женился, захотел — развёлся? — злобно поддакнул Хуан Тун. — Кем ты был, когда Хэцзо в жёны брал? А сейчас выбился в люди, так и ноги о нас вытирать? Думаешь, всё сойдёт с рук? Да мы в уездный партком пойдём, до парткома провинции, до ЦК доберёмся!

— Разводишься ты или нет — твоё личное дело, брат, — многозначительно заявил Цзиньлун. — По идее, даже твои собственные родители не имеют права вмешиваться. Но это дело много что затрагивает, и как только об этом узнают, последствия будут очень серьёзными. Послушай, что думают по этому поводу дядюшка и тётушка Пан.

Честно скажу, отношение родителей или супругов Хуан меня мало волновало, а вот перед лицом четы Пан я не знал куда деваться от стыда.

— Я тебя и Цзефаном называть не должен, «замначальника уезда Лань» надо обращаться! — кашлянув, язвительно начал Пан Ху. Потом повернулся к сидевшей рядом тучной жене. — В котором году они на хлопкообрабатывающую фабрику пришли? В семьдесят шестом, — продолжил он, не дожидаясь ответа. — Ты тогда, Лань Цзефан, в чём-нибудь разбирался? Ты тогда был сумасброд и ни в чём ни уха ни рыла. Но я тебя в лабораторию устроил, чтобы учился контролю качества хлопка. И непыльная работа, и престижная. Многие молодые люди поталантливее тебя, повиднее, с большим опытом — корзины с хлопком таскали, больше двухсот цзиней каждая, по восемь часов в смену работали, иногда и по девять. Пришёл на работу и целый день на ногах. Вот такой бы тебе работы понюхать. Ты был сезонным рабочим, значит, проработал три месяца, и домой. Но я, памятуя, как добры были к нам твои батюшка с матушкой, ни разу тебя домой не отправил. Потом, когда потребовались люди в уездный кооператив, опять настоял, чтобы взяли тебя. Знаешь, что мне тогда руководители кооператива сказали? «Ты чего это, старина Пан, какого-то синемордого чертёнка нам рекомендуешь?» И как я тогда ответил? Я ответил, что этот паренёк не красавец, но зато честный и скромный и к писательству талант имеет. Да, потом ты проявил себя неплохо, получал повышения, и я за тебя радовался, гордился тобой. Но ты не можешь не понимать, что, если бы не мои рекомендации и не скрытая поддержка нашей Канмэй, разве смог бы ты, Лань Цзефан, оказаться там, где ты сегодня? Да, ты человек богатый и с положением, хочешь расстаться с женой, взять другую, всё это не ново. Если совесть для тебя ничего не значит, если ты не страшишься, что от тебя все отвернутся, давай, разводись, женись на другой, нам-то, семье Пан, какое дело? Но ведь ты, мать-перемать, замахнулся на нашу Чуньмяо… Ты хоть знаешь, сколько ей лет, Лань Цзефан? Она младше тебя ровно на двадцать лет, ещё ребёнок, ты ведь хуже скотины себя ведёшь! Как ты при этом отцу с матерью в глаза смотреть будешь? Или тестю с тёщей? Или жене с сыном? Или мне, старому инвалиду? Эх, Лань Цзефан, я смерти в глаза смотрел, жизнь честную прожил — лучше помру, но не сдамся. Когда мне ногу миной оторвало, я ни слезинки не пролил, и во время «великой культурной революции» хунвейбины, которые кричали, что я не настоящий герой, и по голове моей же деревянной ногой охаживали, тоже ни слезинки не дождались. А из-за тебя вот… — Пан Ху по-стариковски прослезился, заплаканная жена хотела утереть ему слёзы, но он отвёл её руку и воскликнул с горечью и негодованием: — Ты, Лань Цзефан, просто нагадил на меня, сидя на моей же шее… — Он нагнулся, задыхаясь, сорвал с ноги протез, взял в обе руки и бросил передо мной. — Замначальника уезда Лань, — его голос звучал торжественно и горестно, — ради этой вот деревянной ноги, ради многолетней дружбы с твоими родителями прошу тебя — оставь Чуньмяо. Хочешь сломать свою жизнь — твоё дело, но мою дочь вести за собой не смей!

Извиняться я ни перед кем не стал. Их слова, особенно слова Пан Ху, пронзали грудь как ножом, и хотя у меня была тысяча причин принести извинения, я этого не сделал; было ещё больше доводов разорвать отношения с Чуньмяо и помириться с Хэцзо, но я знал, что этого уже не будет никогда.

Незадолго до этого, когда Хэцзо устроила мне спектакль с надписью кровью, я и вправду подумывал покончить с этим. Но время шло, от тоски по Чуньмяо я просто терял голову, не мог ни есть ни спать, и ни одно дело не клеилось. Никакая работа, мать его, в голову не шла. Вернувшись с собрания в провинциальном центре, я поспешил в книжный магазин, чтобы повидаться с ней. На её рабочем месте стояла незнакомая багроволицая женщина; она с невероятной холодностью сообщила, что Чуньмяо в отпуске по болезни. Знакомые продавщицы тайком посматривали на меня. Ну и смотрите, поносите, мне наплевать. Я нашёл общежитие магазина — её комната заперта. Через оконное стекло я смотрел на её кровать, на стол, на таз для умывания, бинокль на стене. На кровати разглядел розового игрушечного медведя. Где ты, Чуньмяо, милая? После долгих поисков нашёл дом Пан Ху и Ван Лэюнь со двором в деревенском стиле. На воротах висел замок, и мои попытки докричаться вызвали лишь бешеный лай соседских собак. Понимая, что Чуньмяо никак не может скрываться у Пан Канмэй, я всё же набрался смелости и пошёл к ней. Она занимала один из шикарных домов уездного парткома, небольшое двухэтажное здание, огороженное высокой стеной и хорошо охраняемое. Мне удалось проникнуть туда лишь после предъявления служебного удостоверения. И вот я постучался в её дверь. Во дворе залаяли собаки. Я знал, что над дверью есть видеокамера, и если кто-то дома, меня увидят. Но никто так и не вышел. Подбежал пропустивший меня охранник и с искажённым от страха лицом стал — нет, не приказывать, умолять меня уйти. И я ушёл. На запруженной транспортом и людьми улице я еле сдерживался, чтобы не закричать: «Чуньмяо, где ты? Я уже не могу жить без тебя, лучше умереть. Репутация, положение, семья, деньги — всё это мне не нужно, нужна только ты. Хоть глянуть на тебя в последний раз, если ты хочешь покинуть меня. Тогда я умру, а ты уходи…»

Я не стал ни извиняться перед всеми, ни тем более объяснять свою позицию. Опустился на колени, поклонился родителям, потом повернулся к семье Хуан и поклонился им тоже: что ни говори, они — мои тесть и тёща. Затем, повернувшись к Пан Ху и его жене, отвесил им самый низкий, самый торжественный поклон в благодарность за всю помощь и поддержку, а главное — за то, что они произвели на свет Чуньмяо. Взял двумя руками протез, этот символ истории и славы, на коленях донёс и положил на стол «восьми бессмертных». Потом встал, попятился к выходу, отвесил низкий поклон, повернулся, ни слова не говоря, вышел и зашагал по главной улице на запад.

Судя по отношению водителя, стало ясно, что поездки на служебной машине закончились. Когда я встретил Сяо Ху по возвращении из провинциального центра, он стал жаловаться, что жена пользуется машиной от моего имени. А когда на этот раз я собрался в деревню, он машину не подал — сказал, мол, неполадки в электрооборудовании. Так что добирался я на попутной машине отдела сельского хозяйства. Теперь я шёл пешком на запад в сторону города, хотя, по правде говоря, зачем мне туда возвращаться? Что мне там делать? Мне следует быть там же, где Чуньмяо, но где она?

Меня нагнал и бесшумно остановился рядом «кадиллак». Цзиньлун распахнул дверцу:

— Садись!

— Обойдусь.

— Садись! — тоном, не терпящим возражений, повторил он. — Надо обсудить кое-что.

Я забрался в его шикарный лимузин.

Вскоре я сидел в его роскошном офисе.

Откинувшись на пурпурную кожу мягкого дивана, Цзиньлун долго пускал кольца дыма, уставившись на хрустальную люстру, потом беззаботно бросил:

— Как по-твоему, братишка, не смахивает ли эта жизнь на сон?

Я молчал, ожидая, пока он выскажется.

— Помнишь, как мы пасли быков на берегу реки? — продолжал он. — Тогда, чтобы заставить тебя вступить в коммуну, мне приходилось каждый день колотить тебя. Кто бы мог подумать, что через каких-то двадцать лет коммуна будет этаким замком на песке, что через такое короткое время она рассыплется в прах. Мы и мечтать не могли, что ты станешь замначальника уезда, а я — председателем совета директоров. То, что мы почитали святым, над чем дрожали, сегодня, похоже, кучки собачьего дерьма не стоит.

Я по-прежнему молчал, понимая, что сказать он хотел совсем не это.

Он сел прямо, погасил в пепельнице выкуренную лишь на треть сигарету и упёрся в меня взглядом:

— В городе столько красивых девчонок, и чего ты на этой тощей обезьянке зациклился? Если так невтерпёж, сказал бы мне, найду какую захочешь — смуглую, белокожую, пухлую, тощую. Желаешь чего иностранного — тоже не вопрос, вон русские девочки всего-то и берут тысячу юаней за ночь!

— Если ты затащил меня сюда, чтобы это сказать, — поднялся я, — я пошёл!

— Стоять! — В сердцах он хлопнул по столу так, что в воздух поднялся пепел из пепельницы. — Да ты болван стопроцентный! Кролик, и тот не объедает траву вокруг своей норки, тем более если эта трава не так уж и хороша! — Он закурил ещё одну сигарету, закашлялся и погасил. — Ты знаешь о моих отношениях с Пан Канмэй? Она — моя любовница! Если хочешь знать, эта особая экономическая зона по туризму в Симэньтуни — наше с ней дело, это наша прекрасная перспектива, а ты своей елдой всё портишь!

— Ваши дела меня нисколько не интересуют, меня интересует лишь Чуньмяо.

— Значит, складывать руки не собираешься? И впрямь решил жениться на этой девчонке?

Я решительно кивнул.

— Ну нет, ничего у тебя не выйдет! — Цзиньлун вскочил и принялся расхаживать взад-вперёд по просторному кабинету. Остановившись передо мной, он ткнул мне в грудь кулаком и безапелляционно заявил: — Немедленно прекрати с ней все отношения, а дальше уж положись на меня. Со временем ты поймёшь, что такое женщины.

— Извини, — сказал я, — но от твоих слов просто тошнит. Ты не имеешь права вмешиваться в мою жизнь, и тем более я не нуждаюсь, чтобы ты помогал налаживать её.

И повернулся, чтобы уйти. Но он схватил меня за плечо и сказал уже более мягко:

— Ну да, возможно, такая штука, как любовь, мать его, действительно существует. Давай обсудим компромиссный вариант: сначала ты успокоишься, не будешь кричать о разводе и на время откажешься от контактов с Пан Чуньмяо. Мы постараемся перевести тебя в другой уезд или даже подальше, в городскую территорию, центр провинции, минимум на такой же уровень, а поработаешь немного — ещё и на повышение пойдёшь. До этого времени все твои дела по разводу с Хэцзо беру на себя. Весь вопрос в деньгах: триста тысяч, полмиллиона, миллион — ну нет, мать его, такой женщины, чтобы смогла оторвать глаза от денег! Потом Чуньмяо к тебе перевезём, и наслаждайтесь любовью сколько влезет! Вообще-то, — тут он сделал паузу, — идти на такое мы совсем не хотели, денег потребуется уймища. Но ведь я твой старший брат, а она её старшая сестра.

— Спасибо, — сказал я. — Спасибо за ваши хитроумные планы, только я в них не нуждаюсь, правда, не нуждаюсь. — Я дошёл до двери, потом сделал пару шагов назад. — Как ты только что сказал, мы с тобой братья, а они сёстры, поэтому прошу не очень-то входить во вкус. Как говорится, из небесных сетей ничто не ускользает, у правосудия длинные руки! Да, я, Лань Цзефан, прелюбодей, но это в конечном счёте вопрос морали, а вам как бы не заиграться…

— Ещё учить меня вздумал, — презрительно хмыкнул Цзиньлун. — Тогда не обессудь, церемониться не буду! А теперь катись отсюда!

— Где вы Чуньмяо прячете? — ледяным тоном осведомился я.

— Пошёл ты! — Его злобный крик поглотила обитая кожей дверь.

Я шёл по главной улице Симэньтуни, и в глазах стояли слёзы. На западе сияло солнце, мир играл всеми цветами радуги. За мной увязались двое подростков и пара собак. Я шагал широко, дети за мной не поспевали. То ли посмотреть на мои слёзы хотели, то ли поглазеть на уродливую синюю половину лица. Обогнали бегом, а потом, уставясь на меня, пошли назад.

Проходя мимо усадьбы Симэнь, я даже не взглянул в ту сторону, хотя понимал, что из-за меня родителям долго не протянуть, что я непочтительный сын. Но я и тут не отступил.

На большом мосту дорогу мне преградил Хун Тайюэ. Уже хорошо нагрузившийся, он не вышел — выпал из ресторанчика у моста. Крепкой, как клещи, рукой схватил меня за грудки и заорал:

— Цзефан, сукин сын! Вы меня арестовали, арестовали старого революционера! Верного бойца Председателя Мао, борца с коррупцией! Меня вы арестовать можете, но правду не арестуешь! Настоящему материалисту ничего не страшно, я вас не боюсь!

Из ресторанчика выскочили двое и оттащили его от меня. Из-за застилавших глаза слёз я так и не понял, кто это был.

Я взошёл на мост. Река блистала золотистым светом, словно великая дорога. За спиной раздался громкий вопль Хун Тайюэ:

— Верни мосол, сукин сын!

ГЛАВА 49 Хэцзо чистит нужник в грозу. Избитый Цзефан делает выбор

Под воздействием девятибалльного тайфуна в тот вечер обрушился небывалый ливень. В пасмурную дождливую погоду настроение у меня обычно вялое, сонное, но в тот вечер сна не было ни в одном глазу. И слух, и обоняние предельно обострились; зрение из-за голубовато-белых молний чуть затуманилось, но это не мешало видеть каждую капельку на траве во всех уголках двора и при ярких вспышках замечать цикад, дрожащих от холода под листьями утуна.

Дождь лил не переставая с семи до девяти и не думал прекращаться. В сполохах молний было видно, как потоки воды летят с выступа крыши. Сильные струи били из шестисантиметровых пластиковых трубок, которые служили водосливом с плоской крыши пристройки, и, выгнувшись арками, падали на бетонную дорожку. Подземные сточные канавки по бокам быстро забились, затопило и дорожку, и ступеньки у ворот. В воде барахталась семейка ежей, обитавших в поленнице у стены; похоже, их жизнь была в опасности.

Я хотел лаем предупредить твою жену, но не успел я это сделать, как под стрехой крыши зажёгся фонарь и осветил весь двор. Она выскользнула из полуотворённой двери: соломенная шляпа, белая пластиковая накидка на плечах, шорты, открывающие тощие ноги, пластиковые сандалии со рваными ремешками. Шляпу тут же сбил набок водопад с крыши, а порыв ветра и вовсе её сорвал. Голова у твоей жены мгновенно намокла. Она забежала в западную пристройку, схватила железную лопату с кучи угля за моей спиной и выскочила под дождь.

Она ковыляла по двору, вода уже доходила ей до колен. Вспыхнувшая молния затмила жёлтый свет фонаря, высветив ставшее зеленовато-бледным лицо с налипшими прядями волос. Жуткое зрелище.

Таща за собой лопату, она зашла в узкий проход к югу от ворот, и оттуда послышались громкие удары. Я знал, что там полно грязи — гнилые листья, пластиковые пакеты, занесённые ветром, помёт бродячих котов. Потом донеслось журчание, и уровень воды во дворе стал быстро снижаться. Канавки прочистились. Но твоя жена не выходила, лопата скрежетала по кирпичу и плитке, она и воду ею загребала. Запах твоей жены наполнял там всё узкое пространство. Вот уж поистине женщина умеет преодолевать трудности — трудяга, не неженка какая-нибудь.

Вода во дворе устремилась в канавки, неся с собой всё, что в ней плавало. Там был и красный пластмассовый утёнок, и умеющая закрывать глаза пластмассовая кукла. И то, и другое якобы в качестве приза подарила твоему сыну Пан Чуньмяо, когда мы с ним ходили в магазин Синьхуа смотреть комиксы. За ними поплыла и соломенная шляпа, но на уже показавшейся из воды дорожке застряла. На дорожку полегли ветви смытого куста китайской розы, и придавленные краем шляпы полураскрывшиеся бутоны составили оригинальную картину.

Наконец из прохода показалась твоя жена. Накидка ещё повязана вокруг шеи, но промокла насквозь. В свете молний лицо казалось ещё бледнее, а ноги ещё тоньше. С лопатой, сгорбленная, она походила на женщину-призрака из сказок. Но лицо светилось явным удовлетворением. Подняла шляпу, встряхнула её пару раз, но не надела, а повесила на гвоздь на стене восточной пристройки. Потом подняла упавший розовый куст. При этом, похоже, укололась и сунула палец в рот. Дождь чуть ослаб, она подняла лицо к небу, и капли застучали по нему, как по старинному блюдцу голубого фарфора с узорами. Лей, лей давай, лей сильней. Она скинула накидку, открыв хлипкие костлявые формы. Высохшая грудь, два финика сосков на рёбрах. Враскачку побрела в юго-западный угол двора, к нужнику. Сдвинула бетонную крышку, под дождём разнеслась вонь. В этой части города всё наполовину по старинке, наполовину современное. Приличной дренажной системы не было, и здешние жители одноэтажных домов в основном пользовались нужниками, как в деревне, избавление от фекалий оставалось большой проблемой. Обычно твоя жена вставала среди ночи и тайком относила это дело на речку Тяньхуа рядом с сельским рынком. Так поступали все горожане района. С бочкой на спине, раскачиваясь из стороны в сторону, боязливо прижимаясь к заборам, она брела окольными путями к речке, и смотреть на это было так больно, что я старался дома не гадить. Малую нужду обычно справлял на колёса шикарного «ауди» директора фабрики Иня. Он жил по соседству и хорошими манерами не отличался. А мне больно нравился этот необычный запах от соприкосновения собачьей мочи с резиной: что-то вроде запаха палёных волос. Я пёс с чувством справедливости. А по большой нужде обычно прибегал на цветочные клумбы на площади Тяньхуа. Собачье дерьмо — первоклассное удобрение, наука должна служить общественному благосостоянию, и запах собачьих дел для меня всё равно что благоухание цветов.

Вот почему всякий раз, когда начинался дождь, на лице твоей жены появлялось довольное выражение. Стоя у нужника и орудуя черпаком на длинной ручке, она вываливала всё под дождь, и потоки воды смывали это добро в сточную канаву. Как и твоя жена, я тоже надеялся, что дождь припустит посильнее и начисто вымоет наш нужник, наш двор, очистит этот загаженный город.

Черпак уже скрежетал по днищу нужника, и я понял, что труды твоей жены подходят к концу. Отложив черпак, она взялась за полулысую бамбуковую метлу. С треском протёрла стенки, потом ещё раз прошлась черпаком, и в рассветной полутьме я словно увидел там лужицу чистой воды. В это время у входа в дом раздался крик твоего сына:

— Мама, хватит уже, давай домой!

Твоя жена будто не слышала. Орудуя лысой метлой, она прочистила бетонный желобок, ведущий из нужника в сточную канаву. Работу ей облегчила вода, собравшаяся со двора.

В голосе твоего сына слышались слёзы, но она не обращала на него внимания. Как я уже говорил, этот мальчик родителей любит. Чтобы матери было легче, он, как и я, если уж совсем не припирало, дома большую нужду не справлял. Ты, наверное, видел, как мы с ним, бывало, мчимся по переулку Таньхуа. Не то чтобы он боялся опоздать — торопился не в класс, а в школьный туалет. Тут хочу вставить рассказ ещё об одном случае, чтобы тебя, подлеца, совесть помучала. Однажды у твоего сына была температура и болел живот. Чтобы не доставлять лишних хлопот матери, он решил потерпеть и добежать до школы. Но стало невмоготу, и он присел за кустом сирени у салона красоты «Обаяние». Оттуда выскочила женщина, которая красила там волосы, и схватила его за красный галстук, да так, что у него глаза закатились. Эта наглая и невоспитанная баба была в любовницах у замначальника городской уголовной полиции Бай Шицяо, и никто в городе не смел с ней связываться. Отборная ругань, которой она крыла твоего сына, никак не вязалась с исходившими от неё ароматами. Это привлекло немало зевак, которые тоже принялись ругать его. Твой сын, весь в слезах, беспрестанно извинялся: «Тётя, я неправ, тётя, я неправ». Но та не унималась и предложила на выбор: или она отводит его в школу и передаёт учителям, чтобы они с этим разобрались, или он съедает всё, что наделал. Подошёл старый продавец золотых рыбок с лопатой и хотел убрать за ним, но эта баба обругала и его, и старик молча отступил. В этот решающий момент, Лань Цзефан, я, Четвёрочка, проявил высшую собачью преданность хозяину. Я задержал дыхание и проглотил всё наделанное им. Пресловутое «собаку не отучишь есть дерьмо» — полная чушь. Ну как может такой, живущий как сыр в масле, такой почитаемый и такой разумный пёс, как я… Но я пересилил отвращение и всё проглотил. Потом отбежал к сельскому рынку — там рядом был водопроводный кран, его никто не удосуживался починить и из него сутки напролёт с журчанием текла вода — и стал полоскать рот, подставляя под струю горло. Вернувшись к твоему сыну, я ненавидящим взглядом уставился на эту женщину, на её сплюснутое лицо под толстым слоем пудры и кроваво-красный, как рана, рот. Шерсть у меня на загривке встала дыбом, из горла вырвался громоподобный рык. Та отпустила галстук твоего сына и стала медленно пятиться. Дойдя до дверей салона, с пронзительным воплем влетела в него и захлопнула за собой дверь. Твой сын обнял меня за голову и захныкал. В тот день мы шли очень медленно. И не оборачивались, хотя чувствовали на себе немало взглядов.

Раскрыв зонт, твой сын подбежал к твоей жене и закрыл её от дождя.

— Мама, — всхлипывал он. — Шла бы ты домой, вон промокла как, ни на что не похожа…

— Что ты плачешь, глупенький? Вон как льёт, просто не нарадуешься! — И она отвела зонт к голове сына. — И ведь как долго такого ливня не было, с тех самых пор, как мы сюда перебрались. Красота, никогда двор не был таким чистым. — Она указала на нужник, на сияющую черепицу крыши, на извивающуюся змейкой дорожку, на иссиня-чёрные листья утуна и возбуждённо продолжала: — Не только у нас чисто, но и во всех дворах города. Не будь такого славного ливня, весь город провонял бы и сгнил.

Я лаем продемонстрировал, что одобряю её мнение.

— Вот, слышишь, не только мама, но даже наш пёс этому ливню рад.

И она пихнула сына к дому. Мы с ним — один, стоя у входа в дом, другой, присев у входа в пристройку, — смотрели, как она моется посередине дорожки. Фонарь под стрехой она велела погасить, двор погрузился во тьму, и лишь частые отблески молний освещали её тело. Она намылила тело и голову раскисшим под дождём зелёным мылом и стала тереть. Пены было много, голова стала большой, по двору разнёсся приятный аромат. Капли падали всё реже, ослабел и шум дождя, на улице журчали потоки, вслед за молнией прокатился рокот грома. Подул лёгкий ветерок, с утунов закапало. Твоя жена сполоснулась водой из ведра, стоявшего у колодца, и умывального таза. Молнии выхватывали её изуродованный зад и густые чёрные волосы.

Наконец она вошла в дом. Я учуял запах полотенца, которым она вытиралась. Потом открылся платяной шкаф, из которого пахнуло нафталином. Наконец можно перевести дух. Хозяйка в своём гнёздышке, спокойной ночи.

Старинные настенные часы в доме соседа пробили двенадцать раз — ровно полночь. Вода шумела и за воротами в широком переулке Тяньхуа, на других улицах и переулках. В городе, где почти не было водоотводных сооружений, возвели немало современных зданий, и такой сильный ливень, несомненно, стал стихийным бедствием. Как потом выяснилось, он вычистил нужники и дворы лишь тех, кто жил повыше, а многих жителей болотистых низин залило стоками с нечистотами и мусором, и они оказались в беде. Немалому числу одноклассников твоего сына пришлось провести эту долгую ночь, сидя на корточках на столе. Наводнение отступило, но даже Народный проспект, лицо города, покрывали ил и грязь, там валялись раздувшиеся и смердящие дохлые кошки, крысы и другие мелкие животные. В новостях по уездному телевидению три дня подряд показывали кадры с Пан Канмэй, только что назначенной секретарём уездного парткома. В резиновых сапогах, с закатанными штанинами и лопатой в руках она выводила членов уездного парткома и чиновников управы на улицы убирать мусор.

Через какое-то время после того, как часы пробили полночь, я учуял чрезвычайно знакомый запах со стороны улицы Лиминь. К нему примешивался запах джипа, у которого сильно подтекало масло; слышно было, как машина идёт по грязной воде, окатывая всё вокруг брызгами, и как натужно завывает двигатель. Запах и звуки постепенно приближались, с южного шоссе машина повернула в переулок Тяньхуа и остановилась у ваших ворот. Ну и моих, конечно.

Не дожидаясь стука, я разразился яростным лаем, пересёк двор, почти не касаясь лапами земли, и подлетел к воротам. Из-под арки в темноту беззвёздного неба вспорхнул спугнутый мной десяток летучих мышей. Другие два запаха, кроме твоего, незнакомы. Да и стук в ворота звучал как-то нереально и устрашающе.

Под стрехой зажёгся фонарь. Накинув что-то, во двор вышла твоя жена.

— Кто там? — громко спросила она.

За воротами не ответили и продолжали упрямо стучать. Я опёрся на ворота передними лапами и бешено лаял на пришельцев. Твой запах был ясно различим, но я лаял из-за тревожащего отвратительного запаха вокруг тебя — было впечатление, что двое волков тащат овцу. Запахнувшись, твоя жена подошла под арку и включила лампочку. На стене устроилась компания жирных гекконов, а над головой со шва бетонной балки свешивалась пара оставшихся летучих мышей.

— Кто там? — снова спросила твоя жена.

— Открывай и увидишь, — приглушённо донеслось из-за ворот.

— Заполночь уже. Откуда мне знать, кто вы такие?

— Начальника уезда Ланя избили. А мы его привезли!

После минутного колебания твоя жена отодвинула засов и приоткрыла ворота. Через щель стало видно твоё, Лань Цзефан, страшное лицо и спутавшиеся волосы. Испуганно вскрикнув, твоя жена распахнула ворота. Двое рванувшихся навстречу незнакомцев втащили тебя в ворота и швырнули как дохлую свинью. Под тяжестью твоего тела твоя беззащитная жена повалилась на землю. Сделав своё дело, незнакомцы одним прыжком скатились по ступенькам. Я молнией бросился вслед и вцепился когтями в спину одного из них. Их было трое, все в чёрных дождевиках и тёмных очках. Двое рванулись к машине, а один ждал на месте водителя. Двигатель не глушили, и на меня обрушилась смесь бензиновых паров и выхлопных газов. Лапы скользнули по намокшему дождевику, и этот тип рванулся на середину улицы к джипу. А я, упустив добычу, шлёпнулся в воду. Воды по брюхо, двигаться тяжело, но я отчаянно метнулся к другому. Тот как раз садился в машину, и волочащийся дождевик защищал ему зад, поэтому я вцепился зубами в икру. Он с воплем захлопнул дверцу, зажав полу дождевика, а я получил дверцей по носу. Его сообщник запрыгнул в машину с другой стороны, и джип рванул с места, подняв целый фонтан брызг. Я немного пробежал вслед, но догнать их было просто невозможно. Какое бежать — плыть приходилось в этой грязи.

С трудом выгребая против течения, я добрался до ступенек у ворот. Там с силой стряхнул с себя грязную воду и нечистоты. Судя по оставшимся на стене следам, уровень воды значительно упал. Час назад, когда твоя жена энергично драила нужник, здесь, видимо, катился мутный бурлящий поток, и, появись тогда джип с этими тремя злодеями, он бы просто утонул. Откуда, интересно, они приехали? И куда умчались? Стоя у ворот, я изо всех сил старался принюхаться, но так и не смог определить, где они. Из-за дождя и бурлящих потоков все запахи слились в какую-то невообразимо гадкую мешанину, и даже я, с моим выдающимся нюхом, вынужден был признать своё бессилие.

Вернувшись во двор, я увидел, что твоя жена просунула голову тебе слева под мышку и твоя левая рука повисла у неё на груди как увядшая люфа. Правой рукой она обхватила тебя за талию, а ты склонил голову ей на висок. Казалось, она вот-вот рухнет под твоей тяжестью, но она держалась и изо всех сил пыталась двигать тебя вперёд. На ногах ты всё же держался и, хоть неуклюже, но двигался. Значит, жив, и не только жив, но и, можно сказать, в здравом уме.

Я помог хозяйке закрыть ворота и стал кружить по двору, чтобы развеять подавленное настроение. Раздался громкий крик «Папа!» Это в одних трусах и майке выбежал твой сын. Всхлипывая, он, как и мать, подлез к тебе под мышку, только справа, уменьшив нагрузку ей и придав твоему телу равновесие. Так вы втроём и проделали этот путь примерно в тридцать шагов до кровати твоей жены, такой трудный и мучительный, что казалось, вы шли целую вечность.

Я забыл, что я — вымазанный в уличной грязи пёс, я ощущал себя человеком, связанным с вами общей судьбой, и, выражая поскуливанием свои переживания, последовал за вами в спальню твоей жены. Ты был весь в крови и грязи, одежда разодрана, словно тебя полосовали плетьми. От брюк сильно пахло мочой, без сомнения, ты напустил в штаны, когда тебя избивали. Твоя жена, человек хоть и неприхотливый, была страшная чистюля, и то, что она позволила вот так улечься на её постель, говорило о её чувствах к тебе.

Её не только не смутило, что ты такой грязный лежишь у неё на постели — она и мне, перемазанному в грязи, разрешила усесться у себя в комнате. Твой сын стоял перед тобой на коленях и хныкал:

— Папа, что с тобой? Кто тебя так избил?

Ты открыл глаза, поднял руку и погладил его по голове. В глазах у тебя стояли слёзы.

Твоя жена принесла таз горячей воды, поставила на табуретку рядом с кроватью. По запаху я понял, что она добавила в воду соли. Намочила полотенце и стала стаскивать с тебя одежду. Ты сопротивлялся, пытаясь привстать, бормотал «нет», но она упрямо отвела твои руки и, опустившись на колени перед кроватью, расстёгивала пуговицы. Ты не хотел, чтобы она за тобой ухаживала, но сил сопротивляться не было. Твой сын помогал матери, и вот ты уже лежишь голый на постели жены. Она вытирала тебя смоченным в подсоленной воде полотенцем, роняя тебе на грудь слёзы. Слёзы стояли в глазах твоего сына, в твоих тоже, ты закрыл глаза, но слёзы вытекали из уголков и текли по вискам.

За всё это время твоя жена ни о чём не спросила, ты тоже не сказал ни слова. Лишь твой сын повторял через каждые несколько минут:

— Папа, ну кто тебя так? Отомстить хочу!

Ты не отвечал, молчала и твоя жена, словно вы понимали друг друга без слов. Весь изведясь, твой сын обратился ко мне:

— Четвёрочка, кто избил папу? Отведи меня к нему, отомстить хочу!

Я тихо поскуливал, изъявляя своё сожаление. Этот принесённый тайфуном ливень все запахи смешал в одну кучу.

Жена и сын переодели тебя во всё чистое, надели белую шёлковую пижаму, просторную и удобную, и твоё лицо стало казаться ещё более багрово-синим. Твоя жена бросила грязную одежду в таз для умывания, потом потрепала сына по голове:

— Кайфан, скоро уже светает, иди поспи немного, завтра в школу.

И, забрав таз, повела его за собой. Я поплёлся следом.

Набравшейся в ведре дождевой водой она постирала одежду и повесила сушиться. Потом зашла в восточную пристройку, зажгла лампу, уселась на табуретку, спиной к разделочной доске, упёрлась локтями о колени, ладонями в подбородок, и стала смотреть перед собой, будто размышляя о своём.

Она была на свету, а я в тени. Её лицо высвечивалось с невероятной чёткостью. Синюшные губы, отстранённый взгляд. О чём она думала, эта женщина? Узнать это мне было не дано. Она сидела, пока не рассеялся мрак и не наступил рассвет.



Утро было необычайно оживлённое, во всех уголках города раздавались голоса людей. Одни радовались, другие печалились — тут жалобы, там проклятия… Небо по-прежнему застилали тучи, дождь то припускал, то ослабевал. Твоя жена принялась готовить завтрак. Похоже, лапшу делает. Ну да, так и есть. Так освежающе пахнуло мукой среди вездесущей вони. Донёсся твой храп — заснул-таки. Встал твой сын и, полусонный, побежал к нужнику. Пока я прислушивался к звону его струйки, сквозь слипшиеся в воздухе запахи грязи и нечистот пробился запах Пан Чуньмяо. Он быстро приближался, без сомнения, прямо к воротам твоей семьи. Гавкнув лишь раз, я опустил голову. На душе было тяжело; какая-то неописуемая печаль сжала горло, словно гигантская рука.

Пан Чуньмяо постучала. Постучала твёрдо и решительно, чуть ли не зло. Твоя жена побежала открывать, и женщины уставились друг на друга, разделённые лишь порожком ворот. Казалось, им хотелось очень много сказать, но ни слова сказано не было. Широкими шагами, вернее, чуть ли не бегом Пан Чуньмяо устремилась во двор. Твоя жена поковыляла вслед, вытянув вперёд руки, будто желая задержать её. Из дома вылетел твой сын, добежал до середины дорожки, покружил там с напряжённым лицом — настоящая иллюстрация полной растерянности, — потом бросился закрывать ворота.

Через оконное стекло я видел, как Пан Чуньмяо торопливо преодолела маленький коридор, вошла в комнату твоей жены и тут же разрыдалась в голос. В комнату зашла твоя жена и расплакалась ещё громче. Твой сын присел на корточки у колодца, всхлипывая и омывая лицо водой.

Женский плач прекратился, и, похоже, начались непростые переговоры. Они всхлипывали, горло им перехватывало от волнения — слова разобрать трудно, но можно.

— Надо же так жестоко избить человека! — Это сказала Пан Чуньмяо.

— Пан Чуньмяо, мы с тобой никогда врагами не были, и теперь враждовать не резон. Столько хороших парней вокруг, зачем тебе разрушать нашу семью?

— Сестра, я понимаю, это недостойно с моей стороны, я хотела бы оставить его, но не могу, это судьба…

— Лань Цзефан, тебе решать, — сказала твоя жена.

После некоторого молчания раздался твой голос:

— Прости меня, Хэцзо, но я ухожу.

С помощью Чуньмяо ты поднялся. Вы прошли по коридору и вышли из дома во двор. Твой сын выплеснул перед тобой воду из таза, опустился на колени на дорожку и поднял к тебе заплаканное лицо:

— Папа, не бросай нас… Тётя Чуньмяо тоже может остаться… Ведь наши бабушки были когда-то наложницами дедушки Симэня, верно?

— Это же было в старом обществе, сынок… — печально проговорил ты. — Кайфан, заботься о маме как следует. Она ни в чём не виновата, это всё папы твоего вина. Хоть я и ухожу, я буду делать всё, чтобы заботиться о вас.

— Можешь уходить, Лань Цзефан, но запомни раз и навсегда: пока я жива, о разводе даже не заикайся, — стоя в дверях дома, презрительно усмехнулась твоя жена, но из глаз у неё катились слёзы. Спускаясь со ступенек, она упала, но быстро вскочила. Обошла вас с Пан Чуньмяо и сердито потянула за руку сына. — А ну встань, настоящий мужчина не встаёт ни перед кем на колени, даже если золото под ногами! — И она с сыном шагнула на набухшую от дождя землю рядом с дорожкой, чтобы вы могли пройти.

Как и твоя жена, тащившая тебя от ворот в дом, Пан Чуньмяо просунула голову тебе под мышку слева, свесив твою левую руку себе на грудь, обхватила правой за талию, и вы с трудом двинулись вперёд. Казалось, эта хрупкая девочка вот-вот упадёт под тяжестью твоего тела, но она держалась, и эта сила воли не могла оставить равнодушным даже пса.

Вы вышли из ворот, и какое-то непонятное чувство заставило меня выйти вслед за вами. Я стоял на ступеньках и провожал ваши фигуры взглядом. Вы шли по переулку, шлёпая по грязной воде. Твою пижаму из белого шёлка быстро заляпало жидкой грязью. Не осталось живого места и на одежде Пан Чуньмяо. Особенно бросалась в глаза в эту сумрачную погоду её красная юбка. Хлестал косой дождь, люди на улице — кто в дождевике, кто с зонтом, — мерили вас любопытными взглядами.

Переполненный эмоциями, я вернулся во двор, забрался к себе и улёгся, глядя в сторону восточной пристройки. Твой сын сидел на табуретке и хныкал. Твоя жена поставила на стол перед ним чашку дымящейся лапши и скомандовала:

— Ешь!

ГЛАВА 50 Лань Кайфан бросает в отца жидкой грязью. Пан Фэнхуан обливает тётку краской

Наконец мы с Чуньмяо воссоединились. Путь от моего дома до книжного магазина здоровый человек преодолеет быстрым шагом минут за пятнадцать, мы же тащились часа два. У Мо Яня это было бы и романтическое путешествие, и путь страданий; бесстыдный поступок и благородное деяние; отступление и атака; сдача на милость врагу и сопротивление; слабость и сила; вызов и компромисс. У него таких оксюморонов полно. С одними я согласен, другими, считаю, он просто морочит людям голову. На самом деле, как мне кажется, в том, как я ушёл из дома, опираясь на Чуньмяо, нет ничего возвышенного или блистательного, здесь лучше всего подходят два слова — смелость и честность.

Теперь, когда я вспоминаю об этом, перед глазами предстают разноцветные зонты и дождевики всевозможных форм, грязь и сточные воды повсюду, хватающая ртом воздух рыба на бетонных мостовых и целые полчища лягушек. Этот страшный ливень в начале девяностых годов обнажил многочисленные злоупотребления, скрытые в то время под оболочкой экономического бума.

Нашим любовным гнёздышком на время стало общежитие Чуньмяо.

— Вот до чего докатился, скрывать уже нечего, — сказал я во всём разбирающемуся Большеголовому.

Воссоединились мы с Чуньмяо не только для этого — но стоило зайти в комнату, как мы тут же слились в поцелуе. А потом стали заниматься любовью, хотя тело моё было покрыто ранами и боль пронзала невыносимая. Мы глотали слёзы друг друга, я весь дрожал от счастья, и наши души сливались воедино. Я не спрашивал, как она пережила эти дни, она не спрашивала, кто меня так избил. Мы лежали в объятиях друг друга, целовались, ласкали друг друга и ни о чём больше не думали.



Твой сын съел из-под палки полчашки лапши, обильно оросив её слезами. А у твоей жены аппетит прорезался зверский. Она умяла с тремя дольками чеснока свою чашку, потом ещё с двумя дольками доела лапшу сына. От жгучего чеснока лицо её раскраснелось, на лбу и на носу выступили капельки пота. Вытерев лицо сына полотенцем, она твёрдо заявила:

— Держись прямо, сынок, хорошо ешь, хорошо учись, вырастай в могучего мужчину! Пусть надеются, что мы загнёмся, — как бы не так! Ещё посмеёмся над ними!

Я пошёл провожать твоего сына в школу. Твоя жена дошла с нами до ворот. Он обернулся и обхватил её за талию.

— Гляди-ка, ты уже выше меня, — похлопала она его по спине. — Большущий вымахал.

— Мама, смотри не вздумай…

— Не смеши меня, — усмехнулась она. — Неужели ты думаешь, что из-за таких подонков я могу повеситься, прыгнуть в колодец или выпить яду? Успокойся и шагай давай. Маме тоже скоро на работу. Людям нужен хворост, значит, нужна и твоя мама.

Мы пошли, как обычно, коротким путём. Вода в речушке Тяньхуа поднялась вровень с мостиком. Пластиковую крышу сельского рынка в нескольких местах сорвал ветер, на промокших тюках с тканями и одеждой сидели, пригорюнившись, торговцы из Чжэцзяна. Несмотря на ранний час, было душно, в грязи копошились вылезшие из земли дождевые черви, низко кружились стайки красных стрекоз. Твой сын подпрыгнул и ловким движением поймал одну. Потом ещё одну. И протянул мне:

— Съешь, пёсик?

Я помотал головой.

Он оторвал им хвосты, нанизал вместе на соломинку и с силой подбросил в воздух:

— Летите!

Стрекозы перевернулись в воздухе и упали в грязную лужу.

В школе Фэнхуан ночью обрушился потолок в нескольких классах, вот ведь счастье среди несчастий. Случись это днём во время занятий, Пан Канмэй, которая явилась осмотреть постигшее школу бедствие, таких пафосных речей не произносила бы. На школьном дворе повсюду валялись обломки мусора и царила неразбериха. Прыгавшие среди обломков дети ничуть не переживали, наоборот, радовались. Около школьных ворот стояла дюжина заляпанных жидкой грязью лимузинов. Пан Канмэй в розовых полусапожках, в закатанных до колен брюках, из-под которых выглядывали белоснежные, измазанные в грязи голени, в синем рабочем комбинезоне и тёмных очках, говорила в мегафон на батарейках:

— Дорогие учителя и учащиеся, обрушившийся с девятибалльным тайфуном ливень нанёс всему уезду и нашей школе огромный урон. Я понимаю, что всем вам очень тяжело, и от имени уездного парткома и управы выражаю вам сердечные соболезнования! Мы приняли решение объявить на три дня каникулы: за это время организуем уборку мусора и восстановление классных помещений. Одним словом, пусть мне, секретарю уездного парткома Пан Канмэй, придётся работать в грязи, но вы, дети, будете учиться в просторных, светлых, безопасных классах!

Её слова вызвали горячие аплодисменты, многие учителя даже прослезились.

— В решающий момент ликвидации последствий стихийного бедствия, — продолжала она, — все кадровые работники уезда должны лично присутствовать на месте работ, чтобы высокой преданностью, огромным энтузиазмом обеспечить первоклассную работу. Тот, кто посмеет отнестись к этому халатно, с безразличием или будет уклоняться, понесёт суровое наказание!



В этот решающий момент я, замначальника уезда, отвечающий за просвещение и здравоохранение, скрывался в маленькой комнатушке, слившись в безумном объятии со своей любимой. По сути дела, это было… низко и бесстыдно. Да, меня избили, да, я ничего не знал о разрушенной школе, я был по уши влюблён, но всё это не доводы, которые можно было выложить. Поэтому когда пару дней спустя я представил в орготдел парткома заявление об увольнении с должности и заявление о выходе из партии, замначальника отдела Люй холодно бросил:

— Ты, брат, считай, должность уже потерял и в партии уже не состоишь. Так что жди, пока тебя уволят с работы, исключат из партии и лишат права занимать общественные должности!

…Мы не могли оторваться друг от друга с утра до полудня, то умирая от наслаждения, то воскресая. В комнате было влажно и душно, простыни влажные от пота, волосы мокрые насквозь, словно мы попали под ливень. Я жадно вдыхал запах её тела, смотрел, как во мраке её глаз то и дело вспыхивают блуждающие огни страсти, и со смешанным чувством горя и радости проговорил:

— О моя Чуньмяо… Умри я сейчас, я был бы доволен своей участью…

Рот мне закрыли её вспухшие и покрасневшие губы, из которых сочилась кровь, она крепко обхватила меня за шею, и мы снова очутились на грани жизни и смерти. Я и представить не мог, что в этом хрупком девичьем теле таится такая огромная способность любить, никак не думал, что израненный мужчина средних лет будет способен разделить с ней ярость накатывающих валов любви. Как пишет Мо Янь в одном из своих произведений, «случается, любовь пронзает сердце как острый нож». Но это ещё не всё. Бывает любовь, которая может разбить сердце на куски; бывает любовь, от которой из волос может заструиться кровь. Погруженные в такую любовь, имеющие снисхождение люди, можете ли вы простить нас? В этой любви я уже не чувствовал ненависти к злодеям, которые завязали мне глаза, затащили в тёмное место и зверски избили. Кость задели только на ноге, в остальных местах удары пришлись в мягкое. Ясно было, что это мастера своего дела; работали они, как высококлассные повара, которые готовят отбивную по желанию клиента. И не только к ним я уже не испытывал ненависти — не было её и к тем, кто заказал эти побои. Меня надо было побить. Не подвергнись я такой жестокой трёпке с последующим проявлением такой горячей любви Чуньмяо, я мог засомневаться во всём и устыдиться, не находя себе места от волнения. Поэтому в душе я испытывал благодарность и к тем, кто бил, и к их заказчикам. Спасибо… Спасибо… В переливающихся, как жемчуга, глазах Чуньмяо я увидел своё лицо, а из её благоухающих, как орхидея, уст услышал те же слова. Она раз за разом повторяла: «Спасибо… Спасибо…»



Когда объявили о каникулах, ученики запрыгали от радости. Для них это стихийное бедствие, которое нанесло серьёзный урон и раскрыло серьёзные проблемы, было забавой, чем-то новым, и они с возбуждением предвкушали возможность поразвлечься. Более тысячи учеников школы Фэнхуан высыпали на Народный проспект, внеся ещё больший беспорядок в царившую на нём неразбериху с движением. Как ты уже говорил, в то утро на улицах валялись, раскрывая и закрывая жабры, колотя хвостом, живучие, большие, с ладонь, караси с серебристым брюшком; были там и толстолобики, погибавшие сразу, как вылетали из воды, а также толстые желтоватые вьюны, которым только ил подавай, и они довольны. Больше всего было лягушек размером с грецкий орех. Они прыгали по дороге куда попало, одни пытались перебраться с левой стороны дороги на правую, другие прыгали с правой стороны на левую. Поначалу народ собирал рыбу в пластиковые ведёрки или пакеты, но очень скоро все стали выбегать с этой рыбой из своих домов и вываливать в близлежащие канавы или попросту на дорогу. В тот день любая машина или повозка на дороге становилась участником жестокого смертоубийства. От хруста раздавленных рыбин у людей аж сердце ёкало, вздрагивали от страха и собаки. А от писка лягушек у собак дыхание перехватывало, и они зажмуривались, потому что этот звук какой-то гадкой стрелой вонзался прямо в барабанные перепонки.

Дождь то переставал, то заряжал снова. Когда он прекращался, в разрыве облаков мог показаться луч солнца; от влажности и жары весь город был окутан паром, и от начавших разлагаться дохлых существ несло отвратительной вонью. В то время лучше всего было не выходить на улицу. Но твой сын, похоже, возвращаться домой не собирался. Может, хотел воспользоваться этой неразберихой в городе и бесцельно побродить, чтобы снять внутреннее напряжение? Ладно, и я с ним погуляю. Знакомые собаки, встреченные по дороге, наперебой докладывали о потерях во время бедствия среди нашего собачьего племени. Погибло двое. Одну овчарку задавило рухнувшей стеной на заднем дворе ресторанчика у железнодорожного вокзала. А длинношёрстная легавая с оптового рынка у реки, где торговали лесом, упала в воду и захлебнулась. Выслушав новости, я двумя долгими завываниями выразил скорбь по погибшим.

Следуя за твоим сыном, я незаметно для себя оказался перед входом в магазин Синьхуа. Туда ввалилась целая толпа детей, но твой сын входить не стал. Синяя половинка лица стала походить на кусок черепицы, такая же холодная и твёрдая. Там мы увидели Пан Фэнхуан, дочку Пан Канмэй. Она была в оранжевом дождевике и резиновых полусапожках такого же цвета, этакий яркий язычок пламени. За ней следовала молодая коренастая девица, явно телохранитель. Позади, сверкая вычищенной шерстью, ступала моя третья сестра. Ступала осторожно, стараясь обходить грязные лужи. Но лапы-то всё равно запачкаются. Взгляды твоего сына и Фэнхуан встретились, и она злобно сплюнула в его сторону: «Босяк!» Твой сын свесил голову на грудь, словно получил сзади удар мечом в шею. Третья сестра оскалилась на меня с загадочным выражением на морде. Собак перед магазином собралось не меньше дюжины. Эта мода, чтобы собаки сопровождали детей в школу, возникла недавно благодаря поданному мной примеру беззаветной преданности и храбрости. Но я от этих собак держался подальше. Среди них была парочка сук, с которыми я имел дело. Они со своими болтающимися титьками были не прочь подъехать ко мне, но моё суровое обхождение заставило их отступить. Около десятка младших школьников забавлялись жестоким и отвратительным образом. Они лупили прутьями лягушек, которые от этого надувались, как шарики, а потом давили их кирпичами. Звук, с которым они лопались, был просто невыносим. Я ткнул твоего сына носом, показывая, что пора домой. Тот прошёл со мной шагов десять, потом резко остановился. От волнения его синее лицо позеленело как нефрит, на глаза выступили слёзы.

— Пёсик, домой не пойдём, отведи меня к ним!



Даже когда мы отрывались друг от друга, полусонные от усталости, руки по-прежнему дарили ласку. Пальцы опухли, кожа на них сделалась тонкая и гладкая как шёлк. Она стонала в полузабытьи, лепеча безумные слова — «мне сразу полюбилось твоё синее лицо, я влюбилась с первого взгляда, когда Мо Янь впервые привёл меня к тебе в кабинет, сразу захотела соединиться с тобой». Она по-детски подпирала груди руками: «Смотри, они для тебя выросли…» Заниматься такими делами, говорить такие слова, когда руководители и народные массы уезда вели мужественную борьбу со стихийным бедствием, было поистине несвоевременно, даже можно сказать, постыдно — но такова была реальность, что тут скрывать.

Из-за двери за окном донёсся шум. И твой лай. Мы вообще-то поклялись, что никому открывать не будем, пусть даже владыка небесный явится. Но твой лай был как приказ, которому не повиноваться нельзя, и я послушно вскочил. Потому что знал, что с тобой должен быть мой сын. Раны болели, но любовь — лучшее лекарство, и я уже мог двигаться, даже оделся самостоятельно. Ноги подгибались, кружилась голова, но я не упал. Помог одеться и кое-как причесаться Чуньмяо. Она размякла, будто из неё вытащили все кости.

Я открыл дверь, и по глазам резанул горячий влажный воздух и яркий солнечный свет. Почти тут же в лицо чёрной жабой полетел комок жидкой грязи. Увернуться я не успел, да и подсознательно не пытался, и грязь шлёпнулась мне прямо в лицо.

Я стал стирать эту вонючую грязь, она попала в левый глаз, глаз закололо, но правым я мог видеть. Передо мной был рассерженный сын и пёс, казавшийся безразличным. Окно и дверь заляпаны грязью, а в большой грязной луже перед дверью образовалась большая яма. У сына ранец за спиной, руки в грязи, тело и лицо тоже заляпаны. Лицо совсем не рассерженное, а из глаз не переставая текли слёзы. У меня тоже слёзы навернулись, я понимал, что так много нужно сказать сыну, чтобы всё объяснить. Но я лишь пробормотал, словно у меня болел зуб:

— Бросай, бросай, сынок…

Я шагнул за дверь, держась за дверной проём, чтобы не упасть, и зажмурился в ожидании. Слышалось тяжёлое дыхание сына, и в меня со свистом летели новые пригоршни грязи, вонючей и тёплой. Попало и в нос, и в лоб, и в грудь, и в живот. Один особенно твёрдый комок угодил между ног. Удар был такой сильный, что я застонал и согнулся в поясе. Ноги подкосились, я присел, а потом шлёпнулся на зад.

Брызнувшие слёзы омыли глаза, и я открыл их. Теперь я мог видеть обоими. Лицо сына перекосилось, как подошва кожаного башмака в огне печи, комок грязи выпал из руки. Он расплакался, закрыл лицо руками и убежал. Пёс яростно облаял меня и бросился вслед.

Когда я стоял перед дверью, а мой сын изливал гнев, швыряя в меня комки грязи, Чуньмяо, моя любимая, стояла рядом. Сын целился в меня, но немало грязи попало и в неё. Она помогла мне встать и тихо сказала:

— Придётся сносить всё это, братец… Я так счастлива… Мне кажется, наша вина стала немного меньше…

Сын швырял в меня грязью, а в коридоре второго этажа магазина, где располагались служебные помещения, стояло человек двадцать, насколько я понимаю, начальство и работники. Среди них был коротышка по фамилии Юй. Когда-то он через Мо Яня обращался ко мне с просьбой помочь продвинуться до замдиректора. В руках у него был тяжёлый высокоточный фотоаппарат, он снимал мои мытарства разными объективами с различных ракурсов и расстояний, и у него составилась целая фотохроника. Впоследствии Мо Янь показывал мне кое-какие его снимки, и их качество поразило. Они вполне достойны мировых призов за мастерство. Будь то снимок моего заляпанного лица или меня крупным планом всего в грязи, или Чуньмяо, не такой измазанной, но горюющей, — все они отличаются чёткостью и сбалансированной композицией. И фотография, где я корчусь от боли, когда удар пришёлся между ног, а испуганная Чуньмяо склоняется ко мне, чтобы помочь встать; и та, где я принимаю удары вместе с Чуньмяо; и мой сын, изготовившийся для броска, но уже выронивший из руки свой снаряд; и пёс, растерянно наблюдающий за происходящим со стороны, — их можно использовать для подборок с такими названиями, как «Наказание отца» или «Отец со своей любовницей», и включить в число поразительных и волнующих произведений мировой фотографической классики.

Двое из стоявших в коридоре спустились вниз и робко приблизились. Мы сразу узнали секретаря парторганизации магазина и начальника охраны. Разговаривая с нами, они смотрели в сторону.

— Почтенный Лань… — заговорил партсекретарь, словно ему было неловко, — приносим извинения, но у нас нет другого выхода… Съехали бы вы лучше отсюда… Надеюсь, ты понимаешь, что мы выполняем решение парткома…

— Не нужно ничего объяснять, — сказал я. — Я понимаю, мы сейчас же съедем.

— Вот ещё что, — кашлянул начальник охраны. — В отношении тебя, Пан Чуньмяо, как уволенной, будет проведено расследование, так что прошу пройти на второй этаж в офис охраны, мы там приготовили тебе спальное место.

— Уволить вы меня можете, — бросила Чуньмяо, — но вот с расследованием ничего не выйдет. Я не отойду от него ни на шаг, хоть убейте!

— Ну, главное — понимание, — сказал начальник охраны. — Во всяком случае, что нужно сказать, мы сказали.

Поддерживая друг друга, мы подошли к водопроводному крану в центре двора.

— Простите великодушно, мы воспользуемся вашим водопроводом, лицо помыть, если не возражаете… — обратился я к секретарю и начальнику охраны.

— О чём вы говорите, почтенный Лань! — воскликнул партсекретарь. — За кого вы нас принимаете. — И он осторожно оглянулся по сторонам. — Честно говоря, нам дела нет, съедете вы или нет, но советуем поторопиться, «большой босс» разошёлся не на шутку…

Мы смыли грязь и под бдительным оком стоящих наверху зашли в крошечную сырую, с пятнами плесени на стенах комнатушку Чуньмяо, где обнялись и поцеловались.

— Чуньмяо…

— Не надо ничего говорить, — спокойно прервала она. — Я везде последую за тобой, и на гору ножей, и в море огня!



Утром в первый день возобновления занятий у входа в школу твой сын встретился с Пан Фэнхуан. Он отвернулся, но она с важным видом подошла к нему и постучала по плечу, знаком веля идти за ней. Остановившись под чинаром к востоку от школьных ворот, она возбуждённо засверкала глазами:

— Ну это ты здорово провернул, Лань Кайфан!

— Что я провернул? Ничего я не проворачивал… — промямлил он.

— Не надо скромничать. Я всё слышала, когда маме докладывали. Она аж зубами заскрипела, мол, у этих двоих ни стыда ни совести, надо проучить их как следует!

Твой сын повернулся, чтобы уйти, но она задержала его, даже по ноге пнула от злости:

— Куда? Я ещё не всё сказала!

Этот дьяволёнок уже впечатлял изящной фигуркой, этакая искусно выточенная статуэтка из слоновой кости. Маленькие грудки как распустившиеся бутончики — перед её девичьей красотой было не устоять. Лицо твоего сына казалось рассерженным, но в душе он давно капитулировал. Я невольно вздохнул: у отца любовная драма бурно разыгрывается, и у сына любовные дела дают первые ростки.

— Терпеть не могу твоего отца и свою тётку, — заявила она. — Она у моих бабушки с дедом как неродная, никакого родства не признаёт. Мать и родители заперли её в комнате и три дня и три ночи по очереди уговаривали оставить его, бабушка даже на колени вставала, а она и слушать не хочет. А потом перелезла через стену и убежала к твоему беспутному отцу! — И процедила сквозь зубы: — Ты наказал отца, а я хочу наказать тётку!

— Не хочу я больше дела с ними иметь, — буркнул твой сын, — с этими кобелём и сучкой!

— Верно, так и есть! — обрадовалась Фэнхуан. — Кобель и сучка, мама тоже их так называла!

— Не люблю я твою маму!

— Как ты смеешь не любить мою маму! — злобно ткнула его кулаком Фэнхуан. — Моя мама — секретарь уездного парткома, она под капельницей руководила во дворе школы ликвидацией последствий стихийного бедствия! У вас что, дома телевизора нет? Разве не видел по телевизору, как она харкала кровью?

— У нас телевизор сломался. Ну не нравится она мне, тебе-то что?

— Завидуешь просто! — хмыкнула Фэнхуан. — Противная рожа синяя, урод несчастный!

Твой сын схватил ремень её ранца, с силой потянул к себе, а потом оттолкнул, и она ударилась о ствол чинара.

— Ты мне больно сделал… — сморщилась она. — Ладно, ладно, не буду больше тебя рожей синей обзывать. Буду звать Лань Кайфан. Мы ведь с тобой вместе росли, значит, старые друзья, верно? Я хочу наказать тётку, и ты должен помочь мне в этом.

Твой сын снова зашагал прочь. Она обогнала его и преградила дорогу, выпучив глаза:

— Ты слышал, что я сказала?!



Тогда мы не собирались бежать куда-то далеко, хотели лишь переждать разразившуюся бурю в спокойном месте, а потом оформить всё по закону и решить вопрос с моим разводом.

Недавно назначенный секретарём парткома Люйдяня Ду Лувэнь когда-то работал начальником отдела политико-идеологической работы торгово-закупочного кооператива. Мой преемник, он был и моим закадычным другом. Я позвонил ему с автобусного вокзала и спросил, не может ли он помочь с укромным домиком. Поколебавшись, он согласился. В автобус мы садиться не стали, а незаметно проскользнули в восточную часть города, в прилепившуюся на берегу Великого канала деревушку Юйтуань. Там на пристани наняли лодку и поплыли вниз по реке. Под навесом к решётчатой переборке был привязан — чтобы не вылез — красной лентой за ногу годовалый ребёнок хозяйки лодки, женщины средних лет с худощавым лицом и огромными, как у оленя, глазами.

На небольшой пристани нас встретил на своей машине Ду Лувэнь и отвёз в трёхкомнатный домик на заднем дворе городского кооператива. Под напором частного бизнеса кооператив почти разорился, персонал подался в индивидуальные предприниматели, осталась лишь пара пожилых работников присматривать за помещениями. Там, где мы поселились, раньше жил партсекретарь кооператива. Он уже вышел на пенсию и уехал в город, а вся домашняя утварь осталась.

— Вот здесь и укроетесь, — сказал Ду Лувэнь. Указывая на мешок с мукой, мешок риса, две бочки растительного масла, колбасу, консервы и прочие продукты, он добавил: — Будет что нужно, звоните мне домой. Просто так ни в коем случае не высовывайтесь, тут вотчина секретаря Пан, а эта может нагрянуть непредвиденно.

Так началась наша бесшабашная счастливая жизнь. Мы готовили еду, ели, а потом только и делали что обнимались, целовались, ласкались и сливались в любви. Хоть мне и неудобно, должен признаться вот в чём. Из дома ушли впопыхах, переодеться не во что, поэтому большую часть времени мы проводили голышом. Заниматься в таком виде любовью — нормально, но сидеть друг против друга голыми с чашками в руках и есть кашу казалось нелепо и смешно.

— Мы тут как в райском саду, — смеясь, говорил я Чуньмяо.

Мы не разлучались ни днём, ни ночью, всё смешалось — сон и явь. Однажды, когда, утомлённые любовью, мы забылись глубоким сном, Чуньмяо вдруг испуганно растолкала меня:

— Мне приснилось, что тот малыш в лодке залез ко мне, назвал мамой и стал просить грудь.



Сопротивляться чарам обольстительницы Фэнхуан твой сын был не в силах. Он помог ей осуществить задуманное наказание Чуньмяо, а твоей жене знай зубы заговаривал.

Следуя за вашими с Чуньмяо запахами, которые сплелись, как две верёвочки, я безошибочно вывел их тем же путём, что прошли и вы, на пристань в Юйтуань. Мы поднялись на лодку той же оленеокой женщины, где под навесом был привязан смуглый карапуз в красном набрюшнике. Он очень обрадовался нам, ухватил меня за хвост и потащил его в рот.

— Куда вам, школьники? — приветливо спросила хозяйка. Она стояла на корме, опираясь на весло.

— Пёсик, нам куда? — обратилась ко мне Фэнхуан.

Я повернулся вниз по течению и пару раз гавкнул.

— Вниз по течению, — прокомментировал твой сын.

— Хорошо, вниз по течению, но куда именно? — уточнила лодочница.

— Правь по течению, пёс покажет куда, — уверенно заявил он.

Усмехнувшись, она выправила лодку на стремнину, и та заскользила, как летучая рыба. Фэнхуан скинула туфли и носки, уселась на борт и свесила ноги в воду. По берегам на отмелях чередой вставал ракитник, над зарослями то и дело взлетали стаи белых цапель. Фэнхуан затянула песенку, её голос звенел серебряным колокольчиком. Губы твоего сына подрагивали, с них слетали отдельные звуки. Похоже, он тоже знал эту песню, но не пел. Потом разулыбался во весь рот и стал робко подтягивать.

В Люйдяне мы сошли на берег. Фэнхуан щедро расплатилась с лодочницей, вручив ей гораздо больше условленной суммы, и та явно всполошилась.

Мы безошибочно нашли место, где вы прятались, и постучали. Дверь открылась, на ваших лицах отразились стыд и испуг. Ты свирепо зыркнул на меня, и я сконфуженно гавкнул пару раз. Мол, извини, Лань Цзефан, ты ушёл из дома и мне больше не хозяин. Теперь твой сын мой хозяин, и я выполняю его приказы, как мне и назначено от природы.

Фэнхуан сняла крышку с небольшой жестяной банки с краской и окатила оторопевшую Чуньмяо.

— Ты шлюха из шлюх, тётушка, большие «драные туфли»![279] — бросила она ей. Потом по-командирски махнула твоему сыну. — Уходим!

Вслед ними я потрусил в здание парткома, где Фэнхуан заявилась к Ду Лувэню и приказным тоном заявила:

— Я — дочь Пан Канмэй, прошу предоставить нам машину, чтобы вернуться!



В наш заляпанный краской «райский сад» явился Ду Лувэнь.

— Мне очень неудобно, но вам лучше укрыться где-нибудь подальше, — заикаясь, проговорил он.

Он принёс чистую одежду и вручил мне конверт с тысячей юаней:

— Только не надо отказываться, это в долг.

Растерянная Чуньмяо беспомощно смотрела на меня округлившимися глазами.

— Дай мне минут десять поразмыслить. — Я предложил Ду Лувэню сигарету, присел на стул и неторопливо затянулся. Но, не докурив и до половины, встал. — В семь вечера сегодня отвези нас, пожалуйста, на железнодорожный вокзал в уезде Цзяосянь.

Мы сели в поезд Циндао — Сиань, который пришёл в Гаоми лишь полдесятого. Приникнув к грязному стеклу окна, мы смотрели на платформу, на пассажиров с тяжёлыми баулами на спине, на безмолвные лица железнодорожников. Поодаль в ярком свете фонарей на привокзальной площади громко зазывали клиентов нелегальные таксисты и продавцы съестного. Ах, Гаоми, когда ещё мы сможем достойно и честно вернуться сюда?

В Сиане мы нашли прибежище у Мо Яня, который выучился на писателя и стал журналистом местной газеты. Он предоставил нам свою ветхую комнатёнку, которую снимал в «Хэнаньской деревушке», а сам отправился спать на диване у себя в офисе. Со странной и коварной улыбочкой он вручил нам упаковку супертонких японских презервативов со словами:

— Подарок легкомысленный, но от всей души, прошу снизойти и принять!



Во время летних каникул твой сын с Фэнхуан снова велели искать ваши следы. Я привёл их на вокзал и, обратясь к поезду, идущему на запад, стал тихонько поскуливать. Мол, запах, как и эти сверкающие рельсы, тянется очень далеко, мой нюх бессилен.

ГЛАВА 51 Симэнь Хуань бесчинствует в городе. Лань Кайфан ранит палец, чтобы проверить волос

Летом тысяча девятьсот девяносто шестого года исполнилось пять лет со времени вашего побега. Слухи о том, что Мо Янь стал заведующим редакцией, а ты редактором, что Пан Чуньмяо работает кухаркой в редакционной столовой, давно уже дошли до ушей твоей жены и твоего сына, но они, похоже, окончательно забыли о вас. Твоя жена всё так же жарила хворост и по-прежнему любила есть его. Твой сын отлично успевал в школе. Пан Фэнхуан и Симэнь Хуань такими же успехами похвастать не могли, но для дочери самого высокопоставленного руководителя в уезде и сына богача, учредившего для школы «Фонд Цзиньлуна» и внёсшего пятьсот пятьдесят тысяч юаней, двери школы будут широко распахнуты, получай они хоть нули на экзаменах.

К началу учёбы в средней школе Симэнь Хуань перебрался в город. Присматривать за ним приехала и его мать, Хучжу. Они поселились у нас и привнесли в наш уединённый тихий уголок много оживления — даже, я бы сказал, слишком много.

К учёбе Симэнь Хуань был изначально не расположен, а вот натворить за эти пять лет успел столько, что и не перечесть. В первый год по приезде ещё сдерживался, а на второй уже стал грозой южного предместья. Спелся с Маленьким Горбуном Лю из северного предместья, Ваном Железная Башка из восточного и Чахлым Юем из западного, которые уже имели недобрую славу, и в полиции стал известен как один из «четвёрки маленьких злыдней». Все его проделки были характерны для его возраста, хотя многими такими вещами занимались и взрослые. По его внешнему виду и не сказать, что негодяй. Одет шикарно, все вещи известных марок, как по нему сшиты, и запах от него всегда свежий и приятный. Коротко пострижен, чисто умыт, чернеющие усики — надо же показать, что он взрослый. Выправилось даже его детское обыкновение косить глазом, как петух. С людьми он держался доброжелательно, говорил свободно, умел подольстить. С твоей женой был вежлив как ни с кем, младшей тётушкой величал, этакий нежный и любящий племянник. Поэтому она за него горой встала, когда твой сын сказал:

— Мам, прогнала бы ты Хуаньхуаня, он плохой мальчик.

— А мне кажется, он очень славный. Во всём разбирается, с людьми вести себя умеет и язык хорошо подвешен. В учёбе не блещет, да, но от природы всего не даётся. Думаю, в будущем он станет более успешен, чем ты. Ты как отец ходишь целыми днями и молчишь, будто все тебе должны.

— Мам, ты его не знаешь, он притворяется!

— Кайфан, даже если он и правда плохой и что-то натворит, у него есть отец, который поможет всё уладить — самому и заботиться не надо. К тому же мы с твоей старшей тётушкой — родные, двойняшки: я заикнуться не могу о том, чтобы выставить их. Ты уж потерпи, потерпи пару лет. Вот закончите школу, каждый пойдёт своей дорогой, и не обязательно, что он останется, даже если мы будем его уговаривать! У твоего дядюшки столько денег, что он может целый дом отгрохать, для него это пустяки. Хуаньхуань живёт у нас, чтобы мы заботились друг о друге. Это и желание твоих дедушек и бабушек.

Все соображения твоего сына разбивались о доводы, с которыми не поспоришь.

Проделки Симэнь Хуаня могли пройти мимо твоей жены, он мог одурачить свою мать, обвести вокруг пальца твоего сына, но мой-то нос не проведёшь. Да, мне тринадцать лет, нюх уже не тот, но чтобы различить запах близких людей и оставленные ими следы — хватает с лихвой. Кстати сказать, собаками в городе я больше не командую, вместо меня теперь немецкая овчарка по кличке Чёрный. В собачьем мире этого города ведущие позиции овчарок с чёрной холкой незыблемы. Теперь на собрания на площади Тяньхуа в полнолуние я прихожу редко. Был там разок, и стало неинтересно. Мы в своё время на этих собраниях пели и танцевали, пили вино и ели мясо, спаривались. А то, как ведёт себя теперешний молодняк, просто уму непостижимо. К примеру, Чёрный однажды уговорил меня принять участие в самом волнующем, таинственном и романтическом мероприятии. Тронутый его радушием, я пришёл в назначенное время. На площадь сбежались сотни собак. Никаких приветствий, никаких заигрываний, словно все незнакомы. Окружив заново установленную статую Венеры Милосской, они задрали головы, пролаяли три раза и разбежались, в том числе и председатель сообщества Чёрный. Как появились вспышкой молнии, так и умчались, словно унесённые ветром. Один миг, и я стою один на залитой лунным светом площади. Смотрю на отсвечивающую синевой Венеру и думаю: а не сон ли это? Потом мне рассказали, что это очень модная, очень крутая игра под названием «флешмоб», и играющие в неё называют себя «племенем флешмобистов». Потом они играли во что-то ещё более несусветное, но меня там уже не было. Да, увеселениям, какие проводил я, Четвёрочка, пришёл конец; наступило новое время, время потрясений и сумасбродных мечтаний. Что у собак, что у людей — почти одно и то же. Пан Канмэй тогда ещё удерживала позиции, и ходили упорные слухи, что она получит высокое назначение в центре провинции, но уже недалеко то время, когда комиссия по проверке дисциплины вызовет её для «двойного указания»,[280] прокуратура заведёт дело, и её осудят с отсрочкой приведения приговора в исполнение на два года.

Твой сын пошёл в среднюю школу, и мне уже не нужно было сопровождать его. Я мог валяться целыми днями в пристройке, спать и предаваться воспоминаниям о прошлом. Но это не по мне, этак можно быстро постареть и телом, и душой. Став ненужным твоему сыну, я отправлялся каждый день к железнодорожному вокзалу и смотрел, как твоя жена жарит и продаёт хворост. Там до меня доносился запах Симэнь Хуаня, который частенько бывал в расположенных неподалёку салонах красоты, гостиничках и барах. Этот подлец с ранцем на спине выходил из дома якобы в школу, а сам садился на поджидавшее у ворот мототакси и отправлялся прямиком на привокзальную площадь. Мотоциклист, здоровенный бородатый детина, с удовольствием взялся возить этого школьника. Главным образом, потому, что Симэнь Хуань привык сорить деньгами. Это была совместная зона влияния «четырёх маленьких злыдней», здесь они предавались чревоугодию, пьянству, разврату и азартным играм. Отношения между ними были непостоянны, как погода в июне. Иногда просто братские — когда в барах они играли, выкидывая пальцы, в парикмахерских заигрывали с проститутками, в гостиничках резались в мацзян и курили, гуляли по площади, положив друг другу руки на плечи, словно связанная вместе четвёрка крабов. А иногда видеть друг друга не могли, разделялись на два лагеря и, как петухи, готовы были заклевать друг дружку до смерти. Бывало, объединялись и втроём против одного. Впоследствии каждый из четвёрки набрал свою шайку, в которой тоже все были то вместе, то врозь, и из-за их стычек вокруг вокзала создавалась нездоровая обстановка.

Мы с твоей женой своими глазами видели яростную драку между ними, но твоя жена понятия не имела, что главный зачинщик драки — Симэнь Хуань, которого она считала славным мальчиком. Это случилось в солнечный полдень — что называется, среди бела дня. Сначала из бара «Приходи ещё» на южной стороне площади донёсся галдёж и шум, потом оттуда выбежали четверо молодчиков с окровавленными головами, за ними семеро с дубинками и один со шваброй. Четверо побежали вокруг площади. Казалось, раны на лице и на голове их не страшили и не приносили страданий. Их преследовали тоже без особой свирепости. На лицах некоторых даже играли дурацкие улыбочки, и поначалу эта драка выглядела как театральное представление. У одного из убегавших, тощего верзилы, прямоугольная голова походила на колотушку, какой в прежние времена ночные сторожа отбивали стражи.[281] Это был «злодей» с южной окраины Тощий Юй. Он и его друзья не только убегали, один раз даже предприняли контратаку. Тощий Юй вытащил из-за пазухи треугольный шабер, явно чтобы показать, кто заправляет в этой четвёрке. Трое его братков скинули кожаные ремни и с криками устремились вслед за ним на преследователей. Застучали по головам дубинки, захлестали по щекам ремни, под боевые вопли и крики боли на площади началась полная неразбериха. Народ бросился врассыпную, к площади уже следовали получившие сигнал полицейские. Тощий Юй вонзил шабер в живот толстячку со шваброй, и тот с воплем упал. Когда преследователи увидели, что их товарищ серьёзно ранен, их ряды рассеялись. Вытерев оружие об одежду толстячка, Тощий Юй свистнул и бегом повёл своих братков по западной оконечности площади на юг.

Пока эти две банды гонялись и дрались на площади, я заметил Симэнь Хуаня. В тёмных очках он сидел за столиком у окна в баре «Приют небожителя», что через стенку от «Приходи ещё», и спокойно покуривал. Смертельно перепуганная, твоя жена наблюдала за дракой и Симэнь Хуаня не видела. Да и любому при взгляде на него даже в голову не пришло бы, что этот белолицый юноша может заправлять побоищем на площади. Достав из кармана брюк новейшую модель мобильного телефона, слайдер, он набрал номер, поднёс телефон к щеке, бросил пару фраз и снова уселся с сигаретой. Затягивался он с элегантностью заправского курильщика, ни дать ни взять главарь гангстеров из гонконгских и тайваньских боевиков. Тощий Юй с братками завернул в переулок Синьминьэр, и тут навстречу ему вылетел на мототакси тот самый бородатый детина. Тощий Юй отлетел в сторону — ран на нём издалека вроде не видно, лишь торчит клок выдранного из подкладки полистирола. В этом дорожно-транспортном происшествии он виноват на все сто. Можно это назвать и героическим поступком сообразительного юноши, грудью встающего за правое дело, готового жизнь положить в столкновении с хулиганами. Мотоцикл перевернулся и проехал юзом ещё десяток метров. Бородатый получил серьёзные ранения. А Симэнь Хуань встал, закинул на спину рюкзак, вышел из бара и, посвистывая и пиная сморщенное яблоко, направился в сторону школы.

Ещё хочу рассказать тебе о том, что произошло у вас во дворе после того, как задержанного за драку Симэнь Хуаня через три дня выпустили из полицейского участка.

Хучжу была просто взбешена, она рвала на нём одежду, трясла его и с нестерпимой болью восклицала, обливаясь слезами:

— Эх, Хуаньхуань, как ты разочаровываешь меня! Я столько сил положила, чего только ни делала, ухаживала и заботилась, лишь бы ты ходил в школу; отец ни перед какими тратами не останавливается, все просьбы выполняет, только бы учился, а ты вон что…

Ничуть не расстроенный Симэнь Хуань похлопал её по плечу и хладнокровно заявил:

— Мама, вытри слёзы, не плачь, всё не так, как тебе кажется. Ничего худого я не сделал, и все эти обвинения — напраслина. Взгляни на меня, разве я похож на плохого мальчика? Я не плохой, мама, я хороший!

Как только этот хороший мальчик потом ни выделывался во дворе — и пел, и плясал, ну сама невинность и наивность, даже Хучжу рассмеялась сквозь слёзы. У меня же от отвращения аж зубы заныли.

Когда новости дошли до Цзиньлуна, он тут же примчался, разъярённый как бык. Но от красивых речей Симэнь Хуаня на лице его тоже появилась улыбка. Цзиньлуна я не видел уже давно. Да, время не щадит никого, ни богатых, ни бедных. Одет во всё фирменное, регулярно занимается изысканными видами спорта, но волосы поредели, взгляд помутнел, брюшко солидное отрастил.

— Папа, не волнуйся, у тебя есть дела поважнее, — усмехнулся Симэнь Хуань. — Как говорится, никто не знает сына лучше, чем отец, неужто ты меня ещё не знаешь? Я — твой сын, ну а недостатки — краснобайство, да, не без этого, и поесть люблю, и ленцы хватает, и от хорошеньких девчонок голова идёт кругом. Но ведь это мелочи, и у тебя всего этого довольно?

— Вот что, сын, — сказал Цзиньлун. — Маме ты голову задурить можешь, но со мной этот номер не пройдёт. Если бы я даже твои фокусы не видел насквозь, то чего бы я смог достичь в обществе. Насколько я понимаю, за последние несколько лет всё, что можно сделать дурного, ты уже сделал. Сотворить что-то плохое не беда; беда, когда человек всю жизнь только плохое и творит. Поэтому я считаю, что впредь тебе нужно взяться за хорошее.

— Как здорово ты это сказал, папа, я всегда теперь плохое буду обращать в хорошее. — С этими словами он приблизился к отцу и ловко стянул у него с запястья дорогие часы: — Папа, это же подделка, как ты можешь носить такие, давай лучше я буду срамиться с ними!

— Ерунда, какая ещё подделка, настоящий «ролекс».

Через пару дней по местному телевидению показали сюжет: ученик средней школы Симэнь Хуань нашёл большую сумму денег, но не присвоил эти десять тысяч, а передал школе. С тех пор блистающего золотом «ролекса» на руке у него никто больше не видел.

Как-то этот хороший мальчик Симэнь Хуань привёл домой ещё одну известную хорошую девочку, Пан Фэнхуан. Она выглядела уже совсем как молодая женщина: одета по последней моде, прелестная фигура, торчащие грудки, выступающий зад, томный взгляд, волосы влажно поблёскивают, с виду в полном беспорядке. Старомодным Хучжу и Хэцзо этот наряд Фэнхуан очень не понравился, но Симэнь Хуань шепнул им:

— Мама, тётушка, вы подотстали от жизни, это же последний писк моды.

Я понимаю, что тебя больше заботит не Симэнь Хуань и не Пан Фэнхуан, а твой сын Лань Кайфан. В последующем моем рассказе на сцену выйдет и он.

Стояла погожая осень, твоей жены и Хуан Хучжу дома не было. Молодёжь устраивала вечеринку, и их попросили не мешать.

Под утуном в северо-восточном углу двора за квадратным столиком со свежими фруктами и большим арбузом, нарезанным ломтями, и устроились трое хороших детей. Симэнь Хуань и Фэнхуан — модно одетые, лица сияют. Твой сын одет как обычно, лицо такое же уродливое.

Ни один мальчик не оставался равнодушным к Фэнхуан, такой чувственно привлекательной, красивой девочке, и твой сын, естественно, не был исключением. Вспомни тот год, когда он швырял в тебя грязью, вспомни, как он заставил меня вывести его к вам в Люйдяне, и ты поймёшь, что, по сути дела, он давным-давно уже по доброй воле стал маленьким рабом у неё на побегушках. Семена случившихся позже печальных событий были посеяны уже тогда.

— Больше никто не придёт? — лениво произнесла Фэнхуан, откинувшись в кресле.

— Сегодня этот двор лишь для нас троих, — откликнулся Симэнь Хуань.

— И ещё для него! — Тонким красивым пальчиком она указала на меня, вздремнувшего под стеной, и выпрямилась. — Наша сука — его третья сестра.

— У него ещё два старших брата, — уныло добавил твой сын, — в Симэньтуни. Один в его доме, — он указал на Симэнь Хуаня, — другой в доме моей тётушки.

— Наша-то сука умерла, — сказала Фэнхуан. — При родах. Сколько помню с детства, только и делала что рожала, выводок за выводком. — И продолжала: — Как всё несправедливо в этом мире, кобель сделал своё дело и был таков, а сука страдай.

— Поэтому мы и воспеваем мать, — заметил твой сын.

— Нет, ты слышал, Симэнь Хуань? — захихикала Фэнхуан. — Ни мне, ни тебе не выдать ничего такого глубокомысленного, только старине Ланю это по плечу.

— Ладно издеваться, — смущённо пробормотал твой сын.

— Никто над тобой и не издевается, похвала совершенно искренняя! — Она достала из белой кожаной сумочки пачку «Мальборо» и золотую зажигалку с бриллиантиками. — Только и можно расслабиться, когда старичья нет.

Она ловко стукнула по пачке лакированным ногтем, взяла выскочившую сигарету, вставила в накрашенные губы и щёлкнула зажигалкой. Прикурив от голубого пламени, бросила пачку и зажигалку на стол и глубоко затянулась. Потом откинулась на спинку, надув губы и глядя в небо. Она изображала человека многоопытного, но переигрывала, как не умеющая курить актриса в телевизионном сериале.

Вынув сигарету себе, Симэнь Хуань бросил пачку твоему сыну. Тот отрицательно покачал головой. Вот уж впрямь хороший мальчик. Пан Фэнхуан презрительно хмыкнула:

— Кури уж, что паиньку передо мной корчить! К тому же, чтоб ты знал, чем раньше начнёшь курить, тем выше приспособляемость организма к никотину. Британский премьер Черчилль с восьми лет курил трубку деда и дожил до девяноста с лишним. Так что начинать лучше раньше.

Твой сын взял сигарету, поколебался немного, но в конце концов засунул в рот. Симэнь Хуань заботливо помог ему прикурить. Твой сын зашёлся в кашле, лицо от натуги почернело как днище котла. Это была его первая сигарета, но очень скоро он стал заядлым курильщиком.

Симэнь Хуань вертел в руках золотую зажигалку Фэнхуан:

— Мать его, вещь супер!

— Нравится? Забирай! — даже не глянув в его сторону, бросила Фэнхуан. — Всё подношения этих ублюдков, что лезут в чиновники, подрядчиков!

— Но твоя мать… — начал твой сын, но замер на полуслове.

— Моя мать из того же теста! — Зажав сигарету тремя пальцами, она пальцем другой руки указала в сторону Симэнь Хуаня. — Твой папочка ещё больший ублюдок! Да и твой тоже! — повернулась она к твоему сыну. — Они все притворщики, все эти ублюдки, — усмехнулась она. — Всё что-то изображают. На словах они нас поучают, мол, надо так, не надо этак, а сами? И так делают, и этак!

— Вот и мы должны делать и так, и этак! — заявил Симэнь Хуань.

— Совершенно верно, — согласилась Фэнхуан. — Они хотят, чтобы мы были хорошими детьми, а не плохими. Но что значит хорошие? И что значит плохие? Вот мы — хорошие, мы самые лучшие, лучше всех! — Она швырнула окурок в сторону утуна, но недостаточно сильно. Он упал на стреху дома, и оттуда потянулся тонкий дымок.

— Можешь называть моего отца ублюдком, — сказал твой сын, — но мой отец не притворщик, он ничего из себя не изображает, иначе не попал бы в такую беду…

— Ха, ты его всё защищаешь! — воскликнула Фэнхуан. — Он вас с матерью бросил, а сам сбежал блудить… да и моя эта ненормальная тётушка тоже сволота порядочная!

— А я вторым дядюшкой восхищаюсь, — признался Симэнь Хуань. — Смелый человек: должность замначальника уезда оставить, жену с сыном бросить, взять и убежать с любовницей, вот это круто!

— По словам нашего непревзойдённого уездного писателя Мо Яня, это называется «герой из героев, ублюдок из ублюдков, мастер пить и любить»! — Тут она вытаращила на нас глаза. — А ну заткните уши, не хочу, чтобы вы слышали то, что я сейчас скажу! — Твой сын и Симэнь Хуань послушно заткнули уши, а Фэнхуан проговорила в мою сторону: — Ты слыхал, Четвёрочка? Лань Цзефан с моей тётушкой по десять раз в день любовью занимаются, каждый раз по часу.

Симэнь Хуань фыркнул и расхохотался. Фэнхуан сердито пнула его ногой:

— Подслушал, шпана несчастная!

Твой сын помрачнел, надулся и промолчал.

— Вы когда в Симэньтунь возвращаетесь? — спросила Фэнхуан. — Возьмите меня с собой посмотреть. Говорят, твой отец там капиталистический рай построил.

— Ерунда, — фыркнул Симэнь Хуань. — Откуда капиталистический рай в социалистической стране? Мой отец реформатор, герой нашего времени!

— Ну да, как же! — парировала Фэнхуан. — Прохвост он, а герои нашего времени — это твой второй дядюшка и моя младшая тётушка!

— Не надо больше о моём отце, — попросил твой сын.

— Твой папочка сбегает с моей тётушкой, доводит до полусмерти бабушку, через него дедушка слёг, а о нём ещё говорить нельзя? — вспыхнула Фэнхуан. И добавила: — В один прекрасный день я так разозлюсь, что притащу их из Сианя и буду водить по улицам напоказ толпе.

— Ух ты! — восхитился Симэнь Хуань. — А ведь и вправду можно съездить туда проведать их.

— Хорошая мысль, — поддержала Фэнхуан. — Я захвачу ещё одну банку краски. Увижу тётушку и скажу, мол, вот приехала покрасить тебя.

Симэнь Хуань расхохотался, а твой сын молча опустил голову.

— Старина Лань, расслабься хоть немного! — пнула его Фэнхуан. — Поедем вместе, идёт?

— Нет, не поеду! — твёрдо сказал твой сын.

— Неинтересно с вами, — заявила Фэнхуан. — Пойду я, пожалуй, веселитесь без меня.

— Погоди, куда же ты, — остановил её Симэнь Хуань. — Программу-то так и не начали!

— Какую ещё программу?

— Волшебные волосы, волшебные волосы моей матери!

— Да-да-да, — вспомнила Фэнхуан. — Как я могла забыть? Как это ты рассказывал? Что если отрубить собаке голову и пришить обратно волосами твоей матери, собака тут же сможет есть и пить, так?

— Такого сложного эксперимента никто не проводил, — сказал Симэнь Хуань. — Но если на коже сделать надрез и посыпать пеплом сожжённого волоска моей матери, то через десять минут ранка заживёт и даже шрама не останется.

— Я слышала, что волосы твоей мамы нельзя стричь, потому что они сочатся кровью?

— Верно.

— А ещё говорят, у твоей мамы такое доброе сердце, что когда в деревне кого-то ранило, приходили к ней, и она всегда вырывала волосок?

— Да.

— Как же она тогда ещё не облысела?

— Такого не случится никогда. У неё чем больше выдираешь волосков, тем они гуще становятся.

— Ух ты, значит, ты никогда не умрёшь с голоду, — поразилась Фэнхуан. — Даже если твой отец потеряет свой пост и станет голодранцем без гроша за душой, ты проживёшь, продавая мамины волосы.

— Ну уж нет, скорее сам пойду побираться, чем позволю ей волосы продавать! — решительно заявил Симэнь Хуань. — Хоть я ей и не родной.

— Что? — удивилась Фэнхуан. — Ты матери не родной? Кто же тогда твоя родная мать?

— Говорят, какая-то школьница.

— Внебрачный ребёнок школьницы — вот это да, — задумчиво проговорила Фэнхуан. — Покруче, чем моя тётушка выкинула.

— Вот возьми и роди, — подхватил Симэнь Хуань.

— Скажешь тоже. Я же хорошая девочка.

— А если родишь, уже и нехорошей станешь?

— Да что ты всё — хорошие, плохие! Все мы хорошие! Что для твоего эксперимента требуется — Четвёрочке голову отрубить?

Я рассерженно рыкнул. Только троньте меня, ублюдки мелкие, загрызу.

— Не смейте трогать моего пса! — взвился твой сын.

— А как же тогда? Морочите только голову, а всё сплошной обман. Я пошла.

— Погоди, — остановил её твой сын. — Не уходи.

Он встал и направился на кухню.

— Старина Лань, ты что задумал? — воскликнула Фэнхуан.

Твой сын вышел из кухни, придерживая правой рукой средний палец левой. Между пальцами сочилась кровь.

— Старина Лань, с ума сошёл! — закричала Фэнхуан.

— Вот уж поистине сын моего второго дядюшки! — воскликнул Симэнь Хуань. — В решающий момент не подведёт.

— А ты, внебрачный ребёнок, поменьше бы языком трепал! — прикрикнула на него Фэнхуан. — Быстро тащи волшебные волосы твоей мамочки.

Симэнь Хуань бегом направился в дом и вернулся с семью длинными и толстыми прядями. Положил их на стол и поджёг. Они быстро превратились в пепел.

— Отпусти руку, старина Лань! — велела Фэнхуан, взявшись за запястье раненой руки.

Рана на пальце твоего сына была серьёзная. Фэнхуан побледнела, раскрыла рот и нахмурилась, словно ей тоже очень больно.

Симэнь Хуань сгрёб пепел со стола новенькой банкнотой и стряхнул его на рану.

— Больно? — спросила Фэнхуан.

— Нет.

— Отпусти запястье, — велел Симэнь Хуань.

— Кровью пепел смоет, — волновалась Фэнхуан.

— Успокойся, — сказал он.

— Если кровь не остановится, — с угрозой заявила она, — я тебе все твои кости собачьи поотрубаю!

— Спокойно.

Фэнхуан медленно отпустила руку.

— Ну что? — с довольным видом сказал Симэнь Хуань.

— И впрямь волшебные! — восторженно охнула Фэнхуан.

ГЛАВА 52 Цзефан и Чуньмяо делают поддельное настоящим. Тайюэ и Цзиньлун покидают этот мир вместе

Лань Цзефан, ради любви ты отказался от будущего, отказался от репутации, отказался от семьи, и хотя большинство мужей благородных отнеслись к этому с презрением, такие писатели, как Мо Янь, пели тебе хвалу. Но то, что ты не примчался на похороны матери, пренебрёг сыновним долгом, боюсь, тебе не спустит даже такой мастер толковать несостоятельные доводы, как Мо Янь.



Я не получил известия о смерти матери. После нашего побега в Сиань я жил, скрываясь как преступник. Я прекрасно понимал, что пока Пан Канмэй у власти, ни один суд не даст мне развода. А жить с Чуньмяо без развода можно было лишь вдали от родных мест. На улицах Сианя я не раз встречал знакомых земляков, хотел поздороваться, но лишь опускал голову, пряча лицо, и проходил мимо. Не раз в нашей комнатушке мы с Чуньмяо вспоминали о родных местах, о родственниках и горько плакали. Из-за любви мы бежали с родины, из-за неё же мы не можем вернуться. Сколько раз мы снимали трубку телефона и вешали её, сколько раз, бросив письмо в почтовый ящик, ждали почтальона, чтобы забрать его назад по надуманной причине!.. Все вести из родных мест поступали через Мо Яня, но он всегда сообщал лишь хорошие новости, а плохие опускал. Больше всего он боялся, что в Поднебесной не останется людей с жизненной драмой, и в нашей судьбе, похоже, черпал материал для своих произведений. И чем печальнее и запутаннее становилась наша история, чем более драматично для нас складывались обстоятельства, тем больше это соответствовало его тайным желаниям. Я не смог поехать на похороны матери, но в те дни по стечению странных обстоятельств играл роль почтительного сына.

Один из однокашников Мо Яня по писательским курсам, режиссёр, снимал телефильм о разгроме бандитов Народно-освободительной армией. Один из персонажей, бандит по кличке Синеликий, косил людей как траву, но почитал свою мать. Вот Мо Янь и порекомендовал меня этому режиссёру, чтобы я подзаработал. Раскидистая борода, шекспировская лысина, нос крючком, как у Данте, — тот глянул на меня и аж по ляжкам себя хлопнул:

— Мать-перемать, даже грима не нужно!



В деревню мы отправились в «кадиллаке», присланном Цзиньлуном. Краснорожий водитель не хотел пускать меня в машину, но твой сын рассвирепел:

— Какая собака? Да это святая душа, он любил бабушку как никто в семье!

Не успели мы выехать из города, как пошёл снег, мелкие, как соль, снежинки. И когда машина въезжала в деревню, всё вокруг уже укрыла белая пелена. Я услышал слёзный вопль одного из дальних родственников, приехавших раньше:

— Земля и небо в трауре, бабушка! Ваша доброта тронула землю и небо, бабушка!

К его воплю, как к солисту, выступающему с хором, присоединилось множество голосов. Слышался хрипловатый плач Баофэн, величественное стенание Цзиньлуна, голос У Цюсян, которая рыдала, будто песню пела.

Как только мы вышли из машины, Хучжу и Хэцзо тоже расплакались, закрыв лица руками. Твой сын и Симэнь Хуань держали матерей под руку. Скорбно поскуливая, я плёлся за ними. Мой старший брат к этому времени уже умер, меня приветствовал негромким воем второй. Он лежал у стены, одряхлевший, но мне даже не хотелось отвечать. Холод поднялся по ногам, и всё нутро заледенело. Я дрожал всем телом, ноги задеревенели, реакции никакой. Я понял, что и сам постарел.

Твоя мать уже лежала в гробу, крышка стояла в стороне. На пурпурном атласном погребальном одеянии вышиты золотом иероглифы «шоу» — «вечность».[282] По сторонам гроба стояли на коленях Цзиньлун и Баофэн. Баофэн непричёсанная, Цзиньлун с красными опухшими глазами, на груди мокрое пятно от слёз.

Хучжу и Хэцзо тоже опустились на колени и с пронзительными завываниями стали колотить по стенкам гроба.

— Мама, мама, что же вы не дождались, пока мы приедем? Мама, покинули нас, не на кого теперь опереться, оставили вдову сиротой, как теперь жить… — Так раз за разом причитала твоя жена.

— Мама, мама, столько всего за жизнь выстрадали — что же вы, как зажили хорошо, так и ушли от нас? — Это ревела Хучжу.

Слёзы у обеих катились градом, падали на погребальную одежду матери, на жёлтую бумагу, покрывающую её лицо, и было такое впечатление, что это слёзы покойной.

Твой сын с Симэнь Хуанем встали на колени позади матерей, у одного лицо стального цвета, у другого — бледное как снег.

Распорядителями на похоронах были Сюй Сюэжун с женой, и она, испуганно охнув, потянула Хучжу и Хэцзо от гроба:

— Вы причитать причитайте, а слёзы на мёртвого нельзя ронять ни в коем случае. Останутся на ней слезы живых, так ей будет и не переродиться…

Папаша Сюй огляделся по сторонам:

— Все близкие родственники собрались?

Никто не ответил.

— Все близкие родственники собрались, спрашиваю?

Дальние родственники в комнате переглянулись, но ответа так и не последовало.

Один тихо проговорил, указывая на западную пристройку:

— Иди спроси у старого хозяина.

Я потрусил туда вслед за Сюем. Твой отец сидел в углу у стены и плёл крышку для котла из стеблей гаоляна и пеньки. Висевшая на стене керосиновая лампа освещала этот уголок неярким жёлтым светом. Лицо твоего отца расплывалось, лишь глаза горели двумя огнями. Он сидел на квадратной табуретке, держа коленями почти законченную работу, и пенька шуршала, когда он продевал её между стеблями.

— Почтенный хозяин, — обратился к нему папаша Сюй, — Цзефану знать дали? Если он вскорости не появится, думаю…

— Закрывайте гроб! — скомандовал твой отец. — Собаку лучше вырастить, чем сына!



Когда Чуньмяо узнала, что я буду участвовать в съёмках телефильма, ей тоже захотелось. Мы пошли просить Мо Яня, Мо Янь стал упрашивать режиссёра. Тот глянул на Чуньмяо и сказал, что, пожалуй, она может сыграть роль младшей сестры Синеликого. Фильм тридцатисерийный, повествующий о десяти отдельных эпизодах уничтожения бандитских формирований. Снимать будут по три дубля. Режиссёр рассказал в общих чертах, что мы должны делать. Шайка разбита, бандит Синеликий скрывается в горах. Зная, что он почтительный сын, бойцы Народно-освободительной армии Китая проводят с его матерью и младшей сестрой разъяснительную работу и убеждают мать разыграть свою смерть, а сестру — отправиться в горы и сообщить об этом брату. Получив печальное известие, Синеликий надевает траур и прибывает к грюбу матери. Бойцы НОАК и пришедшие на помощь сельчане хватают его и валят на землю. Тут его мать садится в гробу и говорит: «Сдавайся, сынок, они хорошо обращаются с пленными!»

— Понятно? — спросил режиссёр.

— Понятно, — ответили мы.

— Так, перед нами заснеженные горы, — продолжал он. — Снимать на природе нет возможности, так что представь себя бандитом, который долго скрывается в чужих краях, а узнав, что мать при смерти, устремляется к ней, несмотря ни на что. Можешь такое прочувствовать? Давай попробуй, а я посмотрю. Переоденьте-ка его в траур.

Две женщины вытащили из кучи пахнущей плесенью старой одежды белый траурный халат и натянули на меня. Нашли и водрузили на голову траурную шляпу и опоясали пеньковой верёвкой.

— А мне как играть? — спросила режиссёра Чуньмяо.

— Представить, что он твой родной брат, и всё.

— А пистолет разве не нужен? — спросил я.

— Хорошо, что спросил, а то я и забыл бы. Этот Синеликий прекрасно стреляет из двух пистолетов. Так, реквизитчики, заткните ему пару пистолетов за пояс.

Те же женщины, что помогали мне переодеться в траур, заткнули мне за пояс два деревянных пистолета.

— А мне разве не надо быть в трауре? — спросила Чуньмяо.

— Оденьте и её в траур, — распорядился режиссёр.

— А как стрелять из этих пистолетов? — спросил я.

— А зачем тебе стрелять? Ты ждёшь, пока твоя мать сядет в гробу и предложит тебе сдаться. Вытаскиваешь пистолеты, бросаешь их на землю, и всё. Понял?

— Понял.

— Тогда снимаем. Камера, приготовиться!

Погребальный покой с гробом матери устроили в обшарпанной комнатушке на западной стороне нашей «Хэнаньской деревушки». Мы с Чуньмяо хотели снять это помещение, чтобы готовить там большие шаньдунские пампушки, но хозяин заломил такую цену, что пришлось отказаться. Так что обстановка знакомая. Режиссёр хотел, чтобы наши герои сдерживались, никаких слёз и причитаний перед гробом. Я смотрел на укутанную в траурный наряд Чуньмяо, на её изнурённое от недоедания, пожелтевшее личико, и сердце преисполнилось такой любовью и жалостью, что слёзы неудержимо брызнули из глаз. Эх, Чуньмяо, сестрёнка моя славная, а веда ты могла одеваться роскошно и питаться изысканно, если бы злая судьба не занесла тебя на мой разбойничий корабль, в это захолустье на чужбине, чтобы ты так страдала!.. Чуньмяо бросилась ко мне в объятия, сотрясаясь в рыданиях, как маленькая девочка, разыскавшая брата за тридевять земель.

— Стоп, стоп, стоп! — закричал режиссёр. — Перебор!



Перед тем как закрыть гроб крышкой, мамаша Сюй сняла с лица матери жёлтую бумагу и возгласила:

— Прошу оплакивающих бросить последний взгляд. Прошу всех быть сдержаннее, чтобы ваши слёзы ни в коем случае не попали на лицо покойной!

Лицо твоей матери вроде бы чуть припухло и пожелтело, словно присыпанное тонким слоем золотистой пудры. Глаза полузакрыты, и из щелей между век струятся два холодных лучика, словно укоряя всех за то, что смотрят на неё неживую.

— Мама, уходите вот, остаюсь один-одинёшенек… — взвыл Цзиньлун.

Двое дальних родственников взяли его под руки и отвели в сторону.

— Мама, мамочка моя, возьми с собой свою дочку… — колотилась головой о стенку фоба Баофэн.

В ответ на эти глухие удары подскочили двое и, взяв её под руки, оттащили. Седой не по возрасту Ма Гайгэ обнял мать, не давая ей снова метнуться к гробу.

Твоя жена стояла, вцепившись в края гроба и широко раскрыв в плаче рот. Потом глаза у неё закатились, и она упала навзничь. Люди бросились к ней, отнесли в сторону, стали тереть точку между большим и указательным пальцами, а также точку под носом. С ней долго возились, пока она не пришла в себя.

По знаку папаши Сюя в комнату зашли ожидавшие во дворе плотники с инструментом. Осторожно подняв крышку, они возложили её на гроб, накрыв эту умершую с открытыми глазами женщину.[283] Звуки забиваемых гвоздей вызвали ещё одну волну громких воплей плакальщиков.

Последующие два дня одетые в траур Цзиньлун, Баофэн, Хучжу и Хэцзо днём и ночью сидели по обе стороны гроба на травяных циновках, не сводя с него глаз. Лань Кайфан с Симэнь Хуанем сидели на деревянных табуреточках у изголовья гроба и жгли в глиняном тазу ритуальные деньги. На квадратном столике в ногах покойной установили табличку с её именем и зажгли пару толстых белых свечей. Обстановка была торжественная и благоговейная, вокруг летал пепел от сожжённой бумаги и колебалось пламя свечей.

Поток желающих почтить память умершей не кончался. Нацепив на нос старые очки, папаша Сюй сидел под абрикосом и старательно записывал денежные подношения. Под деревом образовалась целая стопка жертвенных денег от друзей, родственников и соседей. Было очень холодно, папаша Сюй то и дело согревал дыханием замерзающий кончик кисти. Его усы были белые от инея, а покрытые изморозью ветви казались серебристыми цветами снежного дерева.



Критика режиссёра подействовала, и я изо всех сил сдерживался. «Я не Лань Цзефан, — думал я про себя, — я бандит Синеликий, я убиваю не моргнув глазом, я как-то подложил в очаг ручную гранату, взрывом которой разорвало жену, когда она стала готовить еду, отрезал язык мальчишке, который назвал меня в лицо по кличке. Я горюю по любимой матери, но слёзы надо сдерживать, горе надо прятать в глубине души. Ведь мои слёзы драгоценны, нельзя, чтобы они текли как вода из-под крана». Но стоило мне увидеть Чуньмяо в трауре с измазанным грязью лицом, как мой собственный опыт пересиливал опыт героя и личные чувства брали верх. После нескольких проб режиссёр всё равно остался недоволен. В тот день Мо Янь тоже присутствовал, и режиссёр с ним шушукался. Я услышал, как Мо Янь сказал ему:

— Уж больно серьёзно ты к этому подходишь, Плешивый Хэ. Если не поможешь мне в этом деле, считай, наша дружба врозь.

Он отвёл нас в сторону:

— Ну, что с вами? Слёзные железы слишком большие? Чуньмяо ещё может поплакать по мёртвому, а ты, брат, три-пять слезинок выдавил, и всё на этом. Не твоя же мать умерла, а мать бандита. Три эпизода, за каждый ты получаешь три тысячи, Чуньмяо — две. Трижды три девять, трижды два шесть, пятнадцать тысяч, с такой суммой поживёте в достатке. Вот какому фокусу я тебя научу, — продолжал он. — Подходишь к гробу, не думай, что там твоя мать. Твоя в Симэньтуни в шелках и бархате, вкусно ест и сладко пьёт, живёт в счастье и довольстве! Лучше думай, что в гробу — пятнадцать тысяч юаней!



По заснеженным дорогам ездить было небезопасно, но в день похорон в Симэньтунь прибыло больше сорока лимузинов. Грязный от копоти выхлопов снег на улице растёкся мутной снежной кашей, потом его снова прихватило серой ледовой коркой. Машины стояли на площади против усадьбы Симэнь, их движение регулировал третий из Суней с красной повязкой на рукаве. Опасаясь, что из-за сильного мороза машины будет не завести, водители не глушили двигатели и грелись в кабинах. Поднимавшийся позади машин дымок собирался белым туманом.

На похороны прибыли люди солидные, имевшие вес, по большей части уездные чиновники, кое-кто из приятелей Цзиньлуна из других уездов. Деревенские, несмотря на мороз, стояли на дорожке перед усадьбой, скрестив руки, глазея на происходящее и ожидая выноса гроба. За эти несколько дней обо мне почти забыли, так что вечером я бегал вместе со вторым братом, а днём болтался во дворе. Твой сын пару раз давал мне поесть, один раз бросил мне пампушку, другой — застывшее от мороза куриное крыло. Пампушку я съел, а крыло не стал.

В эти дни из глубин памяти то и дело всплывали затерявшиеся там воспоминания о прошлом, связанные с Симэнь Нао, и на душе было печально. Иногда я забывал, что позади уже четыре перевоплощения: мне казалось, что я хозяин усадьбы Симэнь, что горюю по умершей жене, — а иногда всё снова становилось очевидным, я понимал, что у тайного и явного дорожки разные, что мирские дела исчезают как дым, что ко мне, собаке, всё это не имеет никакого отношения.

В толпе на улице старики рассказывали тем, кто помоложе, какие пышные похороны устроил в своё время матери Симэнь Нао: кипарисовый гроб со стенками в четыре цуня толщиной, который могли поднять лишь двадцать четыре здоровяка. По обеим сторонам прохождения траурной процессии были расставлены палатки, навесы из циновок через каждые десять шагов со столиками с поминальным угощением: целые свиньи и бараны, пампушки величиной с дыню… Я спешно скрылся оттуда, не желая погружаться в трясину памяти: теперь я лишь стареющий пёс и жить мне осталось немного. Почти все прибывшие на похороны чиновники в однообразных чёрных пальто и чёрных шарфах. Кое-кто в чёрных собольих шапках, наверняка с жидкими волосёнками или совсем лысые, а у тех, что без шапок, — густые чёрные шевелюры. Снежинки на головах красиво оттеняли белые бумажные цветы на груди.

Ровно в полдень перед воротами усадьбы вслед за полицейским «хунци» неспешно остановился чёрный «ауди». Из дома тут же показался, весь в трауре, Симэнь Цзиньлун. Водитель открыл дверцу, из машины вышла Пан Канмэй в чёрном кашемировом пальто. Возможно, из-за этого чёрного пальто её лицо казалось особенно белым. Я несколько лет не видел её: в уголках глаз и рта обозначились глубокие морщины. Похожий на секретаря мужчина прикрепил ей на грудь белый цветок. Выражение её лица серьёзное, в глазах глубокая озабоченность, которую простой человек не сразу и заметит. Протянув руку в чёрной кожаной перчатке, она поздоровалась с Цзиньлуном, и я слышал, как она многозначительно проговорила:

— Умерь-ка печаль и возьми себя в руки, негоже расстраивать ряды!

Цзиньлун с серьёзным видом кивнул.

Вслед за ней из лимузина показалась её дочка Фэнхуан. Ростом уже выше матери, настоящая красавица и модница. В белом пуховике, тёмно-синих джинсах, белые мокасины из овечьей кожи, белая вязаная шапка-носок на голове. Никакой косметики на лице, таком несравненно белом и чистом.

— Это твой дядя Симэнь, — повернулась к ней Пан Канмэй.

— Здравствуйте, дядя! — похоже, без особого желания поздоровалась Фэнхуан.

— Чуть позже пойди поклонись гробу бабушки, — прочувствованно сказала Пан Канмэй. — Она растила тебя с такой любовью.



Я изо всех сил старался представить в гробу эти пятнадцать тысяч. Должно быть, не связаны в пачки, лежат как попало — начнёшь открывать крышку — и посыплются во все стороны. Это вроде бы помогло, но тут я посмотрел на Чуньмяо. Она выглядела комично, как пытающийся что-то изобразить ребёнок. Траурное одеяние волочится по полу, она то и дело спотыкается, наступив на край халата, а рукава свешиваются, как «струящиеся рукава»[284] в театре. Она громко голосила, раскрыв рот с рядом неровных зубов, то и дело вытирала слёзы этими длинными рукавами, и всё лицо у неё было в серо-чёрную полоску, как только что поданное «тысячелетнее яйцо».[285] Какие тут слёзы ручьём — я еле сдерживался, чтобы не расхохотаться. Но понимал, что этого делать нельзя, иначе плакали эти пятнадцать тысяч. Чтобы не фыркнуть от смеха, я стиснул зубы и старался не смотреть на неё. Устремив взгляд вперёд, я широким шагом вошёл в комнату. Чуньмяо я тащил за руку, и она, спотыкаясь, следовала за мной, как непослушный ребёнок. В помещении когда-то располагалось подпольное производство хлопкового волокна из грязного низкосортного хлопка, и, даже несмотря на снежную порошу, в воздухе стоял запах плесени и отбросов. Влетев туда, я увидел выкрашенный чем-то красноватым гроб. Крышка гроба стояла в сторонке, гроб не закрывали — явно для меня. Среди дюжины людей, стоявших вокруг гроба, кто в трауре, кто в обычной одежде, — добрая половина, должно быть, бойцы НОАК, которые только и ждут, чтобы наброситься. Стены покрыты чем-то чёрным — это пыль и волокна, оставшиеся с прежних времён. В гробу лежит мать бандита Синеликого, лицо покрыто жёлтой бумагой, на ней погребальный наряд из пурпурного бархата с вышитыми тёмным золотом иероглифами «шоу» — «вечность». Я бросаюсь на колени перед гробом и кричу:

— Матушка!.. Поздно явился твой непочтительный сын…



Под горестные вопли одетых в траур потомков и музыкальное сопровождение известного крестьянского духового оркестра из соседнего уезда гроб наконец вынесли из ворот. Долго ждавшие этого момента зеваки оживились. Впереди погребальной процессии два человека расчищали дорогу длинными бамбуковыми шестами с привязанными белыми тряпицами на концах — совсем как те, какими распугивали воробьёв.[286] За ними десяток мальчиков несли траурные флаги. За эту работу их ожидало щедрое вознаграждение, и детские лица сияли нескрываемой радостью. Позади них два человека умелыми и ловкими движениями разбрасывали ритуальные деньги, которые взлетали вверх метров на десять с лишним и медленно падали, кружась в воздухе. Следом за ними четверо несли под маленьким алым балдахином поминальную табличку твоей матери. Большими иероглифами в стиле лишу[287] на ней было начертано: «Табличка покинувшей мир сей супруги господина Симэнь Нао, урождённой Бай Инчунь». Глядя на эту табличку, все понимали, что Симэнь Цзиньлун вырвал таким образом свою мать из рук Лань Ляня и вернул родному отцу, да ещё её статус наложницы изменил. Это было против принятых правил. Инчунь как выданную замуж дважды нельзя было хоронить рядом с предками. Но Цзиньлун традицию нарушил. Затем показался гроб твоей матери. С каждой стороны его шагали четыре человека приятной внешности, в чёрных пальто и с белым цветком на груди. Несли гроб шестнадцать здоровяков, одинаково рослых, бритоголовых, в жёлтой униформе с иероглифами «сосна» и «журавль».[288] Это были профессионалы из уездной компании свадебных и ритуальных услуг. Шаг твёрдый, руки и спины прямые, выражения лиц серьёзные — не скажешь, что им тяжело. За гробом двигались близкие родственники в трауре, каждый с ивовым похоронным посохом. Твой сын, Симэнь Хуань и Ма Гайгэ в белых халатах поверх повседневной одежды и повязками из белой ткани на головах. Все трое, беззвучно всхлипывая, поддерживали своих одетых в глубокий траур матерей. Цзиньлун волочил посох за собой, то и дело опускался на колени, но не голосил, а обливался красными слезами. Баофэн уже осипла и сорвала голос; остановившийся взгляд, широко раскрытый рот, но ни слёз и ни звука. Твоя жена всем телом навалилась на твоего тщедушного сына, к нему на помощь даже поспешили два дальних родственника. По сути дела, она не шла до кладбища, её тащили. Всеобщее внимание привлекала простоволосая Хучжу. Обычно она сплетала волосы в косы и укладывала в чёрную сеточку. Издалека казалось, что у неё чёрный узелок на спине. Теперь же она, как полагается, была в самом глубоком трауре, распущенные волосы чёрным водопадом спускались до самой земли, и кончики пачкались в грязи. Одна глазастая дальняя родственница подошла к ней, собрала волосы Хучжу и намотала ей на локоть. Я слышал, как зеваки у дороги перешёптывались о волшебных волосах. «Вокруг Цзиньлуна столько красивых женщин вьётся, а он, вишь, никак не разводится. А почему? Потому что эту жизнь ему жёнушка доставила, всё богатство от её волос идёт!»

Держа за руку Фэнхуан, Пан Канмэй шла с группой чиновников и денежных воротил позади близких родственников. До получения «двойного указания» ей оставалось каких-то три месяца, срок полномочий истёк, но продвижение по службе задерживалось, и она уже, видимо, предчувствовала беду. В каком, интересно, настроении она приняла участие в этих похоронах, сообщение о которых потом растиражировали средства массовой информации? Я — пёс, много повидавший на своём веку, но разобраться в таких запутанных вопросах мне не под силу. Как мне кажется, к чему-то её поведение, возможно, отношения и не имело, но с Фэнхуан было связано точно, ведь эта прелестная бунтовщица вообще-то родная внучка твоей матери.



«Матушка, слишком поздно явился ваш непочтительный сын…»

После того как я выкрикнул эти слова, все наставления Мо Яня бесследно исчезли, как и понимание того, что я играю Синеликого в телевизионном сериале. Мне представилось — нет, я и впрямь почувствовал, — что там, в гробу, в погребальной одежде, с лицом, закрытым жёлтой бумагой, лежит моя родная мать. Ясно вспомнилась наша последняя встреча шесть лет назад. Половина лица вспухла и пылала жаром, в ушах звенело от отцовского удара подошвой тапка, но главное, передо мной предстала мать: седая голова, полные слёз глаза, беззубый впалый рот, уже ни на что не годные руки, усыпанные старческими пятнами и выступающими венами, валяющаяся на полу палка из колючего ясеня, вырвавшийся в мою защиту крик… Всё это предстало передо мной, и из глаз хлынули слёзы:

— Матушка, твой сын явился слишком поздно. Матушка моя, как ты жила все эти годы, когда твоего сына ругали и оплёвывали за то, что он натворил? Но мои сыновние чувства остались прежними, матушка, твой непочтительный сын привёл к тебе Чуньмяо, прими её, матушка, как невестку…



Могилу твоей матери устроили на южном краю знаменитой полоски Лань Ляня. Цзиньлун так и не решился похоронить мать вместе с Симэнь Нао и урождённой Бай и таким образом в какой-то степени сохранил репутацию приёмным родителям. Роскошную могилу матери он соорудил слева от общего захоронения родного отца и его жены. За каменными воротами могилы открывался тёмный проход, который вёл глубоко под землю. Вокруг могилы уже собралась плотная стена людей. Я оглядел лица возбуждённых зевак, глянул на могилы осла, вола и хряка, окинул взглядом утрамбованную ногами людей землю, и нахлынули мысли. Я учуял запах своих меток на захоронении Симэнь Нао и урождённой Бай несколько лет назад, и душу наполнила скорбь близящегося последнего дня. Я неторопливо сходил туда, где похоронен хряк, и пустил несколько струек. Потом улёгся там с затуманенным слезами взглядом. «Эх, вот бы семья Симэнь или состоящие в тесных отношениях с этой семье потомки, поняли мой замысел и похоронили останки моего собачьего воплощения в месте, которое я сам выбрал».

Носильщики сняли с плеч носилки с гробом, потом подняли его, будто жёлтые муравьи, облепившие огромного жука. Держась за пропущенные под днищем гроба толстые пеньковые верёвки, они под началом десятника, размахивавшего белым флажком, проследовали длинным проходом и вместе с гробом вошли в могилу. Родственники в трауре опустились перед могилой на колени и с громким плачем стали отбивать земные поклоны. Под руководством человека в шапке с кистями и жезлом с красной кисточкой, как на копьё, в руке крестьянский духовой оркестр, выстроившийся в шеренгу позади могилы, грянул мелодию быстрого марша, из-за чего носильщики с гробом стали сбиваться с шага. Но никто музыкантам на это не указал, большинство неблагозвучности даже не почувствовало. Лишь немногие, понимающие толк в музыке, оглядывались на них. Золотистые тромбоны, корнеты и валторны поблёскивали в свете пасмурного дня, расцвечивая мрачный похоронный обряд.



От рыданий я чуть не потерял сознание, сзади кто-то кричал, но что именно, не разобрать.

— Матушка, дозволь глянуть на тебя одним глазком… — Я сорвал с её лица жёлтую бумагу, и в гробу вдруг села старуха, ничуть не похожая на мать.

— Сдавайся лучше, сынок, народно-освободительная армия хорошо обращается с пленными! — строго проговорила она.

Я шлёпнулся задом на землю, уже ничего не соображая. Стоявшие вокруг гроба бросились ко мне и придавили к земле. Две холодные как лёд руки вытащили у меня из-за пояса пистолет. Потом другой.



В тот момент, когда гроб с телом твоей матери полностью скрылся в проходе, из толпы зевак вырвался человек в просторной стёганой куртке. Он пошатывался, от него разило перегаром. Быстро двигаясь неверным шагом, он скинул куртку и отбросил её в сторону. Она упала на землю как мёртвый ягнёнок. Помогая себе руками и ногами, он забрался на верх могилы твоей матери и встал, пошатываясь из стороны в сторону. Казалось, он вот-вот соскользнёт вниз, но он устоял. Хун Тайюэ! Это был Хун Тайюэ! Он уже крепко стоял на могиле, изо всех сил пытаясь выпрямиться. Драная армейская форма цвета хаки и толстый детонатор красного цвета за поясом.

— Товарищи! — заорал он, высоко воздев руку. — Братья по классу пролетариата, бойцы Владимира Ильича Ленина и Мао Цзэдуна, настал час развернуть борьбу против помещичьего выродка Симэнь Цзиньлуна, общего врага пролетариев всего мира и разрушителя земли нашей!

На миг все замерли. Потом кто развернулся и пустился наутёк, кто повалился на землю, кто застыл в крайней растерянности. Пан Канмэй инстинктивно закрыла дочь собой вроде бы в паническом страхе. Но тут же овладела собой, сделала пару шагов вперёд и с серьёзным выражением на лице строго проговорила:

— Хун Тайюэ, я, секретарь уездного комитета компартии Пан Канмэй, приказываю немедленно прекратить идиотские выходки!

— Ты мне, Пан Канмэй, свои вонючие позы тут не корчи! Секретарь комитета компартии, как же! Вы с Цзиньлуном — звенья одной цепи, вы в преступном сговоре, хотите возродить в Гаоми капитализм, из красного Гаоми сделать чёрный, предатели пролетариата, враги народа!

Цзиньлун встал. Траурная шляпа съехала у него на затылок, потом упала на землю. Протянув вперёд руку, словно пытаясь успокоить взбесившегося быка, он стал медленно приближаться к могиле.

— Не смей приближаться ко мне! — взревел Хун Тайюэ, вытаскивая взрыватель.

— Дядюшка, добрый дядюшка… — приветливо заговорил Цзиньлун. — Вы же меня своими руками вырастили, я храню в душе всё, чему вы меня наставляли. Общество развивается, дядюшка, времена меняются, и всё, что я, Цзиньлун, делаю, соответствует велению времени! Признайтесь, дядюшка, ведь за последние десять с лишним лет жизнь народа стала лучше, верно…

— Ты эти красивые речи брось!

— Спускайтесь, дядюшка, — увещевал Цзиньлун. — Если, по-вашему, я делаю что-то не так, я тут же освобожу своё место в пользу того, кто лучше меня. Или вам на старости лет передам официальную печать Симэньтуни.

Пока Цзиньлун поддерживал беседу с Хун Тайюэ, несколько полицейских, которые приехали в джине, расчищавшем дорогу для Пан Канмэй, подкрадывались к могиле. Они уже собрались забраться к Хун Тайюэ, но тот спрыгнул и крепко обхватил Цзиньлуна.

Глухо прозвучал взрыв. В воздухе разнёсся запах пороха и крови.

Казалось, прошла целая вечность, прежде чем не оправившиеся от испуга люди беспорядочно окружили это место и разняли окровавленные и изуродованные тела. Цзиньлун был мёртв. Хун Тайюэ ещё дышал, но никто не знал, что делать с умирающим стариком, — все лишь тупо смотрели на жёлтое, как воск, лицо.

— Это есть… наш последний… и решительный бой… — вылетали изо рта вместе с кровью еле слышные слова пролетарского гимна. — С Интернационалом… воспрянет… род людской…

Землю вокруг залил вырвавшийся у него изо рта на целый чи фонтан крови. Глаза ярко вспыхнули, как горящие куриные перья, — раз и два! — потом потемнели и погасли навеки.

ГЛАВА 53 Ближе к смерти иссякают любовь и ненависть. Пёс умирает, перевоплощения продолжаются

Обливаясь потом, мы вывалились из набитого битком автобуса — я с напольным вентилятором устарелой модели — его подарил коллега из газеты, он получил повышение и переезжал, — Чуньмяо с ещё одним его подарком, старой микроволновой печью. Было жарко, мы устали, но в душе радовались: ещё бы, получить два электроприбора совершенно бесплатно. От остановки до нашего жилища нужно было ещё идти три ли, автобус туда не ходил. На велорикшу тратиться не хотелось, поэтому пришлось брести пешком, останавливаясь, чтобы передохнуть.

Июньский ветер в Сиане гоняет клубы пыли. Полуголые, обезумевшие от жары жители пьют пиво в придорожных лавках. Под зонтиком от солнца я заметил известного своими похождениями писателя Чжуан Худе.[289]

Ритмично постукивая по краю чашки палочками для еды, он горланил циньскую мелодию:[290]

— Заслышав, что «левый» товар продаётся, невольно герой без забот усмехнётся…

Его обмахивали веерами сидевшие по обе стороны, похожие, как сёстры, девицы. Выражение лица у него свирепое, выступающие зубы, красавец ещё тот. Но с женщинами, видать, обращаться умеет. Воздыхательницы, что одна, что другая, фигуристые, любвеобильные. Сам он закадычный приятель Мо Яня, и тот часто восхвалял его в своей газетёнке. Я кивнул Чуньмяо на Чжуан Худе и его обожательниц.

— Да вижу я, — невесело отозвалась Чуньмяо.

— До чего же глупы женщины в Сиане, — заметил я.

— Они во всей Поднебесной такие, — вздохнула Чуньмяо.

Я промолчал и лишь горько усмехнулся.

Когда мы доплелись до своей убогой собачьей конуры, уже сгустились сумерки. Дородная хозяйка дома поливала из крана землю, чтобы жильцам было не так жарко, и ругалась на чём свет стоит. Озорно улыбаясь, с ней переругивались двое молодых людей, живших по соседству. У нашей двери я заметил высокую худую фигуру. Синяя половина лица в сумеречном свете отливала бронзой. Я резко поставил вентилятор на землю, по всему телу прокатился холодок.

— Что с тобой? — спросила Чуньмяо.

— Кайфан приехал. Может, отойдёшь ненадолго?

— А зачем? Всё равно у этой истории должен быть конец.

Мы отряхнули одежду и, сделав вид, что тащить старую электротехнику ничуть не тяжело, приблизились к сыну.

Поджарый, уже выше меня на голову, чуть горбится. Жара вон какая, а он в чёрной куртке с длинными рукавами, чёрных брюках и кроссовках уже не разберёшь какого цвета. Пахнет от него какой-то кислятиной, на одежде белые разводы от пота. Багажа нет, лишь белый пластиковый пакет в руках. Такой уже не по возрасту большой, такой взрослый и по манерам и выражению лица. В носу защипало, выступили слёзы. Бросив этот несчастный вентилятор, я метнулся к сыну, чтобы обнять его. Но от него повеяло холодком равнодушия, как от чужого; мои руки застыли в воздухе, потом тяжело упали.

— Кайфан…

Он холодно взглянул на меня, будто ему было противно моё заплаканное лицо, нахмурил брови — они сходились в одну линию, как у матери, — и презрительно усмехнулся:

— Хороши, нечего сказать, нашли местечко, куда удрать.

Я оцепенел, не зная, что и сказать на это.

Чуньмяо открыла дверь, втащила старьё, которое мы принесли, и зажгла маломощную лампочку.

— Заходи, раз ты здесь, Кайфан, расскажи, с чем пожаловал.

— Рассказывать мне нечего. — И, заглянув в комнатку, добавил: — И заходить я не буду.

— Кайфан, но я же твой отец. Ты приехал из такой дали, мы с тётушкой Чуньмяо хотели бы пригласить тебя куда-нибудь поужинать.

— Вдвоём идите, я не пойду, — сказала Чуньмяо. — Накорми его повкуснее.

— Мне вашей еды не надо. — Сын покачал пакетом в руках. — У меня своя есть.

— Кайфан… — Из глаз снова брызнули слёзы. — Хоть немного уважь отца…

— Ладно, ладно. — Похоже, ему всё уже порядком надоело. — Не думайте, что я вас ненавижу, на самом деле ничего такого во мне нет. Но я и не искал вас, меня мама прислала.

— Она… С ней всё хорошо? — помедлив, спросил я.

— У неё рак, — глухо проговорил сын. А потом добавил: — Ей уже недолго осталось, надеется увидеться с вами, говорит, что много чего нужно сказать.

— Откуда у неё рак? — всхлипнула Чуньмяо, уже вся в слезах.

Сын посмотрел на неё и только покачал головой. Потом обратился ко мне:

— Ладно, весть я вам передал, а вернётесь или нет, решайте сами.

Проговорив это, он повернулся, чтобы уйти.

— Кайфан… — ухватил я его за руку. — Мы с тобой поедем, завтра же.

Сын вырвал руку:

— С вами я не поеду, у меня уже билет на вечерний поезд сегодня.

— Мы поедем с тобой.

— Я же сказал, с вами не поеду!

— Тогда проводим тебя на вокзал, — предложила Чуньмяо.

— Нет, — решительно заявил сын. — Не надо!



Узнав, что у неё рак, твоя жена решила вернуться в Симэньтунь. Твой сын бросил учёбу, не закончив школу, ни с кем не посоветовался и подал заявление на экзамены в полицию. Твой приятель Ду Лувэнь, когда-то секретарь парткома Люйдяня, к тому времени стал политкомиссаром уездного управления безопасности. То ли он устроил это по старой дружбе, то ли из-за высоких оценок на экзаменах, но твоего сына приняли, и он стал работать в криминальной полиции.

После смерти твоей матери твой отец вернулся в свою каморку в южной части западной пристройки и снова стал жить нелюдимой и чудаковатой жизнью единоличника. Днём во дворе усадьбы Симэнь его никто не видел. Еду он готовил себе сам, но днём дымок из его каморки курился редко. Хучжу и Баофэн приносили ему поесть, только он до их еды не дотрагивался, и она оставалась плесневеть и прокисать на очаге или на столе. А как только опускалась ночь и всё вокруг затихало, он потихоньку поднимался с кана, будто восставший мертвец. По выработанной за много лет привычке наливал в котёл ковш воды, бросал туда пригоршню риса, варил и съедал полусырую жидкую кашу. Или просто набирал горсть зерна и жевал, запивая холодной водой. А потом возвращался на кан.

Твоя жена после переезда поселилась в северном конце пристройки, где раньше жила твоя мать, и за ней ухаживала её старшая сестра Хучжу. Такая тяжёлая болезнь, но я ни разу не слышал её стонов. Она лишь спокойно лежала, то закрыв глаза в глубоком забытьи, то уставив взор в потолок. Хучжу с Баофэн каких только лекарств ни готовили — и крупяной отвар на жабе, и варёные свиные лёгкие с сердцелистником, и яичницу со змеиной кожей, и настойку геккона. Но она стискивала зубы и принимать всё это отказывалась. От каморки твоего отца комнатку, где она лежала, отделяла лишь тонкая стенка из обмазанной глиной гаоляновой соломы, через которую они ясно слышали и кашель, и дыхание друг друга. Но ни один не сказал другому ни слова.

У твоего отца в каморке стояла корчага пшеницы, ещё одна с фасолью, а с потолка свешивались две связки кукурузных початков. После смерти второго брата я остался один, и если не спал в своей конуре, то уныло крутился у дома во дворе. Симэнь Хуань после гибели Цзиньлуна ударился в беспутную жизнь и заявлялся из города, лишь чтобы поклянчить денег у Хучжу. После ареста Пан Канмэй компанию Цзиньлуна прибрали к рукам соответствующие органы в уезде. На пост секретаря деревенской партячейки тоже прислали кадрового работника оттуда. От компании давно уже осталась одна видимость, многомиллионные банковские кредиты Цзиньлун начисто растранжирил и жене с сыном ничего не оставил. Поэтому когда Симэнь Хуань повытаскал у Хучжу её скудные личные сбережения, больше он во дворе и не появлялся.

Хучжу теперь жила в главном доме усадьбы Симэнь, и всякий раз, когда я забегал к ней, она сидела за тем самым столом «восьми небожителей» и делала вырезки из бумаги. Руки у неё умелые, и выходящие из-под ножниц цветы и травы, насекомые и рыбы, птицы и звери были как живые. Эти вырезки она прикрепляла на лист белого картона наборами по сотне и относила на продажу в небольшие сувенирные лавчонки для туристов. Так и поддерживала своё немудрёное существование. Иногда ещё я видел, как она расчёсывает волосы. Она вставала на табуретку, а волосы свешивались до пола. Наклонив голову, она их расчёсывала, а у меня душа полнилась страданиями и перед глазами всё расплывалось.

Каждый день мне нужно было заглянуть и ко многим в семье твоего тестя. У Хуан Туна развилась брюшная водянка, и, судя по всему, долго ему не протянуть. Твоя тёща У Цюсян, можно считать, ещё хоть куда, но тоже вся седая, глаза мутные, прежнее любвеобилие давно уже в прошлом.

Больше всего времени я по-прежнему проводил в каморке твоего отца. Я лежал возле кана, старик на нём, и когда наши взгляды пересекались, мы много говорили друг другу без слов. Иногда мне казалось, что он понял, кто я, потому что он нет-нет да начинал разглагольствовать как в бреду:

— Всё же ни за что ни про что ты смерть принял, хозяин! Но в этом мире за несколько десятков лет разве ты один пострадал безвинно…

В ответ я тихо поскуливал, а он тут же откликался:

— Чего скулишь, пёс старый? Разве неверно я сказал?

Крысы бесцеремонно обгладывали висевшие у него над головой кукурузные початки. Это была семенная кукуруза, а для крестьянина сберечь семена — всё равно что сберечь жизнь. Но твой отец и здесь вёл себя не так, как все. Он равнодушно взирал на это и приговаривал:

— Грызите, грызите, в корчагах вон пшеничка, фасоль, в мешке — гречка, пособите доесть, мне уж в путь-дорогу пора…

Ночью, когда ярко светила луна, твой отец закидывал на плечо мотыгу и выходил со двора. Это была его многолетняя привычка — уходить на работу в поле лунными ночами. Об этом знали не только в Симэньтуни, но и во всём Гаоми.

Всякий раз, когда он уходил, я, несмотря на усталость, следовал за ним. Он ходил только на свою полоску в одну целую шесть десятых му. Эта земля, которая за полсотни лет осталась неприкосновенной, почти вся стала кладбищем. Тут и могилы Симэнь Нао с урождённой Бай, тут похоронена твоя мать, тут зарыты осёл, вол, хряк, моя сука-мать и Цзиньлун. Места, где не было могил, густо поросли травой. Впервые эта земля пришла в запустение. Полагаясь на свою серьёзно ослабевшую память, я нашёл место, выбранное для себя, улёгся там и стал тихо и печально поскуливать.

— Не горюй, старый пёс, понимаю, о чём ты. Если помрёшь прежде меня, своими руками похороню тебя здесь. Случись мне помереть раньше, перед смертью накажу, чтобы тебя здесь похоронили.

Он насыпал кучку земли за могилой твоей матери и сказал, обращаясь ко мне:

— Это место для Хэцзо.

Луна полна печали, её свет искрится прохладой. Вслед за твоим отцом я брожу по его полоске. Потревоженная пара турачей, хлопая крыльями, перелетает на другой надел. Они оставляют промежутки в лунном свете, и он тут же смыкается за ними. В паре десятков метров на север от могил семьи Симэнь твой отец остановился, огляделся по сторонам и топнул:

— Это место для меня.

И начал копать. Вырыл яму пару метров длиной, шириной около метра и, углубившись примерно на полметра, остановился. Улёгся в эту неглубокую яму, глядя на луну, и где-то через полчаса выбрался из неё:

— Ну вот, старый пёс, ты свидетель, луна тоже свидетель, я в этом месте лежал, его занял и никому не уступлю.

Прикинув мои размеры, он выкопал яму и на месте, где лежал я. Как и он, я спрыгнул туда, полежал и вылез.

— А это твоё место, старый пёс, я и луна тому свидетели.

В компании печальной луны мы уже с первыми петухами возвращались во двор семьи Симэнь по дороге, что вела по дамбе у реки. Несколько десятков деревенских собак, подражая городским, проводили на площади рядом с усадьбой вечеринку лунного света. Они сидели кружком, а в центре сука с красным шёлковым платочком на шее исполняла песню, восхваляющую луну. Конечно, для людей это звучало как неистовый лай, но на самом деле в этом звонком голосе, в этой восхитительной, трогательной мелодии и в словах было много поэзии. «Ах, луна, луна, как страдаю из-за тебя… Ах, девушка, девушка, по тебе схожу с ума…» — вот о чём эта песня.

Этой ночью твой отец впервые заговорил с твоей женой.

— Мать Кайфана, — постучал он в стенку.

— Слушаю, отец, говорите.

— Выбрал тебе местечко, в десяти шагах за могилой твоей матери.

— Вот и славно, отец. При жизни была членом семьи Лань, и по смерти буду её духом.



Мы понимали, что всего ей не съесть, но на всё, что было, накупили целую гору «питательных продуктов». Кайфан в мешковатой полицейской форме доставил нас в Симэньтунь на полицейском мотоцикле с коляской. Сидевшая в коляске Чуньмяо держала разноцветные коробки и пакеты на руках. Я сидел позади сына, крепко ухватившись за стальной поручень. Кайфан смотрел ледяным взглядом и, несмотря на плохо сидевшую форму, выглядел сурово и внушительно. Синее родимое пятно очень хорошо сочеталось с синей полицейской формой. Правильную профессию выбрал, сынок: это наше синее лицо то что надо для бесстрастного исполнителя закона.

Стволы деревьев гинкго по обочинам уже стали с плошку толщиной. Под обилием цветов ветки молочно-белых или тёмно-красных кустов индийской сирени на разделительной полосе склонились к земле. Всего несколько лет не приезжал сюда, а сколько перемен. Так что, думал я, наверное, будет необъективно сказать, что Цзиньлун с Пан Канмэй ничего доброго не сделали.

Сын остановил мотоцикл перед воротами усадьбы, провёл нас во двор и холодно поинтересовался:

— Сначала с дедом встретитесь или с мамой?

— Как исстари повелось, сначала с дедом, — поколебавшись, ответил я.

Дверь отца была заперта. Подошедший Кайфан постучал. Никто не отозвался. Кайфан шагнул к маленькому окошку и постучал в него:

— Дедушка, это Кайфан. Твой сын вернулся.

После молчания из комнаты донёсся долгий печальный вздох.

— Отец, твой непочтительный сын вернулся. — Я опустился перед окошком на колени, Чуньмяо последовала моему примеру. — Батюшка, откройте, — проговорил я в слезах. — Позвольте глянуть на вас хоть одним глазком…

— Видеть тебя душа не лежит, — сказал отец. — Поручу вот лишь пару дел, слушаешь?

— Слушаю, батюшка…

— Место для могилы матери Кайфана в десяти шагах на юг от могилы твоей матери, я его холмиком обозначил. Могилка старого пса западнее могилы хряка, я ему там ямку выкопал. А моя — в тринадцати шагах на север от могилы твоей матери, я её, почитай, вырыл. Как помру, никакого гроба не надобно, музыкантов тоже, родственников и друзей тоже извещать не надо; найдёшь циновку из тростника, завернёшь в неё, зароешь без шума, и хорош. У меня в корчагах зерно — всё в могилу высыпи, пусть покроет тело, покроет лицо. Это всё на моей землице выросло, пусть в мою землицу и возвернётся. Оплакивать меня после смерти никому не позволяю, никаких рыданий. Ну а мать Кайфана как хотите, так и провожайте, моё дело сторона. Ежели у тебя хоть немного сыновней почтительности осталось, сделай, как я велю!

— Батюшка, я запомнил, обязательно сделаю, как наказываете. Батюшка, открыли бы дверь, чтобы сын глянул на вас хоть одним глазком…

— Иди жену повидай, ей и нескольких дней не осталось. Я-то рассчитываю пожить год-полтора, сейчас сразу ещё не окочурюсь.

И вот мы с Чуньмяо стоим перед каном Хэцзо. Кайфан окликнул её и торопливо вышел во двор. Она услышала, что мы вернулись, и видно было, приготовилась: сидела на кане в тёмно-синей кофте с косым запахом, которая осталась от моей матери, гладко причёсанная и умытая. Но сильно исхудала, на лице будто одна жёлтая кожа, прикрывающая выступающие кости.

— Сестра… — выдавила Чуньмяо, глотая слёзы и складывая у кана коробки и пакеты.

— Жаль, напрасно потратили столько денег, — сказала Хэцзо. — Погодите, уйду вот, так заберёте назад.

— Хэцзо… — проговорил я, обливаясь слезами. — Это я погубил тебя…

— Что уже об этом говорить, когда дело дошло до такого? — молвила она. — Вы двое за эти годы тоже хлебнули немало. — Она посмотрела на Чуньмяо. — Ты, похоже, постарела. — Потом глянула на меня. — А у тебя ни волоска чёрного не осталось… — Она закашлялась, лицо побагровело, а когда прошёл запах крови, снова стало золотисто-жёлтым.

— Легла бы ты, сестра, — встревожилась Чуньмяо. — Я никуда не уйду, сестра, останусь здесь ухаживать за тобой… — зарыдала она, склонившись на кан.

— Разве я этого достойна… — отмахнулась Хэцзо. — Послала за вами Кайфана только за тем, чтобы сказать, что мне и пары дней не осталось, зачем вам скрываться… Я тоже глупая и чего с самого начала не помогла вам…

— Сестра… — всхлипывала Чуньмяо. — Это я во всём виновата…

— Никто ни в чём не виноват… — молвила Хэцзо. — Всё давно небесным правителем устроено, раз уж судьба такая, от неё уйдёшь…

— Не падай духом, Хэцзо, — сказал я. — Мы поедем в большую больницу, найдём хорошего врача…

Она горько усмехнулась:

— Цзефан, мы с тобой когда-то, считай, были мужем и женой. После моей смерти будь добрее к ней… Она вон какой молодец, последовала за тобой, и счастья-то не видела… Прошу вас, позаботьтесь о Кайфане, этот мальчик тоже хлебнул с нами горюшка…

Сын во дворе громко высморкался.

Спустя три дня Хэцзо умерла.

После похорон твой сын обнял за шею старого пса и просидел у могилы матери, не плача, без движения от полудня до самых сумерек.

Хуан Тун с женой, как и отец, заперлись и не хотели меня видеть. Я встал на колени перед их входом и отбил три звонких земных поклона.

Спустя два месяца умер и Хуан Тун.

В тот же вечер У Цюсян повесилась во дворе на склонившейся на юго-восток ветке абрикоса.

Похоронив тестя и тёшу, мы с Чуньмяо остались жить в усадьбе Симэнь в двух комнатках пристройки, где раньше жили мать и Хэцзо, через перегородку от отца. Днём он не выходил, а вечерами через окошко мы иногда видели его согбенную фигуру. За ним тенью следовал старый пёс.

Как завещала Цюсян, мы похоронили её с правой стороны от совместной могилы Симэнь Нао и урождённой Бай. Так, наконец, Симэнь Нао, хоть в могиле, воссоединился со своими жёнами. Ну а Хуан Тун? Его мы похоронили на общем деревенском кладбище, метрах в двух от могилы Хун Тайюэ.



Пятое октября тысяча девятьсот девяносто восьмого года, пятнадцатый день восьмого месяца года Тигра по лунному календарю, Праздник середины осени.[291] Вечером в усадьбе Симэнь все наконец собрались вместе. Из города примчался на мотоцикле Кайфан с двумя коробками лунных пряников и арбузом в коляске. Приехали и Баофэн с Ма Гайгэ. В тот же день ты, Лань Цзефан, и Пан Чуньмяо получили свидетельство о браке. После всех мучений любящие наконец стали мужем и женой; даже я, старый пёс, порадовался за вас. Встав на колени перед окошком отца, вы горестно взмолились:

— Батюшка… Мы поженились, стали законными мужем и женой, и вам, почтенный, больше не нужно стыдиться… Батюшка… Откройте, примите почтение от сына с невесткой…

Прогнившая отцова дверь наконец распахнулась. Вы на коленях приблизились ко входу, высоко подняв большое красное свидетельство о браке.

— Батюшка… — проговорил ты.

— Батюшка… — проговорила Чуньмяо.

Твой отец стоял, опираясь рукой о косяк, синяя половина лица беспрестанно подёргивалась, синеватая бородка подрагивала, из синих глазниц текли синие слёзы. Это луна середины осени уже заливала всё вокруг синим светом.

— Встаньте… — дрожащим голосом велел он. — Наконец вы исправились и стали чем должно. Вот и у меня душа больше не болит…

Праздничный ужин устроили под абрикосом. На столе «восьми небожителей» расставили лунные пряники, арбуз и множество других лакомств. Твой отец сидел с северной стороны, я примостился рядом. С восточной стороны расположились вы с Чуньмяо, с западной — Баофэн и Гайгэ, с южной — Кайфан с Хучжу. На всё во дворе усадьбы Симэнь падал свет большой и круглой луны середины осени. Большой абрикос уже несколько лет как засох, но вот в начале августа на нём появились веточки с новыми нежными листочками.

Подняв первую стопку, твой отец выплеснул её луне. Она чуть затрепетала. Вдруг помрачнела, будто дымка закрыла её лик, но через мгновение снова просветлела, ещё более мягкая, ещё более печальная, и всё во дворе — и дом, и деревья, и люди, и пёс — словно погрузилось в прозрачную голубоватую тушь.

Второй стопкой твой отец окропил землю.

Третью вылил в рот мне. Это было сухое красное виноградное вино, изготовленное по тайному рецепту немецким виноделом, которого пригласили на работу приятели Мо Яня. Тёмно-красный оттенок, густой букет, чуть терпкое, выпьешь рюмку — и столько всего хлынет в душу…



Для нас с Чуньмяо это была первая ночь как законных супругов. Чувства переполняли, и было не до сна. Лунный свет вливался в комнату через все щели, и мы погружались в него как в воду. Обнажённые, мы стояли на коленях на кане, где спали моя мать и Хэцзо, внимательно разглядывая лица и тела друг друга, будто в первый раз. «Мама, Хэцзо, — обращался я к ним про себя, — знаю, вы на нас смотрите, вы пожертвовали собой, даровали счастье нам».

— Давай возляжем с тобой, Мяомяо, — тихо предложил я, — пусть матушка с Хэцзо полюбуются, поймут, что мы живём в счастье и согласии, и уйдут с миром…

Заключив друг друга в объятия, мы перекатывались в волнах лунного света, переплетясь, словно рыбы хвостами, мы любили друг друга, обливаясь слезами благодарности. Наши тела подняло, словно волной, вынесло через окно ввысь наравне с луной, и под нами мерцало море огней и пурпурные просторы земли. Вон они все — матушка, Хэцзо, Хуан Тун, Цюсян, мать Чуньмяо, Симэнь Цзиньлун, Хун Тайюэ, урождённая Бай… Все, оседлав больших белых птиц,[292] взмывают ввысь, куда уже не достигает наш взор…



После полуночи твой отец, взяв меня с собой, вышел из усадьбы Симэнь. Он теперь достоверно знал моё прошлое и настоящее. Мы остановились перед воротами и с безграничной любовью, а вроде и без особой любви оглядели всё во дворе. И направились на ту самую полоску земли, где нас уже поджидала низко висевшая луна.

Когда мы наконец добрались до полоски в одну целую шесть десятых му этой будто отлитой из золота земли, луна уже изменила свой лик. Теперь она была светло-лиловая как баклажан и постепенно становилась лазурной. Морская лунная синева к тому времени слилась с безбрежным простором небес, и мы казались крошечными обитателями морского дна.

Твой отец улёгся в свою могилу и негромко сказал:

— Давай ты тоже, хозяин.

Я подошёл к своей могиле, спрыгнул в неё и тут же очутился в ярко освещённом светильниками синем тронном зале. Находившиеся там прислужники зашушукались между собой. Лицо восседавшего в зале Яньло-вана показалось незнакомым. Не дожидаясь, пока я раскрою рот, он заговорил:

— Симэнь Нао, всё про тебя мне известно, осталась ли ещё ненависть в сердце твоём?

Поколебавшись, я отрицательно покачал головой.

— Слишком многие, слишком многие в мире людей живут с ненавистью в душе, — печально продолжал владыка ада. — Мы не хотим, чтобы ненавидящая душа вновь перерождалась человеком, но такие души всегда ускользают от нас.

— Во мне уже нет ненависти, о владыка!

— Нет, вижу, в твоих глазах она ещё слабо мерцает, — заявил он. — Так что переродишься у меня ещё раз животным, на сей раз приматом, что уже очень близко к человеку, обезьяной то бишь, и на очень короткий срок, всего на пару лет. Надеюсь, за два года от всей ненависти очистишься, а потом и настанет пора снова стать человеком.



Как наказал отец, всю пшеницу и фасоль из корчаг, чумизу и гречку из мешков, а также висевшие початки кукурузы мы высыпали в его могилу. Драгоценное зерно закрыло его тело и лицо. Зерна насыпали и в могилу пса, хоть в завещании отца об этом не упоминалось. После долгих раздумий мы пошли-таки против юли отца и установили перед его могилой каменную стелу. Слова написал Мо Янь, а высек Хань Шань, искуснейший каменотёс времён моей бытности ослом:

«Всё, что из земли исходит, в землю и возвращается».

Загрузка...