XII

27 сентября 1775 года тюремщик поспешно открыл мою дверь и радостно закричал:

— Ну, ваши несчастья кончены! Пришел приказ о вашем освобождении!

Я последовал за ним в канцелярию, где старший надзиратель велел мне расписаться под какой-то бумагой и проводил меня до самого двора. Здесь я увидел младшего лейтенанта полиции Ругмона и двух конвоиров. Один из них, по имени Тронше, сказал мне:

— Министр считает необходимым, чтобы вы медленно и постепенно приучались к свежему воздуху. Вы проведете несколько месяцев в монастыре недалеко отсюда. Мне приказано проводить вас туда.

С такой же точно фразой обратился ко мне полицейский чиновник Руэ 15 августа 1764 года перед тем, как перевезти меня из Бастилии в Венсен. Эти слишком памятные мне слова были для меня ударом грома. Я чуть не потерял сознания. Меня на руках отнесли в фиакр.

Через несколько минут рядом со мной посадили другого узника. Он был до того худ и бледен, что казался выходцев с того света. Он провел в Венсене восемнадцать лет и еще не знал, куда его собираются отвезти. Я собрал последние силы и сообщил ему то немногое, что мне было известно.

Мы заметили, что Ругмон с жаром беседовал о чем-то с нашими конвоирами. Я подумал, что речь шла обо мне, и не ошибся. Прислушавшись, я ясно различил его слова. Он говорил, что я человек опасный, готовый на все, рассказал о моих побегах из Бастилии и из Венсена и советовал принять по отношению ко мне самые суровые меры предосторожности.

И я не замедлил испытать на себе действие его инструкций. Перед тем, как сесть в экипаж, полицейские велели связать меня, и мы покатили в Шарантон.

Мой товарищ по несчастью держался бодрее меня. Дорогою он разговорился с нашими провожатыми, и те сообщили нам о смерти Людовика XV, последовавшей еще 10 мая 1774 года, то есть семнадцать месяцев назад.

В Шарантоне полицейские сдали нас на руки нескольким монахам, — так называемым «братьям милосердия», — не забыв поделиться с ними советами Ругмона относительно моей особы.

На этом основании с первой же минуты моего пребывания в этой преисподней, меня прозвали Данже[7] — именем, которое должно было внушать ужас окружающим. Этого главным образом и добивались мои враги.

Я все еще не мог понять, куда я попал. Я не знал, что такое Шарантон. Мне сказали, что меня отвезут в монастырь. И действительно я видел вокруг себя фигуры в монашеской одежде. На минуту я поверил, что на этот раз меня не обманули и что я в самом деле попал в «святую обитель». Душа моя начала оправляться от поразившего ее ужасного удара, и я вздохнул свободнее.

Когда я приходил вместе с моими новыми хозяевами по большому двору, моим глазам представилось внезапно удивительное зрелище: множество людей, украшенных обрывками бумаги и тряпок, исполняли какой-то дикий танец. Удивленный их странным поведением, я спросил своего спутника, кто это. Сопровождавший меня брат спокойно ответил, что это сумасшедшие.

— Сумасшедшие? — закричал я в ужасе. — Как! Да разве это…

— Да, это… — начал было брат, но я не слышал его ответа: я упал без чувств. Мой проводник позвал двух служителей, которые отнесли меня в комнату и заперли там.

Через некоторое время ко мне вошел тот же брат в сопровождении двух человек. Швырнув мне рубаху и колпак, он приказал мне снять мое платье, одеться в принесенную одежду и лечь спать. Было только два часа, и я хотел было возражать, но видя, что они готовы применить насилие, подчинился всему, что от меня требовали. После этого мои тюремщики вышли, крепко заперев за собой дверь и захватив с собой мою одежду, чтобы обыскать ее.

Все эти предосторожности ясно показали мне, что я снова попал в самую настоящую тюрьму. Мои мучители переменили только палачей и вид пытки.

Но зачем поместили они меня вместе с сумасшедшими? Что это? Новое издевательство надо мной? Уж не хотят ли мои мучители унизить меня в моих собственных глазах и отнять единственное остававшееся мне благо — звание и достоинство человека? Уж не хотят ли они уподобить меня этим несчастным, лишенным самого драгоценного дара — способности мыслить и чувствовать? Или же я, действительно, дошел до этого жалкого состояния? Быть может, страдания, так долго разрушавшие мое тело, в самом деле подействовали и на мой рассудок?

Но нет: я владею всеми своими чувствами! Мои ослабевшие органы еще не окончательно изношены, и возмущение, овладевающее мною при одной только мысли о моих низких преследователях, ясно доказывают, что мой дух еще достоин своего высокого назначения…

Через два часа кто-то вошел ко мне, и скрип двери прервал мои горькие размышления. Это был все гот же брат. Он принес мне мою одежду и, бросив ее на кровать, разрешил мне встать и одеться. Я повиновался и подошел затем к окну, переплетенному частой железной решеткой, едва пропускавшей свет. Вдруг до меня донесся ужасный шум. Напрасны были мои старания понять, откуда он. Казалось, что кричали десятки людей, с которых живьем сдирали кожу.

Впоследствии я узнал, что под моей комнатой находились так называемые «катакомбы», то, есть помещения буйно помешанных, которых из предосторожности держали на цепи.

Вечером через выходившую в коридор форточку мне подали ужин. Он состоял из жареной баранины, белого хлеба, воды и вина. Но мне было не до еды, и я удовольствовался водой, а остальное оставил нетронутым.

Подавленный тяжестью своих невеселых дум, я лежал на кровати, как вдруг около десяти часов вечера меня поразили чьи-то голоса. Я был удивлен: в тюрьмах, где я провел столько лет, тишина в ночное время соблюдалась строго.

Один голос доносился снизу, а другой — из комнаты, смежной с моей. Я жаждал узнать какие-нибудь подробности о постигшей меня участи и начал поэтому прислушиваться к разговору. Внимание мое удвоилось, когда я понял, что речь шла обо мне.

— Видел ты узника, которого сегодня привезли из Венсена? — спросил первый собеседник.

— Нет, — ответил второй, — я был в это время у виконта.

— Из четырех заключенных, приведенных сюда со вчерашнего дня, заперли только его одного, а остальным разрешили ходить по коридорам.

— Это, наверное, опасный сумасшедший…

Услышав эти слова, я бросился к окну и закричал, что я не безумец, а несчастный, перенесший на своем веку такие муки, которые могли бы помутить любой рассудок.

— А, здравствуйте! — сказал мне один из говоривших. — Мы думали, что вы спите… Итак, вы много страдали? Давно ли вы в тюрьме?

— Так давно, что если я отвечу на ваш вопрос, вы сочтете меня виновным в самых ужасных злодеяниях.

— Долгий срок вашего заключения доказывает только вашу невиновность… Сколько лет вы в неволе?

— Скоро двадцать семь лет.

— Двадцать семь лет! — крикнули оба в один голос. — Подобные ужасы неизвестны даже в тюрьмах Испании и Португалии!

— Вы, конечно, знаете, — продолжал Сен-Люк (так звали моего соседа), — остальных трех узников, которых привезли сюда вчера и сегодня из Венсена? Наименее несчастный из них пробыл там семнадцать лет!

— С одним из них, — ответил я, — я познакомился сегодня, так как нас доставили сюда вместе. А об остальных я никогда не слышал. В Бастилии и Венсене заключенные не имеют между собой никаких сношений: каждый заперт отдельно в камере или в каземате.

Они никогда не видятся и не разговаривают друг с другом. Я с удивлением вижу, что здесь у вас другие правила… Разве у вас разговор не считается преступлением?

— Мы можем разговаривать и даже видеться друг с другом и днем и ночью… Ваша участь глубоко трогает нас, и мы постараемся облегчить ее…

— Благодарю вас… Мне уже стало легче от вашего сочувствия… Но позвольте мне задать вам один вопрос: мне сказали, что в эту тюрьму заключают только сумасшедших, а между тем вы оба далеко не лишены ума…

Сен-Маглуар (так звали моего второго собеседника) разрешил мое недоумение.

— Сюда привозят не только безумцев, — сказал он. — Иногда сюда попадают также люди, которых обычно называют «горячими головами». В пылу страсти, поддавшись минутному увлечению, они совершают проступки, которые наказываются как преступления. Здесь, в Шарантоне, их характер окончательно портится. Их буйный нрав получает новую пищу, и, раздраженные преследованиями, они обычно выходит отсюда порочными и злыми субъектами…

Было уже поздно, и мы легли спать. На утро, очень рано, мои новые знакомцы окликнули меня и предложили продолжать наш разговор. Они охотно ознакомили меня с важнейшими событиями, волновавшими мир за последние годы. Ведь все, что случилось за последние двадцать шесть лет, а в особенности за те одиннадцать, которые я безвыходно провел в Венсене, было покрыто для меня мраком неизвестности.

Не ограничившись рассказом, молодые люди прислали мне кипу газет, которые еще больше просветили меня.

В Шарантоне есть много общих комнат, где могут собираться все его обитатели. В одной из них есть биллиард, а в другой — трик-трак, журналы и даже карты. Здесь заключенные всецело предоставлены самим себе и, если не считать отдельных случаев, пользуются почти полной свободой. В небольшой церкви в определенные часы происходит служба. Но посещение ее для узников не обязательно. Их также не принуждают есть по вторникам и пятницам постное. Утром их отпирают и каждому в комнату приносят завтрак. В одиннадцать часов они обедают, а в шесть — ужинают. И то и другое возвещается колоколом. Другие сигналы летом в девять, а зимой в восемь часов вечера дают знать, что пора расходиться и ложиться спать.

Я с удовольствием останавливаюсь на этих подробностях: они подчеркивают разницу между режимом Бастилии и Венсена и Шарантона.

Я предложил своим друзьям собираться на время еды всем вместе. Это было нам разрешено и внесло большое разнообразие в нашу жизнь. У нас составился небольшой кружок, все члены которого были очень симпатичны: все это были молодые люди, получившие хорошее образование, а многие из них обладали живым умом. Мы рассказывали друг другу о своих приключениях, и наши интересные беседы помогали нам забывать пережитые горести. Но больше всего любили мы наблюдать сумасшедших. Среди них встречались очень интересные типы.

Один из них, шевалье Сен-Луи, бывший капитан гренадерского полка, считал себя богом. Он был неглуп, с ним приятно было поговорить на любую тему, кроме пункта его помешательства. Тогда он действительно производил впечатление ненормального.

Другой, бывший мушкетер, человек лет тридцати, забрал себе в голову, что он сын Людовика XV, и никто не мог разубедить его в этой нелепости. Он явился ко двору и стал требовать восстановления своих прав.

Его заключили в Шарантон. Во всем остальном это был человек, как все, вполне здраво рассуждавший о самых разнообразных вещах. Он был последователен даже в своем безумии. Его судьба интересовала нас. Мы пытались различными средствами вывести его из заблуждения и вылечить его, но безуспешно.

Однажды к нам прибыл новый больной. Это был сын секретаря интендантства в Дижоне. По принятому в Шарантоне обычаю я навестил его. Он оказался еще более высокой особой, чем наш мушкетер. Называл себя королем Франции и требовал, чтобы ему воздавали величайшие почести. Я с трудом удерживался от смеха. Во время разговора со мною он властно крикнул мне, чтобы я позвал к нему начальника нашей обители. Как бы повинуясь его приказу, я вышел и через минуту вернулся с докладом, что начальник придет, как только выпьет свой шоколад. Мой монарх пришел в неистовство и угрожал наказать подобную дерзость по меньшей мере пожизненным тюремным заключением.

Надеясь, что встреча с ним может произвести на мушкетера сильное впечатление и прояснить его рассудок, я познакомил их. Они представились друг другу. Один называл себя сыном Людовика XV, а другой — королем Франции. Я предложил им побеседовать. Через несколько мгновений мушкетер повернулся ко мне и, пожимая плечами, сказал снисходительным тоном:

— Вы же видите, что это сумасшедший. Не нужно противоречить ему.

С этой минуты я потерял всякую надежду на излечение этого несчастного.

Было у нас еще двое больных, впавших в другую крайность. Первый, бывший адвокат, сошел с ума из-за неудачной любви. Его мания заключалась в том, что он перед всеми падал ниц и просил прощения. Второй помешался на том, что он монах-отшельник, насквозь пропитанный духом самоотречения и покорности. Он почему-то вообразил, что я — курфюрст, и всецело посвятил себя заботам обо мне. Его преданность была невероятна. Он считал своим непременным долгом прислуживать мне, убирать мою постель, подметать пол, и ни служители, ни я сам не могли помешать ему в этом.

Если я утром говорил ему, что ночью меня разбудила блоха, я уж мог быть уверен, что он не выйдет из комнаты, пока не убьет ее. Сделав это, он показывал мне насекомое и говорил:

— Вот она, ваше высочество. Больше она уже не укусит вас… Больше не помешает вашему сну.

Однажды я выручил его из очень неприятного положения, и этот случай усилил его рвение и еще более укрепил его представление о моей силе и власти.

Он поссорился с другим сумасшедшим, и, по всей вероятности, они подрались и нашумели. Наказание, которое применяется за такие проступки, кажется этим несчастным ужасным: им связывают руки, ставят их перед большим чаном с холодной водой и по несколько раз окунают в него.

Мой отшельник стоял уже перед чаном, и ему связывали руки, когда я услыхал его крики:

— На помощь, ваше высочество! Ко мне! На помощь!

Я подбежал к нему, и мне удалось упросить тюремщиков простить его. С той поры я стал для него могущественнейшим властелином мира.

Загрузка...