ПУТЕШЕСТВИЕ НА ИССЫК-КУЛЬ И В КУЛЬДЖУ

В начале апреля 1856 года Чокан отправился почтовой дорогой на Семипалатинск. Перед ним лежала на сотни верст ужасавшая многих путешественников голая степь. Ни холма, по которому можно определить направление, ни приюта от бури, ни кустарника, ни ручья… Сколько раз Чокан встречал в книгах про казахскую степь такие сетования. А ему с детства казалось, что ничего нет на свете прекрасней, чем беспредельная, волнующаяся на ветру степь. В прошлую поездку за Или он впервые увидел горы с ущельями и водопадами. Они его ошеломили, ему в горах делалось не по себе. Возле горных вершин он испытывал беспокойство, горы словно требовали от человека: суетись, спеши, не зевай, а то пропадешь. То ли дело степь! Опа ничего от тебя не требует, ничто свое насильно не навязывает. В степи ты свободен и мысли твои беспредельны.

На казачьих пикетах, пока меняли лошадей и ставили самовар, Чокан доставал свой дорожный журнал.

Первые страницы первого путевого дневника Валиханова выдают его юношеское радостное волнение. Наконец-то! Наконец-то его предназначение исполняется, он едет намеченным маршрутом, ведет наблюдения, заносит в дневник самое примечательное. Сколько читано-перечитано с кадетских лет записок путешественников, а теперь он сам заботливо ставит в тетради число и месяц, географический пункт и затем описывает весеннее цветение степи, строптивый характер малой речушки, уток, пролетевших над лугом…

В этих первых записях виден приглядчивый, все подмечающий и свободно владеющий пером человек, по еще чувствуется в них ученичество, стремление выказать себя настоящим, классическим путешественником, сведущим в географии, геологии, гидрографии, ботанике, зоологии, этнографии, лингвистике… И можно проследить по первому, иссык-кульскому дневнику Валиханова, как он стремительно определялся в своей собственной, валихановской манере путевых записок, как все увереннее уводил на второй план обязательные описания флоры и фауны, чтобы уделить главное внимание человеку, жизни народов Азии, их прошлому и настоящему, их надеждам на будущее.

Друзья Валиханова — и прежде всего Потанин — видели в нем большой литературный талант. Потанин с грустью говорит в своих воспоминаниях, что если бы у Чокала была казахская читающая публика, то, может быть, в его лице народ имел бы писателя на родном языке в духе Лермонтова и Гейне.

В его дневниках (на русском, втором родном языке Валиханова) выразилась очень ярко личность путешественника — первого казаха, получившего европейское образование, воспринявшего передовые идеи своего времени. Он был лучше, чем многие другие — далекие от политики — русские и европейские путешественники по Азии, подготовлен для исследования народной жизни, политического устройства азиатских государств, социальных условий. Будучи уроженцем Азии, он свободно чувствовал себя там, куда русские и европейские путешественники вовсе не получили бы доступа. Знание многих восточных языков и полученное им до корпуса домашнее, султанское образование делали для него близким и понятным духовный мир человека Азии. К тому же он еще и художник. Рядом с бисерной вязью строк — более разборчивых в первом дневнике и с трудом поддающихся прочтению в последующих — он пером или карандашом набрасывал рисунок, словно бы небрежный, наспех, однако очень точный. В те времена многие путешественники специально приглашали в экспедицию художника, чтобы запечатлеть пейзажи, предметы быта, типы людей, национальные костюмы. Валиханову — куда бы он в будущем ни направился — художник в спутники не потребуется. Его зарисовки как бы продолжают записи, а записи уточняют изображения. И всегда рядом с пейзажем, с портретом, с фигуркой животного у Валиханова будет вычерчен изученный им маршрут — вычерчен твердой рукой военного топографа: маршрут, план города, река со всеми ее притоками, схема перевалов, торговые пути. Величайшая ценность эти его топографические работы, из них потом сложились карты — теперь уже точные, а не предположительные, какими тогда вынуждена была довольствоваться европейская наука в трудах по землеведению Азии.

В Семипалатинске он остановился у Демчинского и свиделся с Достоевским. Чокан явился опять кстати. Достоевский показал ему новую оду — на коронацию Александра II и заключение мира. Ода снова пошла в Петербург через Гасфорта, так что Валиханов имел к ее судьбе самое непосредственное касательство.

18 апреля Чокан простился с семипалатинскими друзьями и отправился почтовым трактом на Аягуз. По пути он заглянул в Аркат, где выпасались лошади и верблюды, принадлежащие Букашу. Богатый ташкентец принимал гостя в летней резиденции, рассказывал подробности прошлогоднего буйства в Чугучаке.

В тех местах жили ссыльные из Внутреннего Китая, чампанги. Они занимались добычей золота, проведывая ради своего промысла и российские пределы на из-, рядную глубину. Русские власти пытались запретить самовольный промысел, но безуспешно. В самом глухом месте казахской степи на золотоносной речушке можно было увидеть характерную скрюченную фигуру чампапга-золотоискателя с лотком в посиневшей руке.

Потом разговор перешел на Аркат. Чокан не смог порадовать гостеприимного хозяина. Просьба об отведении пастбищ не может быть удовлетворена. Купец не стал скрывать своего огорчения. Надо что-то предпринимать для закрепления Арката за собой.

20 апреля поздно ночью Чокан прибыл в Аягуз. Утром он записывал в журнал: «Из всех станиц киргизской степи Аягуз, кажется, самый невзрачный на вид, впрочем, говорят, Кокпекты не лучше. Маленькая крепость, форштадт, где несколько деревянных домов, мечеть в татарской слободке и землянки».

В Аягузе Чокана заинтересовали населявшие город чалаказаки, то есть полуказахи, выходцы из Средней Азии, переселившиеся в казахские степи и записанные в казахские волости на общих правах с коренными жителями. Кого только не было среди чалаказаков. Иные лица, выдубленные солнцем и степным ветром, подозрительно смахивали на русские, хотя в разговоре беглый с сибирской каторги или с солдатской службы обычно называл себя казанским татарином. Среди чалаказаков Чокану встретился археолог-любитель Чубар-мулла, получивший свое имя Пестрый мулла, или Рябой мулла, благодаря следам вытравленных каторжных клейм на лице.

Из Аягуза дорога вела к броду через Тумурзу, приток Аягузки, и дальше по правому холмистому берегу реки к Старой Аягузке. В этих местах когда-то жили золотоволосый Козы-Корпеш и прекрасная Баян-слу. Здесь Баян воздвигла памятник своему возлюбленному…

Чокан собирался непременно побывать на могиле Козы-Корпеша. Старинную казахскую легенду он записал еще мальчиком в исполнении Джанака. Потом Чокану попался в руки напечатанный в Казани русский перевод башкирской повести «Куз-Курпячь». Он видел у Костылецкого ученое издание на персидском языке с комментариями, но не мог прочесть, потому что не знал персидского языка. Оказывается, поэтичное предание о двух влюбленных принадлежало не только казахам, оно существовало у многих народов Средней Азии.

Козы-Корпеш и прекрасная Баян-слу полюбили друг друга. Но отец девушки, жестокий и скупой Карабай, обещал ее в жены Кодару. Влюбленные встречались тайком. Узнав об этом, Кодар подкрался к спящему Козы-Корпешу, пронзил его стрелой и — уже у мертвого — отсек златокудрую голову, поскакал к Баян и бросил голову Козы к ее ногам. Прекрасная Баян нашла тело любимого, приставила голову, и Козы воскрес. Три дня длилось счастье влюбленных. На третий вечер Козы испустил дух, Баян похоронила его, а через год справила поминки, воздвигла над могилой высокое надгробие и вонзила кинжал себе в сердце.

…Но где бы, в каких краях ни рассказывалась печальная легенда о двух влюбленных, надгробие, воздвигнутое Баян-слу, находилось на казахской земле и казахами почиталось как святыня. Столетия пролетали над степью. Приходили завоеватели, уходили завоеватели. Возникали и исчезали города и государства. А легенда передавалась из уст в уста — она бессмертна. Народ, способный сложить и сохранить такую легенду, не может называться отсталым, диким или как там еще!.. Казахи имеют свою литературу, у казахов есть свои Ромео и Джульетта, есть самый поэтический памятник на земле. Рассказывают, что он прост с виду, окружен грубо вытесанными каменными изваяниями, однако прекрасно поклонение ему в степном кочевом народе.

Чокан тщательно обдумал встречу с памятником, рассчитал время, чтобы подъехать к могиле при восходе солнца, когда жаворонок поет свою первую песнь. Но все испортил начавшийся ночью дождь.

Запись в журнале: «Человек предполагает, но бог располагает. Всю ночь крупные капли дождя стучали по зонту тарантаса. Истомленные лошади, скользя по грязи, перебирались шажком. Только усиленное хлопанье бича и фырканье усталых коней и отчаянные крики ямщика нарушали однообразный бой дождя…

Скверная была ночь, и скверно было ехать. В тревожном сомнении, чтобы дождь не помешал задуманному плану, я несколько раз обращался к ямщику с вопросом: «Ну, что, не разъяснело?» Ямщик, промокший до костей, брюзгливо отвечал: «Нету», — и потом, в виде обращения к судьбе, прибавлял: «Эка погода! брр…» — и стряхал набравшуюся на колени воду. Жаль мне было ямщика — если б ехали скоро, он давно бы отдыхал на теплой печке. Жаль было и памяти прекрасной Баяны.

Так мы ехали час.

— Ваше благородие, — отнесся ямщик, — вот и могила! Я высунул голову. Солнце тускло выходило из-за угрюмых туч, все небо было покрыто сплошной массой грязно-матовых облаков, дождь шел как прежде, замылившиеся лошади едва тащились по грязному солончаку, налево за рекой виднелся через верхи тополей остроконечный шпиль могилы; она казалась из красного кирпича. В такую погоду нечего было думать о чае и комфортабельном осмотре киргизского антика.

— Кажись, и река в разливе, ваше благородие: не переедете, — заметил ямщик, как бы угадав мою тайную мысль.

— Ну, поезжай вперед, посмотрим в обратный путь, — сказал я и, завернувшись в шубу, повернулся на правый бок и закрыл глаза, чтобы уснуть».

Чокан действительно приезжал сюда после (или воротился с полпути?). Его поразила высота памятника. Девять человек должны встать друг на друга, чтобы верхний дотянулся до купола. Чокан сделал наброски — карандашом и пером — с каменных изваяний, стоявших у восточной степы. По народной легенде, одна из женских фигур изображала героиню поэмы, другая — ее сестру Айгыз, третья — ее тетку, женге. Слева от фигуры, изображающей Баян, стоит мужская фигура — это Козы-Корпеш. По рисунку Чокана видно, что уже тогда, в 1856 году, головы у мужского изваяния не было. Кто и когда ее отрубил?[60]

За Аягузом трактовая дорога, идущая берегом реки, скрылась под весенней взбухшей водой, ямщик повез его благородие объездом по ровной солонцевато-грязной степи, заросшей белыми кустами чия, колючим ченгелем, облепихой и джигидой. На широкой реке Лепсе казаки держали перевоз. Чокан увидел на зеленых берегах скопления глиняных мавзолеев. Это свидетельствовало, что по Лепсе издавна кочевали казахские аулы. Где паши зимовья и где прах наших предков — там наша земля, таков устав кочевых племен.

Поручику Валиханову уже не давали в упряжку объезженных лошадей. Вылавливали из табуна тройку, завязывали лошадям глаза, впрягали в троечную упряжь, снимали повязки и… Тройка мчалась, по бокам скакали казаки, не давая лошадям свернуть с дороги. Мало-помалу лошади утомлялись и переходили на неспешный бег. Он ехал теперь теми местами, где — пройдет всего два года! — он будет скитаться в азиатском халате, голодный и грязный.

На Аксу ему открылись снежные верхи Алатавских гор. Запись в журнале: «Дальняя синева этих гор пестрела высоко, соединяясь с облаками. Местами верхи выходили из-за туч; восходящее солнце разливало на них багрово-блестящий свет. Картина удивительная».

Кто, когда напишет горы такими, какими их увидел Чокан весной 1856 года? Это сделает Рерих — его русская кисть именно так передаст краски Азии.

Чокан продолжал свой путь от Аксу на Капал. «Направо и налево от дороги виднелись могилы в виде крепостцы с бастионами или сфероидального вида, большей частью были первой формы. Попадались по дороге табуны лошадей, баранов, и вдали белелись киргизские юрты. Увидевшие нас киргизы спешили скорее убраться, и когда мы остановили пастуха, чтобы узнать, где кочует султан, то бабы в ауле подняли шум. Аул зашумел. Из одной юрты в другую шныряли бабы, звали кого-то по имени, должно быть бия.

— Моего барана они взяли, — говорила одна крикливая марджа, должно быть, по предчувствию, — не моя ведь очередь, — визжала она.

Мы поехали дальше, и аул начал успокаиваться. Только далекое шавканье упомянутой бабы доходило до нас…»

Чокан не пишет, кого из султанов он искал. Наверное, Тезека. Сценкой аульного переполоха заканчивается одна часть дневника и начинается другая.

В Чилике поручика Валиханова поджидал Михаил Михайлович Хоментовский, старый степной вояка, когда-то гонявшийся в этих местах за Кенесары, человек широкий и шумный, друг-приятель Достоевского.

Экспедиция Хоментовского состояла из отряда казаков, группы топографов и довольно большой, не слишком дружной группы казахских султанов и биев, представлявших роды албанов, джалаиров и дулатов. В этой компании Чокан увидел брата Тезека — Аблеса. Переводчиком при султанах состоял Андрей Иванович Бардашев.

Экспедиция Хоментовского шла на Иссык-Куль вести топографические съемки, но при этом считалось, что она организована по просьбе киргизского манапа Боромбая[61]. Чокан знал, что Боромбай давно взывает к русскому начальству о помощи. В одном из посланий манап писал с патриархальным хитрословием: «Чтобы вы приехали к нам, видели своими глазами, научили нас, что мы не знаем, и, передавши нам умные советы ваши, помирили бы нас с сарыбагышами, успокоив нас, подобно албанам и дулатам».

Для передачи киргизам умных советов Гасфорта и был командирован на подмогу Хоментовскому поручик султан Валиханов, внук последнего хана Среднего жуза Вали, то есть персона, несмотря на молодость, почтенная — и для казахов Старшего жуза, и для иссык-кульских киргизов. Чокан прекрасно понимал, что, «успокоив» манапа Боромбая, можно встревожить кого-то другого. В Старшем жузе поводов для междоусобиц более чем достаточно.

Пять лет назад часть рода дулатов, потерпев поражение от русских, поддержанных другими родами Старшего жуза, ушла за Чу. На земли дулатов тотчас устремился киргизский манап Орион. В свое время он оказал русским услугу, участвуя в поимке и казни Кенесары. Под его началом сарыбагыши подчинили себе другие киргизские племена и даже умудрялись собирать в свою пользу зякет, благо Коканд для укрепления своей власти раздавал влиятельным манапам звания датха и фарманчи[62]. Ормоп имел от Кокапда звапие фарманчи и знамя. Завладев пастбищами дулатов, он обратился к русскому царю — это было еще при Николае I — с просьбой закрепить их за сарыбагышами. Но из Петербурга Ормон получил категорический отказ: закрепление за ним земель могло спровоцировать войну между казахами и киргизами, а междоусобица откроет кокандцам дорогу в Семиречье. В 1854 году властолюбивый Ормон сложил голову в битве с бугинцами манапа Боромбая. Но, несмотря на гибель своего манапа, трехтысячное войско сарыбагышей одержало победу и завладело кочевками рода бугу. Преемником Ориона стал Уметалы, он не имел того влияния, какое было у Ориона, поэтоиу кокандцы начали притеснять воинственных сарыбагышей.

В беседах с Хоиентовским, с Бардашевым, с братом Тезека Аблесом Чокан уточнял положение дел в Старшем жузе и у дикокаменных киргизов.

15 мая Чокан записывал в журнал сведения о реке Чилик, берущей начало из центральной возвышенности Алатау.

Отметил, что в верховьях Чилика прежде зимовали сарыбагыши, а теперь зимуют албаны рода кызылборк. Это было очень важно знать для решения споров, чья земля.

Меж записей он продолжал рисовать маршрут. Весенние дожди размыли вьючную тропу, но отряд двигался быстро.

Дорога вывела на хребет. Становилось все холоднее, ночью шел снег, в походных юртах развели огонь, и все равно пришлось сидеть в шубах. Утром Чокан выглянул из юрты и увидел, что в горах бело, как зимой. Дуя на озябшие пальцы, он записывал, откуда взялось название горы Торайгыр. «Туры айгыр» — значит «гнедой жеребец». Когда казахи изгнали отсюда джунгар, на этой горе нашли гнедого жеребца.

Отряд пробился через снег на юго-восточную сторону Торайгыра. Впереди открылась долина, промчалось легконогое стадо джейранов.

В густой траве Чокан увидел рыженького, недавно появившегося на свет детеныша. Ему сказали, что эти места славятся у казахов и киргизов обилием дичи. Чего тут только нет! Маралы, архары, джейраны. Из птиц — галки, дикие голуби, горные скворцы, рябчики, арчовые дубоносы, сорокопуты, а также хищные — коршун и особая порода ягнятников, птицы белые как лунь, только концы крыльев черные. Делая записи в дневнике, Чокан с благодарностью вспоминал Абакумова, преподавшего ему уроки орнитологии.

19 мая Чокан увидел с высоты Первую Мерке, приток Чарына.

«С высоты течение реки было живописно: по зеленому и ровному логу синелась речка, берега ее были окаймлены с обеих сторон в виде аллеи ивами. Мерки (их три) впадают в Чарын, берут свое начало из Алатауских гор и текут по всей длине перешейка, образуя глубочайшие ущелья, и впадают в Чарын, который, проламывая только по ширине этот же перешеек, огибает Куулук и далее, повернув на север, впадает в Или».

Отряд Хоментовского направился на Каркару, тоже приток Чарына, где, по сведениям, кочевал род бугу. Чокан зарисовал в журнале круглую долину, посередке которой протекает Каркара. Здесь отряд остановился на ночевку, и здесь Чокан впервые услышал о каком-то Манасе. Речь сначала шла о названиях окрестных гор и сопок. Одна из сопок называлась Мапаснен-Бозтобе.

— Манас устроил на ней свой лагерь, когда воевал с каугирасами[63], — пояснили Чокану с той простотой, которая лучше, чем что-либо, свидетельствовала о полной достоверности существования Манаса.

Еще раньше Чокан, беседуя со спутниками, имел возможность убедиться, что многие легенды казахов рассказываются и у дикокамепных киргизов. Но кто же такой Манас, о котором не слыхивали казахи? Чокану пояснили, что у киргизов есть легенда о древнем богатыре Манасе. Она так велика, что ее можно рассказывать три дня и три ночи. Чокан решил, что это обычное восточное преувеличение.

На Каркаре в отряд Хоментовского прибыли представители рода бугу во главе с манапом Боромбаем, недавно получившим чип подполковника.

Чокан почтительно приветствовал правителя бугу и передал ему поклон от Гасфорта, а также все умные советы его превосходительства, внеся в них, разумеется, свои поправки. Чокан старательно показывал бугинцам, приехавшим с Боромбаем, что их манап большой человек, о нем известно в Омске и Петербурге. Лучший способ сразу добиться симпатии главы рода.

Боромбай просил передать Гасфорту, что сарыбагыши ограбили бугу до нитки, вытеснили из исконных владений и, главное, отняли дорогу на Кашгар, а значит, и хороший доход, который давали торговые караваны, платившие бутинцам положенную мзду. История вражды этих родов, как рассказали Чокану, уходила в далекое прошлое.

На другой день суд биев приступил к разбору взаимных претензий бугу и албанов. Для тех и для других урочище Каркара служило летним кочевьем. Выступали с речами представители бугу, выступали албаны. За главного судью восседал русский начальник — Михаил Михайлович Хоментовский. Чокана восхищала гласность патриархального разбирательства. Все решается в открытом споре, приговор тут же делается известным множеству людей, а то, что объявлено народу, тем самым приобретает незыблемость закона.

С Каркары суд биев перекочевал на реку Тюп, там решали свой спор дулаты и бугу. Вий Чон-Карач, могучего сложения[64], в белой остроконечной шляпе, в полосатом халате, в красных сапогах на высоченных деревянных каблуках, затмил всех своим красноречием. Добродушный Хоментовский старался рассудить спорщиков по справедливости. Дело шло к празднеству, которым по традиции закреплялось дружественное согласие.

За полночь в колеблющемся свете костра появился певец в войлочном колпаке. Раскачиваясь из стороны в сторону, он сказывал напевно, и руки его, не занятые никаким музыкальным инструментом, заворожили Чокана. Вот воин опоясывается мечом, вот девушка, глядясь в зеркало, надевает праздничный убор. Киргиз-манасчи не только пел, он играл все роли — и мужские и женские, как целая труппа драматических актеров.

Прошел час, другой, третий. Манасчи продолжал мерно покачиваться, а руки его то седлали железокопытного и медноногого коня, то омывали кого-то кумысом, и вдруг Чокану послышалось знакомое имя — Еркокче… От рождения не казавший врагам спину батыр Еркокче, сын Айдар-хана… Конечно, про богатыря-казаха манасчи сказывал в честь гостя-казаха.

На другой день манасчи пришел к Чокану в юрту и сказывал для единственного слушателя.

«То была лука золотого седла, то был отец многих народов, то был лукой серебряного седла — был отцом густого, как темная ночь, ногайского народа. Кукотай-хан собирался оставить наш свет.

Сын сары-ногаев, густочупринный Яш-Айдар Чора! Садись на Манекеря-коня и от начала до конца пройди густой и черный улус ногайский; скажи уйсунскому Амату, Аматкулу, Яйсангу, скажи биям с отвислыми животами и толстобрюхим богачам, скажи рыжебородым и густоусым, скажи молодцам с раздвоенными бородами и малыми усами, скажи всем и всем. Скажи также мурзам, пьющим мед из чашек весом в батман, мурзам, шатающимся на ногах от много и много выпитого меду, скажи темному, как ночь, ногайскому народу, что Кукотаю стало дурно, что Кукотаю пришел конец»[65].

Голос сказителя дрожал, по лицу текли слезы. Чокан записывал. Язык старинной поэмы оказался ему, казаху, гораздо понятней современного киргизского языка. Значит, некогда оба народа жили в более тесном общении. Значит, где-то в глубине веков их корпи переплетаются.

Чокан записал в тот день большой отрывок великого киргизского эпоса, повествующий о смерти Кукотай-хана и пышных поминках. Это был, следовательно, исторический день. 26 мая 1856 года появилась первая запись «Манаса».

Чокан тогда не мог представить себе, что придет время и записи «Манаса» составят многие тома. Он догадывался — по открывавшимся ему частям чего-то огромного, — что у киргизской поэмы богатырский размах крыльев. Киргизы и казахи изображались в ней как два разных народа, но дружественных, даже родственных.

Дальнейший путь лежал через горный проход Санташ. В числе сопровождающих появились киргизы. Чокан увидел издали курган высотой сажени в три. Это и был Санташ, счетный камень. Киргизы рассказали, что некогда здесь проходил с войском Темир-Курген, то есть Тамерлан. Великий полководец направлялся в Китай, чтобы вытребовать себе в гарем дочь китайского императора. По приказу Темир-Кургена каждый из его воинов принес свой камень и положил в общую кучу, а на обратном пути через проход каждый взял по камню. И тогда по величине оставшейся горы камней Темир-Курген определил, скольких воинов он потерял.

Выслушав легенду, Чокан скептически подумал, что она не в ладах с историей. Тамерлан действительно шел на Китай, но скончался, не дойдя до страны киргизов, в городе Отраре. Более вероятно, что курган был насыпан воинами казахского хана Ишима, который одержал в этих местах победу над джунгарами.

28 мая Чокан записал в журнале: «С долины Тобул-готы открылся нам так ожидаемый Иссык-Куль, предмет нашего риска».

На Иссык-Куле Хомептовский дал отряду передышку. Бородатые казаки, раздевшись до исподнего, бродили по заливу с неводом и вывалили на берег богатый улов. Киргизы в камышах рубили рыбу кривыми саблями. Чокан на берегу, смеясь, набрасывал карандашом картинку дружной русско-казахско-киргизской рыбной ловли.

Чокан успел подружиться кое с кем из киргизов, сопровождавших отряд. С ними он и отправился искать кочевку Боромбая, договорившись с Хоментовским о месте, куда следует явиться, скажем, через месяц. Впрочем, Михаил Михайлович не намеревался уйти за это время уж очень далеко.

Выехали 1 июня. К полудню всадникам открылась долина Джиргалапа. Здесь, по предположениям, кочевал аул Боромбая. Яркая зелень травы, блеск горной речушки, повсюду видны юрты и отары овец. Чокан подмечал все, он обратил внимание, что киргизы рода бугу разводят тонкорунную породу и преобладающий цвет овец белый. Вот почему и юрты на склонах Джиргалана белее, чем в казахской степи. Коровы у бугу монгольской породы, по вымени видно, что они дают больше молока, чем казахские коровенки. Верблюды у бугу более светлого цвета, и шерсть у них нежнее, чем у казахских. Хороши были у киргизов козы с длинной шерстью. Козий пух отсюда шел издавна в Россию, где из него ткались тончайшие шали.

Солнце поднималось все выше. Во встречных аилах почему-то никто не знал, где кочует Боромбай.

Для своих спутников — казахов и киргизов — поручик султан Валиханов уже сделался добрым приятелем, но в аилах от него все бросались наутек с криком: «Урус! Урус!» Не пора ли ему расстаться с русской одеждой и нарядиться киргизским салом?[66] Спутники в один голое согласились, что пора. А ведь сделай он такое превращение по выезде из лагеря, они бы наверняка отнеслись иначе. Переодевание всегда подозрительно. По одежде должно быть видно, что ты за человек и откуда родом.

Веселая компания могла сразу же убедиться, насколько удачно превращение поручика Валиханова в киргизского франта. В первом же аиле женщины выбежали навстречу всадникам.

Конечно, потом его выдал язык. Стоило заговорить — и сала разоблачили. Э, да ты не киргиз, а казах, знаешь все наши слова, а выговариваешь по-другому.

Что ж… Чокан охотно признался, кто он и откуда. Известие, что в аил приехал казахский султан, вызвало всеобщую радость. Чокан убедился, что казах для киргиза — близкий человек. На него теперь глядели дружелюбно, а женщины постарше — с материнским участием, жалеючи вслух, что он так худ и бледен, наверное, ему плохо в дальней стороне без материнской заботы.

Весть о прибытии казахского султана летела впереди странствующей в поисках Боромбая компании. В аилах Чокана встречали с почестями. Но по-прежнему никто не брался указать точно, где кочует Боромбай. Все это было неспроста. Наконец они встретили пастуха, который привел их поздно ночью в ущелье и указал на огоньки неподалеку от ледника. Вот куда загнал Боромбая страх перед сарыбагышами!


В ауле Боромбая гостям проворно поставили юрты, принесли чаю, во тьме раздался крик барана, затрещал огонь под казаном. По прошествии времени, определенного киргизским этикетом, появился и сам Боромбай, крепкий для своих восьмидесяти лет, с властно опущенными углами рта, всемудрый и всевидящий старший манап бугу. Хозяин и гость обменялись положенными приветствиями и приступили к беседе — долгой и извилистой, со множеством ответвлений и потайных ходое. Впрочем, на все официальные расспросы Чокана — посла Гасфорта — манап отвечал с большим усердием, полагая, что сведения собираются по просьбе русского царя и с целью выдачи манапам наград.

Заверяя посла Гасфорта в своей верности, Боромбай неустанно жаловался на сарыбагышей. Они разорили у него прекрасный сад, где росли яблоки, груши, персики, виноград и другие фрукты. Так Чокан узнал, что киргизы живут не только скотоводством, хотя и произносят при встрече традиционное приветствие: «Здоров ли твой скот и твое семейство?» Почва в долинах вокруг Иссык-Куля весьма плодородна, поля орошаются арыками, так что один мешок пшеницы дает 10 мешков урожая. Кроме пшеницы, киргизы сеют ячмень и просо, на речках у них построены мельницы, есть у киргизов и винокуренная промышленность, водку гонят из проса, и веселие тут не обходится без пьянствования.

Гора жирной баранины дымилась перед Чоканом. Он находился в обществе отличных едоков. Сотрапезники заверили его, что четыре фунта жирной баранины или конины можно съесть в охотку и без всякого вреда для желудка.

Еда с удовольствием — беседе не помеха. Напротив, красноречие воспламеняется. Тут тебе и пересказ старинного предания, и дотошный разбор причин недавних междоусобиц, и сравнение, чья власть крепче — казахского султана или киргизского манапа.

Чокан еще до поездки к киргизам знал, что этот родственный народ — в отличие от казахов — не делится на два сословия — на белую и черную кость. Киргизы составляют один неделимый народ, они все — простые смертные, потому казахи и зовут их кара, то есть черные. Вообще все кочевые народы тюркского корня имели и имеют более патриархальные начала, чем народы монгольские или орды, бывшие под властью монголов, у которых родоначальникам приписывают сверхъестественное происхождение от солнечного света.

Но реальные формы киргизской патриархальности разрушили надежды Чокана на демократизм мапанов. То, что казалось издали патриархальным равенством, на деле обернулось гнуснейшим рабством. Мапапы пользовались неограниченной деспотической властью над простым пародом, над кара-бухара — вплоть до права продавать и убивать! — тогда как у казахов султанам все же приходилось считаться с советом старейшин, с представителями черной кости.

…Сидя в киргизской юрте за тысячу верст от Омска, Чокан вспомнил Сергея Федоровича Дурова, его согбенную фигуру, лихорадочно блестящие черные глаза, воодушевленную речь, ненависть, с которой бросались слова «тиран», «самовластье», «деспотизм»… Где тиранство, там и рабство. Где рабство, там и тиранство…

Но все-таки, когда появились у киргизов манапы и откуда взялось само это слово? Собеседники пояснили Чокану, что первым у киргизов, кто стал править деспотично, был бий сарыбагышей по имени Манап, его имя и превратилось в титул. Чокан решил, что, судя по свежести предания, манапы у киргизов появились сравнительно недавно[67], а до этого существовала власть отца семейства, власть родоначальника — бия.

Назавтра при свете дня Чокан увидел, что аил Боромбая расположился в лощине отнюдь не вольно. Юрты стояли в обдуманном боевом порядке, на одинаковой дистанции, образуя круг, этакую войлочную крепость, внутри которой пасся скот, лошади, коровы и бараны, причем жеребят держали на привязи. И над всем аилом нависла противоестественная, немыслимая на летней кочевке тишина. Ни лая собак, ни детского визга, ни женских на весь свет новостей. Несколько женщин доят кобылиц, варят курт — остальные обитатели аила попрятались.

Вопреки обычаям гостеприимства старый Боромбай не хотел приглашать высокого гостя в свою юрту. Говорил, что живет в нищете, лишился всего имущества, да и юрта мала, невозможно принять в пей приближенного самого генерал-губернатора. Что-то за этим крылось. Но Чокан не мог уехать, не побывав в юрте манапа. Мало ли как это истолкуют в аилах… Он настоял, и Боромбай испросил несколько минут на приготовление. Выждав условленное время, Чокан и его спутники направились в юрту Боромбая.

— Встать разом! — крикнул Боромбай, когда они вошли, и несколько киргизов, сидевших в юрте, встали.

Чокан прошел на почетное место и обратился с приветственными словами к пожилой женщине в пестром халате, восседавшей на бараньей шкуре. Она отвечала кивками, прикрывая рукавом халата оскал зубов, на редкость длинных. Чокан заметил, что руки у нее грязные и что, судя по валяющимся возле нее остаткам конского волоса и шерсти, жена Боромбая только что кончила плести аркан.

Общий вид юрты действительно являл крайнюю для манапа бедность. Ни сундуков, ни ковров, только груда кошм да несколько подушек. Впрочем, один приличный ковер все же нашелся — на него посадили Чокана.

Madame, как мысленно называл ее Чокан, достала из кожаной сумы две китайские чашки, налила в них кумысу. Киргиз-прислужник согласно древнему обычаю отпил из чашки и, продемонстрировав таким образом, что напиток не отравлен, поднес кумыс Чокану. Другая чашка назначалась самому Боромбаю. Остальным досталось наблюдать, как пьют кумыс хозяин и почетный гость.

Чокан решил, что с него достаточно. Воротившись к себе в юрту, он приказал спутникам собираться в дорогу. Манап предложил послу Гасфорта в подарок лошадь и шелковую материю, но Чокан сказал, что пребывание у бугу оставило у него в сердце нечто более драгоценное, чем самый лучший скакун и самый дорогой шелк. И это была чистейшая правда. Если подытожить собранные Чоканом во время поездки сведения, его записи и рисунки, его размышления и смелые гипотезы, то они составляли ценность неизмеримую и непреходящую.

Особенно он дорожил своими записями «Манаса» и других киргизских преданий — о красной собаке, которую киргизы считают своим родоначальником, о сорока девушках, кырк кыз, потомство которых стало называть себя киргизами, о юном хане Джучи, которого отец послал править киргизами, а он по дороге встретил стадо куланов, погнался за ним и разбился насмерть. В основе этой легенды, несомненно, лежал подлинный факт покорения киргизов сыном Чингисхана Джучи. Истинные события породили и легенду о происхождении озера Иссык-Куль, записанную Чоканом. Будто аллах покарал некий город за разврат и безбожие, затопив его водой. На берегах озера, как рассказали Чокану, до сих пор люди находят выброшенные в бурю осколки сосудов. Абу-ль-гази считал Иссык-Куль колыбелью тюрков. Г1о всей Средней Азии немного сыщется мест, столь соответствующих вкусу кочевника, а также вкусам всевозможных завоевателей. Но что знают русские и европейские востоковеды о происхождении ныне живущего здесь киргизского народа, о его прошлом? Чокан понимал, какой огромный труд уже проделан, чтобы согласовать между собой показания древних авторов и установить последовательность событий. Однако еще никто не соотносил сведения из восточных и китайских письменных источников с преданиями киргизов…

Молодая компания всюду в аилах встречала радушный прием. И у киргизов, как убедился Чокан, летняя кочевка — сплошной праздник, пора свадеб и поминальных пиров.

Среди рисунков, привезенных Чоканом из путешествия на Иссык-Куль, немало женских фигур. Киргизские красавицы не боялись позировать художнику, они пользовались неслыханными на мусульманском Востоке свободами. Женщины работали мало, и мужья прислушивались к их слову. К сыновьям отцы были более строги, чем к дочерям, которым разрешалось ничего не делать по хозяйству.

Едучи весело через сплошной летний праздник, молодая компания встречала на своем пути купеческие караваны и видела в аилах оживленный торг. Кашгарцы предлагали в обмен на баранов бумажные ткани, а также халаты для мужчин, причем за халат брали четыре барана, наживая — при кашгарских ценах на скот — несусветные проценты. Хорошо шли русские чугунные котлы и очаги, а также топоры и красная кожа русской выделки, которую киргизы явно предпочитали любой другой. Женщины охотно покупали миткаль русских фабрик, потому что не носят других рубах, кроме белых.

На меновом языке баран принимался за рубль серебром, барашек за полтинник. Топор стоил барана, чугунный очаг — барана. Если торговец осенью отдал вещь за барашка, но барашка не взял, то пройдет зима, и отдавай уже не барашка, а барана. Киргизы не имели никакого понятия о выгодах торговли скотом, ни в какие соседние государства караванов не снаряжали, не вывозили ни драгоценных оленьих рогов (молодых с кровью, за каждый в Кульдже дают 300 и 500 рублей серебром), ни пушнины, ни красивых киргизских кошм, хотя аршин белой кошмы стоил в России до 1 рубля 80 копеек.

Киргизы произвели на Чокана впечатление народа более воинственного, чем казахи, но менее приобщенного к промышленности и торговле. Множеству рабочих рук здесь было нечем заняться — разве только барымтой. Однако уже появился новый род деятельности. Бывалые барымтовщпки, знающие в горах каждый проход, стали подряжаться в вожаки караванов, идущих в Кашгар и Коканд. Чокан понимал, насколько участие киргизов в торговых делах важно для России. Понимал это и Боромбай. Караванщики докладывали ему но возвращении обо всем, что видели и слышали в Кашгаре и Коканде, а Боромбай умел с выгодой обменять у русских свой политический товар.

Рассказывая о кашгарских смутах, Боромбай то и дело напоминал, что род бугу в них не участвует. Но если понадобится что-то разузнать, он готов оказать русским такую услугу.


…Дождавшись Чокана, отряд Хоментовского снялся со стоянки на реке Кудурге и двинулся дальше. Гряда гор, отделяющих долину Джиргалана от долины Тюпа, называлась Тасма. Здесь Чокан увидел следы некогда цветущего поселения — арыки, валы и рвы. Затем отряд вступил в каменистую местность, где встретилось мертвое воинство — повсюду виднелись глубоко вросшие в землю камни с изображением лиц монгольского типа с длинными усами[68].

За рекой Курметы начались богатейшие пастбища. Отряд Хоментовского провел здесь два дня. Казаки отпраздновали троицу. Хоментовский распорядился выдать всем по чарке, и пошли разговоры про турку и про француза. Чего только не навидался на своем веку старослужащий сибирский казак. Молодые слушали разинув рты. Погрустнев, казаки затянули песню:

Ой, да лети ты, калена стрела,

Мимо буйной головушки,

Ой, да лиха беда занесла

До чужой до сторонушки.

Чокан лежал у себя в палатке, закинув руки за голову. Не лиха беда его сюда занесла, и не в чужую для него сторонушку. Семиречью не видать мира и покоя, пока не прекратятся интриги кокандцев. Их крепость Пишпек в Чуйской долине имеет и стратегическое и политическое значение. Оттуда идут поджигательные прокламации, оттуда опытной рукой направляются опустошительные набеги киргизов на казахские степи. Военная сила кокандцев незначительна, но Худояр-хан силен тем, что умеет льстить самолюбию киргизских биев и казахских султанов. А русские… Вот только что один из них — не урядник даже, простой казак — свысока хлопал по плечу Аблеса, брата Тезека: «Ну что, соскучился по своей бабе?» А у Аблеса тысячные огары. Он тебя, казак, может купить со всеми потрохами…

Чокан заворочался, сел. Нет, из палатки ему выбираться нельзя. Хоментовский сразу окликнет, пригласит к себе… Неловко… Чокан с Хоментовским, а казахские султаны в сторонке? Подсесть к ним? Это будет выглядеть словно бы он афиширует свое кайсацкое происхождение. Умный Хоментовский обычно не допускал деления отряда на две группы, зазывал султанов к себе, сам ходил к ним в гости, но сегодня такой день — троица, один из главнейших православных праздников.

Весь троицын день Чокан рисовал, приводил в порядок свои записи.

На другой день отряд двинулся дальше, через три речушки, три Урукты, и стал лагерем на Третьей Урукты, возле развалин древней крепости. Когда-то здесь кипела жизнь, Чокан увидел остатки стен, нашел в реке чугунный котелок.

Затем Чокан покинул отряд, вернулся на Первую Урукты и пробыл там, как отмечено в дневнике, семь дней. К нему на переговоры — весьма конфиденциальные, о них в дневнике ни слова — явилась депутация от сарыбагышей во главе с манапами Алчи и Сартаем, заклятыми врагами Боромбая. Политика есть политика. Как бы ни был нужен России Боромбай, послу Гасфорта не следовало забывать и о сарыбагышах. После встречи с ними Чокан записал в дневник, что теперь-то может покинуть отряд Хоментовского: «Все, что нужно было мне видеть и знать, уже было кончено. Дело же сарыбагышей пошло в долгий ящик».

Какое дело? Об этом в дневнике ни слова.

Среди рисунков Чокана есть портрет Сартая и портрет мальчика, сына Алчи. Портреты свидетельствуют о долгохм и внешне спокойном общении. Они позируют, он рисует. Но у Сартая недоверчивый взгляд, зло раздвинутые губы, в правой руке — слегка изогнутый нож, впрочем, этим ножом он строгает палочку. А на лице мальчика улыбка удивления, мальчик таращит глаза, он ни капельки не боится человека с карандашом.

Чокан решил пуститься в обратный путь не старой дорогой, а через хребет Кунгей-Алатау, через самый опасный из проходов — Чаты. Степняк задумал помериться силой с горами. Хоментовский дал поручику Валиханову конвой из казаков и отпустил с ним нескольких казахских султанов.

Небольшой отряд углубился в ущелье Чаты. Подъем становился все круче. На перевале их встретила зима, Чокану пришлось надеть тулуп. Лошади осторожно ступали по затверделому снегу, но кое-где земля обнажилась, меж камней пробивались цветы. С верхней точки открылось лежащее в каменной чаше озеро.

Чокан приказал разбить бивак, ему хотелось запечатлеть эту красоту. Казаки с любопытством наблюдали, как его благородие достал ящичек с красками и принялся малевать. Закончив акварель, Чокан раскрыл дневник. «Озеро, сияя чистейшим кобальтом, сливалось с сиянием неба и дальним рельефом снежных гор, жаркое зноепалящее солнце бросало на долину круглообразные от облаков тени».

Кинув прощальный взгляд на озеро, Чокан приказал начать спуск. Дорогу пришлось пробивать в глубоком снегу. Ниже копыта лошадей заскользили по мокрой земле. Полтора часа продолжался опасный спуск. Наконец отряд выбрался на караванную тропу, лепившуюся по круче над скачущей по камням Чаты. Ущелье было таким узким, что отряду часто приходилось спускаться по реке, в ледяной воде. Бывалые казаки предупредили Чокана, что скоро тропа поведет круто вверх и там будет страховито — придется идти по краешку обрыва глубиной в сорок саженей.

Опасность подстерегла Чокана еще до страшного места. Тропу перегородила упавшая с кручи старая ель. Чокан пришпорил лошадь, она перемахнула через препятствие, но в последний момент задела ель копытом и рухнула. Всадника выбросило из седла. Он вскочил на ноги и увидел, как лошадь катится вниз по склону, увлекая за собою каменную лавину. Казахи поздравили его со счастливым избавлением от опасности. Казаки-бородачи похвалили его благородие за ловкость.

По краешку обрыва отряд прошел спешившись, ведя лошадей в поводу. Внизу, на головокружительной глубине, пенилась Чаты, меж камней валялись скелеты лошадей и верблюдов, разбитые вьюки. Все облегченно вздохнули, выбравшись без потерь в урочище Тогайлы.

Здесь отряд переночевал. Назавтра Чокану кусок не шел в рот. Сказалось вчерашнее напряжение. Но он знал вернейшее степное средство и вскочил в седло. Казаки и казахи помчались следом за лихим поручиком. В тот день отряд проделал по гладкой дороге 80 верст, после чего Чокан поужинал с аппетитом, напился чаю и заснул.

По течению реки Иссык отряд спустился в долину, покрытую густой сетью арыков, и заночевал у казахов-землепашцев. Наутро поскакали наезженной пыльной дорогой мимо летних казахских кочевий, мимо казачьих станиц в укрепление Верное.

За год, что прошел с первого посещения Чоканом самого южного русского укрепления в Средней Азии, Верное выросло и обещало перегнать в будущем Капал. Отовсюду слышался стук топоров, пахло смолистой еловой щепой, веселили глаз новехонькие красноватые срубы. Чокан после долгого бивачного житья всласть попарился в бане, выстроенной на берегу горной речки, пообедал за столом, застланным крахмальной скатертью.

В Верпом были обеспокоены вестями с Иссык-Куля. Манап сарыбагышей Уметалы попал в плен к кокандцам. За выкуп они требуют его дочь, причем с этим требованием явился отряд в триста сабель, от которого в испуге бежала часть сарыбагышских аилов. Беглецы сейчас на Козубаши, от Верного два дня езды. «…2 дня езды», — записал Чокан в своем дорожном журнале. Дни езды — принятая тогда мера расстояния. Однако не исключено, что Чокан намеревался съездить к сарыбагышам. Или ездил на Козубаши. Или дождался людей оттуда. Но если Чокан что-то и предпринял тогда, в июле 1856 года, то без особых успехов. Сарыбагышп продолжали барымту, сея среди казахов Старшего жуза сомнения в надежности русской защиты.

Дорога от Верного на Капал шла выгоревшей степью. На Илийской переправе Чокан задержался лишний день, ездил в Капчагайское ущелье, осматривал и срисовывал хорошо сохранившиеся письмена и наскальные рисунки, изображавшие будд. В Чингильды он отыскал остатки древнего водопровода и присоединил к своим небогатым археологическим находкам кусок водопроводной трубы. Возле Карачока Чокану показали месторождение камня калыпташ, который употребляется для отливки пуль. Возле Алтын-Эмеля Чокана поджидал Тезек.

Отдохнув пять дней у Тезека, Чокан прибыл в Капал, готовый принять участие в новой экспедиции. Ехать предстояло в Кульджу на переговоры с китайскими властями относительно предметов, «требующих взаимных соображений», как было написано в отношении из министерства иностранных дел генерал-губернатору Западной Сибири Гасфорту. Речь шла о налаживании торговли между Россией и Китаем, прерванной после известных событий в. Чугучаке. Инструкция министерства предписывала: «Главная цель наша добиться решения дела с Китаем дружелюбным путем и скорее восстановить прерванные торговые отношения». Возглавлял миссию первооснователь укрепления Верного полковник Перемышльский, образованный офицер, однокашник Лермонтова по Московскому университету. Он взял с собой горного инженера Влангали, ездившего в Кульджу пять лет назад с Ковалевским. Перемышльский надеялся, что китайцы оценят как добрый знак участие в миссии знакомого им человека. Чокан читал основательные очерки Влангали о восточной части Киргизской степи. Общество Перемышльского обещало воспоминания о Лермонтове где-нибудь на привале, за поздним ужином.

До отъезда в Кульджу Чокан не терял времени даром. В Канале он познакомился со старым обедневшим купцом Исаевым, много лет проведшим в странствованиях по Восточному Туркестану, побывавшим и в Кульдже, и в Уш-Турфане, и в Яркенде, и в Кашгаре. По поручению Чокана писарь под разговор записывал всю историю странствий Исаева.

Потом приехал из Семипалатинска горный инженер Иван Иванович Ковригин, друг Достоевского. Ковригин направлялся в сопровождении казачьего конвоя на золотые прииски по реке Тентек. Чокан поехал с ним. Заночевали на курорте Арасан, где русские и казахи лечились теплыми ваннами, Абакумов построил здесь гостиницу, лазарет для нижних чинов, насадил парк и соорудил возле источника бассейн на две половины — для благородных лиц и для простолюдинов. Зная, как ревниво относится Абакумов к своему курорту, Чокан и Ковригин по отказались от купания и выпили целебной воды.

Наутро двинулись в путь. Им встречалось много аулов, пришло время кочевки, казахи спускались с гор в долины к своим пашням, чтобы убрать урожай и двигаться в конце августа на Балхаш, на зимние пастбища. Завидев конвой, аулы ударялись в панику, девушек прятали или переодевали в драные халаты, мазали лица грязью. «Так запугали бедных кочевников казаки и заседатели», — записал Чокан в дневнике. Но стоило одному из султанов, прибывших на поклон, обнаружить, что эти чиновники не берут взяток, как он тут же продал им втридорога того самого барана, которого прежде предлагал даром. Казаки открыто смеялись над господами:

— Смирного Миколу телята лижут…

Тарантас, запряженный тройкой лошадей, выловленных в табуне, мчался под гиканье и свист скакавших по бокам конвойных. Так добрались до станицы Чубарагач, где раньше стояла сотня 10-го казачьего полка, а теперь строили дома триста крестьянских семейств, пришедших из Тобольской губернии. Здесь Чокан расстался с Ковригиным и поспешил в Капал.

1 августа полковник Перемышльский, Чокан Валиханов и их товарищи по путешествию в сопровождении казачьего конвоя прибыли на пограничный китайский пикет.

Завидев русских, часовой на пригорке заорал во все горло. Из-за глиняной стены выглянули несколько физиономий и тут же исчезли. По китайским правилам приличия встреча требовала немалой подготовки. Сначала русским показали место на берегу, где следовало поставить юрту для приема начальства. Когда русские разбили свой стан, из-за стены выехал верхом самым тихим аллюром мандарин. Он вошел в юрту и учтиво спросил прибывших, обедали ли они, затем осведомился о здоровье, о дороге. На шапке у него красовался белый шарик, указывавший на обер-офицерский чин.

Через некоторое время на помощь мандарину прибыл офицер и предложил дары от китайского наместника, цзянь-цзюня. В дары входили два барана, 10 фунтов муки и столько же риса. Перемышльский заявил, что в провизии не нуждается. Бог ты мой, как перепугались оба китайца! Офицеру грозило наказание за то, что он не сумел поднести дары должным образом. Перемышльский сжалился и принял съестные припасы.

Отряд двинулся дальше в сопровождении китайских офицеров, сменивших конические соломенные шляпы с красным волосом на черные колпаки с хвостом соболя и шариком. Чокану пояснили, что коническая шляпа надевается при несении местной службы и в ближних поездках, а черный колпак означает, что офицер находится в дальней командировке.

Все больше стало встречаться ухоженных полей, селений, обсаженных пирамидальными тополями, городов, окруженных садами. Крестьяне в легкой одежде и широкополых шляпах молотили хлеб, косили траву, тащили на себе камыш для циновок. Внимание Чокана привлекли отдыхавшие под деревом крестьяне с черными лицами. Ему пояснили, что это уйгуры, которых китайцы называют таранчи. Чокан читал про уйгуров у отца Иакинфа, у Казем-Бека, Клапрота, и Абеля Ремюза. Уйгуры раньше других тюркских народов перешли к оседлости и занялись земледелием, они раньше создали письменность, но дальнейшая судьба их сложилась печально. Глядя на крестьян, жевавших свою скудную лепешку, он отметил на лицах печать угрюмой и печальной безнадежности. «Народ этот никогда не пользовался совершенно свободой», — записано у Чокана в кульджинском дневнике.

Он вел этот дневник более подробно, чем предыдущий, посвященный поездке на Иссык-Куль. Словно бы между двумя дневниками прошло немало времени и их автор где-то, в каких-то других путешествиях набрался опыта. Но на самом деле все еще длился очень важный в жизни Валиханова 1856 год, и ему все еще только двадцать лет.

Верстах в десяти от Кульджи в китайской деревне, грязной и задымленной, пропахшей луком и перцем, их провели в дом. На циновках сидел человек в русском мундире, с китайской улыбкой на желтом лице, с узкими, вприщур глазами. Чокан узнал Ивана Ильича Захарова, известного востоковеда, не раз навещавшего Николая Федоровича Костылецкого проездом через Омск в Кульджу, где Захаров служил консулом.

Консул, выехавший встретить экспедицию, тоже узнал Чокана и никак не удивился его появлению.

— А… Это ты, кадет… Уже поручик?.. Быстро! А что ж ко мне не торопился? Приятель твой Потанин тебя опередил, был у меня три года назад, жалованье наше привозил серебряными слитками… Не хотел уезжать. Когда же вы с ним вдвоем на Кукунор? — Захаров сверкал китайской улыбкой, а глаза глядели испытующе. Коренной русак сибирского закала. Однако годы, прожитые в Китае, отложили свой отпечаток. И внешность и манера держаться. Его переодеть — сойдет за местного жителя. Тем более что лица в Кульдже встречаются самые разные. По наблюдениям Чокана, только ссыльные из Центрального Китая походили на настоящих китайцев.

Захаров привез их в факторию, построенную на участке, отведенном китайскими властями согласно Кульджинскому договору. Все здесь выглядело солидно, богато, блистало чистотой. Двухэтажный каменный дом консула, дома для секретаря и прислуги, гостиный ряд, торговые номера, баня, складские помещения, казармы для казаков.

— Политика, — посмеивался Иван Ильич. — Все политика. Китайцы ездят смотреть паши печи, складывают потом такие же точно у себя — политика. Между прочим, у этих печек прелюбопытная история. Нанял я тут, в Кульдже, одного чалаказака и стал ему толковать на узбекском языке, что мне требуется. Он слушал, слушал и взмолился на чистейшем русском: «Да какую печку, ваше благородие, класть — русскую або голландскую?»

С Чоканом Захаров охотно беседовал о прошлом, настоящем и будущем Восточного Туркестана, западной колонии Китая, о сложностях русско-китайской торговли, о караванных путях, о причинах уменьшения привоза товаров из Внутреннего Китая. С большим удовольствием рассказывал Захаров любознательному поручику о русских синологах, получивших образование в Пекине, в русской духовной миссии — об архимандрите Каменском, об отце Иакинфе и о Василии Павловиче Васильеве, который ныне стал профессором Петербургского университета. С помощью Ивана Ильича Чокан пытался обучиться китайской грамоте. А главное — консул помог ему больше увидеть в Кульдже собственными глазами. Переговоры тянулись долго, со всяческими китайскими церемониями и откладыванием дел, так что свободного времени у Чокана оказалось предостаточно.

Он увидел, как живет простой люд, как китаец с утра до вечера бьется на базаре, там же обедает на последний ярмак[69] и там же спит.

«Если бы не эта дешевизна и не эта доступность, то нет никакого сомнения, что все оборванцы и бедняки, которыми так обилен Китай, вымерли бы давно от голода. Народу тысячи, и все это народ рабочий, дельный, трудолюбивый, но что же делать? Нет работы. Сколько рабочих рук пропадает даром! Сколько полезного народа. Труд здесь ставится в ничто. Китаец за 100 рублей складывает каменный дом, который бы стоил у нас 300 рублей. Вот до чего не ценят они труд и время».

Таких базаров, как в Кульдже, Чокан еще не видывал. Не площадь, а улица с лавками по обеим сторонам, и посередине во всю длину улицы приподнят над землей и огорожен перилами проезд лишь для одной телеги. Над лавками развеваются огромные флаги, пестрят вывески, на одной из них нарисован чудовищной величины сапог. У лавчонок — толчея, галдеж, азарт мелочного торга. Звенят ярмаки, нанизанные на нитку, как баранки на русской ярмарке. Под навесами сидят купцы — китайский в синей курме[70] и сером длинном халате, ташкентец в чалме, угрюмый кашгарец в белой рубахе и тюбетейке. На столах разложен товар. Трубки, кисеты, веера. Перец, бобы, арбузы и длинные китайские огурцы. Оборванный уйгур купил арбуз и тут же ест, размазывая сок по лицу. Посасывает трубочку, прикрыв глаза, маньчжур. Калмык перепоясался туго-натуго и щеголяет меховой рысьей шапкой. А там и казахский чапан мелькнул в толпе, и киргизский белый войлочный колпак…

Куда бы Чокан ни пошел, всюду слышалось: «Улус! Улус!»[71] — и толки о том, как странно одеваются варвары. Но потом к нему пригляделись и стали называть «хорошенький лоя»[72], уверяя Чокана, что он ни капельки не похож на русского или казаха. Китаянки выказывали к нему чрезвычайное расположение, но Чокан с опаской отнесся к обычаю милых дам вынимать изо рта трубочку и совать в рот понравившемуся гостю.

В Кульдже он узнал, что уйгуры специально переселены сюда, чтобы выращивать хлеб и снабжать войско. Он видел, как работают преступники, сосланные из южных губерний Китая, и как их обирают местные власти. Он выяснил, что китайцы при молотьбе вымачивают зерно водой, поэтому мука у них белее, чем русская, но испеченный хлеб быстрее черствеет. Он видел на улицах Кульджи колымаги с разукрашенными и набеленными красотками, которых называют разрушительницами городов и без которых не обходится ни один званый обед.

Он отыскал в Кульдже старика сказителя и слушал джунгарские песни о далеком прошлом. Они поразили Чокана. Время, оставившее в казахском эпосе унылые и мрачные предания, помнилось у джунгар как славное, полное блистательных побед над ногаями и казахами.

На кульджинском базаре Чокан многое услышал о жизни в других торговых городах — Яркенде, Хотане, Коканде, Кашгаре… Кашгар и Яркенд считались первыми по торговле городами. Средпеазиатские купцы называли Кашгарией весь Восточный Туркестан, а китайцы — при всей своей нетерпимости к чужеземцам — исключили Кашгар из-под общего закона империи и разрешили приезжать туда всем «западным народам».

Судя по записям в дневнике, Чокана все больше интересовал Кашгар, где Россия при заключении Кульджинского договора предлагала учредить факторию, но получила отказ. Он узнал, что это город чрезвычайно многолюдный. Большую часть населения там составляют мусульмане. Китайцы держатся особняком, и у них есть в городе цитадель, где они укрываются во время мятежей. Торгуют с Кашгаром главным образом купцы из Коканда, Андижана, Намангана и Ташкента, но много есть и других — бухарцы, персы, индийцы, кашмирцы, афганцы и тибетцы.

— На русские товары в Кашгаре сейчас хороший спрос, — сказал Чокану ташкентец, привезший в Кульджу кашгарскую мату[73], — Я возьму здесь только русские товары.

Необычными для мусульманского города оказались, по рассказам, кашгарские нравы. Побывавшие там купцы сладко щурили глаза. Пей вино, бузу сколько хочешь. А кашгарки!.. Самые красивые женщины в Азии! По кашгарским законам чужеземец может купить себе чаукен — временную жену. Покупателя приводят в дом, где живет красавица. На кровати возвышается гора шапок. Чем их больше, тем, значит, больше мужей было у чаукен и тем она дороже стоит. Вы платите деньги и забираете красавицу. После вашего отъезда она будет еще на шапку дороже. Но увезти ее с собой, увы, нельзя…

Слушая эти рассказы, Чокан вспоминал, что о временных женах он читал в записках Марко Поло. Живучий обычай. Кашгар — один из самых древних торговых городов Азии. Вольные нравы на пользу развитию торговли. Да и городским властям удобно. Конечно, прекрасные чаукен не состоят на шпионской службе, но в случае необходимости женщина выведает то, что не выведать лучшему из соглядатаев.

Меж тем торговые переговоры шли своим чередом. Мандарины позволяли себе подремывать и похрапывать. Чокан, чтобы не заснуть, рисовал сидящих за столом русских и китайцев. 8 октября наконец-то Перемышльскому вручили с китайскими церемониями документ, написанный на листе длиной в 11 аршин и заверенный 23 печатями. Дельного в столь длинном документе оказалось крайне мало, но опытный Захаров сказал:

— Все идет правильно, даже успешно. У китайцев своя манера переписки, с этим надо считаться. Они не любят торопиться. Они говорят: «При быстрой ходьбе не бывает хороших шагов, только при медленной еде можно понять вкус».

У Чокана от переговоров осталось впечатление, что Поднебесная империя чрезвычайно одряхлела и ее внутренние силы слабы, а политика уклончива. Знакомство с жизнью простых людей приоткрыло ему социальное устройство Китая. В своем дневнике он написал: «Здешний цзянь-цзюнь — это совершенный трехбунчужный паша. Он пьет, ест на счет народа. Мясники доставляют каждый день мясо, портные шьют платье, каменщики поправляют дом. Поборы и злоупотребления превосходят границы. Что же касается до взяточничества, то китайцы не уступают в этом и самому персидскому шаху».

И все же, сравнивая обычаи и законы Китая с теми, что существуют в казахских жузах, в России, в просвещенной Европе, Чокан нашел, что в Китае есть что перенять: «Трудолюбие, народная гордость, прямолинейность — суть вещи, зависящие от обстоятельств и характера народа; по постановлениям китайским, например, после каждой династии учреждается комитет для составления ее истории, заимствуя все из официальных источников. Государственный стряпчий есть лицо, которое заменяет все, и суд уголовный, где судится преступник до тех пор, пока сам не изъявит согласие на справедливость приговора. У нас с идеей китайского богдыхана связана мысль, что это — азиат деспот, властный над головами своих подданных и, выражаясь, как Ходжи-Баба, злейший враг всех людских пят[74]. Ничуть не бывало. Он ограничен в своем управлении. Он не имеет своего имущества или, как у нас, уделов. У тебя все есть, говорит народ, что нужно — все достанем, к твоим услугам 10 000 вещей, зачем же тебе имущество, когда ты обеспечен вполне. Ты не торгаш, чтобы заниматься своим имуществом и пускаться в обороты, ты должен думать о подданных, которые составляют для [тебя] имущество, а не о своем добре. Да, посмотрите, вникните в китайскую систему поземельной собственности: она основала на идеях, до которых Европа дошла только в наш просвещенный век».

Эти строки, идеализирующие Поднебесную империю, классический русский путешественник, несомненно, обращал к русскому читателю. Не худо бы нам знать, что китайский богдыхан правит не столь своевластно, как правил прозванный богдыханом Николай I. А насчет уделов — это уж и само слово в дневнике Чокана чисто российское. Царь был самым крупным земельным собственником в России. Только в Сибири так называемые кабинетские и удельные земли составляли 67,8 миллиона гектаров. Русский царь был и самый богатый помещик, и золотопромышленник, и лесоторговец, и горнозаводчик… Адъютант Гасфорта поручик Валиханов знал, и неплохо, в какие торговые обороты пускаются кабинет и министерство двора и уделов.


На обратном пути отряду Перемышльского пришлось преодолевать занесенные снегом перевалы. Была уже середина октября.

В конце октября или в первых числах ноября Чокан прибыл в Семипалатинск и остановился у Демчинского. Примерно в это же время там, у Демчинского, появился еще один путешественник — Петр Петрович Семенов, давний знакомый Достоевского по Петербургу, по «пятницам» Петрашевского.

Когда арестовывали петрашевцев, Петра Петровича в Петербурге не оказалось, он путешествовал по русской черноземной полосе. В его квартире учинили обыск, по ничего предосудительного не нашли. Он и на «пятницах» всегда сидел молча. Пытался попять первых русских социалистов и не смог. Сергей Федорович Дуров произвел на него впечатление безнравственного человека, готового использовать революцию для достижения личных корыстных целей. Поэтому, проезжая Омск по пути на Тянь-Шань, Семенов встречи с Дуровым не искал. Зато был счастлив увидеться с Достоевским в Семипалатинске. Первая их встреча, устроенная все тем же Демчинским, произошла весной. Достоевский приходил в солдатской шинели. Теперь, в ноябре, он уже узнал — или будет извещен вскоре — о производстве в прапорщики. Достоевскому помог, походатайствовал за него перед Александром II севастопольский герой Тотлебен, с братом которого он вместе учился в Инженерном училище.

Петр Петрович и Чокан живут у Демчинского. Вечерами туда приходит Достоевский.

Петр Петрович Семенов тогда стоял у начала своего великого дела. В русской науке он — фигура ломоносовского масштаба. Создатель первого коллектива ученых, знаменитой школы русских путешественников — исследователей Азии. Его трудами Русское географическое общество превратилось в феномен общественной жизни России, сыграло выдающуюся роль в истории нашей культуры и общественной мысли, оставило потомкам бесценное научное и литературное наследие. Петр Петрович Семенов-Тян-Шанский, когда мы оглядываемся на прошлое, никогда не видится нам в одиночестве, он в окружении учеников и сподвижников, рядом с ним Пржевальский, Потанин, Мушкетов, Краснов, Берг, Козлов… И Валиханов.

Первый в истории русской науки ученый-организатор смог совершить только единственное — и блистательное по научным результатам! — путешествие в Азию. Это было путешествие 1856/57 года на Тянь-Шань, за него Семенов и получил — полвека спустя — почетную приставку к фамилии.

В Семипалатинске Петр Петрович и Чокан встретились после того, как оба путешествовали по одному примерно маршруту (Капал — Верное — Иссык-Куль — Кульджа) и общались с теми же людьми (Абакумов, Хоментовский, Перемышльский, Захаров), но Валиханов находился, например, в Кульдже три месяца, а Семенов — всего несколько дней.

Во многих биографиях Валиханова его встреча с Петром Петровичем Семеновым изображена как встреча юнца с маститым ученым. Это не совсем так. В 1856 году Семенову еще только 29 лет, он любитель опасных приключений, носит острые, как пики, кавалерийские усы, одевается то в казачий мундир, то в казахский костюм, затыкая за пояс пистолет и геологический молоток.

Правнуку хана Аблая, с младенчества посвященному в хитросплетения степной политики, Семенов показался кое в чем наивным, излишне доверчивым, простодушным и прекраснодушным. Семенов и был таким. Эти черты проявятся, когда он будет участвовать в подготовке проекта крестьянской реформы. А в 1856 году, приехав в Западную Сибирь, Семенов принял за чистую монету рассказы Гасфорта, как тот с киркой и топором прокладывал путь через перевал, названный впоследствии Гасфортовым. И о Тянь-Шане Семенов, по его собственным воспоминаниям, составил в поездках 1856 года лишь общее впечатление. Самое главное ему еще предстояло увидеть, изучить и описать в следующем, 1857 году. К тому же Семенов — блистательный географ — не мог обладать теми сведениями по этнографии и истории казахов Старшего жуза и иссык-кульских киргизов, какими располагал тогда Валиханов.

Петр Петрович возил с собой перевод «Землеведения Азии» Риттера. Он намеревался издать Риттера в России с дополнениями, для чего и отправился исследовать Тянь-Шань, который был известен европейской науке только по скудным восточным источникам. На основании этих источников Гумбольдт выдвинул теорию вулканизма Тянь-Шаня. Семенов поделился с Валихановым своими первыми доказательствами, что теория Гумбольдта ошибочна. Для Чокана это был урок географии и геологии. Прочитав данный ему Петром Петровичем перевод Риттера, он указал еще на одну ошибку.

— И Риттер и Гумбольдт, бывавший в этих местах, полагают, что Большая орда состоит из бурутов и ее надо отличать от Малой и Средней киргиз-кайсацких орд. На самом же деле все три орды — Малая, Средняя и Большая — составляют единый народ, отличный от дикокаменных киргизов, именуемых в китайских источниках бурутами. Казахи, как мы себя называем, и киргизы — два разных народа. А лицом казах и киргиз кажутся схожими только европейцу, ни один азиатец не ошибется. Оденьте одинаково, поставьте рядом, и я вам сразу скажу, который казах, а который киргиз. Вот приглядитесь, когда поедете в будущем году в Заилийский край к султану албанов Тезеку и к манапу бугу Боромбаю… — Чокан раскрыл свою папку с рисунками и акварелями.

В ту встречу в Семипалатинске Чокан говорил Семенову и о том, как нелеп — да просто смешон! — опубликованный в «Записках» Географического общества рассказ некоего азиатского купца о путешествии в Западный Китай.

— Какой-то мелкий чиновник назвался купцу генералом, амбанем, и купец поверил, а «Записки» напечатали, что амбань носит на шапке белый шарик, — говорил Чокан. — Меж тем белый шарик носят не генералы, а чиновники во втором чине. И нет у китайцев такого звания — колохай. Есть звание — коголдай. И носит коголдай не желтый шарик, как сказано в «Записках», а синий… Но эти неточности еще куда ни шло… Почтеннейший Абдурахман, как все восточные рассказчики, считает необходимым приврать и приукрасить, причем превосходно улавливает запросы слушателей. Он врет и наслаждается изумленными возгласами. Словом, он не Гумбольдт… Он Шехерезада… А петербургские господа собиратели ничтоже сумняшеся печатают вранье неграмотного татарина.

— Но что прикажете делать господам собирателям, если интерес к Азии у нас в России и в Европе растет, а в ее глубины имеют доступ лишь необразованные купцы? Если связанная с Россией давними торговыми отношениями Центральная Азия исследована географами не более внутренней Африки? — отвечал Чокану Петр Петрович и затем стал увлеченно излагать свои планы исследования Азии, рассказывал о поездке в Европу, о встречах с Риттером, Гумбольдтом… — О, Гумбольдт помнит, как гостеприимно его принимали в Семипалатинске!

Петр Петрович рассказал Чокану и о докторах Мюнхенского университета братьях Шлагинтвейт.

— Они тоже строят планы путешествия в Тянь-Шань, но с юга, через Индию. Адольф Шлагинтвейт, как сообщают, уже в пути. Ему охотно оказали помощь английские власти в Индии.

«Еще бы не охотно», — отметил про себя Чокан.

Демчинский меж тем успел сгонять денщика в винный погреб.

— Господа, шампанского! За вас, Петр Петрович! Вы еще переплюнете и Гумбольдта и Риттера! За Чокана Чингисовича, за твои, Чокан, будущие труды о киргизах! За тебя, Федя! За надежду русской литературы! Федя, придет время, тебя узнает каждый русский! И финн, и друг степей калмык…

Демчинский находился «в своем обычном юморе», но выражению Достоевского. Понимал ли он, какая историческая встреча происходит в его доме? Достоевский, Се-мепов-Тян-Шанский, Валиханов. И встречу их никоим образом нельзя посчитать случайной. Упрямая закономерность свела их там на исходе памятного в истории России 1856 года.

Настрой души — высочайший. Он выльется потом в знаменитом письме Достоевского Чокану Валиханову. А Валиханов… Да ведь он именно тогда, в ту их встречу втроем, — больше такое не повторится! — предложил на их суд свой заветный план. Если в Центральную Азию могут проникать пока только купцы мусульманского вероисповедания, то он, Чокан, с его безупречной азиатской внешностью — «В Кульдже меня даже принимали за китайца!» — готов отправиться с караваном под именем купца в какой-нибудь крупный азиатский торговый город. «Не в Кашгар ли мне отправиться для начала? Туда ходят караваны отсюда, из Семипалатинска…»

Только сам Чокан Валиханов мог предложить это переодевание, этот риск. И предложить не Гасфорту, а русской науке, Семенову!.. В своих воспоминаниях, написанных полвека спустя, Петр Петрович не забыл указать, что именно он дал совет Гасфорту послать поручика Валиханова в Кашгар. Великого Семенова-Тян-Шанского не заподозришь в желании примазаться к чужой славе. Но странный был бы совет отправить кого-то к черту в зубы, если бы за этим не стояло желание самого поручика Валиханова. И к тому времени поручик Валиханов уже стал действительным членом Русского географического общества — принят на общем собрании 21 февраля 1857 года по рекомендации Семенова, написанной после встречи в Семипалатинске. Диплом с изображением земного полушария свидетельствует потомкам, что казах Валиханов был первым среди русских путешественников, кого благословил на подвиг Семенов-Тян-Шанский.

Тогда же, на исходе 1856 года, Чокан и Петр Петрович договорились обо всем с Букашем. Очевидно, Букаш сразу поставил свое условие: я вам — место в караване, вы мне — пастбища в Аркате. Чокану условие показалось вполне подходящим. Оно свидетельствовало о желании Букаша прочно осесть в России и, значит, в большей степени обещало со стороны купца усердие и верность, чем, скажем, требование определенной суммы.

И тогда же Букаш — ему придется рисковать не только капиталом, по условию он ставил во главе кошей[75] своих внуков — обещал позаботиться о безопасности экспедиции… Для этого надо было заранее найти в Кашгаре старуху, сын которой уехал лет тридцать назад в Россию. Надо было удостовериться, что этот кашкарлык давно умер. Только тогда Букаш получит возможность распространить слухи, будто бы у купца-кашкарлыка остался сын сирота Алимбай, мечтающий вернуться на родину. И очевидно, затем потребовалось заручиться согласием кашгарской бабушки на приезд внука. Все это фирма Букаша проделала неторопливо, чтобы не возбудить подозрений. И если к весне 1858 года легенда об Алимбае уже могла быть использована, то, надо полагать, фирма занялась ее разработкой сразу яге, в зиму 1856/57 года, не упуская горячей поры с декабря по март, когда приходят в казахскую степь караваны с крупнейших ярмарок России.

В конце ноября Чокан простился с друзьями. Достоевский отправился в Кузнецк, к Марии Дмитриевне Исаевой. В начале следующего года она наконец-то станет его женой. Семенов ехал в Барнаул по своим делам. Демчинский увязался с ними обоими за компанию.

5 декабря Чокан писал Достоевскому из Омска: «Многоуважаемый Федор Михайлович!

Спешу воспользоваться случаем, чтобы написать Вам это письмо. После Вашего отъезда я только ночевал в Вашем граде и утром на другой день отправился в путь. Вечер этот был для [меня] ужасно скучен. Расстаться с людьми, которых я так полюбил и которые тоже были ко мне благорасположены, было очень и очень тяжело.

Мне так приятны эти немногие дни, проведенные с Вами в Семипалатинске, что теперь только о том и думаю, как бы еще побывать у Вас. Я не мастер писать о чувствах и расположении, но думаю, что это ни к чему. Вы, конечно, знаете, как я к Вам привязан и как я Вас люблю».

Письмо повез в Семипалатинск друг Чокана, Александр Николаевич Цуриков, назначенный на ту же должность, которую занимал Врангель. Чокан писал: «Рекомендую Вам, добрейший Федор Михайлович, этого доброго человека, Вы его должны полюбить и чем больше будете видеть, тем более». Чокан хотел подчеркнуть надежность Цурикова. А о своей близости к декабристу Батенькову Цуриков расскажет Достоевскому сам. Дружба с декабристом, по сибирским понятиям, наилучшим образом рекомендовала человека.

Заканчивается письмо Чокана на весьма вольной ноте: «В последний вечер я занят был любовью по вашему совету с С. Расспросите ее, кажется, мы провели вечер приятно».

Ответ Достоевского — продолжение семипалатинских бесед. Написан в доме Демчинского, за тем же столом, где велись беседы. Рядом сидит и тоже пишет Чокану Цуриков. И день не такой уж будничный — памятный для России день, 14 декабря. Он тоже освещает это письмо, как и счастье, наконец-то улыбнувшееся Достоевскому: он вернулся из Кузнецка с согласием Марии Дмитриевны на свадьбу.

«Вы пишете мне, что меня любите. А я вам объявляю без церемоний, что я в вас влюбился. Я никогда и ни к кому, даже не исключая родного брата, не чувствовал такого влечения как к вам, и бог знает, как это сделалось. Тут бы можно много сказать в объяснение, но чего вас хвалить! А вы, верно, и без доказательства верите моей искренности, дорогой мой Вали-хан, да если б на эту тему написать 10 книг — ничего не напишешь: чувство и влечение — дело необъяснимое…»

Достоевский сообщает, что много рассказывал о Чо-кане: «…одной даме, женщине умной, милой, с душою и сердцем, которая лучший друг мой. Я говорил о вас так много, что она полюбила вас никогда не видя, с моих слов, объясняя мне, что я изобразил вас самыми яркими красками». Это о Марии Дмитриевне. И дальше: «…теперь, когда я совершенно один, (а действовать надо) — теперь я раскаиваюсь, что не открыл вам главнейших забот моих, и целей моих и всего, что уже слишком два года томит мое сердце до смерти!.. Я был бы счастлив!» Достоевский называет Чокана «Дорогой мой друг, милый Чекан-Чолкановичь» и напоминает ему о планах приехать весной в Семипалатинск. «…А уже в Апреле непременно. Не переменяйте своего намерения». В письме есть уточнение: «Съедетесь ли вы с Семеновым и будете ли вместе в Семиполатинске». (СемипОлатинск — так во всех письмах Достоевского. — И. С.). Вот оно что. Значит, при Достоевском Семенов и Валиханов строили планы совместного путешествия. Они ведь отлично дополняют друг друга: Петр Петрович с его знанием ботаники, географии, геологии и «Чекан-Чолкановичь» — востоковед, историк, этнограф, сын этой земли, этого народа, для кого Семиречье все равно что для Семенова Черноземье… Русский и киргиз едут вдвоем по степи, разговаривают с умудренными жизнью стариками, с женщинами, хлопочущими у очагов. Из этой нарисованной воображением картины и рождается в письме Достоевского страстная проповедь: «Вы спрашиваете совета: как поступить Вам с вашей службой и вообще с обстоятельствами. По моему вот что: не бросайте заниматься. У вас есть много материалов. Напишите статью о Степи. Ее напечатают (помните мы об этом говорили). Всего лучше, еслиб вам удалось написать нечто вроде своих Записок о степном быте, о вашем возрасте там и т. д. Это была бы новость, которая заинтересовала-бы всех. Так было-бы ново, а вы, конечно, знали-бы что писать (н. прим, вроде Джона Тиннера в переводе Пушкина, если помните). На вас обратили бы внимание и в Омске, и в Петербурге. Материалами, которые у вас есть, вы-бы заинтересовали собою Географическос общество. Одним словом и в Омске на вас смотрели-бы иначе. Тогда-бы вы могли заинтересовать даже родных ваших возможностью новой дороги для вас. Если хотите будущее лето пробыть в степи, то ждать еще можно долго. Но с 1-го сентября будущего года вы бы могли выпроситься в годовой отпуск в Россию. Год прожив там, вы бы знали, что делать. На год у вас были бы средства. Поверьте, что их нужно не так много. Главное с некиим расчетом жить и новый взгляд иметь на это дело. Все относительно и условно. В этот год вы бы могли решиться на дальнейший шаг в вашей жизни. Вы бы сами выяснили себе результат, т. е. решили бы, что делать далее. Воротись в Сибирь, вы бы могли представить такие выгоды, или такие соображения (мало-ли что можно изобразить и представить!) родным своим, что они, пожалуй, выпустили-бы вас и за границу, т. е. года на два в путешествие по Европе. Лет через 7, 8 вы бы могли так устроить судьбу свою, что были-бы необыкновенно полезны своей Родине. Н. прим.: не великая-ли цель, не святое-ли дело, быть чуть ли не первым из своих, который бы растолковал России, что такое Степь, ее значение и ваш народ относительно России, и в то же время служить своей родине просвещенным ходатайством за нее у Русских. Вспомните, что вы первый Киргиз — образованный по Европейски вполне. Судьба же вас сделала в добавок превосходнейшим человеком, дав вам и душу и сердце. Нельзя, нельзя отставать; настаивайте, старайтесь и даже хитрите, если можно. А ведь возможно все, будьте уверены. Не смейтесь над моими утопическими соображениями и гаданиями о судьбе Вашей, мой дорогой Вали-хан. Я так вас люблю, так мечтал о вас и о судьбе вашей по целым дням. Конечно в мечтах я устраивал и лелеял судьбу вашу. Но среди мечтаний была одна действительность, это то, что вы первый из вашего племени, достигший образования Европейского. Уж один этот случай поразителен и сознание о нем невольно налагает на вас и обязанности. Трудно решить: какой сделать вам первый шаг. Но вот еще один совет (вообще) менее загадывайте и мечтайте и больше делайте: хоть с чего-нибудь да начните, хоть что-нибудь да сделайте для расширения карьеры своей. Что-нибудь всетаки лучше, чем ничего. Дай вам бог счастья».

В письме есть поклон Чокану от Демчинского, поклон Сергею Федоровичу Дурову: «…и пожелайте ему от меня всего лучшего. Уверьте его, что я люблю его и искренне предай ему». Не забыта и некая С. «С. вам кланяется, рассказывала, как вы ее сманивали в Омск». Словом, есть все, что составляет общую картину дружеской мужской переписки. Тем значительнее звучит пророчество Достоевского, который сам в ту пору словно бы начинал жизнь заново и преотлично знал, что делать, какая у него цель.

Что делать? — главный русский вопрос середины XIX века. Достоевский отвечает Чокану на этот главный русский вопрос, и по ответам ясно, что Валиханов с ним делился самым сокровенным.

Написать о казахах «вроде Джона Тиннера». Но ведь на что обращал внимание русского читателя Пушкин, публикуя в 1836 году в «Современнике» записки Джона Теннера. На изнанку американской демократии. На эгоизм и страсть к комфорту. На рабство негров посреди образованности и свободы. На нестерпимое тиранство, цинизм, алчность и зависть. На истребление древних обитателей Америки «чрез меч и огонь, или от рома и ябеды». Сочувственное отношение передовой России к американским индейцам имело те же корни, что и обращение русской литературы к жизни народов Кавказа, Сибири, Средней Азии.

Потому-то Достоевский и советует Чокану стать ходатаем за свою степь у русских. У русских!.. Автор оды к вдовствующей императрице тут и не упомянул о возможности стать ходатаем за свою степь перед престолом.

Говоря о необходимости пожить год в Петербурге и поехать года на два в Европу, Достоевский выказывает осведомленность относительно лежащего на Чокане тяжкого бремени султанского рода. Достоевский знает, что родные Чокана делают ставку на его карьеру в Омске. Отсюда и совет заинтересовать родных возможностями новой дороги. И настойчивое повторение того, о чем говорено-переговорено в Семипалатинске: на год достало бы средств, есть дешевые квартиры, есть возможность найти заработок.

Хоть с чего-нибудь начните, хоть что-нибудь да сделайте… В письме Достоевского нет и намека на путешествие, которое Чокай предпримет через полтора года. Достоевский советует Чокану ехать в Петербург, в Европу. Наверное, он говорил ему в Семипалатинске — в присутствии Семенова, — что открыть неведомые уголки Азии для европейской географии — прекрасная цель, но еще прекрасней — открыть другим народам жизнь своего степного народа. Если Чокан читал Достоевскому и Семенову свои дорожные записи — а он наверняка читал! — то Достоевский мог без единой капли снисходительности к человеку другого племени сказать Чокану столь же лестные слова, что и Пушкин написал о прозе кабардинца Казы-Гирея: «свободно, сильно и живописно». И Достоевский, конечно, охотнее говорил о литературном, а не научном призвании Чокана.

Но если не получится с поездкой в Петербург… Тогда что-нибудь все-таки лучше, чем ничего. Надо что-то делать для расширения карьеры — так выразился Достоевский, имея в виду отнюдь не продвижение вверх.

Достоевский не прибег к гиперболе, когда писал дорогому Вали-хану, что мечтает о нем целыми днями. По письму видно, что Достоевский вживался в судьбу Чокана, в его характер, в его образ, рисовал портрет молодого Валиханова, сына кочевого народа, но при этом самого благородного семейства, аристократа духа, начиненного европейскими идеями. И в письме, конечно, присутствует не только реальный Чокан Валиханов, но и созданный художественным воображением сын иного племени, «образованный по-Европейски вполне».

Это единственное из писем Достоевского Валиханову, дошедшее до нас. Остальные утеряны. А это письмо в 1908 году один из братьев Чокана, отставной поручик Махмуд Валиханов (он тоже обучался в Сибирском кадетском корпусе), передал Н. Г. Павловой[76], а от нее оно поступило в Петербург, в публичную библиотеку имени Салтыкова-Щедрина.

…В феврале 1857 года Достоевский и Мария Дмитриевна обвенчались в Кузнецке. Для начала новой жизни Достоевского ссудили деньгами Ковригин и Хоментовский. Чокан отправил в Кузнецк большую посылку.

Он работал в ту зиму над материалами, привезенными из экспедиции на Иссык-Куль, перевел отрывок из «Манаса» про смерть Кукотай-хана и поминки, начал очерки о киргизах: об истории народа-брата, о его географическом положении, которым многое в истории определено, о делении на роды, о нравах и обычаях киргизов, о преданиях, легендах, песнях и сказках, передаваемых из поколения в поколение без изменений: «Как ни странна кажется подобная невероятная точность изустных источников кочевой, безграмотной орды, тем не менее это действительный факт, не подлежащий сомнению».

В своем труде Валиханов не оспаривал принятого многими тогдашними авторитетами деления народов на «исторические» и «неисторические». По Гегелю, и русские пребывали в разряде «неисторическом», хотя и защитили Европу от нашествия монголов, и вызволили ее же из наполеоновского плена.

Валиханов в очерке о киргизах стремился опрокинуть ложное понятие о кочевых племенах вообще как об ордах свирепых дикарей. Повествуя о поэзии киргизов, он, как и в своих записках о казахах, утверждал существование у кочевников древней культуры, которую народы сумели уберечь даже в самую тяжкую пору своей истории. И, будучи воспитанником русского XIX века, Валиханов выводил из литературы представление об уме и нравственности степняка-ордынца и дикокаменного киргиза.

Этот свой труд он намеревался отправить в Русское географическое общество — «действиям которого по изучению Азии я, как азиатец, не могу не сочувствовать…». Отсюда и обращение к читателям: «Нам, русским, особенно непростительно пренебрежение к изучению Средней Азии, нашей соседки». И, будучи учеником Дурова, автор очерков о киргизах с гневом писал: «…Манап был первый тиран… Жестокость называют они великодушием и ставят как первую добродетель всякого управителя».

Сравнивая предания киргизской и казахской старины со сведениями из Абу-ль-гази, отца Иакинфа, Рубрука, из трудов русских исследователей Сибири и Средней Азии Г. И. Спасского, П. А. Чихачева, из европейских авторов, Чокан Валиханов снова и снова пытался разобраться в поразившей его еще в юности путанице маршрутов, какими двигались сквозь века народы и племена, затаптывая следы друг друга на земле. И рука сама чертила на полях строки Лермонтова: «Когда листы твои сплетали Солима бедные сыны…» К перемещениям племен имел самое прямое отношение и его прадед, великий Аблай, сделавший в 1770 году набег на киргизов. По условиям мира казахам отвели земли от гор до Или, а киргизам от озера до Чу. Из пленных киргизов Аблай составил две волости.

Но вот судьба целого народа, целого государства Джунгарии. Еще в памяти казахов нашествие джунгар, вражда Аблая с Галдан-Цереном, а теперь где они, джунгары?

О киргизах Клапрот пишет со ссылками на китайские источники как о пришельцах с севера, с Енисея. Но в «Манасе» нет упоминаний ни о каком переселении. Киргизы считают себя старожилами гор. В этом с ними согласен и Абу-ль-гази. Однако отчего же в Южной Сибири и посейчас живут племена, называющие себя буруаами, киргизами, кереитами? Очень может быть, что еще до Чингисхана часть сибирских кочевников двинулась на юг… Высказав все свои предположения, Чокан подвел итог: «Разъяснение этого, пока темного, предмета мы оставляем времени и новым изысканиям».

Рукопись[77] носит следы кропотливой многолетней работы, как и большинство других незаконченных трудов Чокана Валиханова. Сколько вставок, поправок, помет на полях, сделанных в разное время чернилами и карандашом! И какая яркая самобытность мыслей, блистательная система доказательств, какая смелость выводов и гипотез! При нынешнем чтении почти не ощущаешь незавершенности научных трудов Чокана Валиханова. Им недостает лишь окончательной шлифовки, которую автор производит, уже решившись выпустить свое творение в свет. И все вместе дошедшие до нас работы Валиханова дают основание предположить, что значительная часть его бумаг бесследно пропала. Его научный поиск заставлял его вести колоссальную предварительную работу — делать выписки из архивных документов, из переводов восточных писателей, из трудов европейских ориенталистов, географов, историков, не говоря уже о глубоком изучении общественных теорий и международных отношений.

В Омске он не имел возможности познакомиться со всеми источниками, без сверки с которыми уважающий себя автор не может посчитать свое исследование завершенным.

— Придется отложить. В Петербурге завершу…

— Да, в Петербурге! — подхватывал Потанин. — Ты поступишь на восточный факультет, я — на естественное отделение.

Григорий, голубая душа, наконец-то вырвался из глуши в Омск.

Он вышел из корпуса годом раньше Чокана, в 1852 году, и начал службу в 8-м казачьем полку, в Семипалатинске. Весной 1853-го Потанина назначили в отряд, отправлявшийся за Или, — в тот самый отряд, который основал в предгорьях Заилийского Алатау, на берегу реки Большая Алмаатипка, укрепление Верное. Потом Потанину посчастливилось побывать в Кульдже — тремя годами раньше Чокана. Он прожил в Кульдже неделю, близко сошелся с консулом Захаровым и вновь загорелся мечтами о путешествиях в глубины Азии. Но казаку пришлось, вспоминая судьбу Костылецкого, вернуться к месту службы в Семипалатинск. Там Потанин не поладил с полковым командиром, и его перевели в другой полк, на Бийскую линию. Сотня Потанина стояла в станице Чарышской. Ни книг, ни газет, ни журналов, ни образованных собеседников. Но терпеливый, работящий, как пчела, Потанин собирал гербарий и прилежно вел наблюдения, что дало ему впоследствии возможность написать и напечатать в журнале «Русское слово» очерк об Алтае.

Жил Потанин в доме простого казака, в патриархальной семье. Несмотря на свой офицерский чин, он говорил главе семьи «вы», а старик казак говорил ему «ты». Бийские казаки заметно отличались от иртышских. Они не владели огромными отарами и табунами, не торговали, не промышляли контрабандой, а жили по-крестьянски: пахали землю, держали в горах пасеки. Из станицы Чарышской Потанин вынес и сохранил на всю жизнь веру в патриархальную сельскую общину.

Встретившись с Чоканом, Потанин наконец-то получил возможность горячо излить другу юности свою печаль по безвременно ушедшему государю императору Николаю I, свои горькие мысли о поражении России под Севастополем. На Чокана он произвел впечатление человека безнадежно отсталого. А Григорий, опростившийся в станице, осудил светский лоск и общество столичных франтов, с которым знался Чокан. Очевидно, поэтому попытки Чокана распропагандировать друга юности оказывались безуспешными. Отчаявшись переубедить Потанина, Чокан повез его в Мокрое, к Сергею Федоровичу Дурову, и тотчас уехал, оставив их вдвоем. Дуров был занят сборами, ему разрешили покинуть Омск, и он дожидался первого тепла, чтобы отправиться в Одессу, к другу-петрашевцу Пальму. Это была его первая и последняя беседа с Потаниным, и Дуров — за один вечер — обратил сибирского казака в убежденнейшего социалиста и непримиримого врага царизма. Впоследствии Потанин вспоминал деталь беседы, которая произвела на него сильнейшее впечатление. Дуров показал ему глубокую отметину в оштукатуренной стене. Отметину оставил гостивший у Дурова петрашевец Григорьев, помешавшийся после того, как над ним и его товарищами разыграли сцену смертной казни и милостивого прощения. Дуров рассказал Потанину, что Григорьев был одержим особой манией. Он брал в руки какой-нибудь острый предмет, упирал в стену и сверлил, сверлил, сверлил, приговаривая, что сверлит каменное сердце императора Николая.

Той же зимой в Омске Чокан представил Григория Потанина Петру Петровичу Семенову. Петр Петрович заинтересовался гербарием, собранным Потаниным на Алтае, и прочел друзьям лекцию по систематике растений. Потанин признался, что мечтает выйти со службы и поехать в Петербург, в университет, но для него, сибирского казака, это, увы, недостижимо. Петр Петрович обещал ему помочь и действительно убедил Гасфорта дать возможность хорунжему Потанину остаться в Омске и совершенствовать свое образование. Так что когда прямое начальство Потанина пожелало упечь слишком умного хорунжего опять на Алтай, за Потанина — заступился Гасфорт, и слишком умный хорунжий был отправлен не на Алтай, а в омский архив — разбирать старые дела. Славно им там работалось вдвоем, Григорию и Чокану, над путевыми записками азиатских купцов и журналами казачьих походов. Потанин переписал для Чокана маршруты своего отца и маршрут Улутауского отряда Шульца.

С точки зрения Петра Петровича Семенова, будущего активного деятеля реформ, собравшего в ту зиму в Барнауле огромный обвинительный материал о положении горнозаводских рабочих, о грабеже, творимом чиновниками Алтайского горного округа, тогдашний Омск был сонным захолустьем, где вовсе не интересовались вопросами освобождения крестьян от крепостного рабства. Семенов не совсем прав. В Сибири предреформенные годы носили сибирский отпечаток. Тут нет крепостных и нет крепостников, отстаивающих прелести старого уклада. Нет остроты схватки. Но вековая тишина во глубине России издавна обманчива. А уж тем более в Сибири с ее ссыльным населением[78]. В Омске читали столичные журналы. Получаемый Гасфортом «Колокол» — не без посредства Чокана — регулярно попадал в руки омичей. А русский хабар тогда вообще переживал пору расцвета.

По России прокатилась новая волна крестьянских бунтов. В Степи отозвалось, как при Пугачеве, — вспыхнули мятежи казахских родов. В Омске знали — из казахского хабара, — что в Оренбургской губернии поднялись сырдарьинские казахи во главе с Есетом Котибаровым. Губернатор Перовский послал на подавление сырдарьинцев султана-правителя Арслана Джантюрина. Есет разгромил войско Джантюрина, а самого Арслана изрубил в куски. Несколько экспедиций карателей прошли по сырдарьинской степи, жестоко расправляясь с мятежными аулами. О Есете заговорил «Колокол», клеймя свирепый набег полковника Кузмина и майора Дерышева. Можно не сомневаться, что и в Омске люди прогрессивные сочувствовали Есету. Но в записях Чокана Валиханова о нем, увы, нет ни слова[79].

Новый, 1857 год звал всех мыслящих людей России к общественной деятельности. И оказалось, что прекраснодушный друг Чокана, Григорий Потанин, по натуре вожак и организатор. У него на дому стал собираться кружок молодых казачьих офицеров. К бывшим ученикам заглядывал на огонек Николай Федорович Костылецкий. И Чокан там бывал, участвовал в жарких спорах о судьбе Сибири. Доколе ее будут держать на положении колонии?

Апрельским днем Чокан дежурил в приемной генерал-губернатора и выслушивал посетителей. По оттаявшей мостовой прогремели колеса, в дом ввели человека, в котором Чокан безошибочно узнал ссыльного, политического. Однако кого же везут сюда, в Сибирь, когда совсем недавно проехали в противоположную сторону последние декабристы, когда уехал Дуров и надеется вскоре отправиться в Россию Достоевский?

Ссыльного провели к Гасфорту, Чокан вошел следом. Здесь он услышал фамилию ссыльного и вспомнил все, что о нем писали и о чем сообщал русский хабар. Участника европейских событий 1848 года Михаила Бакунина везли из Шлиссельбурга в Томск. Об этом человеке в России ходили легенды. Рассказывали, будто в Германии он увидел однажды, как крестьяне штурмуют чей-то замок. Бакунин стал во главе штурмующих и захватил замок. Арестовали его австрийцы, приговорили к смертной казни, а затем выдали Николаю I, который засадил бунтаря в Шлиссельбург.

Чокан рассказывал в городе, как ссыльный беседовал с его превосходительством. Гасфорт ударился в воспоминания, стал хвастать своей военной мудростью, проявленной под Германштадтом, и тут Бакунин перебил: «Под которым русские были разбиты».

Встреча Чокана с Бакуниным совпадает во времени с первыми, долетевшими в Омск вестями о Кашгарском восстании против китайского владычества.

Загрузка...