Глава 3. Дни, как решетки на окнах

Полуночное небо раскололось на фрагменты. Белые рубашки облаков похожи на льдины. Холодные и далекие, скученные, отчужденные от этого мира. В пересохших руслах между провалившимися ребрами очерчивалась кустарниковая тень тюремной решетки. Бряцала амуниция, тяжело дышали лошади. Длиннолицый тихо свистел. Горбоносый невозмутимо дымил самокруткой. Кареглазый обескровленное лицо утирал шейным платком, лихорадочно и безуспешно, спустя мгновение оно покрывалось крохотными капельками пота, немедленно испаряющимися с его кожи как влага, попавшая на раскаленную печь.

Они двигались навстречу очередному рассвету – и их общий мерцающий силуэт постепенно растворялся в крепкой предрассветной дымке. Из тенистых провалов в предрассветной лесостепи на них глядели блестящие бельма мелких оголодавших луговых койотов. Направление движения их в этом пустом пространстве совпадало с направлением движения солнца, ветра и еще бог знает каких неведомых движущих сил. По правую руку от них дымчатым одеялом протянулся смешанный лес с дремучими зарослями, а спустя несколько миль, словно они странствовали по линии соприкосновения всевозможных климатических зон, по левую руку безводным океаном тянулся из-за горизонта желтоватый лессовый плацдарм с извилистыми долинами пересохших рек и зеленоватыми тальковыми затвердевшими берегами, испещренными тысячей минералов цвета стертого опала.

Стражами стояли увечные слоистые останцы в меандрах. На дне высохшего русла суетились крохотные зверьки и черные ящерки без конечностей. Наметенные сухим горячим ветром лазурные змеевидные узоры на отдаленных воланах застывшего песка, темнеющего потными пятнами полыни, зыбились и переливались, как свет на складках шелковой ткани. Солнце полированным блюдцем ослепительно светилось в небе, будто отсвечивало, пригласив на ежедневную роль менее яркого двойника в сопровождении венценосного радужного гало. Совершенно чистое и безоблачное небо подобно драгоценному перлу творения, на шлифовку которого господь не экономил собственных сил. Полуденный жар раскалил каждую песчинку и зажарил каждую клетку пропаренных тел всадников, тщательно вызолотил бескрайние засушливые просторы на мили вокруг.

Серой вереницей вышагивали по уступам толсторогие бараны. Самцы и самки, и несколько безрогих барашков, похожих на белых шерстистых козлят, которые прыгали по зыбким формациям бесстрашно, как человеческие дети, не ведая смерти.

В жаре остывающего дня они пересекли очередную равнину, над которой плескались в синеве неба птицы, чьи тени, спроецированные черно-белыми копиями на землю, то становились неожиданно вычурными, то полуовальными и продолговатыми, то меняли форму, удлиняясь и укорачиваясь, беззвучно скользя в пожизненном, в бессрочном плену этого живописного пейзажа. И тени всадников и единственного измученного путника менялись подобным же образом по мере того, как долголетнее солнце описывало дугу с востока на запад, перемешивая атмосферные пары и выдерживая свой многовековой завещанный ему курс – как какой-то призрачный фрегат, обреченный вечно преследовать недостижимую цель, намеченную давным-давно скончавшимся капитаном.

Убийца, убийца!

Шептал голос.

Волчец и терновник в твоей душе, она невозделанная земля, тронутая запустением!

Кареглазый оглянулся. Холидей почувствовал его взгляд и поднял глаза.

Ты одежки свои по каталогу почтовому заказывал, а, кожаный?

Закрой рот!

Горбоносый обернулся.

Тише, вы оба.

Холидей улыбнулся, но промолчал.

Нами играют, мы камешки на доске…

И мы будем двигаться так, как выпадет на костях.

Но кто их бросает, а главное – где?

Кареглазый стиснул челюсти.

Игральная доска этот мир, все предначертано, эти линии, клетки, они существуют еще с бронзового века!

И те, кто играют, сменяются, и те, кем играют, сменяются тоже, но игра и поле остаются неизменными, и правила неизменны!

Он зажмурился. Тяжело дышал.

Ты дьявол, сказал кареглазый.

Я-то? спросил Холидей.

Что?

Я дьявол? Отнюдь, я не дьявол. Не дурнее твоего полковника буду.

Кареглазый бездумно смотрел на него, пытаясь понять, кто с ним говорит.

Холидей помолчал, приглядываясь к нему.

Минутку-минутку, а ведь я тебя вспомнил!

Кареглазый моргнул.

А?

Да, я помню тебя, эти двое чужаки, но ты – нет! Сразу мне знакомой твоя рожа показалась.

Кареглазый поморщился.

Не припомню только, откуда она мне знакома.

Вот я тебе глаз вышиблю, всякое желание на меня таращиться пропадет.

А знаешь, я тебя вспомнил, вспомнил, Кифа! ты швырялся в нас камнями, в меня и дружков моих, когда мы с твоим одноруким отцом разговаривать приходили.

Не выдумывай, ты меня не знаешь.

Это я выдумываю?

Ты.

Не-е-е-т, это ты, парень! Да и кто ты такой сам, чтобы меня дьяволом называть, а? Чертов гуртовщик, пронырливый ворюга, таскающий неклейменых телят с соседнего ранчо, пока они ищут свою мамочку-корову! Вот ты кто, сопливый мальчишка…

Кареглазый молчал.

Я помню, что подстрелил тебя с полмесяца назад! Быстро же ты оправился. Но это поправимо. Не пойму только, ради чего ты здесь? У тебя личное это, я правильно угадал? Надо было тебе, мальчик, с потерей примириться, но теперь уже поздно. И раз уж ты теперь сам убийца, то я тебе вот что скажу – мы с тобой одного теста, одной породы. И беззаконие, что выпало на долю семейства твоего, знакомо каждому на этой земле! И мне не хуже, чем тебе.

Кареглазый помотал головой.

Ты должен идти со мной, а не с ними, шикнул Холидей, мы с тобой одного стебля колоски, и потерпевший от беззакония терпит от закона.

Вот еще!

Горбоносый оглянулся.

Они помолчали. Холидей сказал:

Ты и я, мы оба терпели, смиренномудро терпели, но кто творит беззаконие, если не закон? Одни приняты и творят, что им вздумается, а другие отсеяны – как рай и ад. Но это земля, а земля свята, нельзя ограничить одних, а другим дать ее дары, не по-божески, не по-человечески, мне запрещали существовать. Ваши законы. Я только делал все, чтобы мне жить, а это не противно Богу, и в глазах его я не трус, я выше вас.

А он истину глаголет, кивнул длиннолицый.

Холидей сплюнул. Кареглазый обливался испариной, голоса доносились отовсюду и сразу, словно налетевший жаркий ветер похитил души говоривших, когда они раскрыли рты.

Знаете, мой дед, продолжал Холидей, царствие ему небесное! мой дед заклинал меня не осуждать человека и не предавать его суду неправедному, даже если он за столом богохульствует, кривые речи о других ведет или хуже. Убьет кого-нибудь.

А мы и не осуждаем, сказал длиннолицый вяло, мы только исполняем, так ведь, маршал?

Горбоносый промолчал.

Старик мой, упокой господь душу его милосердную, заговорил опять Холидей, взял с меня перед смертью клятву – чтобы я рассудительно и осторожно действовал в жизни. Потому что старик мой верил, будто человеком злые силы от рождения и до смерти управляют. Наши глаза очарованы ими, наше дыхание у них в руках! и души тоже, между прочим. И мало тех – кто убережен от зла. Если убережен. И старик мой верил, что земные законы – вовсе не людьми писаны, а этими силами. Злые они или у себя на уме, поди пойми! Дед мой в том – был редкий мастак, у него и образование имелось. И дед мой знал, из чего он вышел – не как я. И утверждал он, что законы злыми силами писаны, что они противоречат природе. Еще в древнейшие времена человек ощущал присутствие злой силы и старался ей воспротивиться – тогда-то и зародился общественный строй с его порядками, правилами и ограничениями. С его табу.

Кареглазый мотнул головой. Перед внутренним взором возникла фигура отца. Старик смотрел на него с пониманием…

Да, господа присяжные. Древнеафинская гелиэя. Греческие архонты. Римские квесторы. Византийское шестикнижье. В самих названия уже заключалась некая внушающая страх сила – вроде падучей болезни или еще чего. И с тем, господа присяжные, чтобы еще сильнее повлиять на умы, человек намеренно использовал символы с древней родословной, чьи корни уходят еще в дохристианские, доадамские, добиблейские, черт подери, времена! Оттуда оно и пляшет. Это уподобление ритуалу. Внешность судьи, его регалии – и ореол почета, которым его фигура окружается, как Христос сиянием мандорлы. Атрибуты судейства его – молот, книги и кафедра, что твой постамент, его божественная мантия с широкими рукавами. Его речь, голос и манеры. Все должно отвечать его статусу!

Кареглазый закрыл глаза.

Холидей сплюнул. Но это – только ложь! сопротивление злу невозможно, ибо мир сей выдуманный с рукописными законами его – есть зло! и кто одержим жаждой, тот уже во власти злой силы. Но возможно ли изгнать бесов бесами? это порочный круг! тот, кто идет путями этого мира – уже подталкиваем силами зла и придет обратно к тому, что сам и разрушал! По Христу на крест, господа присяжные, я говорю вам, это как закон божий – по Христу на крест! Мы сами для себя воздвигали кресты, но лезут на них другие? Это ли проявление веры или безверия? Как же, что мы поступками своими воздвигаем кресты для иных, но не для себя? а сколько еще крестов?

Непочатый край! вот как я скажу вам! Бескрайнее кладбище за нашими плечами! кто в ответе за их воздвижение? Кто будет принимать свой крест? или же я здесь – козел отпущения?

Кареглазый стукнул его прикладом винчестера по уху. Заткнись уже!

С ума сошел, милок! огрызнулся Холидей, да у вашего щенка него мозги спеклись!

Кареглазый надвинул шляпу на глаза.

Хватит!

Если вы закон, то осудите и его! прокричал Холидей, он, как и я – убийца! но я не убивал и не насиловал женщин, и пальцем не трогал их без согласия, что бы вы мне там не пытались пришить! Дайте мне пистолет с одной пулей, дайте шанс! пусть сам господь бог распорядится, кому из убийц будет отпущено, а кто будет наказан им! я требую дуэль – честь по чести, я клянусь своим местом в царствии небесном, что укокошу этого простофилю вот так на раз и два!

Я-то? На дуэль с тобой? спросил кареглазый.

Да, а что? Струхнул, сучий сын!

Я дурак, по-твоему?

У тебя кишок не хватает – только на безоружного подымаешь руку.

Ты меня сразу застрелишь.

Я требую, крикнул Холидей, вы мне остригли бороду и обрезали одежки, переносно выражаясь! Я требую…

В суде требовать будешь.

Трусливый щенок! протиральщик седел, срезатель изгородей! да и просто-напросто сучий сын! прорычал он злым голосом. Петух слащавый! погоди у меня! а ну, сюда ползи! я же тебе голыми руками, вот этими вот руками…

Горбоносый пригрозил ему. Ну, что за речи.

Длиннолицый застопорил своих связанных лошадей.

А я – за. Пусть стреляются.

Никто не будет стреляться, сказал горбоносый.

А почему, собственно? Сэкономим время и деньги, и слова.

Верно, дайте мне оружие! Я употреблю пулю как надо!

С ума сошел? спросил кареглазый.

По-моему, это справедливо, ответил длиннолицый.

Да я за оружие взяться не успею!

Ну, женщину ты застрелил, не думая – как яйцо разбил.

Это не я! Откуда тебе…

Горбоносый выслушивал аргументы – но ему быстро надоело. Он слез с лошади, подошел к Холидею и вручил ему свой револьвер.

Одна пуля, сказал.

Да, да, облизывая губы и сверкая глазами, пробормотал Холидей.

Кареглазый нервно рассмеялся:

Вы это серьезно?

Холидей отступил на шаг.

А руки? руки мне развяжите?

Нет, обойдешься.

Впрочем, я его и с завязанными глазами укокошу.

Кареглазый наотрез отказывался слезать с лошади, потянул поводья и сплюнул, это комедия! Мое мастерство дуэлянта ограничивается тем, что я едва успеваю выхватить из кармана мой носовой платок до того, как чихну. Он меня сразу убьет!

Холидей расхохотался.

Ты, видать, сопля смазливая, из тех ковбоев – кто боек на пустое место ставят, чтобы зазря не бабахнуло?

Кареглазый не двинулся с места. Это вам не родео, ребятки. А хотите в моих одежках дыр понаделать, так я вам чучело сооружу – наряжу его, можете пострелять, только без меня. Так вот.

Трусливая собака, рявкнул Холидей, ты своей трусостью и безверием господу нашему в лицо плюнул и приравнялся к тем, кто его побивали палками и камнями и требовали для него казни! И путь к его неисчерпаемому милосердному сердцу для тебя потерян на веки вечные, гореть тебе в адском пламени, да, да! Я думал, что ты настоящий мужчина, а ты прячешься за законами, но для меня только один закон есть – закон божий, а ваши законы только писаные нечистотами слова на бумаге, никто их не признает здесь! У них нет власти против закона божьего!

Холидей отступился на шаг, направил револьвер в лицо горбоносому и выстрелил. Вхолостую шагнул курок.

Ты что ж, гад, сучий сын пустоглазый!

Горбоносый саданул ему по носу, забрал оружие и возвратился в седло.

Поднимайся, длиннолицый дернул за веревку.

Гады, вши, вы хуже вшей, пробовали вы жить по законам вашим, вы, составители их! Жить такой жизнью, как жил я! В ваших словах нет силы, судьи! Вы ничто для меня, лжецы, будьте вы прокляты и ваш закон, да… а ты, щенок прыщавый, берегись, ой берегись, представится мне шанс к бегству, я твоего отца отыщу! И все семейство твое. Отрублю старику и вторую руку на глазах жены, потом изнасилую ее, сестер твоих тоже изнасилую, и порублю их на куски. Убью их! Каждого из них, ибо все свои болящие раны, что ты мне причинил и твои спутники, я заживлю твоей смертию и их, и кровь ваша будет мне бальзамом на душу мою разгоряченную и неуспокоенную!

У кареглазого кровь пульсировала в голове, он весь горел, вглядываясь в горбоносое, длиннолицее и кареглазое лицо Холидея, которое тасовалось у него на глазах как колода карт, меняя выражения, приводя в движение губы, глаза и мышцы.

Дай-то Боженька всемилосердный я до тебя доберусь прежде, чем меня в петлю проденут, тогда и тебя утяну за собой! Холидей перекрестился, вот так вот, запомни слова мои как отче наш и прислушивайся, когда ангелы вотрубят!


Они продолжали путь в молчании. Полуистлевшие кости неведомого зверя, опутанные паутиной, покоились среди величавых булыжников, в логове огнедышащего ящера, где все поросло мертвым подобием лишайника, из которого сочилась застоявшаяся затхлая зловонная влага – и над этой безнадежной картиной хлопотали разноцветные облачка шумных насекомых, как священнослужители над мощами.

Горбоносый снял шляпу в поминальном жесте и сказал, клыки у этой твари, как настоящий жемчуг!

Кареглазый глянул на него, застопорил лошадь и пристально посмотрел на разлагающуюся падаль – хотел запомнить мельчайшие детали, сделать какой-то слепок и унести это зрелище в собственных глазах. Длиннолицый сплюнул, сказав:

Он смерть смертью попрал!

Кареглазый бессмысленно глядел на него. Длиннолицый спрыгнул с лошади, пошарил в седельной сумке и извлек спичечный коробок, зажег одну и осторожно поднес в гущу мошкары и насекомых, и мух, шарахающихся от огонька.

Они понимают – жар! Красота, какая красота! сказал он, потом тряхнул рукой и вернулся в седло.

Кареглазый постепенно сходил с ума.

Когда я впервые убил, то ощутил словно нахлынувшее на меня воспоминание, сказал длиннолицый, сродное чувство, должно быть, испытал первый братоубийца Каин, когда убил Авеля.

Что?

То. Словно я давным-давно уже был причастен к убийству, потому это чувство – оказалось столь знакомо мне! Но до того как я вновь убил в этой жизни, я не мог вспомнить его. Будто мне случилось забыть… и это воспоминание, это накатившее чувство я принял как дар. Во мне всколыхнулся закуток дикарского разума, позабытый, о существовании которого я даже не подозревал и думал, что мне чуждо насилие над человеком, потому как оно богопротивно. Кровь убитого оскверняет землю, очистить ее может только кровь убийцы.

Кареглазый промолчал.

Мне тогда было двадцать годов отроду, собрали нас, голытьбу дворовую, дьяволов краснокожих стрелять, выдали кремневые ружья – древние, что твой алфавит, да сумки с патронами. Но среди прочего только штыки и были рабочие, если знаешь, куда бить. Ружья били вкривь и вкось как пьяный на бильярде, патроны были бракованные, что туда вместо пороха начинили, могу только гадать! не иначе, как фунт перцу, а капсюли, наверно, еще со времен первого рандеву в двадцать пятом. Даже у красных, которых во всю их команчерия снабжала, артиллерия сноснее оказалась. Одному нашему, помню, свинца в седалище закатили что в твою лузу, он слезами заливался, а пуля так и осталась.

Это просто кровь, откуда он берется… бессмыслица, сказал кареглазый, просто бессмыслица.

Длиннолицый откашлялся. Вот однажды ночью и случилась нешуточная стычка у нас. Вопли стояли как кресты на кладбище, помечая места для будущих могил, земля грохотала что твой барабан, жуть, да и только. Уж не знаю, сколько там поубивали с одной и с другой стороны, а я сам только одного и убил. Насколько помню, он сам на штык бросился, а я его удержал едва-едва, как загарпуненную рыбину, которая трепыхается безумно, скаля окровавленную зловонную пасть и у меня перед лицом размахивая рукой с ножом.

Длиннолицый провел пальцем по лицу.

Вот шрам на щеке и остался. А индеец или, может, не индеец вовсе, обмяк и навалился на меня, и мы лежали, друг друга обнимая, и пока он умирал, я ощутил это с головы до пят, словно меня с ним связывало чувство, стоящее вне времени, что дороже любого кровного родства.

Длиннолицый изучал взглядом окружающий простор, потом заговорил опять, и оно поднималось, это чувство, как солнце, как волна над океаном, из далекого-далекого и позабытого прошлого, где нет закона, ведомого человеку. А есть тот закон, который нашептывают своим слушателям окровавленные камни с лицами богов, и нет иных защитников, кроме чего-то неведомого, голодного и вечно кровожадного, что живет в этих камнях, в беспамятстве, в бесчувствии, требуя от идолопоклонников службы и крови.

Кареглазый слушал его с побледневшим лицом.

Не стыдись чувствовать вину, сказал длиннолицый. На бесплодную землю и желудь сторонится упасть.

А ты сам-то – чувствуешь вину?

А ты пораскинь мозгой? Кто божью работу делает – у того совесть чистая, что ярмарочное седло.

Божью работу? Я думал ее священники делают.

Нет. Как я могу усомниться в пути? Путь мой сам господь назначил. И он меня отладил по своему усмотрению, чтобы я по этому пути шел до конца – и то, что к моему пути относится, я немедленно узнаю и поступаю с этим, как положено было и назначено господом, а то, что чужое – с тем пусть другие возятся.

Кареглазый сплюнул. Вот и у меня схожие взгляды на жизнь.

Длиннолицый ухмыльнулся. Вот тут ты привираешь, паршивец, ибо взгляды человеческие – суть содержания человеческие, и человек излагает свои взгляды непосредственно.

Кареглазый ответил. А я излагаю мои взгляды непосредственно.

Вот сучий сын упрямый, ты просто-напросто повторяешь мои слова, переставляешь их местами бездумно как вторящий ходам шахматных фигур имбецил. Но я тебя не осуждаю, парень, здесь не суд господень, а я – не господь бог. И случающееся не случайно. Оно происходит с нами по согласию, которое не было нашим условием…

Чего?

Сам посуди. Ты застрелил женщину, но пытаешься убедить себя, что это случайность – и твоя причастность к убийству допускает отмену. Но никакая случайность не может быть посторонним вмешательством, чем-то нечаянным. Напротив, сынок, она предопределена и движется к тебе навстречу в чреде обстоятельств и условий. И происхождение ее запланировано заранее тем, как ты реагируешь на то, что происходит с тобой.

Я не…

Ты! ты покинул дом отчий с богопротивной жаждой мести в сердце, но у нашего судьи мздовоздаятеля чувствительные весы – и он не ошибется в мерке своей, ибо как он пойдет против природы своей и не отмерит тому, кому отмеряет и чем отмеряет?

Хватит болтовни пустой.

Все пустое в мире.

Как скажешь.

Они продолжали путь. Странное слияние людей, лошадей, мула и окружающего пейзажа в этом мрачном пекле, где воздух дрожал от зноя и звона мошкары. Тени, отброшенные пролетающими птицами, скользили в желтом-желтом выгоревшем пырее, волнистыми линиями проносились по сучьям карликовых деревьев и кустарников, словно стаи летучих мышей. Безымянные места, окутанные жуткой дремотой пространства, раскинувшие свои всемогущие члены во всех направлениях, как человек, пригвожденный к кресту, чей нечаянный жест мог быть воспринят как проклятье или благословение, и, в силу веры, немедленно обретал могущество над всем живым.

По черноземному ландшафту равнин вдалеке брели, исчезая в сизом типчаке, вилороги с безволосыми крупами.

Вождь, начальник, командующий, а можно мне свободную лошадь уступить или хоть мула? спросил Холидей, я ведь не какой-нибудь индийский факир, а тут земля горячая, ей богу, что твои угли!

Господь с тобой, усмехнулся длиннолицый.


Кареглазый молился, чтобы поскорее наступила ночь. Но этого не происходило до тех пор, пока они не увидели вдалеке взлохмаченную опушку, и отдаленный холм походил на голову отшельника, смиренно склонившегося перед солнцем, будто для пострига. Палившее беспощадно, оно наконец-то закатилось, как глаза мертвеца.

Ночь они провели в тишине и молчали. Кареглазый утирал перекошенное лицо шейным платком и не мог отвести взгляд от жуткой мешанины, мерещившейся ему вдалеке. Там миллионы перекрученных членов сходились в одну точку, и руки, и ноги, и тела, и рты, и уши, и глаза, как сухие ветви и сухие листья, все трепетало, пронизанное жаром, зноем, в одном адском полуночном котле; и выглядело так, будто его с неистовым усердием впихивали туда, ломая кости, стремясь уместить как можно больше переломанных и изувеченных конечностей в эту мясорубку.

Солнце исчезало, потом вновь восходило, меняясь местами с луной, как в руках жонглера, небо и земля были соединены разукрашенными линиями, похожими на позвоночные столбы титанов, геркулесов, атлантов, кариатид. Далекие неземные огни и оптические иллюзии ослепительно иллюминировали, чередуясь между собой в этом балагане беспорядочных превращений по мере того, как звезды продвигались по небосводу, оказавшись, как и все прочее, пленниками общей композиции, узниками какого-то замысла, который никому не дано постичь.

Солнце, луна, пустыня и небо оставались неприкосновенными и неизменными величинами, все остальное приходило в упадок. И в этих странных местах даже люди, которых он считал настоящими, могли оказаться не более чем плоскими фигурами, наклеенными в различных позициях, из которых они переходили как бы друг в друга, словно их нужно было быстро тасовать, чтобы получилась последовательность осмысленных телодвижений – и все это происходило с ними на замкнутой поверхности вращающегося шара оракула, на лобной доле пульсирующего от лихорадки мозга. Кареглазый заснул, но быстро проснулся – длиннолицый намертво придавил его к земле, а горбоносый сбросил с него сапоги. Стянул с брыкающегося кареглазого за штанины модные джинсовые левисы с медными заклепками и кожаными ноговицами.

Модник, черт тебя!

Длиннолицый обхватил мальчишку руками и одну за другой расстегнул пуговицы его клетчатой рубахи, а затем снял ее с плеч рывком, как шкуру со зверя.

Красота!

И кареглазый, уткнувшись лицом в землю и не понимая, что происходит, звал на помощь и пытался сопротивляться, но длиннолицый коленом придавил его и держал голову. И Холидей, наблюдавший за ними из тени от костра, заходился смехом.

Когда длиннолицый отпустил его, кареглазый вскочил – был он голый, в одном только исподнем, с перепачканным лицом.

Что за ребячество!

А ты, малец, не горлопань понапрасну. Друзей-приятелей у тебя здесь нет – и заступиться за тебя некому. Прими наказание как мужчина.

Какое наказание – за что!

Не горлань, говорю.

Они натянули между высоких кустарников веревку, на которой горбоносый развесил одежду кареглазого. Длиннолицый быстрым шагом направился к лошадям, вытащил из чехла на луке седла короткоствольный винчестер кареглазого.

Эй, не трожьте!

Тихо, а то беду накличешь.

Горбоносый потушил сигарету о пончо кареглазого, окурок бросил ему в сапог и пнул. Отошел на расстояние, отсчитав вслух десять шагов – повернулся, достал из кобуры револьвер, оттянул курок за спицу, поставив спусковой крючок на боевой взвод, барабан провернулся на камору. Горбоносый прицелился в рубаху и выстрелил. Рубаха едва-едва колыхнулась, на первый взгляд казалось, что на ней не осталось и следа. Горбоносый опять оттянул курок, прицелился и выстрелил. К гремящему звуку присоединился короткий щелчок – пуля отстрелила пуговицу. Затем в игру вступил длиннолицый. И на пару за полминуты они понаделали с десяток прорех в пестрых шмотках кареглазого. Все заволокло дымом, воздух вибрировал, словно сквозь него были натянуты гитарные струны.

Когда стрельба прекратилась, в ушах еще звенело. Длиннолицый сплюнул, небрежным жестом сдвинул шляпу на вспотевший затылок, где рябым орнаментом расползался глянцевый плевок проплешины, пригладил редкие просаленные волосы.

А ты только дай волю воображению, голубок, просто представь, что с тобой стало бы, не стащи мы с тебя одежки!

Кареглазый промолчал.

Волосы дыбом, верно?

Горбоносый сказал:

Ну, зато шляпа целехонька.

Сплюнь и перекрестись, братец, ибо шляпа – это святыня. Ее марать, что на икону плюнуть.

И то верно, закон святотатственных действий не прощает.

Длиннолицый улыбнулся. А может, пусть мальчишка в зубах консервную банку зажмет?

Это еще для чего?

Как это – поупражняемся в меткости.

Длиннолицый упер приклад винчестера в плечо и навел ствол на кареглазого, легонько дернув его вверх, будто выстрелил.

Пиф-паф.

Не-е…

Кареглазый отмахнулся. Не законники вы, а сучьи сыны – вот кто!

Горбоносый вдохнул полной грудью, сплюнул и недобро глянул на мальчишку своими маленькими оловянными глазами.

Длиннолицый покачал головой. А ты посмотри на ситуацию с другой стороны – вот кто спросит, что у тебя со шмотьем приключилось, так будешь всем рассказывать о геройском, о рыцарском подвиге! О том, как ты один был, а на тебя двадцать преступников закоренелых и до зубов вооруженных, и стреляли они в тебя из ружей и пистолетов, и ножи запихивали, к слову нож можно и употребить для достоверности, и кто чем и во что горазд тебя резал и бил, и стрелял, одежки твои искромсали, а на тебе и царапины нет. Чудо!

И, присев на валун, длиннолицый утер лицо и, мелодично присвистывая, принялся разглядывать испещренное звездами небо – так просто, будто собственную ладонь, чей след отпечатал на отсыревшей стене первобытной пещеры.

Спой-ка мне, сынок, из ковбойского репертуара, сказал.

Кареглазый фыркнул. Сам пой.

Горбоносый перезаряжал револьвер.

А что, спой-ка. Он песен еще никто не умирал.

Не буду я петь. Ковбой поднялся и направился к веревке, снимать одежду.

Ну и зря, малец, а я бы аккомпанировал, фью-фью-фью!

Холидей жалобно завыл. Оооу, сколько ночей мне и сколько дней жить! Оооу, вновь я вдали от дома! время меня без ножа режет, здесь ночи вдвое длиннее, а дни – как решетки на окнах! Оооу, голова моя посыпана пеплом, а сердце очерствело, но я счастлив! я не видел хлебов насущных, но благодарил бога, как научен! Оооу-оооу, пустыня гола как сокол! одинокая тень, чье небо – земля! хочу поднять руки и испить из неба, как чаши! Оооу, дух мой томится по дому! и я как зверь в капкане – тщусь отгрызть свою лапу и скинуть с себя оковы смерти! прими меня, отче, по весточке из голубиной почты, туда, откуда я родом, в страну радости и жизни!

Загрузка...