Скинув «кожаные ризы» вола, мой несгибаемый дух воспарил над крошечной полоской Лань Ляня. Жизнь волом тоже получилась невесёлой. После бытия ослом владыка Яньло объявил, что я возрождаюсь человеком, а появился я на свет из этой коровы со змеиным хвостом. Не терпелось предстать перед владыкой преисподней и выбранить за то, что он одурачил меня, но я ещё долго кружил над Лань Лянем, не в силах покинуть его. Я смотрел на окровавленную тушу вола, смотрел на Лань Ляня, который горестно рыдал, припав к его голове, смотрел на тупое выражение лица своего долговязого сынка Цзиньлуна, на Лань Ланя-младшего, которого родила моя наложница Инчунь, на грязную, всю в соплях и слезах, мордашку его приятеля Мо Яня и на многие другие лица, которые вроде бы видел раньше. Но вот тело вола оставлено, его память начинает слабеть, уступая место памяти Симэнь Нао. Как же так, я ведь человек добропорядочный и не должен был умирать, а меня расстреляли. Даже владыке Яньло пришлось это признать, но исправить ошибку было уже невозможно.
— Да, — холодно заявил он. — Случилась ошибка, как ты сам сказал. Ну и как быть? Я не имею права позволить тебе снова стать Симэнь Нао. Ты ведь уже два перерождения прошёл и должен ясно понимать, что время Симэнь Нао давно вышло. Дети его взрослые, его труп сгнил и обратился в прах, а его дело — в пепел. Старые счета давно закрыты. Может, лучше оставить все эти невесёлые воспоминания и наслаждаться жизнью?
Я упал на колени и, стоя на ледяном мраморе пола, мучительно выдавил:
— Великий владыка, я тоже хотел бы забыть всё это, но не выходит. Эти воспоминания мучительны как гнойник на кости, они опутали меня, словно стойкий вирус. Я вспоминал о страданиях Симэнь Нао и, когда был ослом, вспоминал, как со мной несправедливо обошлись, когда был волом. Я так страдаю от этих стародавних воспоминаний, владыка.
— Неужели на тебя не действует эликсир забвения тётушки Мэн, ведь он в тысячу раз сильнее сонного порошка? — недоумевал владыка Яньло. — Или ты отправился на Вансянтай,[145] не выпив его?
— По правде говоря, владыка, при возрождении ослом я и впрямь не стал пить эликсир этой старухи. А когда возрождался волом, эти два демона зажали мне нос и насильно влили в рот целую чашку, а чтобы не выплюнул, рот драной тряпкой заткнули.
— Странно. — Яньло повернулся к одному из паньгуаней. — Разве посмеет мамаша Мэн подделать эликсир?
Тот замотал головой, отвергая предположение владыки преисподней.
— Симэнь Нао, ты должен понимать, что больше так продолжаться не может. Если каждая душа будет такую строптивость выказывать, у меня тут в аду чёрт знает что получится. Памятуя, что в прошлой жизни ты совершил столько добрых дел и хлебнул горя в личине осла и вола, мы в виде исключения милостиво отправим тебя в далёкую страну, где общество стабильно, народ живёт в достатке, да и места там круглый год красивые. Твоему будущему отцу тридцать шесть лет, он в той стране самый молодой градоначальник. Будущая мать твоя певица, нежная и красивая, побеждала на многих международных конкурсах. Ты у них будешь единственным сыном, и они буду печься о тебе как о драгоценности. Отец твой пойдёт в гору, в сорок восемь лет станет губернатором провинции. Мать, достигнув среднего возраста, уйдёт из искусства в коммерцию, станет владелицей известной косметической компании. Отец будет разъезжать на «ауди», мать — на «БМВ», ты — на «мерседесе». Будешь всю жизнь наслаждаться славой и богатством, всегда иметь успех у женщин. Этого достаточно, чтобы возместить тебе все страдания и унижения, испытанные при перерождениях. — Он постучал пальцами по столу, на какое-то время замолчал, подняв взор к мрачным сводам зала, а потом многозначительно подытожил: — Так и сделаем, думаю, ты будешь доволен.
Но папаша Яньло снова обвёл меня вокруг пальца.
На этот раз при выходе из зала глаза мне завязали чёрной повязкой. На Вансянтае под затхлыми дуновениями преисподней я продрог до костей. Тамошняя старуха осыпала меня хриплыми проклятиями за наговоры владыке ада. Она звонко стукнула меня по черепу твердющей ложкой из эбенового дерева, потом схватила за ухо и, орудуя этой ложкой, стала вливать мне в рот своё варево. Гадость страшная: просто смесь помёта летучих мышей с чёрным перцем!
— Чтоб тебе захлебнуться, свинья тупорылая, это ж надо — посмел назвать мой отвар ненастоящим! Чтоб и ты захлебнулся, и память твоя, и твоя жизнь в прошлых перерождениях, пусть у тебя останется лишь вкус помоев и дерьма!
Пока эта злыдня меня изводила, от державших меня демонов доносились презрительные и злорадные смешки.
Всё так же в руках демонов, я нетвёрдой походкой спустился с возвышения, и мы помчались почти не касаясь земли, словно паря в небесах. Я ступал по чему-то мягкому, будто по клочьям облаков. Пару раз пытался раскрыть рот, чтобы задать вопрос, но мохнатая лапа тут же затыкала мне его чем-то невыносимо вонючим. Неожиданно вокруг разлился кисловатый запах, как от перебродивших винных выжимков или бобового жмыха: да ведь так пахнет на скотном дворе большой производственной бригады деревни Симэньтунь! Силы небесные, воспоминания о жизни волом ещё живы — неужели я ещё вол, неужели всё, что было до того, мне приснилось?
Чтобы отделаться от этого кошмара, я отчаянно забарахтался и взвизгнул. Этот звук так перепугал меня, что я открыл глаза. Вокруг копошились десять с лишним живых комочков. Чёрные, белые, жёлтые, были и чёрно-белые вперемежку. Перед ними на боку лежала белая свиноматка. Раздался чрезвычайно знакомый голос, в нём звучало радостное удивление:
— Шестнадцатый! Владыка небесный, шестнадцать поросяток принесла наша свинья!
Я усиленно моргал глазами, чтобы очистить их от слизи. Ещё не видя себя, я уже понял, что переродился поросёнком, что все эти дрожащие, копошащиеся, повизгивающие на все лады маленькие существа — мои братья и сёстры. Глядя на них, я представлял, как выгляжу сам, и был вне себя от гнева: проклятый старый пройдоха Яньло-ван опять одурачил меня. Терпеть не могу свиней, этих грязнуль; скорее снова возродился бы ослом или волом, но уж никак не вывалявшейся в навозе свиньёй. И я решил заморить себя голодом, чтобы быстрее вернуться в загробный мир и свести счёты с владыкой ада.
Стоял палящий зной, но склонивший на стену хлева сочные листья подсолнух ещё не расцвёл, поэтому, скорее всего, шёл шестой месяц. В хлеву тучами вились мухи, над ним кружили полчища стрекоз. Ноги мои быстро крепли, зрение стремительно улучшалось. Я разглядел людей, принимавших у свиноматки потомство: это была Хучжу, старшая дочь Хуан Туна, и мой сын Цзиньлун. При виде его лица, такого знакомого, кожа на теле натянулась, голова стала раскалываться от боли, словно моё большое человеческое тело, мою мятежную душу заключили в крошечное поросячье тельце. Как это тяжко, как мучительно, дайте же мне свободу, дайте встать во весь рост, дайте вырваться из этой грязной, омерзительной поросячьей оболочки, дайте вырасти и вернуть мужественный облик Симэнь Нао! Но всё это, конечно, невозможно. Я отчаянно вырывался, но Хучжу подняла меня на ладони и потрепала за ушко:
— Цзиньлун, у этого вроде бы судороги.
— А и хрен с ним, всё равно у матки сосков на всех не хватит. Сдохнет один-другой, и ладно, — злобно бросил тот.
— Ну уж нет, пусть все живут. — Хучжу поставила меня на землю и вытерла всего мягкой красной тряпкой. Она обходилась со мной так нежно, было так приятно, что я даже хрюкнул, гнусно так, по-свинячьи.
— Ну что, опоросилась? И сколько принесла? — послышался зычный голос за стеной, и я в отчаянии зажмурился. Я не только узнал голос Хун Тайюэ, но и по манере речи понял, что он опять на прежнем посту. Эх, Яньло-ван, Яньло-ван, вот ведь наплёл с три короба — драгоценным сыночком в семье чиновника возродит, в других краях, — а сам зашвырнул поросёнком в свинарник! Что это, как не стопроцентное надувательство, интриган бесстыжий, негодяй вероломный! Я с силой выгнулся назад, вырвался из рук Хучжу и брякнулся на землю. Услышал собственный взвизг и потерял сознание.
Очнулся я на больших мясистых листьях тыквы, густая листва абрикоса загораживает жгучий солнечный свет. Унюхал запах йода и заметил разбросанные вокруг блестящие ампулы. Уши и зад болят — я понял, что спасён и что чуть не умер. Передо мной вдруг возникло миловидное лицо. Вот кто, наверное, меня вылечил. Ну конечно, это она, моя дочь Баофэн. Училась лечить людей, но и скотине помогала. Рубашка с короткими рукавами в голубую клетку, бледное лицо, озабоченный взгляд — она была чем-то обеспокоена. Потрепав меня за уши холодными пальцами, она сказала кому-то рядом:
— Всё в порядке, можно отнести в хлев, пусть матку сосёт.
В это время подошёл Хун Тайюэ и стал гладить грубой пятернёй мою гладкую шёлковую шёрстку:
— Ты, Баофэн, не думай, что пользовать свиней ниже твоего достоинства!
— А я и не думаю, секретарь, — спокойно ответила она, собирая сумку с лекарствами. — По мне, что скотина, что человек — какая разница.
— Вот и хорошо, что у тебя такое понимание, — одобрил Хун Тайюэ. — Председатель Мао призывает выращивать свиней, это вопрос политический, и хорошо справляться с этим значит проявлять преданность ему. Цзиньлун, Хучжу, понятно вам?
Хучжу поддакнула. Цзиньлун, опершись плечом на хурму и свесив набок голову, курил дешёвую сигарету, что по девять фэней[146] пачка.
— Цзиньлун, я ведь вопрос задал, — недовольно бросил Хун Тайюэ.
— Да слушаю я, слушаю внимательно, — покосился на него Цзиньлун. — Или хочешь, чтобы я все высочайшие указания Председателя Мао по свиноводству процитировал?
— Цзиньлун, — продолжал Хун Тайюэ, поглаживая мне спинку, — ты всё дуешься, знаю. Но не забывай, что некий Ли Жэньшунь из деревни Тайпинтунь в газету с драгоценным образом Председателя Мао солёную рыбу завернул. Так восемь лет получил, и сейчас на исправительных работах в госхозе Шатань. А твоё дело куда как серьёзнее!
— У меня всё получилось ненамеренно, по сравнению с ним совсем другое дело!
— Будь оно намеренно, под расстрел бы пошёл! — вскинулся Хун Тайюэ. — Знаешь, почему я тебя выгораживаю? — И он покосился на Хучжу. — Хучжу вон вместе с матерью твоей на коленях упрашивали! А главное, конечно, и сам могу о тебе судить. Происхождение у тебя хоть и негодное, но ты с малолетства вырос под красным знаменем, перед «культурной революцией» мы именно таких и воспитывали. Окончил среднюю школу, человек образованный — то, что нужно для революции. Не думай, будто выращивать свиней недостойно твоих талантов. В нынешней ситуации это самая почётная, самая трудная задача. Поставив тебя сюда, партия проверяет, как ты относишься к революционной линии Председателя Мао!
Цзиньлун отшвырнул окурок, выпрямился и, склонив голову, слушал это внушение.
— Вам очень повезло — но мы, пролетарии, про удачу не поминаем, мы оцениваем конкретную ситуацию. — И Хун Тайюэ поднял меня, держа под брюшко на ладони, высоко над головой. — У нас в деревне свиноматка принесла сразу шестнадцать поросят: такое во всём уезде, во всей провинции редкость. А в уезде как раз ищут образец свиноводства. — И он загадочно произнёс, уже не так громко: — Образец, понятно? Ясно, что значит это слово? Образцовыми считаются террасные рисовые поля в Дачжае, добыча нефти в Дацине, сады в Сядинцзя, даже танцы для старух, что организовали в Сюйцзячжай. Почему бы нам, свиноводам Симэньтунь, не стать образцовыми? Ты вот, Цзиньлун, когда пару лет назад ставил образцовые пьесы и привёл силком Цзефана вместе с волом твоего отца в коммуну, разве не хотел создать образец?
Цзиньлун вскинул голову, глаза его возбуждённо сверкнули. Зная характер сына, я понял, что в его талантливой голове с лёту могла зародиться идея создать нечто с сегодняшней точки зрения вздорное и смехотворное, что, однако, могло в те времена снискать всеобщее одобрение.
— Я уже стар, — продолжал Хун Тайюэ. — И сейчас, заняв этот пост снова, надеюсь лишь, что смогу управляться с делами в деревне, дабы оправдать доверие революционных масс и начальства. Вы не такие, вы молоды, у вас необозримые перспективы. Будете хорошо работать — успех делить вам, ну а случись что — отвечать буду я. — Он указал на членов коммуны, которые копали канавы и возводили стены в абрикосовой роще. — Через месяц у нас будет двести свинарников садового типа, где планируется выращивать по пять голов на человека. Больше свиней — больше удобрений, больше удобрений — больше зерна. Зерно в руки идёт — в сердце меньше забот, «глубже рыть траншеи, больше запасать зерна, не претендовать на гегемонию»,[147] «поддерживать мировую революцию», «каждая свинья — это снаряд, выпущенный по империалистам, ревизионистам и реакционерам». Так что шестнадцать поросят, что принесла наша свиноматка, — это, по сути, шестнадцать таких снарядов. А наши свиноматки на самом деле — авиаматки, авианосцы, с помощью которых мы поведём генеральное наступление на империалистов, ревизионистов и реакционеров! Теперь вы, должно быть, понимаете важность назначения вас, молодых людей, на этот пост?
Я слушал эти пафосные речи Хун Тайюэ, а сам не спускал глаз с Цзиньлуна. После нескольких перерождений наши отношения отца и сына постепенно ослабли и превратились в нечто вроде воспоминания, в этакую полустёршуюся запись в родословной. Слова Хун Тайюэ подействовали на Цзиньлуна как сильный стимулятор: его мозг пришёл в движение, сердце забилось, он рвался в бой. Потирая от возбуждения руки, он подошёл к Хун Тайюэ. Щёки у него привычно подёргивались, большие тонкие уши подрагивали. Я знал, что такое у него бывает перед выступлением с пространной речью. Но на сей раз никакой речи не прозвучало — видать, жизнь пообломала, заставила повзрослеть. Он взял меня из руки Хун Тайюэ и крепко прижал к груди: я даже почувствовал, как бешено колотится его сердце. Наклонившись, он поцеловал меня в ухо — в образцовых материалах будущего этот поцелуй может стать важной деталью в жизнеописании знатного свиновода Лань Цзиньлуна: «Спасая новорождённого поросёнка от удушья, Лань Цзиньлун провёл искусственное дыхание рот в рот. Полумёртвый, весь в синюшных пятнах крохотный поросёнок ожил и возвестил об этом повизгиванием. Поросёнок спасён. Но выбившийся из сил Лань Цзиньлун рухнул в свинарнике без сознания, успев твёрдо заявить: „Секретарь Хун, с сегодняшнего дня хряк мне отец, а свиноматка — мать!“ — „Вот это ты верно сказал! — обрадовался Хун Тайюэ. — Нам и нужна такая молодёжь, которая ухаживала бы за общими свиньями как за отцом и матерью“».
Как бы люди в фанатичном угаре ни осыпали свиней великолепием характеристик, свинья остаётся свиньёй. Какой бы любовью и вниманием меня ни окружали, я уже принял решение умереть от голода и покончить с этой свинской жизнью. Я собрался предстать перед Яньло-ваном, устроить скандал в его чертогах, побороться за право быть человеком и за достойное перерождение.
Когда меня вернули в свинарник, старая свиноматка уже лежала, раскинувшись, на изумрудной травке, а у её сосков, жадно ухватив их и причмокивая, плотной массой сгрудились поросята. Те, кому не удалось прорваться к соскам, беспокойно повизгивали, отчаянно пытаясь протиснуться между более удачливыми. Одним это удавалось, других выпихивали, третьи забирались на спину матери и пронзительно верещали, подпрыгивая. Свинья похрюкивала с закрытыми глазами, и всё это вызывало жалость и отвращение.
Цзиньлун передал меня Хучжу, а сам наклонился и вытащил одного из сосущих. Прежде чем расстаться с соском, тот растянул его как резиновое колечко. В освободившийся сосок тут же вцепился другой.
Тех, кто завладел сосками и ни за что не желал расставаться с ними, Цзиньлун вынес одного за другим за стенку свинарника, где они устроили нескончаемый визг, ругая его на все лады ещё плохо повинующимся языком. Сосали теперь лишь десять, два соска оставались свободными. Их уже изжевали так, что они вспухли и покраснели — смотреть противно. Цзиньлун снова принял меня из рук Хучжу и пристроил к брюху матери. Я зажмурился. От жадного причмокивания моих отвратительных братьев и сестёр в животе всё переворачивалось, и меня бы вытошнило, если бы было чем. Как я уже говорил, я собрался умереть и ни за что не дотронусь до этого замызганного соска. Взяв в рот сосок животного, я наполовину утрачу человеческое и безвозвратно погружусь в пучину животного мира. Стоит ухватить эту титьку, и во мне возобладает свинское начало. Свинский нрав, свинские предпочтения, свинские желания — всё это разольётся во мне вместе с молоком, потечёт по жилам, я превращусь в свинью с небольшим остатком человеческих воспоминаний и таким образом завершу это грязное, постыдное перевоплощение.
— Соси давай!
В руках Цзиньлуна я ткнулся ртом в один из пухлых сосков, в слизь, оставленную моими отвратительными братишками и сестрёнками, и мне стало тошно. Я изо всех сил сжал губы и крепко-накрепко сомкнул челюсти, чтобы избежать соблазна.
— Вот ведь тупой: титька перед носом, всего-то и нужно рот раскрыть, — ругался Цзиньлун, легонько поддав мне по заду.
— Слишком грубо ты с ним обращаешься. — Оттолкнув Цзиньлуна, Хучжу взяла меня и стала легонько поглаживать по брюшку нежными пальчиками.
Было так приятно, что я даже захрюкал. Вырвалось это хрюканье непроизвольно, но эти звуки, хоть и поросячьи, уже не так резали ухо.
— Ты моё сокровище, — приговаривала Хучжу, — шестнадцатенький, глупышка, даже не знаешь, как это вкусно — маму сосать. А ну давай попробуем, а? Не будешь молочко сосать — разве вырастешь?
Из её бесконечного сюсюканья я понял, что в этом выводке я шестнадцатый по счёту, то есть выбрался из чрева матери последним. При моём незаурядном опыте в том, что и как на этом и на том свете, хоть и я прекрасно разбирался в отношениях между людьми и домашними животными, в глазах людей я был всего-навсего свиньёй. Как же это печально. Но ещё большая скорбь ждала впереди.
Взявшись за сосок, Хучжу пощекотала им мои губы и ноздри. В носу засвербило, и я неожиданно чихнул. По тому, как дёрнулась рука Хучжу, я понял, что она испугалась, но потом послышался её заливистый хохот.
— Никогда не слышала, как свиньи чихают, — смеялась она. — Ну, поросёнок номер шестнадцать, Шестнадцатенький ты наш, раз ты чихаешь, то наверняка и сосать умеешь! — Потянув сосок, она нацелила его мне в рот, легонько нажала пару раз, и на губы брызнула струйка тёплой жидкости. Я непроизвольно провёл по ним языком. Мм, господи, вот уж не предполагал, что свиное молоко, молоко моей матери такое сладкое, такое ароматное, как шёлк, как сама любовь. В один миг забылось унижение, мгновенно переменилось впечатление от окружающего мира, и эта возлежащая на изумрудной траве свиноматка, мама для всех нас, шестнадцати поросят, представилась такой благородной, такой непорочной, такой красивой. Я без малейшего колебания ухватил губами сосок, чуть ли не вместе с пальцем Хучжу. И молоко струйка за струйкой полилось в рот и дальше в желудок, и я с каждой секундой исполнялся всё большей силы и горячей любви к матери-свинье. Я слышал, как Хучжу с Цзиньлуном радостно захлопали в ладоши и засмеялись. Краем глаза я видел, как их юные лица расцвели как цветок петушиного гребешка, как их руки тесно сплелись вместе. Хотя в голове у меня и просверкивали проблесками молнии какие-то фрагменты истории, но в тот момент хотелось забыть обо всём. И я закрыл глаза, погрузившись в радость поросёнка, сосущего материнское молоко.
В последующие дни я стал главным тираном из всех шестнадцати. Цзиньлун с Хучжу не переставали дивиться моему аппетиту. Способности к еде у меня были просто невероятные. Стремительными и точными движениями я всегда безошибочно пробирался к самому большому, самому налитому соску. Мои глупенькие братья и сёстры, чуть ухватив сосок, тут же зажмуривались, у меня же глаза всегда были открыты. Присосавшись, как безумный, к самому большому соску, я загораживал телом ещё и другой, бдительно зыркая по сторонам. Стоило кому-то из этих бедолаг предпринять тщетную попытку урвать свою долю, я сильным ударом зада отшвыривал его в сторону. Мне удавалось с невероятной скоростью опустошить надувшийся сосок и завладеть другим. Я очень гордился — ну и конечно, немного стыдился — тем, что в те дни поглощал молока больше, чем трое поросят вместе взятые. И ел не зря: для людей мой быстрый прирост повышал отчётность. А проявляемая смекалка, смелость и день ото дня всё более внушительные размеры заставляли их смотреть на меня другими глазами. Вот тогда я и понял, что в свиньях людям нравится именно это — когда ешь как сумасшедший и такими же сумасшедшими темпами растёшь. Свиноматке, которая произвела меня на свет, конечно, крупно не повезло: такая моя привязанность к соскам не могла не надоесть. Даже когда она вставала поесть, я подлезал ей под брюхо и, задрав голову, тыкался в сосок. «Сынок, а сынок, дал бы маме поесть, — выговаривала она. — Мама не поест, откуда взяться молоку, чтобы кормить тебя! Неужто не видишь, как мама исхудала, задние ноги уже не держат?»
Через семь дней после нашего появления на свет Цзиньлун с Хучжу унесли восьмерых поросят в соседний загон, где их кормили жидким просяным отваром. Выкармливала эту восьмёрку какая-то женщина. Из-за высокой стены её было не видно, слышен был лишь голос — такой знакомый, такой приятный, но, как я ни старался, ни лица, ни имени так и не вспомнил. Всякий раз, когда я собирался с духом, чтобы пошарить в лабиринтах памяти, меня охватывала невероятная сонливость. Три показателя доброй свиньи — хорошо есть, хорошо спать и хорошо набирать вес. Я обладал всеми тремя. Исполненный материнской любви голос этой женщины за стеной звучал убаюкивающе. Она кормила поросят шесть раз в день, из-за стены доносился аппетитный запах кашки из кукурузы или проса; я слышал, как мои братья и сёстры с радостным похрюкиванием набрасываются на еду, а эта женщина приговаривает «Осторожнее, мои дорогие, сокровища мои маленькие». Видать, добрая, раз относится к поросятам как к собственным детям.
В месячном возрасте я уже был в два с лишним раза крупнее братьев и сестёр. Все двенадцать сосков матери в основном были мои. Если, бывало, какой-то безумно оголодавший поросёнок и бросался очертя голову, чтобы ухватить сосок, мне стоило слегка поддать ему рыльцем под брюхо, и он кувырком отлетал в угол у стены за матерью. «Шестнадцатенький, а, шестнадцатенький, пусть они тоже поедят немного, а? — бессильно молила она. — Вы же все моя плоть и кровь, за всех душа болит, кто голоден!» Слова матери были неприятны, и, не желая считаться с ними, я принимался яростно сосать её, так что она аж глаза закатывала. Потом оказалось, что я умею проворно и мощно взбрыкивать задними ногами, как осёл. При этом и сосок изо рта вынимать не надо, и поворачиваться мордой к желающим поесть. Стоило им обступить меня с налитыми кровью глазками и пронзительным визгом, я выгибался, задние ноги взлетали — одна или обе, — и мои твёрдые, как осколки черепицы, копытца опускались им на головы. После такого удара им оставалось лишь с воплями зависти и ненависти ходить кругами, проклиная меня, и слизывать остатки еды в кормушке матери.
Вскоре на это обратили внимание Цзиньлун и Хучжу, которые пригласили Хун Тайюэ и Хуан Туна понаблюдать из-за стены. Я понял: они помалкивают, чтобы я их не заметил, — и тоже делал вид, что их не замечаю. Сосал я с преувеличенным усердием — матушка-свинья только постанывала — и так ловко раздавал удары одной ногой и неподражаемо лягался двумя, что мои бедные братья и сёстры с визгом разлетались во все стороны.
— Какой это, мать его, поросёнок! — послышался восторженный голос Хун Тайюэ. — Ослёнок скорее!
— Точно! — подхватил Хуан Тун. — Гляди, как лягается!
Выплюнув опустошённый сосок, я встал, вразвалочку протрусил по хлеву и, подняв голову, громогласно хрюкнул пару раз в их сторону, чем вызвал ещё большее удивление.
— Тех семерых уберите, — распорядился Хун Тайюэ, — а этого молодца оставьте на племя, пусть сосёт мать один, укрепляет породу.
Цзиньлун запрыгнул в хлев, полусогнувшись, и со звонким восклицанием направился к поросятам. Когда мать подняла голову и недобро глянула на него, он уже проворно заграбастал парочку. Она ринулась к нему, но, получив пинок, отступила. Поросята у него в руках пронзительно верещали. Одного постаралась забрать Хучжу, другого принял Хуан Тун. По донёсшимся из-за стены звукам я понял, что они присоединились к восьмёрке тех дуралеев, которых отделили раньше. Слыша, как неласково принимают там новеньких, я только радовался, никакого сочувствия не испытывал. Не успел Хун Тайюэ и трубку выкурить, как Цзиньлун уже перетащил всех этих семерых дурачков на новое место. За стеной началась свалка и грызня. Оставшись один, я прислушивался лишь краем уха. Свиноматка, похоже, опечалилась, но в то же время у неё как гора с плеч свалилась. В конце концов, обыкновенная свинья — куда ей переживать подобно людям. Вон, уже позабыла боль утраты сыночков и дочерей и знай себе уминает…
Донёсся запах еды, он быстро приближался. В ворота загона вошла Хучжу с ведром корма. На ней белый фартук с вышитой красными иероглифами надписью — «Свиноферма Абрикосовый Сад большой производственной бригады деревни Симэньтунь», белые нарукавники и белый берет. В этом наряде она походила на кондитера из лавки, где продают сласти. Металлической ложкой она стала выкладывать корм из ведра в кормушку. Свиноматка подняла голову и залезла туда передними ногами. Корм, которым она заляпала себе морду, с виду напоминал жёлтое дерьмо. От него несло какой-то гнилой кислятиной, и меня охватила невероятная брезгливость. Это был ферментированный корм, плод совместных изысканий двух самых изощрённых умов в производственной бригаде — Цзиньлуна и Хучжу. Получали его, смешивая куриный помёт, коровий навоз и растительную зелень с различными добавками и оставляя смесь бродить в больших чанах. Цзиньлун поднял ведро и опрокинул всё содержимое в кормушку. Хочешь не хочешь, пришлось свинье есть.
— Только этот корм даёте? — поинтересовался Хун Тайюэ.
— Пару дней назад каждый раз добавляли пару ложек бобовых лепёшек, — доложила Хучжу. — А со вчерашнего дня Цзиньлун велел больше не добавлять.
Хун Тайюэ высунулся в загон — понаблюдать за свиноматкой:
— Чтобы обеспечить рост этого племенного малого, надо за свиноматкой ухаживать отдельно, корма добавить.
— На складе бригады фуражного корма уже не так много, — вставил Хуан Тун.
— А запас кукурузы ещё есть, — напомнил Хун Тайюэ.
— Но это же на случай войны! — возразил Хуан Тун. — Чтобы его использовать, нужно разрешение ревкома коммуны.
— А мы и так выращиваем на случай войны! — заявил Хун Тайюэ. — Если она и впрямь начнётся, а у армии нет мяса, как она воевать будет? — И, видя, что Хуан Тун ещё колеблется, решительно добавил: — Открывайте склад, если что — отвечать мне. Сегодня после обеда еду в коммуну с докладом и за указаниями. Выращивание свиней важнее всех других политических задач, так что, думаю, никто препоны чинить не станет. А самое главное, — тут в его голосе зазвучали таинственные нотки, — мы должны расширять ферму, увеличивать поголовье, и придёт день, когда на нашей свиноферме будет зерно со складов всего уезда.
Хуан Тун с Цзиньлуном понимающе улыбнулись. Тут ко входу в соседний загон приблизился доносившийся издали запах просяного отвара.
— Симэнь Бай! — окликнул Хун Тайюэ. — С завтрашнего дня будешь кормить эту свиноматку тоже.
— Есть, секретарь Хун.
— Давай-ка вывали полведра сначала ей.
— Есть, секретарь Хун.
Симэнь Бай, Симэнь Бай — откуда я знаю это имя, как оно связано со мной? Тут в загоне появилось ужасно знакомое лицо, я весь затрепетал, одновременно распахнулись шлюзы памяти, и на меня хлынуло прошлое. «Синъэр, ты жива!» — громко воскликнул я. Но из глотки вырвалось что-то долгое и по-поросячьи пронзительное. От этого звука вздрогнули не только те, кто был в загоне, — я и сам немало перепугался. Как ни печально, пришлось вернуться в реальность, вернуться в сегодняшний день, и никаким не Симэнь Нао, а поросёнком вот этой белой свиноматки.
Я лихорадочно пытался подсчитать, сколько же лет урождённой Бай, но путался из-за аромата подсолнухов. Они только что распустились: толстые крепкие стебли, как стволы деревьев; мясистые иссиня-чёрные листья; большущие, как тазы, корзинки; лепестки, словно золотые слитки; белые ворсинки на листьях и стебле, выступающие на целый сантиметр, — всё это производило незабываемое впечатление. Точно подсчитать её возраст не удалось, но, должно быть, уже за пятьдесят: на висках пробивается седина, вокруг удлинённых глаз собралась сеточка морщинок, а когда-то белоснежные и ровные зубы пожелтели и износились. Я вдруг понял, что эта женщина многие годы ела одну солому, сухую солому и твёрдые стебли бобовых, с хрустом пережёвывая их.
Она неторопливо зачерпывала поварёшкой отвар и наливала его в кормушку. Свиноматка поднялась, опираясь на калитку загона, и потянулась к вкусно пахнущей еде. Запах привлёк и эту глупую ораву за стенкой, они разразились оглушающими воплями.
Под чавканье свиноматки и поросят Хун Тайюэ наставлял урождённую Бай. Говорил он вроде бы холодно и бездушно, но в глазах явно сквозили тайные тёплые чувства. Она стояла в солнечном свете, держа руки по швам, седые пряди на голове поблёскивали серебром. Через большую щель в калитке я видел, что ноги у неё слегка трясутся.
— Ты поняла, что я сказал? — строго спросил Хун Тайюэ.
— Будь спокоен, секретарь Хун, — негромко, но необычно твёрдо сказала она, — я детей не рожала, не растила, так что эти поросятки мне как родные детки!
— Вот это ты правильно сказала! — обрадовался Хун Тайюэ. — Нам как раз такие женщины и нужны, чтобы растили общих свиней как собственных детей!
— Братец или, лучше сказать, дядюшка, тебе, похоже, поднадоело. Гляжу, у тебя припухшие веки уже и глаза закрылись, и из носа что-то вроде храпа раздаётся, — язвительно обратился ко мне большеголовый Лань Цяньсуй. — Если тебе жизнь свиней без интереса, могу про собачью поведать.
— Нет-нет-нет, очень даже интересно. Знаешь, все годы, когда ты был свиньёй, я ни разу не случился рядом. Поначалу на свиноводческой ферме работал, но кормить тебя в мои обязанности не входило. Потом меня вместе с Хуан Хэцзо на хлопкоперерабатываюшую фабрику отправили, и о том, как ты успешно шёл к своей громкой славе, по большей части знаю лишь понаслышке. Очень хочу послушать твой рассказ обо всём, что довелось испытать, во всех мельчайших деталях. И пожалуйста, не обращай внимания на мои веки: если они закрывают глаза, значит, я сосредоточен на твоём рассказе.
— Последующие события весьма запутанны и неоднородны, могу лишь отобрать наиболее важные и впечатляющие, — начал большеголовый. — Хотя урождённая Бай кормила мою мать-свинью со всей душой, я продолжал сосать её как сумасшедший — просто выжимал из неё всё. В результате у неё отнялись задние ноги. Они волочились за ней как две старые высохшие мочалки, а передние еле тащили переднюю часть тела. Так она и ползала по загону. К тому времени я мало отличался от неё по размерам. Щетина блестела, как от воска, от розовой кожи исходил приятный аромат. А моя бедная мать-свинья была вся грязная, задняя часть тела, измазанная в навозе и моче, жутко смердела. Она издавала вопль всякий раз, когда я ухватывал её сосок, и слёзы лились ручьём из треугольных глаз. Волоча изуродованное тело, она ползала, пытаясь укрыться от меня, и молила: «Сынок, сыночек дорогой, пожалел бы маму, и так всю до костей высосал, неужто не видишь? Ты уже вырос большой и вполне можешь есть сам». Но я не обращал внимания на её мольбы, поворачивал мать рылом на бок и впивался одновременно в два соска, хоть она и визжала как резаная. Соски, из которых прежде лилось вкуснейшее молоко, стали безвкусными, как старая резина, из них можно было выдавить лишь чуть-чуть липкой, солёной и дурно пахнущей жидкости. Не молоко, а отрава какая-то. От отвращения я пихнул её рылом, и она аж перекувырнулась, плача и ругаясь: «Эх, Шестнадцатый, скотина ты, совсем совесть потерял, злодей. Не свинья тебя породила, а волчица…»
За то, что у свиноматки отнялись задние ноги, урождённая Бай получила от Хун Тайюэ выговор.
— Ох, секретарь, это не я отлыниваю, это поросёнок такой лихой, — оправдывалась она со слезами на глазах. — Ты не видел, как он её сосёт, просто волк или тигр какой-то, не то что у свиноматки — у коровы ноги отнимутся…
Опираясь на стену, Хун Тайюэ заглянул в загон, а мне как раз взбрело в голову поднять передние ноги и встать на задние. Я понятия не имел, что так могут делать лишь свиньи в цирке, да и то после длительных тренировок: у меня это получалось легко и свободно. Встав таким образом к стене, я чуть не коснулся головой подбородка Хун Тайюэ. Поражённый, он отпрянул, оглянулся, удостоверился, что никого нет, и тихо сказал урождённой Бай:
— Ты тут ни при чём. Я сейчас же распоряжусь, чтобы за этим царём свиней ходили отдельно.
— Я давно уже заговаривала об этом с зампредседателя Хуаном, но он сказал, что дождётся вашего возвращения, чтобы изучить…
— Болван, — крякнул Хун Тайюэ, — даже с такой пустяковиной разобраться не может!
— Это к вам все с почтением. — Бай подняла глаза на Хун Тайюэ, поспешно опустила голову и пробормотала: — Вы старый революционер, с людьми по-честному и в делах по справедливости…
— Ну будет уже, никогда больше не говори такого, — отмахнулся Хун Тайюэ, не сводя глаз с её заполыхавшего лица. — Ты всё в тех комнатушках на кладбище ютишься? Перебиралась бы лучше на ферму вместе с Хучжу и другими.
— Э, нет, — вздохнула Бай. — У меня происхождение никудышнее, старая да грязная, зачем молодым докучать…
Хун Тайюэ выразительно глянул на неё пару раз и перевёл взгляд на мясистые листья подсолнухов.
— Эх, Бай, — тихо произнёс он. — Не будь ты из помещиков, так было бы славно…
Я хрюкнул, выказав охватившие меня смешанные чувства. По правде говоря, особой ревности я не испытывал, но инстинкт подсказывал, что в этих отношениях между Хун Тайюэ и моей женой, день ото дня всё более деликатными, ничего хорошего нет. Никакого естественного продолжения у этой истории не было, и хоть ты знаешь, как трагически всё в конце концов закончилось, могу рассказать всё в подробностях.
Меня переместили в другой загон, гораздо более просторный. В последний раз со времени рождения я посмотрел на недвижно сжавшуюся в углу мать, без скорби и сочувствия. Но, что ни говори, произвела меня на свет она, из её сосков я добывал себе еду, чтобы вырасти, она меня выкормила, и надо бы отблагодарить её. Но, честно говоря, не придумать как. В конце концов, я надул ей полную кормушку. Говорят, в моче молодого поросёнка много гормонов, и для свиноматки, обезножевшей от кормления, это особенно полезно.
Моим новым жильём стал самый просторный из отдельных загонов, расположенных в ста метрах от двух сотен только что построенных обычных. Позади половиной кроны нависал абрикос. Загон открытого типа с длинным навесом позади и коротким спереди, туда мог беспрепятственно проникать солнечный свет. Пол выложен квадратной керамической плиткой, в углу — отверстие со стальной решёткой, куда удобно справлять нужду. В углу, где я сплю, — свежий дух от охапки золотистой соломы. Я слонялся по своему новому жилищу, вбирая новые запахи, — недавно положенной плитки, свежей земли, утуновой балки, гаоляновой соломы.
Я был доволен. По сравнению с низеньким грязным загоном, который я делил со старой свиноматкой, — настоящие апартаменты. Всё продувается ветерком, достаточно света, строительные материалы прекрасно сочетаются с окружающей средой и не дают токсичных испарений. Например, поперечная балка из утуна, белоснежная на срезе, сочится горьковатыми каплями. На стене вокруг загона плетёная загородка из стеблей гаоляна нового урожая. Они ещё влажные, не высохшие, издают кисло-сладкий аромат, и на вкус, если пожевать, тоже, наверное, ничего. Но это мой дом, не могу же я разрушать его, чтобы удовлетворить желание поесть. Но и куснуть разок, чтобы изведать вкус, тоже дело неподзапретное. Могу вот свободно вставать вертикально и ходить на задних ногах, как человек. Но это своё уникальное умение я стараюсь держать в секрете. Ибо предчувствую, что переродился в эпоху невиданного расцвета свиней. Никогда ещё в истории человечества свиней так не почитали, никогда им не придавали такого большого значения, никогда так не простиралось их влияние — а в будущем по призыву вождя тысячи и тысячи людей будут падать перед свиньёй ниц. Думаю, в золотой свинский век немало людей захотят переродиться в этот мир свиньями, а ещё больше родившихся людьми будут страдать от того, что живут хуже свиней. Мне казалось, в этом смысле не скажешь, что папаша Яньло обошёлся со мной несправедливо, позволив переродиться именно сейчас. В эпоху свиней я буду творить чудеса, но это время ещё не наступило, пока нужно прикидываться дурачком и вести себя скромно, скрывать способности и ждать своего часа. Пока есть возможность, укреплять мышцы и кости, наращивать мышцы и живой вес, тренировать тело, закалять волю, ожидая наступления этих пламенных дней. Так что далеко не каждого, кто умеет ходить вертикально, можно считать человеком. Когда-нибудь это умение непременно пригодится, и я не ленился упорно тренироваться по ночам, когда люди уходили на покой.
Своим твёрдым пятачком я немного подрыл загородку, в ней образовалась дыра. Топнул копытами, и одна плитка раскололась пополам. Встал вертикально, ткнулся в изгородь, легонько куснул, и кус гаоляновой соломы остался во рту. Чтобы никто не обнаружил мою проделку, тщательно пережевал солому и проглотил, ни капли не выплюнул. Во дворе — буду пока называть его двором — я встал во весь рост и опёрся передними ногами на тонкую, с рукоятку мотыги, ветку абрикоса. Разведка позволила понять главное. На первый взгляд для обычной свиньи это великолепный загон, надёжный и прочный. Для меня же это склеенная из бумаги игрушка, и я могу сровнять его с землёй менее, чем за полчаса. Я, конечно, не такой дурак, чтобы разрушать собственное жильё, пока не представился случай. Зачем разрушать, я ещё буду как следует беречь его. Соблюдать гигиену, поддерживать чистоту, справлять нужду в определённом месте, не поддаваться желанию опрокидывать всё подряд, когда нос чешется, — произведу на людей самое лучшее впечатление. Чтобы стать тираном, нужно сначала проявить себя благонадёжным подданным. Я — поросёнок, сведущий в делах древности и современности, и примером для меня всегда был ханьский Ван Ман.[148]
Больше всего радости в новом жилище доставляло электричество. С самой высокой балки свешивалась стоваттная лампочка. Впоследствии я узнал, что электричество есть во всех двухстах новых загонах, но лампочки там лишь двадцатипятиваттные. С одной из стен свешивался шнур выключателя. Стоило поднять ногу, ухватить его и несильно потянуть — со щелчком загоралась белым светом лампочка. Вот здорово, вместе с «восточным ветром»[149] «великой культурной революции» повеял наконец над Симэньтунью и весенний ветер модернизации. Быстро выключи, нельзя, чтобы люди поняли, что свет включать умею. Они, ясное дело, лампочку приладили, чтобы наблюдать за моим поведением. Я тогда представлял себе, что в загоне установлено некое приспособление, с помощью которого люди, уютно расположившиеся у себя, могли видеть, чем я занимаюсь. Потом такие приспособления действительно появились. Это системы наблюдения кабельного телевидения, которые можно встретить везде — на крупных производствах, в цехах, аудиториях, в банках и даже в туалетах. Но я тебе вот что скажу: даже будь у них подобные штуки тогда и установи они камеру видеонаблюдения у меня — всю измазал бы дерьмом. Пусть смотрят с глазами в свином дерьме.
Когда я перебрался на новое место, стояла глубокая осень, в солнечном свете больше красного, чем белого. Красное солнце окрашивает красным листву абрикоса, ничуть не хуже красной листвы в Сяншани[150] — я, конечно, знаю, где находится Сяншань, конечно, знаю, что красная листва символизирует любовь, что она может вызывать в памяти стихи… Каждый день на закате или восходе солнца, когда свиноводы ужинают или завтракают, в хлеву необычно тихо. Вот в это время я встаю на задние ноги, складываю передние на груди. Срываю с абрикоса красные листья и жую. Листья горькие, богаты клетчаткой, снижают кровяное давление и чистят зубы. Жую их, как модная молодёжь сегодня жевательную резинку. Бросаю взгляд на юго-запад: там рядами выстроились свинарники, ровнёхонько, как армейские казармы. Они прячутся среди сотен абрикосовых деревьев, в багровом зареве заката или в отсветах восхода листья полыхают огнём или переливаются красками утренней зари. Красота несравненная. Людям в то время жилось несладко, не хватало одежды и еды и не до красот природы было. А вот сохранись все эти деревья и свинарники до наших дней, вполне возможно было бы зазывать сюда городских любоваться красной листвой. Весной проводить праздник цветения абрикосов, осенью — праздник красной листвы. Поели бы в свиных загонах, поспали в хлевах, на деле испытали бы, что такое деревня. Заболтался, извините. Я поросёнок с богатым воображением, каких только бредней нет в голове. Такого иногда нафантазирую, что самому страшно становится, да так, что обделаешься и обмочишься. Или страшный хохот разбирает. Обделавшийся и обмочившийся поросёнок — эка невидаль, а вот таких, кого хохот разбирает, кроме меня и нету. Об этом ещё поговорим, а пока умолчим.
Как раз в один из этих дней, когда абрикосовые листья были ярко-красными, в первой этак декаде десятого месяца — ну да, память у меня ещё хоть куда, — на рассвете в первой декаде десятого месяца, когда только что выкатилось солнце, большое, красное, нежное, появился Цзиньлун. Давненько его не было. Вместе с ним пожаловали четверо братьев Сунь, что у него на побегушках, и бухгалтер большой производственной бригады Чжу Хунсинь. За каких-то пять тысяч юаней они купили в районе Имэншань тысячу пятьдесят семь голов свиней, меньше пяти юаней за каждую, страшно дёшево. Я в это время выполнял в своих роскошных апартаментах утренние упражнения: ухватывал передними ногами свешивающуюся во двор ветку абрикоса и подтягивался. Ветки гибкие и прочные, хорошо пружинят, тело то и дело отрывается от пола и парит среди красной листвы. Таким образом достигались три цели: во-первых, тренировка, во-вторых, радость от преодоления земного притяжения, а в-третьих, пол устилается листьями, которые я сгребаю на спальное место и готовлю мягкое тёплое ложе. Зима, похоже, ожидается суровая, и хотелось как следует подготовиться к холодам. Вот когда я развлекался с веткой, и донёсся рокот моторов. Поднимаю голову и вижу три грузовика с прицепами, они приближаются по дороге со стороны абрикосового сада. Видно, путь проделали долгий, будто через пустыню прошли: под толстым слоем пыли на капотах даже не разобрать, какого они цвета. Трясясь и покачиваясь, грузовики въехали в абрикосовый сад и остановились за новыми свинарниками, на пустыре, усеянном битым кирпичом, осколками черепицы и грязной соломой. Походившие на чудищ, которым трудно совладать с длинными хвостами, они долго ворочались, прежде чем окончательно застыть. Из кабины первого грузовика вылез растрёпанный и неумытый Цзиньлун, из двух других — бухгалтер Чжу Хунсинь и Сунь Лун, старший из братьев Сунь. Потом из кузова третьей машины показались остальные трое братьев Сунь и похожий на чертёнка Мо Янь. Лица всех четверых тоже покрывал толстый слой пыли, они смахивали на терракотовых воинов Цинь Шихуана. Доносившееся из кузовов и прицепов похрюкивание становилось всё громче и вскоре переросло в пронзительный хор. Радости моей не было предела: я понял, что времена процветания свиней наступили. Как выглядят эти имэншаньские свиньи, я ещё не знал, лишь слышал их хрюканье, но по тому, как от них несло дерьмом и мочой, уже догадывался, что это за уроды.
На новеньком «золотом олене» примчался Хун Тайюэ. Велосипеды тогда были дефицитом, покупать их по талонам могли лишь партсекретари больших производственных бригад. Хун Тайюэ оставил велосипед на краю пустыря у одного из абрикосов со спиленным наполовину стволом, даже замка не повесил — видно было, что обрадован донельзя. С широко распростёртыми объятиями, словно приветствуя вернувшегося из дальнего похода воина, он направился к Цзиньлуну. Обнимать его он, похоже, не собирался, это у иностранцев так принято, но не у китайцев эпохи великого свиноводства. Подойдя к Цзиньлуну, он вдруг опустил руки и похлопал его по плечу:
— Ну что, купили?
— Тысяча пятьдесят семь голов, задача выполнена с лихвой! — доложил Цзиньлун, но тут же зашатался и прежде, чем Хун Тайюэ успел поддержать его, свалился в обмороке.
Вслед за Цзиньлуном стали пошатываться и братья Сунь, и прижимавший к себе чёрный портфель из искусственной кожи бухгалтер Чжу Хунсинь. Один Мо Янь держался бодрячком и, размахивая руками, заорал:
— Мы таки вернулись! Победа!
Их освещали багровые солнечные отсветы, и вся сцена смотрелась торжественно-печально. Хун Тайюэ махнул кадровым работникам большой производственной бригады и ополченцам, чтобы этих свинозакупщиков, в том числе и трёх водителей, славно потрудившихся для достижения успеха, проводили в жилища свиноводов и распределили по комнатам. И громко распорядился:
— Хучжу, Хэцзо, пусть пара женщин приготовит лапшу и яичницу в благодарность за труды, а всех остальных сюда на разгрузку!
Задний борт прицепов открыли, и я узрел весь этот ужас. Это что — свиньи? Да их назвать так язык не повернётся! Разнокалиберные, разноцветные, перемазанные в навозе, и вонища от них просто невероятная. Я поспешно ухватил пару абрикосовых листьев и заткнул ноздри. А я-то ждал прелестных маленьких хрюшек, с которыми мне предстоит подружиться и, как будущему повелителю свиней, наслаждаться у них успехом. Кто бы мог подумать, что это будет стадо чудищ, наполовину диких волков, наполовину диких свиней! Мне и видеть-то их больше не хотелось, но их странные вопли всё же возбуждали любопытство. Хоть душа во мне человечья, старина Лань, я всё же поросёнок, так что от меня ждать? Если у людей любопытства хоть отбавляй, что говорить о поросёнке?
Чтобы отчаянный визг новичков не воздействовал на барабанные перепонки, я заткнул уши шариками из растёртых листьев. Напряг задние ноги, задрал передние, устроился на двух ветках и получил широкое поле обзора — всё, что делается на пустыре, прекрасно видно. Я осознавал, какая на мне лежит огромная ответственность: я должен сыграть важную роль в истории Гаоми семидесятых; мои деяния в конечном счёте занесёт в анналы классики этот паршивец Мо Янь. Нужно следить за своим телом, оберегать зрение, обоняние и слух — всё это непременные условия для того, чтобы стать легендой.
Я перенёс вес с задних ног, опершись о ветку передними и подбородком. Под моей тяжестью она прогнулась и чуть закачалась. Сидящий на стволе дятел повернул ко мне голову и с любопытством глянул чёрными бусинками глаз. Птичьего языка я не понимаю и поговорить с ним не могу, но уверен, что моя поза повергла его в изумление. Сквозь листву я смотрел, как выгружают из машин всю эту компанию: у них всё кружилось перед глазами, они еле стояли на ногах и представляли собой жалкое зрелище. Одна свиноматка с рылом, как корзина, видать, старая, дряхлая, никак не годилась для такого тряского путешествия и грохнулась без сознания сразу, как её выгрузили. И лежит на песке, закатив глаза, белая пена на губах. Ещё две молодые самки — и выглядят вроде неплохо, будто от одной матери родились — изогнули спины, и их стало тошнить. За ними, словно заразившись, как при вирусном гриппе, стала изгибаться, извергая всё из себя, чуть ли не половина всех этих свиней. Остальные кто стоял, изогнувшись вбок, кто валялся на земле. Были и такие, что со скрежетом чесали бока о твёрдую кору абрикосовых деревьев — силы небесные, ну и толстенная у них, должно быть, шкура! Да и вши у них, чесотка, нужно держаться от них подальше. Моё внимание привлёк один чёрный хряк. Тощий, но головастый, рыло вытянутое, хвост волочится по земле, густая жёсткая щетина, широкие плечи, заострённый зад, толстые ноги, острый взгляд маленьких глазок, торчащие желтоватые клыки. В общем, почитай, дикий кабан. На остальных свиней, выбившихся из сил после долгого путешествия, жалко смотреть, а этот вольготно расхаживает вокруг, приглядывается, как посвистывающий, скрестив руки на груди, босяк. Спустя пару дней Цзиньлун дал ему звучное имя — Дяо Сяосань. Так зовут отрицательного героя из популярной в то время «образцовой революционной оперы» «Шацзябан». Ну и правда таков он и есть, негодяй, который может выхватить у девушки узелок. Мы с этим Дяо Сяосанем сталкивались не раз, но об этом потом.
Под руководством Хун Тайюэ члены коммуны принялись загонять всю ораву в стоявшие пятью рядами двести загонов. Это был сплошной хаос и столпотворение. Со своим низким коэффициентом умственного развития имэншаньские свиньи привыкли пастись на воле и не понимали, что в свинарниках будут жить счастливо в своё удовольствие. Им, видимо, казалось, что свинарники — это бойня, и они орали во всю глотку, визжали, налетали друг на друга и толкались, шарахались в панике во все стороны и на исходе сил дрались, как загнанные в угол звери. Ху Бинь, наделавший немало пакостей, когда я был волом, получил от обезумевшей белой свиньи удар в низ живота, хлопнулся навзничь, потом с большим трудом сел, постанывая, бледный, весь в холодном поту. Этот обиженный судьбой тип с тёмной душонкой был высокого мнения о себе, везде совал свой нос, но всегда расплачивался за это. Вот уж правда, и ненависть вызывает, и жалость. Ну ты, наверное, помнишь, как я, когда был волом, отделал паршивца старого на песчаных отмелях Великого канала? Несколько лет его не видел — он ещё больше постарел, зубы повыпадали, стал шепелявить. А я-то вон, всего полугодовалый подсвинок, в самом расцвете сил, золотое времечко. Так что не говори, что перерождения — сплошные мучения, есть в них и положительные стороны. Ещё один боров с отгрызенным наполовину ухом и железным кольцом в носу, разозлившись, укусил за палец Чэнь Дафу. Этот негодяй, который одно время путался с Цюсян, притворно возопил, будто ему всю руку отхватили. В отличие от мужчин, от которых было мало толка, несколько женщин среднего возраста — Инчунь, Цюсян, Бай Лянь и Чжао Лань — действовали неторопливо. Звонко цокая языком, согнувшись и выставив руки, они с приветливыми улыбками приблизились к загнанным в угол животным. От имэнских воняло невыносимо, но женщины не испытывали отвращения, лишь искренне улыбались. Свиньи ещё испуганно похрюкивали, но уже не шарахались в панике, женщины тянули к ним руки, касались их тел, не боясь испачкаться, почёсывали. Как человек падок на восхваления, так и свинье не устоять перед почёсыванием. Их боевой задор в минуту испарился, они жмурились от удовольствия, покачивались и сползали на землю. Женщинам оставалось лишь поднимать этих сдавшихся перед добрым отношением свиней и, почёсывая их на ходу между ног, доставлять в свинарник.
Хун Тайюэ осыпал женщин похвалами, а действовавших безрассудно и грубо мужчин — язвительными насмешками.
— Что, свинья хозяйство откусила? — подступил он к охавшему Ху Биню. — Распустил тут нюни, вставай давай, позорник, и в сторону! — Потом повернулся к истошно вопившему Чэнь Дафу: — А ты, мужчина называется, да если бы пару пальцев отхватили, и то не стоит хныкать!
— У меня производственная травма, секретарь, — блеял Чэнь Дафу, держась за палец. — Мне от казны деньги на лечение и питание положены!
— Ну-ну, валяй домой и жди, когда госсовет и центральный военный комитет партии вертолёт за тобой пришлют, чтобы забрать в Пекин на лечение, — хмыкнул Хун Тайюэ. — А там, чего доброго, и глава ЦИК тебя примет!
— Ты, секретарь, не зубоскаль, — отвечал Чэнь Дафу. — Я хоть и небольшого ума человек, но доброе слово от пакости отличить могу!
Тут Хун Тайюэ плюнул ему прямо в лицо, да ещё и пинка под зад дал.
— А ну катись отсюда, мать твою! — взъярился он. — А таскать втихаря, с бабами якшаться ума хватает? И лишний трудодень отспорить тоже не дурак? — И пнул Чэнь Дафу ещё раз.
— Коммунист, и драться? — заорал тот, отскочив.
— Коммунисты добрых людей не бьют, — заявил Хун Тайюэ. — А вот с такими бездельниками, как ты, только пинком и сладишь. Убирайся с глаз моих долой, смотреть на тебя тошно! Учётчик второй малой бригады здесь? Всем, кто участвовал в ловле свиней, кроме Ху Биня и Чэнь Дафу, поставь по полдня. А этим двум не ставь!
— Это на каком основании? — заорал Чэнь Дафу.
— Это с какой стати? — вторя ему, взвизгнул Ху Бинь.
— А с такой стати, что глаза бы мои вас не видели!
— Трудодни, трудодни, это же для члена коммуны самое важное! — Забыв о ране, Чэнь Дафу сжал больную руку в кулак и, вопя, стал махать перед носом Хун Тайюэ. — Трудодни удерживаешь, хочешь, чтобы у меня жена с детьми с голоду подохли? Сегодня же вечером вместе с ними к тебе спать приду!
— Думаешь, я в страхе вырос? — презрительно глянул на него Хун Тайюэ. — Да я несколько десятилетий в революционном движении, каких только строптивых людишек не видывал. Может, с кем другим твои приёмчики и пройдут, пёс паршивый, но не со мной!
Хотел было поскандалить вслед за Чэнь Дафу и Ху Бинь, но его жена Бай Лянь закрыла ему рот пухлой, измазанной в свином навозе рукой и с улыбочкой на лице обратилась к Хун Тайюэ:
— Не опускался бы ты до него, секретарь.
Разобиженный Ху Бинь скривил рот и еле сдерживался, чтобы не разрыдаться.
— Поднимайся давай! — рыкнул на него Хун Тайюэ. — Или ждёшь, что за тобой паланкин с четырьмя носильщиками пришлют?
Ху Бинь недовольно встал и, втянув голову в плечи, побрёл домой за высокой и статной Бай Лянь.
С оглушительным шумом и гамом почти все тысяча пятьдесят семь голов имэншаньских загнали в свинарники. Кроме трёх. Подохла одна самка желтоватой окраски и чёрный с белыми разводами поросёнок. Ещё один чёрный хряк — а это был дикарь Дяо Сяосань — забрался под грузовик и ни за что не хотел вылезать. Кадровый ополченец Ван Чэнь принёс из хлева утуновый шест и попытался выгнать его оттуда, но Дяо Сяосань перекусил шест, как только он достиг его. Ни свинья, ни человек не уступали друг другу, это походило на перетягивание каната. Сидящего под машиной Дяо Сяосаня было не видно, но я вполне могу представить, как он перекусывает шест: вся щетина торчком, глазки яростно поблёскивают зелёным. Не домашняя свинья, а дикий зверь. В последующие месяцы и годы этот зверюга многому меня научил. Начинал он как враг, а потом стал советчиком. Как я уже упоминал, наша с Дяо Сяосанем история будет описана в последующих главах густыми мазками и в ярких цветах.
Дюжий ополченец и забившийся под машину Дяо Сяосань в силе друг другу не уступали, и шест у этих равных соперников ходил туда-сюда. Толпа, замерев, не сводила с него глаз. Хун Тайюэ наклонился и заглянул под машину. Многие по его примеру сделали то же самое. Страсть какие потешные! А хряк под грузовиком представлялся мне этаким непокорным разбитным молодцом. Наконец несколько сознательных вышли вперёд, чтобы помочь Ван Чэню. Я исполнился презрения к ним. Если по-честному, один на один драться надо, а то несколько человек против одной свиньи — куда это годится! Я переживал, что этим шестом хряка рано или поздно выволокут из-под грузовика, как выковыривают из земли большую редьку. Но тут послышался хруст, и вцепившиеся в шест мужчины повалились назад, попадав один на другого. На половинке шеста виднелся свежий срез в том месте, где Дяо Сяосань откусил его.
Толпа невольно взорвалась криками одобрения. Так обычно и случается: в малых проявлениях дурное и необычное вызывает неприязнь и вражду, а в больших — уважение и благоговение. Вот и поведение Дяо Сяосаня грандиозным не назовёшь, но за уровень пустякового оно уже перевалило. Кто-то засунул под машину ещё один шест, но снова донёсся хруст; храбрец отшвырнул шест, и только его и видели. Толпа загудела: кто предлагал застрелить, кто заколоть копьём, кто выкурить огнём. Секретарь Хун все эти изуверские предложения отмёл.
— Все ваши идеи — одно дерьмо, — помрачнев, заявил он. — Нам живых свиней приумножать надо, а не дохлых!
Кому-то пришла в голову мысль предложить самой смелой из женщин залезть под грузовик и почесать хряка. Мол, какой ни свирепый, а женщин, поди, тоже почитает. Почеши его женщина, может, всю свирепость как рукой снимет? Идея-то хорошая, но кого послать — вот вопрос. Тут подал голос Хуан Тун. Он оставался заместителем председателя ревкома, но никакой реальной власти не имел:
— Будет щедрое вознаграждение, найдутся и смелые женщины! Кто сумеет проникнуть туда и подчинить хряка, получит в награду три трудодня!
— Вот свою жёнушку и запусти! — бросил Хун Тайюэ.
Спрятавшаяся за спины других У Цюсян поносила мужа:
— Язык что помело, вечно накличешь беду на свою голову! Да я туда не то что за три, за триста трудодней не полезу!
В этот непростой момент из помещения, где готовили корм для свиней, рядом с общежитием свиноводов в дальнем конце абрикосовой рощи вышел Цзиньлун. Когда он появился в дверях, с обеих сторон его поддерживали сёстры Хуан. Пройдя несколько шагов, он отпихнул их, но они продолжали следовать за ним как личная охрана. За ними шла целая компания: Симэнь Баофэн с санитарной сумкой через плечо и Лань Цзефан, Бай Синъэр и Мо Янь. На запылённом лице Цзиньлуна застыло торжественное выражение; Лань Цзефан, Бай Синъэр и ещё десяток человек несли деревянные вёдра с кормом, я почуял его даже с заткнутыми ноздрями. Это было пюре из смеси хлопковых жмыхов, сухого батата, бобовой муки и бататовых листьев. Под золотистыми лучами солнца из вёдер поднимался молочно-белый пар, а за ним распространялся аромат. Ещё я заметил, как облачка пара вырываются из дверей того самого помещения. Шагали люди беспорядочно, но в то утро, добавлявшее немало торжественности, смотрелись как группа поддержки, доставляющая еду бойцам на передовой. Ну вот, сейчас эти изголодавшиеся имэншаньские свиньи, исхудавшие, как фанера, набросятся на еду, и начнётся у них счастливая жизнь. Хоть я происхождения благородного и водить с вами компанию ниже моего достоинства, но раз уж переродился свиньёй, ничего не поделаешь, как говорится, в каждом краю свой обычай. Мы с вами одной породы, братья и сёстры, позвольте же пожелать вам счастья, здоровья и хорошего аппетита! Желаю как можно быстрее приспособиться к условиям здешней жизни, больше гадить и мочиться, нагуливать больше веса во имя социализма. Как они тут выражаются, свинья — это завод по производству удобрений в миниатюре, да и вся она целое сокровище: мясо — это вкусные блюда, кожа идёт на выделку, щетина на щётки, из костей можно варить клей, даже желчный пузырь входит в состав лекарств.
— Вот и славно, — зашумела толпа, завидев Цзиньлуна, — сам кашу заварил, сам пусть и расхлёбывает! Сумел притащить этого дикого кабана из Имэншани, значит, найдёт, и как вытащить его из-под грузовика.
Хун Тайюэ предложил ему сигарету и сам дал прикурить. Сигарета от секретаря — почёт немалый, дело нешуточное. С побелевшими губами, кругами под глазами и взлохмаченной шевелюрой, Цзиньлун казался совершенно измотанным. Купив в Имэншани свиней, он потрудился на славу, приобрёл авторитет в глазах членов коммуны и снова завоевал доверие секретаря Хуна. Поднесённая секретарём сигарета, видать, тоже неожиданная честь. Цзиньлун положил наполовину выкуренную сигарету на кирпич — её тут же утащил, чтобы докурить, Мо Янь, — скинул выцветшую добела, заплатанную на плечах и рукавах старую военную куртку и остался в фиолетовой футболке с отложным воротником. На груди красовались большие, грубо намалёванные белой краской иероглифы «Цзинганшань». Засучил рукава, нагнулся и полез под машину. Его потянул за одежду Хун Тайюэ:
— Ты, Цзиньлун, гляди, не руби с плеча, кабан бешеный какой-то. Надеюсь, ты не причинишь ему вреда, и тем более не хочется, чтобы он тебе вред нанёс. Вы для нашей большой производственной бригады большая ценность, и тот, и другой.
Присев на корточки, Цзиньлун вглядывался под машину. Потом поднял и швырнул туда кусок черепицы. Я представил, как Дяо Сяосань с хрустом перекусил её, его маленькие глазки яростно засверкали, так что у людей мороз пробежал по коже. Цзиньлун поднялся, сжав губы и улыбаясь. Очень знакомое выражение: когда оно появлялось, значит, что-то задумал, и задумал нечто восхитительное. Он наклонился к Хун Тайюэ и что-то прошептал ему на ухо, словно боясь, как бы не услышал Дяо Сяосань. На самом деле опасался он напрасно: думаю, кроме меня, ни одна свинья на земле не понимает языка людей. Да и то, что я понимаю, — пример из ряда вон выходящий. Дело в том, что отвар старухи Мэн на Вансянтая на меня не подействовал, — иначе, выпив его, я как и все смертные, тоже начисто забыл бы всё, что было в прежнем перерождении. Лицо Хун Тайюэ расплылось в улыбке, и он, смеясь, похлопал Цзиньлуна по плечу:
— Ах ты негодник, надо же такое удумать!
Очень скоро — только полсигареты выкурить и успеешь — подбежала Баофэн с двумя белоснежными пампушками в руках. От набухших пампушек разносился густой винный аромат. Ага, вот что Цзиньлун задумал: хочет напоить Дяо Сяосаня, чтобы у того не осталось сил сопротивляться. Я бы на эту удочку не попался. Но Дяо Сяосань лишь свинья, дикой энергии хоть отбавляй, а вотумом не вышел. Эти пропитанные вином пампушки Цзиньлун и закинул под машину. «Ни в коем случае не ешь их, братишка, — бормотал я про себя, — не то попадёшь к людям в ловушку!» Но Дяо Сяосань, видимо, их таки съел, потому что на лицах Цзиньлуна, Хун Тайюэ и остальных разлилось ликование от удавшегося коварного замысла.
— Упал, упал! — захлопал в ладоши Цзиньлун.
Это старинное речение из классического романа, где грабители подмешивали в вино сонного порошка, обманом заставляли выпивать его, потом, хлопая в ладоши, кричали «Упал, упал!», и человек действительно падал.[151] Цзиньлун залез под машину и вытащил оттуда опьяневшего Дяо Сяосаня. Тот похрюкивал, мотая головой, и не оказывал сопротивления. Его подняли и занесли в один из новых загонов, который от моего жилища отделяла лишь стена. Эти два отдельных загона были предназначены для племенных хряков — ясное дело, Дяо Сяосаня для того туда и доставили. Мне это решение показалось абсурдным. В моём случае всё абсолютно закономерно — крепкие ноги, высокое и изящное тело, розовая кожа и белая щетина, короткое рыло и мясистые уши, поросёнок в самом расцвете сил — кого, как не меня, определять в племенные? Но этот Дяо Сяосань с его внешностью и телосложением, о которым вы, милостивые государи, уже имеете представление, — какое этот низкопородный экземпляр может дать потомство? Лишь через много лет я понял, что решение Цзиньлун и Хун Тайюэ приняли верное. В семидесятые годы прошлого века, когда товаров было недостаточно и ощущалась серьёзная нехватка в поставках свинины, людям больше всего по вкусу было жирное мясо, тающее во рту. Но теперь, когда уровень жизни становится всё выше и выше, народ становится более разборчив в еде, домашние животные уже не устраивают, им диких подавай. И потомство Дяо Сяосаня вполне можно продавать как природных диких свиней. Но об этом потом.
Как свинья с незаурядным интеллектом, я, конечно, не мог не подумать о самозащите. Увидев, что Дяо Сяосаня волокут сюда, я тут же догадался, что у них на уме, опустил передние ноги с ветки, тихонько улёгся в углу у стены на кучу соломы и сухих листьев и притворился спящим. Его с глухим стуком бросили за стеной, и он захрюкал. Слышно было, и как Хун Тайюэ с Цзиньлуном хвалят меня. Я осторожно приоткрыл глаза лишь на узкую щёлку. Солнце поднялось уже высоко и отбрасывало на их лица золотистые отблески.
— Братец или, лучше сказать, дядюшка, — с интонацией пекинской шпаны обратился ко мне большеголовый Лань Цяньсуй, — давай теперь вместе вспомним ту яркую позднюю осень и её самый яркий день. День, когда абрикосовый сад стоял, покрытый, как киноварью, красной листвой, на тысячи ли простиралось безоблачное небо, а в уезде Гаоми, на свиноводческой ферме большой производственной бригады деревушки Симэньтунь в первый и последний раз проводилось оперативное совещание на месте под лозунгом «Больше свиней стране». Тогда эго совещание превозносили как опыт творческого подхода к работе, в провинциальной газете напечатали о нём большую статью, на нём несколько имеющих к этому отношение кадровых работников из уезда и коммуны получили повышение. Совещание стало славной страницей истории уезда Гаоми и тем более истории нашей деревни.
Члены большой производственной бригады во главе с Хун Тайюэ и под руководством Цзиньлуна, с учётом указаний кадровых работников бригады и зампредседателя ревкома Го Баоху готовились к совещанию день и ночь уже целую неделю. К счастью, на тот момент в полевых работах наступило затишье, урожай был собран, и занятость всей деревни подготовкой на полевых работах не отражалась. А хоть бы это был и хлопотливый «сезон трёх осенних работ».[152] На первом месте тогда стояла политика, производство лишь на втором. Свиноводство — политика, а политика — это всё, остальное должно отступить в сторону.
С момента получения известия о предстоящем проведении уездного оперативного совещания по свиноводству всю деревню охватил праздничный настрой. Секретарь партячейки бригады Хун Тайюэ сообщил эту радостную весть по громкоговорителю, и воодушевление в его голосе заставило сельчан высыпать на улицу. Было девять вечера, мелодия «Интернационала» уже отзвучала. Обычно в это время члены коммуны отходили ко сну, а молодожёны в семье Ван на западном конце деревне готовились предаться любви. Но душевный подъём от этой радостной вести изменил всю жизнь людей. Почему ты не спросишь, откуда свинье у себя в загоне, что в самой глубине абрикосового сада, знать, что происходит в деревне? Что ж, скрывать не буду, в то время я уже удирал из своего загона, обходил с проверкой все остальные, заигрывал с самочками, прибывшими из Имэншани, а потом предпринимал рискованные прогулки по деревне. Так что все деревенские тайны я знал как свои пять пальцев.
Члены коммуны расхаживали по улице с зажжёнными факелами, почти у всех на лицах светились улыбки. Почему они так радовались? Да потому, что в те годы стоило деревне стать образцовой, как на неё тут же сыпались огромные блага. Сначала народ собрался во дворе конторы большой производственной бригады в ожидании выступления секретаря партячейки и руководителей бригады. Накинув куртку на плечи, Хун Тайюэ стоял в ярком свете газового фонаря, и лицо его сияло, как отчищенное наждаком бронзовое зеркало.
— Товарищи, — обратился он к членам коммуны, — проведение в нашей деревне уездного оперативного совещания «Больше свиней стране» — это не только проявление заботы партии, но и испытание. Мы должны предпринять все усилия, чтобы подготовиться к этому совещанию и под его направляющим порывом поднять работу по свиноводству на новую высоту. У нас сейчас лишь тысяча голов, а нам нужно довести это число до пяти, до десяти тысяч; а когда у нас будет двадцать тысяч, мы отправимся в Пекин и доложим об этом самому Председателю Мао!
Когда секретарь закончил выступление, люди не торопились расходиться — особенно молодёжь, которой некуда было выплеснуть энергию и романтическое настроение. Так и хотелось если не забраться на дерево, то залезть в колодец; она была готова убивать и поджигать, выйти на решительную схватку не на жизнь, а на смерть с империалистами, ревизионистами и реакционерами — как тут заснёшь в такую ночь?! Братья Сунь без разрешения секретаря вломились в контору и вытащили из шкафа давно пылившиеся там гонги и барабаны. Этому нахальному типу Мо Яню всегда хотелось быть на виду, он уже всем надоел, но плевать на это хотел и совал нос повсюду. Он рванулся вперёд, первым схватил барабан и повесил себе на спину. Другие разобрали флаги и другие атрибуты «культурной революции» и вышли на улицу. Там под грохот барабанов и гонгов они прошли несколько раз из края в край деревни, распугав сидевших на деревьях ворон. Под конец они собрались в центре свинофермы «Абрикосовый сад», к западу от моего загона, к северу от двухсот хлевов для имэншаньских, на том самом пустыре, где валялся опьяневший имэншаньский хряк Дяо Сяосань. Сорвиголова Мо Янь запалил костёр из абрикосовых веток, срубленных при строительстве. Языки пламени с шумом ветра взметались вверх, и вокруг разносился неповторимый аромат горящего фруктового дерева. Хун Тайюэ хотел было отругать Мо Яня, но, увидев, с каким энтузиазмом молодёжь пляшет и поёт вокруг костра, не выдержал и тоже пустился в пляс. Бурное веселье людей перепугало всех свиней. На лице Мо Яня, который то и дело подбрасывал веток в костёр, переливались ослепительно яркие блики огня, и он смахивал на только что покрашенного бесёнка в деревенском храме. Официально я ещё не был коронован царём свиней, но авторитетом уже обладал и со всех ног устремился от одного загона к другому, чтобы разнести радостную весть. У первого загона в первом ряду содержалось пятеро хрюшек, в том числе самая смекалистая самочка Цветущая Капуста; я сказал:
— Слушайте все: не пугаться, для нас грядут славные времена!
У первого загона во втором ряду свиней было шестеро, в том числе самый коварный, воющий волком боров; я повторил:
— Слушайте все: не пугаться, для нас грядут славные времена!
У первого загона в третьем ряду, где среди пятерых свиней была прелестная Любительница Бабочек; я тоже сказал:
— Слушайте все: не пугаться, для нас грядут славные времена!
Любительница Бабочек подняла заспанные, очаровательно наивные глазки, я, не в силах сдержать чувств, чмокнул её в щёчку, и она пронзительно хрюкнула. Преодолев счастливый трепет сердца, я добежал до первого загона в четвёртом ряду и сообщил четырём боровам по прозванию «четверо стражей»:
— Слушайте все: не пугаться, для нас грядут славные времена!
— Чего-чего? — тупо переспросили «стражи».
— У нас тут будет проходить оперативное совещание «Больше свиней стране», а это значит, что для нас грядут славные времена! — во всю глотку заорал я и поспешил вернуться в загон, потому что не хотел, чтобы люди узнали о моих тайных вылазках по ночам прежде, чем меня провозгласят царём.
Да если и узнают, меня это не остановит — я давно уже прекрасно продумал, как свободно выбираться из загона и возвращаться в него, — но лучше прикидываться дурачком и довольствоваться скромным положением. Я нёсся во всю прыть, изо всех сил стараясь избегать света костра, но скрыться от него было почти негде. Пламя вздымалось до самого неба, ярко освещая весь абрикосовый сад, и я представил, как я — будущий повелитель свиней — выгляжу на бегу: весь поблёскиваю, будто на мне облегающее шёлковое одеяние, словно разливающая вокруг свет молния. Близ обиталища царя свиней взлетаю в воздух, двумя ловкими передними ногами — такими ловкими, что хоть официальные печати вырезай, американские доллары подделывай, — ухватываюсь за свешивающиеся ветки абрикоса. Тело движется легко и свободно, как веретено, я пользуюсь гибкостью веток и инерцией своего тела, перемахиваю через стену и оказываюсь в своём гнёздышке.
Раздаётся пронзительный крик, и я чувствую, что копыта упёрлись во что-то упругое. Присмотрелся, и душа воспылала гневом. Оказывается, моим отсутствием воспользовался этот бешеный ублюдок, живущий за стеной, имэншаньский хряк Дяо Сяосань. Как ни в чём не бывало забрался в мои покои и дрыхнет. Всё тело аж зачесалось, глаза готовы были выскочить из орбит. Каково видеть, как эта уродливая, грязная туша развалилась в моём с таким тщанием устроенном гнёздышке! Ах, бедная моя золотистая пшеничная соломка! Увы вам, мои несчастные алые благоухающие абрикосовые листочки! Этот ублюдок осквернил мою постельку, с него наползло омерзительных вшей, нападало перхоти от стригущего лишая. К тому же можно заключить, что он проделывает такое не впервые. Грудь горит от гнева, сила сконцентрировалась на макушке, даже слышу скрежет собственных зубов. А этот тип лежит себе, бесстыжая рожа, ухмыляется, да ещё кивает в мою сторону. Потом встаёт, невозмутимо подбегает к абрикосу и мочится. Я, как существо исключительно воспитанное, соблюдаю правила гигиены и всегда справляю малую нужду в строго определённом месте в углу у юго-западной стены. Там есть дыра наружу, и я всегда стараюсь попасть в неё, чтобы моча выливалась туда и в хлеву ничего не оставалось. А под абрикосом выполняю упражнения, там земля чистая и гладкая, словно выложенная мраморными плитками. Всякий раз, когда я цепляюсь там за ветки и делаю подтягивания, мои копытца, соприкасаясь с землёй, звонко цокают. И вот теперь это чудесное местечко загажено мочой этого поганца! Если можно стерпеть такое, то чего же тогда стерпеть нельзя? Это древнее изречение[153] в те времена было популярным, нынче его не часто услышишь. У каждой эпохи своё слово в ходу. Я собрался, как великий мастер цигун,[154] разбивающий головой каменные стелы, нацелился этому ублюдку в брюхо, вернее, в его недюжинных размеров причиндалы, и пошёл на него. Страшная сила отдачи отбросила меня на пару шагов, задние ноги подкосились, и я шлёпнулся задом на землю. Одновременно я увидел, как этот ублюдок, высоко задрав задницу, обделался: из него, как из пушки, ударила струя жидкого дерьма, со свистом ударила в стену и рикошетом отскочила. Всё это произошло в один миг, то ли во сне, то ли наяву. Наиболее реальным в этой картинке было то, что он валялся, как мёртвый, у стены, как раз там, где справлял большую нужду я, — самое место для такого вонючего бурдюка. Всё тело этого ублюдка подёргивалось, конечности прижаты, спина выгнута как у напускающей на себя грозный вид дикой кошки, глаза полузакрыты, видны одни белки — ну просто буржуазный интеллигент под исполненным крайнего презрения взором трудового народа. Немного кружилась голова, свербило в носу, выступили слёзы. Все силы пришлось положить на этот раз: не врежься я в тушу этого ублюдка, кто знает, мог и стену пробить насквозь и вылететь наружу, оставив в ней круглую дыру. Подостыв, я чуть струхнул: гнусное поведение этого ублюдка, который самовольно забрался в моё ароматное гнёздышко и испоганил его, безусловно, возмутительно, но не убивать же его за это. Проучить разок можно, но доводить до смерти — ясное дело, перебор. Конечно, Цзиньлун, Хун Тайюэ и остальные заключат, что Дяо Сяосаня убил я, но мне за это вряд ли что будет, они же надеются, что я своим инструментом поросят им понаделаю. Тем более Дяо Сяосань откинул копыта в моём загоне, позволил себе лишнего, как говорят в Шанхае, сам смерти искал. У людей принято защищать свою святую землю, не жалея крови и даже жизни, а у свиней территория разве не священна? У всех животных есть свои уделы — у тигров, львов, собак, у всех без исключения. Запрыгни я к нему в загон и загрызи его до смерти, виноват был бы я. Но ведь это он забрался на моё ложе и помочился там, где я гимнастику делаю, вот и получил по заслугам. Рассуждая так и сяк, в душе я был вполне спокоен. Сожалел лишь об одном: что напал неожиданно и сзади, когда он справлял нужду. Хотя это не тот случай, когда делают осознанный выбор, но и не сказать, чтобы я действовал открыто и честно. Когда узнают, это может повлиять на мою репутацию. Этот ублюдок определённо заслуживает смерти, вне всякого сомнения, но, по правде говоря, смерти я ему не желаю, потому что чувствую бурлящую в нём дикость. Это первозданный дух гор и лесов, дух земных просторов. Как на древних наскальных рисунках, как в героическом эпосе, передаваемом из уст в уста, в нём вольно разливается дыхание первобытного искусства. Всего этого как раз и не хватало в ту насыщенную преувеличениями эпоху и, конечно же, не хватает в наши дни, когда всё так наигранно и чёрное выдаётся за белое. Мне стало жаль своего сородича, и я, сдерживая слёзы, подошёл к нему и провёл копытцем по заскорузлому брюху. Кожа у этого типа дёрнулась, и он хрюкнул. Живой! Обрадовавшись, я почесал ещё раз, и тот хрюкнул снова. Одновременно приоткрылись чёрные глазки, но тело оставалось недвижным. Надо думать, сокрушительный удар он получил по причиндалам, а это место у всех самцов самое уязвимое. В деревне женщины, бывалые да сварливые, случись им противостоять мужчине, знают, как быть: нагнуться и заграбастать это дело. А когда оно у тебя в руках, он у тебя в руках тоже — что хочешь с ним, то и делай, хоть верёвки вей. Так что этот ублюдок хоть и не помер, но уже никуда не годится. Неужто после такого удара всмятку его хозяйство восстановится?
Из «Цанькао сяоси»[155] я почерпнул сведения о том, что моча самцов, не знавших случки, обладает живительным эффектом. Об этом упоминается в «Бэньцао ганму» великого врача древности Ли Шичжэня,[156] но не в полном объёме. В «Цанькао сяоси» в те времена только и можно было найти что-то правдоподобное; в остальных газетах, да и по радио — сплошные враки и пустословие. Вот я этой «Цанькао сяоси» и увлёкся. По правде сказать, во время своих вечерних прогулок я в основном шёл к правлению большой производственной бригады и слушал, как эту газету читает вслух Мо Янь. У него, паршивца, она тоже была любимой. Волосы у него тогда были желтоватые, уши отмороженные, драная стёганая куртка, разношенные соломенные сандалии, глаза щёлочками, в общем — урод уродом. И вот поди ж ты, этакая сволота — и весь из себя патриот, держит в поле зрения весь мир. Чтобы получить право читать «Цанькао сяоси», он сам к Хун Тайюэ подъезжал и напросился безвозмездно работать ночным сторожем.
Правление располагалось в том же главном зале усадьбы Симэнь. Там установили старый телефонный аппарат, на стену повесили две огромные батареи. Стол с тремя выдвижными ящиками, оставшийся со времён Симэнь Нао, старая трёхногая кровать в углу у стены, которая из-за отсутствующей ноги постоянно качалась. Но на столе лампа с плафоном, такой вот невиданный по тем временам источник света. За столом при свете лампы паршивец Мо Янь и читал вслух «Цанькао сяоси», страдая летом от комаров, а зимой от холода.
Ворота усадьбы начали разбирать на дрова для домен в годы «большого скачка», и с тех пор вместо них зияла пустота, уродливая, как рот беззубого старика. И мне было очень удобно незаметно пробираться туда.
После трёх перерождений память Симэнь Нао подыстёрлась, но когда я видел Лань Ланя, который по-медвежьи неуклюже ковылял лунными ночами работать в поле, когда слышал постанывания Инчунь — у неё ломило суставы, а также ссоры и ругань Цюсян с Хуан Туном, меня охватывала безотчётная тревога.
Грамотей я изрядный, но почитать самому никак не удавалось. Мо Янь, паршивец этакий, сидит с «Цанькао сяоси» в руках весь вечер напролёт, листает газету туда-сюда, то про себя, то вслух читает или, бывало, закроет глаза и излагает на память. Не щадил своих сил, негодник, нудил и нудил, просто невмоготу. Уж наизусть газету выучил, глаза красные, лоб чёрный от копоти, но держался изо всех сил, как же — за общественное масло для лампы платить не надо. Через него я и набрался сведений о том, что происходило в семидесятые годы на земном шаре, и стал свиньёй весьма осведомлённой. Знаю, например, что в аэропорт Пекина на окрашенном в серебристый, голубой и белый цвета самолёте «Дух 1976-го» прибыл американский президент Никсон с большой группой сопровождающих. Знаю, что Никсона принял в своём заставленном старинными книгами кабинете Председатель Мао. Помимо переводчика на встрече присутствовали также премьер Госсовета Чжоу Эньлай и госсекретарь Генри Киссинджер. Знаю, что Мао Цзэдун шутливо заявил Никсону: «Во время последних выборов у вас, я голосовал за тебя!» На что тот ответил тоже не без юмора: «Вы из двух зол выбираете меньшее!» Ещё мне известно, что американские астронавты на корабле «Аполлон-17» высадились на Луне, провели там научные исследования, собрали множество образцов горных пород, водрузили государственный флаг США, а потом справили нужду, надув целую лужу. Сила притяжения на Луне невелика, и моча разлетелась жёлтыми вишенками. Известно мне и то, что американские бомбардировщики за одну ночь чуть не отправили Вьетнам назад в каменный век. Узнал я также, что подаренная Китаем Великобритании большая панда Чжи Чжи после долгой болезни и безуспешного лечения скончалась в лондонском зоопарке четвёртого мая тысяча девятьсот семьдесят второго года в возрасте пятнадцати лет. Мне стало известно и то, что группа высокопоставленных японских интеллектуалов практикует уринотерапию, что моча неженатого юноши стоит бешеных денег, ценится больше, чем амброзия бессмертных… Я действительно много чего узнал, всего и не перечесть. А самое главное, я не такой болван, чтобы учиться ради учения. Познав что-то, я тут же это применяю, смело осуществляю примеры на практике. В этом на меня немного похож негодник Цзиньлун, но ведь несколько десятилетий назад я был его отцом.
Вот струю своей юной поросячьей мочи я и направил в широко открытую пасть Дяо Сяосаня. «Хоть зубы тебе помою, ублюдок!» — думал я, глядя на его грязно-жёлтые клыки. Горячая моча ударила сильно, и хотя я старался контролировать её, но попало ему и в глаза. «Вот тебе ещё и глазные капли, каналья, моча дезинфицирует — эффект не хуже, чем от хлоромицетина», — мелькнуло в голове. Этот гадёныш Дяо Сяосань почавкал, мочу проглотил, громко расхрюкался и выпучил глаза. Надо же, и впрямь чудодейственная жидкость, мёртвых к жизни возвращает. Стоило моей струйке прекратиться, как он сел, потом вскочил и попытался сделать пару шагов. Зад у него болтался туда-сюда, как хвост бьющейся на отмели рыбины. Прислонившись к стене, он тряхнул головой, словно после глубокого сна, а потом прорычал:
— Ну, Хряк Симэнь, мать твою эдак!
От того, что этот тип знает, что я — Хряк Симэнь, я просто оторопел. После стольких перерождений я, честно говоря, не так часто мог связать себя с оставшимся в прошлом, обиженным судьбой Симэнь Нао. Да и среди деревенских тем более не могло быть того, кто знал бы моё происхождение и историю. Как этот прибывший с гор Имэншань дикий ублюдок мог назвать меня Хряком Симэнем, остаётся неразрешимой загадкой. Но преимущество на моей стороне, и об этом необъяснимом факте лучше забыть! Хряк Симэнь так Хряк Симэнь. Хряк Симэнь — победитель, а ты, Дяо Сяосань, — побеждённый.
— Послушай, Дяо, — сказал я, — сегодня я преподал тебе небольшой урок, но считать унижением то, что ты испил моей мочи, не стоит. Благодарить надо, кабы не она, ты бы сейчас уже не дышал. А не дышал бы, то и не видать бы тебе завтрашних торжеств. А если свинья не увидит завтрашних торжеств, считай, зря на свет народилась! Так что тебе благодарить надо — не только меня, но и японских интеллектуалов, которые придумали уринотерапию, и Ли Шичжэня, и Мо Яня, что пыхтит над «Цанькао сяоси» по вечерам. Кабы не все эти люди, лежать бы тебе сейчас закоченелому. Кровушка застыла бы в жилах, и вши, которым сосать нечего, с твоего трупа разбежались бы. Вши, они хоть с виду тварь безмозглая, а на деле очень даже спорая. Не зря в народе говорят, что вши, они и летать умеют. А ведь крыльев у них нет, как им летать-то? Но то, что они по ветру быстро перемещаются, — истинная правда. Вот помри ты, они бы на меня перепрыгнули, тут мне и хана. Вшивому хряку стать царём никак не получится. В этом смысле мне тоже не хотелось, чтобы ты подох, я и хотел вернуть тебя к жизни. Давай-ка катись назад к себе в загон вместе со своими вшами. Откуда пришёл, туда и возвращайся.
— Пащенок, — заскрипел зубами Дяо Сяосань, — на этом между нами ещё не всё кончено. Настанет день, я тебе покажу, что такое имэншаньская свинья. Хочу, чтобы ты знал: для тигра вовотоу[157] не еда; ещё узнаешь у меня, что у местного духа земли[158] елда каменная.
Про елду духа земли рассказывает паршивец Мо Янь в своих «Записках о новом камне». Там этот негодник повествует об одном бездетном каменотёсе, который подвигся на доброе дело: вытесал из твёрдого голубоватосерого камня фигуру местного божества земли и установил в храме на краю деревни. Божок из камня, елда, естественно, тоже каменная. На следующий год жена каменотёса родила ему круглощёкого мальчика. В деревне все говорили, что это ему воздаяние за добро. Сын каменотёса вырос и стал свирепым разбойником, бил отца, поносил мать, вёл себя как зверюга последняя. Когда каменотёс ползал по улице, волоча искалеченную ногу — сын сломал ему её ударом палки, — люди невольно вздыхали от избытка чувств. Мол, вот уж неисповедимы и обманчивы дела мирские, воздаяние с возмездием, и те такое тёмное дело, что и не разберёшь.
Угрозы Дяо Сяосаня я оставил без внимания.
— Ну-ну, — сказал я, — почтительно ожидаю, готов принять вызов в любое время. Двум тиграм в горах не ужиться, двух самцов осла к одной кормушке не привяжешь, пусть у духа земли елда каменная, у супружницы его штуковина тоже, поди, не из глины. Царь на свиноферме может быть лишь один. Рано или поздно сойдёмся в смертельной схватке. Сегодняшнее не считается, сегодня злоба на злобу, подлость на подлость. В следующий раз всё будет по-честному, чтобы всё справедливо, прозрачно, чтобы твоё поражение было признано полностью и безоговорочно. Можем выбрать несколько старых свиней в арбитры, — чтобы знали правила состязания, обладали большой эрудицией, отличались добропорядочностью и благородством и вели дело по справедливости. А теперь, уважаемый, попрошу покинуть моё жилище. — И я поднял переднюю ногу в жесте любезного приглашения. Копытце поблёскивало в отсветах костра, словно вырезанное из яшмы высшей пробы.
Я-то думал, что этот дикий ублюдок покинет моё жилище каким-нибудь удивительным способом, но он заставил меня испытать жестокое разочарование. Скукожившись, он протиснулся в отверстие между стальными прутьями ограды у входа в загон. Труднее всего было просунуть голову, решётка раскачивалась и гудела. Наконец голова прошла, а за ней, естественно, пролезло и тело. Понятно, так он через ограду и проникает. Это собакам и кошкам присуще протискиваться через дыры — ни одна порядочная, уважающая себя свинья не пойдёт на такое. Раз уж ты свинья, изволь есть и спать, спать и есть, производить навоз для хозяина, нагуливать для него вес, а потом отправляйся к мясникам. Или делай, как я: развлекайся на все лады, пока не заметят и не удивятся. Словом, после того, как Дяо Сяосань протиснулся через решётку, как дворняга паршивая, я уже смотрел на него свысока.
Прошу простить, что до сих пор не поведал о таком великолепном событии как оперативное совещание по свиноводству. К его проведению все члены коммуны в деревне готовились целую неделю; а я рассказу о нём посвящаю целую главу.
Начну со стен свинофермы. Их заново выкрасили белой известью, якобы для дезинфекции, и исписали большими красными иероглифами лозунгов о свиноводстве и о мировой революции. Кто писал лозунга? Ну а кто ещё способен на такое, кроме Цзиньлуна? У нас в Симэньтуни самых талантливых из молодых двое: один — Симэнь Цзиньлун, другой — Мо Янь. Хун Тайюэ про них так говорил: у Цзиньлуна талант делать всё открыто и честно, а у Мо Яня — по-хитрому и скользкими путями. Мо Янь был младше Цзиньлуна на семь лет, и, когда Цзиньлун уже блистал, Мо Янь набирал силу, как толстый побег бамбука, ещё не пробившийся из-под земли. В то время никто не обращал на этого негодника внимания. Урод уродом, ведёт себя странно, постоянно вздор какой-то несёт, не разберёшь. Всем надоел, никто его не жаловал, даже дома дурачком почитали. Старшая сестра как-то даже спросила у матери, тыча ему в лицо: «Мам, а, мам, он и вправду твой сын? Может, его бросили, а отец подобрал, когда собирал навоз за рощей шелковицы?» Старшие братья и сёстры Мо Яня и ростом вышли, и на лицо приятны, не уступают Цзиньлуну, Баофэн, Хучжу и Хэцзо. «Когда я его рожала, — вздыхала мать, — отцу привиделся во сне чертёнок, тащивший за собой большую кисть для письма. Он вошёл к нам в дом и на вопрос, откуда он, ответил, что, мол, из преисподней, служил секретарём у владыки Ло-вана. Пока твой отец размышлял над приснившимся, из внутренних комнат донёсся плач младенца, и вышедшая повитуха радостно сообщила хозяину дома, что его супруга родила мальчика». Думаю, по большей части эту историю его мать придумала, чтобы в деревне к нему получше относились, ведь подобные истории часто встречались в популярных народных сказаниях. Если вы поедете в деревню Симэньтунь — теперь это уже открытая экономическая зона города Фэнхуанчэн, и на месте, где когда-то простирались поля, теперь высятся постройки, не похожие ни на китайские, ни на западные, — там легенда о Мо Яне как о переродившемся секретаре владыки Яньло ещё имеет широкое хождение. Семидесятые годы прошлого века были временем Цзиньлуна, Мо Янь выдвинется на первые роли только через десять лет. А теперь у меня перед глазами Цзиньлун. Готовится к совещанию по свиноводству и с кистью в руке малюет на белой стене лозунги. В синих нарукавниках и белых перчатках. Хучжу из семьи Хуан носит за ним ведро с красной краской, у Хэцзо ведро с жёлтой, и краской несёт далеко вокруг. Раньше лозунги в деревне всегда писали мелом, а на этот раз — краской, потому что в уезде на совещание выделили достаточно средств. Работал Цзиньлун со вкусом, макал большую кисть в красную краску, выводил иероглиф, потом малой кистью и жёлтой краской подрисовывал золотистый контур. Иероглифы так и бросались в глаза, словно помада и тени на напудренном лице красавицы. Стоявшие позади зеваки без конца восхищались его мастерством. Шестая тетушка Ма, близкая подружка У Цюсян и ещё большая распутница, кокетливо вздохнула:
— Ах, братец Цзиньлун, будь я лет на двадцать помоложе, вот уж расстаралась бы, чтобы твоей женой стать. А не женой, так наложницей!
— До тебя и в наложницы очередь не дошла бы! — вставил кто-то.
Та уставилась сияющими глазками на Хучжу и Хэцзо:
— Верно, с такими прекрасными, как феи, сестрёнками, до меня и в наложницы очередь не дошла бы. Не сорвать ли тебе эти два цветочка, братец? Будешь тянуть, гляди, как бы другие не узнали их свежесть!
Сёстры Хуан зарделись. Цзиньлун тоже чуть смутился и, подняв кисть, пригрозил:
— Закрой рот, беспутная, не то краской замажу!
Раз зашла речь об отношениях между сёстрами Хуан и Цзиньлуном, могу представить, каково у тебя на душе, Лань Цзефан. Но коль скоро перелистываешь страницы истории, не упомянуть об этом нельзя. Даже если не скажу я, то как пить дать напишет негодник Мо Янь. Ведь каждый житель Симэньтуни может найти своё отражение в его печально известных сочинениях. Ну так вот, лозунги написали, ещё не очищенные от коры стволы абрикосов тоже обмазали известью, а младшие школьники обезьянами забрались на ветки и развесили на них разноцветные бумажные ленты.
Любая кампания, если в ней не принимают участия ученики, кажется безжизненной. Стоит им появиться, оживление обеспечено. В желудках урчало от голода, но дух праздника присутствовал в полной мере. Сто с лишним школьников начальных классов явились во главе с Ма Лянцаем и новенькой учительницей, которая носила большую косу и говорила на путунхуа,[159] и принялись скакать вверх-вниз по деревьям, словно сборище белок. Примерно метрах в пятидесяти на юг от моего загона два больших дерева отстояли друг от друга метров на пять, но кроны почти переплетались. Несколько брызжущих энергией мальчишек поскидывали рваные куртки на подкладке и, голые по пояс, в одних драных штанах, из которых торчали клочья ваты, как грязные хвосты синьцзянских тонкорунных овец, принялись качаться на импровизированных качелях. Вцепившись в гибкую крону одного дерева, они раскачивались туда-сюда, отпускали руки и, как обезьянки, перелетали на крону другого. Одновременно на это дерево перелетали мальчишки навстречу.
Так вот, вернёмся к совещанию. Абрикосы стояли нарядные, как молодящаяся старая карга с разноцветными бумажными лентами в волосах.[160] По обеим сторонам дорожки посреди свинофермы через каждые пять метров водрузили красные флаги. На пустыре насыпали возвышение, по бокам соорудили навесы из тростниковых циновок и повесили красные полотнища, посередине натянули транспарант — конечно же, с написанными на нём иероглифами. Какими именно? Любой китаец знает, что может быть написано по такому случаю, так что не будем на этом и останавливаться.
Хочется отметить, что в ходе подготовки к совещанию Хуан Туи подогнал к отделу розничной торговли снабженческо-сбытового кооператива, который располагался на территории коммуны, двухколёсную тележку, запряжённую ослом, и загрузил в неё два больших бошаньских[161] чана и три сотни таншаньских[162] керамических плошек, а также десять металлических черпаков, десять цзиней сахара-сырца и десять цзиней белого сахара. Это чтобы во время совещания народ на свиноферме мог бесплатно пить подслащённую воду. Насколько мне известно, Хуан Тун при этом и себя не обидел. Я ведь видел, как он переживал, когда отчитывался за покупки перед кладовщиком и бухгалтером большой производственной бригады. Кроме того, наверняка этот тип тайком подъел немало сахара по дороге, хоть и свалил недостачу на работников кооператива. Негодяй удалился в абрикосовую рощу и там изгибался в кислой отрыжке — значит, сахара у него в желудке забродило немало.
Ещё хочу сказать о смелой и сумасбродной идее Цзиньлуна. Главную роль на совещании должны были сыграть свиньи, и его успех или провал решало то, как они выглядят. Цзиньлун так и сказал Хун Тайюэ, мол, пусть свиноферма смотрится как свежий цветок, но если в неприглядном виде предстанут сами свиньи, получить одобрение масс будет непросто. Важной частью совещания станет и посещение делегатами свиных загонов, поэтому, если свиньи будут выглядеть непривлекательно, успеха совещания не жди. И тогда прощай надежды деревни стать благодаря свиньям образцом для уезда, провинции и даже всей страны. Вернув власть, Хун Тайюэ явно рассчитывал сделать Цзиньлуна своим преемником, да и после покупки имэншаньских свиней к словам Цзиньлуна, конечно, больше прислушивались. Его предложение получило полную поддержку секретаря Хуна.
А предложил Цзиньлун вот что: помыть всех имэншаньских три раза в солёной воде, а потом снять с них длинную шерсть машинкой. И Хуан Тун вместе с кладовщиком большой производственной бригады отправился покупать пять больших котлов, две сотни цзиней пищевой соли, пятьдесят наборов для парикмахерского дела, а также сотню кусков самого дорогого по тем временам, самого ароматного мыла марки «Горбатый мостик». Но реализовать этот план оказалось гораздо труднее, чем считал Цзиньлун. Надо представлять, что такое эти твари с гор Имэншань: такие хитрюги увёртливые, чтобы помыть их и постричь, сначала заколоть нужно. План начали осуществлять за три дня до начала совещания и, хотя провозились всё утро, ни одной свиньи в порядок не привели, а вот кладовщику одна свинья кусок с мягкого места отхватила.
Видя, что его план неосуществим, Цзиньлун страшно переживал. Когда до начала совещания осталось два дня, он вдруг хлопнул себя по лбу и, словно очнувшись, проговорил: «Ну надо же быть таким болваном! Правда, надо быть таким болваном!» Он вспомнил, как совсем недавно с помощью пампушки, намоченной в вине, удалось уложить свирепого, как волк, Дяо Сяосаня. Тут же доложил секретарю Хуну, у того тоже словно пелена с глаз спала. Срочно послали в кооператив, теперь за вином. Для свиней доброе вино ни к чему, вполне сгодится пойло из стеблей батата, что по пять мао[163] за цзинь. Всех отправили по домам готовить пампушки, но потом распоряжение отменили. Свиньи, они и камень проглотить могут, зачем им пампушки из белой муки — хлебцев из кукурузной муки вполне достаточно! Да и этих грубых хлебцев не надо, налить вина в отруби пополам с овощами, которыми их кормят каждый день, — и вся недолга. И вот рядом с котлом, в котором готовили корм, поставили большую бутыль с вином, добавили в каждое ведро с кормом по три черпака, поставили на огонь и поварили, помешивая. А потом ты, Лань Цзефан, и остальные работники отнесли всё в загоны и залили в кормушки. В тот день густой винный дух стоял над всей свинофермой, нестойких к вину свиней можно было и не напаивать — они от одного запаха пьянели.
Я — племенной, в недалёком будущем мне выполнять особые обязанности, и находиться в неподходящей форме я никак не мог. Эту истину заведующий свинофермой Цзиньлун понимал как никто, поэтому с самого начала я наслаждался питанием по первому разряду и особым обращением. Хлопковые жмыхи в мой рацион не входили: в них есть госсипол, это такое вещество, которое убивает сперматозоиды самцов. Мой корм содержал бобовые лепёшки, стебли батата, отруби, куда намешано немного высококачественной древесной листвы — получалось ароматно и питательно. Таким не только свиней, людей кормить можно. Прошло время, изменились представления — и люди поняли, что мой тогдашний корм и есть настоящая здоровая пища, по питательной ценности и безопасности намного превосходящая курятину, утятину, рыбу, а также очищенные злаки и отборный рис.
В конце концов ливанули черпак вина в отборный корм и мне. По правде говоря, выпить я могу немало; хоть не скажу, что не запьянею и с тысячи чарок, но поллитра не повлияют ни на ясность мысли, ни на ловкость движений. Не то что этот никудышный Дяо Сяосань за стенкой — свалился мертвецки пьяный, сожрав пару вымоченных в вине пампушек. Но в полведра корма мне вылили целый черпак вина, а это пара цзиней как-никак. И эффект наступил минут через десять после того, как я эту порцию умял.
Мать их, голова кружится, ноги как ватные и ступаешь как по вате, тело невесомое, земля проваливается, взлетаю, всё вокруг вкривь и вкось, дерево качается туда-сюда. Обычно отвратительный визг имэншаньских теперь звучит в ушах трогательной народной мелодией. Да, надрался будь здоров. Дяо Сяосань за стеной уже и спать завалился, закатив белки глаз. Оттуда доносится громоподобный храп и раскатывается барабанная дробь шептунов. А мне в подпитии хотелось петь и танцевать. Я ведь царь свиней, элегантен и прекрасно держусь даже пьяным. Забыв, что свои особенности нужно держать в тайне, я на глазах у всех подпрыгнул, словно человек, пытающийся добраться до луны. Прыгалось отменно, я одним махом угнездился своим уже довольно внушительным тельцем на перекрестье ветвей, и они закачались подо мной вверх-вниз. У абрикоса ветви упругие, эластичные — тополь или ива наверняка переломились бы под моим весом. И вот, забравшись на дерево, я покачивался, как на океанских валах. Внизу Лань Цзефан и остальные сновали туда-сюда с вёдрами корма, я видел, как во временно установленных на улице котлах кипит вода и из них валит розоватый пар, видел, как Дяо Сяосань валяется пьяный, задрав ноги: хоть брюхо вспарывай — и не хрюкнет. Вон красавицы-сёстры Хуан, старшая сестра Мо Яня и другие в белоснежной рабочей одежде с красными иероглифами в псевдосунском стиле «Свиноферма Абрикосовый сад» на груди, с парикмахерскими инструментами в руках слушают наставления мастера Линя, специально приглашённого из правления коммуны, — он постригал там кадровых работников.
Мастер Линь — волосы толстые и крепкие, как щетина, лицо худое, большущие суставы пальцев — говорит с жутким южным акцентом, и по лицам учениц видно, что понимают они далеко не все. На застеленном тростниковыми циновками возвышении та самая учительница с косой, что говорит на путунхуа, терпеливо проводит репетицию. Скоро мы узнали, что этот номер называется «Красавица свинка едет в Пекин». Он в то время был очень популярен, исполнялся на мотив народной мелодии «Ожидание возлюбленного» с пением и танцем. Роль красавицы свинки досталась самой красивой девочке в деревне, остальные были мальчики в очаровательно наивных масках поросят. Я смотрел на танцующих детей, слушал, как они поют, и тут во мне проснулось артистическое начало, тело заходило ходуном, даже ветки абрикоса заскрипели. Открыв рот, чтобы запеть, я не ожидал, что издам хрюканье, и от этих звуков сам перепугался. Я-то полагал, что запросто смогу перевести звуки человеческой речи в песню, и это неожиданно вырвавшееся хрюканье страшно обескуражило. Но конечно, не настолько, чтобы полностью утратить веру в свои силы. Я видывал и хохлатых майн, умеющих говорить по-человечьи, слышал о собаках и кошках с такими способностями. К тому же я напряг память и припомнил, что в прежних двух перерождениях, когда я был ослом и волом, вроде бы тоже в критические моменты выдавливал из своего грубого горла человекоподобные звуки, которые могли, как говорится, поднять глухого и пробудить неслышащего.
Моё «выступление» привлекло внимание девушек, изучавших основы парикмахерского дела. Первой испуганно воскликнула сестра Мо Яня:
— Ой, глядите, хряк на дерево забрался!
Её смешавшийся с толпой брат — он давно уже мечтал получить работу на свиноферме, но Хун Тайюэ не спешил с этим, — прищурился и крикнул:
— Американцы на Луне вон побывали, эка невидаль — свинья на дерево забралась!
Но его слова потонули в испуганном женском визге, никто их не услышал. Он заговорил снова:
— Во влажных тропических лесах Южной Америки дикие свиньи на деревьях гнёзда строят. Они, хоть и млекопитающие, но покрыты перьями и несут яйца, из которых через семь дней вылупляются поросятки!
Но девичьи возгласы вновь заглушили его слова, и их опять никто не услышал. Во мне вдруг проснулось желание завязать с этим негодником крепкую дружбу, хотелось крикнуть ему: «Только ты меня понимаешь, братан, будет время, заходи, пропустим стаканчик-другой вина!» Но из-за воплей мой крик тоже никто не услышал.
Охваченные радостным волнением женщины во главе с Цзиньлуном подбежали ко мне.
— Здравствуйте! — приветственно помахал я левой передней ногой. Слов они не разобрали, но дружеский жест был понятен, и они аж согнулись от хохота. — Что за смех? — строго спросил я. — Посерьёзнее давайте!
Снова ничего не поняв, они продолжали хохотать.
— Этот экземпляр и впрямь кое-что умеет, — нахмурился Цзиньлун. — Хотелось бы, чтобы послезавтра, во время совещания, ты тоже сумел забраться на дерево, как сейчас! — Он распахнул стальную калитку и обратился к стоявшим позади: — Давайте, с него и начнём! — Потом подошёл к дереву и опытной рукой почесал мне брюхо. Приятно — хоть ложись и помирай. — Мы, Шестнадцатый, помыть тебя хотим и постричь, — заявил он. — Будешь самым красивым хряком в мире. Надеюсь, ты будешь хорошо себя вести и подашь пример остальным. — Он махнул ополченцам, которые протиснулись вперёд, без лишних слов схватили меня за ноги и стащили с дерева. Действовали они грубо, силищи в руках немерено, аж все кости заболели, и не вырвешься ведь.
— Щенки этакие! — яростно ругался я. — Нет, чтобы возжечь благовония в храме, вы наносите урон божеству!
Но они пропускали мою ругань мимо ушей и продолжали тащить брюхом кверху к котлу с солёной водой. Потом подняли и швырнули в котёл. От поднявшегося из глубин души ужаса я исполнился неимоверной силы, а проглоченные вместе с кормом два ковша вина в один миг превратились в холодный пот. Мгновенно протрезвев, я вспомнил, что до введения новых способов забоя скота люди ели свиную кожу вместе с мясом и при этом заколотую свинью как раз и бросали в такую подсоленную воду, чтобы удалить с туши волосяной покров, начисто выскоблить ножом, а потом отсечь ножки, голову, вспороть брюхо и повесить на крюк для продажи. Стоило почувствовать опору под ногами, я тут же выскочил из котла, причём так стремительно, что все застыли от удивления. Из одного котла я выскочил, но, к несчастью, угодил в другой, побольше, и погрузился в тёплую воду. По телу разлилась неописуемая истома, всей воли как не бывало, и сил выпрыгнуть из этого котла не осталось. Меня окружили женщины и под руководством Цзиньлуна принялись тереть жёсткими щётками. Я лежал, блаженствуя и полузакрыв глаза, — чуть не заснул. Потом ополченцы вытащили меня из котла, прохладный ветерок обдал тело, и я ощутил такую негу и бессилие, будто на седьмом небе оказался. Женщины подступили со своими машинками, голову постригли «под бобрик», от гривы на спине оставили торчащие волоски. По замыслу Цзиньлуна они должны были выстричь на брюхе с обеих сторон участки в форме цветка сливы, но в конечном счёте состригли всё напрочь. Цзиньлуну ничего не оставалось, как начертать на мне красной краской два лозунга: слева на брюхе — «Спариваться во имя революции», справа — «Трудиться на благо народа». Чтобы украсить эти лозунги, он намалевал цветы сливы, головы подсолнухов, и я уже смотрелся как агитационно-пропагандистский щит. Закончив, он отступил на пару шагов, любуясь своим творением; на лице появилась каверзная улыбка, которая, конечно, не могла скрыть довольства. Вокруг звучал хор похвал, все отмечали, какой я стал красивый.
Если бы всех свиней на свиноферме можно было обработать, как меня, из каждой получилось бы красочное произведение искусства. Но оказалось, что хлопот с ними не оберёшься. Даже помыть их в солёной воде было нереально. А совещание уже на носу. Пришлось Цзиньлуну менять планы. Он придумал простую, но эффектную раскраску наподобие грима театральных актёров и поручил нанести её двадцати смекалистым и ловким юношам и девушкам. Вручил каждому ведро краски, пару кистей, инструкцию и велел не терять времени, пока свиньи не протрезвели. Белых свиней нужно было красить красной краской, чёрных — белой, а остальных — жёлтой. Поначалу молодёжь ещё следовала образцам, но, покрасив несколько голов, стала выполнять работу кое-как. Небеса поздней осени прозрачны, воздух свеж, а в загонах стоит зловоние, хоть беги. У кого будет рабочий настрой в такой обстановке. Девушки с самого начала взялись за дело, засучив рукава, морщились, но безобразий не допускали. Юноши вели себя по-другому. Они орудовали кисточками как попало, и в результате тела многих белых свиней оказались заляпаны красной краской, будто их подкосила автоматная очередь. Чёрные со своим белым гримом смотрелись как отъявленные мошенники и лукавые сановники. В ряды «художников» затесался и паршивец Мо Янь. На мордах четырёх чёрных свиней, похожих на мастерок каменщика, он намалевал белой краской очки с широкой оправой, а четырём свиноматкам вымазал красной краской ноги.
Наконец оперативное совещание «Больше свиней стране» открылось. Мой трюк с залезанием на дерево всё равно раскрыт, и церемониться я уже не стал. Чтобы во время совещания свиньи вели себя смирно и произвели на участников благоприятное впечатление, пропорцию концентратов в корме увеличили вдвое, вдвое повысилось и содержание вина. Так что к началу совещания всё поголовье было пьяным в стельку. Над свинофермой висел густой дух алкоголя. Цзиньлун на голубом глазу объяснял, что так пахнет успешно опробованный ферментированный корм, в котором концентратов немного, а питательная ценность высока. Свиньи при такой кормёжке не кричат и не скандалят, не бегают и не прыгают, знай себе спят да вес нагуливают. Уже в течение ряда лет ключевым вопросом, влияющим на поголовье свиней, оставалось недостаточное питание. Введение ферментированного корма в основном решает эту проблему и открывает дорогу активному развитию свиноводства в народных коммунах.
Стоя на возвышении, Цзиньлун излагал уверенно и основательно:
— Уважаемые руководители, товарищи! Мы можем официально заявить, что разработанный нами ферментированный корм не имеет равных в мире. Мы готовим его из древесной листвы, сена и соломы зерновых, то есть, по сути дела, обращаем всё это в превосходную свинину, поставляем питание народным массам, роем могилу империалистам, ревизионистам и контрреволюционерам…
Я лежал, развалившись на ветках абрикоса, брюхо обдувал ветерок. На голову опустилась стайка отчаянных воробьёв, твёрдыми клювиками они склёвывали остатки корма, которые — я ем жадно, большими кусками — остаются на морде до самых ушей. Когда их клювики дотрагивались до ушей, которые насыщены кровеносными сосудами и нервными окончаниями, а поэтому очень чувствительны, я ощущал, как уши немели и даже побаливали, как при иглотерапии. Так приятно, такая охватывает сонливость, веки просто слипаются… Знаю, паршивец Цзиньлун надеется, что я забудусь сладким сном здесь, на дереве. Этот и дохлую свинью заговорит: язык у него подвешен, стоит заснуть — такую белиберду понесёт, только держись. Но я спать и не думаю. За всю долгую историю человечества подобное торжественное собрание, посвящённое свиньям, проводится, наверное, впервые, и трудно сказать, будет ли ещё такое. Если просплю это событие, жалеть буду три тысячи лет. Живу я в своё удовольствие, посплю ещё, коли захочется, но сейчас спать нельзя. Я пошевелил ушами, громко похлопал ими по щекам, чтобы все поняли — уши у меня стандартные свинячьи, не то что у этих имэншаньских, стоят торчком, как у собак. Сейчас, конечно, в городах полно собак, уши у которых тоже свисают, как изношенные носки. Нынче людям делать нечего, вот и скрещивают многих не имеющих отношения друг к другу животных, получая ни на что не похожие гибриды. Открытое кощунство какое-то, за него ждёт Божья кара. Похлопав ушами, я прогнал воробьёв, сорвал с дерева красный, как кровь, листок, засунул в рот и принялся жевать. Горький и терпкий вкус выполнял роль табака. Сонливость исчезла, и я со своей командной высоты, навострив уши и широко раскрыв глаза, стал наблюдать за всем происходящим на совещании, воспринимая все звуки и записывая всё в голове почище лучших сегодняшних устройств. Эти устройства могут записывать лишь звуки и изображения, а я ещё запоминаю запахи, а также свои умонастроения и ощущения.
Только не надо спорить со мной. Дочка Пан Ху настолько вскружила тебе голову, что в теперешние пятьдесят с лишком взгляд у тебя уже безжизненный, реакция заторможенная — очевидные признаки старческого слабоумия. Так что не нужно упорствовать в своём мнении и вести со мной бессмысленные препирательства. Могу с полной ответственностью сказать, что во время проведения оперативного совещания по свиноводству в деревне Симэньтунь электричества не было. Да, как ты и говоришь, в то время в поле перед деревней действительно врывали в землю бетонные столбы линии электропередач, но это была высоковольтная линия для госхоза. А госхоз в то время подчинялся цзинаньскому военному округу, это был отдельный батальон по производству и строительству в составе пехотного полка. Начальство батальона состояло на действительной военной службе, а остальные — «грамотная молодёжь»,[164] направленная в деревню из Циндао и Цзинани.[165] Такая организация, конечно, нуждалась в электричестве, а у нас в Симэньтунь его провели лишь через десять лет. То есть во время оперативного совещания к вечеру вся деревня кроме свинофермы погружалась во тьму.
Да, как я уже говорил, у меня в загоне установили стоваттную лампочку, и я научился включать и выключать её. Но электричество вырабатывалось у нас же на свиноферме. В то время это называлось «собственное электричество». Получали его с помощью двенадцатисильной дизельной установки: она приводила в действие генератор, который и вырабатывал ток. Это была придумка Цзиньлуна. Не верите, спросите Мо Яня. Ему тогда взбрела в голову нелепая фантазия, и он совершил пакость, благодаря которой прославился. Но об этом чуть позже.
Огромные громкоговорители на столбах по обеим сторонам сцены усиливали речь Цзиньлуна по меньшей мере раз в пятьсот. Думаю, во всём Гаоми было слышно, как пускает пыль в глаза этот паршивец. В глубине сцены установили президиум из шести столов, их принесли из начальной школы и покрыли красной материей. За ним на шести табуретках — тоже из школы — восседали в своих синих и серых френчах кадровые работники из уезда и члены правления коммуны. Пятым слева в застиранной добела форме расположился недавно уволившийся из армии политработник, его назначили начальником производственного отдела уездного ревкома. Первым справа сидел секретарь партячейки большой производственной бригады Хун Тайюэ, свежевыбритый и постриженный, в серой армейского типа шапке, под которой он скрывал свою плешь. Раскрасневшееся лицо сияло как фонарь из промасленной бумаги в тёмную ночь. Думаю, он мечтал продвинуться по карьерной лестнице по примеру дачжайца Чэнь Юнгуя.[166] Если Госсовет создаст штаб по руководству кампанией «Больше свиней стране», кто знает, может, его назначат одним из заместителей. Среди этих руководящих работников были и толстые, и тощие; их лица, обращённые на восток, к красному солнцу, отливали красным, глаза щурились. Один смуглый толстяк был в солнцезащитных очках — редкость по тем временам. С торчащей изо рта сигаретой он смахивал на главаря банды. Цзиньлун держал речь, сидя за столом, тоже покрытым красной тканью, в передней части сцены. На столе перед ним стоял обёрнутый красным шёлком микрофон — в то время пугающе высокотехнологичная штуковина. Любопытный от рождения Мо Янь уже улучил момент и, пробравшись на сцену, проверил, как он работает, гавкнув в него пару раз. Гавканье прогремело через громкоговорители, раскатившись по абрикосовому саду и дальше по бескрайним просторам, и от такого эффекта народ пришёл в полный восторг. Паршивец Мо Янь описал это в одной из своих заметок. Всё это я к тому, что во время проведения оперативного совещания ток для громкоговорителей и микрофона поступал не с государственной линии высокого напряжения, а с генератора на дизеле нашей свинофермы. Дизель с генератором соединял пятиметровый, в двадцать сантиметров шириной кольцеобразный резиновый ремень. Работающий дизель приводил в движение генератор, и таким образом непрерывно вырабатывалось электричество. Ну просто чудо из чудес. Дивились не только умственно отсталые деревенские. Даже я, недюжинного ума хряк, был не в состоянии понять этого. Да-да, невидимый электрический ток, что это вообще такое? Как он появляется и куда девается? Дрова вот сгорают, но остаются угли; еда переваривается, но остаётся навоз. А электричество? Оно во что превращается? Тут вспомнилось, как Цзиньлун устанавливал эту технику в домиках из красного кирпича рядом с большущим абрикосом в юго-восточном углу фермы. Он работал не покладая рук весь день, продолжил работу и ночью при свете фонаря. Всё это было настолько непостижимо, что привлекло немало любопытствующих из деревенских. Там были почти все, о ком я упоминал ранее; этот противный дьяволёнок Мо Янь всегда протискивался впереди всех. Если бы он только смотрел — так ещё и болтал языком без умолку, надоев Цзиньлуну до чёртиков. Хуан Тун неоднократно выволакивал его за ухо на улицу, но не проходило и получаса, как он вновь пробирался вперёд и тянулся головёнкой, чуть не закапывая слюной измазанные в масле руки Цзиньлуна.
Протискиваться вовнутрь, чтобы подивиться на это зрелище, я не смел, на большой абрикос тоже не забраться — ветви высоко, метра два, и скользкие, сучье племя. Ветви как у тополя, что растёт на северо-западе, устремлены вверх, отчего формой эти тополя напоминают факелы. Но небо надо мной сжалилось. За этими домиками в большой могиле был похоронен преданный пёс, который ценой жизни спас ребёнка. Этот чёрный кобель сиганул в бушующие волны Великого канала, чтобы вытащить упавшую в воду девочку. Но выплыть самому сил не хватило, и он утонул.
Стоя на могиле чёрного пса, как раз напротив отверстия, оставленного для окна — домики возводили второпях и окна ещё не вставили, — я мог беспрепятственно обозревать всё, что происходило внутри. Газовый фонарь заливал помещение белым как снег светом, а снаружи было темно, хоть глаз выколи. Ну совсем как в популярном в то время высказывании о классовой борьбе: «Враги на свету, а мы во тьме. Как хочешь, так и смотри, только мы их видим, а они нас — нет». Цзиньлун то и дело листал захватанные страницы руководства по эксплуатации и, нахмурившись, делал карандашом заметки между строк старой газеты. Хун Тайюэ вынул сигарету, прикурил, затянулся и вставил в рот Цзиньлуну. Секретарь Хун уважал знания и умения — один из редких в те годы толковых кадровых работников. Сёстры Хуан то и дело вытирали Цзиньлуну платочками пот со лба. Ты равнодушно взирал, как вытирает пот Хэцзо, но стоило это сделать Хучжу, у тебя всё лицо перекашивалось от ревности. Ты один из тех, кто переоценивает свои силы, но смело претворяет в жизнь дерзновенные мечты. Это подтвердили и дальнейшие события. Синее родимое пятно на лице не только не лишало тебя успеха у женщин, наоборот, притягивало их. Потом, в девяностые, в уездном центре народ распевал такую песенку:
Синелик как дух-губитель
А в любви — сам небожитель.
Бросил сына он с женой
И в Чанъань[167] сбежал с другой.
Только не думай, что подтруниваю, я к тебе со всем уважением. Чтобы такая величина, как замначальника уезда, позволил себе, ни с кем не попрощавшись, сбежать с любимым человеком и зарабатывать на жизнь своим трудом — да ты один такой на всю Поднебесную!
Но довольно пустой болтовни. Оборудование установили, проверили: ток даёт. И Цзиньлун стал вторым по влиянию человеком в деревне. Ты относишься к сводному брату с глубоким предубеждением, но ведь многим ему обязан. Не будь его, разве стал бы ты звеньевым животноводов? Разве так подфартило бы тебе, чтобы на следующий год осенью пойти на хлопкообрабатывающую фабрику работать по контракту? И сделал бы ты, не имея этого опыта, карьеру чиновника? В том, что ты опустился до сегодняшнего состояния, винить некого — только себя самого, раз ты греховоднику своему не хозяин. Эх, и зачем я всё это говорю? Пусть Мо Янь об этом в своих рассказах пишет.
Совещание шло своим порядком, без сучка и без задоринки. Закончив рассказывать о передовом опыте, Цзиньлун предоставил слово для заключительной речи начальнику производственного отдела, тому, что в старой армейской форме. Молодцевато подойдя к столу, начальник начал речь стоя, экспромтом, без бумажки, говорил талантливо и с душой. Кто-то похожий на его секретаря, согнувшись, подбежал от президиума и стал выпрямлять микрофон, чтобы поднять повыше, но до рта начальника тот всё равно не доставал. Но секретарь был парень не промах: принёс табуретку, поставил на стол, а на неё водрузил микрофон. Десять лет спустя этого сметливого парня повысили до завканцелярией уездного ревкома — вот и прямая связь с тем случаем. Через секунду голос производственника с лужёной армейской глоткой уже раскатывался по всей округе!
— Каждая свинья — это снаряд, выпущенный по реакционному оплоту империалистов, ревизионистов и контрреволюционеров!.. — гремел начальник, потрясая кулаком. То, как он надрывался и жестикулировал, напомнило мне, многоопытному хряку, кадр из одного знаменитого фильма.
«А что если действительно зарядят в пушку и выстрелят, — пришла мысль, — какие, интересно, чувства испытываешь в воздухе — головокружение или лёгкий трепет? И если посреди реакционного оплота империалистов, ревизионистов и контрреволюционеров вдруг грохнется свинья, не помрут ли эти мерзавцы от смеха?»
Десять часов утра уже, а заканчивать выступление этот кадровый работник, похоже, не собирался. В кабинах двух зеленоватых джипов на краю площадки откинулись на сиденья водители в белых перчатках. Один беззаботно покуривает, другой, явно скучая, поглядывает на часы. Джип в те времена ценился гораздо больше, чем в наши дни «мерседес» или «БМВ», а часы на руке говорили о благосостоянии больше, чем нынче кольцо с бриллиантом. Ослепительно поблёскивая в лучах солнца, эти часы привлекали взоры многих молодых людей. Рядом с джипами ровными рядами выстроились сотни велосипедов. На них раскатывали кадровые работники разных уровней — в уезде, в коммуне, в деревне. Это был символ общественного статуса и занимаемого поста. За всем этим богатством приглядывали стоявшие полукругом ополченцы с карабинами в руках.
— На волне «культурной революции» и ветра с востока мы должны претворить в жизнь высокую директиву великого вождя Председателя Мао — «Больше свиней стране», перенять передовой опыт большой производственной бригады деревни Симэньтунь, поднять на высокий политический уровень работу по свиноводству… — Свою пламенную речь руководитель производственного отдела подкреплял энергичной жестикуляцией. Прозрачные капельки слюны в уголках рта походили на связанных рисовой соломой крабов.
— Что это ещё стряслось? — Мой сосед Дяо Сяосань тупо поднял из своего пропахшего мочой загона толстую вытянутую морду, прищурив красные от алкоголя глазки. Он обратился ко мне, но вот ещё — уделять внимание этому болвану. Этот придурок тоже попытался подняться на передние ноги и, упёршись нижней челюстью о стену, стал обозревать то, что за ней делается. Но под воздействием спиртного способность удерживать равновесие он утратил. Задние ноги у него подкосились, и он шлёпнулся назад в своё дерьмо и мочу. Как этот тип далёк от гигиены, гадит у себя по всем углам. Вот уж не повезло иметь под боком такую нечистоплотную свинью. Голова выкрашена белым, жёлтые клыки торчат, как золотые зубы нувориша.
Из толпы собравшихся — а народу много, собрание называли «десятитысячным», преувеличение, конечно, но от трёх до пяти тысяч человек точно присутствовало — выскользнула чёрная фигура и направилась к установленным под абрикосом бошаньским чанам. Человек заглянул в них — ясное дело, сахарного сиропчика захотелось, — но чаны уже опустошили пришедшие раньше. Пили в основном не для утоления жажды, главное — сахару отведать. Он в то время был в таком дефиците, что его получали по карточкам, и отведавший сахара тогда был, наверное, более счастлив, чем человек дня сегодняшнего от любовных ласк. Чтобы оставить о себе благоприятное впечатление в уезде, руководители большой производственной бригады на специальном общем собрании указали, на что следует обратить внимание. В частности, коммунарам из Симэньтуни — и взрослым, и детям — не разрешалось пить этот сироп, а тем, кто осмелится нарушить запрет, пообещали снять сотню трудодней. Пришлые из других деревень так рвались к сиропу, что мне за них стыдно стало. И я тем более испытывал гордость за высокую сознательность симэньтуньских, вернее, за способность преодолевать свои желания. Я видел, как многие поглядывали на пивших сироп, и понимал, что они испытывали очень сложные чувства, но всё равно ими восхищался. Они выдержали, а это непросто.
Но вот какой-то негодяй всё же не выдержал, и нет нужды гадать, кто это, — вы уже, наверное, сами поняли. Такого ненасытного ребёнка у нас в Симэньтуни отродясь не было. Да-да, Мо Янь, тот самый, что ходит теперь, как обезьяна в цилиндре, изображая благородного. Этот паршивец свесился в чан всей верхней половиной тела, как мучимый жаждой конь, спеша выпить остатки сиропа со дна. Но шея оказалась слишком коротка, а чан слишком глубок. Тогда он вооружился белым стальным черпаком, свободной рукой с усилием наклонил чан, чтобы остатки сиропа скопились на одной стороне, и полез туда с черпаком. Когда он отпустил руку, чан тяжело опустился на место, и по тому, как осторожно он держал черпак, стало ясно: старания не прошли даром. Он то ли поднял черпак ко рту, то ли потянулся к нему, а потом медленно выпрямил шею. По выражению его лица я понял, что, почувствовав вкус сиропа, этот подлец на миг испытал блаженство. Он старательно выскребал черпаком последние капли с неровного дна чана, и от этих звуков у меня аж зубы свело. Просто невыносимо, действует на нервы сильнее, чем рёв громкоговорителей. Я надеялся, что кто-нибудь подойдёт и надаёт ему по рукам, — всю деревню позорит, паршивец. Продолжи он в том же духе ещё несколько минут, боюсь, я свалился бы с дерева. Слышно было, как разорались хмельными голосами другие свиньи, взбудораженные этими звуками: «Перестаньте скрести, прекратите, зубы ломит, мочи нет!» А этот негодник опрокинул оба чана на бок и залез в один. Языком он там дно вылизывает, что ли? Остаётся лишь дивиться, как можно дойти до такой жадности. Наконец вылез, паршивец, лохмотья аж сияют, вокруг разносится сладкий запах, даже я почувствовал. Будь то весной, вокруг вились бы пчёлы или бабочки, но какие пчёлы с бабочками в начале зимы. Только дюжина жирных мух с жужжанием кружила вокруг него, а парочка уселась на немытые, похожие на комки свалявшейся шерсти волосы.
— …мы должны с удесятерённым энтузиазмом, прилагая во сто крат больше усилий, распространять передовой опыт деревни Симэньтунь. Руководителям каждой коммуны, каждой большой производственной бригады следует персонально овладевать им, всеми силами разделять его должны рабочие коллективы, молодёжные и женские массовые организации. Нужно ещё крепче натянуть тетиву классовой борьбы, повысить контроль и надзор за помещиками, богатыми крестьянами, контрреволюционерами, реакционными и правыми элементами, предотвращать подрывную деятельность скрытых классовых врагов…
Моё внимание снова привлёк Мо Янь, который посвистывая, со счастливой улыбочкой на лице, вперевалочку зашёл в одно из помещений генераторной, где вовсю работал дизель. О маховик у входа тёрся приводной ремень, со скрежетом отлетали металлические опилки. Получаемое здесь электричество и заставляло работать громкоговорители.
— Кладовщики каждой большой производственной бригады должны строго следить за хранением и применением агрохимикатов, не допускать, чтобы их расхищали и подмешивали в корм свиньям классовые враги…
Цзяо Эр, дежуривший у генератора, подрёмывал, откинувшись на стену на солнечной стороне, поэтому Мо Янь и смог осуществить свою подрывную каверзу. Он развязал пояс, спустил драные штаны, взялся обеими руками за писун — до этого момента я лишь гадал, что на уме у этого паршивца, — нацелился на стремительно вращающийся приводной ремень и ну поливать его светлой струёй. Со странным звуком ремень упал на землю этаким большим дохлым удавом. Громкоговоритель захрипел и умолк. Дизель мощно и пронзительно ревел, молотя впустую. Всё вокруг, в том числе тысячи слушателей, словно погрузились в воду. Голос выступающего слышался слабо и монотонно, будто карась поднялся со дна и пузыри пускает. Ну и ну, всё испорчено. Вскочил Хун Тайюэ, из толпы поднялся Цзиньлун и рванулся к генераторной. Ну, Мо Янь, нарвался ты на большие неприятности, ох и получишь по первое число!
Натворивший дел Мо Янь и не думал скрываться, он тупо стоял перед приводным ремнём, и на лице его отражалось недоумение. Наверняка раздумывал, паршивец, и чего это вдруг ремень слетел из-за какой-то маленькой струйки? Вбежав в генераторную, Цзиньлун первым делом влепил Мо Яню затрещину, потом дал пинка под зад и только потом нагнулся и поднял приводной ремень. Сначала наладил на вал электродвигателя, другой край — на маховик. Вроде бы получилось, но стоило убрать руку, как ремень опять свалился. Размок от мояневых упражнений. Цзиньлун натянул ремень металлическим прутом, чтоб держался, потом согнулся и наложил кусок чёрной блестящей восковки. Прокрутил, чтобы она притёрлась и не спадала.
— Тебя кто надоумил? — отчитывал он Мо Яня.
— Я сам…
— Зачем тебе это надо было?
— Думал, охлажу…
На руководителя производственного отдела прекращение подачи электричества так подействовало, что он спешно свернул выступление. После некоторого замешательства на сцену вышла Цзинь Мэйли, симпатичная учительница начальной школы. На не совсем правильном, но прозвучавшем так свежо и приятно путунхуа она объявила зрителям, а самое главное, сдвинувшимся к краям сцены чиновникам:
— А теперь начинаем художественное выступление отряда начальной школы Симэньтуни по пропаганде идей Мао Цзэдуна!
Подача тока к тому времени наладилась, из громкоговорителей в небо то и дело выстреливали пронзительные взвизги, словно чтобы сразить реющих в вышине птиц. Для нынешнего выступления учительница Цзинь Мэйли срезала длинную косу, сделав популярную в то время причёску «под Кэ Сян».[168] Так она выглядела более внушительно, красавица хоть куда. Глянул на чиновников по обе стороны сцены — все на неё пялятся. Кто на причёску, кто на талию, а первый секретарь коммуны «Млечный Путь» Чэн Чжэннань от её зада взгляд отвести не может. Через десять лет, после бесчисленных мытарств Цзинь Мэйли стала-таки женой Чэн Чжэннаня, занимавшего в то время пост секретаря политико-юридического комитета уезда.[169] Разница в возрасте составила двадцать шесть лет, и это встречало осуждение. А разве сейчас кому-то есть до этого дело?
Объявив номер, учительница отошла к кулисам, где стоял приготовленный для неё стул, а на нём — красивый аккордеон, сверкавший под солнечными лучами эмалью клавиш. Рядом со стулом стоял Ма Лянцай. С серьёзным видом, бамбуковая флейта в руках. Учительница надела лямки аккордеона, уселась, растянула меха, и полилась прекрасная музыка. Одновременно в такт ей звонко и радостно зазвучала флейта Ма Лянцая. Они проиграли вступление, и на сцену, перебирая толстенькими короткими ножками, выкатилась стайка пухленьких революционных поросят с вышитыми жёлтыми иероглифами «верный» на красных нагрудничках. Это всё были поросятки-мальчики — глупые и наивные, они верещали кто во что горазд, бездумно, без особой серьёзности; им нужен был лидер, который повёл бы их за собой. И тут, сделав кульбит, на сцену выскочила та самая Красавица Свинка в красных туфельках. Её мать, представительница присланной из Циндао «учёной молодёжи», в избытке обладала художественным дарованием: прекрасные гены и способности, за что ни возьмётся — всем овладевает. Появление Красавицы Свинки вызвало целый взрыв аплодисментов, а маленьких поросят приветствовали лишь диким хохотом. Глядя на них, я исполнился бесконечной радости: никогда ещё в истории свиньи не выходили на сцену перед людьми, это был исторический прорыв, слава и гордость для нас, свиней. Сидя у себя на дереве, я поднял переднюю ногу и помахал хореографу, учительнице Цзинь Мэйли, в знак революционного привета! Хотелось послать привет и Ма Лянцаю, довольно неплохо игравшему на флейте. Хотелось поприветствовать и маму Красавицы Свинки. Эта женщина заслуживала уважения хотя бы за то, что, выйдя замуж за крестьянина, сумела произвести на свет такое превосходное потомство. И не только за то, что передала дочери гены танцевального мастерства: ведь она, стоя у задника сцены, ещё и подпевала ей. У неё выразительное и звучное меццо-сопрано — паршивец Мо Янь потом в одном из рассказов напишет, что у неё контральто, и заслужит немало насмешек от многих знающих толк в музыке, — и вылетающие у неё из горла звуки пляшут в воздухе, словно тяжёлая лента узорного шёлка. «Красные революционные поросята мы, на Тяньаньмэнь пришли из Гаоми» — с сегодняшней точки зрения подобные слова, ясное дело, не очень, а в то время это было то, что надо.
С этим номером школьники нашей деревни участвовали в смотре искусств всего уезда и получили приз за лучшее выступление; наши «поросятки» были на приёме у самого высокого руководителя района Чанвэй[170] секретаря Лу. Фотографию, на которой он обнимает Красавицу Свинку, напечатали в уездной газете. Это история, а историю переиначивать, как в голову взбредёт, нельзя. Маленькая свинка прошлась по сцене на руках, хлопая высоко задранными ножками в красных туфельках. Все аплодировали от души, радостное возбуждение царило и на сцене, и среди зрителей…
После успешного завершения представления все пошли на экскурсию по ферме. Дети своё исполнили, теперь моя очередь представлять. Справедливости ради отмечу, что с тех пор, как я переродился свиньёй, Цзиньлун относился ко мне неплохо, и хотя многие годы нас не связывали особые отношения отца и сына, мне всё же хотелось показать себя, чтобы и начальство осталось довольным, и он в их глазах вырос.
Я немного размялся, но голова кружилась, перед глазами всё плыло как в тумане и в ушах звенело. Только через десять с лишним лет, когда я собрал своих приятелей-собак со всего уезда — кобелей и сук — на party[171] полюбоваться полной луной на площади Тяньхуа, и мы пили сычуаньскую «улянъе»,[172] «маотай» из Гуйчжоу, французский коньяк, английский виски, до меня вдруг дошло, почему я так плохо чувствовал себя, когда проводилось оперативное совещание «Больше свиней стране». Дело не в том, что я пить не горазд: просто эта водка из батата такая дрянь — страшное дело! Ну и следует признать, хотя и тогда проявлений безнравственности было немало, но до того, чтобы травить людей, разбавляя промышленный алкоголь самогонкой, ещё не доходило. Как заключила позже, когда я переродился собакой, моя приятельница, многоопытная и знающая чёрная немецкая овчарка, охранявшая ворота в гостевой дом городского правительства: в пятидесятые годы люди были достаточно чисты, в шестидесятые — абсолютно фанатичны, в семидесятые — довольно малодушны, в восьмидесятые прислушивались к речам, пытаясь понять, что за этим стоит, а в девяностые стали крайне злобными и порочными. Уж простите, что всё время забегаю вперёд, — это любимый приёмчик негодника Мо Яня, вот я по неосторожности и попал под его влияние.
Понимая, что совершил серьёзную ошибку, Мо Янь продолжал стоять в генераторной, ожидая наказания от Цзиньлуна. Туда вернулся проснувшийся Цзяо Эр, которому было поручено присматривать за ней, и, завидев Мо Яня, обрушился на него с руганью:
— Чего стоишь здесь, сукин ты сын? Ещё какую пакость задумал?
— Мне брат Цзиньлун велел стоять здесь! — с сознанием своей правоты уверенно отвечал тот.
— Скажите пожалуйста, «брат Цзиньлун»! Да он штуковины, что у меня в мотне, не стоит! — надменно заявил Цзяо Эр.
— Хорошо, так и передам, — сказал Мо Янь и двинулся было прочь.
— А ну стой! — Цзяо Эр схватил его за воротник и потянул назад. При этом отлетели последние три пуговицы с рваной куртки Мо Яня и обнажился его похожий на глиняный кувшин живот. — Только посмей, душу выну! — И потряс кулаком у него под носом.
— Вот если только убьёшь, а так рот не заткнёшь! — не смутился Мо Янь.
Ну их, этих Цзяо Эра с Мо Янем, самые дрянные людишки в деревне, пусть себе препираются в генераторной. Тут вон огромная толпа экскурсантов во главе с Цзиньлуном уже подошла к моему загону. Объяснять ему особенно ничего не пришлось, все тут же развеселились. Валяющихся на земле свиней они видели, но чтобы свинья забиралась на дерево — такого видеть не приходилось. Красные иероглифы лозунгов на стене — да, обычное дело, но на брюхе свиньи — дело невиданное. И уездные ганьбу и кадровые работники коммун — все просто давились от смеха, а им сзади дурацки подхихикивали функционеры большой производственной бригады. Уставившись на меня, ответственный товарищ из производственного отдела, тот, что в старой армейской форме, поинтересовался:
— Это он сам на дерево забрался?
— Сам, — подтвердил Цзиньлун.
— А можно посмотреть, как он это делает? Пусть сначала спустится, а потом залезет.
— Это не так-то просто, но я постараюсь, — замялся Цзиньлун. — У этого хряка незаурядный интеллект и ноги сильные. Но может и заупрямиться, характерец ещё тот, обычно любит всё делать по-своему, не любит, когда им командуют.
Он легонько похлопал меня веточкой по голове и добродушно проговорил, словно договариваясь о сотрудничестве:
— Просыпайся, Шестнадцатый, хорош дрыхнуть, спускайся да облегчись!
Понятно, хочет продемонстрировать начальству, как я залезаю на дерево. Но предлагать спуститься, чтобы облегчиться, — откровенная ложь, от которой на душе стало невесело. Я, конечно, понимаю, Цзиньлун сказал это не просто так. Его ожидания я не обману, но и пресмыкаться не стану. Чтобы я выполнял всё, что он ни прикажет, — дудки. Этак я буду уже не хряк с норовом, а болонка, что кувыркается по земле, чтобы выслужиться перед хозяином. Я пошлёпал губами, широко зевнул, закатил глаза и потянулся. В толпе раздался смех, и кто-то сказал:
— Э-э, разве это свинья? Ну совсем как человек, всё умеет!
Эти болваны думают, я не понимаю, о чём они говорят? Чтобы вы знали: я понимаю, как говорят в Гаоми, в Имэншани и в Циндао, я даже нескольким фразам по-испански научился у одного деятеля из циндаоской «образованной молодёжи», который спал и видел, как бы уехать учиться за границу! Я громко хрюкнул им что-то по-испански — так эти тупицы аж вздрогнули, а потом покатились со смеху. Смейтесь, смейтесь, хоть ноги протяните от смеха, народу зерна больше достанется. Хотите, чтобы я спустился и облегчился? Так для этого и слезать не надо, высоко вставай, далеко поливай. И чтобы вызвать нездоровый интерес, я изменил своей доброй здоровой привычке, уютно устроился на дереве и ну поливать то много, то не очень, то сильной струёй, то тоненькой. А эти дураки знай себе хохочут.
— Чего смеётесь? — зыркнул я на них. — А ну посерьёзнее! Я ведь снаряд для обстрела реакционного оплота империалистов, ревизионистов и контрреволюционеров. А в наставлении сказано: «Если снаряд мокрый, порох может отсыреть». А вам всё хиханьки да хаханьки!
Эти придурки, должно быть, поняли: смешки то вспыхивали, то прекращались. По-другому вёл себя и высокий начальник в старой армейской форме. На его постоянно солидном лице то и дело вспыхивала усмешка, словно рассыпались тонким слоем золотистые отруби.
— Вот это свинья, я понимаю! — воскликнул он, ткнув в меня пальцем. — Хоть золотую медаль давай!
Меня всегда мало интересовали слава и выгода, но лесть из уст высокого начальства вскружила голову. Захотелось научиться ходить на руках, как выступавшая на сцене Красавица Свинка. На качающемся дереве исполнить такое непросто, но, если получится, будет просто фурор. Я укрепился передними ногами на сплетении ветвей, поднял зад, а голову просунул вниз меж ветвей. Но силёнок не хватило, съел утром слишком много, и брюхо тянуло вниз. Я надавил на ветку, она подалась, заколебалась, и, опираясь на неё, я всё же выполнил это сложное упражнение. Отлично, получилось, вот она земля, внизу! Вся тяжесть тела переместилась на передние ноги, кровь прилила к голове. Заболели глаза, казалось, вот-вот выскочат из орбит. Держись, держись, десять секунд — и, считай, победа. Послышались аплодисменты, и я понял, что добился успеха. К несчастью, левая нога соскользнула, равновесие потеряно, в глазах потемнело, и я почувствовал, как голова с глухим стуком ударилась о что-то твёрдое. Бац! — и я потерял сознание.
Мать-перемать, всё из-за этого паршивого вина!
Зима тысяча девятьсот семьдесят второго года стала для свиней фермы настоящим испытанием. После оперативного совещания по свиноводству уезд выделил большой производственной бригаде премию в размере двадцать тысяч цзиней фуражного зерна. Но это осталось лишь цифрами на бумаге. В конце концов под нажимом ревкома коммуны эту поставку поручили заведующему зерновым складом коммуны по фамилии Цзинь.[173] Он обожал крысиное мясо, и его прозвали Золотая Крыса. Эта «крыса» и подсунула нам на ферму пролежавшие много лет по углам остатки плесневелой смеси батата и гаоляна, да ещё далеко не в полном объёме. В этот заплесневелый корм было подмешано ещё не меньше тонны крысиного дерьма, отчего над свинофермой всю зиму висело целое облако необычайно сильной вони. Да, до и после оперативного совещания по свиноводству мы вкусно ели и пили и какое-то время жили как загнивающие помещики и капиталисты. Но теперь, всего через месяц после его завершения, зерновой склад большой производственной бригады оказался в бедственном положении, становилось всё холоднее, и романтичный белый снег, похоже, нёс с собой пробирающие до костей морозы. Предстояло жить в голоде и холоде.
Снега той зимой навалило очень много — это я не сгущаю краски, так было на самом деле. Существуют записи в уездном бюро погоды, об этом писала уездная газета, об этом упоминается даже в рассказе Мо Яня «Записки о свиноводстве».
Сбивать людей с толку Мо Янь любил сызмальства; его рассказы, где он ещё больше смешивает правду и выдумки, напрочь отвергать нельзя, но и полностью верить написанному тоже. Время и место в «Записках» указано верно, про снега вокруг тоже, а вот по количеству голов свиней и их происхождению есть расхождения. Все знают, что они из Имэншани, а у него — из Уляньшани. Их было тысяча пятьдесят семь, а он даёт девятьсот с лишним. Но ведь речь идёт о написанном сочинителем в своих произведениях, всё это мелочи, и нет нужды принимать их всерьёз.
В глубине души я испытывал презрение к орде имэншаньских, и мне было стыдно, что я тоже свинья. Но в конечном счёте я с ними одного племени, как говорится, «заяц умер, лис горюет — свой по своему тоскует». Когда имэншаньские стали дохнуть одна за другой, обстановка на ферме стала печальной. Чтобы сберечь силы и уменьшить отдачу тепла, я в те дни сократил число ночных вылазок. Рассыпавшиеся от длительного использования листья и стёршееся в порошок сено я передвинул передними ногами в угол стены, оставив на земле дорожки следов, похожие на тщательно выписанный рисунок. Потом улёгся в центр этой кучи трухи из сена и листьев, положил голову на передние ноги и стал смотреть на падающий снег, вдыхая холодный свежий воздух, какой бывает во время снегопада. Душу волна за волной охватывала печаль. По правде говоря, я свинья не очень сентиментальная, по характеру больше склонен к безудержному веселью или готов драться за что-то. А вот мелкобуржуазного скулежа во мне нет как нет.
Посвистывает северный ветер, на реке с оглушительным грохотом ломается толстый лёд — трах, трах, трах, — словно судьба стучится в дверь глубокой ночью. Снежные сугробы в передней части загона почти соприкасаются с согнувшимися ветвями абрикоса. В саду то и дело звонко трещат ветви, ломающиеся под грузом снега; глухо бухают рушащиеся снежные шапки. Тёмная ночь и везде, насколько хватает глаз, снежная пелена. Электричества давно нет из-за нехватки дизельного топлива — сколько ни дёргай за шнур, полоска света от лампы не ляжет. Такая укутанная снежным покрывалом ночь, наверное, хороша, чтобы сказки рассказывать и мечтать. Но от голода и холода сказки и мечты разлетаются вдребезги. По совести признаться, даже когда с кормом стало совсем худо и имэншаньские, которым приходилось довольствоваться гнилыми древесными листьями и кожурой семян хлопчатника, купленными на хлопкообрабатывающей фабрике, были на последнем издыхании, Цзиньлун следил, чтобы мне давали на одну четверть питательные корма. Даже заплесневелые бататы лучше, чем бобовые листья и кожура семян хлопчатника.
Мучительно долгими ночами сон перемежался с действительностью. На небе иногда показывались звёзды, поблёскивая, как бриллианты на груди императрицы. Мирный сон не шёл, имэншаньские чувствовали близкий конец, и долетавшие от них звуки наполняли безграничной скорбью. Чуть вспомнишь об этом — слёзы застилают глаза. Они выкатываются на щетинку щёк и тут же замерзают, превращаясь в жемчужинки. Горестные вопли издаёт и Дяо Сяосань за стеной. Он теперь пожинает горькие плоды несоблюдения гигиены. В загоне у него ни одного сухого места, всё покрыто коркой заледеневших нечистот. Носится по нему, голосит, завывает по-волчьи, а из заснеженных просторов отвечают настоящие волки. Изрыгает громкие проклятия, сетуя на несправедливость этого мира. Слышится его ругань и всякий раз во время кормёжки. Костерит Хун Тайюэ, проклинает Цзиньлуна, ругает Лань Цзефана. Ну а больше всех достаётся приставленной к нам урождённой Бай, Синъэр, «ещё не умершей»[174] вдове тирана-помещика Симэнь Нао, прах которого давно смешался с землёй. Она приходит кормить нас с двумя вёдрами на коромысле, ковыляя по твёрдому насту на маленьких бинтованных ножках,[175] и лохмотья её зимней куртки развеваются под налетающими снежными хлопьями. Синий платок на голове, пар от горячего дыхания, иней на бровях и волосах. Руки загрубевшие, кожа потрескалась, как опалённый сухостой. Несёт корм и опирается на черпак с длинной ручкой, как на костыль. Из вёдер тонкой струйкой идёт пар, но запашок при этом — просто с ног валит, можно представить, что там за бурда. В переднем обычно еда для меня, в том, что позади, — для Дяо Сяосаня.
Опустив коромысло, она соскребает черпаком толстый слой снега со стены, очищает мою кормушку, с усилием поднимает ведро и вываливает корм. Я нетерпеливо набрасываюсь на еду, хотя липкая чёрная масса падает на голову, на уши, и Бай приходится очищать их черпаком. Ничего приятного в корме нет, неторопливо разжёвывать нельзя, потому что во рту и в глотке останется запах гнили. С громким чавканьем заглатываю еду, а Бай, вздыхая от переживаний, нахваливает:
— Ах, Шестнадцатый, вот молодец, что дают, то и ест!
Потом идёт кормить Дяо Сяосаня. Похоже, ей доставляло удовольствие смотреть, как я, не манерничая, уплетаю еду, и, думаю, лишь отчаянные вопли соседа заставляли её вспомнить, что надо покормить и его. Не забыть, с какой нежностью она склонялась ко мне, глядя, как я ем. Я, конечно, понимал, почему она хорошо ко мне относится, но не хотелось задумываться об этом. В конце концов, прошло столько лет, пути-дорожки у нас разные: она — человек, а я — скотина.
Слышно было, как Дяо Сяосань впился зубами в черпак. Подняв глаза, я увидел его самого: передние ноги на стене, высунул свою свирепую морду. Торчащие клыки, неровные, как у пилы, зубы, налившиеся кровью глаза. Урождённая Бай постучала ему по рылу, как по деревянному барабанчику банцзы.[176] Потом вывалила в кормушку корм и негромко выругалась:
— Ну и грязнуля, где спишь, там и гадишь, как ещё не замёрз до смерти, злыдень!
Едва дотронувшись до корма, Дяо Сяосань разразился бранью:
— Симэнь Бай, карга проклятая! Всё лучшее своему любимчику Шестнадцатому положила, а мне одни гнилые листья, мать вашу!
Через некоторое время проклятия сменились всхлипами. Не обращая внимания на его брань, Симэнь Бай подхватила пустые вёдра, взяла черпак и враскачку поковыляла прочь.
Дяо Сяосань высунулся из-за стены и принялся изливать свою обиду, капая мне в загон своей грязной слюной. Его взгляд был полон зависти и ненависти, но я головы не поднимал, а знай набивал брюхо.
— Что вообще в мире деется, а, Шестнадцатый? — ныл он. — Ну почему с одними и теми же свиньями обращение разное? Из-за того, что я чёрный, а ты белый, что ли? Или потому что ты здешний, а я пришлый? Или из-за того, что ты такой красавчик, а я — урод? Да и настолько ли ты, паршивец, красив, если сравнить…
Ну что сказать этому болвану? С незапятных времён по справедливости в мире поступают далеко не всегда. Если офицер на коне, неужто и все солдаты должны быть верхом? Ну да, в Советском Союзе в конной армии красного маршала Будённого все были верховые, командиры и солдаты, но у командиров кони добрые, а у бойцов — дрянные, тоже обхождение неодинаковое.
— Настанет день — всех поперегрызу, животы вспорю и кишки вытащу… — скрежетал он зубами, опираясь передними ногами на разделяющую наши загоны стенку. — Где угнетение, там и сопротивление, верно? Веришь не веришь — дело твоё, а я вот за это крепко держусь!
— Верно говоришь. — «Не стоит обижать этого типа», — подумал я и добавил: — Не сомневаюсь, силы и способности у тебя имеются, жду не дождусь, когда ты сотворишь что-нибудь потрясающее.
— Пожалуй тогда брату в награду то, что у тебя в кормушке осталось! — хрюкнул он, а сам аж на слюну исходит.
Как он отвратителен со своим алчным взглядом и грязной пастью! Я и так относился к нему с крайним презрением, а тут он упал в моих глазах дальше некуда. Меньше всего хотелось, чтобы он испоганил мне кормушку. Но напрочь отвергнуть эту уже совершенно жалкую просьбу вроде бы и язык не поворачивался.
— Вообще-то, старина Дяо, между моим кормом и твоим особой разницы нет, — промямлил я. — Очень по-детски ты рассуждаешь, считая, что пирожное на тарелке кого-то другого больше, чем твоё…
— Ты что, мать-перемать, совсем за дурака меня держишь? — вне себя от злости прошипел Дяо Сяосань. — Глаза, допустим, подвести могут, но нос-то не подведёт! Да и глаза не обманывают. — Он нагнулся к своей кормушке, отковырнул ногой кусок и бросил к моей. Разница с остатками моего корма была очевидная. — Сам посмотри, что ты ешь, а что я. Мать его, мы же оба хряки, на каком основании обращение такое разное? У тебя «случки во имя революции», неужто у меня во имя контрреволюции? Если люди подразделяют нас на революционных и контрреволюционных, неужели свиньи тоже разделятся на классы? Все эти безобразия — результат заботы о личных интересах и разброда в головах. Я видел, какие взгляды Симэнь Бай на тебя бросает, ну как на мужа смотрит! Может, спариться с тобой мечтает? А то давай, оформи ей случку, на следующий год весной принесёт поросят с человечьими головами. Или маленьких чудовищ со свиной головой и человеческим телом, вот красотища-то! — От собственного злословия и поклёпа тоска его понемногу рассеялась, и он гнусно захихикал.
Я собрал передними ногами перекинутый им корм и с силой швырнул за стену.
— Вообще-то я подумывал откликнуться на твою просьбу, — презрительно обратился я к нему. — Но после всех твоих оскорблений, брат Дяо, уж извини, скорее выброшу оставшуюся еду на кучу дерьма, чем дам тебе. — И, собрав всё из кормушки, бросил туда, где справлял нужду. Потом забрался на свою сухую подстилку и спокойно проговорил: — Как проголодаетесь, прошу, ваше сиятельство!
Глазки Дяо Сяосаня сверкнули зеленоватым светом, зубы заскрипели:
— Послушай, Шестнадцатый, как говорили в древности, «только выйдя из воды, заметишь, что ноги грязные»! Мы, что называется, «едем на осле и листаем расходную книгу»,[177] поживём — увидим! Река тридцать лет несёт воды на восток, а тридцать лет на запад! Солнце тоже ходит по небу кругом, всегда освещать твоё гнёздышко не будет!
После этих слов его свирепая физиономия исчезла. Слышно было, как он нервно ходит кругами, время от времени бодает железную калитку и скребёт стену. Потом стали доноситься странные звуки. Довольно долго я не мог понять, в чём дело, но потом до меня дошло: этот паршивец, чтобы подсогреться, а отчасти вымещая злобу, встал на задние ноги и выдирает торчащие из крыши загона стебли гаоляна, в том числе и с моей стороны.
Протестуя против такого вандализма, я опёрся на стену передними ногами и, вытянув голову, крикнул:
— Дяо Сяосань, не смей этого делать!
Тот вцеплялся зубами в соломину, с силой вытягивал её, стаскивал вниз и разжёвывал на куски:
— Коли дело труба, вместе и сгинем, мать вашу! Когда на свете нет справедливости, маленькие демоны разбирают храм![178] — С этими словами он ухватил гаоляновый стебель, резко дёрнул его и рухнул всей тушей вниз.
В крыше образовалась дыра, упавший кусок черепицы разлетелся вдребезги, на него посыпались комки снега. Он тряхнул головой, зелёные огоньки из его глаз врезались в стену и разлетелись на осколки будто стекло. Как пить дать свихнулся, гадёныш. Он продолжал разрушительную деятельность, а я, задрав голову и поглядывая на крышу, кружил по загону. Внутри всё горело, так и подмывало перемахнуть через стену и остановить его. Но ведь с такими психопатами связываться — толку никакого, сам только пострадаешь. От возбуждения я издал пронзительный вопль, похожий на сигнал воздушной тревоги. Петь революционные песни я пробовал, драл горло, но ничего похожего не получалось, а вот этот вопль, вылетевший в состоянии возбуждения, прозвучал как настоящая воздушная тревога. Это всё из воспоминаний детства, когда во всём уезде проводили учения противовоздушной обороны от внезапного налёта империалистов, ревизионистов и контрреволюционеров. Сначала из установленных в каждой деревне, в каждой организации громкоговорителей доносилось приглушённое громыхание. «Так гудят вражеские тяжёлые бомбардировщики, когда идут на большой высоте», — присюсюкивая, комментировал диктор. Следом звучал пронзительный, оглушающий рёв. «Это вражеские самолёты заходят на цель». Потом разнёсся душераздирающий звук, похожий на стенания духов и волчий вой. «Дорогие революционные кадровые работники уезда, беднейшие крестьяне и середняки, слушайте внимательно. Это общепринятый во всём мире сигнал воздушной тревоги. Заслышав его, вы должны немедленно прекратить работу и укрыться в бомбоубежище. Если убежища рядом нет, следует лечь на землю и обхватить голову руками…» Меня переполняла радость, как актёра-любителя, который после многолетнего изучения арий китайской оперы наконец научился брать нужную тональность. Я наматывал круг за кругом и вопил. Чтобы сигнал воздушной тревоги разносился ещё дальше, я быстро забрался на абрикос. Снег, покрывавший его, словно мукой или ватой, где плотно, где не очень, тяжело падал на землю. Проглядывавшие сквозь снег тонкие ветви, гладкие и твёрдые, торчали подобно морским кораллам из сказки. Я забирался по веткам всё выше, пока не достиг самой верхушки, откуда открывался прекрасный вид на свиноферму и всю деревню. Тянулся дымок из труб, деревья походили на огромные пампушки; из домишек, которые, казалось, вот-вот обрушатся под тяжестью снега, толпами выбегали люди. Белизна снега, чёрные точки людей. Снегу по колено, пробираться по нему тяжело, все идут, переваливаясь из стороны в сторону и покачиваясь. Мой сигнал поднял всех. Первыми выскочили из пятикомнатного общежития, откуда клубами повалил пар, Цзиньлун, Цзефан и остальные. Они походили вокруг, задрав головы к небу, — ясное дело, искали, где там бомбардировщики империалистов, ревизионистов и контрреволюционеров, — потом улеглись на снег, обхватив голову руками, а над ними с карканьем закружилась стая ворон. Гнёзда эти вороны свили в тополиной роще на восточном берегу Большого канала, но из-за укрывшего землю снега искать пищу им было непросто, поэтому они каждый день прилетали на ферму, чтобы урвать что-то из нашего корма. Полежав, все встали и принялись обшаривать глазами проясневшее после снегопада небо. И, лишь опустив головы и оглядев заснеженные окрестности, они наконец обнаружили источник тревоги.
Теперь речь пойдёт о тебе, Лань Цзефан. Ты смело рванулся вперёд с возчицким хлыстом с бамбуковой ручкой, хоть и шлёпнулся пару раз на дорожке меж деревьев, споткнувшись об обледеневшие куски свиного корма. Один раз растянулся лицом вниз, как злобный пёс, дерущийся из-за кучки дерьма, в другой раз — шлёпнулся назад, чисто черепаха, греющая брюхо на солнцепёке. Под лучами солнца снежный пейзаж смотрелся необычайно красиво, крылья ворон отливали золотом. Поблёскивала и синяя половина твоего лица. В Симэньтуни заводилой ты никогда не слыл, с тобой лишь Мо Янь нередко любил пошушукаться. А так на тебя почти никто не обращал внимания. Даже у меня, свиньи, ты большим авторитетом не пользовался, хоть и был звеньевым свиноводов. Но вот теперь, когда ты подбегал, волоча за собой хлыст, я с удивлением обнаружил, что ты уже вырос в стройного молодого человека. Потом прикинул, что тебе уже двадцать два года — совсем взрослый.
Обнимая ветку и обращаясь к пробивающемуся сквозь багровые облака солнцу, я открыл рот и вновь издал замысловато переливающийся сигнал воздушной тревоги. Собравшиеся под деревом стояли запыхавшись; видно было, что им неловко и они не знают, смеяться им или плакать.
— Когда царство идёт к погибели, является нечисть диковинная! — выпалил охваченный беспокойством старик по фамилии Ван.
Его тут же одёрнул Цзиньлун:
— Ты, почтенный Ван, думай, что говоришь!
Тот понял, что ляпнул лишнее, шлёпнул себя по губам:
— Несёшь ерунду всякую, болтун несчастный! Секретарь Лань, вы человек большой, уж не взыщите с недостойного, простите старику на первый раз!
Цзиньлуна к этому времени уже приняли в партию, он входил в партком, выполнял обязанности секретаря комсомольской ячейки большой производственной бригады, и его аж распирало от честолюбия и надменности.
— Я понимаю, ты начитался неправильных и вредных книг вроде «Троецарствия»,[179] — махнул он старику Вану, — и кичишься своими познаниями. А ведь за одну эту фразу тебя можно в «активную» контру записать!
Весёлость тут же как рукой сняло. Цзиньлун не упустил случая произнести речь, указав, что погода ухудшается, и это даёт возможность империалистам, ревизионистам и контрреволюционерам нанести внезапный удар и предоставляет скрытым классовым врагам в деревне прекрасные условия для осуществления акций саботажа. Затем он похвалил меня:
— Хоть и хряк, а сознательность повыше, чем у некоторых людей!
Меня обуяла такая гордость, что я даже забыл, зачем подавал сигнал тревоги, и, подобно поп-звезде, воодушевлённой горячим приёмом слушателей, собрался исполнить его ещё раз. Но не успел я набрать в грудь воздуха, как заметил, что Цзефан поигрывает хлыстом. Его тень мелькнула перед глазами, и кончик уха обожгла резкая боль. Голова перевесила, и я грохнулся с дерева, наполовину зарывшись в снег.
Выбравшись из снега, я увидел на снегу кровь. Хлыст рассёк мне правое ухо, оставив трехсантиметровую рану, шрам от которой сохранялся всю оставшуюся половину моей славной жизни. Из-за этого я к тебе, Цзефан, плохо и относился. Потом, конечно, понял, почему ты поступил так жестоко, и, в общем-то, простил тебя, но в душе так и осталась незаживающая рана.
Хлыста я в тот день получил по первое число, всё тело было исполосовано. Но Дяо Сяосаню за стенкой досталось гораздо больше. В моих упражнениях с дерева в подаче сигналов воздушной тревоги всё же было нечто умилительное, а вот то, что Дяо Сяосань поносил всех и вся и ломал постройку, можно было расценить как чистой воды вандализм. Когда Цзефан охаживал меня, многие протестовали, но когда хлыст гулял по Дяо Сяосаню, оставляя кровавые следы, твои действия встретили лишь одобрение.
— Лупи его, до смерти забей ублюдка! — в один голос кричали все.
Поначалу тот совершал бешеные прыжки, сломал пару толстых, с палец, стальных прутьев в калитке, но через некоторое время выдохся. Открыв калитку, несколько человек выволокли его за задние ноги из загона на снег.
Цзефан ненависти ещё не утолил: он стоял, расставив ноги, чуть наклонившись и склонив набок голову, и хлыст продолжал оставлять кровавые полосы. Худое синее лицо подёргивалось, щёки вздулись узлами, зубы крепко сжаты.
— Паскуда! — приговаривал он с каждым ударом. — Шлюха! — Когда левая рука уставала, он перекидывал хлыст в правую — обеими руками может, гадёныш!
Дяо Сяосань, который сначала перекатывался по земле, после нескольких десятков ударов застыл грудой мёртвой плоти. Цзефан же не унимался. Все понимали, что он вымещает на свинье застарелые обиды, но никто не смел остановить его, хотя видно было, что Дяо Сяосань может и не выдержать побоев. Наконец к нему подошёл Цзиньлун, ухватил за локоть и презрительно бросил:
— Будет уже…
Снег вокруг был заляпан кровью Дяо Сяосаня. Моя кровь красная, его — чёрная. Моя — священная, его — грязная. В отместку за провинности ему вставили в нос пару стальных колец, а передние ноги сковали увесистой цепью. В последующие дни и месяцы все передвижения этого гадёныша по загону сопровождались громыханием, и каждый раз, когда из громкоговорителя в центре деревни разносилась знаменитая ария Ли Юйхэ из образцовой революционной оперы «Красный фонарь» — «Не смотри, что я скован по рукам и ногам, никаким оковам не сдержать моей героической решимости, устремлённой к небесам», — я проникался к своему старому врагу за стеной необъяснимым уважением, будто он — герой, а я его предал.
Да, как пишет паршивец Мо Янь в рассказе «Месть», с приближением праздника весны для свинофермы наступили самые тяжёлые времена. Корм начисто съеден, две кучи гнилых бобовых листьев тоже израсходованы подчистую — осталось лишь то, что и кормом-то не назовёшь: заплесневелая кожура семян хлопчатника пополам со снегом. Положение и так было аховое, а тут ещё тяжело заболел и слёг Хун Тайюэ, и всё бремя его ответственности легло на плечи Цзиньлуна — как раз в то время, когда на его долю выпали серьёзные переживания. Любил он, скорее всего, Хучжу; началось это ещё с тех пор, когда она помогла восстановить его армейскую форму, и они давно уже жили как муж и жена. Но к нему не раз подъезжала Хэцзо, с ней у него тоже были «тучки и облачка». Шли годы, обе красотки Хуан не скрывали, что не прочь выйти за него. Но все подробности об этих их секретах — помимо меня, хряка, который не может о чём-то не ведать, — знал лишь ты, Цзефан. Моё дело сторона, а вот ты глубоко страдал и мучился ревностью, потому что страстно и безответно любил Хучжу. В основном из-за этого ты тогда и свалил меня хлыстом с дерева, а потом с такой жестокостью, как настоящий палач, отделал Дяо Сяосаня. Теперь, когда мы оглядываемся назад, не считаешь ли ты, что чувство, которое доставило столько мучений, малозначительно по сравнению с тем, что было потом? К тому же в жизни может случиться всё что угодно, браки совершаются на небесах, и тот, кто тебе назначен, в конце концов твоим суженым и станет. Верно, ведь Хучжу в конце концов стала спать с тобой в одной постели?
В то время каждый день из загонов выволакивали трупы замёрзших свиней, а по ночам я просыпался от горестных стенаний имэншаньских: они оплакивали смерть соседей по загону. Каждое утро я видел в щель между стальных прутьев калитки, как Цзефан или кто-то ещё из свиноводов тащит труп свиньи в своё пятикомнатное помещение. Все свиньи тощие, кожа да кости, у всех торчат вытянутые ноги. Подох отличавшийся буйным нравом Волчий Вой, не стало прирождённой распутницы Цветущей Капусты. Поначалу каждый день падало от трёх до пяти свиней, а в последних числах двенадцатого месяца — пять-семь. В двадцать третий день этого месяца вытащили уже шестнадцать трупов. Я сделал приблизительный подсчёт, и получилось, что к кануну Нового года на западные небеса[180] отправилось двести с лишним голов. Попали их души в преисподнюю или оказались в раю, мне неведомо, а вот их бренные останки сложили в кучу где-то на тёмных задворках помещения для работников фермы, и мясо варили и ели Цзиньлун и компания. До сих пор не отделаться от этих воспоминаний.
То, как они сидели при свете лампы вокруг пылающего очага и смотрели, как в котле варятся куски дохлых свиней, в мельчайших деталях описал Мо Янь в своих «Записках о свиноводстве». Там у него и аромат от горящих веток, и вонь от мяса в котле; рисует он даже то, как изголодавшиеся люди пожирают куски мёртвой свиной плоти — у людей сегодняшних такая картина вызвала бы крайнее отвращение. Он, паршивец, сам прошёл через этот ад, и под его пером игра светотени — тусклый свет лампы и яркие отблески огня в контрасте с выделенными лицами, на которых отражается смешение тайных чувств, — предстаёт со всей силой, как на живописном полотне. Чтобы передать эту сцену, он пускает в ход весь набор ощущений, будто хочет донести до нас потрескивание языков пламени, бурление кипящей воды, тяжёлое дыхание людей, хочет, чтобы мы ощутили запах тлена от дохлых свиней, чистый морозный воздух снежной ночи, проникающий сквозь щели в дверях, и услышали, как во сне эти люди разговаривают…
Могу добавить одно, пропущенное этим паршивцем Мо Янем. Как раз когда свиньи на ферме оказались на грани полного вымирания от голода, вечером накануне Нового года под разрывы хлопушек, провожавших старый год и встречавших новый, Цзиньлун хлопнул себя по лбу:
— Нашёл, ферма спасена!
Один раз мясо дохлых свиней ещё можно проглотить, на второй раз тошнит от одного запаха. Цзиньлун дал команду перерабатывать дохлых свиней на корм живым. Я с самого начала понял, что корм пахнет как-то странно, и однажды глубокой ночью выскользнул из своего загона, заглянул в помещение, где готовили корм, и всю подноготную этой тайны выведал. Должен сказать, что для таких тупых животных, как свиньи, пожирать себе подобных не представляется чем-то из ряда вон выходящим. Но у меня душа не такая, как у всех, и это породило множество мучительных воспоминаний. Тем не менее инстинкт к выживанию быстро пересилил душевные терзания. На самом деле все эти проблемы выдумал я сам: будь я человеком, есть свинину было бы для меня в порядке вещей. А если я — свинья и если другие свиньи со смаком уплетают себе подобных, что же мне, дурачком прикидываться? Ешь давай, зажмурься и ешь. После того как я научился подавать сигнал воздушной тревоги, кормить меня стали как и всех остальных. Я понимал, что это не в наказание, на ферме действительно стало нечем кормить нас. Жирка у меня каждый день становилось всё меньше, замучали запоры, моча стала красноватой. У меня ещё было преимущество, я по ночам тайком выбирался из загона и отправлялся в деревню в поисках гнилых капустных кочерыжек, но и они попадались нечасто. То есть я хочу сказать, если бы не приготовленный Цзиньлуном спецкорм, даже я, самый умный из всего поголовья, не протянул бы эту долгую зиму и не дожил бы до весеннего тепла.
Цзиньлуновский спецкорм, в который он кроме мяса дохлых свиней подмешивал конский и коровий навоз, а также ботву батата, спас от смерти многих свиней, в том числе Дяо Сяосаня и меня.
Весной тысяча девятьсот семьдесят третьего года нам выделили большую партию обычного корма, и жизнь на ферме пришла в норму. Но до этого шестьсот с лишним голов имэншаньских были обращены в белки, витамины и другие необходимые д ля поддержания жизни вещества, которые позволили выжить четырёмстам остальным. Возопим же все вместе на три минуты в дань уважения этим героям, мужественно отдавшим за нас свои жизни! Под звуки наших голосов распускаются цветы абрикоса, свиноферму заливает лунный свет, воздух наполняется ароматом цветов и потихоньку поднимается занавес сезона романтики и любви…
Луна в тот вечер нетерпеливо появилась на небе, когда солнце ещё не зашло. В лучах багряной зари в абрикосовом саду царил уют и чувственность. Казалось, вот-вот произойдёт нечто важное. Задрав передние ноги на ветки, я вдыхал аромат цветов. Через просветы в ветвях я и увидел, как восходит луна — большая, с тележное колесо, будто из оловянной фольги вырезанная. Поначалу я даже не поверил, что это луна, но она светила всё ярче, и сомнения исчезли.
В то время я ещё был по-детски любознателен и когда открывал что-то необычное, безудержно хотелось поделиться с остальными свиньями. В этом мы очень схожи с Мо Янем. В одной из его заметок под названием «Привольно цветёт абрикос» рассказывается, как однажды в полдень он обнаружил, что Цзиньлун с Хучжу уединились на раскидистом, усыпанном цветами абрикосе. Лепестки под ними осыпались как снежинки, и он поспешил позвать кого-нибудь полюбоваться вместе с ним на это романтическое зрелище. Запыхавшись, он прибежал в цех подготовки корма и растолкал Лань Цзефана, который прилёг соснуть после обеда. Вот как он об этом пишет:
…Резко сев на кане, Цзефан тёр руками красные со сна глаза.
— Что случилось?
На плетёной циновке отпечатались очертания его лица.
— Пойдём со мной, брат, — с таинственным видом сказал я.
Обогнув два отдельных загона для хряков, мы прошли в глубину сада. Была поздняя весна, всё вокруг лениво нежилось, свиньи безмятежно спали, в том числе и этот хряк, любитель откалывать фокусы. Повсюду звенели пчёлы, усердно и неустанно трудясь, чтобы не упустить пору цветения. Среди ветвей мелькали красивым оперением хуамеи,[181] оглашая окрестности резкими печальными криками.
— Ну и что же ты, мать его, показать хотел? — недовольно пробурчал Цзефан.
Я приложил палец к губам, взывая к тишине.
— Пригнись и следуй за мной.
Так мы и двигались дальше. Среди деревьев гонялись друг за другом два серовато-бурых диких кролика; красивый фазан взмахнул крыльями и, волоча длинный хвост, с клёкотом устремился в рощицу позади заброшенного кладбища. Обогнув домики, где раньше размещалась генераторная, мы оказались там, где деревья разрослись особенно пышно. Несколько дюжин стволов в два обхвата сплелись обширными кронами, образуя почти цельный шатёр. Ветви усыпаны цветами — алыми, розовыми, белоснежными, и издали казалось, что их окутывают облака. Благодаря своим размерам, развитой корневой системе, а также благоговейному почитанию деревенских эти великаны пережили бедствия «большого скачка» в пятьдесят восьмом году и кампании «Больше свиней стране» в семьдесят втором.
Я своими глазами видел, как Цзиньлун с Хучжу, будто две белочки, забрались по склонившемуся стволу. Но теперь их и след простыл. Поднявшийся ветерок качнул крону, и лепестки снежинками посыпались вниз, устилая землю яшмовым ковром.
— Ну и что же, в конце концов, ты хотел показать? — Цзефан повысил голос и сжал кулаки.
А «синеликие» отец с сыном известны упрямством и вспыльчивым нравом не только по всей деревне, но и по всему Гаоми, поэтому никак не хотелось навлекать на себя гнев этого наследного принца.
— Своими глазами видел, как они на дерево забирались… — пролепетал я.
— Кто «они»?
— Цзиньлун с Хучжу, вот кто!
Шея Цзефана резко вытянулась, будто кто-то невидимый ударил его в область сердца. Уши задрожали, синяя половина лица засверкала под солнцем изумрудными отблесками. Казалось, его обуревают сомнения, он борется сам с собой, но какая-то бесовская сила влечёт его к этому дереву… Он задрал голову… И, издав горестный вопль, бросился на землю… Лепестки продолжали падать, словно погребая его под собой… Цветением абрикосов наша деревня славится, в девяностые каждую весну в Симэньтунь приезжали городские на машинах, с детьми полюбоваться им…
В конце Мо Янь пишет:
Вот уж не думал, что это доставит Цзефану такие страдания. Его отнесли из-под дерева обратно на кан и разжали зубы палочками для еды, чтобы влить имбирного отвара и привести в чувство.
— Что он такое мог увидеть на дереве, чтобы его этак поразило? — приступали ко мне.
Я сказал… Ну, я сказал, что, мол, тот самый хряк затащил на дерево с романтическими намерениями свинку по прозванию Любительница Бабочек…
— Ну, это ты загнул, — с сомнением качал головой народ.
Придя в себя, Цзефан катался по кану как молодой ослик. А ревел он как тот хряк, что имитировал сигнал воздушной тревоги. Бил себя в грудь, рвал на голове волосы, тёр глаза, царапал щёки… Пришлось связать его, чтобы не нанёс себе серьёзных увечий…
Не терпелось рассказать всем о красоте этого небесного явления — совместном сиянии солнца и луны, но внезапное помешательство Цзефана повергло всю свиноферму в хаос. Узнав об этом, прибыл секретарь Хун, который только пошёл на поправку после болезни. Он опирался на палку из ивы, лицо бледное, глаза ввалились, седая всклокоченная бородка. Здорово, видать, скрутило, если этот несгибаемый коммунист, который мог, как говорится, гвозди кусать и железо пережёвывать, превратился в старика. Он стоял в головах кана и ударял палкой в пол, словно хотел, чтобы из-под земли забила вода. В режущем глаза свете электрической лампочки его лицо казалось ещё более бледным, а облик Цзефана, который лежал пластом на кане и беспрестанно вопил, — ещё более свирепым.
— Цзиньлун где? — выдохнул обозлённый Хун Тайюэ.
Присутствующие переглянулись: видно было, что никто не знает. Наконец Мо Янь боязливо выдавил:
— В генераторной, наверное…
Тут все вспомнили, что снова появилось электричество впервые после того, как прекратилось прошлой зимой. Кто разберёт, что на уме у этого Цзиньлуна.
— А ну приведи мне его сюда!
Вёртко, как мышь, Мо Янь выскользнул на улицу.
В это время с главной деревенской улицы донёсся горестный женский плач, от которого сердце сжалось и, словно от недостатка кислорода, голова перестала работать. Но через мгновение волной нахлынули события прошлого. Пристроившись за высокой кучей корней и веток абрикосов, сваленных перед домиком свиноводов, я перебирал в голове туманное прошлое и наблюдал за путаницей настоящего. Перед домиком штабелями стояли корзины с костями передохших прошлой зимой имэншаньских. Белые, под светом луны они отливали зеленью, от них тянуло какой-то дрянью. Вскоре показалась двигавшаяся приплясывающей походкой человеческая фигура. Она свернула на тропинку к свиноферме и подняла голову. Свет луны, уже походившей на шарик ртути, осветил лицо, желтоватое, как отслуживший много лет черпачок из тыквы-горлянки, и рот, разверстый в плаче чёрной мышиной норкой. Руки, сложенные на груди, расслабленно повисли, ноги такие кривые, что собака проскользнёт, и выступают в стороны, как иероглиф «восемь».[182] Она так раскачивалась при ходьбе, что казалось, больше качается, чем идёт. Вот такими уродливыми движениями она и «мчалась» вперёд. И хотя это была абсолютно не та Инчунь, какой я помнил её с тех пор, как был волом, я с одного взгляда узнал её. Я напряжённо пытался вспомнить, сколько ей лет, но сознание свиньи окружало сознание человеческое со всех сторон, они смешивались воедино, порождая и волнение, и печаль.
— Сыночек мой, что с тобой… — Через дырки в окне было видно, как она с плачем бросилась к кану, толкнув вытянутыми руками Цзефана.
Со связанными руками ему было не пошевелиться, он лишь колотил ногами в стенную перегородку. Изначально непрочная, она ходила ходуном, серая краска отлетала кусками, похожими на блины из мешанки. Народ в комнате не знал, как быть, пока Хун Тайюэ не скомандовал:
— Верёвку, ноги ему свяжите!
Работник фермы Люй Плоская Плешь притащил пеньковую верёвку и неуклюже забрался на кан. Цзефан брыкался как бешеный жеребец, и старику Люю было не подступиться.
— Да вяжи же давай! — взревел Хун Тайюэ.
Люй навалился Цзефану на ноги, но в него с плачем вцепилась Инчунь:
— Отпусти моего сына…
— А ну быстро помогите ему! — крикнул Хун Тайюэ.
— Скоты! — ругался Цзефан. — Скоты этакие! Свиньи!
— Заводи конец, просовывай! — Вперёд метнулся третий из братьев Сунь. — Быстро на кан, помоги ему!
Нога Цзефану обмотали, но прихватили и руки Люя, которыми он крепко держал их.
— Ослабьте верёвку! — заорал тот, когда она затянулась. — Дайте руки вытащить!
Цзефан дрыгнул ногами, и верёвка заплясала в воздухе, как бешеная змеюка.
— Ай, мама дорогая… — Старый Люй откинулся назад, свалился с кана и по дороге врезался в Хун Тайюэ. Сунь Третий, молодой здоровяк, сумел-таки взгромоздиться задом на живот Цзефана и, не обращая внимания на Инчунь, которая царапалась и проклинала всех и вся, накрепко затянул верёвку. Оказывать сопротивление ногами Цзефан уже не мог. На полу держался за нос старик Люй, меж пальцев у него капала чёрная кровь.
Я понимаю, не хочется признаваться в этом, дружище, но мне-то уж поверь, всё, что я говорю, — чистая правда. В состоянии безумия человек проявляет сверхчеловеческую силу и способен на непостижимые поступки. На том абрикосе до сих пор сохранились наросты величиной с яйцо. Это ты тогда колотился о него головой как сумасшедший. Голова штука твёрдая, хотя в обычных обстоятельствах со стволом дерева ей, конечно, не сравниться. Но когда человек впадает в безумие, голова становится крепче — вот почему, по легенде, от удара Гун Гуна головой о гору Бучжоушань небесный столп разорвал вервия земли.[183] Дерево от твоего удара сильно закачалось, снегопадом лебединого пуха посыпались цветы. Ты отлетел назад и упал на спину, на лбу у тебя вскочила большая шишка, а с бедного дерева отвалился кусок коры и забелел оголённый ствол…
Связанный по рукам и ногам Цзефан продолжал извиваться, словно в теле у него бурлила рвущаяся наружу невероятная сила, как это описывается в романах уся.[184] Те, кто недооценивает воинские искусства, воспринять сверхмощную внутреннюю силу могут, но не в состоянии вместить её, и невероятно страдают от этого. И тогда раскрыть рот в печальном вопле становится единственным способом исторгнуть её. Кто-то попытался залить ему в рот холодной воды, чтобы погасить пылающий у него в душе злой огонь, но он поперхнулся и зашёлся в страшном кашле. Изо рта и носа вылетели капельки крови.
— Сыночек мой… — заголосила Инчунь и потеряла сознание.
Женщины они такие: кто кровь пьёт и глазом не моргнёт, а кто при виде крови в обморок падает.
В это время влетела запыхавшаяся Баофэн с санитарной сумкой через плечо. Присущими хорошему медику качествами она обладала в полной мере и пришла в замешательство совсем не от вида валяющейся в обмороке у кана матери и кашляющего кровью младшего брата. Она «босоногий врач» с богатым опытом. Бледное лицо, печальный взгляд. Руки и зимой, и летом холодные как лёд. Я понимал, что внутри она тоже полна переживаний. Источником её страданий был тот самый «ревущий осёл» Чан Тяньхун — это уже исторический факт, своими глазами всё видел, это можно найти и в рассказах Мо Яня. Она открыла сумку, вынула плоскую металлическую коробочку, достала поблёскивающую серебряную иголку, наладила в точку «жэньчжун» под носом Инчунь и точно, без всякой жалости кольнула. Та застонала и открыла глаза. Баофэн сделала знак, чтобы увязанного, как дрова, Цзефана подтащили к краю кана. Пульс она не нащупывала, температуру и давление не измеряла, будто обо всём знала и оказывала помощь не Цзефану, а самой себе. Вынула из сумки пару ампул, зажала меж пальцев и отломила пинцетом кончики. Набрала лекарство в шприц, подняла к яркому свету лампочки, нажала, и из кончика иглы брызнули блестящие капельки. Картина благословенная, величественная, классическая, не раз виденная на всех этих агитплакатах, в кино и по телевизору. Людей этой профессии ещё называют ангелами в белом, их часто видишь в белых шапочках, белых халатах, с масками на лице; большие глаза, длинные ресницы. У нас в деревне ходить в белой шапочке, маске и в белом халате Баофэн не могла. На ней была синяя габардиновая кофта с большим отложным воротником, на который сверху накладывался воротник белой рубашки и голубой куртки. Такая уж тогда была мода. У молодых воротнички всегда высовывались в несколько слоёв, а если по бедности много одежды не купить, приобретали накладные воротнички по паре мао за штуку. Баофэн в тот вечер красовалась в настоящих воротничках, не накладных. Её бледное лицо и грустное выражение глаз как нельзя больше подходили изображаемому писателями правильному герою. Она смочила вату в спирте, протёрла мышцу на руке Цзефана, ввела шприц и примерно через минуту выдернула. Уколы она чаще делала в ягодицу, а сейчас уколола в руку, видимо, потому, что он был связан. Сам же Цзефан испытал такое сильное душевное потрясение и так переживал, что ему не то что укол сделай — всю руку оттяпай, и то не пикнет.
Тут я, конечно, в высшей степени преувеличиваю. Но в контексте того времени это никакие не громкие слова. Тогда все, в том числе и ты, Цзефан, разве не бросались на каждом шагу такими пафосными речениями, как «не сгибаться под ношей с гору Тайшань», «снесут голову — всё равно что ветром сдует шляпу», «разве не радость — погибнуть [за революцию]»?[185] А кто больше всех наловчился бахвалиться да громкие слова говорить, так это Мо Янь, паршивец этот. Впоследствии, став так называемым писателем, он своё отношение к подобного рода фигурам речи немного пересмотрел. «Язык крайних преувеличений является отражением крайнего лицемерия в обществе, — сказал он, — а язык насилия — предтеча насилия в обществе».
После укола болеутоляющего ты постепенно успокоился. Взгляд устремлён в пространство, но из груди вылетают хрипы. Напряжение в толпе ослабло, словно в промокшей коже на барабане или отпущенной струне. Невольно с облегчением вздохнул и я. Ведь ты, Цзефан, мне не сын, поэтому жив ты или мёртв, сумасшедший или дурак — какое мне дело? Тем не менее я облегчённо вздохнул. Ты всё же порождение чрева Инчунь, а её чрево когда-то давно, когда я был Симэнь Нао, принадлежало мне. О ком на самом деле стоит переживать, так это о Цзиньлуне, ведь он мне родной. При этой мысли я под покровом голубоватого лунного света помчался к генераторной. Лепестки цветов абрикоса кружились, опадая, словно осколки лунных лучей. Весь сад сотрясался от бешеного рёва дизеля. Понемногу приходившие в себя имэншаньские кто бубнил во сне, кто тихонько говорил сам с собой. Чёрный Дяо Сяосань в накидке из голубовато-прохладного лунного света сидел перед калиткой Любительницы Бабочек, первой красотки всего поголовья, и, держа передними ногами маленькое овальное зеркальце в красной пластиковой оправе, ловил им лунный свет и направлял в загон, наверняка на её накрашенные щёчки. Оскаленные длинные клыки, идиотская улыбочка, слюна, стекающая от сексуального возбуждения по нижней челюсти струйкой, похожей на выделение шелковичного червя. Во мне взыграла ревность, внутри всё воспылало, кровеносные сосуды в ушах запрыгали как бобы на горячей сковородке — так и хотелось броситься на этого гадёныша. Но в момент несдержанности в душе блеснул луч разума. Ну да, как заведено у животных, за право случки бьёшься не на жизнь, а на смерть. Победитель овладевает самкой, а побеждённый отступает. Но ведь я же, в конце концов, не обычная свинья, да и Дяо Сяосань не такой тупой. Схватиться нам так и так придётся, но время ещё не пришло. От самочек в абрикосовом саду запах течки уже слышен, но не такой сильный. Сезон любви ещё не наступил, поэтому пусть этот грязнуля Дяо Сяосань сначала пофлиртует.
Генераторную заливал свет от двухсотваттной лампы, такой резкий, что глаз не открыть. Этот сопляк Цзиньлун сидел на выложенном красным кирпичом полу, опершись спиной о стену, вытянув длинные ноги и задрав большие босые ступни. С бешено подпрыгивающего дизеля разлетались капли масла. Похожие на капли густой собачьей крови, они попадали ему на ногти пальцев и на подошвы. Он сидел с грудью нараспашку, виднелась алая майка. Волосы взлохмачены, глаза красные, будто он не в своём уме, ужас. Рядом валяется зеленоватая бутылка из-под водки. По этикетке ясно, что это самый крепкий напиток, какой можно было добыть тогда в Гаоми, — байгар[186] марки «инчжи». Гонят его из гаоляна, это один из «ароматов соевого соуса»,[187] крепость шестьдесят два градуса, ядрёная, как горячий скакун с рыжей гривой, — обычному человеку полцзиня хватит, чтобы с катушек долой. Но обычный человек его по своей воле пить не станет, да и не по карману такое качество. Раз Цзиньлун такую крепкую водку глушит, значит, душевные терзания совсем одолели, видать, надраться бы до чёртиков, и ладно. Ведь кроме пустой бутылки у этого сыночка моего в руке ещё одна, в которой тоже уже меньше половины. Столько этой зажигательной смеси выпить — если концы не отдашь, так полудурком станешь.
Рядом с ним стоял навытяжку паршивец Мо Янь со своими прищуренными глазками.
— Брат Симэнь, не пей больше, секретарь Хун зовёт, указания дать хочет!
— Секретарь Хун? — покосился на него Цзиньлун. — Кто такой, мать его, секретарь Хун?! Указания дать хочет… Это я его позову и дам указания!
— Брат Цзиньлун, — гадливо продолжал Мо Янь, — вы с Хучжу на дереве развлекались, а брат Цзефан увидел. Так взбесился, что дюжине здоровенных парней было не утихомирить. Стальной прут с палец толщиной перекусил. Сходить бы тебе к нему, как-никак брат родной.
— Брат родной? Кто это ему брат родной? Если только ты, паршивец!
— Брат Цзиньлун, — не смутился Мо Янь, — пойдёшь не пойдёшь — дело твоё, во всяком случае, я тебе передал.
Мо Янь умолк, но уходить, похоже, не собирался. Ногой подкатил к себе валявшуюся бутылку, потом быстрым движением нагнулся и поднял. Прищурившись, глянул вовнутрь — что там смотреть: зелень одна, — опрокинул остатки в рот, причмокивая и прищёлкивая языком, и ну изливать свои восторги:
— Славная вещь байгар «инчжи», не зря так назвали![188]
Цзиньлун поднял зажатую в руке бутылку, запрокинул голову, с бульканьем вылил в горло всё содержимое — по помещению разлился густой аромат, — потом швырнул в сторону Мо Яня. Тот поднял навстречу свою. Бутылки ударились одна о другую, и осколки со звоном посыпались на землю.
— Катись отсюда! — взревел Цзиньлун. — Убирайся, мать твою! — Мо Янь понемногу пятился, а Цзиньлун стал подбирать всё, что было под рукой, — тапки, отвёртку, гаечный ключ, — и швырять в него. — Шпион проклятый, паршивец! — ругался он. — Убирайся, чтоб глаза мои не видели!
Мо Янь отступал всё дальше, успевая уворачиваться и бормотать при этом:
— Вот психи-то, один ещё не оклемался, так этот спятил!
Покачиваясь, Цзиньлун встал. Держался он нетвёрдо, как игрушка-неваляшка, по которой шлёпнули ладонью. Под светом луны бритая наголо голова вышедшего за дверь Мо Яня походила на изумрудно-зелёный арбуз. Спрятавшись за деревом, я наблюдал за этими двумя чудаками, опасаясь, что Цзиньлун может упасть на стремительно крутящийся приводной ремень генератора и его изрубит на куски. Но этого не произошло. Он лишь перешагнул через ремень, потом перешагнул обратно, выкрикивая:
— Спятили!.. Спятили!.. Все, мать его, спятили!..
Взял стоявшую в углу метлу и вышвырнул на улицу. За ней полетело жестяное ведро с дизельным топливом, и под светом луны его запах смешался с ароматом цветущих абрикосов. Пошатываясь, Цзиньлун подошёл к генератору и склонил к нему голову, будто собрался завести разговор с бешено крутящимся маховиком. «Осторожно, сынок!» — рвался из меня крик, и я напрягся всем телом, чтобы, если потребуется, рвануться к нему на помощь. Он наклонился так низко, что почти касался кончиком носа стремительно вращавшегося ремня. Да осторожнее же, сынок, ещё чуть-чуть, и без носа останешься. Но этой трагедии тоже не дано было случиться. Он протянул руку к дроссельной заслонке и утопил её. Дизель дико взвыл, будто ему мошонку придавили, яростно задрожал и брызнул во все стороны мазутом. Из выхлопной трубы повалил чёрный дым, затряслись и болты, крепящие двигатель к деревянной основе, и казалось, он в любой момент может сорваться. Стрелка мощности стремительно пошла вверх и быстро преодолела предельный показатель. Висевшая в генераторной мощная лампа ярко вспыхнула и взорвалась. Горячие осколки разлетелись во все стороны, ударяясь в стены и балки. Чуть позже я узнал, что в это же время взорвались все лампочки на свиноферме и все помещения так же, как и генераторная, погрузились в темноту. Узнал я впоследствии и то, что перепуганный взрывом Дяо Сяосань, который заигрывал с Любительницей Бабочек перед её калиткой, сунул зеркальце в зубы и вёрткой тенью помчался к себе в загон. Дизель взревел пару раз ещё яростнее и испустил дух. Послышались сильный удар о стену лопнувшего приводного ремня и горестный вопль Цзиньлуна. Сердце ухнуло вниз. «Всё! — мелькнула мысль. — Сыну моему Цзиньлуну, как пить дать, конец пришёл!»
Мрак постепенно рассеялся, в помещение проник лунный свет. Стало видно поднимающегося с земли Мо Яня. Перепуганный взрывом, он приник к земле, высоко выставив зад, — ну ни дать ни взять страус, который при опасности прячет голову, не заботясь о гузке. Любопытному, но робкому, бездарному, но упрямому, тупому и хитрому одновременно, этому паршивцу не по плечу были и добрые дела, которые принесли бы добрую славу, и скандально громкие худые. Этакий персонаж, который всегда доставляет хлопоты и оказывается виноватым. Я знал про его делишки, насквозь видел, что у него за душой. Встав на ноги, этот паршивец, как пугливый зверь, проник в залитую лунным светом генераторную. Видно было распростёртого на полу Цзиньлуна: в свете, проникавшем через оконный переплёт, он лежал как разорванный взрывом снаряда труп. Полоска света освещала его лицо, спутанные волосы, откуда сороконожкой сбегали отливающие синевой полоски крови. Паршивец Мо Янь наклонился с разинутым ртом, чёрными, как поросячий хвост, пальцами потрогал кровь. Сначала поднёс к глазам, потом понюхал, а потом ещё и лизнул. Что вообще на уме у этого негодяя? Ведёт себя так странно, так непостижимо, что теряется даже такая феноменально одарённая свинья, как я. Неужели он может по виду крови Цзиньлуна, по её запаху или вкусу определить, жив тот или мёртв? Или решить этим замысловатым способом, настоящая кровь у него на пальцах или красная краска? Пока я терялся в догадках, вызванных его странным поведением, этот паршивец вдруг вскрикнул, словно проснувшись от кошмарного сна, высоко подскочил и с пронзительным воплем выбежал из генераторной.
— Сюда, скорее сюда! — чуть ли не ликующе орал он. — Смотрите, Цзиньлун умер…
Может, он заметил меня за деревом — всё равно полностью не спрятаться, — а может, и нет. В свете луны пёстрые цветы абрикосовых деревьев так сверкали, что в глазах всё мешалось. Внезапная смерть Цзиньлуна, возможно, была первой в его жизни вестью, стоящей того, чтобы донести её людям. Рассказывать что-то деревьям он не считал нужным, а только бежал и вопил. По дороге споткнулся о кучку свиного дерьма и грохнулся носом. Я хвостиком следовал за ним. По сравнению с его неуклюжей поступью я двигался легко и быстро, как мастер боевых искусств из романов уся.
Заслышав эту весть, все стали выскакивать из помещения, лица в лунном свете казались зеленовато-жёлтыми. Цзефан уже не кричит — значит, свалился под воздействием лекарства. Баофэн прижимает к щеке смоченную в спирте ватку: её порезало осколком взорвавшейся лампочки. Ранка зажила, но еле заметный шрамик остался, как напоминание о невозможной сумятице того вечера.
Народ в смятении устремился к генераторной: кто спотыкался, кто пошатывался, кто нёсся сломя голову. Мо Янь бежал впереди всех, по дороге то и дело оборачивался и в красках расписывал увиденное. Я испытывал к этому болтуну непреодолимое отвращение, не важно, родственник он Цзиньлуну или нет. Закрыл бы он свой поганый рот! Пробежав несколько шагов, я спрятался за дерево, вырыл из земли кусок черепицы, перекусил пополам — слишком большая — зажал копытом правой передней ноги и, встав на задние ноги на высоту человеческого роста, тщательно прицелился в его сверкающее, будто покрытое тунговым маслом лицо. Потом бросил тело вперёд для инерции и метнул черепицу. Но не рассчитал и попал в лоб Инчунь.
Ну просто как в пословицах — «коль крыша в доме протекает, тут же дожди зарядят» и «больную утку хорёк и сцапает». При звуке удара я задрожал от страха, вмиг ожили воспоминания далёкого прошлого. О Инчунь, досточтимая жена моя! В тот вечер ты стала самой несчастной из людей. Один из сыновей сошёл с ума, другой умер, у дочери рана на лице, а сама ты получила от меня удар, от какого и помереть недолго!
И меня вырвался мучительный протяжный вопль. От стыда и угрызений совести я уткнулся рылом в землю, потом набросился на оставшуюся половину черепицы и разгрыз в порошок. Как в кадре из высокоскоростной съёмки в кино, изо рта Инчунь серебряной змейкой, пританцовывающей в лунном свете, вырвался печальный крик, а сама она упала на спину, словно фигурка из ваты. Не надо считать меня свиньёй, которая не разбирается в том, что такое высокоскоростная съёмка. Да в те годы режиссёром мог стать любой! Всего-то нужно — светофильтр, давай, камера наезжает, отъезжает, общий план, крупный план, смена положения, момент, когда, ударившись о лоб Инчунь, плитка крошится на осколки, они летят в разные стороны, а потом разлетаются и капельки крови. P-раз, перспектива людей с разинутыми ртами и испуганными взглядами… Инчунь лежит на земле.
— Мама! — раздался крик Баофэн. Позабыв про свою рану и скинув ватку на землю, она отбрасывает сумку, опускается на колени рядом с Инчунь и, обняв правой рукой за шею, осматривает рану на лбу. — Мама, что с тобой…
— Чьих это рук дело?! — бешено рычит Хун Тайюэ, подбежав к тому месту, откуда прилетела черепица.
Я не стал прятаться, хотя мог скрыться в любой момент. Наломал дров, хоть и с хорошими намерениями, и готов понести наказание. Хун Тайюэ бросил клич разыскать и изловить бросившего черепицу негодяя. Но он уже постарел, суставы не гнутся, нет былой ловкости. Поэтому первым, кто подсуетился и нашёл меня, был всё тот же противный Мо Янь. Проворные, как у дикого кота, движения как нельзя лучше подходили его чуть ли не болезненному любопытству.
— Вот кто это сделал! — восторженно сообщил он столпившимся за его спиной. Я не двигался и негромким горловым похрюкиванием показывал, что меня мучает совесть и я готов понести наказание. В свете луны на лицах отразилось недоумение. — Точно говорю, он! — обернулся ко всем Мо Янь. — Ещё он может ветку держать и иероглифы на земле писать, своими глазами видел!
— Дружок, — ехидно похлопал его по плечу Хун Тайюэ, — может, ты ещё видел, как он твоему отцу ножичком печатку вырезал, да ещё иероглифами в стиле чжуань?[189]
Мо Янь, он не разбирается, что хорошо, что плохо, и хотел было и дальше чесать языком в своё оправдание, но к нему подскочил третий из братьев Сунь, этот пёс, что горазд нападать из-за спины сильного, схватил его за ухо и, поддавая под зад коленом, оттащил в сторону.
— Захлопнул бы ты клюв, приятель, каркаешь здесь только! — вполголоса прошипел он.
— Как этот хряк сумел убежать? — недовольно осведомился Хун Тайюэ. — Кто за него отвечает? Куда годится такая работа, трудодни буду снимать!
Со стороны залитой лунным светом дорожки, переваливаясь на маленьких бинтованных ножках, как исполнительница танца янгэ,[190] и загребая лепестки цветов, которые усыпали всё вокруг словно тонким слоем снега, спешила Симэнь Бай. Из глубин сознания, словно мутный ил с потревоженного дна реки, поднимались воспоминания, и я чувствовал, как они раз за разом сжимают мне сердце.
— Свинью в загон! Это надо, а? Ни в какие ворота не лезет! — бушевал Хун Тайюэ и, закашлявшись, направился к генераторной.
Должно быть, беспокойство о сыне позволило упавшей без сознания Инчунь быстро прийти в себя. Она попыталась встать.
— Мамочка… — воскликнула Баофэн, одной рукой обнимая Инчунь за шею, а другой открывая сумку с лекарствами.
Хучжу без слов поняла, что нужно делать: с равнодушным выражением на лице она взяла пинцетом смоченную в спирте ватку и передала ей.
— Мой Цзиньлун… — Инчунь оттолкнула руку Баофэн и, опершись на землю, выпрямилась.
Двигалась она резко, пошатываясь, было видно, что у неё кружится голова. Но она встала и, с плачем призывая Цзиньлуна, нетвёрдой походкой побрела к генераторной.
Первой туда вошёл не Хун Тайюэ и не Инчунь, первой влетела Хучжу. Вторым был тоже не Хун Тайюэ и не Инчунь, а всё тот же Мо Янь. Хоть его и оттащил в сторону и надавал тумаков третий Сунь, подверг издевательским насмешкам Хун Тайюэ, он вырвался из железной хватки Суня и струйкой дыма припустил к генераторной. Не успела Хучжу войти, а он уже одной ногой на пороге. Я понимал, что в тот вечер самой обиженной вообще-то стала Хэцзо, а в самом затруднительном положении оказалась Хучжу. Ведь это её с Цзиньлуном утехи на кривом абрикосе привели к безумию Цзефана. Заниматься любовью в усыпанной цветами кроне дерева — дело замечательное, какая богатая должна быть сила воображения, но всё испортил этот занудный чертёнок Мо Янь. На весь Гаоми прославился своими проделками, всем надоел. А сам считал себя паинькой и полагал, что все души в нём не чают! Народ втискивался в освещённую луной генераторную, и как в тихом пруду расходятся похожие на осколки нефрита круги от прыгнувших лягушек, раздавался гул голосов. Стоило Хучжу увидеть лежащего в лунном свете Цзиньлуна и кровь у него на лбу, она дала волю чувствам и, охваченная горем, отбросила стыдливость и сдержанность — кинулась на его тело, как защищающая потомство пантера…
— Целых две бутылки байгара «инчжи» уговорил, — комментировал Мо Янь, указывая на осколки бутылок. — Потом выжал дроссельную заслонку дизеля до полной, ба-бах, лампочка и взорвалась. — В помещении висел тяжёлый дух вина и мазута, а он размахивал руками так комично, что походил на клоуна.
— Уберите его! — заорал Хун Тайюэ надтреснутым, как сломанный гонг, голосом.
Сунь Бао схватил Мо Яня за шиворот, подняв так, что тот даже не касался носками земли, и вытащил на улицу. А тот знай рассказывает, будто его жизнь зависит от того, выскажет он, как всё видел, или нет. Ну скажите, как в славящемся своими героями Гаоми мог народиться такой скверный ребёнок?
— Потом «ба-бах» — и приводной ремень лопнул, — продолжал Мо Янь, болтаясь в руке Сунь Бао. — Полагаю, лопнул он на стыке, этими железяками он, видать, по голове-то и получил. Дизель завертелся как бешеный, восемь тысяч оборотов в секунду, производственная мощность зашкалила, ещё повезло, что все мозги не вышибло, как говорится, «посреди беды не без счастливой звезды»! — Ну только послушайте, как излагает, половина на классическом языке, половина на просторечье, этакий начитанный деревенский интеллигент.
— Шёл бы ты со своим «не без счастливой звезды»! — И Сунь Бао зашвырнул его могучей ручищей прочь.
А тот продолжал говорить без остановки даже во время непродолжительного полёта.
Плюхнулся он прямо передо мной. Я-то думал, этот паршивец грохнется так, что костей не соберёт, а он лишь перекувырнулся, сел и, к моей великой досаде, пустил мне прямо в нос долгого шептуна. А потом закричал в спину Сунь Бао:
— Ты, Сунь Третий, не думай, что я чепуху несу! Говорю то, что своими глазами видел, если и преувеличиваю, то, считай, слегка, а так — чистая правда. — Сунь Третий никак не отреагировал, так он тут же повернулся ко мне: — Вот ты, Шестнадцатый, скажи, верно я говорю или нет? Только не надо со мной дурачком прикидываться, я ведь знаю: ты — свинья незаурядная, не только говоришь по-человечески, много чего умеешь. Секретарь Хун говорит, что даже умеешь иероглифы в стиле чжуань на печатках вырезать — это он надо мной так издевается, понятно. На самом деле, думаю, такие печатки вырезать тебе, вообще-то, раз плюнуть. Дай тебе инструмент подходящий, так ты и часы починишь. Я на тебя давно глаз положил и твои способности на дежурстве в правлении обнаружил. Читаю по вечерам «Цанькао сяоси» — так ведь, по сути, для тебя. Мы с тобой закадычные друзья, с полуслова друг друга понимаем. Ещё я знаю, что ты в прошлой жизни был человеком, что тебя с симэньтуньскими тысячи незримых нитей связывают. Верно говорю, нет? Если верно, ты кивни.
Глядя на плутоватое выражение на чумазом личике этого чуть ли не во всём разбирающегося человека, я размышлял про себя: никак нельзя позволять паршивцу болтать всё, что в голову взбредёт. Даже если в нужнике говоришь, за стенкой могут услышать. Если в деревне узнают о моей прошлой жизни и моих тайнах, смешного будет мало. Воспользовавшись тем, что он отвлёкся, я хрюкнул и вцепился ему в живот.
Лишать его жизни я отнюдь не собирался, предчувствуя, что этот паршивец ещё будет важен для Гаоми. Загрызёшь, так от старины Яньло пощады не жди.
Если кусать со всей силы, можно и все кишки перекусить. И я куснул через вонючую от пота рубаху этак на треть, оставив у него на животе четыре кровавых следа. Этот паршивец истошно завопил, в панике царапнул меня ногтями по глазам, вырвался и отбежал. На самом деле, я нарочно ослабил хватку. Не сделай я этого, разве он бы вырвался? Ткнул в глаз когтищами так, что аж слёзы потекли. Сквозь них было видно, что он с перепугу отскочил метров на десять с лишним, задрал рубаху и стал разглядывать раны. Донеслись гундосые ругательства:
— Какая же ты коварная и жестокая тварь, Шестнадцатый, посмел укусить хозяина! Ну погоди, настанет день, я тебе покажу, на что способен.
Я про себя лишь посмеивался. А он набрал лепестков, смешал с землёй и наложил на раны, приговаривая:
— Земля — это террамицин, цветы — цветочная почка, противовоспалительное, дезинфекционное, р-раз, и хорошо! — Потом опустил рубашку и как ни в чём не бывало припустил в сторону генераторной.
В это время до меня чуть ли не ползком добралась урождённая Бай. Её лицо заливал пот, она задыхалась:
— Шестнадцатый, как тебе удалось убежать, а, Шестнадцатый? — Она потрепала меня по голове. — Будь умницей, возвращайся в загон. Убежал вот, а секретарь Хун меня винит. Ты же знаешь, я — помещичья жена, а это дело нехорошее. Секретарь Хун только из заботы определил тебя откармливать, ты уж мне неприятностей не доставляй…
В душе всё смешалось, на землю закапали слёзы.
— Ты плачешь, Шестнадцатый? — Она ничуть не удивилась, только больше опечалилась. Потрепала меня за ухо и подняла голову, словно обращаясь к луне. — Вот умрёт Цзиньлун, хозяин, никого из семьи Симэнь и не останется…
Но Цзиньлун, конечно, не умер. Иначе всему этому представлению пришёл бы конец. Баофэн оказала ему помощь, и теперь он разошёлся, заливаясь пьяными слезами. Глаза кровью налились, знать никого не желает.
— Жить не хочется, не могу больше… — стонал он, ухватившись за грудь. — Тяжело-то как, хоть помирай, мама дорогая…
Подступивший Хун Тайюэ схватил его за плечи и стал трясти.
— Цзиньлун! — ревел он. — Это куда годится?! Какой ты коммунист?! Какой секретарь комсомольской ячейки?! Просто руки опускаются! Краснеть за тебя приходится!
К нему бросилась Инчунь, оторвала от Цзиньлуна и встала между ними, прикрикнув:
— Не позволю так обращаться с моим сыном! — Потом повернулась, обняла Цзиньлуна, который был выше её на голову, и стала гладить по лицу, приговаривая: — Ты мой хороший, не бойся, мама здесь, мама в обиду не даст…
Хуан Тун покачал головой и, стараясь не смотреть людям в глаза, по стеночке выбрался из генераторной, достал клочок бумаги и привычно скрутил самокрутку. Когда этот коренастый человек прикуривал, высветилась его всклокоченная рыжеватая бородка. Оттолкнув Инчунь и растолкав пытавшихся остановить его, Цзиньлун бочком выскочил наружу. Лунный свет голубоватой вуалью окутал ему руки и плечи. Казалось, ему и падать было не жёстко, и он стал кататься по земле, как уставший от работы осёл.
— Мама, тяжело-то как, хоть помирай… — выл он. — Ещё бы пару бутылочек, ещё бы пару бутылочек, ещё бы пару…
— С ума сошёл или пьян? — сурово обратился Хун Тайюэ к Баофэн.
Рот у неё дёрнулся, на лице мелькнула презрительная усмешка:
— Пьян, должно быть.
Хун Тайюэ окинул взглядом Инчунь, Хуан Туна, Цюсян, Хэцзо, Хучжу… Безысходно покачал головой, словно бессильный что-то поправить отец, и вздохнул:
— Ну подвели меня вконец… — и, покачиваясь, побрёл прочь, но не к тропинке, ведущей в деревню, а наискосок в абрикосовую рощу, оставляя на ковре из цветочных лепестков цепочку голубоватых следов.
Цзиньлун продолжал свой цирк, катаясь по-ослиному.
— Сбегайте кто-нибудь за уксусом, — раскудахталась У Цюсян. — Хэцзо, а, Хэцзо, смотайся домой. — Хэцзо стояла, обняв ствол абрикоса и прижавшись к нему лицом. Казалось, она слилась с ним в одно целое. — Хучжу, может, ты сбегаешь? — Но силуэт Хучжу уже растворился вдали в лунном свете. После ухода Хун Тайюэ все тоже стали расходиться, даже Баофэн закинула сумку на плечо и пошла прочь. — Баофэн, — окликнула её Инчунь. — Сделала бы братцу укол, ведь выгорит у него всё внутри от винища этого…
— Вот уксус, вот! — Это влетел с флакончиком уксуса Мо Янь. Вот уж скор на ногу. И рвения хоть отбавляй. Воистину из тех, что, услышав шум ветра, знают, что пойдёт дождь. — Достучался в буфет, открыли, так этому гаду Лю Дунгуану только наличные подавай. А я говорю, мол, это для секретаря Хуна, на его счёт запиши. Тут он замолк и налил чуток…
Третьему Суню пришлось попотеть, чтобы обездвижить катавшегося туда-сюда Цзиньлуна. Тот лягался и кусался, по части бешеной энергии не уступая Цзефану. Цюсян вставила ему в рот флакончик и плеснула. Из горла вылетел странный звук — так петух давится какой-нибудь ядовитой тварью не в силах не проглотить, — глаза закатились, одни белки в лунном свете.
— Задохнулся мой сыночек, ах ты злыдня этакая… — заголосила Инчунь.
Хуан Тун похлопал Цзиньлуна по спине, и изо рта и носа у того брызнула вонючая кислятина…
Прошло два месяца, но ни одному из братьев — ни Цзефану, ни Цзиньлуну — лучше не стало. Плохо было с душевным настроем и у сестёр Хуан. Мо Янь в своём рассказе пишет, что у тебя, Цзефан, и впрямь с головой было неладно, а Цзиньлун всё изображал. Прикидываться сумасшедшим — всё равно что набрасывать на лицо ярко-красную материю, чтобы всё прикрыть: и стыд, и всевозможные грязные дела. Ну двинулись умом оба, о чём тут ещё говорить? Свиноферма наша в это время стала широко известной. В короткую передышку до сбора урожая в уезде задумали провести ещё одно мероприятие с посещением Симэньтуни и изучением опыта по выращиванию свиней. Предполагалось участие представителей других уездов. В этот критический момент обезумевшие Цзиньлун и Цзефан всё равно, что лишили Хун Тайюэ обеих рук.
Ещё позвонили из ревкома коммуны, мол, ожидается приезд делегации штаба военного округа по тылу, тоже для обмена опытом, вместе с ними должны были прибыть лично местное и уездное начальство. Хун Тайюэ собрал самых головастых в деревне искать выход из создавшейся ситуации. В рассказе Мо Яня у Хун Тайюэ весь рот обсыпан волдырями, глаза в кровяных прожилках. Он пишет также, что ты, Цзефан, валялся на кане, уставившись в пространство и всхлипывая, как крокодил с перерезанными черепно-мозговыми нервами, а мутные слёзы стекали, как конденсат с края котла, в котором готовят корм для свиней. В другой комнате сидел с отрешённым взглядом Цзиньлун, словно курица, которая чуть не отравилась, наевшись мышьяку. Когда кто-то входил, он поднимал голову, раскрывал рот и по-дурацки хихикал.
Как пишет Мо Янь в своём рассказе, в то время, когда все умники Симэньтуни повесили головы и пали духом, беспомощно опустили руки, не зная как быть, он явился на совещание с готовым планом в голове — что называется, уже видя бамбук, ещё не нарисовав его. Полностью доверять ему нельзя, в своих рассказах он вечно ходит вокруг да около, как говорится, ловит ветер и хватает тень, так что его слова можно лишь принять к сведению.
Когда Мо Янь ввалился на совещание, Хуан Тун тут же вытурил его. Но тот не только не ушёл, а вырвался и уселся на край стола, болтая короткими ножками. К нему подскочил и схватил за ухо Сунь Бао — его уже сделали командиром роты ополченцев, а по совместительству начальником безопасности. Хун Тайюэ махнул ему, чтобы отпустил.
— Никак и вы, батюшка, сума спрыгнули? — подначил он. — Что у нас в Симэньтуни за фэн-шуй такой — одни выдающиеся личности, такие вот, как вы, вырастают?
Далее в печально известных «Записках о свиноводстве» Мо Янь пишет так:
— Я-то в своём уме, и нервы у меня крепкие и прочные, как стебли тыквы-горлянки, десяток плодов на них качаются, как на качелях, и не отрываются. Так что даже если весь мир с ума сойдёт, мне это не грозит, — шутливо сказал я. — А вот ваши двое полководцев сума-то посходили. Знаю-знаю, над этим вы сейчас голову и ломаете, чешете за ухом и трёте щёки в растерянности, будто выводок обезьян, угодивших в колодец.
— Верно, как раз над этим голову и ломаем. Нам даже до обезьян далеко, мы как ослы, которым из грязи не выбраться. И какой ловкий ход вы предложили бы, господин Мо Янь? — И, наложив ладонь одной руки на кулак другой, Хун Тайюэ сложил их на груди в поклоне — так просвещённый государь в старых романах приветствует образованного человека. Но хотел он, главным образом, поглумиться надомной на потеху остальным. А самый действенный способ противостоять этому — прикинуться дурачком, чтобы это его якобы остроумие оказалось игрой на цине перед коровами, пением перед свиньями.
Я указал на оттопыренный карман френча, который он не снимал и не стирал пять зим и шесть лет.
— Что такое? — опустил глаза на свой френч Хун Тайюэ.
— Курево, — говорю. — Папиросы у тебя в кармане, марки «Янтарь».
А эти папиросы тогда стоили по три цзяо девять фэней пачка, дорогущие и известные, совсем как «Главные ворота». Такие даже секретарь коммуны не каждый день мог себе позволить. Пришлось Хун Тайюэ вытащить их и угостить всех.
— А ты, шалопай, насквозь видишь, что ли? Тогда разве тебе место у нас в Симэньтуни, вот уж недооценили твои возможности!
Я, как заправский курильщик, выпускаю дым тремя кольцами и пронизываю прямой струйкой.
— Понятное дело, вы на меня свысока смотрите, мальчишкой-несмышлёнышем считаете. А мне вообще-то восемнадцать, я уже взрослый. Ростом да, не вышел, и лицо детское, но по уму никто в деревне со мной не сравнится!..
— Да что ты говоришь? — Хун Тайюэ с усмешкой обвёл взглядом присутствующих. — Вот уж не знал, что тебе уже восемнадцать. И тем более, что ты такой сверхумный.
Все рассмеялись.
А я себе покуриваю и чётко раскладываю им по полочкам, что, мол, болезнь Цзиньлуна и Цзефана от чувственных переживаний, такие лекарствами не лечатся, от этой напасти только по старинке избавиться можно. А именно поженить их надобно — Цзиньлуна с Хучжу, а Цзефана с Хэцзо. Как говорится, «отвести несчастье через счастье»,[191] вернее, «радостью изжить зло».
Нам нет нужды разбираться, Мо Яню ли принадлежала идея поженить в один день вас и сестёр Хуан. Но ваша свадьба действительно состоялась в один день, и я наблюдал всё собственными глазами. Проходила она в спешке, но Хун Тайюэ принял руководство на себя, чтобы превратить личное дело в общественное, мобилизовал многих деревенских умелиц, так что всё прошло весело и при большом стечении народа.
Назначили свадьбу на шестнадцатый день четвёртого месяца. Луна и пятнадцатого светила ярко, а на шестнадцатое стала ещё и полной. Большая, она висела над абрикосовым садом низко-низко и, казалось, не хотела уходить, будто специально вышла, чтобы присутствовать на церемонии. На ней несколько стрел — это в древности в неё стрелял один человек, жена которого сошла с ума.[192] И несколько звёздно-полосатых флажков, что понавтыкали американские астронавты. Наверное, в честь вашей свадьбы свиней на ферме покормили вкуснее, мешанкой из попахивающих спиртом листьев батата с добавлением смеси молотого гаоляна и чёрных бобов. Наевшись до отвала, все пребывали в благодушном настроении; кто улёгся спать в углу, кто распевал песни у стены. Ну а что Дяо Сяосань? Опершись на стенку, я потихоньку заглянул к нему в загон. И что вы думаете? Этот паршивец приладил в стену своё зеркальце и, держа правой ногой неизвестно откуда взявшуюся половинку красной расчёски из пластика, расчёсывает щетину на шее. Здоровье за последнее время он поправил: щёки вон выпирают мясистыми мешками, и морда из-за этого кажется короче, и свирепое выражение отчасти смягчилось. Когда расчёска касалась его толстой шкуры, раздавался неприятный звук, к тому же ещё летела перхоть, в свете луны она походила на «снежных» мотыльков, каких можно наблюдать в Японии на полуострове Идзу. Расчёсываясь, этот тип смотрелся в зеркальце и скалил клыки. Какое самолюбование — наверняка втюрился. Но я решил, что любовь его останется неразделённой. Не говоря уже о том, что молодая красотка Любительница Бабочек на него и смотреть не должна, даже старые свиноматки, которые уже приносили несколько пометов поросят, тоже не должны проявлять к нему интерес. Он заметил в зеркальце, что я подглядываю, и хмыкнул, не оборачиваясь:
— Ну что смотришь, приятель! Думы о прекрасном есть у людей, есть они и у свиней. Причёсываюсь и наряжаюсь не таясь, тебя, что ли, опасаться?
— Вот кабы ещё эти твои клыки торчком убрать, красавец был бы писаный, — презрительно усмехнулся я.
— Этого делать никак нельзя, — серьёзно отвечал Дяо Сяосань. — Они хоть и длинные, а всё от родителей достались, как я посмею нанести им вред, это же основы их почитания.[193] Да, это людская этика, но к свиньям тоже приложима. К тому же, может, некоторым самочкам, наоборот, нравятся мои клыки?
Дяо Сяосань много повидал на своём веку — познания беспорядочные, но говорить горазд, и спорить с ним, вообще-то, дело непростое. Я в смущении отступился, а тут ещё отрыжка замучала и привкус во рту скверный. Я встал на задние ноги, сорвал несколько начавших желтеть абрикосов и пожевал. Рот наполнился слюной, зубы заломило, но на языке сладко. Посмотрел на склонившиеся под тяжестью плодов ветви, и чувство превосходства в душе возросло. Пройдёт ещё дней десять-пятнадцать, абрикосы созреют — ты, Дяо Сяосань, нанюхаешься из своего загона, сдохнешь ведь от зависти, ублюдок.
Дожевав зелёный абрикос, я лёг, чтобы набраться сил и поразмыслить. Время течёт незаметно, скоро уборка урожая. Дует ветерок с юга, растения и деревья зреют и наливаются, самое время для брачного сезона. В воздухе разносится запах самок в течке. Насколько мне известно, люди отобрали из них для приплода тридцать молодых и здоровых, образцовых по характеру и наружности. Всех отобранных свиноматок содержали отдельно и качественного корма им добавляли всё больше. Кожа у них день ото дня становилась всё глаже, глазками они всё больше постреливают, начинались величественные мероприятия по спариванию. Своё место на ферме я знал прекрасно. В этом представлении под названием «случка» у меня ведущая роль, а у Дяо Сяосаня — второстепенная. Его выпустят как пристяжную, только если я совсем выдохнусь. Но ведь свиноводы понятия не имеют, что мы с ним свиньи незаурядные. У нас и мысли непростые, и способности из ряда вон, нам стенку преодолеть, что по ровной земле пройтись. По вечерам, когда мы остаёмся без присмотра, и у меня, и у Дяо Сяосаня полно возможностей для случек. Как заведено в мире животных, перед спариванием мне надо его одолеть. С одной стороны, нужно дать понять самкам, что все они мои, а с другой — окончательно сломить Дяо Сяосаня и физиологически, и психологически, чтобы его сразу бессилие одолевало, как самку завидит.
Пока я так размышлял, огромная луна переместилась с юго-востока и устроилась отдохнуть на старом кривом абрикосе. То самое романтическое дерево, ты знаешь. Когда оно цвело, Цзиньлун занимался на нём любовью с Хучжу и Хэцзо, и последствия этого оказались серьёзными. Но у всякого дела есть две стороны. Бредовая идея совокупляться на дереве привела к твоему сумасшествию, а абрикос принёс небывалый урожай. Старое дерево, на котором уже много лет чисто символически появлялось несколько абрикосов, в этом году оно было просто усеяно плодами, под тяжестью которых ветви спускались почти до самой земли. Хун Тайюэ даже велел подпереть их, чтобы не сломались. Обычно абрикосы созревают лишь после сбора урожая. У этого же дерева сорт особый, уже сейчас плоды налились золотистой желтизной, а аромат так и бьёт в нос. Чтобы уберечь их, Хун Тайюэ приказал народным ополченцам Сунь Бао охранять их днём и ночью. Вот они и ходили дозором по саду с берданками. Сунь Бао их так наставлял: по тем, кто посмеет воровать абрикосы, открывать огонь без раздумий, подстрелите кого, ничего вам не будет. Поэтому, хоть слюнки и текли, рисковать я не осмеливался. Шарахнет такой дробью — дело нешуточное. Да и дела давно минувших дней не забыть: увижу такое ружьё, так поджилки и трясутся. Дяо Сяосань, эта тварь хитроумная, тоже не станет действовать очертя голову. От взобравшейся на них громадины луны, тоже абрикосового цвета, согнувшиеся до земли ветви опустились ещё ниже. Один полоумный ополченец возьми по этой луне и пальни. Луна затрепетала и как ни в чём не бывало пролила ещё более нежную дорожку света, посылая мне весть из древности. В ушах зазвучал неспешный ублажающий мотив, и я увидел танцующих в лунном свете людей в накидках из листьев и шкур. Женщины обнажены по пояс, налитые груди, торчащие соски. Тут выстрелил ещё один ополченец, вылетел тёмно-красный язычок пламени, и град дроби, как рой мух, полетел в сторону луны. Лунный свет потускнел, стал белым. Луна подпрыгнула пару раз на кроне абрикоса и стала неторопливо подниматься. При этом она постепенно уменьшалась в размерах и светила всё ярче. Поднявшись чжанов на двадцать, она зависла там, глядя издалека на наш сад и ферму, словно не в силах с ними расстаться. Думаю, луна специально явилась на свадьбу, нам бы приветить её прекрасным вином и золотистыми абрикосами, чтобы она задержалась в саду. Да вот устроили пальбу по ней эти болваны ополченцы. Физического вреда не нанесли, а настрой испортили. Но, несмотря ни на что, каждый год в шестнадцатый день четвёртого месяца абрикосовый сад в деревне Симэньтунь, что в дунбэйском Гаоми, — одно из прекраснейших мест на земле для любования луной. Она здесь и большая, и круглая, а также чувственная и печальная. Насколько я знаю, у подлеца Мо Яня есть похожий на фантастику рассказ под названием «Прыжок с шестом на луну», где он пишет:
…В те особенные дни того необычного времени четырём помешавшимся у нас на свиноферме устроили пышную свадьбу. Женихам сшили костюмы из жёлтой материи, и они красовались как увядшие огурцы. На наряд невестам пошла красная ткань, и обе выглядели как искрящиеся жизнью редиски. Из угощения подали лишь два блюда: огурцы с полосками жареного хвороста и редиску с такими же полосками. Предлагали зарезать свинью, но секретарь Хун решительно не согласился. Мы, симэньтуньские, на весь уезд известны как свиноводы, свиньи — наша слава, как можно их резать? Секретарь Хун прав. Огурцов с хворостом и хвороста с редиской вполне достаточно, чтобы накормить от пуза. Вино, правда, было не очень, разливное, то самое, из стеблей батата — как раз получилась полная пятидесятилитровая канистра из-под нашатырного спирта. Покупавший вино кладовщик большой производственной бригады поленился отмыть канистру как следует, вот от вина в нос и шибало. Но ничего, крестьяне — они, как хлеб в поле, с навозом на «ты». Вино, отдающее аммиаком, нам ещё больше по вкусу. Я впервые наслаждаюсь торжественной церемонией вместе со взрослыми, из десяти столов на этом пиршестве меня усадили за главный. Наискосок напротив восседает секретарь Хун. Я-то знаю, что эта свадьба — следствие моего хитроумного плана решения срочного вопроса. Тогда я ворвался на заседание руководства большой производственной бригады, сразу изложил своё мнение, показал в этом пустячном деле, на что способен, вот они больше и не смеют пренебрегать мною. После двух чашек вина стало казаться, что земля уходит из-под ног, что во мне скрыты безбрежные силы, и я выскочил из-за стола. В саду большая золотистая луна метра три в поперечнике спокойно устроилась на том самом дереве, что приносило золотые абрикосы. Ясное дело, на свидание со мной явилась. Вроде бы та луна, куда сбежала Чан Э,[194] а вроде и не та; на вид та самая, на которую ступал янки, а вроде и нет. Это была лунная душа. «Луна, вот он я!» И я помчался, словно ступая по облакам. Прихватил по пути лежавший у колодца утуновый шест, с помощью которого доставали воду, удобный и чрезвычайно упругий, и прижал к груди, как всадник копьё. Бросать его в луну я не собирался, она мой друг. Хотел с его помощью взлететь на неё. За столько лет дежурства в правлении я начитался «Цанькао сяоси» и знал, что советский прыгун с шестом Бубка уже преодолел отметку шесть метров пятнадцать сантиметров. Я часто приходил поиграть и поглазеть на спортплощадку сельскохозяйственной средней школы. Своими глазами видел, как учитель физкультуры Фэн Цзиньчжун учил этому, Пан Канмэй, обладавшую большими способностями, и своими ушами слышал, как этот Фэн Цзиньчжун — он получил специальное образование, но из-за травмы колена был отсеян и назначен в нашу школу учителем, — на примере Пан Канмэй, длинноногой, как журавль небожителя, объяснял основные приёмы прыжков с шестом Пан Ху, бывшему заведующему торгово-закупочного кооператива, а ныне директору и по совместительству партсекретарю Пятой хлопкообрабатывающей фабрики, и Ван Лэюнь, — она занималась в этом кооперативе продажей местной продукции и товаров первой необходимости, а нынче — бухгалтер столовой этой фабрики. Прыгаю с шестом на луну и я. Держу его в руках, как Пан Канмэй, стремительно разбегаюсь, втыкаю шест, проделывая дыру, — тело в один миг взмывает, голова внизу, ноги вверху, отбрасываю его, свободно изворачиваюсь и опускаюсь на луну, как в яму для прыжков. Вдруг приходит в голову, что луна, отдыхающая на кроне абрикоса, должна быть мягкая и пружинистая, и стоит опуститься на неё — я буду подпрыгивать без остановки, и она неспешно поднимется. А присутствующие на свадебном банкете выбегут, чтобы попрощаться со мной и луной. Может, и Хучжу выбежит? Сниму пояс и буду размахивать в её сторону в надежде, что она ухватится за него, а я напрягу все силы и вытяну её, и луна поднимется уже вместе с нами двоими. Мы будем смотреть, как деревья и дома уменьшаются, как люди становятся похожими на кузнечиков, снизу вроде бы доносится еле различимый крик, но мы уже парим в необъятной и незамутнённой вышине…
Кто бы сомневался — полный бред, как и во всех его творениях, это он навспоминал много лет спустя подшофе. Зато я помню ясно, как никто другой, всё, что произошло в тот вечер на ферме. И не надо хмуриться, тебе слова не давали. Всё, что понаписал Мо Янь в этом рассказе, — чепуха почти стопроцентная. Правда лишь то, что вы с Цзиньлуном были одеты в жёлтую псевдоармейскую форму и походили на пару увядших огурцов. Ты и о происходившем на банкете ничего не скажешь толком, не говоря уже о событиях в саду. Кто знает, может, нынче Дяо Сяосань давно уже переродился в царстве Ява,[195] и, даже переродись он в твоего сына, он не смог бы так умело, как я, не поддаться отвару старухи Мэн, который заставляет забыть прошлое. Так что я — единственный авторитетный повествователь, мой рассказ и есть история, а то, что я не признаю, — история вымышленная.
Мо Янь в тот вечер напился с одной чашки, так что хмельной околесицы от него не услышали. Дюжий Сунь Бао выволок его за шкирку и бросил у копны гнилого сена, где тот забрался на груду костей подохших зимой имэншаньских и уснул крепким сном. Там этот негодник красивых снов про прыжки с шестом на луну, видать, и насмотрелся. В действительности дело было так — ты уж поимей терпение, выслушай. Два ополченца, что палили по луне, — возможно, из-за того, что не попали на свадебный ужин, — луну спугнули. До луны град дробинок не достал, а вот плодов посшибал немало. С треском сыпавшиеся вниз золотистые абрикосы покрыли землю толстым слоем. Многие побились, истекая сладким соком, и этот аромат вместе с запахом пороха стал невероятным искушением для свиней. Меня эти варварские действия ополченцев привели в бешенство. Я застыл, горестно глядя на неторопливо поднимающуюся луну, но тут же заметил, что рядом во мраке мелькнула чёрная тень. В голове молниеносно просветлело — я тут же всё понял, увидев чёрного Дяо Сяосаня, который перемахнул через стену и рванулся к романтическому абрикосу. Мы не осмеливались сделать вылазку к этому дереву потому, что опасались бердан ополченцев. А после выстрела они и за полчаса ружья не перезарядят. Получаса же для нас достаточно, чтобы наесться от пуза. Дяо Сяосань, вот уж поистине смекалистая свинья, промедли я чуток, мог бы и обставить меня. Но жалеть тут не о чем. Быть в отстающих я не привык и выскочил из загона даже без разбега. Дяо Сяосань мчался к абрикосу, а я мчался на Дяо Сяосаня. Сбей я его с ног, и все абрикосы мои. Но случившееся потом заставило возликовать. Казалось, Дяо Сяосань вот-вот примется набивать рот абрикосами, а я влечу ему под брюхо, чтобы опрокинуть. И тут я замечаю, что один из ополченцев, тот, что с тремя изувеченными пальцами на правой руке, бросает какую-то красную штуковину, которая беспорядочно крутится и разбрасывает золотистые искры. Худо дело, опасность! Я с силой упираюсь передними ногами в землю, чтобы преодолеть огромную инерцию разогнавшегося тела, ну как автомобиль на полном ходу при экстренном торможении, — только потом понял, что аж до крови стёр их, — откатываюсь в сторону и покидаю опасную зону. В смятении вижу, как ублюдок Дяо Сяосань, вцепляется, как пёс, в эту большую хлопушку, которая катается и мечется во все стороны, а потом резко мотает головой. Я понимаю, он хочет вернуть её им, но, к сожалению, она оказалась быстродействующей и взорвалась как раз в тот момент, когда он мотнул головой. Будто гром раскатился у него изо рта, вылетел желтоватый язычок пламени. По правде сказать, в этот критический момент Дяо Сяосань проявил хорошую реакцию, действовал решительно, с холодным расчётом и отвагой, какими обладают лишь бывалые бойцы. Нередко мы видим в кино, как эти старые служаки кидают обратно прилетевшую со стороны врага гранату. Но из-за быстродействия хлопушки геройский поступок закончился трагически. Дяо Сяосань, даже не хрюкнув, рухнул на землю. По абрикосовой роще разнёсся густой запах пороха, понемногу расходившийся во все стороны. При виде распластавшегося Дяо Сяосаня душу охватили смешанные чувства. Тут и уважение, и печаль, и ужас, но в какой-то мере и радость. Откровенно говоря, было и некоторое злорадство. Благородная свинья подобных чувств проявлять не должна, но у меня вот они проявились, ничего не поделаешь. Ополченцы пустились наутёк, но, пробежав несколько шагов, так же резко обернулись, уставились друг на друга с застывшим тупым выражением и подошли к Дяо Сяосаню. Понятно, на душе у этих неотёсанных болванов было неспокойно. Секретарь Хун Тайюэ как говорит: свинья — сокровище из сокровищ, свинья — яркий политический символ наших дней. Свиньи принесли большой производственной бригаде славу и пользу. Ни с того ни с сего убить свинью, да ещё хряка, предназначенного для случки — хоть и на подмене — это преступление, и немаленькое. Пока эти двое, охваченные паникой, с мрачными лицами стояли над Дяо Сяосанем, тот хрюкнул и неспешно встал. Голова покачивалась, как погремушка-барабанчик в руках ребёнка, из горла вырывалось хриплое, как крик петуха, дыхание. Поднявшись, он сделал круг, но задние ноги подкосились, и он снова шлёпнулся задом на землю. Понятно, голова кружится и во рту боль нестерпимая. Лица ополченцев засветились от радости.
— Я вообще не думал, что это свинья, — сказал один.
— А я его за волка принял, — откликнулся другой.
— Хочешь абрикосов поесть, так давай, без проблем. Наберём корзину и принесём тебе в загон.
— Ешь, ешь, теперь можно.
— У мамы своей поешь! — злобно выругался Дяо Сяосань по-свински.
Но ополченцы этого языка не понимали. Потом он встал и побрёл, покачиваясь, в сторону своего загона. Я выбежал навстречу и осведомился, притворно, конечно:
— Как ты, брат, ничего?
Он презрительно покосился на меня, сплюнул кровью и невнятно пробормотал:
— Это ещё что… Тудыть твою бабушку… В Имэншани по мне как-то из миномёта дюжиной мин шарахнули…
Я знал, что этот каналья большой любитель потрендеть о своей незаурядности, как говорится, «осёл тощий как вошь, а навоз — не разобьёшь»,[196] но невольно преисполнился уважения к его терпению и мужеству. Рвануло будь здоров, и порохового дыма наглотался, и слизистую поранил, один из свирепых клыков, тот, что справа, переломился пополам, и щетину на щеках подпалило немало. Я думал, он неуклюже протиснется к себе через щель в стальной калитке. Но нет, он разбежался, взлетел в воздух и с глухим стуком шлёпнулся в грязь в своём гнёздышке. Ночью, надо полагать, будет мучаться от боли, паршивец, несмотря на сильный запах самок и страстные призывы Любительницы Бабочек. Его хватит лишь на то, чтобы валяться у себя в грязи и предаваться несбыточным мечтаниям. Как бы в извинение ополченцы набросали ему в загон несколько дюжин абрикосов, но я зависти не испытывал. Дяо Сяосань и так уже серьёзно поплатился за эти абрикосы, пусть поест, чего уж там. У меня же на уме были не абрикосы, а самочки, эти распустившиеся цветочки, их хихикающие мордочки, словно прикреплённые кнопками в сознании, маленькие хвостики, то и дело извивающиеся, как бобовые червяки. Вот они, самые прекрасные на земле плоды. Дождусь, когда после полуночи люди завалятся спать, и тогда моя счастливая жизнь, может, и начнётся. Извини, брат Дяо.
Израненный Дяо Сяосань избавил меня от семейных переживаний за порядок в доме, можно спокойно отправляться поглазеть на великолепие свадебного ужина. Луна безучастно смотрела на меня с высоты тридцати чжанов. Я поднял правую ногу и послал воздушный поцелуй этой лучезарной красавице, с которой обошлись так несправедливо, вертанул хвостиком — и стремительно, как метеор, помчался к северной оконечности фермы, там где она примыкала к восемнадцати домам, стоящим в ряд с востока на запад на пролегающей через деревню улице. Кроме домов для жизни и отдыха свиноводов там были и участок помола корма, участок его приготовления, кормохранилище, контора фермы, комната почёта… Три комнатёнки, крайние с запада, выделили для новобрачных. Среднюю комнатку как общую гостиную, а две по краям как спальные. Мо Янь так пишет в своём рассказике:
На десяти квадратных столах в большой комнате расставлены тазы для умывания, полные огурцов с полосками жареного хвороста и редиски с такими же полосками. С балки свешивается газовая лампа, и всё вокруг освещено белоснежным светом…
Опять чепуху городит этот негодник, там не больше пяти метров в длину и четырёх в ширину, разве разместишь десять квадратных столов? Не говоря о том, что в Симэньтуни, да и во всём Гаоми не найдёшь помещения для торжественного ужина, где можно было бы расставить дюжину квадратных столов и разместить сотню человек.
На самом деле ужин проходил на узкой незанятой полоске земли перед этими домами. На краю полоски свалены в кучу гнилые ветки, покрытая плесенью трава, и там обосновались хорьки и ежи. Из столов на свадьбе лишь один квадратный и использовался. Этот стол из розового дерева с резьбой по краям обычно стоит в правлении большой производственной бригады, на нём телефонный аппарат с ручкой, две чернильницы с высохшими чернилами и керосиновая лампа со стеклянным плафоном. Впоследствии его прибрал к рукам разбогатевший Цзиньлун — Хун Тайюэ назвал это сведением счетов сынком тирана-помещика с крестьянской беднотой и середняками — и установил в своём просторном и светлом офисе как фамильную драгоценность.
Эх, сынок мой, сынок, не знаю, хвалить его или ругать… Ну ладно, ладно, пока о том, что будет дальше, рассказывать не станем.
Из школы принесли двадцать столов, прямоугольных, с чёрной столешницей и желтоватыми ножками, за которыми там сидели по двое учеников. Столешницы пестрят потёками от красных и синих чернил и неприличными надписями, вырезанными перочинными ножами. Принесли ещё сорок скамей, окрашенных в красный цвет. Столы поставили на полоске земли перед домами в два ряда, скамьи — в четыре. Получилось нечто вроде класса для занятий на свежем воздухе. Ни газовой, ни тем более электрических ламп не было, один фонарь «летучая мышь» из жести. Его поставили на середину стола из розового дерева, и о него шумно бились мотыльки, тучами летевшие на его неяркий свет. Вообще-то фонарь был абсолютно лишним, потому что луна в тот вечер висела близко от земли и проливала столько света, что хоть вышивай.
Мужчины, женщины, дети, старики — всего около ста человек — расселись друг против друга в четыре ряда. От вида вкусной еды и питья все были возбуждены и полны томительного беспокойства. Но есть было ещё нельзя, потому что за квадратным столом говорил речь секретарь Хун. Кое-кто из голодных детей потихоньку залезал рукой в таз и, стянув полоску хвороста, засовывал в рот.
— Товарищи члены коммуны, сегодня мы проводим свадебную церемонию Лань Цзиньлуна и Хуан Хучжу, Лань Цзефана и Хуан Хэцзо. Эти талантливые молодые члены нашей большой производственной бригады внесли выдающийся вклад в строительство свинофермы у нас в Симэньтуни. Они показывают пример революционного труда, а также подают пример поздних браков. Давайте же горячими аплодисментами выразим наши пламенные поздравления…
Спрятавшись за кучей гнилых веток, я спокойно наблюдал за церемонией. Луна тоже хотела принять в ней участие, но её спугнули, и теперь она лишь тихо взирала на происходящее. В её лучах отчётливо видны все лица. В основном я следил за сидящими вблизи квадратного стола, а время от времени окидывал взором два ряда сидевших за длинным. Цзиньлун и Хучжу сидели на скамье слева от квадратного стола, Цзефан с Хэцзо — справа. Лиц Хуан Туна и Цюсян я не видел, они сидели с южной стороны спиной ко мне. Самое почётное место — в середине стола, как раз там держал речь Хун Тайюэ. Инчунь опустила голову, так что лица её не было видно и трудно было понять, радуется она или печалится. Чувства у неё на душе, должно быть, противоречивые. Тут я вдруг понял, что за столом нет одного очень важного человека, а именно нашего знаменитого на весь Гаоми единоличника Лань Ляня. Он же твой родной отец, Лань Цзефан, и названый отец Симэнь Цзиньлуна. Ведь официально он — Лань Цзиньлун, по фамилии отца. Чтобы родной отец не присутствовал на свадьбе двоих сыновей — куда это годится!
В мою бытность ослом и волом мы с Лань Лянем не разлучались от зари да зари. Но вот я переродился свиньёй, и мы со старым приятелем отдалились. Душу заполонили воспоминания о прошлом, и проснулось желание снова свидеться. Не успел Хун Тайюэ закончить речь, как под звон велосипедных звонков на свадьбу прибыли трое. Кто эти вновь прибывшие? Некогда управляющий торгово-закупочного кооператива, а ныне директор Пятой хлопкообрабатывающей фабрики и её партийный секретарь Пан Ху. В уездном управлении торговли эту фабрику объединили с компанией по обработке льна и образовали в Гаоми новое предприятие. До него от нашей большой производственной бригады всего восемь ли, и с дамбы позади деревни чётко виднелся блеск йодокварцевой лампы на крыше фабричного корпуса брикетировки. Вместе с Пан Ху приехала его супруга Ван Лэюнь. Я не видел её много лет, она сильно располнела; румяная, лоснящаяся — видать, еды в доме хватает. Вместе с ними приехала высокая худая девушка. С одного взгляда я понял, что это Пан Канмэй, про которую пишет в своём рассказе Мо Янь. А ещё это та самая девочка, которая чуть не появилась на свет в придорожной траве в ту пору, когда я был ослом. Две короткие косички, похожие на щётки, рубашка в мелкую красную клетку и белый значок на груди с красными иероглифами названия сельскохозяйственной академии, куда её приняли как студентку из рабочих, крестьян и солдат[197] и где она училась по специальности «Животноводство». Стройная и изящная, как тополёк, на полголовы выше отца и на голову выше матери, она сдержанно улыбалась. У неё были причины вести себя сдержанно. В те времена молодые девушки из подобных семей и с таким социальным положением были недосягаемы, как Чан Э в лунных чертогах. А ещё от неё был без ума паршивец Мо Янь. Он мечтал о ней, и эта длинноногая девушка не однажды под разными именами появляется в его рассказах. Оказалось, вся семья специально прибыла для участия в свадебной церемонии.
— Поздравляем! Поздравляем! — обращаясь ко всем, улыбались во весь рот Пан Ху и Ван Лэюнь. — Поздравляем! Поздравляем!
— Ах! — изобразил удивление Хун Тайюэ, прервав речь и выскакивая из-за стола. Он подскочил к Пан Ху, крепко ухватил его за руку и стал трясти, взволнованно приговаривая: — Управляющий Пан, нет-нет, я хотел сказать, секретарь Пан, директор Пан, вот уж поистине редкий гость! Давно наслышан, что вы у нас в Гаоми главный по строительству заводов, да не смел беспокоить своим визитом…
— Старина Хун, нехорошо, брат! — усмехнулся Пан Ху. — Такая большая свадьба в деревне, а ты даже пары строк не черкнул с оказией. Или боялся, что всё вино за молодожёнов выпью?
— Ну, как можно, такой дорогой гость, хоть паланкин с восьмёркой носильщиков присылай, да и то, боюсь, не приехали бы! — лебезил Хун Тайюэ. — Ваш приезд для нас, симэныуньских, поистине…
— Моё убогое жилище озарилось светом,[198] большая честь для нас… — раздался с края первого длинного стола громкий голос Мо Яня.
Его слова привлекли внимание Пан Ху, а в ещё большей степени — Пан Канмэй. Она удивлённо вздёрнула бровь и внимательно глянула на него. Все остальные воззрились на него же. Он, довольный, осклабился, показав ряд больших желтоватых зубов, — картинка, я вам скажу, слов нет. Ни одной возможности побахвалиться не упустит, паршивец.
Воспользовавшись этим, Пан Ху высвободил руку из руки Хун Тайюэ и приветливо протянул руки к Инчунь. За много лет комфортной жизни железные ладони этого героя, привыкшие передёргивать затвор и бросать гранаты, стали белокожими и мясистыми. Растроганная и благодарная Инчунь не могла вымолвить ни слова, губы её дрожали.
— Поздравляю, сестрица, большая радость! — взволнованно произнёс он, взяв её за руки.
— Радость, радость, все рады, все… — едва сдерживала слёзы Инчунь.
— И вам того же, и вам радости! — встрял Мо Янь.
— А что же брата Ланя не видать, сестрица? — осведомился Пан Ху, окинув взглядом сидевших за столом.
От его вопроса Инчунь потеряла дар речи, а по лицу Хун Тайюэ было видно, как ему неловко. Мо Янь не упустил случая встрять и теперь:
— A-а, этот… Так он, верно, свои полтора му земли мотыжит, луна-то вон какая! — Сидевший рядом Сунь Бао, видимо, наступил ему на ногу, потому что Мо Янь притворно заверещал: — Чего тебе надо, ты!..
— Закрой свой поганый рот, всё равно никто тебя за немого не примет! — злобно прошипел Сунь Бао и ущипнул Мо Яня за ляжку.
Тот истошно завопил, лицо его побледнело.
— Ладно, ладно! — громко воскликнул Пан Ху, чтобы разрядить обстановку, потом простёр руки к новобрачным и поздравил их.
Цзиньлун осклабился в дурацкой улыбке, Цзефан, раскрыв рот, чуть не плакал, Хучжу и Хэцзо сидели с каменными лицами. Пан Ху махнул жене и дочери.
— Несите подарки.
— Это надо же, секретарь Пан! Вы нам одним своим появлением честь оказали, зачем ещё было тратиться? — воскликнул Хун Тайюэ.
Пан Канмэй держала двумя руками раму, в уголке которой было выведено красным «Поздравляем Лань Цзиньлуна и Хуан Хучжу, соединившихся в революционном союзе», а на картине под стеклом Председатель Мао в длинном халате с узелком и зонтиком в руке шёл поднимать на борьбу горняков Аньюаня.[199] В руках у Ван Лэюнь была такого же размера рама, с красной надписью в уголке «Поздравляем Лань Цзефана и Хуан Хэцзо, соединившихся в революционном союзе», а на фотографии под стеклом Председатель Мао в драповом пальто стоял на взморье в Бэйдайхэ.[200] Встать, чтобы принять подарки, вообще-то следовало Цзиньлуну или Цзефану, но эти двое и с места не двинулись. Хун Тайюэ ничего не оставалось, как просить об этом Хучжу с Хэцзо, так как обе сестры вроде были ещё в своём уме. Приняв подарок, Хучжу отвесила Ван Лэюнь низкий поклон, а когда подняла голову, в глазах у неё стояли слёзы. Она была в красной кофте и красных штанах, большие длинные косы, толстые, чёрные, прихваченные на концах красными лентами, свешивались ниже колен.
— Не хочется состригать? — участливо погладила их Ван Лэюнь.
Тут, раз представилась такая возможность, подала голос У Цюсян:
— Дело не в этом, старшая тётушка, у нашей дочки волосы не такие, как у других. Если их стричь, на кончиках кровь выступает.
— Да, странное дело; неудивительно, что на ощупь такие мясистые, видимо, по ним капилляры проходят! — прокомментировала Ван Лэюнь.
Хэцзо приняла раму из рук Пан Канмэй без поклона. Побледнев, она лишь негромко поблагодарила. И когда Пан Канмэй по-дружески протянула ей руку с пожеланием счастья, она пожала её, отвернулась и выдохнула сквозь душившие её слёзы:
— Спасибо…
Хэцзо с её популярной по тем временам причёской под Кэ Сян,[201] стройной талией, смуглой кожей, на мой взгляд, была красивее Хучжу, и тебе, Цзефан, поистине счастье привалило получить такую в жёны. Это она должна считать, что с ней обошлись несправедливо, не ты. Ты можешь быть самым лучшим в мире, но одно родимое пятно с ладонь на лице может напугать до смерти. Тебе бы во дворце владыки преисподней Яньло стражником служить, а не в мире людей чиновником. Но ты в конце концов стал чиновником и в конечном счёте начал пренебрегать Хэцзо. Как тут объяснишь происходящее в этом мире?
Хун Тайюэ тем временем хлопотал, чтобы усадить Пан Ху и его семью.
— А ну потеснитесь и освободите место, — заявил он не терпящим возражения тоном и указал туда, где сидел Мо Янь.
В последовавшей неразберихе послышались жалобы вытесненных. Мо Янь притащил освободившуюся скамью. Когда расставленные вокруг квадратного стола скамьи из четырёхугольника образовали многоугольник, Мо Янь не преминул блеснуть знаниями:
— Трое незваных гостей приносят благополучие.[202]
Бывший герой-доброволец, видимо не уразумев смысл сказанного, вытаращился на него в изумлении. А студентка Пан Канмэй бросила на него восторженный взгляд:
— A-а, ты «Ицзин» читал?
— Не смею утверждать, что обладаю исключительными способностями, учёностью богат лишь на пять возов! — с бесстыдным хвастовством заговорил с ней Мо Янь.
— Будет, дружок, кто ж декламирует «Саньцзыцзин»[203] у ворот Конфуция. А ты перед студенткой учёными словами щеголяешь, — вмешался Хун Тайюэ.
— А он действительно любопытный малый, — кивнула Пан Канмэй.
Мо Янь собрался было почесать языком ещё, но по тайному знаку Хун Тайюэ к нему подлетел, выгнув спину, Сунь Бао и, с виду дружелюбно ухватив за запястье, хохотнул:
— Выпей лучше, выпей вина.
Вина, вина, вина! Людям давно уже не терпелось приступить к еде, все торопливо вскочили, звонко чокаясь чашечками. Потом суматошно расселись, схватили палочки для еды и нацелились на то, что давно уже приметили. По сравнению с огурцами и редиской полоски жареного хвороста казались деликатесом, поэтому бывало, что две пары палочек сцеплялись в борьбе за одну полоску. Прожорливость Мо Яня была притчей во языцех, но в тот вечер он вёл себя, можно сказать, элегантно. Искать причину этого надо было, прежде всего, в Пан Канмэй. Хоть его и пересадили, сердцем он находился за главным столом. Очарованный студенткой, он то и дело поглядывал в её сторону, как сам признаётся в своих путаных письменных изъявлениях:
С того момента, как я увидел Пан Канмэй, сердце моё растаяло. Все, кого я раньше почитал красивыми, как небесные феи — Хучжу, Хэцзо, Баофэн, — вдруг стали невозможными простушками. Только вырвавшись за пределы Гаоми, можно было найти таких красавиц, как Пан Канмэй, — высокие и стройные, прекрасный лик, белоснежные зубы, звонкий голос, лёгкий аромат…
Как мы рассказывали ранее, напился Мо Янь с одной стопки, и Сунь Бао отволок его за шиворот на кучу гнилого сена рядом с костями подохших свиней. За главным столом Цзиньлун одним глотком осушил полчашки, и его застывший взгляд тут же оживился.
— Поменьше бы ты пил, сынок, — озабоченно пробормотала Инчунь.
А у Хун Тайюэ в голове уже был готовый план.
— На всём, что было до сего дня, ставим точку, Цзиньлун, — сказал он. — Начинается новая жизнь. В грядущих представлениях ты должен хорошо исполнить мне свою арию.
— Эти два месяца в голове будто заклинило, — признался Цзиньлун. — Всё было как в тумане. А сейчас будто прояснилось, облегчение наступило. — Подняв чашку с вином, он чокнулся с Пан Ху и его женой. — Секретарь Пан, тётушка Ван, спасибо, что прибыли на мою свадьбу, и за дорогие подарки спасибо. — Потом обратился к Пан Канмэй: — Вы, товарищ Канмэй, студентка, интеллигент высшего разряда, будем признательны вашим руководящим указаниям по работе нашей свинофермы. Прошу без церемоний, вы изучаете животноводство, так что если уж вы в чём не разбираетесь, значит, и никто не разберётся.
Так завершилось время, когда Цзиньлун прикидывался безумным. Вскоре пройдёт и душевное расстройство Цзефана. Восстановивший способность контролировать ситуацию Цзиньлун стал произносить надлежащие тосты и благодарить тех, кого следовало. В конце концов он перестарался, как говорится, «нарисовав змею, пририсовал ноги» — подошёл поздравить Хэцзо и Цзефана, пожелав им счастья и преданности друг другу до конца дней. Хэцзо сунула Цзефану картину с Председателем Мао и встала, держа обеими руками чашку с вином. Луна вдруг поднялась на целый чжан, немного сжалась в размере, и под пролившейся ртутью её света всё вокруг предстало особенно чётко. Из кучи сена показались головы хорьков, любующихся необычным пейзажем, под ногами людей зашмыгали в поисках пищи осмелевшие ежи. Рассказывать долго, а произошло всё очень быстро. Всё вино из чашки Хэцзо выплеснула прямо в лицо Цзиньлуну, а саму чашку швырнула на стол. Эго неожиданное происшествие заставило всех застыть в изумлении. Луна подскочила ещё на один чжан, разливая по земле переменчивый, как ртуть, свет. Хэцзо закрыла лицо руками и разрыдалась.
— Дочка, дочка… — крякнул Хуан Тун.
— Хэцзо, ты что?! — воскликнула Цюсян.
— Ах, эти несмышлёныши… — вздохнула Инчунь.
— Секретарь Пан, давайте, давайте, пью за ваше здоровье, — засуетился Хун Тайюэ. — Это они повздорили слегка. Слышал, вы на фабрике набираете рабочих по контракту, хочу вот замолвить слово за Хэцзо и Цзефана. Пусть сменят обстановку — молодые, талантливые, нужно дать им возможность подзакалиться…
Тут Хучжу схватила стоявшую перед ней чашку и выплеснула в сидевшую напротив сестру:
— Ты что это делаешь, а?
Никогда не видел Хучжу такой злой, даже в голову не приходило, что она может так разозлиться. Вынув платок, она принялась вытирать Цзиньлуну лицо. Тот отталкивал руку, но она подносила её вновь. Эх, хоть я свинья и разумная, эти симэньтуньские девицы всю голову задурили. А шалопай Мо Янь выбрался тем временем из кучи сена, добрался до стола, покачиваясь, как мальчонка на привязанных к ногам пружинках, схватил чашку с вином, высоко поднял и, подражая то ли Ли Бо, то ли Цюй Юаню, хрипло заорал:
— Луна, луна, твоё здоровье!
И выплеснул вино в её сторону. Словно зеленоватая завеса растянулась в воздухе. Луна резко опустилась, потом снова неспешно поднялась на обычную высоту, как серебряное блюдо, равнодушно взирая на мир людей.
И тут, как говорится, «песни закончились, люди разошлись». Вечером ещё ждали дела — время дорого, терять его нельзя. Мне же хотелось повидать старого приятеля Лань Ляня. Я знал, что он привык трудиться при свете луны. Вспомнилось, как он говаривал в бытность мою волом: «Эх, вол, солнышко для них, луна для нас». Эту длинную полоску, окружённую со всех сторон землёй народной коммуны, я найду с закрытыми глазами. Одна целая шесть десятых му личной собственности, она возвышалась рифом среди огромного океана, и воде не поглотить её никогда. Как отрицательный пример, Лань Лянь уже был известен на всю провинцию, и я славно потрудился с ним как осёл и вол — правда, слава эта была реакционной. «Лишь когда земля принадлежит нам, мы можем считать себя её хозяевами».
Перед тем как пойти проведать Лань Ляня, по дороге я заглянул к себе. Двигаюсь осторожно, можно сказать, бесшумно. Дяо Сяосань без конца постанывает, видать, и впрямь серьёзно поранился. Ополченцы сидят под деревом, покуривают и едят абрикосы. Перепрыгиваю из одной тени дерева в другую, легко, как ласточка, свободно и уверенно; дюжина прыжков, и я уже у выхода из абрикосового сада. Путь преграждает канава, полная чистой воды, метров пять шириной. Поверхность как зеркало, оттуда за мной наблюдает луна. Сроду в воду не заходил, но инстинктивно чувствую, что плавать умею. Чтобы не напугать луну в воде, решаю канаву перепрыгнуть. Отступаю метров на десять, пару раз глубоко вдыхаю, чтобы набрать полную грудь воздуха, потом стремительно разбегаюсь к белеющему на краю канавы гребню — оптимальной точке, чтобы оттолкнуться для прыжка, — и, когда передние ноги касаются этой твёрдой поверхности, с силой отталкиваюсь задними, и тело взлетает, как снаряд из пушки. Прохладный ветерок над водой овевает брюхо, луна с поверхности подмигивает, и я приземляюсь на противоположном берегу. От влажной грязи у канавы задние ноги ощущают дискомфорт, но, как говорится, для полного счастья всегда чего-то не хватает. Пересёк широкую грунтовую дорогу, ведущую с севера на юг, где по обочинам поблёскивают листочками тополя, и потрусил на восток ещё по одной дорожке, густо заросшей по краям аморфой. Перемахнул ещё через одну канаву и побежал по дорожке на север. Добрался до дамбы, а спустившись с неё, повернул на восток. Мимо мелькают поля большой производственной бригады — кукуруза, хлопок и большие площади созревающей пшеницы. Скоро покажется поле моего прежнего хозяина, полоска, зажатая между землями коммуны, слева — их кукуруза, справа — хлопчатник. Участок Лань Ляня засеян безостой пшеницей. Народная коммуна этот сорт отбраковала из-за низкой урожайности и поздней спелости. Химические удобрения Лань Лянь не использует, как не использует ядохимикаты и сортовые семена, никаких нарушений по отношению к государству не совершает. Он — образец патриархального крестьянина. С сегодняшней точки зрения производимое им зерно действительно экологически чистое. Производственная бригада же распыляла много ядохимикатов, изгоняя вредителей на его полоску. А вот и он. Давненько не виделись, дружище, как ты, в порядке? Луна, спустись чуть пониже, дай свету побольше, чтобы лучше разглядеть его!.. И она неспешно опустилась, как огромный воздушный шар. Затаив дыхание, я бесшумно подбирался к его пшеничному полю. Вот она, его полоска. Пшеница сорта хоть и устарелого, но смотрится очень даже неплохо. Колосья ему по пояс, безостые, под лунным светом отливают тёмно-жёлтым. Он в хорошо знакомой, заплатанной и домотканой двубортной куртке, пояс из белой ткани, на голове широкополая коническая шляпа из гаоляновой соломы. Большая часть лица скрыта в тени, хотя всё равно бросается в глаза синяя половина и полные скорби, но упрямо поблёскивающие глаза. В руках у него длинный бамбуковый шест с привязанной красной тряпкой. Он размахивает шестом, тряпка, как коровий хвост, проходится по колосьям, и вредные насекомые с брюшками, полными яиц, разлетаются в стороны, опускаясь на хлопковое или кукурузное поле производственной бригады. Так, примитивно и бестолково, защищает он своё поле. На первый взгляд борется с вредными насекомыми, а на самом деле противостоит коммуне. Эх, дружище, как осёл и вол я мог делить с тобой радость и горе, но теперь я племенной хряк народной коммуны и уже ничем помочь не могу. Хотел наделать кучу на твоём поле, чтобы добавить удобрений, но подумал — а ну как ты в эту кучу ступишь, не получится ли вместо доброго дела худое? Я, конечно, мог бы поперегрызать кукурузу народной коммуны, повытаскать их хлопчатник, но ведь твои враги не кукуруза с хлопчатником. Держись, дружище, постарайся не дрогнуть. Ты единственный единоличник во всём огромном Китае, не сдавайся и победишь.
Я глянул на луну, она кивнула мне, скакнула вверх и стремительно переместилась на запад. Время было позднее, пора возвращаться. Я уже собрался нырнуть в поле пшеницы, когда заметил Инчунь. Она быстро шла через поле с бамбуковой корзиной в руках, и колосья шуршали, касаясь её. Выражение лица как у жены, которая закрутилась и запаздывала с едой для работающего в поле мужа. Они хоть и жили врозь, но не разводились. Развестись не развелись, но постельных дел у них давно не было, и мне от этого покойно на душе. Думать так в какой-то мере стыдно — чтобы свинью заботили отношения между мужчиной и женщиной, — но ведь я когда-то был её мужем. От неё пахло вином, и этот дух разливался в воздухе, особенно прохладном здесь, на просторах полей. Она остановилась метрах в двух от сгорбившегося Лань Ляня и стала наблюдать за ним. Со свистом ходил туда-сюда шест, неловко разлетались насекомые — крылья мокрые от росы, брюшки тяжёлые от яиц. Он наверняка чувствовал, что за спиной кто-то есть, и, думаю, знал, что это Инчунь, но не прекратил работу, а лишь стал орудовать шестом чуть медленнее.
— Отец моих детей… — наконец заговорила Инчунь.
Шест махнул пару раз и замер. Недвижный, человек походил на пугало.
— Женились они, только что свадьба прошла. — Инчунь глубоко вздохнула. — Вот, вина тебе принесла, твои сыновья, как ни крути.
Лань Лянь что-то пробурчал и махнул шестом ещё пару раз.
— Управляющий Пан с женой и дочкой были, подарили по картине в раме с Председателем Мао… — чуть повысив голос, взволнованно продолжала Инчунь. — Управляющий Пан вверх пошёл, теперь директор хлопкообрабатывающей фабрики, согласился устроить Цзефана и Хэцзо рабочими к себе, это с подачи секретаря Хуна. Секретарь Хун и к Цзиньлуну, и к Баофэн, и к Цзефану хорошо относится, вот уж поистине добрый человек. Отец, может, и нам приспособиться?
Шест вновь яростно заплясал в воздухе, опять западали на землю насекомые.
— Ладно, ладно, не сердись, если сказала что не так. Делай как знаешь, все уже привыкли. А это вино ведь со свадьбы твоих сыновей. Я потому и пришла заполночь да в такую даль. Выпей глоток, я и пойду.
Инчунь достала из корзинки блеснувшую в лунном свете бутылку, откупорила пробку и, пройдя пару шагов, подала бутылку Лань Ляню.
Шест застыл в воздухе, застыл и человек. Я видел, как в глазах у него сверкнули слёзы. Он вскинул шест на плечо, сдвинул назад шляпу и глянул на клонящуюся к западу луну, которая тоже ответила ему печальным взглядом. Взял бутылку и произнёс, не оборачиваясь:
— Возможно, вы все правы, я один не прав. Но я клятву дал и, если даже не прав, буду не прав до конца.
— Погоди, вот Баофэн замуж выйдет, уйду из коммуны и буду с тобой.
— Нет, единоличником, так во всём. Один так один, больше никого не надо. Против компартии я ничего не имею, тем более против Председателя Мао. Я не против коммуны, не против коллективизации, мне просто нравится трудиться одному. Все вороны в поднебесной чёрные, почему бы не быть одной белой? Вот я белая ворона и есть!
Он плеснул вином из бутылки в сторону луны и выкрикнул на редкость возбуждённо, торжественно-печально и уныло:
— Ты, луна, уже лет десять сопровождаешь меня в трудах моих, ты — светильник, ниспосланный небесным правителем. Ты светишь мне, когда я мотыжу свою полоску, светишь, когда сею, светишь, когда жну и когда молочу… Ты и слова не скажешь, и недовольства не выкажешь, и я перед тобой в большом долгу. В эту ночь позволь отблагодарить тебя вином, выказать сердечную признательность за всё, что ты для меня сделала!
Вино расплескалось в воздухе прозрачными капельками, словно тёмно-синий жемчуг. Затрепетав, луна подмигнула Лань Ляню. Это проявление чувств буквально потрясло меня. В эпоху, когда миллионы людей воспевали солнце,[204] нашёлся человек, который испытывал такие глубокие чувства к луне. Остатки вина Лань Лянь вылил в рот, потом протянул бутылку за спину:
— Ладно, иди.
И двинулся дальше, размахивая шестом. Инчунь опустилась на колени, сложила по-буддийски ладони и подняла их высоко вверх, к луне. В мягком лунном свете поблёскивали слёзы у неё на глазах, седые волосы и подрагивающие губы…
Из-за любви к этим людям я, забыв про возможные последствия, встал. Я был уверен, что в силу родства душ они смогут почувствовать, кто я, и не примут за оборотня. Опираясь передними ногами о мягкие и пружинистые стебли, я направился по тропке на краю поля и вышел прямо на них. Сложил передние ноги в малом поклоне и приветливо хрюкнул. Они уставились на меня, разинув рот, и в изумлении, и в недоумении. «Я — Симэнь Нао», — сказал я. Я чётко слышал, что из меня вырвалась человеческая речь, но они так и не откликнулись. Потом Инчунь издала пронзительный вопль, а Лань Лянь направил в мою сторону шест:
— Коли хочешь заесть до смерти, свинья-оборотень, воля твоя, только умоляю — не топчи моей пшеницы.
Сердце сжала бескрайняя печаль: разные дорожки у людей и животных, трудно им сойтись. Опустившись на передние ноги, я нырнул в пшеницу, совершенно подавленный. Но чем ближе к абрикосовому саду, тем больше поднималось настроение. У всякой живой твари в поднебесной своё знание. Всякое страдание: рождение, старость, болезни, смерть — и превратности судьбы: печали и радости, разлуки и встречи — суть исполнение закона, и обратного хода ему нет. Раз теперь я в шкуре хряка, мне и делать, что надлежит хряку. Лань Лянь с упрямым достоинством держится в одиночку. Вот и мне, хряку Шестнадцатому с необычайными способностями, тоже надобно отважно и мудро творить выдающиеся дела, чтобы, как говорится, сотрясти небо и всколыхнуть землю, втиснуться в своём свинском образе в человеческую историю.
Когда я очутился в абрикосовом саду, размышления о Лань Ляне и Инчунь отошли на второй план. Почему, спросите вы? Да потому что Дяо Сяосань уже чересчур завлёк Любительницу Бабочек в мир страстей. Из двадцати девяти остальных самок четырнадцать уже сбежали из загонов, другие пятнадцать или бились головой о калитки, или верещали, глядя на луну. Начиналась прелюдия великого брачного сезона.
Ведущий актёр ещё не появился, а тот, что должен выходить на подмену, уже на сцене. Куда это, мать его, годится!
Опираясь спиной о знаменитое абрикосовое дерево, Дяо Сяосань загребал левой ногой жёлтые плоды и складывал в соломенную шляпу. Время от времени он зажимал абрикос правой, бросал прямо в рот и жевал, причмокивая и выплёвывая косточки на несколько метров в сторону. Он держался так вольготно, что я даже засомневался, был ли ранен этот негодяй, когда вцепился зубами в хлопушку. Под тоненьким деревцем метрах в пяти от него с маленьким зеркальцем в одном копыте и обломком расчёски в другом прихорашивалась Любительница Бабочек, этакая легкомысленная красотка. Свиноматушка моя, слабина твоя в том, что ты размениваешься по мелочам! Думаешь, зеркальце, обломок расчёски — и все хряки твои? Метрах в десяти распущенно повизгивали, глядя на Дяо Сяосаня, вырвавшиеся из загонов самки. Он то и дело швырял в их сторону абрикосы из шляпы. На каждый бросалась целая толпа. Что же ты на одну Любительницу Бабочек пялишься, третий братец, мы тоже любим тебя, тоже хотим потомства от тебя. Они подзадоривали Дяо Сяосаня непотребными словами, и от предчувствия, что скоро у него будет множество жён и наложниц, он не помнил себя от радости, воспарил как небожитель. Дёрнув ногами, он замурлыкал какой-то мотивчик и пустился в пляс со шляпой в копытах. Дюжина самочек тоже закружились под его мотивчик, а некоторые стали кататься по земле. Танцевать они не умели, и от этого отвратительного зрелища я исполнился презрения. Тем временем Любительница Бабочек положила зеркальце и расчёску у корней дерева и, виляя задом и крутя хвостиком, направилась к Дяо Сяосаню. Приблизившись, она вдруг развернулась и высоко задрала зад. Я рванулся в прыжке, как антилопа в африканской пустыне, и очутился между ними. Теперь о наслаждении пусть лишь мечтают.
С моим появлением у Любительницы Бабочек желания тут же поубавилось. Она развернулась назад, отступила под тоненькое деревце и принялась закатывать в рот алым язычком упавшие абрикосы с червоточинами и смачно уплетать их. Легкомысленность и отсутствие постоянства заложены в самой природе самок, их и упрекнуть не за что. Только так можно обеспечить попадание в матку и соединение с яйцом спермы, несущей наилучшие гены, и выносить замечательное потомство. Истина несложная, её понимает любая свинья, как её не понять Дяо Сяосаню с его интеллектом. И он метнул в меня шляпу с остававшимися в ней абрикосами, одновременно выругавшись сквозь зубы:
— Сукин сын, всё испортил!
С моим ясным зрением и ловкостью, я увернулся, ухватил шляпу за край, встал на задние ноги вертикально, быстро крутанулся всем телом, потом твёрдо упёрся левой ногой, в то время как тело вместе с зависшей в воздухе правой молниеносно крутанулось на сто восемьдесят градусов, и огромная сила инерции заставила шляпу с абрикосами вылететь у меня из руки, как диск из руки тренированного дискобола. Золотистая шляпа очертила красивую кривую и улетела к уже удалившейся луне. В воздухе вдруг зазвучала мелодия песенки: «Ла-ла-ла, ла-я-ла-я-ла. Улетела мамы шляпа — улетела на луну. Ла-я-ла-я-ла». Под радостное хрюканье самок — уже не только тех, что были здесь, а сотен по всей свиноферме — те, кто сумел, выпрыгнул на волю, а не сумевшие встали, опершись на стенку, и уставились в нашу сторону — я опустился на четыре ноги и спокойно, но категорично заявил:
— Это я, старина Дяо, не чтобы тебе всё испортить, а чтобы гены потомства были доброкачественными.
Упёршись задними ногами в землю, я поднялся и устремился на Дяо Сяосаня. Он тоже бросился на меня, и мы столкнулись нос к носу метрах в двух от земли. Какое у него, оказывается, твёрдое рыло! Да ещё этот тошнотворный запах изо рта. С ноющим от боли носом и звенящей в ушах песенкой о шляпе я грохнулся на землю. Перекатившись, вскочил, потрогал нос — на лапе остались следы голубоватой крови.
— Мать твою! — выругался я вполголоса.
Дяо Сяосань перекувырнулся, вскочил, потрогал рыло, и на ноге у него тоже осталась голубоватая кровь.
— Мать твою! — вполголоса выругался он.
«Ла-я-ла, ла-я-ла-ла-я-ла, потерялась шляпа, что подарила мама», — звенела в небесах песенка. Луна перекатилась обратно, остановилась у меня над головой, покачиваясь то вверх, то вниз в потоках воздуха, как летучий корабль. Шляпа сделала изящный виток вокруг неё, словно спутник. «Ла-я-ла, ла-я-ла-ла-я-ла, потерялась шляпа, что подарила мама», — подпевали свиньи, кто хлопая в такт передними ногами, кто притопывая задними.
Я подобрал абрикосовый листок, пожевал, выплюнул, замазал окровавленный пятачок и приготовился ко второму раунду схватки. У Дяо Сяосаня кровь текла из обеих ноздрей; голубоватая, она капала на землю, поблёскивая, как бесовские огни. «Похоже, первый раунд закончился вничью, — радовался я в душе, — но преимущество всё же за мной. У меня кровь только из одной ноздри, а у него из обеих». Я знал, что на меня сработал и тот взрыв, мощный, как взрыв детонатора. Если бы не он, разве сравниться моему носу с его рылом, привыкшим копаться в каменистой почве Имэншани. Глаза Дяо Сяосаня рыскали из стороны в сторону, очевидно, в поисках абрикосового листка. Тоже хочешь заткнуть ноздри, чтобы кровь не текла, каналья? Ну уж нет, такой возможности ты не получишь! Хрюкнув боевой клич, я впился в него пронзительным взглядом и напряг мускулы тела, сосредоточив всю мощь в яростном прыжке…
Но вместо того чтобы прыгнуть навстречу и встретиться лоб в лоб, этот хитрый чёрт скользнул, как вьюн, вперёд, мой удар пришёлся в пустоту, и я влетел прямо в листву того самого кривого абрикоса. Затрещала ломающаяся ветка — здоровенная, с чайную чашку толщиной, — и я вместе с ней рухнул на землю, ударившись головой, а потом спиной. Перекувырнувшись, поднялся на ноги. Голова кружилась, рот полон земли. «Ла-я-ла, ла-я-ла-ла-я-ла», — отбивая такт ногами, распевали свиньи. Эти самки отнюдь не мои фанаты, нос по ветру держат, кто верх возьмёт, тому зад и подставят. Кто победил, тот и царь. Довольный Дяо Сяосань встал прямо, как человек, и, прижав ноги к груди, принялся благодарно раскланиваться, посылать воздушные поцелуи. Хотя рыло у него ещё было в крови, и вся грудь кровью измазана, самки разразились криками «браво». От этого он исполнился ещё большего самодовольства, с гордым видом направился к дереву, подошёл ко мне, ухватил зубами усыпанную плодами ветку, которая обломилась под моей тяжестью, и стал вытаскивать у меня из-под зада. Ишь, распоясался, гад! Но голова ещё кружилась. «Ла-я-ла, ла-я-ла-ла-я-ла». Я, не отрываясь, следил, как он тащит эту тяжеленную ветку с множеством плодов. Отступив с ней на несколько шагов, он остановился, чтобы передохнуть пару секунд, и потащил дальше, скребя по земле. «Ла-я-ла, ла-я-ла-ла-я-ла». Молодец, третий братец. Внутри всё вспыхнуло, так и хотелось броситься на него… Но головокружение не проходило. Дяо Сяосань дотащил ветку до Любительницы Бабочек, встал на задние ноги, отступил правой на полшага, согнулся в поклоне и правой передней ногой описал полукруг, как джентльмен в белых перчатках:
— Прошу вас, барышни.
«Ла-я-ла-ла-я-ла». И махнул самкам и расположившимся чуть подальше боровам. Те с радостным хрюканьем вмиг разодрали ветку на куски. Двое боровов посмелее вознамерились подобраться к дереву поближе. Тут я встал. Одна некрупная самочка урвала небольшую ветку с плодами и с довольным видом потащила прочь, мотая головой и громко похлопывая себя по щекам мясистыми ушами. Дяо Сяосань ходил кругами, посылая воздушные поцелуи, а один мрачного вида старый боров сунул копыто в рот и пронзительно свистнул. Все свиньи тут же успокоились.
Я отчаянно старался прийти в себя, понимая, что, если снова полагаться на безрассудную храбрость, всё может закончиться ещё более плачевно. Но это ещё дело десятое, главное, что, стань эти самки жёнами и наложницами Дяо Сяосаня, через пять месяцев на ферме появится сотня длиннорылых маленьких демонов с остренькими ушками. Я крутанул хвостиком, потянулся всеми членами, выплюнул набившуюся в рот грязь и заодно набрал несколько абрикосов. Они валялись на земле толстым слоем, я сам только что сбил их — уже зрелые, сладкие, с медовой мякотью. «Ла-я-ла, ла-я-ла-ла-я-ла, шляпа мамы вкруг луны, золотисто-жёлтая, серебристо-белая». Съев пару плодов, я успокоился. Сочные, так и тают во рту, создают ощущение комфорта. Уже без волнения и спешки я наелся досыта. Дяо Сяосань, зажав лапой абрикосину, поднёс её ко рту Любительницы Бабочек, но та кокетливо отказалась.
— Мама говорила, что нельзя брать в рот всё что попало от хряков, — проворковала она чарующим голоском.
— Глупости говорила твоя мама, — запихнул ей в рот абрикос Дяо Сяосань. И, пользуясь случаем, звонко чмокнул в ушко.
— Kiss[206] её! Kiss! — завопили свиньи.
«Ла-я-ла, ла-я-ла-ла-я-ла». Похоже, обо мне все забыли. Наверное, считают, что победитель уже определился, что я уже признал поражение. Большинство прибыли вместе с Дяо Сяосанем из Имэншань и в душе оказывают предпочтение ему. Ну вот и пришло время, мать его! Я собрался с силами, рванулся в его сторону и взлетел в воздух. Дяо Сяосань как и в первый раз проскользнул у меня под брюхом. Паршивец, это мне и нужно. Я спокойно приземлился под тоненьким деревцем, рядом с Любительницей Бабочек. То есть мы с ним поменялись местами. Передней ногой я отоварил Любительницу Бабочек по щеке, потом повалил на землю. Та пронзительно взвизгнула. Я знал, что Дяо Сяосань может повернуться и наброситься на меня, и под ударом оказывались мои большие причиндалы, самая незащищённая и самая драгоценная часть тела. Врежься он в них головой или откуси — и всё пропало. Рисковую я играл партеечку, из тех, когда обратной дороги нет. И я старательно косился краешком глаза назад, чтобы не ошибиться ни на сантиметр и ни на долю секунды. Из большого свирепо ощерившегося рта течёт кровавая пена, недобро поблёскивают глазки. «Ла-я-ла, ла-я-ла-ла-я-ла». Жизнь висела на волоске. Я задрал задние ноги, опираясь передними на Любительницу Бабочек, и встал почти вертикально. И когда Дяо Сяосань, прилетел со свистом, как артиллерийский снаряд, и оказался у меня под брюхом, оставалось лишь опустить ноги, и вот я уже сижу на нём верхом. Чтобы лишить его малейшей возможности сопротивляться, яростно запускаю передние копыта в горящие свирепым огнём глаза… «Ла-я-ла, ла-я-ла-ла-я-ла, мамина шляпа улетела на луну, любовь и идеалы унесла на луну». Приёмчик, конечно, жестокий, но речь о расстановке сил в целом, тут уже не до лицемерных проповедей.
Дяо Сяосань носился со мной на спине, рыская во все стороны, и наконец сумел сбросить. Из глазниц у него текла голубоватая кровь. Зажав их копытами, он катался по земле и вопил:
— Ничего не вижу!.. Ничего не вижу!..
«Ла-я-ла, ла-я-ла-ла-я-ла». Свиньи умолкли, почтительно внимая. Луна взмыла высоко в небеса, соломенная шляпа упала на землю, песенка вдруг прекратилась, и лишь эхом разносились по саду пронзительные вопли Дяо Сяосаня. Боровы, поджав хвостики, разошлись по загонам, самки во главе с Любительницей Бабочек выстроились вокруг меня кружком, повернулись, заигрывая, и как одна выставили зады.
— Хозяин, — нескладно бормотали они, — любезный хозяин, мы все принадлежим вам, вы — наш великий повелитель, мы — ваши недостойные жёны, готовые стать матерями вашего потомства…
«Ла-я-ла, ла-я-ла-ла-я-ла». Упавшую шляпу раздавил в лепёшку катавшийся по земле Дяо Сяосань. В голове пустота, в ушах вроде бы ещё звучат отголоски песенки, но и они в конце концов канули жемчужиной в глубины океана, и всё стало прежним, обыденным. Потоком льётся лунный свет, накатилось ощущение холода — я невольно поёжился, на коже выступили мурашки. Разве так покоряются страны? Разве так становятся вершителями судеб? Неужто мне и впрямь нужно столько самок? По правде говоря, уже совсем угас порыв спариваться с ними, но их высоко задранные зады окружали нерушимой стеной и так плотно, что не вырвешься. Вот бы улететь на крыльях ветра! Но тут прозвучал грозный глас свыше: «Ты, Царь Свиней, права отлынивать не имеешь, ровно так же, как и Дяо Сяосань не имеет права спариваться с ними. Случка — твоя священная обязанность!» «Ла-я-ла, ла-я-ла-ла-я-ла». Жемчужина песенки о шляпе медленно поднималась со дна. Верно, у государя нет ничего личного, его детородный орган — тоже дело политическое. Я должен оставаться верным долгу и совокупляться. Должен выполнять свои обязанности и налаживать семя им в матки, независимо от того, красивые они или уродливые, белые или чёрные, в первый раз это у них или их уже охаживали другие хряки. Посложнее дело с выбором. Всем невмоготу, все так и горят желанием. С кем вообще спариваться или, лучше сказать, кого первой осчастливить высочайшим посещением? Казалось, крайне важно посоветоваться по этому поводу с кем-нибудь из боровов. Может, они и дали бы дельный совет, но теперь поздно. Луна вот-вот завершит свой сегодняшний обход, она нехотя исчезает на краю западных небес, и лишь половинка красноватого лика выглядывает из-за крон абрикосов. Восточный край неба уже серебристо-белый, как акулья кожа. Близится рассвет, ослепительно сверкают утренние звёзды. Твёрдым рылом я ткнул зад Любительницы Бабочек в знак того, что выбрал её объектом высочайшего посещения.
— Ах, великий владыка, — кокетливо захрюкала она. — Великий владыка, тело твоей рабы наконец дождалось этого мига…
На время я позабыл о прошлой жизни, и мне было наплевать, что ждёт дальше. Настоящий хряк, я задрал передние ноги и взгромоздил их на спину Любительницы Бабочек… «Ла-я-ла, ла-я-ла-ла-я-ла» — загремела песенка о соломенной шляпе. На фоне быстрого и насыщенного ритма выделился и вознёсся в поднебесье выразительный и сочный тенор: «Мамина шляпа улетела на луну, любовь и идеалы унесла на луну». Остальные самки, ничуть не ревнуя, ухватили друг дружку за хвостики, образовали хоровод и под песенку о шляпе закружились в танце вокруг меня и Любительницы Бабочек. Абрикосовая роща наполнилась криками птиц, разгорелась алая заря. Моя первая случка прошла без сучка и без задоринки.
Слезая с самки, я увидел Симэнь Бай. Она шла вразвалку с вёдрами корма на коромысле, опираясь на длинный половник. Собрав последние силы, я перемахнул через стену к себе в загон и стал ждать кормёжку. От запаха чёрных бобов с отрубями весь слюной изошёл. Оголодал. Над стеной показалось красное в лучах зари лицо урождённой Бай. Глаза были полны слёз, когда она проговорила, задыхаясь от охвативших чувств:
— Ах, Шестнадцатый. Цзиньлун с Цзефаном поженились, ты тоже — все стали взрослые…
В восьмом месяце стояла страшная духота и дожди поливали, будто разверзлись хляби небесные. От осенних вод канава рядом с фермой разлилась, земля разбухла, как поднявшееся тесто. Несколько десятков подтопленных абрикосов начисто сбросили листву и стояли жалкие, готовые умереть. Служившие балками в загонах стволы тополя и ивы дали длинные отростки, а стебли гаоляна, из которых были сплетены загородки, густо покрылись сероватой плесенью. Свиной навоз и моча забродили, над фермой стоял гнилой дух. Лягушки, которым самое время было готовиться к зимней спячке, снова стали спариваться, и от разносившегося вечерами с полей кваканья свиньи не могли заснуть.
Недавно в далёком Тайшане произошло сильное землетрясение, его отзвуки докатились и до нас. Десяток с лишним загонов с некрепкими фундаментами обвалились, у меня стены тоже поскрипывали. А ещё метеоритный дождь случился: большущие падучие звёзды, погромыхивая и переливаясь режущим глаза светом, прочерчивали черноту небосвода и обрушивались на содрогавшуюся землю. К этому времени двадцать три из понёсших свиноматок, толстенных, с налитыми сосками, вот-вот должны были принести приплод.
Дяо Сяосань по-прежнему обитал за стенкой. После нашей схватки он ослеп на правый глаз и плохо видел левым. Это была беда, и я об этом глубоко сожалел. Как-то весной, когда две свиноматки так и не понесли после многократных случек со мной, я решил попросить его спариться с ними и тем самым принести извинения. Никак не ожидал, что он угрюмо заявит:
— Эх, Шестнадцатый, Шестнадцатый, воина можно предать смерти, но нельзя подвергать позору![207] Да, я потерпел поражение и признаю это, но прошу вести себя достойно, зачем так издеваться надо мной!
Его слова глубоко тронули меня, я невольно взглянул по-новому на бывшего соперника. Сказать по правде, со времени поражения в схватке с ним произошли глубокие перемены. Прожорливость и болтливость как рукой сняло. Но, как говорится, беда не приходит одна, на его голову должна была обрушиться ещё большая неприятность.
К этому, можно сказать, имел отношение и я, а с другой стороны, я как бы и ни при чём. Двух самок, которые никак не беременели после многочисленных случек со мной, работники свинофермы решили повязать с Дяо Сяосанем. Но тот сидел позади них, молча и не двигаясь, словно заледенелое каменное изваяние, и свиноводы решили, что он утратил потенцию. Для улучшения качества мяса отслуживших своё хряков часто холостили, вот и Дяо Сяосаню пришлось пройти через эту жестокую и постыдную процедуру, вами, людьми, придуманную. Для молодого поросёнка, ещё не достигшего половой зрелости, эта простая операция занимает пару минут. А вот для взрослого хряка, такого, как Дяо Сяосань, который в Имэншани наверняка отметился пылкими любовными похождениями, она могла оказаться сложной, и его жизнь висела на волоске. Дюжина ополченцев пытались удержать его на земле под тем самым кривым абрикосом. Дяо Сяосань вырывался яростно, как никогда, искусал в кровь руки по меньшей мере троим. Его ухватили за ноги, распластали брюхом вверх, а двое придавили шестом шею. В рот запихнули большой, с гусиное яйцо, гладкий голыш, который ему было ни выплюнуть, ни проглотить. С ножом к нему подступил плешивый старик с остатками седых волос на висках и затылке. Ничего, кроме ненависти, я к нему не испытывал, а когда его назвали по имени — Сюй Бао, — тут же припомнил, что в двух прежних перерождениях это был мой заклятый враг. Он уже постарел, из-за страшной астмы начинал задыхаться при каждом усилии. Пока Дяо Сяосаня ловили, он безучастно наблюдал издалека, но как только утихомирили, подлетел со всех ног, и глаза засверкали профессиональным возбуждением. Этот тип — чтоб ему сдохнуть, да вот не помирает никак — ловким движением отсёк Дяо Сяосаню мошонку, потом достал из сумки на поясе щепотку сухой извести, кое-как посыпал рану и отскочил в сторону с добычей — двумя большими, с плод манго, сиреневатыми шарами. Я слышал, как Цзиньлун спросил его:
— Дядюшка Сюй, а зашить не надо ли?
— A-а, чего там зашивать! — задыхаясь, отмахнулся тот.
Ополченцы с криком разбежались в стороны, и Дяо Сяосань медленно встал на ноги. Он выплюнул голыш и от страшной боли дрожал всем телом. Щетина на спине встала дыбом, между ног текла кровь. Ни стона, ни слезинки, только явственно слышался скрип зубов. Стоявший под деревом Сюй Бао держал в окровавленной руке шары Дяо Сяосаня и внимательно рассматривал их с нескрываемой радостью, она струилась изо всех глубоких морщин на лице. Я знал, что этот злыдень обожает поедать такое. Нахлынули воспоминания о том, как в бытность мою ослом он с помощью приёмчика, который прозывается «стащить персик, укрывшись за листвой», лишил меня одного яичка. А потом сожрал, зажарив с перцем. Не однажды так и подмывало перемахнуть через стену и в отместку за Дяо Сяосаня, в отместку за себя и за всех загубленных его руками жеребцов, ослов, быков и хряков откусить этому негодяю его собственные причиндалы. Страха перед людьми я никогда не испытывал, но тут надо признаться откровенно: подонка Сюй Бао, олицетворявшего настоящий злой рок для животных-самцов, я побаивался. От него исходил не запах и не тепло, а некая весть, от которой волосы вставали дыбом, да-да, весть об этом «действе», действе жизни и смерти, действе кастрации.
Бедняга Дяо Сяосань с трудом добрёл до дерева, привалился к нему боком и медленно сполз на землю. Кровь пульсировала фонтанчиком, окрашивая красным ноги и землю. Несмотря на страшную жару, тело сотрясалось, он уже ничего не видел, в глазах ничего не отражалось. «Ла-я-ла, ла-я-ла-ла-я-ла», — зазвучал мотив песенки о шляпе, но слова были уже совсем иные: «Мама, я яички потерял, ты мне подарила, а я их потерял». В глазах у меня встали слёзы, я впервые испытал глубокую скорбь о себе подобном. К тому же я раскаивался, что действовал в схватке далеко не благородно. Тут послышался голос Цзиньлуна, костерившего старика Сюй Бао:
— Ты что, мать его, натворил, старый Сюй? Никак артерию ему перерезал?
— Не надо шуметь по пустякам, дружок, — равнодушно бросил тот. — У всех старых хряков такое случается.
— А не хочешь ли ты попользовать его? При такой потере крови и сдохнуть недолго, — не отставал обеспокоенный Цзиньлун.
— Сдохнуть? А это что, плохо? — делано хмыкнул Сюй Бао. — Вон сколько жирку нагулял, на пару сотен цзиней мяса потянет по меньшей мере. Мясо хряка всегда староватое, но всё лучше, чем тофу!
Дяо Сяосань выжил, но, как я понимаю, были моменты, когда он предпочёл бы умереть. Любой хряк, с которым сотворили такое, страдает и физически, а ещё в большей степени психологически. Ведь это не только боль, но и страшное унижение. Крови из Дяо Сяосаня вытекло очень много, таза два наберётся. Всю кровь впитало дерево, и на другой год золотистую мякоть абрикосов на нём испещряли ярко-красные прожилки. От большой потери крови он осунулся, будто высох. Перепрыгнув к нему в загон, я стоял, желая утешить, но подходящих слов не находил. С крыши заброшенной генераторной я стащил за стебли кругленькую тыквочку и положил перед ним:
— Поешь, брат Дяо, поешь, глядишь, чуть лучше станет…
Он повернул голову, глядя на меня целым, хоть и плохо видящим глазом, и процедил сквозь зубы:
— Эх, братец Шестнадцатый… Сегодня я, а завтра ты… Такая уж наша, хрякова, доля…
Потом уронил голову на землю и, как мне показалось, весь размяк.
— Старина Дяо, старина Дяо! — воскликнул я. — Не умирай…
Но он не сказал больше ни слова. К глазам подступили жаркие слёзы, слёзы раскаяния и стыда. Если подумать, вроде бы Дяо Сяосань погибает от рук старого подонка Сюй Бао, а ведь, по сути дела, — вина моя. «Ла-я-ла, ла-я-ла-ла-я-ла». Старина Дяо, отправляйся с миром, славный брат мой, желаю, чтобы душа твоя вскорости достигла преисподней, чтобы владыка устроил тебе доброе перерождение, надеюсь, в человеческом образе. Покидай мир сей без забот, тебе отмщение аз воздам, хочу наказать, чтобы на своей шкуре испытал дела свои…
Пока я так размышлял, прибежала Баофэн со своей сумкой через плечо. Её привела Хучжу. Цзиньлун в это время, возможно, сидел в доме у Сюй Бао в старом полуразвалившемся кресле красного дерева с высокой спинкой и смаковал под вино любимое блюдо хозяина, тот был мастер его готовить — жареные свиные яйца с перцем. Женщины душой добрее мужчин. Только глянь на Хучжу: вся взмокла от пота, глаза полны слёз, будто Дяо Сяосань не гадкий боров, а её родственник. Шёл уже третий месяц по лунному календарю, минуло два месяца со дня твоей свадьбы. Вы с Хэцзо уже месяц работали на хлопкоперерабатывающей фабрике у Пан Ху. Там как раз был период становления, до выхода на рынок с новой продукцией оставалось три месяца.
— Я, Лань Цзефан, в то время вместе с начальником лаборатории контроля и группой девушек, присланных из различных деревень и уездного города, освобождал обширный двор фабрики от бурьяна и готовил площадку для заготовки хлопка. Территория фабрики занимала тысячу му, по периметру её окружала кирпичная стена. Кирпичи собрали на кладбищах. Эту замечательную идею по экономии затрат на строительство подал сам Пан Ху: новые кирпичи продавали по одному мао,[208] а кладбищенские — по три фэня за штуку. Очень долго многие не знали, что мы с Хэцзо муж и жена. Я жил в мужском общежитии, она — в женском. Фабрика — предприятие сезонное и не предоставляла отдельное жильё женатым парам. Но даже если бы такое жильё имелось, мы не стали бы жить там. Мне наши супружеские отношения казались детской игрой, чем-то ненастоящим, будто проснулся, а тебе говорят: «С сегодняшнего дня она твоя жена, а ты её муж». Просто абсурд, разве можно принять такое. К Хучжу я чувства испытывал, а к Хэцзо — нет, и всю жизнь страдал от этого. В первое же утро на фабрике я увидел Пан Чуньмяо, милую шестилетнюю девочку с белоснежными зубами, алыми губками, глазками-звёздочками, прелестной кожей, обаятельную, как хрустальная статуэтка. С красными шёлковыми бантиками в косичках, в короткой голубой юбчонке и белой рубашке с короткими рукавами, белых носках и красных пластиковых сандалиях она делала стойку на руках в воротах фабрики. Подбадриваемая со всех сторон, наклонялась вперёд, упиралась руками в землю, поднимала ноги над головой, пока тело не выгибалось полукругом, и шла по земле на руках под аплодисменты и возгласы окружающих. Прибегала её мать Ван Лэюнь, хватала за ноги и ставила в нормальное положение, выговаривая: «Не дурачься, золотце моё». А та, недовольная, говорила: «Но я ещё столько могу…»
Всё это так и стоит перед глазами, а ведь почти тридцать лет прошло… Да появись снова в этом мире Чжугэ Лян,[209] народись опять Лю Бовэнь,[210] даже они не смогли бы предсказать, что через столько лет я, Лань Цзефан, оставлю ради любви карьеру, брошу семью. Мой побег с этой молодой девушкой остался грандиозным скандалом в истории Гаоми. Но я был уверен, что когда-нибудь об этом будут говорить с восхищением. Так в самое тяжёлое для нас время предрекал мой приятель Мо Янь…
— Эй! — воскликнул большеголовый Лань Цяньсуй. Он хлопнул по столу, как ударяет молотком судья на судебном заседании, вернув меня к действительности. — Давай не отвлекайся, а слушай, что я говорю. У тебя ещё будет время на всё эти пустяки, поразмышляешь, повспоминаешь, пожалуешься, а сейчас соберись и слушай меня, слушай мою славную историю о том, как я был свиньёй! На чём это я остановился? Ах да твоя старшая сестра Баофэн и твоя сестричка — ну да, сестричка, как ещё её назвать — Хучжу примчались как ветер на помощь к лежащему под кривым абрикосом Дяо Сяосаню, чуть живому от обильной кровопотери после операции.
Давно ли при одном упоминании об этом кривом романтическом дереве ты мог изойти пеной и грохнуться без чувств? Интересно, если теперь определить тебя под это дерево, ты тоже будешь вздыхать, как покрытый шрамами старый вояка на местах прежних боёв? Время, величайший целитель, поможет зарубцеваться и зажить любым ранам, как бы глубоки ни были вызванные ими страдания. Тьфу ты, я ведь свиньёй тогда был и чего так рассерьезничался!
Ну так вот, Баофэн и Хучжу примчались к дереву, чтобы помочь Дяо Сяосаню. Я стоял в сторонке, умываясь слезами, как старый друг. Поначалу они тоже, как и я, полагали, что ему недолго осталось. Но осмотр показал, что сердце этого канальи слабо, но бьётся, и жизнь действительно висит на волоске. Баофэн тут же взяла всё в свои руки. Вынула из сумки лекарства, предназначенные для людей, и сделала Дяо Сяосаню три укола: средство, укрепляющее сердечную деятельность, кровоостанавливающее и глюкозу высокой концентрации. Особо нужно остановиться на том, как она зашила ему рану. У неё не оказалось с собой иглы для наложения швов и ниток. Хучжу осенило, она вытащила булавку из запаха куртки — знаешь, какие носят замужние женщины, скрепляя одежду на груди или волосы на затылке, — но не было нитки. Хучжу подумала и, слегка зардевшись, предложила:
— А что, если вместо нитки используем мой волос?
— Твой волос? — удивилась Баофэн.
— Ну да, мой. Он у меня с кровяными капиллярами.
— Сестрица, — растрогалась Баофэн, — твоими волосами только Золотого Отрока и Яшмовую Деву зашивать. Жалко на свинью-то использовать.
— Брось, сестрёнка, — тоже с чувством сказала Хучжу. — Мой волос не ценнее волоса из коровьего хвоста или из лошадиной гривы. Если бы не эта их особенность, давно бы состригла. Стричь их нельзя, но выдернуть можно.
— Думаешь, правда ничего не случится, сестрица?
Пока Баофэн сомневалась, Хучжу уже выдернула пару своих самых удивительных, самых драгоценных на свете волос. Полтора метра длиной, тёмно-золотистого цвета — в те годы такой цвет считался уродливым, сейчас же почитается как благородный и красивый — намного толще, чем у обычных людей, даже на глаз видно, какие они тяжёлые. Хучжу продела одну из прядей в иголку и передала Баофэн. Та обработала рану йодом и, зажав пинцетом иголку, зашила волшебным волосом Хучжу.
Заметив меня в слезах, Хучжу и Баофэн были очень тронуты моими чувствами и преданностью. Один из выдернутых Хучжу волос использовали, чтобы зашить рану, другой она выбросила. Но Баофэн подняла его, завернула в марлю и сунула в сумку. Обе ещё раз осмотрели Дяо Сяосаня, чтобы убедиться, жив ли он.
— Умрёт или выживет — теперь всё зависит от него, мы сделали всё, что могли.
С этими словами они ушли.
Не знаю, лекарства ли возымели действие, или сыграл свою роль волос Хучжу, но кровь перестала течь и пульс восстановился. Урождённая Бай принесла Дяо Сяосаню полтазика размазни из качественного корма. Он привстал и неторопливо принялся за еду. Дяо Сяосань не умер, и это просто чудо. Хучжу сказала Цзиньлуну, что дело в мастерстве Баофэн как хирурга, но мне кажется, что все решили её необычные волосы.
После операции Дяо Сяосань не стал обжираться, как надеялись некоторые. Ведь быстро набрать вес после холощения — прямой путь под нож мясника, поэтому ел и пил он очень умеренно. Кроме того, я знал, что по ночам он у себя в загоне делает отжимания, причём пока вся щетина не становилась мокрой от пота. Я испытывал к нему и уважение, и даже страх. Что же задумал этот мой собрат, который чудом выжил после страшного унижения, теперь же днём погружён в раздумья, а ночью тренирует тело? Ясно было одно: он — герой и старается хоть на время найти приют в свинячьем загоне. Героическое в нём лишь зарождалось, а нож Сюй Бао привёл к озарению и ускорил формирование героя. Думаю, он вряд ли стремился к лёгкой и праздной жизни, чтобы прожить всю жизнь в хлеву. Наверняка в душе у него был некий грандиозный план, состоявший в том, чтобы сбежать с фермы… Но на что годна, вырвавшись на свободу, полуслепая свинья? Ладно, оставим сомнения и продолжим повествование о событиях восьмого месяца того года.
Мои свиноматки должны были произвести потомство, но незадолго до этого, примерно двадцатого августа тысяча девятьсот семьдесят шестого года, после многочисленных необычных явлений на ферму обрушилась страшная заразная болезнь.
Началось всё с борова по кличке Бешеный Головобой: у него развился кашель, поднялась температура, пропал аппетит. Он заразил четырёх боровов, живших с ним, у них появились те же симптомы. Свиноводы не обратили на это внимания, потому что на ферме терпеть не могли эту компанию не желающих расти свиней во главе с Бешеным Головобоем. Издалека они походили на трёх-пятимесячных поросят, которых выращивают в обычных условиях, но при ближайшем рассмотрении их свалявшаяся щетина, толстенные шкуры и свирепые, но в то же время плутоватые морды наводили страх. Они прошли огонь и воду, каждый обладал богатым жизненным опытом. В Имэншани от них старались избавиться чуть ли не через каждые пару месяцев. Ели они в три горла, а привесу не давали. Злые демоны какие-то, только корм и переводят. У них, похоже, и тонкой кишки-то не было: из горла в желудок, из желудка со свистом в прямую. Сколько прекрасного корма ни заглотят, не пройдёт и часа, как извергают всё из себя со страшной вонью. Казалось, они всегда голодны, орут как оглашенные, маленькие глазки налиты кровью. А если корма и питья недостаточно, тут же айда в стенку головой биться или в стальную калитку — раз за разом всё отчаяннее, пока изо рта не пойдёт пена и не отключатся. Придут в себя и опять начинают головой биться. Их прежние покупатели, бывало, покормят их месяца два, увидят, что вес прежний, а дурных привычек целый ворох, и торопятся сбыть за любую цену. Некоторые задавали вопрос: а почему не зарезать их и не съесть? Но ты этих «бешеных головобоев» видел, и тебе много рассказывать не нужно, а вот если бы их увидели те, кто этим вопросом задаётся, то наверняка больше не стали бы предлагать такое. Потому что эти свиньи потошнотворнее, чем жаба в нужнике, и мясо таким же будет. Вот эти крошки и отличались долгожительством. После всех продаж и перепродаж в Имэншани их в конце концов купил задёшево, почти за бесценок Цзиньлун. Но ведь и не скажешь, что такой «бешеный головобой» не свинья. А на свиноферме их было впечатляюще много.
Какой свиновод станет обращать внимание на то, что подобные свиньи кашляют, что у них высокая температура и они отказываются от еды? К тому же работником, в обязанности которого входило кормить и поить их, а также чистить их загон, был господин Мо Янь, о котором неоднократно упоминалось ранее и будет не раз помянуто впоследствии. Он приложил всю изобретательность, ходил кругами, подлизывался и наконец стал работать на свиноферме. «Записки о свиноводстве» принесли ему широкую известность, и то, что он сумел написать это произведение, несомненно, имеет отношение к тому периоду в его биографии, когда он работал у нас. Говорят, «Записки о свиноводстве» собирался перенести на экран знаменитый режиссёр Ингмар Бергман. Вот только где он возьмёт столько свиней? Да и видел я теперешних свиней, равно как и теперешних курей и уток: пичкают их искусственными кормами и химическими добавками, вот и получаются умственно отсталые, откуда взяться талантливым, как в наше время? У нас были и обладатели здоровых сильных ног и исключительного интеллекта, и хитрые негодяи, и владевшие даром слова. Короче говоря, живые лица, яркие личности, такие свиньи, каких во всём мире не сыщешь. А нынче сплошь дебилы, хорошо, если за пять месяцев прибавят в весе три сотни цзиней. Таких и в массовку не берут. Так что, по-моему, все эти разговоры о планах Бергмана по большей части дело малореальное. Да-да, не надо мне говорить, я знаю, что такое Голливуд и цифровые спецэффекты. Все эти штуки, во-первых, дорогое удовольствие, а во-вторых, технически сложны. А самое главное, никогда не поверю, что цифровая свинья сможет повторить то, что выделывал в наше время Шестнадцатый.
Или Дяо Сяосань, или Любительница Бабочек, или те же «бешеные головобои» — разве можно отразить их в цифровом формате?
Мо Янь и теперь считает себя крестьянином. Но так и хочется написать в Международный олимпийский комитет, чтобы в программу Олимпийских игр включили соревнования по обработке земли мотыгой, пусть бы принял в них участие. На деле этот паршивец только пыль в глаза пускает, даже будь эта дисциплина добавлена, всё равно никакого места бы не занял. Больше всего земляков опасается, жулик. Французов, американцев, шанхайцев, пекинцев этот негодник одурачить сумеет, но земляков-то вокруг пальца не обведёшь. Мы что, не знаем всю подноготную о том, как он опаскудился, когда в деревне свиней выращивал? Я тогда хоть и свиньёй был, но смекал почти как человек. В тех особых условиях я всё же сподобился понять, что происходит в обществе, в деревне, и ещё больше раскусить Мо Яня.
Крестьянин из него всегда был ещё тот — сам в деревне, а мыслями в городе. Происхождения невысокого, но к богатству и почёту стремился; лицом не вышел, но красоток обхаживал; знаниями обладал поверхностными, но выдавал себя за человека учёного. И такой вот деятель умудрился пролезть в писатели — говорят, в Пекине пельмени каждый день трескает, а я, выдающийся хряк Симэнь… Эх, многое в мире не поддаётся доводам рассудка, и говорить об этом без пользы. Толковым свиноводом его тоже не назовёшь, и какое счастье, что этого паршивца не меня кормить назначили. А то, что кормила меня урождённая Бай, — это уж повезло так повезло. Мо Яню же сколько самых добрых свиней ни определи в уход, через месяц половина точно взбесится. Хорошо ещё, «головобои» прошли через многие страдания, иначе как бы они с ним выжили?
С другой стороны, на свиноферму Мо Янь пошёл работать, конечно, из самых добрых побуждений. Человек он по природе любопытный, но любит отлетать куда-то в своих мыслях. Поначалу он относился к «головобоям» без особой неприязни, считая, что они едят, но не набирают вес из-за того, что пища слишком недолго остаётся у них в кишечнике, и если задержать её там подольше, питательные вещества усвоятся. Такой подход вроде ухватывал суть вопроса, и он приступил к экспериментам. Проще всего вставить им в анус нечто вроде клапана, который может открывать и закрывать человек. Практически это, конечно, осуществить невозможно, и он обратился к поиску пищевых добавок. Бесспорно, среди средств китайской традиционной медицины и западных лекарств можно найти что-то для лечения диареи, но всё это очень дорого, да и связи нужно иметь. Для начала он стал подмешивать в корм растительную золу, что вызвало нескончаемую ругань его подопечных и безостановочные удары головой в стенку. Но Мо Янь оставался твёрд, и «головобоям» приходилось есть, что дают. Я даже как-то слышал, как он случит по ведру с кормом, приговаривая: «Ну, поешьте, зола полезна для глаз, и система пищеварения будет здоровой». После того как зола результата не дала, он попробовал добавлять в корм цемент. Это сработало, но чуть не стоило «головобоям» жизни. Они катались по земле от боли и вырвались из лап смерти, лишь сумев выдавить из себя похожий на камни навоз.
«Бешеные головобои» ненавидели Мо Яня лютой ненавистью, а он платил этим тварям, которых никакое лекарство не берёт, глубоким отвращением. В то время вы с Хэцзо уже отправились работать на фабрику, вот и его работа уже не устраивала. Вывалит ведро корма и обращается к уже беспрестанно кашляющим, жалобно похрюкивающим «головобоям»:
— Ну что, злые духи? Голодная забастовка? До смерти себя довести хотите? Вот и славно, давайте, давайте. Всё равно, свиньи из вас никакие, вас и назвать так язык не поворачивается, просто шайка контрреволюционеров, изводите только драгоценный корм народной коммуны!
Увы, на другой день «бешеные головобои» испустили дух. Их трупы усыпали большие, с медяк, алые пятна, глаза открыты, будто они отошли в вечной обиде.[211] Как уже упоминалось, в тот год в восьмом месяце беспрестанно лили дожди, висела духота и вились полчища мух и комаров. Поэтому когда на свиноферму прибыл ветеринарный инспектор с ветстанции коммуны — он переправился через вышедшую из берегов реку на плоту, — трупы уже раздулись и страшно воняли. В резиновых сапогах и дождевике, в прикрывающей рот маске инспектор глянул через забор загона и заявил:
— Острое рожистое воспаление, немедленно кремировать и захоронить!
Под его руководством работники свинофермы — не избежал этого, конечно, и Мо Янь — перетащили пятерых «бешеных головобоев» из загона в юго-восточный угол сада. Вырыли ров — стоило копнуть на полметра, как добрались до грунтовых вод, — побросали туда трупы, облили керосином и подожгли. Ветер в то время дул в основном с юго-востока, вонь с дымом окутали свиноферму, а потом и деревню. Эти болваны выбрали для кремации самое неподходящее место, и мне приходилось зарываться носом в грязь, чтобы не вдыхать этот самый жуткий в мире запах. Только потом я узнал, что в ночь накануне кремации с фермы убежал Дяо Сяосань. Он переплыл через канаву и скрылся в просторах полей на востоке. Так что тяжёлый ядовитый дух, накрывший свиноферму, его здоровью вреда не причинил.
Ты не был очевидцем того, что произошло потом, хотя наверняка слышал об этом. Инфекция быстро распространилась по ферме. Заражения не избежали восемьсот свиней, в том числе двадцать восемь близких к опоросу свиноматок. Я не заразился лишь благодаря сильной иммунной системе и чесноку, который в больших количествах добавляла мне в корм урождённая Бай. «Шестнадцатый, — приговаривала она, — подерёт, ничего страшного, чеснок — защита от многих ядов». Я понимал, что болезнь серьёзная; бояться ли, что пощиплет, если речь идёт о выживании? Правильнее будет сказать, что в те дни я ел вёдрами не корм, а чеснок! Слёзы от него текли, потом обливался, горел и рот, и слизистая, но именно таким образом мне удалось счастливо отделаться.
Когда эпидемия приняла массовый характер, из-за реки приезжали ещё несколько ветеринаров. Среди них крепко сбитая женщина с лицом в угрях, все называли её начальник станции Юй. Действовала она жёстко и раздавала указания решительно. Когда она звонила по телефону из правления в уезд, было слышно за три ли. Под её руководством ветеринары взяли у свиноматок кровь на анализ. Говорили, что к вечеру прибыл катер с необходимыми лекарствами. Но, несмотря на это, большинство заражённых свиней передохли, и процветавшая когда-то свиноферма развалилась. Туши дохлых свиней лежали целой горой, сжечь их не было никакой возможности, оставалось лишь закопать. Вырыть ров тоже не получилось, полметра — и вода. Народ не знал, как быть, и стоило ветеринарам уехать, под покровом ночи туши отвезли на дамбу и повываливали в реку. Они поплыли вниз по течению, и больше мы о них не слышали.
С тушами разделались лишь к началу девятого месяца. Снова прошли сильные дожди, фундаменты просторных загонов, строившихся на скорую руку, размокли, и за одну ночь половина из них рухнула. От северного ряда домов доносились громкие сетования Цзиньлуна. Я знал, что этот карьерист паршивый рассчитывал воспользоваться отложенным из-за дождей визитом делегации управления тыла военного района, чтобы блеснуть талантами и подняться по служебной лестнице. Но теперь всё кончено, свиньи передохли, загоны развалились, и на месте фермы остались одни руины. Глядя на это и вспоминая о былых славных днях, я тоже преисполнился печали.
В этот день, девятого числа девятого месяца, случилось событие поистине вселенского масштаба, «рухнули горы и разверзлась земля»: как ни лечили вашего Председателя Мао, он, к сожалению, скончался. Можно было, конечно, сказать «нашего» Председателя Мао, но я тогда был свиньёй, и выразиться так было бы слишком непочтительно. Плотину на реке за деревней прорвало, разлившиеся воды повалили телеграфные столбы, поэтому телефонный аппарат превратился в предмет интерьера, громкоговорители трансляции умолкли, и о кончине Председателя Мао услышал по радиоприёмнику Цзиньлун. Приёмник ему подарил его лучший друг Чан Тяньхун, арестованный группой общественной безопасности комитета военного контроля[212] за хулиганство, но отпущенный за недостатком доказательств. Покрутившись туда-сюда, он устроился заместителем директора уездной труппы оперы маоцян. Для него, талантливого выпускника консерватории, эта работа подходила как нельзя лучше. Он взялся за работу с энтузиазмом и не только адаптировал все восемь «образцовых пьес» для жанра маоцян, но и, действуя сообразно обстановке, на основе фактического материала о нашей свиноферме написал и поставил новую пьесу «Записки о свиноводстве».
Паршивец Мо Янь упоминает об этом в послесловии к своим «Запискам», утверждая даже, что он — соавтор либретто, но я уверен, что по большей мере это плод его буйной фантазии. То, что д ля создания этой оперы Чан Тяньхун к нам на ферму приезжал, чтобы прочувствовать, как мы живём, это правда. И что Мо Янь за ним таскался хвостиком — тоже. А вот насчёт соавторства — враньё.
В этом современном революционном спектакле маоцян Чан Тяньхун задействовал весь полёт мысли и воображение. Все свиньи у него на сцене говорят, все разделились на две группировки — одна за то, чтобы больше есть и больше гадить, давать прирост в весе и навоз во имя революции. Другие — скрытые классовые враги, прибывшие из Имэншани во главе с хряком Дяо Сяосанем. А пособниками у них те самые только евшие, но не растущие «бешеные головобои». На ферме разворачивается борьба не только между людьми, но и между свиньями, причём последняя составляет основной конфликт пьесы, а люди выступают на вторых ролях. В консерватории Чан Тяньхун изучал западную музыку и особенно силён был в западной опере. Он внёс смелые преобразования не только в содержание пьесы, но и в мелодику. Произвёл решительные и коренные изменения традиционных мелодий маоцян, а также ввёл в пьесу пространную арию для главного положительного героя, предводителя свиней Сяобая,[213] поистине великолепное музыкальное произведение…
Я с самого начала считал, что я и есть этот предводитель свиней Сяобай, но Мо Янь в послесловии к своим «Запискам о свиноводстве» утверждает, что Сяобай — символ, что он символизирует некую мощную и стремящуюся всё выше, здоровую и прогрессивную, свободолюбивую и взыскующую счастья силу.
— Вот уж умеет впаривать, ни перед чем не остановится…
Я-то знаю, сколько душевных сил положил Чан Тяньхун на эту пьесу. В ней он хотел добиться сочетания китайского и западного, оттеняющих красоту друг друга романтизма и реализма, создать образец взаимодополнения серьёзного идеологического содержания и простой, живой художественной формы. Умри Председатель Мао на пару лет позже, в Китае могла появиться ещё одна «образцовая» пьеса, девятая — опера маоцян из Гаоми под названием «Записки о свиноводстве».
Вспоминаю, как лунной ночью, стоя под тем самым кривым абрикосом и держа в руках испещрённую головастиками нот партитуру оперы, Чан Тяньхун исполнял для Цзиньлун, Хучжу, Баофэн, Ма Лянцая (который тогда стал директором симэньтуньской школы) и группы молодёжи арию хряка Сяобая. Паршивец Мо Янь тоже присутствовал. В левой руке он держал стеклянную бутыль Чан Тяньхуна в оплётке из красного и зелёного пластика с отваром освежающего пандахая[214] и был готов в любой момент отвинтить крышку и передать бутыль исполнителю, чтобы тот смягчил горло. В правой у него был чёрный веер из промасленной бумаги, которым он обмахивал Чан Тяньхуну спину. От его угодничества и низкопоклонства просто тошнило. Таким вот образом он принимал участие в создании оперы маоцян «Записки о свиноводстве».
Все прекрасно помнили, как прозвали когда-то Чан Тяньхуна в деревне — «ревущий осёл». Просто издевательство над культурным человеком. И вот, по прошествии десяти с лишним лет мировоззрение симэньтуньских расширилось, они уже по-новому воспринимали его исполнительское искусство. И сам Чан Тяньхун, приехавший к нам, чтобы прочувствовать обстановку и создать новую оперу, был совсем не тот, что десять с лишним лет назад. От изначальной нарочитой заносчивости, которая вызывала у сельчан отвращение, не осталось и следа. Теперь с полным печали взглядом, бледным лицом, жёсткой щетиной на подбородке, сединой на висках он смахивал на русского декабриста или итальянского карбонария. Все уважительно смотрели на него, ожидая, когда он запоёт. Я взгромоздился на качающуюся ветку абрикоса, опершись подбородком на левую ногу, и наблюдал за пленительной вечерней сценой, в восхищении от милых молодых людей. Положив левую руку на левое плечо своей невестки Хучжу и опершись подбородком на правое, Баофэн не сводила глаз с обращённого к луне худощавого лица Чан Тяньхуна и его вьющихся волос — они у него были зачёсаны на популярный тогда пробор «винторезный станок». Лицо её скрывала тень, но глаза блестели, выдавая глубокое безысходное страдание. Потому что даже мы, свиньи на ферме, знали о романтических отношениях Чан Тяньхуна и Пан Канмэй, дочери Пан Ху, которую после окончания университета распределили на работу в уездное производственное управление; слышали даже, что на общенациональный праздник[215] они собираются пожениться. Она уже дважды приезжала за время его пребывания на ферме. Здоровая и красивая, ясноглазая и белозубая, приветливая и отзывчивая, ничуть не заносчивая, как интеллигенты и городские, она производила прекрасное впечатление у нас в деревне — и на людей, и на животных. На работе она отвечала за животноводство, поэтому всегда, приезжая с инспекцией, проверяла, в каких условиях содержится скотина, осматривала всех мулов, лошадей, ослов, волов. Думаю, Баофэн тоже отдавала себе отчёт, что Пан Канмэй как раз то что надо для её любимого Чана. Пан Канмэй, похоже, тоже понимала, что у Баофэн на душе. В один из вечеров я видел, как они долго разговаривали под тем самым кривым абрикосом. Потом Баофэн положила голову на плечо Канмэй и стала тихо всхлипывать. Канмэй, тоже едва не плача, утешала Баофэн, гладя её по голове.
В исполненной Чан Тяньхуном арии было тридцать с лишним эпизодов. Первый назывался «Как сегодня вечером блещут звёзды», второй — «Ветерок с юга доносит волнующий аромат цветущих абрикосов и не даёт заснуть», третий — «Я, Сяобай, стою, держась за ветку, и гляжу в ясное небо», четвёртый — «Вижу, как во всех концах земли свежо и вольно развевается красный флаг», пятый — «Председатель Мао бросает клич к полномасштабному развитию свиноводства в Китае», после чего следовало: «Каждая свинья — это снаряд, выпущенный по империалистам, ревизионистам и контрреволюционерам, и передо мной, хряком Сяобаем, стоит важная задача: копить энергию для решительного шага, чтобы, отвечая на этот призыв, осеменить всех самок в Поднебесной…»
Мне казалось, Чан Тяньхун поёт обо мне, казалось, что поёт не он, а я сам, что он выражает словами то, что у меня на душе, и это действительно было так. Возбуждённый донельзя, левой ногой я прихлопывал в такт, всё тело охватил жар, мошонка напряглась, длинный кнут выпростался из ножен. Так и хотелось на случку со всеми свиноматками — спариваться во имя революции, спариваться ради народного счастья, чтобы стереть с лица земли империалистов, ревизионистов и контрреволюционеров, избавить от мучений борющиеся из последних сил многострадальные массы. «Как сегодня вечером звёзды блещут. Ах, звёзды блещут». За кулисами подхватывают, ни свиньям, ни людям не заснуть. У Чан Тяньхуна голос звонкий — говорят, три октавы взять может, — великолепный, блестящий верхний регистр, яркий, сверкающий как бриллиант. Стоит он твёрдо, не делая лишних движений, подобно иным старлеткам. Поначалу мы ещё обращаем внимание на слова, которые он выпевает, но в дальнейшем они уже теряют смысл, мы упиваемся звучанием. Возьми любые музыкальные инструменты, возьми многих земных тварей, способных исторгать прекраснейшие звуки, как, например, соловей, который часто встречается в прозе русских писателей, или ищущие подругу в глубинах океана самцы кита, или певчие дрозды в клетках китайских старичков — их голосам, хоть и очень красивым, не сравниться с голосом Чан Тяньхуна. Паршивец Мо Янь, который в западной музыке ни уха ни рыла, попав потом в город, наверняка не раз ходил слушать музыку, почитал о музыкантах, набрался малую толику знаний о музыке и давай в своём сочинении сравнивать Чан Тяньхуна с итальянцем Паваротти. Я не видел, как поёт этот Паваротти, и не слышал его записей. Я всегда непоколебимо верил, что голос Чан Тяньхуна — лучший в мире, что он — «ревущий осёл» мирового уровня. Когда он пел под деревом, листья слегка подрагивали, и выпеваемые им ноты кружились в воздухе цветистым шёлком, звонкие и мелодичные, мягкие и умеренные — просто «рассыпающийся куньшаньский яшмовый будда, крик пары фениксов»,[216] — резвились как потерявшие голову хряк со свиноматкой. Умри Председатель Мао на пару лет позже, эта пьеса точно могла стать популярной. Сначала в уезде, потом в провинции, до Пекина добралась бы, и представляли бы её на подмостках перед храмом императорских предков.[217] Так Чан Тяньхун приобрёл бы известность, и в уезде Гаоми его было бы не удержать. Да и женитьба на Пан Канмэй становилась делом нерешённым. Но то, что пьесу так и не поставили, и вправду жаль. Упоминая об этом, Мо Янь, впрочем, говорит несколько слов, с которыми я согласен. Он считает, что эта пьеса — продукт особого исторического периода и несёт невероятный, но в то же время величественный колорит, что это живой образец постмодерна. Не знаю, существует ли ещё эта пьеса? Сохранилась ли толстенная кипа листов партитуры?
Заболтался я что-то, к нашему повествованию сочинение и исполнение оперы напрямую не относится. О чём надо рассказать, так это о радиоприёмнике. Произведённый в Циндао на Четвёртом заводе радиоаппаратуры полупроводниковый приёмник марки «красный фонарь» подарил Цзиньлуну Чан Тяньхун. Он хоть и не сказал, что это подарок на свадьбу, но, по сути дела, так оно и было. Сказал, что дарит от себя, но приёмник помогла купить Пан Канмэй, ездившая в Циндао в командировку. Это был подарок Цзиньлуну, но Пан Канмэй собственноручно вручила его Хучжу и ещё научила, как вставлять батарейки, как включать, как искать станции. Я по вечерам частенько покидал своё гнёздышко, чтобы побродить по округе; в день свадьбы я это сокровище и увидел. Цзиньлун тогда поставил его на стол с обильным угощением для гостей, зажёг фонарь «летучая мышь» и нашёл самую громкую и отчётливо слышную радиостанцию. Все мужчины и женщины с фермы собрались вокруг, с восхищением глядя на него и слушая. Передняя часть этой штуковины — прямоугольной коробочки пятьдесят сантиметров в длину, тридцать в ширину и тридцать пять в высоту — обита яркой золотистой бумазеей с фирменным значком — красным фонарём. Корпус, похоже, из какого-то коричневатого твёрдого дерева. Работа отменная, линии изящные, всем так и хочется потрогать. Но разве кто осмелится? Аппаратура тонкая, денег стоит, видать, немалых, сломается что, так и не расплатишься. Только Цзиньлун и протирал его куском красного бархата. Все встали кружком в трёх метрах от него, слушая, как поёт тонким голоском какая-то женщина: «Расцвели горные лилии, алые цветы». Они не слушали, о чём она поёт, им никак было ума не приложить: ну как эта женщина смогла спрятаться в этой коробочке, да ещё песни распевать? Я, конечно, не был таким невеждой и в электронике худо-бедно разбирался. Знал не только, что на земле этих радиоприёмников полно, но что есть кое-что гораздо выше уровнем — телевизор. А ещё мне было известно, что американцы побывали на Луне, что Советский Союз запускает космические корабли и первой в космос запустили свинью. «Они» — это работники свинофермы, за исключением, конечно, Мо Яня, который набрался из «Цанькао сяоси» сведений и по астрономии, и по географии. А ещё «они» — это спрятавшиеся за кучей травы хорьки, ежи, их тоже привлёк доносящийся из этой коробки голос. Я слышал, как миниатюрная самочка хорька спросила у самца рядом: «Наверное, такой же, как мы, хорёк поёт в этой коробке?» — «Ты так думаешь?» — отозвался тот. И пренебрежительно сплюнул.
Вообще в два часа пополудни девятого числа девятого месяца обстановка была вот какая. Сперва о небе: в целом ясное, хоть и ходили большие чёрные тучи. Ветер северо-западный, четыре-пять баллов. Как известно всем крестьянам севера, северо-западный ветер — это ключ, который небо распахивает. Ветер умчал большие чёрные тучи одну за другой на юго-восток, тени от них то и дело накрывали абрикосовый сад. Теперь о земле: над ней поднимался пар, по саду ползали большие, с лошадиную подкову, жабы. Теперь о людях: дюжина работников опрыскивали известковым раствором обрушившиеся стены свиных загонов. Свиньи почти все передохли, перспективы у свинофермы были мрачные, а лица свиноводов угрюмые. Они покрыли известковым раствором и мою стену, и свешивающиеся ко мне в загон ветви абрикоса. Разве известковый раствор убивает рожу? Чёрта с два, в игрушки играть вздумали! Из их разговоров я понял, что вместе со мной на ферме осталось семьдесят с лишним голов. С тех пор как разразилась эпидемия, бродить вокруг я опасался, боясь заразиться, и очень хотелось узнать, какой породы эти семьдесят выживших. Есть ли среди них братья и сёстры из моего выводка? Есть ли дикари вроде Дяо Сяосаня? Пока я предавался этим размышлениям, а свиноводы гадали, что их ждёт в будущем, как раз в тот момент, когда под палящим солнцем со зловещим звуком разорвалось брюхо одной из закопанных дохлых свиней, когда из небесных просторов на подтопленный и поэтому начисто сбросивший листву кривой абрикос опустилась большая птица с ярким оперением на хвосте — такую не видывал даже я с моим кругозором, когда Симэнь Бай, указывая на эту красивую птицу, хвост которой свешивался почти до земли, пролепетала трясущимися от радости губами «феникс», — в это время из своей комнаты для новобрачных выбежал Цзиньлун. Ноги заплетаются, радиоприёмник у груди, лицо бледное, вид растерянный. Вытаращив глаза, он заорал во всю глотку:
— Председатель Мао умер!
Как умер, что за чепуха, что за ложные слухи, что за злобные нападки? Ты понимаешь, что такими словами смертный приговор себе подписываешь? Как может умереть Председатель Мао? Разве не говорили, что он проживёт сто пятьдесят восемь лет по меньшей мере? Бесчисленные сомнения и вопросы завертелись в головах китайцев, услышавших эту весть. Даже я, свинья, ощущал в душе ни с чем не сравнимое недоумение и потрясение. Но по серьёзному выражению лица Цзиньлуна и слезам в его глазах мы поняли, что он не врёт, да и не посмеет он врать про такое. Из приёмника добрый и сердечный голос диктора Центральной народной станции слегка гнусаво, но со всей торжественностью извещал всех коммунистов, всю армию, всю страну, народы всех национальностей о смерти Председателя Мао. Я взглянул на катящиеся по небу чёрные тучи, на сбросившее листву дерево, на покосившиеся свиные загоны, прислушался к неуместному кваканью лягушек из просторов полей, вспомнил звук лопнувшего брюха дохлой свиньи, принюхался к смраду, зловонию и запаху гнили, воспроизвёл в памяти необычные события, которые произошли за эти несколько месяцев одно за другим, в том числе внезапное исчезновение Дяо Сяосаня и его таинственные слова, и понял: Председатель Мао умер, это достоверно и вне всякого сомнения.
Потом было вот что. Держа в руках приёмник, как почтительный сын — урну с прахом отца, Цзиньлун с серьёзным выражением на лице направился к деревне. Те, кто был на ферме, отбросили инструменты и тоже с благоговением на лицах последовали за ним. Кончина Председателя Мао — потеря не только для людей, это потеря и для нас, свиней. Без него не будет нового Китая, не будет нового Китая — не будет свинофермы «Абрикосовый сад» большой производственной бригады деревни Симэньтунь. А не будет свинофермы, не будет и меня, Шестнадцатого! Поэтому я тоже зашагал за Цзиньлуном и остальными. Это было движение души, вызванное подлинным и глубоким чувством.
Радиостанции страны, естественно, передавали одно и то же, их аппаратура была в отличном состоянии, и Цзиньлун, конечно, включил приёмник на полную громкость. Он питался от четырёх полуторавольтовых батареек, мощность динамика составляла пятнадцать ватт, и в тишине деревни, где не было никакой техники, его звук мог разноситься повсюду.
Встречая кого-то по пути, Цзиньлун объявлял в той же манере и тем же голосом, как мы уже видели и слышали:
— Председатель Мао умер!
От этой новости кто-то застывал с вытаращенными глазами, у кого-то лицо искажалось гримасой, словно от боли, кто-то качал головой, кто-то бил себя в грудь и топал ногами от горя. Потом все послушно увязывались за Цзиньлуном, и когда мы дошли до центра деревни, за нами уже растянулась длинная колонна людей.
Из правления большой производственной бригады вышел Хун Тайюэ и, завидев такое, хотел спросить, в чём дело, но Цзиньлун тут же сообщил:
— Председатель Мао умер!
Первой реакцией Хун Тайюэ было двинуть Цзиньлуну в зубы, но его кулак завис в воздухе. Он скользнул взглядом по столпившимся от мала до велика деревенским, глянул на подрагивавший от громких звуков на груди Цзиньлуна радиоприёмник, отвёл кулак, ударил им себя в грудь и издал печальный и пронзительный вопль:
— Эх, Председатель Мао!.. Покинули нас, почтенный… Как жить-то дальше будем…
Из приёмника лилась траурная музыка. Когда послышались эти неторопливые, скорбные звуки, сперва жена Хуан Туна У Цюсян, а за ней и остальные женщины громко заголосили. Они рыдали до головокружения, опускались на землю, не обращая внимания на грязь и воду, колотили руками, брызгаясь во все стороны. Кто обращал лицо к небу, закрывая платком рот, кто зажимал руками глаза, завывая на все лады.
— Мы — земля, — раздавались крики, — Председатель Мао — небо! Председатель Мао умер, и будто обрушились небеса…
Среди траурной музыки и женского плача горестные звуки издавали и мужчины, кое-кто беззвучно плакал. Услышав эту весть, сбежались даже помещики, богатые крестьяне, контрреволюционные элементы. Они стояли поодаль и тихо проливали слёзы.
Я вообще-то из животных, но тоже заразился общим настроем. Пощипывало в носу, горели глаза, но сознание оставалось довольно ясным. Я бродил среди людей, наблюдал и размышлял. В новейшей китайской истории не было человека, чья смерть оказала бы такое сильное воздействие, как смерть Мао Цзэдуна. Были такие, кто после смерти матери не пролил ни слезинки, а смерть Мао Цзэдуна оплакивал с покрасневшими от слёз глазами. Среди тысячи с лишним жителей Симэньтуни даже помещики и богатые крестьяне, которые должны были иметь зуб на него, оплакивали его смерть, а те, кого эта весть застала за работой, оставили её. Но нашлись два человека, которые не только не рыдали в голос и молчали, не проронив ни слезинки, а продолжали заниматься своим делом, готовясь к будущим дням.
Один был Сюй Бао, другой — Лань Лянь.
Мне поначалу и невдомёк было, что Сюй Бао затесался в толпу и исподтишка следует за мной. Но очень скоро я заметил его недобро поблёскивающие глазки и жадный взгляд, который с самого начала был прикован к моим крупным, с плод папайи, причиндалам. Осознав это, я испытал небывалое потрясение и негодование. Такой момент, а у этого одно на уме — как бы до моих сокровищ добраться. Видно, смерть Председателя Мао его не опечалила. Эх, думал я, вот бы донести это до тех, кто сейчас смерть Председателя Мао переживает. Разгневанные люди тут же прибили бы его, как пить дать. Жаль, по-человечески говорить у меня не получается, да и люди так охвачены горем, что никто не обращает на Сюй Бао внимания. «Ладно, Сюй Бао, — думал я, — признаться, я раньше тебя боялся, да и сейчас побаиваюсь твоих молниеносных приёмчиков. Но раз уж такой человек, как Председатель Мао, не живёт вечно, то и мне, Шестнадцатому, какой резон о жизни и смерти задумываться. Погоди, Сюй Бао, подонок, нынче вечером сойдёмся в смертельной схватке, и, как говорится, или рыба сдохнет, или сеть порвётся».
Другим человеком, кто не оплакивал смерть Мао Цзэдуна, был Лань Лянь. Все во дворе усадьбы Симэнь и за воротами горевали, а он сидел один на пороге своей комнатушки в западной пристройке и правил зеленоватым оселком ржавую косу. Эти звуки резали слух, и от них коробило: и не к месту совсем, и какой-то намёк усмотреть можно. Не выдержавший Цзиньлун сунул приёмник своей жене Хучжу, на глазах у всей деревни подбежал к Лань Ляню, нагнулся, вырвал у него оселок и с силой швырнул на землю. Тот раскололся пополам.
— Что ты за человек такой?! — процедил он сквозь зубы.
Лань Лянь прищурился, смерил взглядом Цзиньлуна, который аж трясся от ярости, и неторопливо поднялся с косой в руке:
— Он умер, а мне жить дальше надо. Вон просо косить пора.
Цзиньлун поднял у воловьего загона худое железное ведро с проржавевшим насквозь дном и швырнул в Лань Ляня. Тот даже уворачиваться не стал. Ведро ударилось ему в грудь и упало у ног.
С налившимися кровью глазами рассвирепевший Цзиньлун схватил коромысло и высоко занёс, собираясь ударить Лань Ляня по голове. К счастью, его остановил Хун Тайюэ, иначе он Лань Ляню голову бы проломил.
— Разве можно так, старина Лань! — недовольно буркнул Хун Тайюэ.
Глаза Лань Ляня наполнились слезами, ноги подкосились, он упал на колени и горестно воскликнул:
— На самом деле это я больше всех любил Председателя Мао, а не вы, щенки!
Толпа, онемев, смотрела на него в ужасе.
А Лань Лянь колотил землю кулаками, заходясь в слёзном вопле:
— Эх, Председатель Мао… Я ведь тоже из твоего народа, из твоих сынов… И землю мою ты мне выделил… И право быть единоличником дал…
Подошла плачущая Инчунь, чтобы помочь ему встать, но он словно прирос к земле.
Ноги у неё подогнулись, и она тоже опустилась на колени.
С абрикоса, как сухой листок, слетела большая жёлтая бабочка и, попорхав, опустилась на цветок белой хризантемы у неё в волосах.
Белую хризантему у нас в деревне, по обычаю, вкалывают в волосы, когда оплакивают самого близкого человека. К кусту хризантем у дверей Инчунь рванулись другие женщины, чтобы сорвать цветок и воткнуть себе в волосы. Они, видать, надеялись, что эта большая бабочка перелетит на голову кого-то из них. Но та, как опустилась на голову Инчунь, так сложила крылья и больше не двигалась.
Я потихоньку покинул двор семьи Симэнь, оставив Лань Ляня в окружении растерявшейся толпы. В толпе сверкнули гнусные глазки укрывшегося там Сюй Бао. Я полагал, что этот старый разбойник пока ещё не посмеет увязаться за мной и у меня будет время, чтобы как следует подготовиться к схватке.
На ферме уже никого не осталось, темнело, пришло время кормёжки, и семьдесят с лишним выживших счастливчиков оглашали округу голодным хрюканьем. Хотелось открыть калитки и выпустить их всех на волю, но я боялся, что они будут приставать с вопросами. Шумите, братцы, кричите, мне пока не до вас, потому что я уже вижу, как за кривой абрикос шмыгнула вёрткая тень Сюй Бао. Точнее, я почувствовал мрачную и убийственную ауру этого безжалостного типа. Голова работала быстро и напряжённо, обдумывая ответные действия. Я укрылся у себя в загоне, забившись в угол. Очевидно, это был лучший выбор: мои причиндалы прикрывала стена. Я лежал на брюхе, притворяясь, что ничего не понимаю, но в голове был готовый план: наблюдать, ждать и спокойно обдумывать свои действия. Давай, Сюй Бао, мечтаешь завладеть моими сокровищами, чтобы умять их под вино, а я хочу откусить твои и отомстить за изувеченных тобой животных.
Вечерняя мгла густела, поднимался насыщенный влагой туман. Ослабевшие от голода свиньи больше не кричали. На ферму опустилась тишина, лишь с юго-востока доносилось лягушачье кваканье. Чувствовалось, что злодейская аура постепенно приближается. Ясно, старый негодяй сейчас начнёт действовать. За невысокой стеной появилось маслянистое, как грецкий орех, чахлое личико: ни бровей, ни ресниц, ни усов. Неожиданно он улыбнулся, а я от этой улыбочки чуть не обмочился. Но как ты, мать твою, ни улыбайся — чтобы я под себя напустил, не дождёшься. Открыв калитку, он остановился в проходе, помахал мне и призывно посвистел. Хочет выманить меня из загона. Его гнусный план я разгадал сразу: стоит мне выйти, как он тут же мне всё и отчекрыжит. Это ты хорошо придумал, щенок, но сегодня твой господин Шестнадцатый на уловки не поддастся. Буду действовать, как решил, не двинусь с места, пусть хоть загон обваливается, и ни на какие вкусности не куплюсь. Сюй Бао достал половину кукурузной лепёшки и бросил у входа. Сам подбирай и жри, поганец. Он старался выманить меня и так, и сяк, но я лежал у себя в углу не двигаясь.
— Мать твою, не свинья, а демон какой-то! — злобно выругался он.
Если бы он махнул на меня рукой и ушёл, хватило бы духу броситься вдогонку и схватиться с ним? Трудно сказать, кто его знает; главное, что никуда он не ушёл. Этого ублюдка, страстного любителя жареных причиндалов, так влекло к болтавшимся у меня между ног сокровищам, что он, согнувшись и не обращая внимания на жидкую грязь, вошёл-таки в загон!
В мозгу, смешавшись языками синего и жёлтого пламени, заполыхали гнев и страх. Вот он, миг расплатиться и дать выход ненависти. Стиснув зубы и сдерживаясь, я силился сохранять хладнокровие. Подходи же, подонок старый. Ближе, ещё ближе. А ты дождись, пока противник зайдёт в твой дом, и в ближнем бою, в ночном бою, атакуй! Метрах в трёх он остановился, стал строить рожи, чтобы выманить меня. Как же, жди больше, щенок поганый. Давай подходи, ну, я же свинья безмозглая, никакой опасности не представляю. Он, верно, подумал, что переоценил мой ум, ослабил бдительность и стал помаленьку приближаться, решив подойти и шугануть меня оттуда. Когда он наконец склонился в метре от силы, мышцы тела напряглись, словно тетива лука, натянутая так, что из полумесяца получилась полная луна. Стрела на тетиве, осталось броситься в атаку, и никуда ему не уйти, будь он как блоха быстроногий.
В тот миг казалось, что тело уже не повинуется воле, что оно рванулось вперёд по своему почину, и страшный удар пришёлся Сюй Бао в низ живота. Он взлетел в воздух, ударился головой о стену и грохнулся туда, где я обычно справляю нужду. Он уже распластался на земле, а в воздухе ещё висел его горестный вопль. Весь боевой запал он утратил и валялся в моём навозе как труп. Чтобы отомстить за друзей, которых он изувечил, я был полон решимости осуществить свой план: побить его, его же оружием. Было и чуть противно, и немного жаль, но раз уж решил, надо дело доводить до конца. И я отчаянно хватанул его между ног. Но хватанул пустоту, будто лишь прорвав тонкие штаны. Я с силой рванул зажатую в зубах мотню, штаны треснули, и от открывшейся картины я оторопел. Оказывается, этот Сюй Бао — евнух от рождения. Я сначала подрастерялся, но тут же понял, почему он такой, почему питал такую ненависть к самцам, был способен отсекать одним ударом и так жадно поедать их сокровища. Сказать по правде, несчастный человек. Может, он верил невежественным россказням о том, что, съев это, можно что-то восполнить, надеялся, что на камне тыква завяжется, что сухое дерево даст побеги. В кромешной тьме я заметил, что из ноздрей у него парой червячков протянулись полоски алой крови. Что же он, слабак, с одного удара и окочурился? Сунул ногу под нос для проверки — не дышит. Увы, и впрямь откинулся, подлюка. Я слышал краем уха в уездной больнице лекцию о приёмах оказания первой помощи, видел, как Баофэн оказывала эту помощь нахлебавшемуся воды подростку. И подражая ей, уложил этого поганца и стал давить ему на грудь копытцами. Нажимал, нажимал изо всех сил. Только рёбра хрустят, да кровь изо рта и носа пошла…
Пораскинув мозгами, у выхода из загона я принял самое важное в жизни решение: умер Председатель Мао, и в мире людей грядут громадные перемены. А я в это время превратился в свирепого хряка-человекоубийцу, запятнавшего себя кровью, и, если останусь на ферме, меня ждёт нож мясника и котёл с кипятком. Я словно услышал призыв откуда-то издалека:
— Айда бунтовать, братцы!
Перед тем как сбежать, я помог сородичам, оставшимся в живых после эпидемии, отворить калитки загонов и выпустил их. Потом забрался на возвышение и крикнул:
— Айда бунтовать, братцы!
Они в замешательстве уставились на меня, не понимая, о чём я. Из толпы выбежала лишь одна тощенькая, ещё не достигшая половой зрелости самочка — тело белое, на брюхе два пятна в виде цветочков:
— Великий Вождь, я с тобой.
Остальные рыскали по загонам в поисках еды, другие лениво вернулись в свои и улеглись в грязь, ожидая, когда придут люди и накормят.
А я с этой самочкой направился на юго-восток. Земля мягкая, ступишь и проваливаешься по колено. За нами оставались четыре дорожки глубоких следов. Когда мы добрались до глубокой, в несколько чжанов, канавы, я спросил:
— Тебя как звать-то?
— Сяо Хуа — Цветочек меня кличут, Великий Вождь.
— И чего это тебя так величают?
— А у меня на брюхе узор в два чёрных цветочка, Великий Вождь.
— Ты из Имэншани, Сяо Хуа?
— Нет, Великий Вождь.
— Если не из Имэншани, то откуда?
— А я точно и не знаю, Великий Вождь.
— Никто не пошёл за мной, а ты почему пошла?
— Преклоняюсь перед тобой, Великий Вождь.
Глядя на эту наивную, безхитростную хрюшку, я был тронут и опечален. В знак дружбы я ткнулся ей в брюхо губами:
— Хорошо, Сяо Хуа, теперь мы сбросили владычество людей и обрели свободу, как наши предки. Но впредь придётся, как говорится, питаться ветром и спать на росе, переносить всяческие тяготы, и если ты уже жалеешь, то не поздно отказаться.
— Я не жалею, Великий Вождь, — твёрдо заявила Сяо Хуа.
— Ну что ж, прекрасно, Сяо Хуа, а плавать ты умеешь?
— Да, Великий Вождь, умею.
— Отлично!
Я похлопал её по заду и первым прыгнул в канаву. Тёплая вода в канаве мягко обволакивала, плыть было приятно. Изначально я планировал переплыть канаву, которая казалась непроточной, и идти дальше по суше, но потом передумал. Очутившись в воде, я понял, что она течёт на север со скоростью примерно пять метров в минуту. Там, на севере, — Великий канал, по которому правительство маньчжурской династии Цин перевозило зерно. Туда и течёт эта канава. По каналу до сих пор ходят деревянные барки, перевозившие деревья с плодами личжи для императорских жён и наложниц. По берегам когда-то шли бурлаки и тянули бечеву, согнувшись в три погибели и выпучив глаза, железные мышцы на ногах напряжены, ручьями катится пот. «Где угнетение, там и бунт», — как сказал Мао Цзэдун. «Тысячи положений марксизма, в конце концов, сводятся к одному: „Бунт — дело правое!“» Это тоже его слова. Плыть в этой тёплой канаве одно удовольствие. Держишься на плаву, а тебя несёт течением. А стоит слегка подвигать передними ногами, кажется, что устремляешься вперёд как акула. Я оглянулся на малышку Сяо Хуа — она следовала вплотную за мной, старательно суча ножками. Голова задрана, глаза горят, из ноздрей с шумом вырывается дыхание.
— Ну как ты, Сяо Хуа?
— Великий… Вождь… Ничего… — Пока она отвечала, нос ушёл под воду, она зафыркала и бестолково замолотила ногами.
Я просунул переднюю ногу ей под живот и легонько подтолкнул вверх, чтобы большая часть тела оказалась над поверхностью.
— Молодец, малышка. Мы, свиньи, — прирождённые пловцы, главное, не волнуйся. Чтобы эти гадкие люди не обнаружили наши следы, я решил, что будем двигаться не посуху, а по воде. Выдюжишь?
— Выдюжу, Великий Вождь… — задыхаясь, выдавила Сяо Хуа.
— Ладно, давай-ка забирайся ко мне на спину! — скомандовал я. Но она отказалась, показывая, что у неё ещё есть силы. Тогда я поднырнул и всплыл уже с ней на спине. — Держись крепко и не отпускай, что бы ни случилось!
Так, с Сяо Хуа на спине, я миновал восточный край свинофермы и выплыл в Великий канал, в бурные волны, которые он катил на восток. На западном краю неба пылающие на закате облака принимали самые разные формы и цвета, представая то синим драконом, то белым тигром, то львом, то дикой собакой. Через их просветы прорывались лучи вечерней зари, и вода ослепительно сияла. На берегах виднелись размывы, уровень воды заметно упал, с обеих сторон дамбы образовались отмели, где густо разросся рыжебородый ивняк. Гибкие ветви клонились на восток, открывая следы, оставленные стремительным течением. На ветвях и на листьях оставались целые слои песка. Вода отступила, но как и во время подъёма чувствовался напор разлива — колоссальная мощь, аж дух захватывает. Особенно когда канал долго сияет под пылающими облаками, его бескрайность просто не поддаётся воображению, это нужно видеть своими глазами!
Говорю тебе, Цзефан, моё тогдашнее — как свиньи — путешествие по Великому каналу — великий подвиг, которому нет равных в истории Гаоми. Ты, негодник, был тогда выше по течению, на другом берегу канала. Вы тоже все на дамбе работали, пытаясь уберечь ещё не затопленное водой. А я с Цветочком на спине плыл по течению на восток, испытывая на себе величие танской поэзии. «Там, где волны бушуют»,[218] волны гнались за нами, мы убегали от них, а они спешили одна вослед другой. О Великий канал, какая мощь заключена в тебе! Ты несёшь песок и ил, смываешь посевы кукурузы, гаоляна, стебли батата, выворачиваешь с корнем большие деревья и несёшь всё это безвозвратно в Восточное море. В зарослях тамариска на твоих берегах осталось множество дохлых свиней с нашей фермы, они вздуваются там и гниют, разнося вокруг отвратительную вонь. При виде их я ещё больше проникся пониманием того, плывя с Сяо Хуа по течению, мы преодолели свинское состояние, избежали эпидемии, и что мы вне уже завершившейся эпохи Мао Цзэдуна.
В «Записках о свиноводстве» Мо Янь так пишет о тушах свиней, сброшенных в реку:
Более тысячи голов дохлых свиней со свинофермы «Абрикосовый сад» плыли ряд за рядом: они гнили, разбухали, лопались, их пожирали личинки, разрывали на куски рыбы, а они плыли и плыли по течению, пока наконец не исчезли в безбрежных просторах Восточного моря, где их проглотили, где они растворились, превратились в самые разные частицы великого и превечного круговорота материи.
Неплохо написал, паршивец, ничего не скажешь. Одну только возможность упустил. Случись ему увидеть, как я, Шестнадцатый, Царь свиней, с Сяо Хуа на спине плыву в тускло-золотом потоке, а за нами гонятся волны — вот тогда он не смерть живописал бы, а жизнь, превозносил бы нас, воспел бы хвалу мне! Я и есть жизненная сила, я — страсть, я — свобода, я — любовь, я — самое прекрасное, самое поразительное проявление жизни на земле.
Мы плыли по течению, лицом к луне шестнадцатого дня восьмого месяца. Она совсем иная, не такая, что светила вечером на твоей свадьбе. Тогда она опустилась с небес, а тут вынырнула из воды. Тучная и налитая, но кроваво-красная, она показалась, словно из мрачных глубин космоса, как заливающийся плачем новорождённый младенец, весь в крови, от которой изменила свой цвет река. Та луна, нежная и печальная, пришла на вашу свадьбу, а эта, скорбная и унылая, явилась на кончину Мао Цзэдуна. Мы видели, как он сидит на ней — под его грузным телом луна сделалась овальной, — на плечах красный флаг, в пальцах сигарета, тяжёлая голова чуть приподнята, выражение лица задумчивое.
Я плыл с Сяо Хуа на спине вдогонку за луной, вдогонку за Мао Цзэдуном. Мы хотели подобраться поближе, чтобы поотчетливее разглядеть его лицо. Мы продвигались вперёд, но луна отступала, и как я ни старался грести изо всех сил, стремительно скользя по воде, как торпеда, расстояние между нами оставалось прежним. Сяо Хуа лупила меня ногами по брюху, как скаковую лошадь, и знай покрикивала: «А ну, прибавь!»
Тут я обнаружил, что за луной гонимся не только мы с Сяо Хуа. В этой реке водились стаи карпов с золотистыми плавниками, угри с зеленоватой спинкой, большие черепахи с круглыми панцирями… И многие из этих водных обитателей пустились в погоню. Карпы то и дело выскакивали из воды, поблёскивая в лунном свете приплюснутыми телами, как драгоценные камни. Угри извивались у поверхности серебристыми змейками, будто скользя по льду. Черепахи лишь кажутся неуклюжими, плавучесть плоского тела вкупе с пружинистым околопанцирным фартуком, а также мясистые перепонки на конечностях, которыми они с силой отталкиваются от воды, позволяют им быстро скользить, как судам на воздушной подушке. Пару раз мне даже показалось, что красные карпы долетели до луны и упали рядом с Мао Цзэдуном. Но, присмотревшись, я понял, что обманулся. И как водные обитатели ни проявляли каждый свои способности и сильные стороны в этой погоне, расстояние от них до луны ничуть не менялось.
Мы плыли дальше. По обоим берегам в зарослях тамариска, которые совсем недавно были под водой, мириады светлячков зажгли зелёные фонарики, и эти огоньки перекатывались, словно по обе стороны красного потока реки над поверхностью воды текли ещё две речки зелёного цвета. Это тоже чудо, которое редко кому удаётся увидеть, жаль, паршивца Мо Яня не было рядом.
В следующем перерождении — собакой — я своими ушами слышал, как Мо Янь говорил тебе, мол, надо переделать «Записки о свиноводстве» в большой роман. Он хотел на основе «Записок» раскрыть отличительные особенности своего творчества по сравнению с творениями тех, кто владел тайными рецептами большой литературы, как киты в океанских просторах своим неповоротливым телом, тяжёлым дыханием, кровавым живорождением детёнышей раскрывают своё отличие от изящных по форме, проворных и ловких, высокомерных и бездушных акул. Помню, ты тогда убеждал его написать о чём-то возвышенном, например, о любви, дружбе, цветах, «вечнозелёной сосне».[219] Зачем, спрашивается, о свиноводстве писать? Разве можно рядом со словом «свинья» поставить слово «великий»? Ты тогда ещё был в чиновниках и, хотя тайком спал с Пан Чуньмяо, изображал человека высокоморального, поэтому так и говорил с Мо Янем. Ух, разозлился я тогда, аж зубы зачесались, так и хотелось подскочить и хватануть тебя, чтобы не болтал больше о возвышенном. Остановили наши многолетние отношения, лишь поэтому и сдержался. На самом деле, возвышенное не возвышенное, вопрос не в том, о чём писать, а в том, как писать. У так называемого «возвышенного» тоже нет общего критерия. К примеру, за то, что ты, женатый мужчина, сначала обрюхатил нецелованную девчонку на двадцать лет тебя младше, потом оставил карьеру, бросил семью и скрылся с этой девицей, не расписавшись, даже собаки в уездном центре крыли тебя последними словами. А паршивец Мо Янь называет эти твои поступки очень даже возвышенными. Вот я тогда и подумал, что стань он свидетелем того, как мы с водными обитателями догоняем на реке луну, догоняем Мао Цзэдуна, да ещё опиши всё это в «Записках о свиноводстве», возможно, сбылись бы его самые честолюбивые устремления. Вот уж поистине жаль, что он не смог увидеть своими глазами прекрасную картину вечера девятого сентября — или шестнадцатого августа по лунному календарю: несущий бурные воды Великий канал, ракитник по берегам, дамбы. Поэтому-то его «Записками о свиноводстве» могут насладиться лишь очень немногие, для большей же части людей честных и благородных — это срамота, да и только.
Там, где Гаоми граничит с уездом Пинду, посреди канала есть островок — так называемая коса семьи У, разделяющий его на две протоки: одна течёт на северо-восток, другая — на юго-восток. Описав круг, эти две протоки сливаются вновь у деревеньки Лянсяньтунь. Площадь островка около восьми квадратных километров, его принадлежность неоднократно оспаривалась и Гаоми, и Пинду. Потом его передали производственно-строительному подразделению военного округа провинции, там начали устраивать коневодческое хозяйство, потом отказались, островок зарос ивняком и камышом и превратился в безлюдный пустырь. Луна с Мао Цзэдуном доплыла до этого места, потом вдруг подскочила, ненадолго зависла над ивняком и стремительно взмыла ввысь, стряхнув с себя речную воду внезапным дождём. При резком разделении реки на два рукава мало кто из речных обитателей оказался настолько проницательным, чтобы повернуть и плыть по течению дальше. Большинство, влекомые инерцией и центробежной силой, — вообще-то нельзя не учитывать силу притяжения луны и психологическое притяжение Мао Цзэдуна, — взлетели в воздух и упали среди верхушек ивняка и зарослей камыша. Только представьте себе картинку: река вдруг стремительно разделяется на две половины, и из образовавшегося пространства стаями вылетают красные карпы, белые угри, большие чёрные черепахи, которые в романтическом порыве устремляются к луне, но после того как достигают критической точки, сила земного притяжения возвращает их, и они, описав красивую сверкающую дугу, довольно трагично падают обратно. Разлетаются в стороны чешуя и плавники, рвутся жабры, раскалываются панцири, и они становятся добычей поджидающих там лисиц и диких кабанов. Лишь меньшинству благодаря физической силе и невероятному везению удаётся вновь нырнуть в воду и продолжить путь по юго-восточной или северо-восточной протоке.
Из-за собственного веса и восседавшей на мне Сяо Хуа я взлетел в воздух только метра на три, а потом стал падать. Целыми и невредимыми нам удалось остаться лишь благодаря амортизации гибких и густых крон ивняка. Лисам нас не сожрать — мы слишком велики; а диким кабанам с их развитой передней частью тела и заострённым задом мы, должно быть, приходимся близкой роднёй, и себе подобных они есть не станут. Так что приземлились мы на песчаную косу в полной безопасности.
Добывать пищу, причём очень питательную, лисам и кабанам не составляло труда, и раздобрели они до неприличия. Лисы едят рыбу, это в их привычке, но когда мы увидели, как её уминает дюжина кабанов, изумлению не было предела. Уже избалованные, они выедали лишь рыбий мозг и икру, а от вкуснейшей рыбьей мякоти нос воротили.
Осторожно поглядывая, кабаны постепенно подступали к нам. Свирепый блеск в глазах, длинные клыки, пугающе бледные под светом луны. Сяо Хуа крепко сжала меня ногами, и я ощутил, как она задрожала всем телом. С ней на спине я отступал и отступал, стараясь не дать им окружить нас веером. Я подсчитал, сколько их: девять голов, самцов и самок. Весом примерно двести цзиней каждый, неповоротливые и неуклюжие, вытянутые головы и морды, остроконечные уши как у волков, длинная щетина, отливающая чёрным, упитанные — от них исходила мощь дикой природы. Во мне весу пятьсот цзиней — этакая небольшая лодка, — в бытность человеком и за последующие перерождения ослом и волом я набрался ума и силы, и в бою один на один никто из них мне не соперник. Но в схватке с девятерыми у меня, вне сомнения, никаких шансов остаться в живых. В голове тогда крутилось одно: отступать, отступать и отступать к воде, прикрывая Сяо Хуа, чтобы она спаслась бегством, а потом буду биться, полагаясь на свою смекалку и мужество. Они вон рыбьими мозгами и икрой обжираются и соображают уже, наверное, почти как лисы. Мне своими расчётами их с толку не сбить. Я заметил, что двое зашли с фланга и двинулись в обход, чтобы окружить нас, прежде чем я отступлю до воды. Тут до меня дошло, что всё время отступать — тупиковый путь, нужно смело производить вылазки, с помощью обманных манёвров прорвать кольцо окружения и выйти на оперативный простор в центре косы. Действовать по выработанной Мао Цзэдуном тактике ведения партизанской войны, заставлять их перемещаться, разбить по одному. Я чуть встряхнул Сяо Хуа, чтобы сообщить о своих намерениях.
— Великий Вождь, беги сам, обо мне не беспокойся, — тихо проговорила она.
— Нет, так не пойдёт. Мы опора друг для друга, заодно как брат и сестра, где я, там и ты.
И с этими словами я яростно бросился на вышедшего прямо на меня кабана. Тот в панике попятился, а я резко повернулся и налетел на самку, что надвигалась с юго-востока. Наши головы столкнулись, послышался звон, как от разбитой посуды, и я увидел, что она откатилась на чжан в сторону. В окружении пробита брешь, но я уже чувствовал их дыхание сзади. Громко хрюкнув, я рванулся на юго-восток. Но Сяо Хуа за мной не последовала. Я спешно притормозил и обернулся. В зад бедняжки Сяо Хуа, милой Сяо Хуа, единственной, кто изъявил желание последовать за мной, преданной Сяо Хуа, уже впился свирепый кабан. От её горестного вопля побелел, как снег, лунный свет.
— Отпусти её! — взревел я и, забыв обо всём, рванулся к обидчику.
— Великий Вождь, беги, не беспокойся обо мне! — воскликнула Сяо Хуа.
— Вот ты дослушал до этого места, неужели тебя всё это ничуть не тронуло? Неужели ты не почувствовал, что мы, хоть и свиньи, но поведение наше куда как возвышенное?
Кабан не отпускал её, вгрызаясь всё глубже, и от её крика я чуть не свихнулся. Что значит «чуть не свихнулся» — очень даже, мать его, свихнулся. Но набежавшие сбоку два хряка заступили мне путь и не пустили спасать её. Было уже не до боевой стратегии и тактики, я выбрал одного и пошёл на него. Тот не успел увернуться, и мои зубы сомкнулись у него на шее, пронзив толстую шкуру до кости. Он сделал кувырок и убежал, оставив меня с полным ртом вонючей крови и колючей щетины. В это время подскочил другой и цапнул меня за заднюю ногу. Я как мул резко взбрыкнул задними ногами — этот приёмчик я освоил, когда был ослом, — и удар пришёлся ему по щеке. Повернувшись, я кинулся на этого подлеца, но он, взвыв, пустился наутёк. Нога невыносимо болела, целый кусок кожи откусил, гад, кровь ручьём, но теперь уже, не думая о ноге, я со свистом, как ветер, налетел на ублюдка, терзавшего Сяо Хуа. Под моим яростным натиском у этого подонка внутри что-то хрустнуло, и он преставился, даже не хрюкнув. Моя Сяо Хуа была при последнем издыхании. Когда я приподнял её, из распоротого живота вывалились кишки. Я поистине не знал, что делать с этими дымящимися, скользкими, источающими гадкую вонь штуками и беспомощно, с ноющим от боли сердцем произнёс:
— Сяо Хуа, боль моя, не уберёг я тебя…
Она с трудом открыла голубоватые глаза, на которые уже набежала тень, и, тяжело дыша, проговорила, мешая слова с кровью и пеной:
— Не буду называть тебя Великим Вождём… Буду звать братцем… Ладно?
— Конечно, конечно… — всхлипывал я. — Сестрёнка, ты мне самое близкое существо…
— Братец… Я счастлива… На самом деле счастлива… — Она уже не дышала, и ноги её вытянулись как маленькие палочки.
— Эх, сестрёнка… — С плачем я встал, решив умереть, как Сян Юй на берегу Уцзян,[220] и направился к кабанам.
В смятении те сбились вместе, но отступали слаженно и чётко и, когда я бросился на них, рассыпались, чтобы окружить. Уже без тактических приёмов я налетал на всех подряд, кусал, подбрасывал рылом, сбивал плечом, бился не на жизнь, а на смерть, наносил раны и получал их. Когда в пылу схватки мы выбрались на середину косы, перед развалинами крытых черепицей домов, брошенных военными, я увидел знакомую фигуру, сидевшую по уши в грязи рядом с каменной кормушкой для лошадей.
— Старина Дяо, ты? — воскликнул я.
— Я знал, что ты придёшь, почтенный брат. — И Сяосань повернулся к кабанам. — Я вам больше не государь, вот ваш настоящий Вождь!
Посомневавшись, кабаны как один упали на передние ноги, уткнувшись рылами в грязь, и закричали:
— Да здравствует Великий Вождь! Десять тысяч раз по десять тысяч лет!
Хотелось что-то сказать, но раз уж дело так повернулось, что тут говорить? Вот в таком отупении я и стал Вождём кабанов на косе и принял их поклонение. А правитель людей, тот, что сидит на луне, уже улетел за триста восемьдесят тысяч километров от Земли, и огромная луна сжалась до размеров серебряного блюда, так что правителя не разглядишь даже в мощный телескоп.
«Солнце и луна снуют по небу подобно ткацким челнокам, время летит как стрела». Незаметно пошёл уже пятый год с тех пор, как я стал повелителем кабанов на пустынной и безлюдной песчаной косе.
Поначалу я пытался внедрить на косе моногамие, полагая, что это преобразование, как проявление человеческой культуры, встретит одобрение. Никак не ожидал, что натолкнусь на отчаянное сопротивление. Причём не только со стороны самок, но и со стороны самцов, которые выражали недовольство неразборчивым хрюканьем, хотя было очевидно, что это в их интересах. В недоумении я обратился за помощью к Дяо Сяосаню. Он возлежал в шалаше, возведённом для него для защиты от ветра и дождя.
— Ты мог и не становиться правителем, — холодно заявил он, — но раз стал, должен делать, как принято.
Мне ничего не оставалось, как молча согласиться с этим жестоким и бесчувственным законом джунглей и, зажмурившись и представляя себе хрюшку Сяо Хуа, вспоминая Любительницу Бабочек, вызывая в памяти смутный образ ослихи и даже воображая формы нескольких и вовсе полузабытых женщин, спариваться как попало с самками диких кабанов. По возможности я старался избегать этого, когда можно было схалтурить, халтурил, но тем не менее спустя пару лет на песчаной косе появилось несколько десятков метисов самой разной окраски. Одни с золотистой щетиной, другие с чёрной с синеватым отливом, третьи — пятнистые, как далматинцы, которых вы нередко видите в телевизионной рекламе. Физические особенности диких кабанов они в основном сохраняли, но были значительно сообразительнее своих матерей. По мере того как стадо метисов росло, спаривание стало для меня слишком обременительным. Всякий раз с наступлением сезона течки я начинал игру в прятки, старался куда-нибудь сгинуть. В отсутствие правителя распалённым самкам приходилось быть более снисходительными в своих требованиях. И тогда возможность спариться появлялась почти у всех самцов. Вид и расцветка потомства становилась ещё более разнообразной: поросята смахивали и на ягнят, и на щенят, и на рысят, а самый чудной и страшный в приплоде одной из свиноматок имел длиннющее рыло и походил на слонёнка.
В четвёртом месяце тысяча девятьсот восемьдесят первого года, когда цвели абрикосы и у самок началась течка, я переплыл с того места, где Великий канал разделялся на два рукава, на южный берег. У поверхности вода была тёплая, ниже — похолоднее. Там, где эти два слоя сливались, на свои нерестилища против течения целыми стаями шла рыба. Меня очень растрогала эта их устремлённость в родные места, вперёд, несмотря на все опасности и невзгоды, без страха пролить кровь и отдать жизнь. Я долго стоял на отмели, погрузившись в раздумья и глядя на их сероватые тела, на то, как они мужественно и ожесточённо работают хвостами и плавниками.
В прежние годы я хоть и прятался, но песчаной косы не покидал. Её покрывала пышная растительность, на юго-востоке поднималась песчаная гряда, заросшая красной сосной с лошадиными хвостами и толстыми, с плошку, стволами и густым кустарником под ней, и найти там укромное местечко было раз ногу поднять. Но вот в этому году меня посетила странная мысль. На самом деле никакая не странная мысль, а настоятельное, идущее изнутри желание непременно снова побывать на свиноферме, в деревне, словно этот визит запланирован много лет назад, и изменить его время невозможно.
Прошло уже, считай, четыре года с тех пор, как мы с Сяо Хуа удрали оттуда, но я мог найти дорогу даже с закрытыми глазами и потому, что ласковый ветерок с запада нёс аромат цветущих абрикосов, и потому, что это мой дом. И я потрусил на запад по иногда очень узкой, но ровной дорожке, что шла по гребню дамбы. К югу простирались луга, к северу сплошняком вставал ивняк. По склонам дамбы кустилась худосочная аморфа, её опутывали невероятно быстро тянущиеся стебли змеиного огурца, а от россыпей белых цветов тянуло тяжёлым ароматом, похожим на аромат сирени.
Луна, конечно, была хороша, но по сравнению с теми двумя, что я тебе так красочно описывал, в этот вечер она стояла очень высоко и, казалось, была чем-то озабочена. Ниже она не спускалась, меняла цвет, следуя за мной, гонясь за мной, но уже как восседающая в коляске с высокими постромками, спешащая куда-то благородная дама в шляпе с перьями и белоснежной вуалью на лице.
Добравшись до полоски упрямца Лань Ляня, я остановил копытца, поспешавшие за луной в её полёте на запад. Глянув на юг, на одетые листвой шелковицы, которые росли на земле большой производственной бригады по обе стороны от участка Лань Ляня, я заметил под ними в свете луны женщин, собирающих листья. От этой сцены в душе что-то шевельнулось, я понял, что после кончины Мао Цзэдуна в деревне произошли перемены. Лань Лянь сажал ту же пшеницу, всё тот же старый сорт. Было ясно, что шелковица с её развитой корневой системой по краям участка забирает с его земли питательные вещества, и это, ясное дело, воздействовало по меньшей мере на четыре ряда пшеницы. Колоски низкорослые и слабые, худенькие и крохотные, как мухи. Возможно, это снова тайные козни Хун Тайюэ, чтобы проучить Лань Ляня, посмотрим, мол, как ты, единоличник, с этим совладаешь. Рядом с шелковицами в свете луны покачивалась тень. Голый по пояс, этот человек, который поклялся потягаться с народной коммуной, рыл глубокую канаву. Он рыл её между своим участком и землёй большой производственной бригады, узкую, но глубокую, отсекая острой лопатой множество желтоватых корней шелковицы. Видать, всё было не так просто. На своей земле копай сколько хочешь, но он рубил корни чужого дерева, и его могли обвинить в порче коллективного имущества. Я смотрел издалека на неуклюжую по-медвежьи фигуру старины Лань Ляня, на его бестолковые движения и на какой-то миг растерялся. Если эти два ряда деревьев вырастут, земля единоличника Лань Ляня станет бесплодной. Но очень скоро я понял, что мои суждения полностью ошибочны. К этому времени большая производственная бригада уже полностью развалилась, народная коммуна существовала лишь номинально. Реформа в деревне уже вышла на этап выделения наделов по дворам. Землю по бокам участка Лань Ляня уже распределили между частными владельцами, и каждый волен был сажать шелковицу и сеять зерновые.
Ноги привели на свиноферму. Абрикосы на месте, а загонов как не бывало. Никаких ориентиров, но я с первого взгляда увидел тот самый кривой абрикос. Рядом стоял шалаш сторожа с приколоченной табличкой — «Абрикосы золотистые с красными прожилками». Взглянув на неё, я тут же вспомнил о пролитой на корни этого дерева крови Дяо Сяосаня. Не будь её, не было бы и прожилок на плодах, эти плоды не стали бы драгоценными и каждый год не получали бы высокую оценку уездных властей. Кроме того, как я узнал впоследствии, плоды с этого дерева помогли Цзиньлуну, сменившего Хун Тайюэ на посту секретаря партячейки большой производственной бригады, установить тесные отношения с уездным и городским руководством, что открыло ему дорогу к богатству и почёту. Я, конечно, узнал и старое дерево, которое свешивалось одной веткой ко мне в загон, хотя самого загона уже не было. Там, где я когда-то лежал, спал или предавался своим мыслям, теперь всё засеяно арахисом. Я встал на задние ноги и опёрся передними на две ветви, что проделывал тогда почти ежедневно. При этом почувствовал, что раздобрел по сравнению с теми годами и стал неповоротливее. Да и вертикально, как человек, не вставал уже долгое время и тоже явно потерял сноровку. В общем, в тот вечер я бродил взад-вперёд по абрикосовому саду, в знакомых местах, и душа полнилась воспоминаниями. Это настроение говорило и о том, что я уже вступил в средний возраст. Да, как свинья, я, молено сказать, уже немало испытал на своём веку.
Два ряда домиков, где раньше работали и жили свиноводы, приспособили для разведения шелковичных червей, в червоводни. Оттуда лился яркий электрический свет, и я понял, что государство провело электричество и в Симэньтунь. Над множеством выкормочных стеллажей склонилась поседевшая Симэнь Бай. Совком, сплетённым из ошкуренных ветвей ракитника, она набирала мясистые листья и рассыпала по белым лоткам с гусеницами. Тут же слышался звук, похожий на шелест мелкого дождя. Ага, жильё, выделенное вам после женитьбы, тоже приспособили под червоводню, значит, у вас есть новое.
Я вышел на ставшую вдвое шире, мощённую асфальтом дорогу и направился на запад. Вместо низких глинобитных хибарок по обеим сторонам появились ряды одинаковых домов с красной черепичной крышей. К северу от дороги на площадке перед двухэтажным зданием сидели человек сто, по большей части пожилые женщины и дети, и смотрели по японскому телевизору «панасоник» с двадцатидюймовым экраном телевизионный сериал «Человек с Атлантиды». Это удивительная история про одарённого юношу, который родился с перепонками между пальцами рук и ног и плавал как акула. Зрителей было не оторвать от экрана, они то и дело прищёлкивали языком от восторга. Телевизор стоял на красной табуретке, водружённой на квадратный столик. У стола сидел седой старик с красной повязкой на рукаве с надписью «Общественная безопасность» и с двумя тонкими и длинными прутьями в руках. Он сидел лицом к зрителям, проницательно глядя на них, как старый учитель на экзаменах. Тогда я ещё не знал, кто он такой…
— Это У Фан, старший брат богатея У Юаня, бывший полковник, начальник радиостанции в штабе гоминьдановской пятьдесят четвёртой армии. В сорок седьмом взят в плен, после Освобождения за контрреволюционные преступления осуждён на пожизненное заключение и отправлен на трудовое перевоспитание на северо-запад. Недавно освободился и вернулся в родные края. По возрасту трудоспособность уже утратил, дома заботиться о нём некому, вот уездные власти и назначили ему не только «пять видов обеспечения»,[221] но и ежемесячное пособие пятнадцать юаней… — вставил я.
Большеголовый рассказывает уже два дня подряд, это сплошной поток, как из открывшегося шлюза. События в его повествовании, правдоподобные и фантастические, я воспринимаю как в полусне, следуя за ним то в преисподнюю, то в подводное царство, голова идёт кругом, в глазах рябит. Проскальзывает иногда собственная мысль, но её тут же опутывает его речь, как водоросли обвивают руки и ноги, и вот я уже в плену его рассказа. Чтобы избежать плена, выбираю момент и рассказываю, что знаю, про У Фана, приближая рассказ к действительности. Большеголовый рассерженно вскакивает на стол и топает ножкой в маленькой кожаной туфельке.
— Помолчи! — Вытащил свою рукоятку — похоже, от рождения без крайней плоти, не по годам большую и уродливую, — и ну поливать в мою сторону. Моча с сильным запахом витамина В попала в рот, я закашлялся, наступившее было просветление опять сменилось помутнением. — Помолчи. Меня слушай. Твоё время говорить ещё не пришло. Придёт, вот тогда и говори. — И детское лицо вновь становится лицом умудрённого жизнью старика. Вспомнился красный демон-ребёнок из «Путешествия на Запад» — как осерчает, поганец, так сразу пламя изо рта. А ещё юный герой Нечжа из «Фэншэнь яньи»,[222] что устроил скандал во дворце царя драконов, — этот на своих колёсах ветра и огня с обращающим в золото копьём в руке, как поведёт плечом, негодник, так у него тут же вырастает три головы и шесть рук. Ну и девяностолетняя небожительница с лицом юной девы из романа Цзинь Юна[223] «Божества-хранители». Топнув, эта старушенция взмывает на верхушки высящихся до неба деревьев и насвистывает по-птичьи. Вспомнил и о хряке с поразительными способностями из рассказа моего приятеля Мо Яня «Записки о свиноводстве»… — Этот хряк я и есть, — прервал меня большеголовый, разгорячившийся, но довольный, и снова уселся.
Потом я, конечно, узнал, что этот старик — У Фан, старший брат богатея У Юаня. Узнал также, что Цзиньлун, ставший секретарём партячейки большой производственной бригады, определил его смотреть за телефоном в правлении и выносить по вечерам этот единственный в деревне цветной телевизор для членов коммуны. Ещё я узнал, что ушедший на пенсию Хун Тайюэ страшно недоволен этим и приходил к Цзиньлуну на разговор. В своей куртке и туфлях без задников он смахивал на бродягу. Говорят, сложив полномочия секретаря, он в таком виде и ходил. Ушёл, конечно, не по своему желанию — была смена поколений, и партком коммуны предложил ему уйти по возрасту. Кто тогда стал секретарём парткома коммуны? Дочка Пан Ху, Пан Канмэй, самый молодой партсекретарь во всём уезде, новая яркая звезда в политике. Мы потом ещё не раз вернёмся к тому, как ей это удалось. По рассказам, Хун Тайюэ явился в правление большой производственной бригады — вот в это только что построенное двухэтажное здание — в изрядном подпитии, и сторож У Фан поклонился ему с особой почтительностью, как командиры марионеточных войск кланялись японским офицерам. Презрительно хмыкнув, тот задрал голову, выпятил грудь и зашёл в здание. Тыча пальцем в сверкающую лысину привратника, неукоснительно выполняющего свои обязанности, он гневно обрушился на Цзиньлуна:
— Ты, дружок, серьёзную политическую ошибку допускаешь! Этот человек, он кто? Гоминьдановский полковник, начальник радиостанции, его расстрелять двадцать раз надо, а его в живых оставили, и то милость великая. А ты ещё позволяешь ему «пятью видами обеспечения» наслаждаться. Где, спрашивается, твоя классовая позиция?
Цзиньлун тогда, говорят, вынул довольно дорогую импортную сигарету, прикурил от газовой зажигалки которая, казалось, сделана из чистого золота, потом вставил прикуренную сигарету в рот Хун Тайюэ, словно тот безрукий и не может прикурить сам. Усадил во вращающееся кожаное кресло — ещё редкость в те времена, — а сам присел на краешек стола.
— Дядюшка Хун, — сказал он. — Ты меня своей рукой воспитал, я продолжатель твоего дела и во всём буду следовать твоим путём. Но веяния времени другие или, скажем, время изменилось. Решение предоставить У Фану «пять видов обеспечения» принимали в уезде. Ему не только «пять видов» положены, каждый месяц он может получать от народной власти пособие — пятнадцать юаней. Вы осерчали, что ли, дружище? Так вот, могу сказать, что сердиться не стоит, это политика государства. Сердись не сердись — всё без толку.
— А революционную борьбу мы столько лет вели зря, что ли? — горячился Хун Тайюэ.
Цзиньлун спрыгнул со стола и крутнул кресло с Хун Тайюэ вполоборота, чтобы его лицо оказалось напротив сверкающих на солнце за окном новеньких крыш из красной черепицы:
— Так ни в коем случае не стоит говорить, дружище. Когда компартия вела революционную борьбу, её целью было отнюдь не свержение гоминьдана, изгнание Чан Кайши.[224] Когда она поднимала народ на эту борьбу, основная цель заключалась в том, чтобы народ жил в достатке, был сыт и одет, ни в чём не нуждался. Чан Кайши стал препятствием на пути компартии, вот его и свергли. Так что, дружище, все мы — простой народ, не надо столько думать. Кто сумеет сделать нашу жизнь лучше, того и будем поддерживать.
Тут, говорят, Хун Тайюэ взбеленился:
— Чепуху ты городишь, ревизионизм это называется! Гляди, сообщу о тебе в уезд!
— Дружище, — хихикнул Цзиньлун, — да разве до того уездным, чтобы заниматься пустяшными делами на нашем уровне? По мне, так тебе и вина хватает, и еды, и денег — чего тут сетовать, тратить время на пустяки?
— Ну нет, — не сдавался Хун Тайюэ, — это уже вопрос взятого курса, наверняка в ЦК ревизионисты затесались. Ты глаза-то раскрой пошире, это лишь начало, очень может быть, что последующие изменения будут как в стихах Председателя Мао — «всё перевернулось вверх дном, и возмущению нет конца»![225]
Понаблюдав за толпой у телевизора минут десять, я потрусил дальше на запад. Ты понимаешь, куда я направился. Следовать дальше по дороге я не решился, понимая, что после смерти Сюй Бао стал притчей во языцех в Гаоми, так что, если меня заметят, шум поднимется будь здоров. Не то чтобы я не смогу противостоять им, но боюсь, что в ситуации, когда некуда деваться, могут пострадать невинные. Не их я опасался — неприятностей не хотелось. И, держась в тени домов южнее дороги, я вскоре добрался до усадьбы Симэнь.
Ворота распахнуты настежь, старый абрикос там же, усыпан цветами, аромат слышен даже из-за стены. Укрывшись в тени ворот, я увидел под ним восемь квадратных столиков, покрытых пластиковыми скатертями. На ветке выведенная из дома электрическая лампа-времянка заливает светом весь двор, светло как днём. За столами человек десять. Знакомые лица, все нехорошего десятка. Юй Уфу, бывший командир отряда самообороны баоцзя,[226] предатель Чжан Дачжуан, помещик Тянь Гуй, богатей У Юань… За другим столиком бывший начальник общественной безопасности Ян Седьмой, поседевший уже, с братьями Сунь — Сунь Луном и Сунь Ху. У них на столе всё уже съедено, да и выпито, видать, немало. Позже я узнал, что Ян Седьмой стал торговать бамбуковыми жердями, честным хлеборобом он никогда не был. Из гор Цзинганшань доставил бамбук маочжу[227] по железной дороге в Гаоми, потом на машине в Симэньтунь и продал всю партию Ма Лянцаю, который взялся строить новую школу. Вот таким крупным коммерсантом заделался, сразу богатеем стал, «десятитысячником».[228] Вот и сидит теперь под деревом, этакий первый богач на деревне, вино попивает. Серый костюм европейского покроя, большой красный галстук, рукава засучены, видны электронные часы на запястье. На когда-то худом личике щёки свешиваются мешками. Достав из тускло-золотистой пачки импортную американскую сигарету, бросил её Сунь Луну, глодавшему свиную ногу в соевом соусе. Ещё одну швырнул Сунь Ху, который вытирал рот салфеткой. Смял пустую пачку и крикнул в сторону восточной пристройки:
— Хозяйка!
Звонко откликнулась и подбежала хозяйка. Хо-хо, вот кто это, оказывается! У Цюсян хозяйкой заделалась. Только сейчас я заметил на стене с восточной стороны от ворот закрашенное известью место с красными иероглифами — «Ресторанчик Цюсян». И вот У Цюсян, хозяйка, бежит к Яну Седьмому. Лицо напудренное, готовая улыбочка, махровое полотенце на плече, синий передник, сообразительная, неутомимая, радушная, профессиональная — вылитая тётушка А Цин.[229] Да, действительно мир переменился, реформировался, стал более открытым,[230] изменила облик и деревня Симэньтунь.
— Чего изволите, лаобань[231] Ян? — разулыбалась У Цюсян.
— Ты чего обзываешься? — зыркнул на неё Ян Седьмой. — Я лишь мелкий торговец бамбуковыми шестами, не дорос ещё, чтоб лаобанем величали.
— Ну уж не скромничайте, лаобань Ян, если даже выручать по десять юаней с одной штуки, с десяти тысяч шестов вы уже «стотысячник». Со ста тысячами в мошне разве не лаобань? Кого ещё можно так величать у нас в Гаоми? — не жалела она красок, ткнув его пальцем в плечо. — Гляньте, наряд какой, по меньшей мере юаней на тысячу.
— Ох, эти бабы, стоит рот раскрыть, столько всего наплетут. Лопну вот, как дохлые свиньи на свиноферме лопались, тогда только и успокоишься, — крякнул Ян Седьмой.
— Хорошо, лаобань Ян, ты и фэня ломаного не стоишь, нищий, ветер в кармане да блоха на аркане — так тебя устроит? Не успела рот раскрыть, чтобы взаймы попросить, так и дверь захлопнул, — притворно надула губки У Цюсян. — Говори, что нужно?
— Осерчала, что ли? — хмыкнул Ян. — И не надувай так губки, а то мотня уже рвётся!
— Шёл бы ты знаешь куда! — И У Цюсян огрела его по голове засаленным полотенцем. — Говори быстро, что надо!
— Пачку сигарет, «Добрый друг».
— Пачку сигарет, и всё? А выпить? — У Цюсян глянула на уже раскрасневшихся братьев Сунь. — Эти два молодца вроде маловато ещё приняли?
— Сегодня лаобань Ян угощает, — заплетающимся языком проговорил Сунь Лун. — Так что поменьше пить будем.
— Ты что, обидеть старшего брата хочешь, щенок? — якобы в гневе хлопнул по столу Ян Седьмой. — Сотнями тысяч не гребу, но на выпивку для двух почтенных младших братьев найдётся! К тому же, братки, ваш острый соус «хун» продают уже везде и всюду, не можем же мы и дальше готовить его в двух больших железных котлах под открытым небом? Дальше на вашем месте я сделал бы следующее: возвёл бы двадцать просторных и красивых цехов, установил две сотни котлов, чтобы работали две сотни человек, чтобы двадцатисекундная реклама шла по телевидению, чтобы острый соус «хун» прославился на весь Гаоми, на весь Шаньдун, на весь Китай. Вот тогда, братки, и придётся вам нанимать кого-то деньги считать. Видите, какие на самом деле чаяния возлагает на вас, богатеев, почтенный Ян! — И он ущипнул У Цюсян за зад. — Неси два «Чёрных кувшинчика»,[232] подруга!
— Ну уж, «Чёрный кувшинчик», несолидно, — тут же сориентировалась У Цюсян. — Этим двум богатеям больше «Тигрёнок»[233] подходит!
— Мать твою, У Цюсян, ты, как говорится, точно на шест заберёшься — с полуслова понимаешь, — крякнул Ян Седьмой, поняв, что деваться некуда. — «Тигрёнок» так «Тигрёнок»!
Сунь Лун и Сунь Ху переглянулись.
— Брат, а ведь послушать большого лаобаня Яна — недурной план выходит, — сказал Сунь Ху.
— Я будто вижу, как эти юани, словно листья с деревьев, прямо с неба с шелестом сыплются, — заикаясь промямлил Сунь Лун.
— Братки, — продолжал Ян Седьмой. — Зачем, спрашивается, Лю Сюаньдэ[234] понадобилось трижды посещать шалаш Чжугэ Ляна и приглашать его?[235] Ему что, надоели праздность и безделье? Нет, ему нужен был план по наведению порядка в государстве. Чжугэ Лян научил Лю Сюаньдэ, что делать, вот Поднебесная и разделилась натрое. Я, почтенный Ян, и есть для вас, братки, такой советник! В будущем разбогатеете — не забудьте отблагодарить наставника!
— Покупать большие котлы, возводить цеха, набирать работников, увеличивать объёмы закупок — где на всё это деньги взять? — размышлял Сунь Ху.
— Пойдите к Цзиньлуну, попросите ссуду! — хлопнул себя по ляжке Ян Седьмой. — Припомните те времена, когда он сооружал помост в абрикосовом саду, революцию проводил. Вы, четверо братьев, были у него самые верные приспешники.
— У тебя, почтенный Ян, все слова в нехорошую сторону переиначиваются, — скривился Сунь Ху. — Что это за «верные приспешники»? Это «близкие соратники» называется!
— Хорошо, хорошо, близкие соратники, — согласился Ян Седьмой. — Во всяком случае, уважением у него вы пользуетесь.
— Почтенный Ян, — льстиво заметил Сунь Лун, — а ведь ссуду эту возвращать надо будет. Подзаработаем — хорошо. А если в убытке останемся, что возвращать?
— Ну и мозги у вас, свинячьи просто, — сплюнул Ян Седьмой. — У коммунистов как: если деньги не выброшены на ветер, считай, не потрачены. Будем с прибылью, может, возвращать и не придётся; будем в убытке, денег нет, даже если потребуют вернуть. К тому же эта марка соуса, «хун», уже так затрёпана, что обречена. Это всё равно что, готовя этот соус, топить не дровами, а юанями, куда убытки отнести?
— Значит, попросить Цзиньлуна помочь со ссудой? — подвёл итог Сунь Ху.
— Со ссудой, — эхом откликнулся Сунь Лун.
— А получив, накупить котлов, нанять работников, построить цеха, разместить рекламу?
— Накупить, нанять, построить, разместить!
— Именно так! Наконец-то дошло, твердолобые! — снова хлопнул себя по ляжке Ян Седьмой. — А лес для строительства цехов старший брат поставит. Цзинганшаньский бамбук, он крепкий, упругий и прямой, сотню лет простоит, не сгниёт. От цены ёлки лишь половина, поистине «цена дешёвая, товар превосходный». На двадцать цехов нужно четыре сотни балок. Бамбуковые жерди обойдутся по меньшей мере на тридцать юаней дешевле каждый. На одной этой поставке я вам экономлю двенадцать тысяч юаней!
— Кружил вокруг да около, а дело, оказывается, в поставке бамбука!
Подошла У Цюсян с двумя бутылками «Тигрёнка» и парой пачек «Доброго приятеля». За ней следовала Хучжу, в правой руке она несла огурцы с толчёным чесноком и свиными ушами, а в левой — жареный рис с арахисом. У Цюсян поставила вино на стол, положила перед Яном Седьмым сигареты и язвительно бросила:
— Не переживай, эти два блюда — подарок от меня братьям Сунь под вино, в твой счёт включено не будет.
— Ты, хозяйка, старину Яна ни во что не ставишь. — И Ян Седьмой хлопнул по карману, как по барабану. — Старина Ян не богатей, но за огурцы расплатиться есть чем.
— Знаю, что ты при деньгах, — кивнула Цюсян. — Но этими блюдами я к братьям Сунь подлизываюсь: думаю, ваш этот острый соус «хун» может стать популярным.
Хучжу поставила блюда перед братьями. Они торопливо вскочили:
— Сестрица, стоило ли беспокоиться, своими руками…
— Всё равно без дела сижу, решила помочь вот… — улыбнулась Хучжу.
— Хозяюшка, что же ты одного большого лаобаня привечаешь? И за нами поухаживала бы, что ли! — обратился с другого столика У Юань. Незамысловатым меню в пластиковой обложке он отмахивался от белых мотыльков. — Заказ сделать хотим.
— Выпейте как следует, нечего его деньги экономить. — Цюсян налила братьям, глянув искоса на Яна Седьмого. — Поухаживала я в прошлом за этими мерзавцами.
— Мерзавцы эти хлебнули по полной, да и жить им немного осталось, наверное, — заметил Ян Седьмой.
— Помещик, богатей, командир самообороны, предатель, контрреволюционер… — полушутя-полусерьёзно перечисляла У Цюсян, показывая на сидевших за другим столиком. — «Мерзавцы» Симэньтуни почти в полном составе, вот это да. И чего собрались, затеяли что? Бунтовать задумали?
— Ты, хозяюшка, не забывай, что сама у тирана-помещика в наложницах была!
— Я не вы, я дело другое.
— Другое не другое, а все эти твои именования, все ярлыки — контрреволюционные, наследственные, зловещие — уже в прошлом, — заявил У Юань. — Теперь мы такие же, как все, честные члены народной коммуны!
— Уже год, как ярлыки сняли, — добавил Юй Уфу.
— На учёте уже не состоим, — подал голос Чжан Дачжуан.
— И плетьми больше никто не вытягивает, — негромко проговорил Тянь Гуй, ещё с некоторой опаской глянув в сторону Яна Седьмого.
— Сегодня год, как с нас сняли ярлыки и вернули статус граждан. Для таких, как мы, кто больше тридцати лет под надзором, очень знаменательный день, — продолжал У Юань. — Вот мы и собрались пропустить чарочку другую. Не то чтобы праздновать, просто на пару чарок…
— Во сне о таком не мечтали, — захлопал покрасневшими глазами Юй Уфу. — Во сне не мечтали…
— А я, недостойный, с прошлой зимы в Народно-освободительной армии, в армии я… — сдерживая слёзы, пробормотал Тянь Гуй. — Новый год когда праздновали, партсекретарь Цзиньлун собственной рукой на ворота табличку «Знак почёта» повесил…
— Спасибо мудрому вождю председателю Хуа![236] — добавил Чжан Дачжуан.
— Хозяюшка, — снова заговорил У Юань, — мы народ такой: животы набиваем, как мешки травой, что ешь, то и вкусно. Ты уж сама смотри, что подашь, то и хорошо. Мы все уже поужинали, не голодны…
— Нужно уж отметить как следует, — сменила тон Цюсян. — По правде сказать, я ведь тоже считаюсь женой помещика, но вот повезло, Хуан Тун облагодетельствовал. Да и что ни говори, наш почтенный секретарь Хун — славный человек, в другой деревне мы с Инчунь так бы не отделались.
— Мама, ну что ты разболталась? — толкнула её сзади Хучжу, которая подошла с чайником и чашками.
А потом улыбнулась сидящим за столиком:
— Дядюшки, выпейте сначала чаю!
— Можете не сомневаться, обслужу, — добавила Цюсян.
— Верим, верим, — откликнулся У Юань. — Хучжу, ты вот жена партсекретаря, а сама нам чай наливаешь, сорок лет назад о таком и подумать страшно было.
— Да чего вспоминать, что было сорок лет назад? — пробурчал Чжан Дачжуан. — Пару лет назад, и то подумать о таком не смели…
— Ох, сколько наговорил, не хочешь ли и ты пару слов сказать? — предложил Большеголовый. — Посетовать на что, повздыхать?
Но я покачал головой:
— Цзефан лучше помолчит.
Я без устали описываю тебе, Лань Цзефан, то, что происходило в тот вечер во дворе усадьбы Симэнь, передаю, что слышал и видел в обличье свиньи, чтобы подвести рассказ к одному человеку, человеку очень важному — к Хун Тайюэ. Когда построили новое здание конторы большой производственной бригады, в её бывшем помещении, в пяти комнатах Симэнь Нао, стали жить Цзиньлун с Хучжу. Кроме того, объявляя о снятии ярлыков со всех реакционных элементов в деревне, Цзиньлун сообщил также, что теперь его фамилия не Лань, а Симэнь. Тайный смысл всего этого поверг верного старого революционера Хун Тайюэ в полное недоумение. Он тогда как раз по улице прохаживался. Телесериал закончился, строгий блюститель правил У Фан, несмотря на ворчание молодёжи, решительно выключил телевизор и занёс в помещение.
— Гоминьдановец старый, — вполголоса выругался один молодой человек, немного знакомый с историей. — Как тебя только коммунисты к стенке не поставили?
Старик У Фан на эти злобные слова и ухом не повёл, хоть и не глухой. Ярко светила луна, погода приятная, и молодые люди, которым нечем было заняться, слонялись по улице. Одни заигрывали с девицами, другие, усевшись на корточках под фонарём, резались в карты. А один разглагольствовал, гнусаво как гусак:
— А Шань Бао сегодня в городе приз огрёб, мотоцикл в лотерею выиграл, не обмыть ли ему с нами это дело?!
— Обмыть, очень даже обмыть. Деньгу шальную трать всегда, не то в дом придёт беда. Шань Бао, айда в ресторанчик Цюсян!
Несколько человек подошли к игравшему в карты под фонарём Шань Бао и стали поднимать его. Тот сопротивлялся, отмахиваясь, как богомол, и ругался с искривлённым от злобы лицом:
— Ага, как же, выиграл этот сукин сын, целый мотоцикл в лотерею выиграл!
— Эка сдрейфил, скорее сукиным сыном себя назовёт, чем признается!
— Хотел бы я выиграть… — пробормотал под нос Шань Бао и вдруг заорал: — Да, выиграл я приз, целую машину, чтоб вам лопнуть от злости, ублюдки! — И, откинувшись спиной на столб, рассерженно бросил: — Всё, больше не играю, пошёл домой спать, а то ведь завтра с утра в город за призом ехать!
Все дружно расхохотались. А гнусавый предложил:
— Не будем Шань Бао мучить, у него жёнушка куда как расчётливая. Скинемся по паре юаней и к Цюсян. Вечер такой чудный, у кого жена есть, те домой спать, а неженатым чем заняться? С самолётным штурвалом забавляться? Большой партизанский затвор передёргивать?
— Эй, неженатики, за мной к У Цюсян, она добрая душа, и титьки погладить даст, и за зад ущипнуть, а коли дотянешься, то и поцелует!
Отойдя от дел, Хун Тайюэ со временем будто от Лань Ляня заразился: днём дома сидел, а как выглянет луна, выходил за ворота. Лань Лянь при свете луны работал, а он бродил по деревне, по главной улице и проулкам, как ночной сторож в старые времена. «Наш старый партсекретарь — человек высокой сознательности, — говаривал Цзиньлун. — Наш ночной телохранитель». Думал Хун Тайюэ, конечно, не об этом. Невыносимо ему было всё это видеть, просто места не находил, недоволен был всем до крайности! Во время прогулок прикладывался к плоской фляге, оставшейся, говорят, ещё со времён Восьмой армии. В старой армейской форме, армейский ремень из воловьей кожи, соломенные сандалии с обмотками. Ещё бы маузер в кобуре сзади — вылитый боец рабочего отряда Восьмой армии.[237] Через каждую пару шагов останавливался и делал глоток. После этого непременно нужно было выругаться. К тому времени, когда фляга пустела, луна уже клонилась к западу, а его спьяну клонило то к западу, то к востоку. Иногда он возвращался спать домой, а мог свернуться у копны сена или на выброшенном старом жёрнове и проспать до зари. Спешившие поутру на рынок не раз видели его спящим у копны — борода и брови в инее, раскрасневшееся лицо. Какое там замёрз, похрапывает себе, да так звонко и сладко, что никто не смел нарушить его сон. Мог, когда взбредёт, прийти на поля к востоку от деревни, чтобы поспорить с Лань Лянем. На его полоску, конечно, заходить не осмеливался и, вступая в перепалку, всегда стоял на чьей-то ещё земле. Лань Лянь был занят работой и в разговоры с ним не вступал, так что он один и разглагольствовал. Но когда Лань Лянь открывал рот, от его безжалостных слов, твёрдых, как камень, и острых, как лезвие меча, Хун Тайюэ терял дар речи, и от злости у него аж голова кружилась. К примеру, когда осуществляли «систему подрядной ответственности», он спросил:
— Ну разве это не реставрация капитализма? Разве это не материальное стимулирование, скажи?
— То ли ещё будет, — сдавленным голосом отвечал Лань Лянь. — Поживём увидим!
Когда реформы в деревне вышли на этап «закрепления производственных заданий за отдельными дворами», Хун Тайюэ, стоя рядом с полоской Лань Ляня, аж подпрыгивал.
— Народная коммуна называется, мать его. На три уровня поделили, основной — бригада, от каждого по возможности, каждому по труду, кому это нужно?
— Рано или поздно все единоличниками станут, — холодно бросил Лань Лянь.
— Ага, размечтался, — огрызнулся Хун Тайюэ.
— Поживём-увидим, — отвечал Лань Лянь.
Когда наступил этап реформ «полной подрядной ответственности», Хун Тайюэ напился до чёртиков и с воплями примчался на делянку, яростно изрыгая ругательства, будто именно Лань Лянь виноват в этих потрясающих все основы, великих преобразованиях:
— Мать твою, Лань Лянь, ведь как ты сказал, так и вышло, мерзавец этакий! Что это ещё за «система полной подрядной ответственности»? Разве не единоличное ведение хозяйства? Тридцать лет труда и лишений, и назад к тому, как было до Освобождения? Ну нет, это не для меня, я в Пекин поеду, на площадь Тяньаньмэнь, в мавзолей Председателя Мао, поплачусь ему, скажу, что буду жаловаться на них, буду жаловаться на вас. Ведь несгибаемая страна, красная страна, и так меняет цвет…
От горя и злости в голове Хун Тайюэ помутилось, он стал кататься по земле и, забыв про межу, очутился на участке Лань Ляня. Тот срезал бобы, и катавшийся, как осёл, Хун Тайюэ подавил стручки, из которых с треском стали вылетать бобы. Лань Лянь прижал Хун Тайюэ серпом к земле и сурово заявил:
— Ты на мою землю закатился, и по давно установленному между нами правилу я должен отсечь тебе ногу! Но у меня сегодня радость, так что, так и быть, пощажу!
В один кувырок Хун Тайюэ откатился на участок рядом и встал, опираясь на маленькую чахлую шелковицу:
— Нет, я не смирюсь, старина Лань. Как это так, тридцать лет с лишним боролись, и на тебе, получается, что прав ты. А мы, непоколебимо преданные, не щадившие сил, проливавшие кровь и пот, оказывается, ошибались…
— Когда землю делили, ты ведь надел получил? — смягчил тон Лань Лянь. — Наверное, не посмели обделить ни на сантиметр? Нет, никто не отважился. А пенсию шестьсот юаней в год тебе, как старому кадровому работнику, каждый месяц разве не присылают? А ежемесячного пособия инвалиду войны в тридцать юаней разве кто осмелился тебя лишить? Нет, никто не осмелился. Так что ты не прогадал, за все добрые дела компартия ежемесячно платит.
— Это вещи разные, — возразил Тайюэ. — Я не могу смириться с тем, что ты, старина Лань Лянь, несомненная помеха на пути истории, вне сомнения оставленный далеко позади, вдруг, наоборот, оказываешься впереди всех. Доволен, да? Ведь весь Гаоми, весь уезд, все превозносят твоё предвидение!
— Куда мне, это Мао Цзэдун, Дэн Сяопин, они совершенномудрые, — взволновался Лань Лянь. — Это мудрецы могут что-то в корне изменить, а я что могу? Я признаю лишь одно: имущество должны делить даже братья. Что доброго в том, чтобы силой сводить вместе людей из разных семей? Вот уж не думал, что определился правильно. — На глазах у него выступили слёзы. — Ты, старина Хун, полжизни бешено кусал меня, вцепился как старый пёс. А нынче всё, откусался! Тридцать лет я страдал от твоей упёртости, как жаба, подложенная под ножку стола. Но теперь наконец могу встать в полный рост! Дай-ка флягу…
— Вот как, и ты вино пить собрался?
Лань Лянь шагнул со своей полоски, взял из рук Хун Тайюэ флягу, выпил, запрокинув её к небу, и отшвырнул. Опустился на колени и обратился к полной луне голосом, в котором смешались печаль и радость:
— Ты свидетель, старая подружка, трудные времена я пережил. Впредь тоже смогу работать на земле при свете солнца…
Своими глазами я всего этого не видел, так что, как говорится, за что купил, за то и продаю. А вот у уроженца тех мест Мо Яня многочисленные выдумки сливаются с фактами реальной жизни в такую мешанину, что не разберёшь, где правда, где ложь. То, что я рассказываю, я должен испытать на своей шкуре, увидеть своими глазами, услышать собственным ушами. Но, как это ни печально, в моё повествование нет-нет да и просочится написанное Мо Янем и уводит меня в сторону, куда не надо. Вот есть у него одна малоизвестная вещь, называется «Последний борец за революцию». Она и после издания оставалась малоизвестной, читали её, по моим оценкам, человек сто, не больше. Но в ней действительно создан образцовый персонаж с яркой индивидуальностью. Этого Лао Те — Несгибаемого, заставили служить в гоминьдановской армии, он попал в плен, стал служить в Народно-освободительной армии, был ранен, демобилизовался и вернулся в родные места. Но этот обычный человек всегда считал себя великой личностью, уверенный, что своими действиями влияет на судьбу страны и даже на исторический процесс. Когда стали снимать ярлыки с «подрывных элементов» и реабилитировать «правых», когда в деревне стали осуществлять «полную подрядную ответственность», он надел армейскую форму и пошёл к начальству. А вернувшись, сообщил, что его принял очень большой человек и сказал, что в центральном комитете развели ревизионизм, что идёт борьба между сторонниками различных курсов. Вот деревенские и стали называть Несгибаемого «помешанным на революции». Этот персонаж, без сомнения, очень похож на Хун Тайюэ, и Мо Янь не стал называть его имени лишь потому, что не хотел портить ему репутацию.
Как уже говорилось, я скрывался в тени ворот усадьбы Симэнь и наблюдал за происходившим во дворе. Ян Седьмой, который уже прилично нагрузился, взял чашку с вином и нетвёрдой походкой направился к столику, за которым сидели бывшие «мерзавцы». Собравшись по особому случаю, они с готовностью предавались воспоминаниям о горестных днях прошлого, все были возбуждены и скоро перешли в состояние, когда человек пьян без вина. Когда к ним подошёл бывший командир общественной безопасности, воплощение диктатуры пролетариата, человек, который лупцевал их плетью, все отчасти удивились, а отчасти вознегодовали. А тот, опершись одной рукой о край стола, с чашкой вина в другой заговорил. Язык у него ворочался с трудом, но слова он выговаривал довольно чётко:
— Братцы, в те годы Ян Седьмой частенько был виноват перед вами, милостивые государи, а сегодня вот приношу извинения…
Он опрокинул чашку в рот, но добрую половину пролил мимо, намочив галстук. Хотел ослабить его, но вместо этого стал затягивать всё туже, пока лицо не побагровело. Было такое впечатление, что по-другому ему от переживаний не избавиться и он собирается повиниться именно таким образом — покончив с собой.
К нему подскочил бывший предатель Чжан Дачжуан. Человек великодушный, он с увещеваниями помог ему снять галстук и закинул его на ветку дерева. С багровой шеей и вытаращенными глазами Ян Седьмой продолжал:
— Братцы, западногерманский канцлер Брандт опустился на колени в снег перед мемориалом погибшим евреям, признал вину гитлеровской Германии и покаялся. А теперь и я, Ян Седьмой, бывший командир общественной безопасности, встаю перед вами на колени, прошу прощения и каюсь!
Он стоял на коленях, яркий электрический свет освещал его бледное лицо, а над головой, как окровавленный меч, свешивался галстук. Как символично! Сцена хоть и комичная, но я был глубоко тронут. Надо же, этот грубый и противный Ян Седьмой не только знает, что Брандт каялся, стоя на коленях, в нём настолько заговорила совесть, что он попросил прощения у тех, кого когда-то бил. Я невольно стал смотреть на него другими глазами. Смутно припомнилось, что вроде бы про Брандта читал вслух Мо Янь, ещё одна информация из «Цанькао сяоси».
Поднимать Яна Седьмого устремился главный на этом сборище бывших «мерзавцев» У Юань. Ян Седьмой не вставал ни в какую, ухватившись за ножку стола, и продолжал голосить:
— Виноват я, ох виноват. Велит владыка Ло-ван своим демонам хлестать меня плетьми… Ох, забьют до смерти… Ох, забьют…
— Дело прошлое, почтенный Ян, — уговаривал У Юань. — Мы уже всё забыли, зачем так убиваться? К тому же это было веление общества, если бы не ты, Ян Седьмой, нашёлся бы какой-нибудь Ли Седьмой или Лю Седьмой, чтобы бить нас. Вставай, вставай давай, мы уже всё пережили, ярлыки с нас сняли, а ты вон разбогател. А если совесть мучает, пожертвуй из прибыли на постройку храма.
— Не буду я ничего жертвовать! — взревел сквозь рыдания Ян Седьмой. — Столько трудов положил, чтобы заработать немного, с какой стати я должен жертвовать на храм?.. Хочу, чтобы вы меня вздули, столько же раз, сколько я лупил вас когда-то. Это не я вам должен, а вы мне должны…
Тут произошла заминка, во двор ввалилась группа молодых людей, которые тут же загалдели, увидев, какое представление для них устроил Ян Седьмой. В это время я увидел, как откуда-то со стороны, покачиваясь на каждом шагу, приближается Хун Тайюэ. Когда он проходил мимо, меня окатило тяжёлым запахом перегара. За долгие годы после побега я впервые так близко видел этого когда-то самого высокопоставленного руководителя большой производственной бригады Симэньтунь. Голова вся седая, толстые волосы торчат так же упрямо. Лицо обрюзгло, зубов не хватает, и вид потому глуповатый. Стоило ему слупить во двор, как беспрестанно гомонившие там позакрывали рты. Сразу видно, что в душе народ ещё робел перед человеком, который многие годы заправлял в деревне. Но молодёжь тут же принялась зубоскалить:
— Эй, почтенный господин Хун, съездил уже Председателю Мао поплакаться? С партсекретарем провинции встречался? Порешили, как быть с ревизионистами в ЦК?..
Навстречу метнулась У Цюсян, и словно по условному рефлексу поднялись со своих мест все бывшие «мерзавцы». Засуетившийся Тянь Гуй даже смахнул со стола свою чашку и палочки для еды.
— A-а, почтенный секретарь! — радушно и по-дружески воскликнула Цюсян, беря Хун Тайюэ за руку.
Я тут же вспомнил, как в бытность волом видел в одном кинофильме, что показывали на току, как распутная жёнушка скрытого классового врага соблазняет революционного кадрового работника. А присутствовавшая молодёжь, наверное, припомнила, как в образцовом революционном спектакле коммунистка-подпольщица тётушка А Цин привечает командира «нерегулярного» отряда Ху Чуанькуя. Потому что они хором пропели, подражая её словам в той пьесе:
— «Командир Ху, какими ветрами занесло тебя?»
Явно не привыкший к такому чрезмерному вниманию, Хун Тайюэ руку отдёрнул, но сделал это слишком резко и чуть не упал. Цюсян поспешила поддержать его. На этот раз он не сопротивлялся и позволил усадить себя за свободный столик. Усадила она его на табуретку, без спинки, и Хун Тайюэ мог в любой момент клюнуть носом или опрокинуться на спину. Поэтому сметливая Хучжу спешно принесла стул и усадила его устойчиво. Опершись рукой о стол, он повернулся и затуманенным взором уставился на собравшихся под деревом. Цюсян привычно протёрла полотенцем стол перед ним и задушевно осведомилась:
— Чего изволите, почтенный секретарь?
— Чего изволю… Чего изволю… — Хлопая тяжёлыми веками, он яростно шлёпнул по столу, да так, что с грохотом подскочила старая и помятая революционная фляга. — Чего изволю, говоришь?! — взревел он. — Вина! Да подмешай пару лянов ружейного пороха!
— Ах, почтенный секретарь, — делано разулыбалась Цюсян. — Вы, гляжу, выпили уже достаточно, не стоит больше, лучше завтра. А сегодня велю Хучжу приготовить чашку отвара из карасей, протрезвиться. Примете горяченького, и домой спать. Как вам?
— Какой ещё отвар? Думаешь, я пьяный? — Он изо всех сил таращился на неё из-под опухших век — в уголках глаз скопился жёлтый гной — и недовольно заорал: — Никакой я не пьяный! У меня даже если кости и плоть пьяны, в душе всё ясно и светло, как вот эта яркая луна на небе, блестит как зеркало. И не вздумай надуть меня, — хмыкнул он, — ничего не выйдет! Вино, где вино? Вы, мелкие хозяйчики капиталистические, торгаши, все навроде лука-порея на «три девятки»:[238] корни сухие, кожа гладкая, а внутри живой. Как погода наладится, тут же прорастает и цветёт. Разве признаёте что кроме денег? Деньги признаёте, курс — нет. Есть у меня деньги! Вино неси!
Цюсян мигнула Хучжу, и та торопливо вышла вперёд с белой чашкой в руках:
— Выпейте сначала это, почтенный секретарь.
Хун Тайюэ сделал глоток, выплюнул и утёрся рукавом. Потом стукнул по столу своей алюминиевой флягой и воскликнул, уныло и торжественно-печально:
— Не ожидал, Хучжу, что и ты будешь дурачить меня… Я вина прошу, а ты мне уксус подсовываешь. Душу мне так давно в нём вымачивали, итак уже плевок кислее уксуса, а ты снова уксус предлагаешь. Где Цзиньлун, где этот сосунок? А ну зови его сюда, задам ему пару вопросов. Ещё под коммунистами наша деревня, нет?
— Здорово! — непроизвольно вырвалось у одного из молодых людей, пришедших пошуметь и поразвлечься, когда он услышал, как Хун Тайюэ честит Цзиньлуна. — Тебе, господин Хун, выпить не дают, а мы дадим! — Один паренёк боязливо вынул бутылку и поставил перед Хун Тайюэ.
— А ну цыц! — рявкнул тот. Парень так перепугался, что скакнул в сторону как кенгуру. — Это разве вино? — презрительно хмыкнул Хун Тайюэ, указывая на пивную бутылку с бирюзовой наклейкой. — Моча лошадиная! Пить так пить — я ведь вина просил? — Он уже по-настоящему вышел из себя и с грохотом смахнул бутылку с пивом на землю. Все вокруг замерли. — У меня что, деньги фальшивые? Пословица гласит, «лавка велика — клиент в дураках», вот уж не ожидал, что в вашем захудалом ресторанчике будут клиентов за нос водить…
— Почтенный секретарь. — Это торопливо подбежала Цюсян с двумя «чёрными кувшинчиками». — Разве я о тебе не забочусь? Коль скоро вы, уважаемый, не выпили вволю, о чём разговор? Деньги не деньги, ресторан для вашего удобства ещё доставит вина, пейте, уважаемый!
Она сняла крышки, налила в алюминиевую флягу Хун Тайюэ и подала ему:
— Вот, пейте. Не хотите ли чего под вино? Свиные уши? Рыбу «ивовые листочки»?
— Иди, иди, — отмахнулся трясущейся рукой Хун Тайюэ — рука тряслась так сильно, что, разливай он вино, пролил бы мимо не меньше кружки, — схватил флягу, опустил голову, сделал добрый глоток, поднял голову, вдохнул, сделал ещё один глоток и долго не мог отдышаться, напрягшись всем телом. Потом расслабился, кожа на лице обвисла, из глаз выкатились две сверкающие слезинки.
Войдя во двор, он стал центром внимания и пока демонстрировал своё красноречие, все, включая стоявшего на коленях Яна Седьмого, заворожённо смотрели на него, застыв и раскрыв рот. Стоило ему сосредоточиться на вине, все тут же оживились.
— Вы непременно должны вздуть меня, полной мерой вернуть то, что я причинил вам… — запричитал Ян Седьмой. — Не станете бить, значит, вы не люди, значит, вы лошадиное, ослиное, куриное отродье, вылупившиеся из яиц чудовища, покрытые перьями…[239]
Все номера, что откалывал Ян Седьмой, — вот уж действительно, как говорится, «не успел ты арию закончить, а я уже выхожу на сцену», — вызывали бешеный хохот молодых бездельников. Один из этих озорников ухитрился незаметно вылить на свешивавшийся с дерева красный галстук полбутылки пива, и оно капля за каплей стекало с треугольного кончика галстука Яну Седьмому на голову. В это же время братья Сунь Лун и Сунь Ху, опьянённые поразившими их воображение выдумками Яна о том, как разбогатеть, принялись выкрикивать, как при игре на пальцах:[240]
— Два любезных брата, острый соус «хун», скакунов восьмёрка, сто тысяч юаней…
— Не будете бить, значит, вы чудовища, помесь хряка, что загрыз Сюй Бао, и медведицы из цирка! — продолжал безумные вопли Ян Седьмой. — И пусть никто даже не мечтает заставить меня встать с колен, буду стоять, пока вода из-под них не потечёт!
К нему обратился У Юань, который уже отчаялся найти выход из создавшейся ситуации:
— Ян Седьмой, господин хороший, почтенный прародитель, всё, уступаем тебе, ладно? В ту пору ты от имени властей нас бил, чтобы проучить. Как бы мы иначе исправились? Только благодаря твоему хлысту мы стали совсем другими, новыми людьми! Так что, вставай, вставай. — Тут он повернулся к остальным «мерзавцам». — Давайте все вместе выпьем за господина Яна Седьмого, за то, что он сделал доброе дело и перевоспитал нас.
Те стали пить, но Ян Седьмой упрямо вытер с лица пивную пену:
— Нет, этот номер не пройдёт, не станете бить, не встану ни за что. За убийство платят жизнью, а долги возвращают. Должны мне взбучку, так что возвращайте должок.
Оглядевшись по сторонам, У Юань в отчаянии произнёс:
— Если вы, господин Ян Седьмой, так настаиваете, то, похоже, ударить вас придётся. Давайте от имени всех я осмелюсь дать вам оплеуху, и будем считать, что мы в расчёте.
— Одна оплеуха не годится, — твердил Ян Седьмой. — Вы получили от меня по меньшей мере тысячи три плетей и должны надавать три тысячи оплеух, ни одной меньше.
— Ну, Ян Седьмой, ублюдок, от тебя уже ум за разум заходит. Мы тут, товарищи по несчастью, собрались славно посидеть, ты нам всё испортил, да ещё называешь это извинениями? Это же ещё один способ обидеть нас… Какой ты нынче звездой стал, мне наплевать, оплеуху у меня всё равно получишь… — И приложился по расплывшемуся, как груша, лицу.
Удар получился звонкий, Ян Седьмой качнулся, чуть не упал, но тут же выпрямился.
— Бей! — отчаянно заорал он. — Это лишь первая. Не получу все три тысячи, за людей вас считать не буду!
Тут молча попивавший вино Хун Тайюэ грохнул флягой по столу. Поднялся, шатаясь из стороны в сторону, но всё же держась на ногах. Указательный палец правой руки был твёрдо направлен в сторону стола бывших «мерзавцев», словно орудийный ствол покачивающегося на волнах корабля:
— Я вам покажу! Вы, помещики, богатеи, предатели, шпионы, контрреволюционеры, вы, враги пролетариата, и ещё смеете сидеть здесь, как все люди, вино попивать? А ну встали все у меня!
Хун Тайюэ уже несколько лет, как сложил полномочия, но его влияние ещё чувствовалось. От вида его указующего перста, от строгого тона и серьёзного выражения «мерзавцы», с которых совсем недавно сняли ярлыки, как по условному рефлексу, повскакали с мест, у некоторых по лицу ручьём струился пот.
— Ты… — Хун Тайюэ ткнул в сторону Яна Седьмого и заорал ещё более гневно: — Ах ты предатель, слизняк этакий, отребье, перед классовыми врагами на колени становишься, пощады просишь, а ну поднимайся давай!
Тот хотел было встать, но соприкоснулся со свисавшим с ветки мокрым галстуком, ноги у него будто подломились, и он шлёпнулся на зад, упёршись спиной в абрикос.
— Вы, вы, вы… — Хун Тайюэ раскачивался, словно на палубе борющегося с ветром и волнами кораблика, и тыкал как попало в стоявших у столиков. Начав говорить, он излагал почти так же, как тот «революционно помешанный» у Мо Яня в рассказе «Последний борец за революцию»: — Не радуйтесь и не думайте, что вы добились своего, мерзавцы! Посмотрите на это небо… — Он хотел указать вверх, но чуть не упал. — Под этим небом всё принадлежит нам, коммунистам, пусть на время и появились чёрные тучи. Вот что я вам скажу: если кто-то и снял с вас ярлыки, это не считается, это лишь на время, и недолго ждать, когда вам напялят эти колпаки снова — уже железные, стальные, медные, приварят намертво к башке, и каждый будет носить их до самой смерти, до гробовой доски, вот вам мой ответ истинного коммуниста! А ты, переметнувшийся элемент, — продолжал он, ткнув пальцем в уже похрапывающего под деревом Яна Седьмого, — не только встал на колени перед классовыми врагами, ещё в спекуляцию ударился, чтобы подрывать коллективную экономику. — И повернулся к Цюсян. — Или вот ты, У Цюсян. Я сперва пожалел тебя, колпак на тебя не напяливали, но ты осталась верной своей эксплуататорской сущности. Стоило установиться подходящему климату, тут же пустила корни и дала ростки. Так что зарубите себе на носу: мы, коммунисты, мы, члены партии Мао Цзэдуна, неоднократно проходили через внутрипартийную борьбу за смену курса, нас, закалённых в бурях классовых боёв коммунистов, большевиков, не сломить, мы не склоним голову никогда! Выделение земельных наделов — что это как не попытка ещё раз доставить мучения широким массам беднейших крестьян и середняков, опять заставить их страдать! — Он высоко поднял сжатый кулак. — Мы не можем прекращать борьбу, мы должны свергнуть Лань Ляня, сорвать этот чёрный флаг! Это задача всех сознательных бедняков и середняков большой производственной бригады Симэньтуни! Этот мрак ненадолго, этот холод лишь на время…
Тут с востока донёсся шум двигателя и стали приближаться два снопа ослепительно белого света. Я торопливо прижался к стене, чтобы меня не обнаружили. Мотор заглушили, фары погасли, и из старого джипа защитного цвета выпрыгнули Цзиньлун, Сунь Бао и другие. Сейчас такая машина считается хламом, а в деревне начала восьмидесятых это был предмет гордости и свидетельство власти. Видно, что Цзиньлун, секретарь деревенской партячейки, стал фигурой немаленькой, и уже тогда чувствовалось, что он далеко пойдёт.
Выступление Хун Тайюэ оказалось поистине впечатляющим, оно меня сильно взволновало. Двор усадьбы Симэнь казался театральной сценой, большой абрикос, столы и табуретки — театральным реквизитом, а все присутствующие — самозабвенными актёрами. Их мастерство достигало высшей точки! Старик Хун Тайюэ, первоклассный актёр всекитайского масштаба, воздел руку, как великие в кино, и громко воскликнул:
— Да здравствует народная коммуна!
Цзиньлун, Сунь Бао и компания с важным видом вошли в ворота. Все взгляды устремились на самого высокого руководителя деревни.
— Какой я слепец, Симэнь Цзиньлун! — уставив палец, гневно обрушился на него Хун Тайюэ. — Я-то считал, что ты родился под красным знаменем, вырос под ним, что ты — наш, свой. Думать не думал о том, что в твоих жилах течёт ядовитая кровь тирана-помещика Симэнь Нао. Все эти тридцать лет ты притворялся, Симэнь Цзиньлун, а я попался на твою удочку…
Цзиньлун сделал знак глазами Сунь Бао и другим подручным. Те спешно подбежали и схватили Хун Тайюэ за руки. Тот вырывался и бранился:
— Ах вы, верные отпрыски помещичьего класса, псы продажные, «когти кошачьи»,[241] никогда вам не сломить меня!
— Всё, дядюшка Хун, повыступал — и хватит, — сказал Цзиньлун, вешая на шею Хун Тайюэ его мятую флягу. — Давай-ка домой, проспись. Я уже с тётушкой Бай договорился, выберем день для вашей свадьбы. Так что погоди, и ты сможешь вываляться в одной грязи с помещичьим классом!
Сунь Бао и его люди потащили Хун Тайюэ прочь. Ноги его волочились по земле, как две большие люфы, но он продолжал вырываться и ревел в сторону Цзиньлуна:
— Не сдамся! Председатель Мао сказал мне во сне, что в ЦК ревизионисты завелись…
Цзиньлун с улыбкой на лице повернулся к толпе:
— А вы что? Давайте тоже расходитесь.
— Секретарь Цзиньлун, позвольте нам, «мерзавцам», вместе выпить за вас…
— Цзиньлун… Брат… Секретарь, мы тут хотим с красным острым соусом развернуться во всемирном масштабе, помог бы, ссудил тысяч сто… — запинаясь, проговорил Сунь Лун.
— Цзиньлун, устал поди? — с исключительной теплотой проворковала своему достойному зятю Цюсян. — Лапшички тонкой поешь? Сейчас велю Хучжу поджарить…
Хучжу, потупившись, стояла на крыльце пристройки. Чудесные волосы собраны в высокую причёску, а сама походит на затаившую обиду дворцовую служанку.
— Этот ресторанчик чтобы прикрыли, — нахмурился Цзиньлун. — Двор вернуть в прежний вид, всем разойтись.
— Ну разве можно, Цзиньлун! — разволновалась У Цюсян. — Дело ведь процветает.
— Какого процветания ты здесь, в деревне, добьёшься? Хочешь успеха — в город давай, в уезд!
В это время с северного входа в западную пристройку вышла Инчунь с ребёнком на руках. Это был Лань Кайфан, твой, Цзефан, сынок от Хэцзо. Говоришь, никаких чувств не испытывал, а ребёнок откуда? Скажи ещё, что уже тогда детей из пробирки выводили, лицемер несчастный!
— Слышь, бабуля, — обратилась Инчунь к Цюсян. — Закрывала бы ты лавочку. А то каждый вечер галдёж, дым коромыслом, твоему внуку не заснуть от всего этого.
Почти все, кому положено, на сцену вышли. Не хватало Лань Ляня, но явился и он. На лопате он нёс связку корней шелковицы. Войдя в ворота и ни на кого даже не взглянув, он направился к У Цюсян:
— С шелковицы на твоём участке корни проросли на мой, перерубил вот и возвращаю.
— Ох, упрямец старый, скажи на милость, что ты ещё выкинешь?! — изумилась Инчунь.
Зевая, подошёл Хуан Тун. Он спал всё это время на бамбуковом шезлонге:
— И не лень было все эти корни отрывать? Нынче только тупоголовые свиньи от земли кормятся!
— Расходись давай! — нахмурился Цзиньлун, повернулся и зашёл в главное здание усадьбы.
Народ стал молча расходиться.
Ворота усадьбы тяжело захлопнулись. Над деревней повисла тишина, в ней бродил лишь я и луна, которой некуда было идти. На тело мне падали ледяные песчинки лунного света…
В «Записках о свиноводстве» Мо Янь подробно описывает, как я откусил Хун Тайюэ его сокровища и как он стал инвалидом. Якобы Хун Тайюэ присел «развести рукава» под кривым абрикосом, а я воспользовался этим и неожиданно напал сзади. При этом он с нарочитой серьёзностью описывает аромат цветущего абрикоса, пчёл, собирающих нектар в лунном свете, у него ещё получилась с виду прекрасная фраза: «В лунном свете тропинка через абрикосовый сад вилась молочной рекой». Меня паршивец изобразил этаким хряком-извращенцем, пристрастившимся откусывать людям эти дела — вот уж поистине, «своей подлой душонкой мерить суть благородного мужа». Только подумай, как я, Шестнадцатый, с моим почти героизмом и благородством, мог исподтишка наброситься на человека, справляющего нужду? Писал, видать, с гадостными и подлыми мыслями на уме, вот и читать невозможно без отвращения. Ещё он понаписал, что той весной я бесчинствовал по всему Гаоми, загрыз более десятка голов крестьянского скота, и описал это так же гнусно и подло. Якобы я всегда нападал, когда коровы гадили, впивался им в зад и выдирал кишки. Вот что он пишет: «Вокруг извивались вывалянные в грязи сероватые кишки… От безумной боли животные бросались куда глаза глядят, волоча их за собой, в конце концов падали и подыхали…» В силу своего гнусного воображения этот паршивец изобразил меня абсолютным монстром. На самом деле виновником ущерба, нанесённого этим коровам, был волк, старый извращенец, пробравшийся с гор Чанбайшань.[242] Он искусно прятался, не оставлял следов, и все его преступления вешали на меня. Позже, когда этот волк проник к нам на косу семьи У, мне даже не пришлось вступать в схватку, его растоптали в лепёшку, а потом разорвали на куски мои свирепые сыновья и внуки.
А вот как всё было на самом деле. В тот вечер я в компании одинокой луны бродил по улице и проулкам Симэньтуни. Снова очутился в абрикосовом саду и увидел Хун Тайюэ. Он словно из могилы верного пса выбрался и стал мочиться под тем самым кривым деревом. Фляжка на груди, несёт перегаром. Обычно он выпивал в меру, а теперь стал конченым пьянчугой. По слову Мо Яня, «содержимым чарки заливал тяжесть в душе».
— Руки прочь, «когти кошачьи»… — снова заругался он, закончив свои дела. — Думаете, свяжете по рукам и ногам, и замолчать заставите — не выйдет! Да хоть на куски порежьте, железное сердце коммуниста не сотрёшь в порошок! Не верите, щенки? Дело ваше, а я верю…
Привлечённые его речами, мы с луной последовали за ним, перемещаясь от дерева к дереву. Стоило одному из деревьев не пропустить его, он пыжился и грозил кулаком:
— И ты, мать твою, наскакивать на меня смеешь, гляди, понюхаешь железного пролетарского кулака…
Он приплёлся к червоводне и забарабанил в дверь. Она отворилась, и я увидел ярко освещённое лицо урождённой Бай с совком шелковичных листьев в руке. Изнутри вместе с ярким светом вырвался и смешался со светом луны запах свежих шелковичных листьев, а также донеслись похожие на шелест дождя звуки — это гусеницы грызли листья. Женщина в изумлении вытаращила глаза:
— Секретарь Хун… Что это вы здесь?..
— А ты думала, кто? — Хун Тайюэ изо всех сил пытался сохранить равновесие, но постоянно стукался плечом в наставленные в несколько этажей лотки. — Слыхал, с тебя тоже сняли ярлык помещичьего элемента, — с какой-то странной интонацией заявил он. — Пришёл вот поздравить…
— Всё благодаря вам… — Урождённая Бай положила совок и вытерла глаза рукавом. — В те годы, кабы не ваша забота, давно забили бы до смерти…
— Чушь несёшь! — рассердился Хун Тайюэ. — Мы, коммунисты, всегда относились к тебе с пролетарским гуманизмом!
— Я понимаю, секретарь Хун, в душе я всё понимаю… — сбивчиво продолжала Бай. — Давно уже хотела с тобой поговорить, но тогда на мне висел ярлык, не смела. Теперь другое дело, ярлыка больше нет. Я тоже член коммуны…
— Ты это о чём?
— Цзиньлун тут присылал человека сказать, чтобы я приглядела за тобой… — смущённо проговорила она. — Я сказала, если секретарь Хун не против, я согласна…
— Эх, Бай Син, Бай Син, ну почему ты из помещиков? — бормотал Хун Тайюэ.
— На мне уже нет ярлыка, я — тоже гражданин, член коммуны. Нету нынче классов… — пролепетала Бай.
— Чушь! — снова вспыхнул Хун Тайюэ, шаг за шагом приближаясь к ней. — Даже без ярлыка ты остаёшься в помещиках, у тебя это в крови, кровь у тебя этим отравлена!
Пятясь от него, она упёрлась в лотки. Хун Тайюэ говорил, стиснув зубы, но в глазах у него светилось желание.
— Ты навсегда останешься нашим врагом! — рычал он, но глаза сверкали, будто блики на воде, и он ухватил Бай за грудь.
Она застонала, пытаясь вырваться.
— Секретарь Хун, у меня кровь отравлена, гляди, не заразись…
— Хочу установить над тобой диктатуру, вот что я скажу. Хоть и без ярлыка, ты всё равно в помещиках!
Хун Тайюэ обхватил Бай за талию, прижавшись к её лицу ртом, из которого разило перегаром, и всклокоченной бородой. Под их весом с грохотом повалились связанные вместе стеблями гаоляна лотки, на их телах заизвивались белые червячки. Одних раздавило, нераздавленные продолжали грызть листья…
В тот самый миг тучи затмили луну, среди туманной дымки нахлынули воспоминания о моей бытности Симэнь Нао — сладостные и горькие. Свиньёй я осознавал себя чётко и ясно, человеком — смутно. Да, я умер много лет назад, безвинно, незаслуженно ли, должен был умереть или нет — не важно, урождённая Бай вправе заниматься этим с мужчинами. Невыносимо было, что Хун Тайюэ так честит её. Этим он унижал не только её, но и меня, Симэнь Нао. Словно множество светлячков запорхали в голове, они собрались в пылающий огненный шар, всё замерцало бирюзой блуждающих огней — и червячки, и люди. Я бросился вперёд, чтобы столкнуть его с Бай, а на пути попались его сокровища. Их откусывать я вообще-то не собирался…
Да, последствия минутной ярости не предугадаешь. Урождённая Бай в тот вечер удавилась на балке в червоводне. Хун Тайюэ доставили в уездную больницу, его удалось спасти, но он остался сумасбродом с жутким характером. Самое печальное то, что меня заклеймили как страшного злодея в образе животного; повсюду ходили слухи о моей тигриной свирепости, волчьей безжалостности, лисьей изворотливости, кабаньей отчаянной смелости. С тех пор и развернулась охота на хряка, к ней привлекли множество людей и немалые средства.
Паршивец Мо Янь пишет, что после случая с Хун Тайюэ я продолжал творить бесчинства по всему Гаоми, калеча крестьянский скот. При этом он отмечает, что народ долго ещё не отваживался опростаться на природе: а ну как вытянут все кишки, тут и конец. Как я уже говорил: плетёт всё, что в голову взбредёт. На самом деле, покалечив Хун Тайюэ в помрачении ума, я в ту же ночь вернулся на косу семьи У. Ко мне пристали несколько самок, но я с отвращением отпихнул их в сторону. Чувствуя, что всё просто так не закончится, я отправился за советом к Дяо Сяосаню.
Когда я описал в общих чертах, что произошло, он вздохнул:
— Похоже, брат Шестнадцатый, любовь забыть непросто. Я давно приметил, что у вас с урождённой Бай взаимная симпатия. Дело прошлое, что тут судить, правильно это или нет… Давай лучше пошумим, устроим им представление, а?
Последующие события описаны у Мо Яня довольно точно. Дяо Сяосань велел мне собрать всех молодых и здоровых кабанов на песчаной дюне перед сосновым леском. Старина Дяо, как ветеран-наставник, пробежался по славной истории борьбы наших предков с людьми и хищниками, поведал о выработанной ими стратегии:
— Расскажи этому молодняку, о Великий Вождь, как нужно покрывать себя сосновой смолой и кататься в песке; снова покрывать себя смолой и опять кататься в песке…
И вот, месяц спустя на наших телах образовался слой золотистой брони. Ножом не пробьёшь, а при ударе о камень или дерево только треск раздаётся. Поначалу в ней было неловко, но вскоре привыкли. Старина Дяо научил нас и кое-каким боевым приёмам, например, как прятаться, как внезапно атаковать, как держать оборону, как отступать и так далее. Объяснял очень толково, будто за спиной у него сотня сражений. Мы без конца ахали, мол, почтенный Дяо, вы в прошлой жизни точно были военным. Он лишь презрительно усмехался, оставляя нас в неведении. Когда к нам на косу перебрался по глупости волк, тот самый, что натворил столько злодейств, он, верно, поначалу посчитал, будто мы ему не соперники, но тут же скис, обнаружив, что шкуру нашу не прокусить, что она твёрдая и гибкая как сталь. Мои сыновья и внуки — как я уже говорил, — сперва смяли его в лепёшку, а потом разорвали на куски.
В восьмом месяце начался сезон осенних дождей, уровень воды в реке резко поднялся, и ясными лунными ночами на песчаную отмель по-прежнему во множестве выносило рыб и черепах, устремлявшихся в погоню за луной. Тогда нам и представился случай наесться досыта и накопить запасов. Зверья на косе день ото дня становилось всё больше, схватки за еду делались всё яростнее. Ожесточённая битва за территорию развернулась между стадом кабанов и стаей лисиц. Одетые в золотистую броню из песка и сосновой смолы, мы в конце концов вытеснили лис с сытного местечка, где они кормились, и теперь одни занимали вдающийся в реку треугольный мысок. В этой битве мои отпрыски тоже получили немало ран и увечий — ведь уши и глаза бронёй не защитишь. А лисы в самый решающий момент пускали удушающую вонь. Она ударяла в нос, щипала глаза — ядовитая, страшное дело! Свиньи покрепче ещё выдерживали, а те, что послабее, валились на землю. Тут и подскакивали лисы, рвали острыми зубами свиные уши и выцарапывали когтями глаза. По распоряжению Дяо Сяосаня мы разделились на две группы: одна шла в бой, другая ожидала приказа. Когда лисы пустили газы и устремились вперёд рвать упавших, на них, заткнув ноздри стебельками полыни, отважно набросились ожидавшие в засаде. Наш командир Дяо Сяосань знал, что всё время пускать газы лисы не могут, и жутко вонючие у них только первые. Принявшие на себя первую волну тоже сражались отважно, окружая врага, прокушенные и исцарапанные, а атаковавшие из засады не упустили возможности разгромить его. В результате нескольких стычек добрую половину лис на косе перебили или изранили. Повсюду валялись истерзанные трупы, с вершин густых зарослей ракитника свисали пышные лисьи хвосты. Облепленные сытыми мухами тонкие ветви стали толще, изменили цвет и склонились до земли, словно усыпанные ягодами. Из битвы с лисами кабаны вышли бойцами с богатым опытом. Эти боевые учения стали прелюдией сражения с людьми.
Мы с почтенным Дяо ожидали, что охота на кабанов в Гаоми вот-вот начнётся, но прошло полмесяца после праздника Середины осени, и всё было тихо. Почтенный Дяо послал за реку на разведку пару смышлёных кабанчиков, но они не вернулись — как, согласно пословице, не возвращаются пирожки с бараниной, если ими бросаться в собаку. Полагаю, эти бедолаги скорее всего попали в ловушку, с них содрали шкуру, выпотрошили, разрубили на куски, и они стали начинкой для пирожков. В то время жизненный уровень людей значительно возрос, и те, кому приелась домашняя свинина, стали гоняться за мясом диких кабанов. И кампания по отлову диких свиней глубокой осенью того года, проходившая под напыщенным лозунгом «Уничтожим хряка-оборотня, заступимся за народ», на самом деле была варварской охотой с целью потрафить влиятельным любителям вкусно поесть.
Как и многие важные события в своём начале, эта продолжавшаяся полгода битва людей со свиньями начиналась как некая забава. Утром погожего и прохладного осеннего дня — а это был первый нерабочий день в честь национального праздника — ярко светило солнце, над песчаной косой разливался аромат диких хризантем, пахло сосновой смолой и веяло лекарственным духом полыни. Неприятных запахов, конечно, тоже хватало, но об этом умолчим. От долгого затишья напряжения у нас в головах поубавилось. Кабаны с утра до вечера только и делали, что ели, и ни о чём не думали. Кто играл в рощице в прятки, кто любовался пейзажем с высокого склона. Были и такие, кто объяснялся в любви, а один ловкий кабанчик скрутил из гибких ивовых прутьев колечко, наплёл на него диких цветов и надел на шею самочке. Та, виляя хвостиком, прильнула к нему, счастливая, как шоколадка, которая вот-вот растает.
И вот в этот прекрасный день показалось около дюжины лодок. На каждой развевался красный флаг, а на передней, моторной с железным корпусом, оглушительно грохотали гонги с барабанами. Поначалу никто и думать не думал, что скоро начнётся резня, казалось, это осенняя поездка за город, организованная комсомольцами или профсоюзом какого-нибудь предприятия или организации.
Стоя на песчаной дюне, мы с Дяо Сяосанем наблюдали, как лодки пристают к косе, как люди на них, переговариваясь, спрыгивают на берег. Я время от времени негромко докладывал Дяо Сяосаню обстановку, а он, наклонив голову и навострив уши, прислушивался к доносящимся звукам.
— Человек сто, — комментировал я. — Похоже, туристы. — Послышался свисток. — На отмели сошлись, собрание, что ли. — Ветер доносил обрывки речи человека со свистком.
— Велел построиться, — повторял услышанное Дяо Сяосань. — Прочёсывайте, как сетью, без надобности не стрелять, загоняйте их в воду…
— Что? У них оружие? — изумился я.
— По нашу душу явились, — заключил Дяо Сяосань. — Дай сигнал, собирай бойцов.
— Давай ты — я вчера, когда рыбу ел, горло наколол.
Дяо Сяосань набрал полную грудь воздуха, запрокинул голову, полураскрыл рот, и из глубины его глотки вырвался высокий и пронзительный клич, похожий на вой сирены воздушной тревоги. Ветви деревьев на косе зашевелились, заросли травы раздвинулись, и множество кабанов, больших и маленьких, старых и молодых, собрались со всех сторон на дюне. Всполошились лисы, встревожились барсуки, перепугались дикие кролики. Кто задал стрекача куда глаза глядят, кто забрался поглубже в норы, кто кружил на одном месте, наблюдая.
В смоле и песке, одинаково золотисто-коричневатые, вскинутые головы и разинутые рты, большие выступающие клыки и поблёскивающие глазки, две с лишним сотни кабанов, большей частью связанные со мной кровными узами — вот оно, моё войско. Возбуждённо ждут, не находят места и готовы действовать — скрипят зубами и топают.
— Дети мои, — обратился к ним я, — это война. Они пришли с оружием, поэтому наша тактика — искать лазейки, уклоняться, не дать им погнать нас на восток, пробираться к ним в тыл!
Вперёд выскочил кабан свирепого вида.
— Не согласен! — воскликнул он. — Нужно сплотить ряды, ударить в лоб и скинуть их в реку!
Известен он был как Драное Ухо. Весом триста пятьдесят цзиней, огромная голова покрыта толстым слоем смолы и песка, одно ухо наполовину откушено в героической схватке с лисами, развитые жевательные мышцы и острые зубы. Помню, он хватанул одного лиса так, что у того голова на куски развалилась. Один из самых мощных бойцов, но мне не родня. Поначалу я считал, что этот заводила среди местных кабанов ещё молод, чтобы сразиться со мной, но теперь он уже подрос. Я давно говорил, что роль предводителя кабанов меня не очень прельщает, но этому свирепому типу передавать её не хотелось.
— Выполнять, что велел Великий Вождь! — поддержал меня вставший Дяо Сяосань.
— А если Великий Вождь велит сдаваться, что, сдаваться будем? — недовольно пробурчал Драное Ухо.
Многие тоже заворчали, и в душе я расстроился. Стало ясно, что повести за собой это воинство будет непросто. Если не обуздать Драное Ухо с компанией, жди раскола, но перед лицом врага с внутренними делами разбираться некогда.
— Исполняйте приказ, разойдись! — строго скомандовал я.
Многие, действуя как велено, скрылись среди деревьев и зарослей травы, но сорок с лишним кабанов, очевидно, приспешники Драного Уха, с гордым видом последовали за ним навстречу людям.
Те выстроились длинной змеёй с запада на восток и двинулись вперёд. Кто в соломенной шляпе, кто в брезентовой туристской кепке; в тёмных очках и в очках от близорукости; в куртках и костюмах; у одних на ногах кожаные туфли, у других кроссовки; одни несут гонги и колотят в них на ходу, другие достают из карманов и запускают хлопушки; те, что с дубинками, молотят по зарослям травы, те, что с ружьями, шагают вперёд с громкими криками… Далеко не все молодые и здоровые, были и седые сгорбленные старики с острым взором; не только мужчины — десяток девиц.
— Бах-бабах! — Это взрывались хлопушки двойного действия, «двухпинковые», как их называют в народе, у земли они взрываются с жёлтым дымком, а в воздухе — белым.
— Бум… — гудел треснутый гонг, такие используют в сычуаньской опере.
— Выходи, не то стрелять будем! — кричали те, что с дубинками.
Вся эта разношёрстная компания действовала кто в лес кто по дрова. Разве это охотники, идущие с облавой? Так в пятьдесят восьмом воробьёв пугали. Я заметил народ с Пятой хлопкообрабатывающей фабрики, потому что углядел тебя, Цзефан. Ты тогда уже стал штатным рабочим, бригадиром контролёров качества. Твоя жёнушка Хэцзо тоже в штате, работала поваром в столовой. Рукава твоей серой куртки закатаны, видны сверкающие часы. Жена твоя тоже здесь — наверное, надеется привезти на фабрику кабанятины, сдобрить рацион работников. Были там и работники коммуны и торгово-закупочного кооператива, а также жители разных деревень Гаоми. Заправлял на этом мероприятии, очевидно, человек с жестяным свистком на шее. Кто таков? Да Симэнь Цзиньлун. В некотором смысле мой сын, так что это великая битва свиней и людей была также и сражением между отцом и сыном.
Крики людей перепугали аистов в ракитнике — они целыми стаями взмывали в небо, их бесчисленные гнёзда содрогались, в воздухе разлетались пёрышки. Люди задирали головы и от испуга птиц приходили в ещё большее возбуждение. Из нор повыскакивали лисы, они мелькнули язычками пламени и скрылись в высокой траве. Торжествующая толпа продвинулась примерно на тысячу метров и столкнулась с отрядом смельчаков под предводительством Драного Уха.
— Кабаний царь! — завопил кто-то в толпе.
И разрозненные, беспорядочные ряды сомкнулись. Кабаны и люди остановились как вкопанные метрах в пятидесяти друг от друга, словно два войска в древности. Позади Драного Уха сгрудились его двадцать свирепых хряков. Впереди шеренги людей стоял Симэнь Цзиньлун с дробовиком; на шее у него кроме свистка висел ещё и серо-зелёный бинокль. Он держал дробовик в одной руке и бинокль в другой, и я понял, что от внезапно возникшей перед ним вызывающе зверской морды Драного Уха он перепугался насмерть.
— Бейте в гонги! — в панике заорал он. — Кричите громче! — Он ещё думал, что напугает кабанов, как когда-то пугали воробьёв, и загонит на восток и в реку.
Позже я узнал, что на краю песчаной косы, там, где два потока снова сливались в один, бросили якорь два стальных катера с двадцатисильными дизелями и боевыми группами из опытных охотников и демобилизованных военных на борту. Среди них была и троица, охотившаяся на волка-оборотня. Цяо Фэйпэн, которому я впился в плечо, когда был Ослом Симэнем, уже состарился и растерял зубы, ну а Лю Юн с Люй Сяобо — в самом расцвете сил. Эти искусные стрелки были вооружены автоматическими карабинами с обоймой на пятнадцать патронов и высокой скорострельностью. У этого оружия прекрасные характеристики, оно отличается высокой точностью. Но есть и слабое место — невысокая пробивная способность пули. С пятидесяти метров она с трудом пробивала защитную броню на наших шкурах, а после ста метров её убойная сила сходила на нет. В той великой битве часть кабанов оттеснили на край косы, около дюжины погибли под пулями, но большинство вернулись целыми и невредимыми.
Гремели надтреснутые гонги, от криков дрожало небо, но это была лишь бравада, никто и с места не двинулся. А Драное Ухо с рёвом очертя голову бросился в атаку. У людей было около дюжины дробовиков, но в панике выстрелил один Цзиньлун. Ударившей по ракитнику дробью напрочь снесло одно гнездо, ранило подвернувшегося аиста, но не задело и щетинки на кабанах. Стоило им ринуться в атаку, воинство Цзиньлуна обратилось в бегство. Женщины визжали громче всех, а жалобнее других верещала Хуан Хэцзо. На бегу она споткнулась, и в её выставленный зад вцепился Драное Ухо. С тех пор она осталась инвалидом «с одной половинкой» и ходила жалко перекособоченная. Кабаны врезались в толпу, нанося удары направо и налево. Отовсюду неслись душераздирающие вопли. В свалке кабанам тоже доставалось копьями и дубинками, но ранить их в основном не удавалось. Серьёзное ранение получил лишь один одноглазый кабан, которому в суматохе угодила в глотку пика с обоюдоострым наконечником. Цзефан уже забрался было в лодку, но, увидев, что Хэцзо тяжело ранена, отважно выпрыгнул и с трёхзубыми вилами бросился выручать её. Одной рукой ты поддерживал Хэцзо и отступал, не выпуская вил из другой, вот храбрец какой. Своим поведением ты завоевал почёт и славу, а также моё глубокое восхищение. Взявший себя в руки Цзиньлун выхватил у кого-то короткоствольную бердану с широким дулом и призвал на подмогу нескольких смельчаков. Наверное, его вдохновила отвага младшего брата, и он, собравшись с духом, точной рукой прицелился в Драное Ухо. Грянул выстрел, в брюхо кабану ударил целый столб огня. Толстую броню дробь не пробила, но всё брюхо охватило пламя. Драное Ухо отбежал в сторону, потом повалился на землю и принялся кататься, сбивая огонь. Видя, что предводитель ранен, кабаны стали отступать. При выстреле приклад берданы разлетелся, лицо Цзиньлуна почернело от пороха, из разорванной между большим и указательным пальцами руки текла кровь.
В этой битве, которую устроил не подчинившийся приказу Драное Ухо, кабаны, можно считать, одержали верх. Несомненным подтверждением победы стали оставленные людьми туфли и сандалии, соломенные шляпы, дубинки и другие вещи. И Драное Ухо стал вести себя ещё более вызывающе. Во многом из-за сложившейся ситуации, когда стало возможным насильственное отречение государя, больше половины стада уже явно выступали за него. При его поддержке они растащили оставленные людьми вещи, как трофеи, и болтались по косе, празднуя победу.
— Почтенный Дяо, посоветуй как быть? — обратился я к своему старшему собрату, который всё обстоятельно обдумывал и рассчитывал. Я потихоньку забрался к нему в пещерку на песчаной дюне светлой ночью, когда ярко светила луна и в небе было полно звёзд. — Или я сам отрекусь, и пусть вождём будет Драное Ухо.
Дяо Сяосань лежал, опершись подбородком на передние ноги, и его единственный глаз, которым он ещё мог видеть, слабо мерцал во мраке. Снаружи доносилось журчание набегавшего на корни деревьев речного потока.
— Говори же, почтенный Дяо, я тебя слушаю.
Он глубоко вздохнул, и слабый отсвет в его глазах погас. Я потормошил его, но тело обмякло и никак не реагировало.
— Почтенный Дяо! — испугался я. — Ты живой? Умирать тебе никак нельзя…
Но почтенный Дяо и вправду умер, и как я ни взывал к нему, его было уже не вернуть. Из глаз заструились горячие слёзы, и на сердце навалилась печаль.
Выйдя из пещерки Дяо Сяосаня, я увидел в свете луны свирепое поблёскивание множества зелёных глаз. Перед толпой кабанов сидел Драное Ухо. Страха я не испытывал, наоборот, в душе царила необычная лёгкость. Волнующаяся, как ртуть, река сверкала ослепительным светом; в траве и деревьях бесчисленные осенние сверчки и цикады выводили на все лады насыщенные мотивы; между деревьями колыхались зелёные ленты светлячков; луна уже переместилась на запад и висела над Пятой хлопкообрабатывающей фабрикой, под её брюхом, яркий свет, переливающийся, как йодокварцевая лампа на крыше упаковочного цеха, подпрыгивал то вверх, то вниз, будто только что снесённое ею зелёное яйцо. А ещё доносились частые и ритмичные глухие удары фабричных кузнечных прессов, будто тяжёлым кулаком по сердцу.
— Мой близкий друг Дяо Сяосань умер, — спокойно произнёс я, подойдя к Драному Уху. — Я тоже устал от жизни и не хочу больше оставаться вождём.
Таких слов Драное Ухо, видимо, не ожидал и инстинктивно отступил на несколько шагов, готовый к моей внезапной атаке.
— Конечно, если ты будешь настаивать на том, чтобы завоевать положение вождя в бою, я согласен биться до конца! — глядя на него в упор, добавил я.
Молча уставившись на меня, он явно взвешивал все «за» и «против». Ведь весу во мне больше пятисот цзиней, твёрдая как скала голова и полный рот крепких как сталь острых зубов — кто его знает, как всё выйдет.
— Годится! — выдохнул он наконец. — Но ты должен немедленно покинуть косу и больше не возвращаться.
Я кивнул в знак согласия, помахал собравшимся за его спиной кабанам, повернулся и пошёл прочь. На южной оконечности косы вошёл в воду. Я знал, что меня провожают полсотни кабанов, знал, что глаза у них полны слёз, но даже не обернулся. Одним нырком погрузился до самого дна, быстро двигаясь под водой к берегу, и речная вода смешалась с моими слезами.
Спустя полмесяца кабанов с песчаной косы постигла катастрофа. У Мо Яня в «Записках о свиноводстве» это описывается во всех подробностях:
В третий день первого месяца тысяча девятьсот восемьдесят второго года группа истребителей кабанов на нескольких моторных лодках с шумом и гамом высадились на песчаную косу. Группу консультировал опытный старый охотник Цяо Фэйпэн, а командиром был Чжао Юнган, участник оборонительной войны[243] с Вьетнамом, покрывший себя боевой славой. Эти люди не походили на обычную группу охотников, которые двигаются скрытно и подкрадываются незаметно, — они специально давали знать о своих намерениях. Всего в отряде было десять человек, вооружённых семью автоматами с боезапасом из семисот специальных бронебойных патронов. Танковую броню эти пули не пробивали, а вот шкуру на брюхе кабана — запросто, даже через толстый слой «брони» из сосновой смолы и песка. Но особенное бесстрашие отряду придавали не автоматы с пулями, а три огнемёта, и людям не терпелось пустить их в ход. Эти штуки необычной формы на первый взгляд напоминают пульверизаторы, из которых крестьяне в народных коммунах опрыскивают поля гербицидами. Впереди длинный патрубок и механизм возгорания, сзади — пухлый стальной цилиндр. Обращались с ними трое бывших солдат с боевым опытом, с защитными приспособлениями от пламени из толстых асбестовых плит на груди и лице.
Мо Янь пишет:
Высадившаяся с шумом и гамом группа, конечно, привлекла внимание кабанов.
Новоявленному вождю Драное Ухо не терпелось укрепить своё могущество сражением с людьми, и когда он услышал о высадке, глазки у него от возбуждения покраснели, и он тут же издал пронзительный клич, собирая своих бойцов. Их было двести с лишним, и они, словно приспешники неправедной секты в романах уся, как один завопили, провозглашая ему хвалу.
Далее Мо Янь описывает жестокое побоище. Читать это просто невыносимо. Я ведь, в конце концов, тоже свинья. Вот что он пишет:
…Как и в первом сражении, Драное Ухо расположился впереди всех, за ним симметричными эшелонами выстроилась ещё сотня с лишним кабанов, а ещё две группы, примерно по пятьдесят голов в каждой, стали быстро охватывать людей с флангов, оставляя за ними лишь полноводную реку. При такой ситуации победа была уже почти на стороне кабанов, но люди, казалось, не чувствовали опасности. Трое из них двигались на восток, прямо на большой отряд вождя Драное Ухо. Слева и справа, обратясь на юг и на север, двум фланговым группам кабанов противостояли по два человека. Трое с огнемётами держались последними. Они оглядывались по сторонам и беззаботно, с разговорами и смехом двигались на восток. Кабаны постепенно сжимали вокруг них кольцо окружения. Когда до Драного Уха осталось метров пятьдесят, Чжао Юнган отдал команду, и семь автоматов открыли огонь по трём направлениям. Сначала три пристрелочных выстрела, потом ещё три, и уже стреляли очередями. Кабаны и представить не могли оружия такой огненной мощи и скорострельности. Из стволов семи автоматов за каких-то пять секунд вылетело целых сто сорок пуль, под которыми полегли по меньшей мере тридцать кабанов. Пули попадали в основном в голову, пробивая «броню» и череп и разрываясь уже внутри. Убитые кабаны представляли ужасное зрелище: у одних разлетелся мозг, у других вылезли глазные яблоки. Услышав выстрелы, Драное Ухо инстинктивно пригнулся, но очередью ему разнесло на куски здоровое ухо. Взвыв от боли, он устремился на охотников, но в это время следовавшие позади трое с огнемётами натренированно сделали три шага вперёд, залегли и привели своё оружие в действие. Вспышка — и со стороны каждого огненным драконом вылетела струя огня; она шипела, как гадящие одновременно сто гусей. Липкое пламя этих драконов обволокло кабаньего вождя. Огонь взвился метра на три, и Драное Ухо исчез. Языки пламени стремительно катились по земле, пока секунд через двадцать не остановились. Всё вокруг горело. Шедших первыми кабанов на юге и севере постигла та же участь, что и Драное Ухо. Ведь из-за толстого слоя сосновой смолы они были особенно огнеопасны, и стоило одной капле попасть на них, как тут же воспламенялось всё тело. Охваченные пламенем, несколько десятков кабанов носились с дикими криками, и лишь самые сообразительные катались по земле. Они забирались в ракитник, залезали в заросли травы, и везде возникали очаги огня. Песчаную косу заволокло дымом и окутало запахом гари. Избежавшие пуль и огня совершенно обезумели от страха — они бестолково сталкивались, словно безголовые мухи, и бойцам истребительного отряда оставалось лишь прицелиться и послать их на встречу с владыкой преисподней…
Мо Янь пишет:
С точки зрения охраны окружающей среды, эта безумная бойня явно переходит все границы. Безжалостное истребление кабанов тоже ни в какие рамки не лезет. Неудивительно, что Чжугэ Лян вздыхал и лил слёзы, предав огню войско в плетёных доспехах.[244] В две тысячи пятом году я побывал в Паньмыньчжоне и видел, как в безлюдной двухкилометровой демилитаризованной зоне на тридцать восьмой параллели с криками носились стада кабанов, на деревьях было полно птичьих гнёзд, на опушке леса в воздухе кружила стая белых цапель. Вспомнив о бойне на косе семьи У, я испытал угрызения совести, хотя перебитые кабаны были способны на многие гадости. Из-за применения огнемётов возникали лесные пожары, выгорели большие площади сосновых лесов и ракитника, ещё больше пострадали дикие травы. Пернатые твари с косы в основном улетели, а из тех, у кого крыльев не было, одни забились в норы, другие спаслись, бросившись в воду, но добрая половина всё же погибла от огня…
Я в тот день был в ивняке на южном берегу канала и своими глазами видел густой дым над косой и бушующий огонь, слышал треск автоматных очередей и вопли обезумевших кабанов, и, конечно, ветер с северо-запада доносил смесь удушающих запахов. Я понимал, что, оставшись вождём, непременно разделил бы их печальную участь. Но как ни странно, ничуть не радовался этому. Я предпочёл бы найти смерть в море огня вместе с кабанами, чем поступиться честью, спасая свою шкуру.
Когда всё было кончено, я сплавал на косу. Горелые деревья, обугленные кабаны, вздувшиеся трупы различных животных в воде. Накатывались то ярость, то горе, потом они смешались в одно и впились в сердце двухголовой ядовитой змеёй…
О мести я не думал, томила какая-то мучительная тоска. Она ни на минуту не оставляла в покое — так, наверное, чувствует себя солдат перед боем. Я поплыл по каналу вверх по течению. Устав, выбирался под водой в густые заросли ракитника по берегам, то на левом, то на правом. Следовал я по запахам: это был и запах выработанного дизельного топлива, смешанный с вонью от горелых кабаньих трупов, иногда к ним добавлялся едкий запах табака и низкосортного вина. Следуя за этими запахами, я проплыл целый день, и в голове, словно в рассеивающейся дымке, стал складываться образ моторной лодки — символа зла и преступных деяний.
Длиной метров двадцать, сварена из стальных листов два сантиметра толщиной, грубые швы на корпусе голубовато-стального цвета, ярко-зелёные водоросли на острых краях. Гребной винт приводит в движение установленный на ней двадцатисильный дизель. На этом неповоротливом, уродливом стальном чудовище двигались вверх по течению несколько охотников из отряда истребителей кабанов. Всего в отряде их было десять, но шестеро, бывшие военные, работали в уездном городе и после выполнения задания на первом же автобусе поехали домой. На лодке плыли остальные — командир отряда Чжао Юнган, охотники Цяо Фэйпэн, Лю Юн и Люй Сяопо. Совместное пагубное воздействие таких факторов, как демографический взрыв, сокращение земельных угодий, нарушение растительного покрова, промышленное загрязнение и многих других, привело к тому, что на землях Гаоми стали редко встречаться даже дикие кролики и фазаны, и профессиональные охотники давно сменили ремесло. Эта же троица была исключением. Они и так прославились на весь уезд, присвоив подвиг осла, который расправился с двумя волками, а теперь благодаря охоте на кабанов стали героями в глазах народа и центром внимания средств массовой информации. Забрав с собой тушу Дяо Сяосаня как трофей охотничьей кампании, они направлялись по каналу в уездный город в сотне ли отсюда. Их железная посудина развивала скорость не более десяти километров в час, поэтому, стартовав на рассвете, они могли добраться туда лишь к вечеру. Но они использовали эту поездку, чтобы похвалиться своими достижениями. Останавливались у каждой деревушки, чтобы жители могли полюбоваться на тушу так называемого царя кабанов. Вытаскивали на берег и разрешали местным жителям обозревать его вблизи. Некоторые состоятельные обладатели фотоаппаратов, пользуясь случаем, созывали домашних, соседей и приятелей, чтобы сделать на фоне царя кабанов групповой снимок. В поездке охотников сопровождали, освещая её, репортёры из уездных газет и телевизионщики. Вот уж прекрасная возможность дать волю разнузданному перу! Тут и «люди толпами сбежались со всех сторон», и «зрителей не протолкнуться». Люй Сяопо предложил своему командиру такие расценки: со зрителей брать по юаню, за групповой снимок — два юаня, за групповой снимок, держась за клыки, — три, за групповой снимок верхом на туше кабана — пять, а за групповой снимок вместе с участниками охотничьей партии и тушей кабана — десять. Цяо Фэйпэн и Лю Юн отнеслись к его предложению с определённым энтузиазмом, но Чжао Юнган его отверг. Ростом метр восемьдесят, тонкая талия, широкие плечи, руки длиннее обычного, левая нога чуть прихрамывает, твёрдое выражение худощавого лица — настоящий мужчина. Где бы ни останавливались охотники, везде местные кадровые работники оказывали им радушный приём. Вино лилось рекой, столы ломились от кушаний. Обычно об охотничьих подвигах повествовал Цяо Фэйпэн, а Лю Юн и Люй Сяопо дополняли его рассказ. Повествование всякий раз приукрашивали, дистанция между правдой и выдумкой сокращалась. Чжао Юнган молчал и только пил, а напившись, озадачивал присутствующих презрительной улыбкой.
Вышеприведённые описания застолий, естественно, взяты у Мо Яня. Выйти на берег среди бела дня и пойти вслед я не мог и следовал за ними лишь по реке.
В последний вечер дул пронизывающий холодный ветер. Бледный лик почти полной луны походил на лицо мертвеца, отравившегося ртутью, таким же бледным, угрюмым светом отливали стылые воды реки. Течение уже не такое сильное, на мелководье схватился тонкий ледок — он поблёскивал пугающей, режущей глаз синевой. Я притулился в ракитнике на правом берегу и сквозь уже оголённые ветви наблюдал за нехитрой пристанью из брёвен, за причаленной к ней лодкой. Это был первый большой городок в Гаоми, Люйдянь — Ослиная таверна. Назвали его так потому, что сто лет назад здесь собирались торговцы ослами. Из-за красной облицовочной плитки, которой были выложены снаружи ярко освещённые стены небольшого трёхэтажного здания городской управы, казалось, что оно густо вымазано свиной кровью. Внутри, в просторном зале проходил банкет в честь героев-истребителей кабанов, то и дело доносились призывы выпить за них. Площадь перед управой — такую даже в Симэньтуни построили, как такой не быть в городке побольше — залита огнями, и по раздававшимся охам и ахам было понятно, что народ глазеет на тушу Дяо Сяосаня, и её приходилось караулить полицейским с дубинками. Ведь ходили слухи, что если чистить зубы щёткой из кабаньей щетины, станут белоснежными даже самые почерневшие зубы, поэтому молодые люди с такими зубами алчно поглядывали на щетину царя кабанов.
Примерно часов в девять вечера моё ожидание было вознаграждено. Дюжина здоровяков, подложив под половинку двери шесты и покрикивая, потащили тушу Дяо Сяосаня к пристани. Им освещали дорогу две девицы в красных одеждах с красными бумажными фонарями, а позади плёлся седобородый старик, уныло и монотонно припевая в ритм их поступи:
— Ох, царя кабанов — эх, неси на лодку, ох, царя кабанов — эх, неси на лодку…
Мёртвое застывшее тело Дяо Сяосаня смердело и не начало разлагаться лишь благодаря морозной погоде. Его устроили на лодку, стальной корпус заметно осел в воду. По сути дела, думал я, из нас троих лишь он, Дяо Сяосань, был настоящим вождём. Даже после смерти он казался живым и возлежал на лодке также внушительно и грозно. Это впечатление усиливалось от бледного света луны. Казалось, он сейчас вскочит и выпрыгнет в реку или заберётся на берег.
Наконец показались четверо охотников, такие пьянющие, что их вели под руки местные кадровые работники. Им тоже показывали дорогу две девицы в красном с красными бумажными фонарями. Я был уже в метрах десяти от пристани, и воздух наполнился мерзким винным и табачным духом. Я же был спокоен, спокоен абсолютно, будто всё происходящее не имело ко мне никакого отношения, и наблюдал, как они забираются в лодку.
Церемонно раскланявшись, они наговорили провожающим ничего не значащих слов благодарности, с пристани им ответили тем же. Они расселись по местам, и Лю Юн стал дёргать за шнур, пытаясь запустить двигатель, но тот, видимо, из-за мороза не заводился. Оставалось лишь прогреть его, и он, обмакнув кусок ваты в керосин, поджёг её. Желтоватый язычок пламени оттеснил лунный свет и осветил бледное лицо Цяо Фэйпэна и его впалый рот, а также пухлую физиономию и мясистый багровый нос Люй Сяопо. Стала видна и презрительная улыбочка Чжао Юнгана. Когда завиднелся сломанный клык моего друга Дяо Сяосаня, я ощутил ещё большое спокойствие, как старый монах перед святым образом.
Двигатель наконец завёлся, его жуткое тарахтение разорвало воздух и лунный свет. Лодка медленно тронулась. Разбивая тонкий ледок, я враскачку забрался на пристань и прошёл мимо провожавших, словно домашняя свинья. Фонари в руках девиц светили в этой неразберихе, как два огненных шара, создавая ещё более величественную атмосферу для моего неожиданного прыжка.
В тот момент я ни о чём не думал, — как повторяет словно попугай паршивец Мо Янь, — лишь действовал, лишь двигался. Почти безразличное ко всему окружающему, деформированное, преувеличенное, ни на что не похожее ощущение, ни мыслей, ни чувств, какая-то пустота в голове. Я легко подпрыгнул — правда, легко — как в начале самого романтического места в пекинской опере «Сказание о Белой Змейке», когда Белая Змейка оборачивается красавицей и грациозно взбегает на лодку. В ушах словно звучит лёгкая интерлюдия, исполняемая на цзинху,[245] я будто слышу удары гонга, призванные передать сотрясение лодки, будто становлюсь участником этой романтической истории, которая происходит в Ханчжоу на озере Сиху,[246] но не имеет никакого отношения к Великому каналу в Гаоми. Исполнители в ней — люди, арии поют тоже они, при исполнении арий они играют, а играя роли, поют. Да-да, в тот миг мыслей не было, одни ощущения, почти грёзы, грёзы, отражающие действительность. Казалось, лодка вдруг стала оседать, а когда вода почти хлынула через борт, снова медленно поднялась. Не вода вокруг, а осколки голубоватого стекла, они разлетелись во все стороны, далеко-далеко, беззвучно и со звуком: так человек или свинья, опустившись на самое дно, слышит доносящееся с берега. Ты ведь закадычный приятель Мо Яня, поведай ему секрет успеха повествования: если при каждом важном повороте сюжета не получается точно описать персонажей и с силой раскрыть их, нужно погрузить их в воду. Это мир, где беззвучие превосходит звук, это среда, в которой бесцветность лучше, чем красочность, да-да, всё и происходит, как на дне. Если он прислушается к моим словам, значит, и вправду великий писатель. Скажу тебе как другу: Мо Янь — твой друг, а значит, и мой, только поэтому и разрешаю передать ему мои слова.
Лодка вдруг резко накренилась, и Дяо Сяосань словно встал в ней. Казалось, луна в этот миг переместилась в сочинителя — сплошное белое пятно в голове. Лю Юн, который заводил двигатель, склонясь к нему, полетел вниз головой в реку, и голубоватая вода, похожая на осколки стекла, тоже разлетелась брызгами. Двигатель чихал и плевался чёрным дымом, его еле слышно, будто воды в ушах полно. Люй Сяопо покачивался, разинув рот и выдыхая пары алкоголя. Он опрокинулся назад, оказавшись наполовину за бортом и навалившись поясницей на твёрдые стальные листы, потом свалился головой вниз в воду, беззвучно подняв тучу брызг, которые тоже разлетелись осколками голубоватого стекла. Я принялся скакать в лодке, и под моими пятистами цзинями веса она закачалась туда-сюда. У Цяо Фэйпэна, консультанта охотничьей партии, который имел со мной дело много лет назад, ноги подкосились, он рухнул на дно лодки на колени и стал бить поклоны — потеха да и только! Даже не задумываясь и тем более не копаясь в залежалых пластах прошлого глубоко в своей памяти, я наклонил голову и, выпрямившись, выкинул его из лодки. Снова беззвучно разлетелась осколками стекла вода. Оставался один Чжао Юнган, единственный, кто похож на настоящего мужчину. В руках у него была деревянная дубинка — от неё вроде шёл аромат свежей сосны, я особо не задумывался, — и он нанёс мне удар по голове. Звук от удара, казалось, дошёл до барабанных перепонок откуда-то из глубины мозга. Дубинка переломилась пополам, одна половинка упала в воду, другая осталась у него в руках. Задумываться о головной боли было некогда — глаза устремлены на половинку дубинки у него в руках, по ней, как крахмал из золотистой фасоли, разливается лунный свет. Дубинка ткнулась в меня, мне в морду. Я ухватил её зубами. Он стал тянуть её на себя. Тянуть с силой. А силы у него хватало. Лицо раскраснелось от натуги, как красный фонарь, поярче луны. Я ослабил хватку — будто преднамеренно, а на самом деле нечаянно, — и он плюхнулся навзничь в реку. На этот раз на меня обрушилось всё — и звуки, и цвета, и запахи.
Прыгнул в реку и я, подняв высокую, в несколько метров, волну. Вода холодная и вязкая, как выдержанное многолетнее вино. Оглядел барахтающуюся вокруг компанию. Лю Юн и Люй Сяопо настолько пьяны, что ни двинуть ногой или рукой, ни ясно соображать не могут. Так что нет и нужды помогать им отправляться в мир иной. Чжао Юнган, человек нормальный, сумеет выбраться на берег, пусть живёт. Рядом плещется Цяо Фэйпэн, из воды торчит сизый нос, раздаётся гадкое пыхтение. Двинул копытом по макушке — он и шевелиться перестал. Голова в воде, один зад торчит.
Я поплыл по течению в серебристо-белой жидкости, смеси воды и лунного света, похожей на замерзающее ослиное молоко. Позади на лодке бешено завывал двигатель, на берегу гудели испуганные голоса.
— Да стреляйте же кто-нибудь, стреляйте! — раздался крик.
Но автоматы охотничьей партии давно увезли шестеро бывших военных, уехавших первыми. Время мирное, и впоследствии организаторы уничтожения кабанов таким современным оружием были наказаны.
Я резко нырнул до самого дна, как великолепный писатель, и все звуки остались вверху и позади.
Три месяца спустя меня не стало.
После полудня в тот день солнце скрылось. На сером льду за деревней забавлялась стайка детей. Кому десять с лишним, кому — семь-восемь, некоторым — по три-четыре годика. Одни катались на деревянных салазках, другие играли с кнутом и деревянным волчком. Я сидел в леске и наблюдал за этим следующим поколением деревенских жителей. С берега раздался заботливый голос:
— Кайфан… Гайгэ[247]… Фэнхуан… Хуаньхуань… Домой давайте, сокровища мои…
На берегу под холодным ветром стояла пожилая женщина в синем платке. Я узнал её, это была Инчунь. До смерти оставался какой-то час, но воспоминания о далёком прошлом бурей всколыхнулись в сердце, и я даже забыл о своём свином обличье. Я знал, что Кайфан — сын Цзефана и Хэцзо, Гайгэ — сын Баофэн и Ма Лянцая, Хуаньхуань — приёмный сын Цзиньлуна и Хучжу, а Фэнхуан — дочка Пан Канмэй и Чан Тяньхуна. Знал и то, что на самом деле отец Фэнхуан — Цзиньлун и что зачал он её под тем самым романтическим деревом в абрикосовом саду. Распускались цветы, светила ясная луна. Он усадил Пан Канмэй — тогда секретаря парткома коммуны — на сук и наладил в матку первой красавицы Гаоми семя с превосходными генами нашего рода. Как рассказывает в своей книжонке паршивец Мо Янь, когда Цзиньлун задирал ей юбку, Пан Канмэй двумя руками схватила его за уши и вполголоса строго заявила: «Я же секретарь парткома!» А он с силой прижал её к суку: «Да, секретарь, да. У других взятки деньгами, а у меня елдой!» Та и обмякла, и на них сыпались белые как снег цветы абрикоса. Что тут удивляться, что двадцать лет спустя Пан Фэнхуан выросла в небывалую красавицу: семя доброе, земля добрая, при посеве всё вокруг полно очарования — вот уж была бы несправедливость небес, стань она уродиной!
Дети заигрались и не хотели возвращаться на берег. Инчунь стала осторожно спускаться с дамбы. В это время лёд треснул, и они оказались в воде.
В тот миг я был уже не свинья, а человек. Не герой, просто добрый человек, выступающий за правое дело. Я бросился в воду, вцепился зубами — зубами, ведь я был уже не свинья — в одежду девочки, доплыл до ещё не треснувшей кромки льда, поднял её и выбросил из воды. Инчунь поднялась на дамбу и стала громко кричать в сторону деревни. Спасибо тебе, Инчунь, любимая жёнушка, уже и вода не холодная, даже чуть тёплая, кровь по всему телу забегала, и плавать я стал быстро и энергично. Я ничуть не собирался спасать лишь тех троих, с кем меня связывали многочисленные незримые узы. На кого натыкался, того и спасал. Пустоты в мозгу не было. Я думал, много думал. Хочу противопоставить своё повествование так называемому «изложению под идиота».[248] Я много размышлял, как Анна Каренина перед тем, как броситься под поезд, в романе Толстого, у меня было множество мыслей, как у получившего от отца звонкую оплеуху сына в повести Мо Яня «Взрыв», я немало раздумывал как Оуян Хай, герой вышедшего накануне «культурной революции» знаменитого романа «Песнь об Оуян Хае», который бросился сталкивать с полотна испугавшуюся лошадь, и его сбил паровоз. День как сто лет, секунда дольше суток. Я вцепился в стёганые штаны мальчонки и вышвырнул его на лёд. Помню, много лет назад наблюдал нежную сцену, когда Инчунь держала на руках ребёнка. Он ухватывает и сосёт её грудь, и в речной воде словно растворён волнующий и сладостный запах молока. Одного за другим я вытаскивал детей на лёд. Они отползали — умницы, правильно, отползать надо, ни в коем случае не пытаться встать. Самого пухленького мальчика я поднял на поверхность за ногу. Когда он всплыл, изо рта у него пошли пузыри, как у рыбки. Тут я вспомнил уездного Чэнь Гуанди — как у него светились теплотой глаза, когда он оставался наедине с ослом. Лёд под толстячком опять треснул. Упираясь ртом в его мягкий животик и работая всеми четырьмя ногами — работал я ими, как человек, — я изо всех сил подбросил его и отшвырнул подальше. Там лёд, слава небу, не провалился. От огромной силы противодействия я погрузился очень глубоко, вода попала в нос, стал задыхаться. Всплыл и закашлялся, еле переводя дух. С гребня дамбы торопливо спускается целая толпа. Куда вы, глупые люди, не выходите на лёд, ни в коем случае! Я снова нырнул и вытащил ещё одного ребёнка. На поверхности его круглое личико тут же покрылось коркой льда, будто слоем прозрачного сиропа. Спасённые дети ползли по льду. Слышался плач — хорошо, значит, живые. Плачьте, дети, все плачьте. Вспомнилось, как девочки залезли на абрикос во дворе усадьбы Симэнь. Забравшаяся выше всех вдруг пукнула, и все расхохотались. Потом они со звонким смехом слезают с дерева, перед глазами встают их смеющиеся лица — Баофэн, Хучжу, Хэцзо. Ныряю и добираюсь до мальчика, которого уже отнесло течением. Всплываем, но там толстый лёд, кислорода под водой мало, чувствую, грудь вот-вот разорвётся. Подтаскиваю его вверх, но разбить лёд не удаётся. Ударяю ещё раз, опять безрезультатно. Лихорадочно повернувшись, плыву против течения, всплываю, а когда выныриваю, перед глазами всё заволакивает красным. Закат, что ли? И изо всех сил выпихиваю уже задыхающегося ребёнка на лёд. Через кроваво-красную пелену вижу людей — Цзиньлуна, Хучжу, Хэцзо, Лань Ляня и много других… Все красные, как кровавые человечки, с шестами, верёвками и металлическими крюками в руках ползут по льду, приближаясь к детям… Вот это вы хорошо придумали, молодцы. И я ощущаю глубокую признательность даже к тем, кто когда-то брал меня в оборот. Такое впечатление, что смотрю из рощицы диковинных деревьев с золотыми ветвями и нефритовыми листьями на сцену у края облаков, где вроде бы идёт таинственное представление, струится музыка, поёт актриса в цветастом одеянии, будто сшитом из лепестков лотоса, голос звучит как визг свиньи или детский лепет, это так трогательно — и непонятно почему. Тело охватывает жар, вода становится тёплой. «Как приятно», — думаю я, медленно погружаясь. И тут ко мне с усмешкой обращаются два синеликих демона, которых я, похоже, уже видел:
— Ты опять здесь, дружок!