25

В тот вечер мы — Сэм, Кэсси и я — начали освобождать помещение штаба. Мы работали молча и методично: снимали фотографии, вытирали исчерченную доску, сортировали папки и отчеты и складывали в большие синие коробки. Прошлой ночью кто-то поджег квартиру на Парнелл-стрит, убили нигерийку и ее шестимесячного младенца; Костелло требовалась комната.

О'Келли и Суини допрашивали Розалинду в присутствии Джонатана. Я подумал, что ее отец встанет на дыбы и набросится на кого-нибудь с кулаками, но пока все было тихо. Когда О'Келли вызвал чету Девлинов и рассказал, в чем призналась Розалинда, Маргарет уставилась на него с открытым ртом, судорожно глотнула воздух и закричала:

— Нет! — Ее грубый и хриплый голос разнесся по коридору. — Нет, нет, нет! Она была у своих двоюродных сестер. Как вы могли? Как вам… как вы… О Боже, меня предупреждали, она предупреждала, что вы так и сделаете! Вы, — Маргарет ткнула в меня дрожащим пальцем, и я невольно отшатнулся, — вы постоянно звонили ей, требуя, чтобы она с вами встретилась, а ведь она ребенок, вам должно быть стыдно… А она, — Маргарет указала на Кэсси, — ненавидела ее с самого начала. Розалинда всегда говорила, что она попытается повесить на нее… Чего вы пытаетесь добиться? Хотите ее убить? Это вас осчастливит? О, мое бедное дитя… Зачем вы на нее клевещете? Зачем?

Она вцепилась руками в волосы и разрыдалась.

О'Келли пытался успокоить Маргарет, Джонатан молча стоял рядом на лестнице, опершись на перила и бросая на нас мрачные взгляды. Он был в костюме с галстуком. Странно, но я хорошо запомнил его костюм. Темно-синий, безупречно чистый, с легким блеском, словно его гладили уже сотни раз: не знаю почему, выглядело это невыразимо печально.

Розалинду арестовали за убийство и нападение на полицейского. После приезда родителей она заговорила лишь один раз: заявила дрожащим голосом, что Кэсси ударила ее в живот и ей пришлось защищаться. Мы направили оба дела в прокуратуру, хотя знали, что шансы на успех невелики. Мы не могли сослаться даже на историю с парнем в спортивном костюме, чтобы подтвердить связь Розалинды со своим соучастником: моя беседа с Джессикой происходила в отсутствие взрослого, и я не мог доказать, что она вообще состоялась. Все, что у нас имелось, — это признание Дэмиена и множество телефонных звонков.

Было восемь часов вечера, здание почти опустело, слышались только наши голоса и шум дождя, барабанившего по стеклам. Я собрал фотографии из морга, семейные снимки Девлинов, снимки хмурых парней в спортивных костюмах, крупные планы Питера и Джеми, скрепил клейкой лентой и убрал со стола. Кэсси проверила коробки, закрыла крышками и пометила маркером. Сэм бродил по комнате с мешком для мусора, складывал в него пластмассовые стаканчики, смахивал со стола крошки и вытряхивал корзины для бумаг. На его рубашке виднелись пятна засохшей крови.

Нарисованная карта Нокнари начала загибаться по углам; когда я ее взял, один угол оторвался. Кто-то пролил на нее воду, чернила потекли, и лицо землевладельца на карикатурном рисунке Кэсси неприятно исказилось, словно его хватил удар.

— Приложить это к делу? — спросил я Сэма.

Я протянул ему карту, и мы стали рассматривать ее: кудрявые деревца, маленькие домики, дымок над крышами — все такое хрупкое, красивое, точно в волшебной сказке.

— Лучше не надо, — после паузы ответил Сэм, взял карту, свернув в трубку, бросил в мусорный мешок.

— Не хватает одной крышки, — подала голос Кэсси. На ее порезах появилась запекшаяся корочка. — Кто-нибудь видел?

— Кажется, она лежала под столом, — буркнул Сэм. — Ага, вот она…

Он бросил крышку Кэсси, она закрыла последнюю коробку и выпрямилась.

Мы стояли под яркими лампами и смотрели друг на друга посреди голых столов и громоздящихся коробок. «Моя очередь готовить ужин…» Я чуть не произнес это вслух и заметил, как та же мысль мелькнула в глазах Сэма и Кэсси: глупая, невероятная мысль, которая разрывала мне сердце.

— Ладно, — вздохнула Кэсси, оглядев пустую комнату, и вытерла руки о джинсы. — Пожалуй, все.


Я сознаю, что эта история показывает меня не в лучшем свете. Ясно, что буквально за пару встреч Розалинда приручила меня не хуже домашнего пса: я бегал по лестницам, чтобы принести ей кофе, кивал, когда она ругала мою напарницу, с пылкостью подростка воображал, будто нашел в ней родственную душу. Но прежде чем начать меня презирать, примите во внимание, что Розалинда одурачила и вас. Я был в таком же положении, как и вы. Передал вам все, что видел, и так, как видел в то время. А если считаете, что вас обманули, вспомните, о чем предупреждал с самого начала: я лгу.

Трудно описать, до чего мне стало тошно и противно, когда я понял, что Розалинда обвела меня вокруг пальца. Наверное, Кэсси могла бы сказать, что мое легковерие было вполне предсказуемо. Преступники и лжецы, которых мне приходилось встречать, просто любители по сравнению с Розалиндой, прирожденной лгуньей, и она сама избежала ловушки только потому, что уже сталкивалась с подобным раньше. Кэсси могла это сказать, но ее рядом не было. Через несколько дней после завершения расследования О'Келли сообщил, что до вынесения приговора я буду работать не в главном здании, а на Харкур-стрит — «чтобы не напортачить еще больше», как он выразился, — и я не нашелся что возразить. Официально я числился в отделе, поэтому никто не знал, что конкретно я должен делать за его пределами. Мне выделили стол, О'Келли присылал мне какие-то бумаги, но большую часть времени я бродил по коридорам, слушал обрывки разговоров и прятался от любопытных взглядов, чувствуя себя привидением.

Ночи я проводил без сна, обдумывая во всех подробностях самые мрачные и невероятные способы отомстить Розалинде. Мечтал, чтобы она не просто умерла, а исчезла с лица земли: утонула в болоте, превратилась в горстку пепла или была пропущена через мясорубку. Раньше я не замечал за собой склонности к садизму, потому испугался, обнаружив, что многие из этих казней с удовольствием осуществил бы сам. В голове у меня безостановочно вертелись наши беседы с Розалиндой, и я с безжалостной ясностью видел, как ловко она мной манипулировала: безошибочно нащупывала самые уязвимые места, от тщеславия до тайных страхов, и в нужный момент дергала за ниточку для достижения своей цели.

Вероятно, больше всего меня угнетало именно это: Розалинде не пришлось вставлять мне в голову микрочип или ввергать в состояние транса. Я сам, по собственной воле, нарушил запреты и сжег мосты. Ей оставалось лишь умело направлять меня в нужное русло. Одним взглядом она взвесила нас с Кэсси и отбросила ее за непригодность. А во мне нашла нечто смутное, скрытое, но неискоренимое, что могло ей пригодиться.


Я не свидетельствовал во время суда над Дэмиеном. Прокурор Мэтьюз сказал, что это рискованно: существует вероятность, что Розалинда поведала Дэмиену мою «личную историю», как он это назвал. Прокурор носил яркие галстуки, любил «динамичный» стиль и жутко меня утомлял. Сама Розалинда больше не поднимала данную тему: наверное, Кэсси сумела ее разубедить и она переключилась на иные, более перспективные варианты. Я сомневался, что она что-то говорила Дэмиену, но спорить не стал.

Зато я пошел послушать выступление Кэсси. Сел в задних рядах, набитых зрителями: о процессе много писали в газетах и говорили по радио. Кэсси пришла в красивом серо-голубом костюме, тщательно разгладив кудряшки. Я не встречал ее много месяцев. Она осунулась и похудела, в ней больше не было той живости движений, которую я помнил по старым временам; лицо тоже стало неподвижным — широкие полукружия над веками, свободная линия рта, — и поэтому каким-то новым, свежим, будто я видел его впервые. Она выглядела старше, уже не той девчонкой-сорванцом с заглохшей «веспой», но от этого ничуть не менее красивой: секрет красоты крылся не в таких признаках, как цвет или шелковистость кожи, а в точеной форме скул. Я смотрел на незнакомый костюм и думал о ее мягких волосах у самой шеи, теплых и пахнущих солнцем: то, что когда-то я трогал эти волосы, казалось мне самым невероятным и самым печальным чудом на свете.

Она выступила хорошо. Кэсси всегда прекрасно смотрелась в суде. Присяжные ей верили, и она легко удерживала их внимание, чего не так-то просто добиться, особенно на длинных заседаниях. На вопросы Мэтьюза Кэсси отвечала четко и ясно, сложив руки на коленях. На перекрестном допросе сделала для Дэмиена все, что могла: да, он выглядел взбудораженным и сбитым с толку; искренне верил, что убийство Кэти было необходимо для защиты Розалинды и Джессики Девлин. По ее мнению, Девлин находился под влиянием Розалинды и она подстрекала его к преступлению. Дэмиен обмяк на стуле и смотрел на нее, вытаращив глаза, точно ребенок, пришедший на фильм ужасов. Узнав, что Розалинда собирается свидетельствовать против него в суде, он пытался покончить с собой, по старинке использовав тюремные простыни.

— Когда Дэмиен признался в убийстве, — спросил адвокат, — он объяснил, почему его совершил?

Кэсси покачала головой:

— В тот день — нет. Мы с напарником спрашивали его, но он либо отказывался отвечать, либо говорил, что не помнит.

— И это происходило уже после признания, когда разговор о мотивах не мог принести никакого вреда? Как вы думаете, почему он так себя вел?

— Возражаю! Наводящие вопросы…

С напарником… По тому, как Кэсси произнесла это слово, по легкому повороту ее плеч я понял, что она заметила меня в задних рядах. Но ни разу не взглянула в мою сторону, даже когда спустилась с помоста и направилась к двери. Тогда я вспомнил о Кирнане: что он почувствовал, когда от сердечного приступа умер Маккейб, бывший его напарником тридцать лет. Ничему в жизни я не завидовал так сильно, как этому неповторимому и недостижимому для меня горю.

Следующим свидетелем была Розалинда. Под приглушенный ропот публики она процокала каблучками про проходу и одарила Мэтьюза робкой и стеснительной улыбкой. Я ушел. На следующий день я прочитал в газетах, как она рыдала, говоря о Кэти, дрожащим голосом рассказывала, что Дэмиен грозил убить ее сестер, если она с ним порвет, а когда адвокат Дэмиена стал копать глубже, закричала: «Как вы смеете! Я любила свою сестру!» — и упала в обморок, а заседание перенесли на следующий день.

Розалинду не стали привлекать к суду — полагаю, это было решение ее родителей; сама она вряд ли упустила бы возможность привлечь к себе внимание. Мэтьюз предпочел уладить дело миром. Соучастие в преступлении вообще трудно доказать. Надежных улик против Розалинды не было, ее признание не могло быть принято в суде, да и она наверняка бы от него отказалась (сказав, что Кэсси, например, угрожала ей жестами); но даже если бы каким-то чудом удалось доказать ее виновность, она — несовершеннолетняя и срок ей грозил небольшой. К тому же Розалинда утверждала, что я с ней переспал, а это вносило в дело полную сумятицу и доводило О'Келли — и меня — до белого каления.

Мэтьюз все это просчитал и решил сосредоточиться на Доннели. В обмен на показания против Дэмиена он предложил Розалинде три года условно за «опрометчивое оставление в опасности» и сопротивление при аресте. «Сарафанное радио» сообщило, что она уже получила несколько предложений руки и сердца, и многие издания дерутся за право опубликовать ее историю.


Выйдя из здания суда, я встретил Джонатана Девлина, который стоял у стены и курил. Он держал сигарету на уровне груди, склонив голову набок, и наблюдал за чайками, кружившими над заливом. Я достал из кармана свою пачку и подошел к нему. Он посмотрел на меня и отвел взгляд.

— Как дела? — спросил я.

Девлин пожал плечами:

— Примерно так, как можно ожидать. Джессика пыталась покончить с собой. Легла на кровать и перерезала вены моей бритвой.

— Мне очень жаль. С ней все в порядке?

Его губы скривила горькая усмешка.

— Да. У нее не получилось: она резала вдоль, а не поперек.

Я прикурил, прикрыв пламя ладонями: день был ветреный, собирались тучи.

— Можно задать вопрос? — произнес я. — Без протокола.

Девлин повернул голову, и я увидел в его взгляде безнадежность и одновременно презрение.

— Пожалуйста.

— Вы все знали, верно? Знали с самого начала.

Джонатан долго молчал, потом вздохнул и сказал:

— Не то чтобы знал. Она не могла совершить это одна, тут были замешаны двоюродные сестры, да я и про Дэмиена ничего не слышал. Но подозревал. Я хорошо знал Розалинду.

— Но вы ничего не сделали. — Я хотел, чтобы мои слова прозвучали бесстрастно, но в них все-таки прозвучала нотка осуждения. Девлин мог в первый же день рассказать нам о Розалинде, как мог рассказать кому-нибудь другому много лет назад, когда Кэти только начала болеть. Я понимал, что по большому счету это ничего бы не изменило, но сколько бед натворило его молчание и сколько зла пробудило.

Джонатан отбросил сигарету и повернулся ко мне лицом, сунув руки в карманы пальто.

— А что, по-вашему, я должен был сделать? — жестко проговорил он. — Она моя дочь. Я уже потерял Кэти. Маргарет не вынесет, если я скажу хоть слово против нее. Когда несколько лет назад я хотел отправить Розалинду к психологу, потому что она постоянно врала нам, Маргарет закатила мне истерику и пригрозила, что уйдет и заберет девочек с собой. И я ничего не знал. Что я мог сказать? Я только следил за Розалиндой и молился, чтобы это оказался какой-нибудь землевладелец. А как бы вы поступили на моем месте?

— Не знаю, — честно ответил я.

Девлин продолжал смотреть на меня, тяжело дыша и раздувая ноздри. Я отвернулся и сделал затяжку; через минуту он перевел дух и снова прислонился к стене.

— Я тоже хочу вас кое о чем спросить, — произнес он. — Розалинда была права — вы действительно тот мальчик, у которого пропали друзья?

Вопрос меня не удивил. Девлин имел право просмотреть или прослушать записи всех допросов Розалинды, так что рано или поздно он должен был спросить. Я знал, что мне надо все отрицать: по официальной версии, я нарочно выдумал историю, желая заручиться доверием Розалинды, — но у меня не было сил, да и особого смысла я в этом не видел.

— Да, — вздохнул я. — Адам Райан.

Джонатан повернул голову и долго смотрел на меня, очевидно, пытаясь что-то вспомнить.

— Мы не имели к этому никакого отношения, — промолвил он наконец, и меня удивил его мягкий, почти извиняющийся тон. — Я хочу, чтобы вы знали. Никакого.

— Да. Простите, что на вас набросился.

Он кивнул.

— На вашем месте я, пожалуй, сделал бы то же самое. Я не невинная овечка. Вы видели, что мы сотворили с Сандрой, не так ли? Вы там находились.

— Верно, — подтвердил я. — Она не станет выдвигать обвинений.

Джонатан покачал головой, словно эта мысль не привела его в восторг. Река внизу была темной и густой, с неприятным маслянистым блеском. В воде что-то плыло — может, дохлая рыба или мусор, — и чайки стайки вились над ней, испуская пронзительные крики.

— Что вы собираетесь делать? — поинтересовался я.

Девлин вскинул голову и взглянул на пасмурное небо. Он выглядел очень уставшим, но это была не та усталость, от которой можно избавиться хорошим отдыхом или крепким сном: она въелась ему в плоть и кровь, проникла до костей, избороздила морщинами лицо.

— Перееду в другое место. Нам в окна бросают камни, кто-то намалевал на машине краской «пидофил» — написано с ошибкой, но мысль понятна. Пока вопрос о шоссе не решен, я здесь задержусь, но позднее…

Заявления о насилии над детьми всегда подлежат проверке, даже если под ними нет оснований. Следствие не нашло улик, подтверждавших обвинения Дэмиена против Девлина, — скорее факты, которые их опровергали. Отдел по борьбе с сексуальными преступлениями был настроен более чем скептически. Но слухи среди соседей разносятся со скоростью пожара, и среди них всегда находятся те, кто думает, что не бывает дыма без огня.

— Я отправлю Розалинду на психологическую консультацию, по распоряжению судьи. Я тут почитал кое-что, и во всех книгах утверждается, что для людей вроде нее от этого нет никакого проку: что бы мы ни делали, она останется такой, как есть, — но я все-таки попробую. И постараюсь держать ее дома как можно дольше, присматривать за ней и следить, чтобы она не проделывала свои фокусы с кем-нибудь еще. В октябре Розалинда пойдет учиться музыке в колледж, но я сказал, что не стану платить за аренду квартиры — пусть живет дома или ищет работу. Маргарет верит, что дочь ни в чем не виновата и вы ее подставили, но она рада, если она поживет у нас. Маргарет говорит, что Розалинда очень чувствительна. — Он откашлялся, словно последнее слово застряло в горле. — Джессика поживет в Этлоне с моей сестрой — отвезу, как только заживут порезы. Там ей не причинят вреда. — Его губы снова искривились. — Вреда… Собственной сестре.

Я вдруг представил, каким был этот дом в последние восемнадцать лет и каким стал сейчас.

— Знаете что? — неожиданно воскликнул Джонатан. Его лицо исказила болезненная гримаса. — Маргарет забеременела через пару месяцев после того, как мы начали встречаться. Нас это напугало. Я намекнул, что, может, ей лучше… так сказать, съездить ненадолго в Англию. Но… она очень религиозна. Уже то, что забеременела, выбило ее из колеи, а тут… Она хорошая женщина, и я не жалею, что женился на ней. Но если бы я знал, что… кем… то есть какой станет Розалинда, то, клянусь Богом, я бы сам потащил Маргарет в Англию.

«Жаль, что вы этого не сделали», — хотел я заметить, но промолчал.

— Мне очень жаль, — произнес я.

Джонатан смотрел на меня минуту, потом выпрямился и плотнее запахнул полы пальто.

— Пойду посмотрю, не закончила ли Розалинда.

— Думаю, она скоро выйдет.

— Да, — холодно проговорил он и, повернувшись, зашагал по лестнице.


Присяжные признали Дэмиена виновным. Неудивительно, учитывая представленные доказательства. Во время процесса развернулись бурные дискуссии по поводу его вменяемости, и психиатры щедро сыпали малопонятными терминами. Все это я слышал из третьих уст, часто в обрывках разговоров или бесконечных звонках Куигли. Он, похоже, поставил целью своей жизни выяснить, почему меня перевели на бумажную работу на Харкур-стрит. Адвокат Дэмиена выстроил двойную линию защиты: во-первых, он временно помешался, а во-вторых, был уверен, что защищаю Розалинду от тяжких телесных повреждений, — и это периодически создавало путаницу и противоречия, которые давали повод для «обоснованных сомнений». Но у нас было признание Доннели и, что еще важнее, фотографии убитой после вскрытия. Дэмиена признали виновным и приговорили к пожизненному заключению, что на практике означало десять — пятнадцать лет.

Ирония заключалась в том, что совок спас ему жизнь и уберег от многих неприятностей в тюрьме. Благодаря ему преступление приобрело сексуальный характер, и Доннели отправили в блок высокого риска, где сидели педофилы и насильники и он чувствовал себя среди «своих». Преимущество сомнительное, но так по крайней мере у него было больше шансов выйти из тюрьмы живым и без венерических болезней.

После вынесения приговора у здания суда собралась небольшая группа «линчевателей», человек десять-двенадцать. Я смотрел новости в мрачноватом пабе на набережной и слышал, как посетители угрюмо заворчали, когда бесстрастные охранники повели спотыкавшегося Дэмиена через разъяренную толпу и тюремный фургон укатил под угрожающие крики, вздернутые кулаки и пару брошенных вдогонку кирпичей.

— Таких вешать надо, — пробормотал кто-то в углу.

Я знал, что мне следует сочувствовать Дэмиену: у него не имелось ни одного шанса после той злосчастной акции протеста, и я был единственным, кто понимал, каково ему пришлось, — но не мог, просто не мог.


Мне не хочется погружаться в подробности того, что называют «внутренним расследованием». Обычно все вырождается в вереницу бесконечных заседаний, где представители власти в тщательно выглаженных костюмах выслушивают ваши жалкие самооправдания и унизительные объяснения, а на вас наваливается гнетущее чувство, что во время допроса вы случайно оказались не по ту сторону стекла. Странно, но О'Келли стал самым рьяным моим защитником: вовсю расхваливал мои высокие показания раскрываемости дел, железную хватку в ведении допросов и прочие достоинства, о которых раньше никогда не упоминал. Конечно, я знал, что он не столько проникся ко мне неожиданной симпатией, сколько защищал самого себя — мои проступки плохо отражались на его репутации: как-никак пригрел на груди такого отщепенца, как я, — но это не мешало мне испытывать к нему глубочайшую признательность. Я видел в нем своего последнего союзника. Однажды даже попытался его поблагодарить, поймав в коридоре после одного слушания, но после первых моих слов он посмотрел на меня с таким отвращением, что я забормотал что-то себе под нос и поспешил уйти.

В конце концов начальство решило, что не стоит меня увольнять и переводить в патрульные, что было бы гораздо хуже. Опять же я не думаю, что тем самым они хотели дать мне второй шанс. Просто мое увольнение привлекло бы внимание журналистов, а это доставило бы им неудобства. Но из отдела по расследованию убийств меня выгнали. Даже в минуты самого отчаянного оптимизма я не смел надеяться, что меня оставят. Меня опять отправили в «летуны», мягко намекнув, что не надо рассчитывать на быстрое возвращение, если оно вообще когда-либо состоится. Иногда Куигли, обладавший более изощренной жестокостью, чем я ожидал, просил меня посидеть на телефоне или опросить свидетелей.

Разумеется, все прошло не так легко, как я пытался тут изобразить. Бывали месяцы, когда я в оцепенении сидел дома, спуская последние деньги. Мать робко приносила мне макароны с сыром, надеясь, что я хоть что-нибудь поем, а Хизер вела со мной душеспасительные беседы, пытаясь докопаться до глубинного источника моих проблем. По ее словам выходило, что мне следовало внимательнее относиться к людям, особенно к ней, и предлагала телефон своего психотерапевта.

К тому времени, как я вернулся на работу, Кэсси там уже не было. Одни говорили, что ей предлагали повышение, если бы она согласилась остаться; другие, наоборот, полагали, что она потому и ушла, что ее все равно хотели выгнать; третьи видели Кэсси в пабе под руку с Сэмом, а четвертые уверяли, будто она вернулась в университет и изучает археологию. Однако мораль во всех этих историях была одна: в отделе по расследованию убийств женщинам не место.

Позже оказалось, что Кэсси осталась в полиции, но перешла в отдел по предотвращению домашнего насилия и попросила дать ей возможность закончить факультет психологии, — отсюда история про университет. Неудивительно, что ее перевод вызвал слухи: работа в этом отделе считалась изматывающей и трудной, здесь было полно крови и сексуальных преступлений, а почета никакого, поэтому для большинства людей ее поступок казался совершенно непонятным. «Сарафанное радио» решило, будто у Кэсси сдали нервы.

Что касается меня, то я так не считал. Сомневался я и что это как-то связано со мной, — прошу прощения, если прозвучит самонадеянно, — по крайней мере не в том смысле, в каком вы могли подумать. Если бы все дело было в том, что мы не могли находиться в одной комнате, то Кэсси взяла бы другого напарника и приходила на службу как ни в чем не бывало, пока мне не пришлось бы как-то притереться к ней или перевестись в иное место. Из нас двоих она более упряма. Видимо, Кэсси ушла из-за того, что солгала О'Келли и Розалинде, и они оба ей поверили. И еще потому, что сказала мне правду, а я решил, что она лжет.


Первое время я следил за прессой, но никакого скандала насчет строительства шоссе в Нокнари не разразилось. В какой-то «желтой газетенке» упоминался дядюшка Ред — в самом конце длинного списка политиков, растрачивающих средства налогоплательщиков, — но тем дело и закончилось. Судя потому, что Сэм по-прежнему работал в отделе по расследованию убийств, он поступил так, как говорил О'Келли; вероятно, впрочем, что он все-таки передал пленку Майклу Кили, но ни одна газета не стала публиковать материал.

Свой дом Сэм тоже не продал. Я слышал, что он сдал его по номинальной стоимости молодой вдове, муж которой умер от аневризмы мозга, оставив ее беременной, с младенцем на руках, без страховки. Поскольку она была внештатной виолончелисткой, ей не платили даже пособие по безработице; прежнее жилье оказалось вдове не по карману, домовладелец ее выгнал, и женщине пришлось ютиться вместе с ребенком в захудалой гостинице за счет какого-то благотворительного фонда. Я понятия не имел, как Сэм нашел эту женщину, — в последний раз подобные истории происходили, наверное, еще в викторианской Англии. Может, он специально искал что-нибудь подобное, не знаю. Сам он переехал на съемную квартиру в Бланчардстауне. Ходили слухи, будто Сэм собирается уйти из полиции и стать священником и что у него неизлечимая болезнь.


С Софи мы встречались пару раз — как-никак я задолжал ей не менее двух обедов и три коктейля. Мы неплохо провели время, она не задавала неприятных вопросов, и я решил, что это хороший знак. Однако после нескольких свиданий, которые теоретически могли превратиться в нечто более существенное, Софи меня бросила. Сообщила как бы между делом, что прекрасно понимает разницу между сексом и романом. «Тебе надо найти женщину помоложе, — посоветовала она. — Они часто путают такие понятия».


Бесконечные месяцы, которые я провел дома, развлекаясь ночным покером и почти летальными дозами Леонарда Коэна и «Радиохэд», неизбежно навели меня на мысли о Нокнари. Я поклялся больше никогда не забивать себе мозги той историей, но человеческое любопытство неистребимо — по крайней мере до тех пор, пока за знания не приходится платить слишком большую цену.

Представьте мое удивление, когда я понял, что вспоминать мне нечего. Все события вплоть до первого учебного дня начисто стерлись из памяти, точно их удалили хирургическим путем. Питер, Джеми, байкеры и Сандра, лес, каждая мелочь и подробность, которые я так тщательно выскребал из себя во время следствия, — исчезли. Осталось лишь смутное чувство, что когда-то я мог вспомнить эпизоды своего прошлого, но теперь они ушли очень далеко и превратились в нечто столь же серое и туманное, как старый фильм или рассказанная кем-то история. Я еще мог разглядеть трех загорелых детишек в потертых шортах, плевавших с дерева на голову Малыша Уилли и со смехом убегавших прочь, но во мне засела холодная уверенность, что и эти обрывочные сценки скоро уплывут и растворятся в воздухе. Больше они мне не принадлежали, и я не мог отделаться от мрачного и гнетущего ощущения, что произошло это только потому, что я сам потерял на них право, раз и навсегда.

Осталось одно воспоминание. Летний полдень, Питер и я лежим на траве в его садике. Мы пытались соорудить перископ по инструкции из старого журнала, но для этого нам требовалась картонная трубка, на которой висело кухонное полотенце, а Питер не мог попросить ее у мамы — ведь мы не разговаривали с родителями. Мы сделали трубу из газет, но она постоянно ломалась, так что в перископ мы видели только страничку спортивных новостей.

Мы оба были не в духе. Шла первая неделя каникул, светило солнце, стояла чудесная погода — самое время пойти на реку или устроить домик на деревьях. Но в последний день учебы по пути домой Джеми буркнула, глядя на свои туфли:

— Через три месяца меня отправят в интернат.

— Замолчи! — крикнул Питер, толкнув ее под локоть. — Никуда тебя не отправят. Она передумает.

Но с той минуты солнце для нас померкло, словно небо заволокла черная туча. Мы не могли пойти домой, потому что родители на нас злились из-за бойкота, не могли отправиться в лес или придумать что-нибудь еще. Все казалось нам глупым и ненужным, не хотелось даже найти Джеми и вытащить на улицу, потому что в ответ она могла покачать головой и сказать: «Что толку?» — и все стало бы хуже. Мы валялись в саду, умирали от скуки, злились друг на друга и на дурацкий перископ, и мир казался нам мрачным и унылым. Питер рвал травинки, откусывал кончики и выплевал на землю. Я лежал на животе, приоткрыв один глаз, чтобы следить за сновавшими мимо муравьями, и чувствовал, что обливаюсь потом. «Какая разница, лето или нет? — меланхолично думал я. — К черту лето».

Вдруг дверь в доме Джеми распахнулась и девочка вылетела оттуда так стремительно, будто ею выстрелили из пушки. Мать закричала что-то ей вслед, дверь с грохотом отскочила от стены, и злобный пес зашелся в истеричном лае. Мы с Питером сели. Джеми на миг задержалась у ворот, оглядываясь по сторонам, и когда мы окликнули ее, помчалась к нам по тропинке, одним прыжком перемахнула через стену садика, обхватила нас обеими руками за шеи и повалилась на траву. Мы все завопили разом, и через несколько секунд я сообразил, что Джеми кричит:

— Я остаюсь! Я остаюсь! Я не еду в школу!

Лето мгновенно засияло всеми красками. День из серого превратился в изумрудный и ярко-голубой, зажужжали газонокосилки, и затрещали кузнечики, воздух наполнился шумом листьев, гудением пчел и семенами одуванчиков, подул мягкий ветерок, теплый и густой как сливки. Темневший за стеной лес стал невыразимо прекрасным и заманчивым, затаившим бесчисленные тайны и сокровища. Он уже бросал к нам усики хмеля и хватал за руки и плечи, притягивая к себе. Лето, первобытное лето оживало и расцветало перед нами во всей своей красе.

Мы оторвались друг от друга и сели, тяжело дыша и с трудом веря своему счастью.

— Ты серьезно? — спросил я. — Это точно?

— Точно! Она сказала: «Посмотрим, я все обдумаю, и мы что-нибудь решим», — а это значит, что все в порядке, просто она не хочет говорить прямо. Я никуда не поеду!

Джеми не хватало слов, и она повалила меня на землю. Я вырвался, сел сверху и стал выкручивать ей руку. Рот у меня растянулся до ушей, я был счастлив и не мог поверить, что это когда-нибудь закончится.

Питер вскочил.

— Мы должны отпраздновать. Пикник в замке. Идем домой, берем продукты и встречаемся там.

Я пронесся через дом в кухню, мама пылесосила где-то наверху.

— Мам! Джеми остается. Можно я возьму что-нибудь на пикник? — Я схватил пакеты с чипсами и полпачки печенья, сунул под футболку, выскочил на улицу и, махнув рукой в окно ошеломленной маме, перелетел через стену.

Из банок с колой забила пена, мы дружно чокнулись ими на стене замка.

— Победа! — крикнул Питер, вскинув руку к зелено-золотой листве. — Мы сделали это!

Джеми воскликнула:

— Я останусь здесь навсегда! — и заплясала на стене, легкая как ветерок. — Навсегда, навсегда, навсегда!

Я тоже прокричал что-то бессмысленное и счастливое, и лес принял наши голоса и пустил их волнами во все стороны, вплетая каждый звук в свои листья и корни, в речные затоны и буруны, в треск и щебет птиц, в зуд насекомых, в шорох кроликов и тысяч других обитателей нашего царства, пока не соединил все это многоголосье в один громкий и торжественный гимн.

Лишь тот эпизод, один-единственный, не исчез и не растворился в воздухе. Он остался — и остается до сих пор — полностью моим, приятно теплым и увесистым, как зажатый в ладони последний золотой дублон. Если бы лес дал мне возможность оставить только одно воспоминание, наверное, я выбрал бы именно его.


Вскоре после того как я вышел на работу, мне позвонила Симона — один из мрачных довесков к делу, которые проявлялись еще много времени спустя. Мой мобильный телефон был на карточке, которую я ей оставил, и она не знала, что теперь я занимаюсь угонами машин на Харкур-стрит и не имею никакого отношения к Кэти Девлин.

— Детектив Райан, — сказала Симона, — мы нашли нечто такое, что вы должны увидеть.

Это был дневник Кэти, тот самый, который Розалинда сочла скучным и выбросила. Уборщица в академии танца Симоны отличалась удивительной дотошностью: она нашла его прикрепленным клейкой лентой к обратной стороне фотографии Анны Павловой, висевшей в рамке на стене. Прочитав имя на обложке, она сразу позвонила Симоне. Мне надо было дать ей телефон Сэма и повесить трубку, но я отложил отчеты об угонах и поехал в Стиллорган.

Было одиннадцать часов утра, и я застал в академии только одну Симону. Студию заливал солнечный свет, и фото Кэти уже не висело на стенах, но стоило мне вдохнуть специфический запах канифоли, полированных досок и въевшегося пота, как все мгновенно воскресло в моей памяти: подростки на роликовых досках, их крики на темной улочке внизу, топот и гомон в коридоре, голос Кэсси за спиной, суровая серьезность нашего визита.

Фотография в рамке лежала на полу. Сзади к ней был приделан как бы кармашек из наклеенной бумаги, а сверху лежал дневник Кэти. Школьная тетрадка, в каких пишут на уроках, с разлинованными страницами и оранжевой обложкой.

— Его нашла Паула, — произнесла Симона. — Она уже ушла, но я могу продиктовать вам ее телефон.

Я взял тетрадку.

— Вы его читали? — спросил я.

Симона кивнула.

Она была в узких черных брюках и мягком черном свитере. Странно: в этой одежде Симона смотрелась еще более экзотично, чем в длинной юбке и трико. Ее огромные глаза были так же сумрачны и неподвижны, как в тот день, когда мы сообщили ей о смерти Кэти.

Я сел на пластиковый стул. На обложке было написано: «Личный дневник Кэти Девлин. Это не для вас. Не открывать!!!» — но я его все-таки открыл. Тетрадь оказалась заполнена примерно на три четверти. Страницы исписаны аккуратным круглым почерком, едва начинавшим проявлять индивидуальность: смелые росчерки на «у» и «з» и большая Д в виде огромной закорючки. Пока я читал, Симона сидела напротив меня и наблюдала, сложив руки на коленях.

Дневник описывал события примерно восьми месяцев. Сначала записи шли ежедневно, каждая в полстранички, потом становились более редкими, раз в две-три недели. Почти все посвящены балету.

«Симона говорит, что мои арабески стали лучше, но мне все еще приходится думать о движении всего тела, а не одной ноги, особенно с левой стороны, где линия должна быть полностью прямая».

«Мы разучиваем новый танец для новогоднего вечера, он будет под музыку „Жизель“. Я должна делать фуэте. Симона говорит — помни, так Жизель показывает своему парню, что у нее разбито сердце, как сильно она по нему скучает, это ее последний шанс, и я должна исходить из этого. Танцевать нужно примерно так».

— И дальше шли непонятные рисунки и значки, похожие на какой-то музыкальный шифр. В тот день, когда Кэти приняли в Королевскую балетную школу, бумага была испещрена восклицательными знаками и звездочками, а запись сделана большими буквами:

«Я ПРОШЛА! ПРОШЛА! Я ВСЕ-ТАКИ ПРОШЛА!!!»

Она писала, как проводила время с друзьями:

«Мы переночевали дома у Кристины, ее мама дала нам какую-то странную пиццу с оливками, мы играли в „правду или расплату“. Бет нравится Мэтью. Мне никто не нравится; большинство танцовщиц выходят замуж по окончании карьеры, тогда мне будет уже тридцать или сорок. Мы накрасились, Марианна выглядела здорово, но Кристина наложила слишком много туши и стала похожа на свою маму!»

Первый раз, когда ее с подругами пустили одних в город:

«Мы сели на автобус, поехали покупать вещи в „Мисс Селфридж“. Марианна и я купили одинаковые топы, но у нее розовый с пурпурной надписью, а у меня светло-голубой с красной. Джессика не могла поехать, и я купила ей заколку для волос с цветочком. Потом мы отправились в „Макдоналдс“. Кристина сунула палец в мой соус барбекю, а я в ее мороженое. Мы так ржали, что официант пригрозил нас выставить, если мы не перестанем. Бет спросила, не хочет ли он мороженого с барбекю?..»

Кэти примеряла пуанты Луизы, терпеть не могла капусту, ее выгнали из класса на уроке ирландского языка за то, что она писала сообщения Бет. Обычный ребенок, веселый, целеустремленный, порывистый и слегка небрежный в пунктуации; ничего особенного, не считая танцев. Но понемногу между строчек, словно нарастающее пламя, пробивался страх.

«Джессика грустит, потому что я собираюсь в балетную школу. Она плачет. Розалинда говорит, что, если я уеду, Джессика убьет себя. Это будет моя вина; я не должна вести себя эгоистично. Я не знаю, что делать: если спрошу маму и папу, они могут меня не пустить. Не хочу, чтобы Джессика умерла».

«Симона сказала, что я больше не могу болеть, поэтому вечером я заявила Розалинде, что не хочу это пить. Розалинда говорит, я должна, иначе не смогу хорошо танцевать. Я испугалась, потому что она очень злая, но я тоже была злая и сказала, что ей не верю, она просто хочет, чтобы я болела. Она говорит, что я об этом пожалею. Джессика не станет общаться со мной».

«Кристина на меня злится, она пришла во вторник, а Розалинда сказала ей, что она для меня недостаточно хороша. Мол, я пойду в балетную школу, Кристина не верит, что я не говорила. Теперь Кристина и Бет не будут говорить со мной, Марианна пока разговаривает. Я ненавижу Розалинду! Ненавижу, ненавижу, ненавижу».

«Вчера дневник лежал у меня под кроватью, а сегодня я не могла его найти. Я ничего не сказала, но когда мама повела Розалинду и Джессику к тете Вере, поискала в комнате Розалинды. Он лежал у нее в гардеробе, в коробке из-под обуви. Я боялась брать, потому что теперь она узнает и здорово рассердится, но мне все равно. Я буду держать его у Симоны и писать, когда занимаюсь одна».

Последняя запись была сделана Кэти за три дня до смерти.

«Розалинда жалеет, ей так плохо, что я уеду. Она боялась за Джессику. Переживала, что я уеду так далеко. Она тоже будет скучать. Обещала мне подарить счастливый амулет, чтобы я хорошо танцевала».

Ее голос чисто и звонко звучал с исписанных страниц, кружась вместе с пылинками в солнечном луче. Кэти уже год как умерла, ее кости лежали на сером и унылом кладбище в Нокнари. После суда я почти не думал о Кэти. Если честно, даже во время следствия она не так уж сильно занимала мои мысли. Жертва — это человек, с которым вы никогда не познакомитесь. Для меня Кэти являлась набором снимков или слепком с чужих слов; значение имела только ее смерть и цепочка дальнейших обстоятельств. То, что случилось в Нокнари, затмило все, чем она была или могла стать в будущем. Я представил пустую студию, голый деревянный пол и как Кэти лежит на животе и пишет свой дневник, двигая лопатками, а музыка вальсом кружится вокруг нее.

— Если бы мы нашли его раньше, это могло что-нибудь изменить? — спросила Симона.

Ее голос заставил меня вздрогнуть: я забыл, что она рядом.

— Вряд ли, — ответил я, сказав неправду, но ей хотелось это слышать. — Здесь нет ничего, что указывает на причастность Розалинды к каким-либо преступлениям. Есть упоминание, что Розалинда заставляла Кэти что-то пить, но она легко это объяснит, заявив, что это были, например, какие-нибудь витамины. И амулет ничего не доказывает.

— Но если бы мы отыскали его до того, как ее убили, — тихо заметила Симона, — тогда…

На это мне нечего было возразить.

Я убрал дневник и кармашек из бумаги в пакетик для улик и отправил к Сэму. Тот пристроит их куда-нибудь в подвал, рядом с моими старыми кроссовками. Дело закрыто, и улики уже не нужны, пока — и если — Розалинда не сделает то же самое с кем-нибудь другим. Я бы предпочел послать дневник Кэсси — в качестве безмолвной и никчемной просьбы о прощении, — но она больше не занималась данным делом, и я не был уверен, что она правильно меня поймет.


Несколько недель спустя я узнал, что Сэм и Кэсси обручились. Бернадетта разослала сотрудникам электронные письма с предложением скинуться на свадебный подарок. Вечером я буркнул Хизер, что, кажется, заразился скарлатиной, заперся у себя в комнате и до четырех утра медленно, но целеустремленно пил водку. Потом позвонил Кэсси на мобильник.

Она ответила после третьего сигнала:

— Мэддокс.

— Кэсси, — произнес я, — Кэсси, неужели ты правда собираешься выйти замуж за эту деревенщину? Скажи, что нет.

Она молчала.

— Прости, — продолжил я. — Прости за все. Мне безумно жаль. Я люблю тебя, Кэсси. Прости, ради Бога.

Снова молчание. После долгой паузы я услышал щелчок, затем где-то в глубине послышался голос Сэма:

— Кто это?

— Ошиблись номером, — отозвалась Кэсси тоже издалека. — Какой-то пьяный парень.

— А почему ты сразу не бросила трубку?

Сэм поддразнивал Кэсси. Шорох простыней.

— Он сказал, что любит меня, и я хотела понять, кто он такой, — проговорила Кэсси. — Но оказалось, ему нужна Бритни.

— Как и всем нам, — заметил Сэм и тут же ахнул, а Кэсси засмеялась. — Ты откусила мне нос!

— И поделом тебе. — Опять смешки, шорох, поцелуи, затем долгий удовлетворенный вздох. Сэм прошептал мягко и ласково:

— Малышка…

Дальше было слышно только их дыхание, иногда сливавшееся в унисон, замедлявшееся в ритме сна.

Я долго сидел на кровати и смотрел, как небо светлеет за моим окном. До меня не сразу дошло, что мое имя не высветилось на экране Кэсси. Я чувствовал, как водка струится по моим жилам; начиналась головная боль. Я так и не понял, действительно ли Кэсси решила, что дала «отбой», или ей хотелось причинить мне боль. А может, наоборот, это был ее последний подарок — последний шанс услышать, как она дышит во сне.


Шоссе построили там, где и планировали. Движение «Долой шоссе!» затягивало дело как могло: новые петиции, прошения, протесты. Кажется, они дошли даже до Европейского суда. Напоследок кучка каких-то сомнительных демонстрантов обоего пола, называвших себя «Свободный Нокнари» (не сомневаюсь, что среди них был и Марк), разбила лагерь на месте раскопок, чтобы помешать бульдозерам, и задержала строительство на несколько недель, пока правительство не распорядилось их разогнать. У них не было никаких шансов. Жаль, я не спросил Джонатана Девлина, верил ли он сам, несмотря ни на что, будто общественное мнение способно что-либо изменить, или понимал, что акция обречена, но все-таки пытался. В любом случае я ему завидовал.

Прочитав в газетах о начале строительства, я решил туда съездить. Предполагалось, что я должен опросить местных жителей в Теренуре насчет угнанного автомобиля, который использовали во время ограбления, но час-другой не имел значения. Я сам не знал, почему еду. Нет, я не собирался подвести какой-то драматический итог, просто захотелось посмотреть на это место.

Там царил хаос. Я примерно знал, чего можно ожидать, но не представлял масштабов. Еще не добравшись до холма, я услышал рев строительных машин. Местность изменилась до неузнаваемости, тысячи людей в оранжевых робах как муравьи кишели на земле и выкрикивали нечленораздельные команды, стараясь перекрыть общий шум. Огромные грязные бульдозеры ворочали тяжелые комья земли и с натужным гулом выворачивали остатки каменной стены.

Я припарковал машину на обочине и вышел на дорогу. На площадке — ее пока оставили нетронутой — толпилась хлипкая кучка демонстрантов, махавших нарисованными от руки плакатами: «Спасите наше прошлое!», «История не продается», — на случай если появятся журналисты. Пласты вывороченной земли тянулись куда-то за горизонт — мне показалось, что за это время поле разрослось, и я не сразу сообразил, что произошло: исчезла последняя полоска леса. Под серым небом торчали несколько ободранных стволов и выдранные с корнем пни. Два или три оставшихся дерева с ревом резали бензопилой.

Вдруг я вспомнил, точно меня ударили под дых: неровную стену замка, хруст пакетов под футболкой, журчание реки внизу. Нога Питера нащупывает опору у меня над головой, длинные волосы Джеми, как флаг, развеваются над зеленью… Я вспомнил это всей кожей, всем телом: шероховатость камня под рукой; напряжение мускулов, когда я рывком взлетал наверх; солнце, бившее в глаза сквозь гущу листьев. Все это время я видел в лесу только тайного и могучего врага, прятавшегося в темных закоулках моих мыслей. Я совсем забыл, что когда-то лес был для нас просто площадкой для игр и любимым местом отдыха. Пока его не начали рубить на моих глазах, я даже не догадывался, как он красив.

На краю поля возле дороги один рабочий достал из-под робы пачку сигарет и начал методично хлопать себя по карманам в поисках зажигалки. Я протянул ему свою.

— Спасибо, сынок, — процедил он с зажатой в зубах сигаретой и прикрыл ладонью пламя. Лет пятидесяти, невысокий, жилистый, добродушный, с кустистыми бровями и длинными толстыми усами, похожими на велосипедный руль.

— Как дела? — спросил я.

Он пожал плечами, выдохнул дым и вернул зажигалку.

— Нормально. Бывало и похуже. Только булыжников тут много, вот что плохо.

— Видимо, остатки замка. Здесь проводились археологические раскопки.

— Ну да, — хмыкнул он и кивнул на демонстрантов.

Я улыбнулся:

— Нашли что-нибудь интересное?

Рабочий вгляделся в меня внимательно, словно пытаясь определить, кто я: археолог, демонстрант, правительственный чиновник?..

— Например?

— Не знаю, что-нибудь древнее. Кости животных или людей.

Он сдвинул брови.

— Ты коп?

— Нет, — ответил я. Воздух был тяжелым и густым, насыщенным запахом сырой земли и дождевой влагой. — В восьмидесятых годах тут пропали двое моих друзей.

Рабочий, ничуть не удивившись, задумчиво кивнул.

— Да, я помню эту историю, — проговорил он. — Двое детишек. Ты тот, кто был их приятелем?

— Да. Это я.

Он затянулся сигаретой и прищурился.

— Сочувствую тебе, парень.

— Это случилось давно.

— Не слышал, чтобы здесь находили кости. Разве что кроликов или лисиц. Иначе мы бы вызвали полицию.

— Конечно, — произнес я. — Спросил на всякий случай.

Он задумался, рассеянно оглядывая поле.

— Недавно один из наших парней отыскал кое-что. — Рабочий пошарил в карманах и достал что-то из-под строительной куртки. — Как по-твоему, что это такое?

Он положил предмет мне в руку. Плоское и узкое изделие в форме листа, длиной почти в мою ладонь, сделанное из какого-то гладкого металла и покрывшееся от времени темной патиной. Одна грань зазубрена, словно ее обо что-то обломали много лет назад. Вещицу пытались почистить, но она все равно была заляпана присохшей глиной.

— Не знаю, — ответил я. — Может, наконечник стрелы или какое-нибудь украшение.

— Мой приятель увидел эту штуковину во время перекура, когда она прилипла к его ботинку, — пояснил мужчина. — Он отдал ее мне, для парня моей дочки — тот увлекается всякой стариной.

Предмет был холодным и увесистым, гораздо тяжелее, чем можно было ожидать. На одной стороне виднелись полустертые бороздки, составлявшие рисунок. Я повернул его к свету и увидел фигурку человека с большими оленьими рогами.

— Можете оставить себе, если хотите, — предложил рабочий. — Паренек ничего не потеряет.

Я сжал металл в ладони. Острые края врезались в кожу, я чувствовал, как вокруг них пульсирует кровь. Пожалуй, подобные вещи следует хранить в музее. Марк бы нам глотку перегрыз.

— Нет, — произнес я. — Спасибо. Думаю, она понравится вашему внуку.

Он пожал плечами и поднял брови. Я отдал ему предмет.

— Спасибо, что показали.

— Не за что, — ответил мужчина, спрятав вещицу в карман. — Удачи.

— И вам.

Заморосил дождь, мелкий и легкий, как туман. Рабочий швырнул окурок в глубокий след от гусеницы, поднял воротник и зашагал к своим товарищам.

Я закурил и стал смотреть, как они работают. На ладони остался красный след от острого предмета. Двое детей лет восьми-девяти балансировали на каменной стене, навалившись на нее животами. Рабочие замахали на них руками и стали кричать сквозь рев машин. Дети исчезли, но через пару минут опять появились. Демонстранты раскрыли зонтики и стали передавать друг другу сандвичи. Я сидел долго, пока у меня в кармане не начал настойчиво вибрировать мобильник и дождь не припустил еще сильнее. Я бросил сигарету, застегнул на все пуговицы пальто и направился к машине.

Загрузка...