ГОД ПРОЖИВ ТАМ…

В Семипалатинске, в домишке на Крепостной улице, — беспорядок и суматоха сборов. Во дворе стоит купленный для дальнего путешествия тарантас. Достоевскому разрешили наконец-то выйти в отставку. Правда, в Петербурге ему жить не дозволили, он поселится в Твери.

Мария Дмитриевна откладывает вещи, которые невозможно взять с собой в дорогу. Кресло и стол, а также столовый сервиз Достоевские оставляют ротному командиру Артемию Ивановичу Гейбовичу. Ему же мундир Федора Михайловича, эполеты и саблю. Достоевский разбирает свою археологическую коллекцию — часть древностей он оставит тому же Артемию Ивановичу[96].

Чокан появился здесь в первых числах мая.

В Семипалатинске он пробыл довольно долго, дождался каравана, произвел расчеты с Букашем, получил от Мусабая листы, исписанные мелкой арабской вязью, — маршрут от урочища Карамула до Кашгара и обратно, составленный собственноручно Мусабаем Тохтабай-оглы Касымовым. Вместе с Букашем и караванбаши Чокан обсудил, кого из спутников представить к наградам за участие в трудах и опасностях. В список вошли лица, бывшие при караване в качестве хозяев, а также рабочие, раненные при стычках с разбойниками. Сюда же Чокан вписал мапапа Чоп-Карача, пометив на полях чип, затем касимовского татарина Гирея Давлет Гильдеева, того самого, который прятал Чокана на Аксу, — ему медаль, а также Джексенбе, казаха из рода албан, заслуги которого не объяснены, — ему тоже медаль (не он ли успел вызвать казаков, когда караван попал в руки мапапа Турегельды?).

Почему-то поручик Валиханов не торопился в Омск докладывать Гасфорту об успешном исполнении возложенного на него поручения.

В один из майских дней Достоевский и Валиханов сфотографировались вдвоем. На карточке Достоевский в мундире, пока еще не отданном Гейбовичу, потому что не готово штатское платье. Валиханов в плаще, наверное, его знобило, он нездоров. Волосы, которые он брил наголо в бытность Алимбаем, еще не успели отрасти. И виден на карточке — да что там: выставлен напоказ! — кинжалик из восточной коллекции Достоевского, подаренный на память, хотя есть примета, что острое дарить — к ссоре. У Чокана на фотографии погасшие глаза, набрякшие веки, замкнутое лицо, заострившиеся скулы, свисшие вниз усы. Он еще не отошел от пережитого, не сбросил маску Алимбая, у него что-то запеклось внутри — навсегда. В свои 23 года недавний денди выглядит ровесником прошедшего каторгу и солдатчину Достоевского.

Сборы Достоевских в дорогу подсказали Чокану, что подарить другу на память. Он принес в дом на Крепостной дорожный палисандровый ящик для бумаг. По свидетельству второй жены Федора Михайловича, А. Г. Достоевской, он очень дорожил шкатулкой, подаренной ему Валихановым. Держал в ней бумаги и вещи, дорогие по воспоминаниям. Чокан эту шкатулку не мог купить в Кашгаре. Деревянные сундуки и шкатулки вывозились в Азию из России. Палисандровая шкатулка могла совершить с Чоканом путешествие из Семипалатинска в Кашгар и обратно. Он ее подарил Достоевскому, наверное, как талисман, — отсюда и особое отношение Федора Михайловича к палисандровой шкатулке.

Чойан, конечно, спрашивал у Достоевского совета, как писать о Кашгаре. Работа ему предстояла сложнейшая, ведь он многое вывез в памяти, а труд воспоминания требует какого же напряжения, как и труд запоминания.

Сидеть за столом, пока все не припомнишь, не перенесешь на бумагу. Причем сидеть запершись, наедине с собой, избегая расспросов. Ни в коем случае не пускаться в рассказы. Молчание и молчание, пока все не будет записано, вот что мог советовать Достоевский, от которого «Записки из мертвого дома» потребовали такого труда воспоминания, что хоть привязывай себя к столу.


13 июля 1859 года Гасфорт отправил рапорт министру иностранных дел князю А. М. Горчакову, в котором сообщалось о благополучном возвращении поручика султана Валиханова. Поручик Валиханов, несмотря на опасное положение, успел собрать многие полезные сведения. Как только записка им будет составлена и он поправится в здоровье, расстроенном от многих лишений, Валиханову необходимо самому поехать в Петербург, чтобы сделать пояснения в Азиатском департаменте.

Гасфорт, таким образом, сдержал слово, данное Семенову, что Валиханов после возвращения из Кашгара поедет в Петербург для разработки собранных им материалов по истории и этнографии Степи.

Но идут дни, недели, месяцы, а Валиханов все еще в Омске.

26 сентября 1859 года Омск шлет рапорт директору Азиатского департамента Ковалевскому. Поездка Валиханова отложена впредь до выздоровления.

16 декабря. Гасфорт — Ковалевскому. Здоровье поручика Валиханова начало поправляться, и он теперь усиленно занимается окончанием своих заметок.

24 января 1860 года. Гасфорт — князю А. М. Горчакову. «Возвратившийся с караваном… поручик Валиханов, вследствие испытанных в течение продолжительного путешествия лишений, физических трудов, неудобств и нравственных потрясений от опасностей, которым подвергался, рискуя жизнью, если бы настоящее звание его сделалось известным, о чем уже высказывалось некоторое подозрение, прибыв в Омск, сильно занемог, так что по его природной слабой организации нельзя было определить исход болезни, долго продолжавшейся».

Эти официальные сведения не совпадают с теми, которые содержатся в переписке Достоевского. Федор Михайлович, выехавший из Семипалатинска 2 июля, пробыл в Омске несколько дней. Здесь Достоевские взяли из корпуса сына Марии Дмитриевны от первого брака, Павла Исаева. Тогда же состоялось знакомство Федора Михайловича с Екатериной Ивановной Капустиной, доброе участие которой он ощущал и в острожные годы, и после, в Семипалатинске. Светлую память о Екатерине Ивановне он сохранил на всю жизнь, посылал ей через Валиханова свои книги. Возможно, что и дружба с Дмитрием Ивановичем Менделеевым овеяна воспоминаниями Достоевского о Сибири, о Екатерине Ивановне.

Несколько дней в Омске — это встречи с Валихановым. Федор Михайлович в письме Гейбовичу, рассказывая об омских впечатлениях, сообщает: «…Валиханов объявил мне, что его требуют в Петербург и что через месяц он туда едет». О болезни ни слова. Почему? Не исключено, что Чокан так долго — более полугода — задержался в Омске не только из-за болезни. В этой задержке есть и что-то намеренное. Потанин в своих воспоминаниях о Валиханове ворчит, что Чокан сидел в Омске и старался убедить Чингиса Валиевича дать ему содержание на время петербургской жизни, а Чингис Валиевич, имея большое семейство на руках и зная мотовство сына, хотел ограничить его небольшой суммой. Потанин есть Потанин. Он ничего не выдумывает, он вспоминает со всей достоверностью… то, о чем ему, посмеиваясь, рассказывал Чокан. Но ведь сам же Потапин написал в своих воспоминаниях, что Чоканом владела такая блажь — налгать на себя, он даже дразнил своих друзей, рассказывая о себе небылицы и приписывая себе гнусные поступки, которых не совершал… Не получилось ли и на этот раз так?

Но что за причины могли быть у Чокана для оттягивания своей — триумфальной! — поездки в столицу?

Прежде всего та требовательность к себе, которую он выработал с юности. Валиханов представлял себе огромное значение привезенных им сведений. Поэтому он отказался от стиля официальных бумаг, писал свой отчет свободно, вдохновенно, в манере, свойственной тогдашней публицистике.

И Чокан понимал: пока он все не вспомнит, не запишет наедине с собой, ему нельзя ни с кем делиться своими наблюдениями, впечатлениями, размышлениями, выводами. Нельзя ничего разбрасывать — потом не соберешь. Но как в Омске отмолчаться? У него там столько добрых друзей, за него так волновались и Капустины и Гутковские. К тому же все знают, что он блестящий, остроумный рассказчик. Как тут быть? Его первое стремление — не выходить из дома, не показываться на людях. И Гутковский охотно идет навстречу Чокану, поддерживает слухи, что Валиханов все еще нездоров.

Еще одна причина, по которой Валиханов не собирался ехать в Петербург, пока не закончит полностью работу над отчетом, — известная ему судьба Виткевича, исчезновение собранных Виткевичем материалов, смерть Ивана Кирилова, кража из арзамасской гостиницы семи тетрадей дневников Карелина.

Человек, столь много разузнавший о Кашгаре, имел основания опасаться за свою жизнь. Валиханов принял необходимые меры предосторожности. Он не повез в Петербург ничего незавершенного, ничего лишь в памяти, для бесед в Азиатском департаменте. Он все сведения, все выводы, все предложения касательно русской политики в Восточном Туркестане изложил письменно. В Омске его отчет перебелил писарь. Отчет Валиханова, таким образом, существовал уже не в единственном экземпляре. И поехал с запечатанным пакетом не сам Валиханов. Как явствует из письма Гасфорта Ковалевскому, отчет Валиханова был отправлен с фельдъегерем 27 января 1860 года, а только вслед засим выехал из Омска поручик султан Валиханов.

В Петербург, в Петербург… «Год прожив там, вы бы знали, что делать!»

Тюмень — Екатеринбург — Пермь — Казань — Владимир — Москва. Все ближе расстояния меж городами и деревнями, все населеннее, плотнее Россия. Из Москвы в Петербург Чокан ехал по железной дороге, уже вошедшей в казахские сказки о чужестранных чудесах.

Петербург предстал перед Чоканом, как и перед любым русским образованным провинциалом того времени, — восторженное узнавание всего, что с отрочества знакомо, что прочувствовано и пережито над страницами Пушкина, Гоголя, Некрасова, Достоевского, над каждой новой книжкой столичного литературного журнала.

Валиханову хотелось прежде всего повидаться с младшим братом, с Макы, увезенным из дому пять лет назад в Петербургское училище для глухонемых. Встретиться с другом юности Потаниным, побывать у Петра Петровича Семенова, у Достоевского… Но он прибыл по делам службы и, следовательно, сразу отправился в Азиатский департамент. Егор Петрович Ковалевский только что получил с почтой кашгарский отчет Валиханова — по его оценке гениальный. Можно себе представить, как он встретил вошедшего в кабинет поручика армейской кавалерии с монгольскими чертами лица, какой тут же начался оживленный разговор. Ведь Ковалевский немало постранствовал по Степи, встречался с казахским поэтом-бунтарем Махабетом Утемисовым, подавал правительству записку о нуждах казахов, советуя не считать их «людьми низшего свойства». К тому же Егора Петровича, как и Валиханова, особо интересовал сейчас Алатавский округ — что делается в Старшей орде и у иссык-кульских киргизов.

Два года назад Егор Петрович с таким же увлечением выспрашивал Петра Петровича Семенова о путешествии на Тянь-Шань и затем напечатал в «Библиотеке для чтения» очерк «Встреча с Н. Н. (Из воспоминаний странствователя по суше и морям)», где изрядно разбавил фантазией свои собственные впечатления семилетней давности о странствиях по Семиречью и то, что ему рассказывал Петр Петрович Семенов о султане Тезеке и киргизских междоусобицах. Чокан успел прочесть очерк Ковалевского и, конечно, при встрече поинтересовался, кто же послужил прототипом Н. И., русского дворянина, бежавшего, как пушкинский Алеко, от суеты света к живущим естественной жизнью кыдыкам. Самому Чокану встречались и в Семиречье, и в Кульдже, и в Кашгаре беглые русские, но иного склада.

Да, можно себе представить, о чем говорили при первой встрече Ковалевский и Валиханов, но очень много «белых пятен» в петербургском житье Валиханова с февраля 1860 года по май 1861-го. Сохранилось два письма Чокана домой родителям. А писал больше — утеряли! В архивах министерства иностранных дел и военного министерства отыскались приказы, указы и распоряжения, касающиеся Валиханова. Из его научного наследия известно, над чем он работал в Петербурге. Но петербургского дневника, увы, нет. Или не вел, или опять же утеряли! Не обнаружено пока ничего в жандармских архивах, ныне ставших справочником по русской истории. А могли там найтись сообщения приставленного к Валиханову соглядатая, его денщика Мухаммедзяна Сейфулмулюкова. Что денщик за ним шпионит, был уверен сам Чокан, а он после Кашгара, надо полагать, в таких вещах не ошибался.

О петербургском периоде жизни Валиханова рассказывают обстоятельно воспоминания сибиряков — Потанина и Ядринцева, но от них ускользнуло многое, не относившееся к ним непосредственно.


В Петербурге перед Валихановым открылась карьера. «В воздаяние отлично-усердной и ревностной службы состоящего по армейской кавалерии поручика султана Чокана Валиханова, оказанной им при исполнении возложенного на него осмотра некоторых из пограничных среднеазиатских владений, сопряженного с усиленными трудами, лишениями и опасностями…» он был произведен в штабс-ротмистры и награжден орденом Святого Владимира — разумеется, особого образца, специально изготовляемого для нехристиан.

Александр II с самого начала проявил большой интерес к экспедиции Валиханова, к личности офицера из инородцев, столь блестяще аттестованного Гасфортом. Получив от Гасфорта представление Валиханова к ордену Святой Анны, Александр II счел награду недостаточной и написал карандашом на полях: «Валиханову Вл…» По случаю получения ордена Чокан был во дворце. Письмо Чокана домой, где он описывал свой триумф, утрачено, его, очевидно, исчитали до дыр. Зато сохранился ответ отца:

«27 мая, когда получили твое осчастливливающее письмо от 14 апреля, радовались всей семьей. Пусть м впредь аллах благодетельствует нам. До получения письма мы про вас знали от Карла Казимировича, он писал вам два письма о тебе, чем очень обрадовал нас. Еще о тебе знали из петербургских писем одного генерала и одного сенатора, которые были адресованы Густаву Иваповичу.

…Приехал к нам военный губернатор, произвел ревизию, устроил перевыборы мне, Гафару, Табееву Тастеню[97]. Народ единогласно избрал нас всех троих на прежние должности без перемещения…

На наше торжество приехал в окружной приказ полковник Майдель[98]. Он искренне радуется твоим успехам так, как, пожалуй, не радовался бы успехам родного сына. К тебе он очень расположен, шлет сердечный привет, говорит: «Я всегда желаю ему долгой и счастливой жизни!»

…Генерал-губернатор по случаю нашего приезда, т. е. моего, Мусы и Шалгынбая[99], дал обед в Благородном собрании. Собралось все высшее начальство, играл оркестр…

По возможности, если позволит тебе здоровье, постарайся исхлопотать нам титул потомственных дворян, т.( е. титул князей. Не упускай благоприятного времени, добивайся этого блага, оно полезно для тебя и твоего потомства…

Пиши чаще, сообщай о своем здоровье.

Чем больше и чаще будешь писать нам о своем благополучии, тем больше и мы будем переводить денег, чем меньше будешь писать, тем меньше мы будем тебе переводить».

Из ответа Чокана отцу — 9 августа 1860 года:

«За время пребывания в Петербурге я стал чувствовать себя лучше прежнего. Видимо, его климат мне не так уж вреден. Об этом знают хорошо все мои приятели, знакомые и большие начальники, с коими я познакомился здесь, в частности, военный министр Милютин, барон Ливен, граф Толстой, сенатор Любимов[100] и многие другие. Бываю я у них в гостях».

Тон письма несколько хлестаковский. Чокан писал эти строки, иронически улыбаясь. Эка ловко я ввернул про высокие знакомства! Но чем больше и чаще я буду писать, тем больше мне будут переводить денег…

Из письма Чингиса сыну — 19 сентября:

«…Дай бог и впредь всегда получать нам такие же письма о твоем благополучии и здоровье.

…Далее мой тебе совет: не мотай попусту деньги в Петербурге из-за тщеславия, учти и наше положение. При наших средствах могу ссудить тебя на год только тысячью рублями. Теперь буду высылать через каждые четыре месяца. Однако эти триста рублей не ставлю в счет, а шлю тебе в награду за то, что ты заимел много знакомых среди высокопоставленных лиц и вращаешься в их кругу».

Круг высокопоставленных лиц, весьма интересовавшихся правнуком Аблая, штабс-ротмистром султаном Валихановым, на самом деле куда шире, чем пишет Чокан отцу. И Чокан, несомненно, стремился по мере возможности через свое знакомство с ними что-то полезное узнать и что-то сделать для Степи.

Назовем прежде всего министра иностранных дел князя Александра Михайловича Горчакова. Горчаков проводил новый курс русской дипломатии в Европе. Он укреплял союз с Францией. Россия сохранила нейтралитет во время войны Франции и Италии против Австрии, Россия поддерживала движение за объединение Италии. Европейские дела становились и делами Азии. В 1860 году Англия и Франция организовали совместную карательную экспедицию в Китае. Попытка вооруженного восстания китайского народа против колонизаторов была жестоко подавлена, англо-французские каратели прошли через Тяньцзинь к Пекину.

Естественно, Горчакова очень интересовал кашгарский отчет Валиханова, где убедительно говорилось об ослаблении позиций маньчжурской династии в китайских западных колониях, о ненависти народа Восточного Туркестана к колонизаторам, об успешном проникновении русских товаров на рынки Азии, о возможности получать из Восточного Туркестана хлопок. Сведения о хлопке, доставленные Валихановым, вскоре приобретут еще большую ценность, потому что гражданская война в Северной Америке вызовет сокращение ввоза американского хлопка в Европу.

По ходатайству Горчакова перед Александром II штабс-ротмистр Валиханов был причислен к Азиатскому департаменту с назначением ему жалованья как драгоману. Исследователи научного наследия Валиханова полагают, что рукой Горчакова сделана помета на полях краткого извлечения из кашгарского отчета: «Я был бы Вам весьма благодарен, если б Вы сообщили Географическому обществу то, что Вы из этого почтете возможным»[101].

Незадолго до приезда Валиханова в Петербург туда явился и был представлен ко двору бунтовщик Есет Котибаров, слава о котором успела дойти до «Колокола». Ходатай за Котибарова, граф Николай Павлович Игнатьев, после Бухары побывал в Китае, где выступал посредником в переговорах англичан и французов с китайцами. Игнатьев, получивший в 27 лет генерала, метил сменить Ковалевского на посту директора Азиатского департамента. Он, конечно, понимал, какого ценного сотрудника обретает в лице Валиханова. Меж ними установились самые дружеские отношения. Составляя по поручению военного министра Сухозапета записку об устройстве фактории в Кашгаре, Чокан советовался с Игнатьевым, причем Игнатьев поддержал предложение об устройстве фактории.

Живя в Петербурге, Чокан знал обо всем, что делается в Степи. В этом ему помогал казахский хабар, достающий теперь и до столиц, а также письма отца. Сообщая в письмах степные новости, Чингис рассчитывал, что Чокан ими не без выгоды воспользуется, вращаясь в кругу высокопоставленных особ.

Так, например, Чингис отписывал в Петербург про некоего Кошек-султана, сына Касыма, который пожелал принять русское подданство. Чингис покровительствовал Кошек-султану, представлял его в Омске военному губернатору и, очевидно, хотел, чтобы и Чокан в Петербурге поддержал этого полезного Валихановым нового русского подданного. В том же письме есть сообщение, что племянник Кенесары Кошкарбай побывал у оренбургского губернатора и поехал в Петербург с султаном Муканом Джаптюрином добиваться приема у царя, а тем временем сыновья Кенесары участвовали в набеге кокандцев на окрестности форта Перовского. Чингис явно предупреждал Чокана, что Кошкарбай человек не очень-то заслуживающий доверия русского правительства.

Из ответа Чокана известно, что он виделся с депутацией оренбургских султанов, что они представлялись императору, но Чокан не пишет, входил ли в депутацию племянник Кенесары. В письме назван штабс-ротмистр Альмухаммед Сейдалин. Он привез Чокану привет от Башкен-ханум, жены Ахмета Джантюрина, и, возможно, ее напоминание о дочери, еще в детстве просватанной за Чокана. В Младшем жузе Сейдалипы выделялись как культурное семейство. Тлеумухаммед Сейдалин выступал со статьями о развитии у казахов хлебопашества, собирал казахские песни, он впоследствии стал одним из организаторов Оренбургского отдела Русского географического общества, в котором сотрудничал и путешественник Г. С. Карелии.

В письме Чокана отцу назвал и приехавший с депутацией пристав оренбургских киргизов Лев Николаевич Плотников, человек примерно такого же типа, как Гутковский, тонкий знаток казахских дел. Он рассказывал Чокану об экспедиции на Сырдарью зоолога Н. А. Северцова. Охраняя экспедицию, Плотников одновременно имел поручение изловить бунтовщика Есета Котибарова. Встреча с Валихановым произвела на Плотникова огромное впечатление. Они проговорили несколько вечеров. И вскоре Плотникову представился случай излить свои впечатления об этой встрече. В «Русском вестнике» появилась статья П. Небольсина «Путешествующие киргизы». Автор позволил себе ради красного словца приврать и приукрасить. Плотников ответил ему в следующем номере «Русского вестника»[102], дав самые уважительные характеристики членам депутации, а в особенности ходже Бабаджанову[103]. И здесь же Плотников с восхищением написал о Валиханове, что под мерку его способностей и знаний не только не придутся другие образованные киргизы, «…по, пожалуй, и мы с г. Небольсиным. Чокан Чингисович — покуда единственный феномен между киргизами, и в наших оренбургских степях, может быть, долго еще ждать такого явления».

Способности и знания Валиханова, несомненно, привлекли внимание упоминаемого Чоканом в письме к отцу товарища военного министра Дмитрия Алексеевича Милютина, а также и второго Милютина, Николая Алексеевича, занимающего пост товарища министра внутренних дел. Милютины еще с 40-х годов принадлежали к петербургским либеральным кругам, куда входил и Петр Петрович Семенов. В предреформенные годы либеральное столичное чиновничество и либеральные профессора обрели покровителей в царской семье — великого князя Константина Константиновича[104] и великую княгиню Елену Павловну, которая за несколько лет до реформы освободила своих крепостных. Елена Павловна была ученицей Кювье, а Чокан в юности под влиянием Гутковского, страстного поклонника Кювье, проштудировал теорию катастроф, извлекая из нее по привычке русского читателя больше революционного смысла, чем в ней имелось на самом деле. Для великой княгини, жаждущей покровительствовать наукам, он мог оказаться приятным собеседником. Позже, уехав на родину, он счел возможным в трудную минуту обратиться к ней за помощью.

Валиханова могло многое привлекать в обоих Милютиных, да и в других либеральных деятелях предреформенных лет. К 1860 году, когда он слышал программные речи Николая Алексеевича Милютина, у этого многоликого человека сложилась репутация Марата и Робеспьера, в него, по выражению Герцена, летели не камни, а целая мостовая. Александр II совершенно всерьез рекомендовал Николаю Алексеевичу исправить репутацию «красного», «революционера». А десять лет спустя Чернышевский изобразил этого деятеля в романе «Пролог» под именем Савелова — политического авантюриста и карьериста.

Бывая у Милютиных, Чокан узнавал из первых рук о жестокостях, творимых крепостниками, о крестьянских бунтах, о небывалом размахе крестьянского трезвенного движения[105]. Либеральную бюрократию, понимавшую необходимость отменить крепостное право, беспокоила медлительность в подготовке крестьянской реформы. Они роптали потихоньку на Александра II, говорили, что он-то мечтал сохранить все порядки, существовавшие при его обожаемом родителе.

Чокана, представителя Степи в Петербурге, интересовали обсуждавшиеся в кругах либеральной бюрократии проекты переустройства управления огромной империей. Именно там он узнал, что вслед за крестьянской реформой возникнет потребность в целом ряде реформ, в том числе и в реформе управления Степью.

Послушав в обществе либералов разговоры о завтрашнем дне России, Чокан выходил на крыльцо, швейцар выкликал его экипаж, и штабс-ротмистр Валиханов мчал на своих лошадях в день вчерашний, к 80-летнему графу Блудову.

Граф Дмитрий Николаевич Блудов, министр внутренних дел при Николае I, ныне оказался президентом Академии наук. Маркиз Блудов, как называл его Пушкин. Друг многих декабристов, Блудов вечером 14 декабря был вызван во дворец и по просьбе Николая I написал правительственную реляцию, изобразив в ней восстание как бунт горстки безумцев, которых поддержали немногие пьяные солдаты и пьяные люди из черни. Николай прочитал, обнял Блудова: «Теперь ты мой!» — и назначил делопроизводителем Верховной следственной комиссии по делу декабристов.

К Блудову Чокана ввел Егор Петрович Ковалевский. «Словом сказать, Валиханову вначале очень повезло в Петербурге» — так оценивает внимание Блудова к молодому киргизу сослуживец Валиханова по Омску И. Ф. Бабков — тот самый, что возмущался засильем немцев в управлении губернией. Но Блудов — не только высшие сферы Петербурга, Блудов — историограф, считающий себя продолжателем Карамзина. Чокан мог услышать от Блудова немало интересного из истории взаимоотношения России с киргиз-кайсацкими ордами, из времен Екатерины, когда султан Малой орды Ширгазы служил в адъютантах при фаворите графе Зубове.

Бывал у графа Блудова в одно время с Чоканом и московский профессор истории Сергей Михайлович Соловьев, приглашенный в Петербург для занятий с наследником цесаревичем Николаем. Чокан уже давно следил за томами «Истории России». В опубликованных Соловьевым русских документах он нашел сведения о хане Бараке, про которого писал и Абу-ль-гази в «Родословной тюрков». Валиханов, как и Соловьев, был последователем Риттера в толковании роли географического фактора в истории народов. Чокану, соединявшему в себе и историка и географа, с особой ясностью рисовалось значение природы Степи в жизни кочевника-казаха и значение внешних обстоятельств, воздействия других народов.

Но вот о чем беседовал мусульманин Валиханов с обер-прокурором Святейшего синода? К графу Александру Петровичу Толстому его повез востоковед В. В. Григорьев.

Тут любопытно посредничество Григорьева, образованнейшего востоковеда, много лет прожившего в Оренбурге и отменно знающего казахские дела. Это был, так сказать, дважды ориенталист. То есть не только востоковед, но и славянофил (тогда славянофилов в противопоставление западникам именовали ориенталистами). Василий Васильевич имел репутацию отъявленного ретрограда. Он в свое время напечатал статью против Грановского, вызвавшую бурю возмущения. Дурная репутация Григорьева в передовых кругах дала повод Герцену упрекнуть «биографа-ориенталиста» в жестоком отношении к казахам. Но вот в этом-то Василий Васильевич как раз и не повинен. Известно, какую роль сыграл Григорьев в жизни выдающегося казахского просветителя Ибрая Алтынсарина (1841–1889). Помог ему получить русское образование, устроил переводчиком в Оренбургскую пограничную комиссию, снабжал книгами из своей великолепной библиотеки. В 1860 году, когда Григорьев встречался с Валихановым в Петербурге, девятнадцатилетний Алтынсарин работал под его началом в качестве младшего переводчика, и Григорьев с гордостью рассказывал Валиханову о многообещающем юноше. И рассказывал о своем друге молодости, буряте Доржи Банзарове, немало сделавшем для российского востоковедения.

Впоследствии в архиве Григорьева окажется часть научного наследия Валиханова. В науке их многое сближало. Валиханов подхватил мысль Григорьева, что у восточных писателей надо искать достоверные сведения по истории Руси, и применил метод Григорьева к изучению казахских преданий. Можно себе представить, с каким неослабным вниманием слушал Василий Васильевич Чокана, рассказывающего, что в казахских легендах Ивана Калиту называли Калталы Иман, а Михаила Тверского — Карт Михайл, то есть Старый Михаил. Работая в Петербурге над переводом «Тарихи-Рашиди», Чокан не обошелся без помощи Григорьева. А Василия Васильевича увлекла загадка Ташрабата, обнаруженного Чоканом на обратном пути из Кашгара. Пройдут годы, и Василий Васильевич на основании «Географии» Птолемея и указаний, содержащихся в записках китайского путешественника Сюань-Цзана, выскажет предположение, что у обоих древних авторов описан один и тот же караван-сарай, находящийся в Восточном Туркестане.

Кроме Григорьева, Чокан общался в Петербурге с известными востоковедами Галсаном Гомбоевым, Александром Касимовичем Казем-Беком, Владимиром Владимировичем Вельяминовым-Зерновым.

У обер-прокурора Святейшего синода графа Толстого, человека светского, собиралось не одно лишь духовенство, а самое пестрое общество. В этом обществе Валиханов, конечно, рассказывал о Гасфортовом проекте обращения казахов в иудейскую веру. Обер-прокурора Синода не волновала идея крещения Степи. Мусульманское духовенство служило надежной опорой власти на окраинах России и среди народов Поволжья. Не распространяя в Степи православие, правительство поддерживало деятельность мулл по омусульманиванию язычников. И все же нет-нет да и крестился кто-нибудь из казахов, но, поскольку степные законы отдавали имущество того, кто перешел в православие, на всеобщее безнаказанное разграбление, крещеных казахов сразу же переводили в мещанское сословие, они поселялись в городах, теряли всякую связь с сородичами и быстро русели. Только фамилия могла впоследствии напоминать потомкам, откуда пошла сибирская русская семья.


Но, сколько бы высоких знакомств ни завел в Петербурге правнук Аблая, штабс-ротмистр султан Валиханов, превосходно рассказывающий о своих кашгарских приключениях, о восточном деспотизме и все лучше ориентирующийся в петербургских сферах, он и пальцем не шевельнул ради своей карьеры.

Свои связи в Петербурге Валиханов, однако, вполне использовал, чтобы выхлопотать награды Букашу и Мусабаю. Оба они уже получили золотые медали на шею, а Букаш еще и чин хорунжего. Но насчет этого походатайствовал Гасфорт. Долг же Валиханова был похлопотать об Аркате. Уговор дороже денег. Мусабаю Чокан обязан и жизнью, и успехом задуманной экспедиции в Кашгар. Ковалевскому, Горчакову, Игнатьеву — это явствует из архивных документов — Валиханов повторял, что вся европейская наука обязана этим халатникам бесценными сведениями о неведомом ей Кашгаре, что Букаш ничего не нажил тем караваном, что Мусабай, имея семейство в кокандских владениях, не может возвратиться туда, не подвергаясь опасности и преследованиям за свою службу России.

Результатом его хлопот явилось письмо из министерства иностранных дел новому губернатору Западной Сибири Дюгамелю о предоставлении ташкентцу Букашу пастбищ близ Семипалатинска[106] и награда — 600 рублей серебром, которые Валиханов собственноручно получил из Провиантского департамента и передал прибывшему в Петербург караванбаше Мусабаю. Впоследствии казахский хабар превратил 600 рублей в 6 тысяч, о чем Чо-кану писал с неудовольствием отец. Удесятерили награду, конечно, сами купцам, чтобы показать, в какой они чести у русского начальства.

Многие биографы Валиханова считают, что разлад между ним и отцом начался по возвращении Чокана из Петербурга на родину. Однако это случилось раньше и началось с того, что Чокан в столице упрямо игнорировал интересы рода Валихановых — не добивался ни титула князей, ни просто дворянства, ничего не просил ни для себя, ни для отца, ни для родни, никаких особых преимуществ, чинов, наград… А ведь на него надеялись, он вроде бы начал прокладывать дорогу валиханидам. Вслед за Чоканом уже поступил в Сибирский кадетский корпус его брат Махмуд, поступили отпрыски дядюшек Собалака и Кангожи. А Гази Валиханова, шустрого внука Губайдуллы, за фамильное сходство с Чоканом приблизил к себе Гасфорт, который, впрочем, скоро разочаровался в Валиханове-втором и услал куда-то на Черный Иртыш…


4 мая 1860 года в квартире Русского географического общества близ Певческого моста действительный член общества Чокан Чингисович Валиханов сделал сообщение о своем путешествии в Кашгар.

Он не жалел, что между его возвращением из путешествия и докладом прошло больше года. За это время поутих шум вокруг подробностей гибели немецкого географа Шлагинтвейта. Этот шум был Чокану неприятен. Ведь получалось, будто он только затем и ездил под чужим именем в охваченную смутой страну, чтобы им восторгались, связывая непременно со Шлагинтвейтом: «Тот самый Валиханов, который узнал про Шлагинтвейта». Научная ценность путешествия ставилась словно бы на второй план, о Валиханове как исследователе истории, географии и этнографии Степи вообще не говорилось.

И вот теперь, когда миновал год, он поднялся на кафедру в Географическом обществе не с сенсационными новостями, а со своим взглядом на сегодняшнюю Среднюю Азию. Чокан Валиханов поднялся на кафедру, чтобы рассказать о незнакомом Европе человеке Средней Азии, о его трудах, о его духовном мире, о трагической судьбе народов, подвергающихся нещадной эксплуатации, живущих в темноте и невежестве. И он понимал, как важно именно сейчас начинать оспаривать теории развития человеческого общества и мировой культуры, сконцентрированные только на Европе и полностью игнорирующие Восток. Ведь эти теории становятся оправданием европейских колонизаторов.

Его слушал петербургский ученый мир. Географы, этнографы, естественники, историки, востоковеды… Пришел Федор Михайлович Достоевский, пришли сибиряки Потанин и Ядринцев, с кафедры Чокан отыскал глазами Александра Федоровича Голубева и Михаила Ивановича Венюкова, побывавшего в Семиречье и на Иссык-Куле вскоре после него. И профессор николаевской Академии Генштаба Макшеев здесь, Аскер-хан, друг Дурова, крупнейший знаток Средней Азии.

Сообщение, сделанное Валихановым на собрании 4 мая 1860 года, легло в основу его «Очерков Джунгарии», опубликованных в «Записках Русского географического общества» в начале 1861 года в книгах 1-й и 2-й. Там же были помещены два рисунка автора — портреты манапов Боромбая и Сартая, а также подготовленная им карта Семиреченского и Заилийского края Семипалатинской области и части Илийской провинции Китая. Это, по тогдашним понятиям, и была Джунгария.

Автор очерков рисует современную обстановку в Кашгаре и лишь вскользь упоминает об опасностях, которым подвергался. Он предупреждает, что ни время, ни место не позволяют ему долго распространяться о допросах и судах. На этот раз он намерен изложить только основные результаты своего путешествия и пребывания в Дикокаменной орде.

Первое впечатление при чтении «Очерков Джунгарии» — что автор, солидно начав, стал затем отвлекаться, разбрасываться, мешать все в кучу. Оп, оказывается, повествует не о последнем своем кашгарском путешествии. Он предупреждает, что в очерках объединены материалы всех его путешествий по Джунгарии, то есть по Семиречью, Заилийскому краю и озеру Иссык-Куль, начиная с 1856 года. Причем автор не намерен повторять то, что уже замечено предшествующими исследователями гг. Шренком, Влапгали, Семеновым, Голубевым, Татариновым, Ковалевским, Карелиным. Он будет говорить только о том, что оказалось ими пропущено.

Дальше в очерках идут кратчайшие сведения о фауне и флоре, об истории Русской Джунгарии. Коснувшись археологии, автор сообщает, что намерен подробно и обстоятельно изложить этот предмет в особой статье. Ему хочется только рассказать, что найденные им следы чудских копей дают повод думать, что тюркам было известно горное дело. Затем он сообщает интереснейшие сведения из этнографии и опять обещает в дальнейшем рассказать о киргизах более подробно.

Свобода повествования в «Очерках Джунгарии» свидетельствует, что автор находился и под влиянием «Записок из мертвого дома», отрывки из которых слышал еще в Семипалатинске. Разбросанность, повторы, перескоки помогают создать впечатление эмоционального и очень достоверного рассказа. Причем фактического материала удается вложить не меньше, а даже больше, чем при гладком, последовательном изложении. Валиханов смог сказать в своей первой научной публикации все, что считал необходимым.

Он сказал в очерках о древней высокой культуре народов Средней Азии. Он сообщил о значении народных преданий для постижения истории кочевых народов и о близости киргизских сказок, мифов, эпических песен и легенд к мотивам произведений такого рода у народов Европы и особенно у славян. Например, в сказках, собранных Афанасьевым, он обнаружил только шесть неизвестных ему по «киргизской редакции».

Из «Очерков Джунгарии» востоковеды России впервые узнали о существовании у неграмотных киргизов своего рода энциклопедии — собрания мифов, сказок, Преданий, географических сведений, нравственных понятий, где все сгруппировано около одного лица — богатыря Манаса, и о том, что у эпоса «Манас» есть продолжение «Семетей» — киргизская «Одиссея».

В отличие от географо-романтических очерков Егора Петровича Ковалевского и Петра Петровича Семенова в «Джупгарии» Валиханова читатель не обнаружил увлекательных приключений. Чокан, как и советовал ему в своем пророческом письме Достоевский, выступил в «Записках» Географического общества прежде всего как ходатай за свой народ перед русскими. И в том, как у него критика современной действительности ловко помечена меж историей и этнографией, чувствуется, что начинающий литератор Чокан Валиханов владел приемами русской подцензурной печати. Да и опытный советчик у него был рядом — тот, которому Чокан подражал в форме «Записок Джунгарии», в манере изложения.

Чокан красочно описывает правителя джалаиров султана Джангазы. «Раз караван удостоился видеть султана Джангазы, правителя джалаирского племени, с помощником. который дан ему ради его скудоумия алатавским окружным начальством и потому называется киргизами заседателем. Султан поразил нас эксцентричностью. Он вошел в палатку походкой жирного гуся, которая у киргиз употребляется в крайне официальных случаях, сел на почетное место и принял созерцательный вид; все молчали. Султан вдруг поднял голову, обвел всех быстро глазами и произнес двустишие: «У джалаиров много баранов, у Джангазы много дум», — сказал и опять углубился в буддистическую недвижимость. Между тем заседатель и другие киргизы разговорились, они рассказывали, как приезжал губернатор в укрепление Верное, с мельчайшей подробностью передавали его слова, обращенные к киргизскому народу, и жесты, которые генерал употреблял при этом. Киргизы все просили вас научить «закону»: «А то-де у нас берут на кордонные работы быков, лошадей и редко отдают назад. Вот казаки знают закон, ну и притесняют, воруют свободно, тягаться с ними, — говорили они, — не приходится: «царский человек» на счету состоит, за него как раз пойдешь через «сверленые горы» (так киргизы называют каторжную работу), у нас уже была кутерьма из-за трех казаков, которые погибли без вести: всю зиму помончик (помощник окружного) и Банушка (Ванюшка-толмач) пролежали на Каратале: «сознайтесь», говорят, «вы убили казаков». «Сохрани боже — не видали вовсе!» Нынче губернатор говорит: «Найдите вы мне виноватых, а то я всех вас в бараний рог согну; я, — говорит, — гром и молния». Султан в это время как-то странно поводил глазами и изредка выстреливал двустишиями». Султан — это для цензора. Султанов представлять в карикатурном виде не возбраняется. Русский читатель преотлично знал приемы подцензурной публицистики и извлек все, что спрятано за глупым султаном: бесправие не знающего «закона» казаха, которого грабит «царский человек», произвол приехавших для разбора дела чиновников, угрозы губернатора согнуть всех в бараний рог.

Но почему в «Очерках Джунгарии» так сгущены краски в описании кыдыков? Тех самых детей природы — кыдыков, к которым бежал от суетного света Н. Н. — романтический герой Егора Петровича Ковалевского.

Дырявая и до черноты закопченная кибитка. На полу валяются куски войлока, шерсть и обглоданные кости. В чашках остатки пищи, хозяйка и ее дочери вытирают чашки пальцами, кладя в рот то, что пристало к руке, и затем наливают гостю кумыс. «У киргизов неопрятность введена в обычай и освящена преданием… Мужчины у них не имеют обыкновения менять белье и носят его до тех пор, пока оно не разорвется… Траур киргизский заключается в том, что целый год жена не моет лица, не чешет волос, не снимает и не переменяет платья, хотя бы оно было совершенно негодно к употреблению».

Если сравнить, что сказано о киргизах в «Иссык-кульском дневнике» Валиханова и в «Записках о киргизах», с описанием кыдыков в «Очерках Джунгарии» — разница немалая. Во время своей первой поездки на Иссык-Куль он тепло писал о доброте киргизских женщин, о красоте нарядов, о чистоплотности.

В «Записках о киргизах», над которыми он работал по возвращении в Омск, уважительно описываются обычаи, говорится о духовном родстве двух народов — казахского и киргизского. В чем же причина, что так изменился взгляд Валиханова? Не проникся ли он неприязнью к киргизам после путешествия в Кашгар, когда на всем пути караван подвергался нападениям разбойников и поборам со стороны «гостеприимных» киргизских родоначальников?

Нет, другие причины есть у Валиханова, когда он живописует, как ему подавали кумыс в грязных чашках и как он пил чай, заваренный в чугунном рукомойнике. Валиханов видел жизнь бедных кыдыков глазами литератора 60-х годов, воспитанного на традициях русского критического реализма и русской публицистики. Упрекать Валиханова за злую карикатуру на кыдыков все равно, что упрекать Лермонтова за «немытую Россию», Герцена за его горькие слова о русских, Салтыкова-Щедрина за дядю Софрона, опохмелившегося керосином…

Народ не повинен в том, что он раб, что он невежествен и дик. Так утверждала русская публицистика 60-х годов. Чокан потом напишет еще резче, что казаху можно внушить европейские преобразовательные (читай — революционные) идеи, только если «предварительно путем образования развить его череп и нервную систему». И когда он писал эти слова, он не меньше любил свой народ, чем в ранней юности, защищая от Левшина древние добрые обычаи казахов. Он любил свой парод сильней, умудренней и потому говорил горькую правду о его жизни. И чем ярче проявляется Чокан Валиханов как русский литератор-шестидесятник, тем он ближе к действительным нуждам своего народа, тем он больше казах.

В той же мере Чокан — сын своего народа и классический русский путешественник — чувствовал себя обязанным говорить правду и о родственном киргизском народе.

«Очерки Джунгарии» принесли Валиханову научную и литературную известность, на них обратили внимание европейские ученые, откликнулась иностранная печать, прежде всего немецкая.

Вслед за «Очерками» в 3-й книге «Записок Русского географического общества» за 1861 год появились географический обзор и исторический очерк из кашгарского отчета Валиханова[107]. Корифеи Географического общества, конечно, знали, что это лишь часть большого труда.

За штабс-ротмистром Валихановым упрочилась слава отважного путешественника, открывшего европейской науке тайны Средней Азии. Он вошел в круг помощников Петра Петровича Семенова, вычитывал и сверял издававшиеся на русском языке труды Риттера. В военно-ученом комитете он руководил подготовкой карт Средней Азии и Туркестана. При участии Валиханова были выполнены «Карта пространства между озером Балхашом и хребтом Алатау», «Рекогносцировка западной части Заилийского края», «План города Кульджи», «Карта к отчету о результатах экспедиции на Иссык-Куль», «Карта Западного края Китайской империи».

В Петербурге он продолжал работу над очерками по истории, географии и этнографии киргизов, начатыми в Омске. Он погрузился в труды восточных и европейских авторов, знакомые прежде лишь по цитациям у Березина, Риттера, Бичурина… Некоторые книги ему давали на дом, и Чокан однажды страшно перепугался, обнаружив их исчезновение. Впрочем, вскоре выяснилось, кто унес уникальные издания. Младший брат Макы осуществил эту барымту — для Степи совершенно законную, — чтобы наказать Чокана за то, что он забыл дорогу на Гороховую, в училище для глухонемых. Макы и в письмах домой жаловался на Чокана. Но Чокану действительно в Петербурге не хватало времени.

Ширились знакомства в ученом мире. Зоолог Николай Алексеевич Северцов недавно вернулся из нового путешествия по Средней Азии. На Сырдарье увлекшийся наблюдениями зоолог был захвачен кокандцамп, долгое время пробыл в плену. Северцов славился своей неразговорчивостью, однако Чокан все-таки узнал, что шрамы на его лице — следы кокандских сабель. Николай Алексеевич постоянно бывал у Федора Петровича Толстого, президента Академии художеств. Очевидно, он ввел к Толстому и своего друга-степняка Чокана Валиханова, первого художника среди казахов. Такое предположение подтверждается тем, что в ту пору младший брат Чокана, Макы, обучавшийся в училище для глухонемых, обнаружил незаурядное художественное дарование и не без участия Ф. II. Толстого поступил вольнослушателем в Академию художеств.

Еще один новый друг — ботаник Андрей Николаевич Бекетов, который когда-то начинал учиться на восточном факультете Петербургского университета, оставил его, пошел на военную службу, а затем увлекся естествознанием и здесь нашел свое призвание. Бекетов редактировал опубликованные в «Записках Русского географического общества» отрывки из кашгарского отчета Валиханова. Бывая у него дома, Чокан познакомился с женой Андрея Николаевича, Елизаветой Григорьевной, и она охотно слушала его рассказы о местах, где когда-то побывал ее отец, знаменитый путешественник Григорий Силыч Карелин, в то время живший в Оренбургской губернии. Дружба Чокана с Бекетовым упрочилась, когда в Петербург вернулся из Гейдельберга Менделеев.

И здесь мы опять открываем для себя удивительное явление русской жизни XIX века — узы близкого и дальнего родства лучших людей России.

Сибиряки Бекетовы дали России сотника Петра Бекетова. В 1629 году сотник с отрядом казаков поднялся по Ангаре за Падунский порог и достиг «брацкой землицы». В XVIII веке стал широко известен Никита Афанасьевич Бекетов — автор трагедий и талантливый актер, его игрой восхищался родоначальник русского театра Федор Волков. Никита Афанасьевич на склоне лет служил астраханским губернатором. Правя приграничной с Малым жузом губернией, он вел дела с кайсаками. Бекетовы — целый куст в русской истории. Родство с Н. М. Карамзиным, с поэтом И. И. Дмитриевым (он племянник Никиты Афанасьевича), с Аксаковыми, Тургеневыми… Платон Бекетов издавал запрещенного Радищева. Дмитрий Бекетов партизанил вместе с Денисом Давыдовым. Его брат Николай женился на племяннице декабриста Якушкина, у них были сыновья Николай, Алексей и Андрей — друзья молодости Достоевского. Алексей затем хозяйничал у себя в поместье, Николай стал известным химиком, академиком. Андрей — ботаником, ректором Петербургского университета, неустанно хлопочущим за бунтарей вместе с Менделеевым[108].

В 1880 году 16 ноября Александра Николаевна Карелина — вдова путешественника, современница декабристов, близкая подруга жены поэта Дельвига — находилась в квартире ректора Петербургского университета Андрея Николаевича Бекетова, когда появился на свет ее правнук, внук Андрея Николаевича, будущий поэт Александр Блок. Александра Николаевна Карелина учила его читать. Блок мог слышать в детстве, в юности рассказы о друге деда, блистательном киргиз-кайсаке Валиханове, мог держать в руках письмо Чокана Андрею Николаевичу, сохранившееся в архиве М. А. Бекетовой… Пройдут годы, Александр Блок женится на Любови Менделеевой, племяннице Екатерины Ивановны Капустиной. К этому времени сыновья Екатерины Ивановны, М. Я. Капустин и Ф. Я. Капустин, станут один профессором медицины, другой профессором физики. И физик Капустин женится на сестре своего друга, изобретателя радио А. С. Попова, приедет вместе с ним в подмосковное имение Менделеева Боблово, и они проведут здесь сеанс радиосвязи…


Но вернемся в 60-годы, в годы первой революционной ситуации в России.

Шестидесятые годы и для исследователя, имеющего доступ к документам, воспоминаниям, секретной переписке, жандармским архивам, дневникам Александра II и т. д., — время чрезвычайно многослойное, пестрое, с поразительными перепадами биографий. Победоносцев — враг крепостничества, корреспондент Герцена, а затем… Победоносцев. Утин — сподвижник Чернышевского, деятель «Земли и воли», организатор русской секции I Интернационала, а затем… возвращение в Россию к наследственным капиталам. Из двоих руководителей петербургского студенчества, один — Михаэлис — будет сослан в Западную Сибирь, к казахам, и станет другом поэта Абая, а второй сделает карьеру — и не где-нибудь, а в департаменте полиции.

Чокан писал отцу, что чувствует себя в Петербурге лучше. Но в архивах министерства иностранных дел сыскалось письмо, датированное 14 марта 1860 года. Некий чиновник просит доктора Ивана Ивановича Лилиенберга навестить заболевшего поручика Валиханова, который лично известен г-ну министру как полезный по службе офицер.

В письмах Чокана домой повторяются просьбы прислать денег. 4 ноября 1860 года он пишет: «Бог даст через месяц выеду из Петербурга в Париж, для чего занял деньги у одного человека, боюсь, что Ваш перевод не застанет меня в Петербурге. Теперь по получении настоящего письма переведите мне тысячу рублей, предназначенную Вами мне на годовое содержание. Говорят, за границей несостоятельного должника, будь он хотя бы архизнаменитостью, даже генералиссимусом, сажают в долговую тюрьму».

За границу Валиханов — при двух его службах! — мог поехать только по болезни. До сих пор исследователи надеются найти документы, свидетельствующие о его поездке. А. Е. Врангель пишет, что встречал Валиханова в Париже. Но доподлинно известно, что в Лондоне у Герцена Валиханов не появлялся. А в ту пору каждый свободомыслящий русский, попавший за границу, считал своим долгом навестить издателя «Колокола».

В этот год, напророченный Достоевским, произошел перелом в судьбе Чокана Валиханова. Как все произошло? Что сталось? Все ответы — в будущих поступках Валиханова, в будущих его трудах — во всем том, что он сделает по возвращении из Петербурга в Степь, к родному народу.

Прожив год в Петербурге, Валиханов отказался от первоначального плана поступить на восточный факультет университета. Ему там незачем терять время — все, чему учили на факультете, он либо успел постичь самостоятельно, либо знал, как это можно постичь, не высиживая на студенческой скамье. Чокан предпочел записаться лишь на некоторые университетские лекции. Ходил слушать популярного профессора Николая Ивановича Костомарова. Русских историков наконец-то пустили в запретные года русской истории, и Костомаров занялся бунтом Стеньки Разина. Имя это издавна знал в России и стар и млад, поскольку уже без малого двести лет «вора и душегубца» Разина проклинали по установлению во всех церквах. Но за что проклинали? Чья невинная кровь пролилась в Астрахани? О преступлениях Разина в официальном курсе истории говорилось весьма глухо. Статья Костомарова прорвала завесу над прошлым, и оттуда упал яркий свет на недавние крестьянские волнения.

Вскоре после опубликования статьи Костомарова о Разине Валиханов стоял в публике на Марсовом поле, где проходил традиционный майский парад. Рядом с ним молодого барина толкнул простолюдин в сером кафтане.

— Что это не почистят публику? — возмутился барин.

— А вы читали, как Разин чистил публику? — язвительно бросил Чокан.

Конечно, Марсово поле не очень-то подходящее место для смелых революционных высказываний. Не студенческая сходка. На Марсовом поле собирается не народ, а публика, дамы демонстрируют весенние туалеты… Но в тот год, словно бы и нет больше в России всевидящего глаза и всеслышащих ушей, все говорили о бунте открыто и повсюду. В тот год и Чернышевский открыто говорил речи о крестьянском топоре — только топором все в России и разрешится! — в доме у хлебосольного Егора Петровича Ковалевского, где собиралось самое пестрое общество. Возможно, что Чокан именно там познакомился с признанным главой революционной партии. В книге Н. М. Чернышевской[109] есть утверждение, что они встречались. Валиханова мог познакомить с Чернышевским и сотрудник «Современника» Григорий Захарович Елисеев — сибиряк, частый посетитель собраний студенческого сибирского землячества.


Молодые люди, приезжавшие учиться в Петербург со всех концов России, поддерживали связи со своими земляками, старались селиться по соседству. Малоросс тянулся к малороссу, сибиряк к сибиряку. Слишком неохватной была Россия, слишком разнохарактерной, разноземной, разнонародной. В студенческих землячествах собирались и просто так — пообщаться, поговорить, попеть. Но в сердцевине каждого землячества оказывались люди сильные, незаурядные, будущие общественные деятели, будущие крупные ученые. Из студенческой среды тех лет вышел на Русь разночинец-демократ, революционер-профессионал. Там вырабатывался типичный уклад жизни, даже какой-то общий тип, общий портрет русского шестидесятника. И в схожести не обнаружишь ни грана безликости. Люди равнялись перед общим великим делом.

Сибирское землячество перед приездом Потанина почти распалось. Потанина тут встретили как нового апостола. Ученик Дурова начал с того, что основал сибирскую студенческую коммуну. Потанин и несколько его друзей сняли квартиру, но не стали обзаводиться лишней мебелью и утварью. Потанин даже тюфяка не стал себе покупать. Застилал простыней голые доски — и достаточно. На завтрак и на ужин в потанинской коммуне пили чай с сухарями. На обед ели вареный картофель, ситный хлеб, дешевый сыр и запивали квасом. А когда Григорий и его приятель Куклин решили купить книгу «Русская флора» Ледебура, они отказались и от картофеля, брали на обед только ситный и квас.

Глядя на нищенский образ жизни молодого сибиряка, доброхоты предлагали ему то выгодный урок, то какой-нибудь другой заработок, дающий возможность жить мало-мальски приличней, но Потанин отказывался:

— Мне надо заниматься. Я и так потерял лучшие молодые годы.

С университетских лекций он спешил в вечерние классы Академии художеств.

— Путешественник должен уметь рисовать.

Хотя в кадетском корпусе никто не замечал художественного дарования юного Потанина, он в Петербурге выучился рисовать довольно недурно, подружился с многообещающим пейзажистом Иваном Ивановичем Шишкиным, летом 1860 года ездил с ним на натуру, на остров Валаам.

Иван Иванович Шишкин и художник-сибиряк Михаил Михайлович Песков ввели в потанинский кружок своего приятеля — художника Павла Петровича Джогина. Его квартира стала местом собраний кружка. Там висел портрет Гарибальди, как когда-то у Петрашевского портрет Фурье. После приезда Валиханова сибиряки стали собираться и у него, причем Чокан, знавший, что у большинства сибиряков ветер свистит в кармане, принимал по-казахски, кормил на славу.

Любопытно, что сибирякам, в том числе и другу детства Григорию Потанину, Чокан в Петербурге стал казаться в большей степени европейцем, нежели они. То есть себя они ощущали провинциалами, азиатами, а Чокан — с его, вспоминает Ядринцев, изящной внешностью образованного китайца — представлялся им человеком столичным и западного склада. «Он понимал окружающую русскую среду и готов был сродниться с ней на почве европейской цивилизации. Это был новый коран его жизни», — пишет в воспоминаниях Ядринцев. И тут — согласно принятым тогда иносказаниям — слова «европейская цивилизация» ясно обозначают приверженность Валиханова прогрессивным идеям своего времени.

Патриоты Сибири всем сердцем восприняли возникшую в ту пору идею, что российские окраины более революционны, чем центральные губернии. Они свято верили, что надо свергать централизацию. Но ведь и Герцен тоже тогда писал: «Казенные патриоты кричат с ужасом о сепаратизме, они боятся за русскую империю, они чуют освобождение частей от старой связи и в федеральном их соединении конец самодержавия». Вера в особую революционность окраин империи опиралась на освободительное движение в Польше и на Украине. Бунт окраин воспринимался как часть общероссийской революции, в результате которой возникнут новые связи частей России[110].

Со своими особливыми сибирскими вопросами Григорий Потанин ходил за советом к Чернышевскому, горячо доказывал, что Сибири нужно держаться за крестьянскую общину, не дать развиться крупной земельной собственности. И в этом Чернышевский был, несомненно, готов его понять. К тому же Чернышевский еще до встречи с Потаниным слышал от Елисеева о коммуне сибиряков, где не держат ничего лишнего и спят на голых досках. В романе «Что делать?» говорится, что автор знал восемь человек типа Рахметова. Не исключено, что один из этих восьми был Григорий Потанин.

Заветнейшей мечтой Потанина стало возвращение всех членов кружка в Сибирь. Там они вступят в борьбу, победят и поведут Сибирь путем просвещения и прогресса. Пять вопросов считались у сибиряков заглавными: 1) Борьба против использования Сибири как места ссылки социальных отбросов Европейской России. 2) Ликвидация подчиненности сибирской экономики интересам центрального мануфактурного района. 3) Забота о просвещении Сибири, создании местной интеллигенции, организации учебных заведений. 4) Улучшение положения сибирских инородцев. 5) Переселенческий вопрос — в 1860 году он еще только возникал и не был четко определен.

Разноязыкая, разноземная Россия в Петербурге — столице колоссальной империи — опробовала новые связи, связи демократические и революционные. И каждое студенческое землячество — сибирское, украинское, кавказское, польское — ощущало себя одновременно кусочком родного края в столице и частицей нынешнего бурлящего Петербурга, ручьем, вливающимся в общий могучий поток. Все землячества студентов стали принимать в свои ряды не только земляков. Чокан ввел в сибирский кружок известных путешественников А. Ф. Голубева и М. И. Венюкова. Сибиряки посещали польский кружок Сераковского и украинское землячество, поддерживали постоянную связь с казанской студенческой революционной организацией, которую возглавлял сибиряк А. Щапов, наполовину инородец, его мать была буряткой. Ну и, разумеется, в сибирском землячестве выступали те же любимые ораторы, что и в других революционных студенческих кружках. Поэт-петрашевец А. Плещеев прочел сибирякам лекции на темы «Все люди — братья» и «Всем трудящимся на благо», Достоевский читал в кружке отрывок из «Записок из мертвого дома».

Третье отделение, следившее за студенческими кружками, полагало, что никаких сходок или кружков с политической целью между сибиряками не было. Однако впоследствии многие из сибирского землячества вошли в тайную организацию «Земля и воля», одним из руководителей которой стал сибиряк Григорий Захарович Елисеев. К революционному народничеству примыкал сибиряк Николай Анненский, его труды Ленин считал наиболее достоверными в русской статистике. Семен Капустин стал видным деятелем по крестьянскому вопросу. Иван Худяков, сотоварищ Потанина по коммуне, впоследствии сблизился с Каракозовым, пытался организовать побег Чернышевского из ссылки.

Вышли из сибиряков и ученые, и писатели, и общественные деятели, посвятившие всю жизнь Сибири. Роман «Сила солому ломит» Николая Наумова, члена «Земли и воли», пользовался большим успехом у революционно настроенной молодежи, народники пропагандировали эту книгу среди крестьян. Иннокентий Пирожков устроил у себя на родине школу для бурятских детей. Николай Михайлович Ядринцев — крупнейшая фигура в истории русской науки и общественной мысли, на него ссылается Чехов в своих очерках о Сахалине, фамилия Ядринцева встречается в любой работе о жизни декабристов в Сибири, ему принадлежит честь открытия «орхо-но-енисейского письма» на каменных стелах в Северной Монголии на реке Орхон, им обнаружены развалины Каракорума. Он писал про сибирскую ссылку, про угнетение малых народов Сибири, про сибиряков-шестидесятников. О смерти Чокана он узнал в тюрьме и оттуда сумел переслать некролог в газету «Сибирский вестник».

С царской тюрьмой довелось познакомиться многим из сибирского землячества. Поэт И. В. Омулевский-Федоров попал в Петропавловскую крепость за «недозволенные отзывы» о правительстве. За «призыв к мятежу» был арестован в Сибири С. С. Шашков. Потанин первый раз в 1862 году отсидел два месяца, а во второй — провел в тюрьме, на каторге и в ссылке девять лет — с 1865 года по 1874-й.


Бывая на собрании кружка или принимая сибиряков у себя, Чокан участвовал в обсуждении экономического положения Сибири. Он получше многих сибиряков изучил этот вопрос и в своих работах, написанных еще до приезда в Петербург, следовал экономическим взглядам Чернышевского. Благоговейное отношение Потанина и других сибиряков к крестьянской общине и вера Чернышевского в то, что русская крестьянская община должна быть сохранена как средство перехода от современной общественной формы к новой ступени развития, находили отклик в душе Чокана. И в казахской патриархальной родовой общине ему виделись уцелевшие демократические основы. Однако то, что станет называться «сибирским сепаратизмом», он принять не мог. Чокан, говоря нынешними словами, разбирался в международном положении получше своих товарищей по кружку. Он понимал, что народы Средней Азии, войдя в число подданных России, получают надежды на мирное развитие, а в противном случае им грозит все то, что Чокан видел своими глазами в Кашгаре. Мирный труд, мирная торговля — вот чем двинется вперед просвещение всех пародов с помощью русского — читай, светского — образования. Сын Степи, Чокан предчувствовал, предугадывал будущее пародов России. Этим объясняется его отрицательное отношение, например, к Шамилю как к деятелю вчерашнего дня, не оценившему «истинного знания», которое Россия может дать кавказцам. Говоря в своей статье «О мусульманстве в Степи» про «истинное знание», Валиханов имел в виду прогрессивные идеи. Его оценка Шамиля не совпадает с отношением к имаму Дагестана в русском обществе. Шамиль, приезжавший в Петербург незадолго до Валиханова, осенью 1859 года, пользовался шумным успехом как фигура романтическая, можно даже сказать — вошел в моду.

В кружок сибирских патриотов Чокан вынес на обсуждение вопрос о положении казахского народа — самого первого по многочисленности инородческого племени России и самого, по убеждению Чокана, первого по надеждам на развитие в будущем. Его сообщение ушло в «Колокол» и было опубликовано уже после отъезда Чокана из Петербурга. При внимательном чтении отрывка из письма к издателю «Колокола» (№ 131 за 1862 год), и «Очерков Джунгарии» обнаруживаются примечательные совпадения. В «Колоколе» названы бывший помощник начальника Большой орды Тургенев и переводчик Бардашев, которые отсидели целую зиму на Каратале, где утаили убийство. Это и есть «помончик» и «Банушка» из «Очерков Джунгарии», где рассказывалось, что они пытались обвинить казахов в убийстве трех казаков. Судя по обнаруженному в архиве документу[111] на Каратале один из чиновников убил ни в чем не повинного человека. Чтобы замазать убийство, затеяли встречное дело о пропавших трех казаках. Обычный прием степной администрации. Русский читатель «Колокола» имел возможность разобраться в том, что произошло на Каратале, потому что издатель «Колокола» сослался на статью г. Валиханова, помещенную в «Записках» Географического общества.

Валиханов вынес в вольную печать важнейшие для Степи вопросы, назвал во всеуслышание причины разорения казахских аулов. Одной из причин он считал злоупотребления чиновничества при переписи скота, когда степняку заранее вписывают огромное количество голов и принуждают откупаться, чтобы снизить сумму ясака[112]. «Из этого составляют себе состояние не только члены приказов, но и первоприсутствующие лица областных правлений, особенно омского…»

«Можно было бы сказать, что за счет киргизов живет все сибирское войско». Здесь с Валихановым был полностью согласен и казак Потанин, переправивший эту заметку в «Колокол». Однако в письме к издателю особо отмечено, что на Кавказе и в Забайкалье, где казачье войско сформировано из крестьян, порядки совершенно иные.

Появление в «Колоколе» материалов о Степи, которые мог сообщить лишь Валиханов, не только свидетельство связей сибирского кружка и самого Чокана тайными путями с Лондоном или с друзьями Герцена в Европе. По тем временам, когда за «Колоколом» следила и вся демократическая, и либеральная общественность, и вся правительствующая Россия — вплоть до «первоприсутствующих лиц» омского областного правления, упомянутых в письме к издателю, — Валиханов, выступив в «Колоколе», по сути, открыто, во всеуслышание заявил о своей позиции.


В Петербурге он имел возможность приобщиться к литературным страстям предреформенного времени. По рекомендации Ковалевского его избрали членом Общества помощи нуждающимся литераторам и ученым, и, следовательно, Валиханов принимал участие в вечерах, которые устраивал Литературный фонд и на которых выступали известнейшие писатели. Потанин сообщает в своих воспоминаниях, что Чокан, кажется, был представлен Тургеневу — они могли встретиться и у Бекетова, близкого друга Тургенеза.

Но всех ближе Чокану в Петербурге — Достоевский. И для него молодой киргиз — частица той Сибири, что осталась в памяти как время счастливое, давшее все те идеи, которые Достоевский, по его уверению, впоследствии только развивал.

Под влиянием мифа о реакционности Достоевского биографы Валиханова взяли за правило трактовать их дружбу с оговорками. И кому-то казалось непреложной истиной, что, поскольку мировоззрение Дурова было лучше, революционней, чем мировоззрение Достоевского, то, следовательно, Дуров повлиял на формирование прогрессивных взглядов Чокана Валиханова гораздо сильнее. Но все это от лукавого.

Чокан по приезде в Петербург узнал о неуспехе «Села Степанчикова», читанного ему Достоевским в Семипалатинске. Некрасов не принял «Степанчиково» в «Современник», и тут, на взгляд Чокана, могли сыграть свою роль верноподданнические стихи, пересланные когда-то в Петербург при его участии. Неужели в «Современнике» не способны понять, каковы были обстоятельства? Литературный хабар вскоре вынес в толпу фразу, будто бы сказанную Некрасовым: «Достоевский вышел весь». Это сейчас литературоведы могут ставить под сомнение, сказал ли Некрасов на самом деле такие беспощадные слова. Сейчас исследователи могут объективно разобраться — да и то объективно ли? — в странных, по определению самого Достоевского, отношениях между ним и Некрасовым, а также в прочих литературных битвах того времени, в страстях и пристрастиях 60-х годов, когда — а это уж извечная русская черта — с наибольшей яростью схватывались не исторические противники, а те, кто для нас, потомков, стоит рядом — ив пашем чувствовании себя наследниками прошлого, и вполне реально, зримо, на книжных полках.

Достоевский вместе с братом, с Михаилом Михайловичем, решил издавать свой журнал. У Некрасова — «Современник», у Достоевских — «Время». Чокану понятен вызов. В собственном журнале, начавшем выходить в 1861 году, Достоевский печатает роман «Униженные и оскорбленные», а затем «Записки из мертвого дома», главы которых первоначально появились в еженедельной газете «Русский мир».

Бывая у Достоевских, Чокан познакомился с программой журнала «Время», с идеей примирения западников и славянофилов. Достоевский верил в возможность для России иного пути, чем изведанный русской мыслью западный путь развития. Для той поры идея вполне конкретная, земная. Семенов сражался в редакционной комиссии за то, чтобы Россия не встала на западный путь капиталистического развития, ведущий к обращению всех земель в частную собственность, а шла своим путем неотчуждаемого земледелия. Идея иного пути для России владела и Чернышевским, верившим свято в крестьянскую общину.

В литературе Достоевский готовился начать борьбу за независимость от авторитетов, сразиться со всеми — и с «Русским вестником», и с «Современником», и с презренными «Отечественными записками». По Достоевскому, все идеи, все мнения должны иметь право на существование. Лишь бы они не сделались орудием в руках золотой посредственности, претендующей на первенство. Главный враг Достоевского — высокомерная ординарность, паразитирующая на литературных противоречиях и недоразумениях. В сущности, он первый в русской литературе объявил войну посредственности, и ему первому она отомстила, его преследовала всю жизнь упорно, изобретательно и притом нередко с самых передовых позиций.

Достоевский вернулся в литературу «Записками из мертвого дома». Вот оно, писательское предвидение! Сидя в богом забытом Семипалатинске, отказаться от всякой мысли о романе про каторгу и дать читателю записки, дать наивысшую правду, дать книгу, которая, по определению Герцена, всегда будет красоваться над выходом из мрачного царствования Николая, как надпись над входом в ад.

Все трещины в русской жизни проходили через сердце Достоевского. Он первый почувствовал и сказал, что мир колется не аккуратненько пополам, а в разных направлениях — и колется неровно, с зазубринами. Он болел душой за судьбу молодого поколения, заставившего общество прислушиваться к нему, внушившего одним великие надежды, а другим жутчайший страх. Кружок студентов-сибиряков благодаря Чокану больше раскрылся Достоевскому, чем другие тогдашние землячества. В программе сибиряков для Достоевского сразу стало абсолютно неприемлемым утверждение, что преступники, которых заковывают в кандалы и гонят под конвоем через всю Россию на восток, за Урал, в Азию, — это отбросы общества. Нет, никоим образом не отбросы, не мразь. Поверим народу, который зовет острожника несчастненьким. Поверим девочке, которая, сама нуждаясь, подала арестантику полкопеечки. У вас в Сибири за стенами острогов гибнут даром могучие силы, гибнут ненормально, незаконно, безвозвратно! Достоевский читал в сибирском кружке именно эти страницы «Записок из мертвого дома»: «…ведь этот народ необыкновенный был народ. Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный из всего народа нашего. Но погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно. А кто виноват?

То-то, кто виноват?»

Этот — второй главный — вопрос отзывался в сердце Чокана глубоким чувством вины перед своим народом, перед Степью, где тоже гибнут даром могучие силы, где в «сверленые горы» попадают самые смелые, самые даровитые…

Бывая у Достоевского — а они уже на «ты» по праву старых друзей, — Чокан сблизился с кружком журнала «Время». Трудно сказать, как отнесся Михаил Михайлович, ревниво оберегающий своего гениального брата, к молодому казаху, к его нежной дружбе с Федором Михайловичем. Зато с Майковым, с Полонским, с Аполлоном Григорьевым, с Крестовским Чокан сошелся близко. Он это умел — правнук Аблая с манерами денди, с ленивыми движениями сибарита, остроумный, неизменно оставляющий самое лучшее впечатление у свежего человека. Достоевскому представилась возможность понаблюдать за тем, как действует валихановское обаяние в гостиной Майкова, на «пятницах» Полонского. Как молодой султан, затянутый в мундир, Гуляет по Невскому — непременно с портфелем в руке. Как произносит любимое присловье: «Тысяча китайских церемоний!» Как роняет словно бы в шутку: «Перед вечностью все это ничтожно», но не шутит, нет, — напротив, говорит о самом сокровенном, о смысле бытия.

За тесную дружбу с Всеволодом Крестовским на Чокана ворчат в своих воспоминаниях и Потанин и Ядринцев. Но в ту пору Крестовскому было всего лишь двадцать лет. Достоевский считал его талантливым поэтом. Никаких антинигилистических романов Крестовский тогда еще не сочинил. Они написаны позже. А тогда в духе времени он писал стихи о тяжкой крестьянской доле. Впрочем, Крестовский баловался еще и фривольными стишками, за что его печатно отчитал Добролюбов. Вот тогда-то Чокан и объявил друзьям-сибирякам, что сюжет стишка, обруганного Добролюбовым, дан им и сочинен стишок у него на квартире. Чокан с его острым языком и с его запасом кашгарских анекдотов действительно давал начинающему стихотворцу сюжеты и сюжетцы. Но с Крестовским его связывало не только это. Чокан, как истинный путешественник, интересовался в Петербурге не одним лишь парадным Невским, но и всеми слоями городской жизни. Вот тут-то ему и пригодился Всеволод Крестовский, будущий автор романа «Петербургские трущобы». Крестовский и Федору Михайловичу Достоевскому показывал в 60-е годы знаменитые злачные места: «Малинник» на Сенной площади с лабазом, питейным и прочими увеселительными заведениями; «Вяземскую лавру», где были бани, рынок подержанных вещей, лабиринт лачуг, опасный для посещения и среди бела дня, Таиров переулок со множеством притонов и т. д. и т. п. Впечатления Достоевского от прогулок с Крестовским по трущобному Петербургу впоследствии возникли на страницах романа «Преступление и наказание» — там, где описывается прогулка Раскольникова; Возможно, что именно этим путем однажды вместе с Достоевским и Крестовским прошел Чокан Валиханов. И что сидели они в том самом трактире, куда Версилов привел Подростка…[113]

С Аполлоном Николаевичем Майковым Чокан сблизился на почве общего увлечения преданиями глубокой старины. Он бывал у Майкова дома, привязался к его детям. Как заинтересовался Майков, когда узнал от Чокана, что легенда о хане Отроке, имеющаяся в «Волынской летописи», известна и казахам. Много лет спустя эта легенда вдохновила Майкова на стихотворение «Емшан».

Прожив год в Петербурге, Валиханов, будучи больше европейцем, чем его друзья-сибиряки, в то же время ощущал себя посланцем азиатского кочевого племени. И, значит, он особенно остро воспринимал, как поворачивалось с участием Достоевского во второй половине XIX века русское понимание Азии к XX веку, к «Скифам» Блока, к борьбе Николая Рериха за преодоление европоцентризма в науке о человеке и обществе[114].

С Курочкиными — Василием и Николаем — Чокана могли познакомить и Достоевский, и Елисеев, и Ядринцев, вхожий в «Искру». Но имелась у Чокана и своя, из Степи, ниточка к Курочкиным. Ведь при первой же встрече с Николаем Степановичем он мог поведать об омском житье Сергея Федоровича Дурова, а с Дуровым Николай Степанович был в свои молодые годы близко знаком.

Чокан с его мнимым легкомыслием как нельзя лучше пришелся веселым Курочкиным. Тогда многие принимали их за беспечных кутил и пустых зубоскалов. Бывая на редакционных утрах «Искры», Чокан участвовал в сочинении острых шуток и карикатур. Наверное, он слышал там и дельные разговоры, о которых со значением написали в своих воспоминаниях и Ядринцев и Щапов. О каком деле уговаривались? На этот вопрос отвечает участие обоих Курочкиных в создании тайной «Земли и воли».

Дружа с Николаем Курочкиным и бывая в редакции «Искры», Чокан познакомился с самым широким кругом прогрессивных литераторов и журналистов. Очевидно, он встречался и с поэтом М. Л. Михайловым. Впрочем, с Михайловым его мог познакомить и Полонский, хранивший у себя кое-что из опасных бумаг старого друга. А Михайлову, уроженцу Оренбурга, Чокан, конечно, был интересен. Михайлов тогда собирался писать о казахской степи. Его дедом по матери был генерал-лейтенант Ураков, а род Ураковых, очевидно, пошел от легендарного батыра Урака — героя казахского эпоса, весьма интересовавшего Чокана.

Курочкины должны были познакомить Чокана и с Тарасом Шевченко. Николай Степанович переводил на русский язык стихи из «Кобзаря», а Шевченко перевел на украинский стихи Василия Степановича. Валихановеды не отыскали пока никаких определенных свидетельств, что в Петербурге Чокан встречался с Тарасом Шевчепко. Но об интересе Валиханова к Шевченко свидетельствует такая деталь. В «Очерках Джунгарии», говоря о дикокаменных киргизах, он употребил вместо слова «певец» слово «кобзарь», которым прежде никогда не пользовался.

Разминуться в Петербурге они вряд ли могли при таком-то количестве общих друзей! Начать хотя бы с Небольсина — этнографа, исследователя быта казахов. Шевченко был тоже с ним знаком. Ковалевский выкупил из неволи родных Шевченко. Путешественник Северцов — близкий друг Шевченко. Они оба бывали в доме президента Академии художеств Федора Толстого. И наконец, Макы, младший брат Чокана, — вольнослушатель Академии художеств. Неужели Тарас Шевченко с его любовью к детишкам, с его благодарной памятью о степняках — казахи на его картинах изображены с такой симпатией! И особенно детишки! — не обратил внимания на столь необычного вольнослушателя?!

Но даже если бы у Тараса Шевченко и Чокана Валиханова — допустим невозможное для тогдашнего Петербурга — не нашлось общих друзей, их должна была свести сама общественная атмосфера 60-х годов, когда в русло общерусского демократического движения влились национально-освободительные, украинское и польское, когда стихи Тараса Шевченко обрели общерусское революционное звучание, когда русское студенчество и русская вольная печать поддержали освободительное движение в Польше, а «Колокол» и «Искра» выступали в защиту угнетенных инородцев.

Шевченко и Валиханов должны были встретиться. Нет документов, засвидетельствовавших эту встречу, но все же она состоялась…

И Чокан Валиханов непременно должен был прийти вместе со всеми проводить Шевченко в последний путь.

Вскоре после того скорбного дня Чокан узнал от Петра Петровича Семенова, что манифест об освобождении крестьян наконец-то подписан. Чокан, как и все, с нетерпением ждал манифеста. Ждал разрешения всех надежд, ждал поворота в собственной судьбе, хотя он не русский барин и не русский мужик.

5 марта объявили манифест. В ответ сразу по всей России заполыхали крестьянские бунты. Началось с села Бездна Казанской губернии. Крестьянин Антон Петров после чтения манифеста объявил мужикам, что им привезли поддельный манифест, а есть настоящий — там сказано, что всю землю надо раздать крестьянам. Возбужденное село потребовало, чтобы привезли доподлинную бумагу. Прибыла военная команда во главе с генерал-майором графом Апраксиным. Перестреляв, как доносил Апраксин, полсотни бунтовщиков, Антона Петрова арестовали. Казанские студенты собрались в церкви и отслужили панихиду по убиенным. Щапов произнес на панихиде зажигательную речь. Казанские власти, несмотря на протест студенчества, расстреляли Антона Петрова, Щапов был арестован.

Все подробности из Казани становились быстро известными в кружке Потанина. Читали речь Щапова: «Мир праху вашему, и вечная историческая память вашему самоотверженному подвигу! Да здравствует демократическая конституция».

Историки потом напишут, что панихида по жертвам Бездны — это антиправительственная политическая демонстрация, первый за всю историю России публичный политический акт сочувствия и поддержки крестьянского движения со стороны демократической интеллигенции.


Весной 1861 года Чокан засобирался домой в Степь. Официальной причиной считалась необходимость поправить чистым воздухом и кумысом расстроенное петербургским климатом здоровье. Но, пожалуй, не только чахотка заставила Чокана отправиться на родину вскоре после объявления манифеста. Многие его друзья устремились в ту весну дело делать — работать мировыми посредниками, открывать школы для крестьянских детей, вести революционную пропаганду. Будь Чокан в очень тяжелом состоянии, он не поехал бы (и доктора бы не пустили) в такую даль, в тысячеверстный путь по российским ухабам. Он бы отплыл с Кронштадтского рейда пароходом и покатил бы дальше по европейским дорогам, с европейским комфортом куда-нибудь на лечение.

Перед отъездом он делал прощальные визиты. Петра Петровича Семенова он увидел счастливым, строящим грандиозные планы. Главное дело сделано, оковы рабства пали. Петр Петрович чувствовал себя вправе вернуться к научной деятельности. Надо лучше изучить Сибирь, проникнуть на Черный Иртыш. А Центральная Россия? Разве она полностью изучена? Русские должны открыть для себя Россию!

Яков Петрович Полонский рассказывал литературные новости. Аполлон Григорьев собирается в Оренбург. Молодой граф Толстой намерен стать мировым посредником, занимается в школе с крестьянскими детьми. Вот она, истинная любовь к народу, и понимание его нужд!

У Милютиных смущение. Лопнула государственная карьера «красного» Николая Алексеевича, на пасху ему предложили уйти в отставку. Зато Дмитрий Алексеевич продолжает осуществлять в русской армии свою военную реформу. Россия может и должна идти к прогрессу мирным путем реформ. А что, если действительно мирным путем?

Когда пытаешься понять, о чем могли говорить на прощание Достоевский и Валиханов, то делается жаль, что так мало осталось написанного рукой Марии Дмитриевны, первой жены Достоевского, ведь она в своем роде человек незаурядный и особо чувствительный. «…Души самой возвышенной и восторженной», — сказал о ней Достоевский уже в 70-е годы одной девушке, служившей корректором в типографии. Для Марии Дмитриевны, полюбившей Чокана по рассказам Федора Михайловича и принявшей его со всей сердечностью, когда он явился к вей в дом в Семипалатинске с едва отросшими на бритой голове, как после тифа, волосами и вообще весь как из больницы или — хуже — с каторги, этот сибирский друг ее мужа был ближе, чем другие, столичные. И Мария Дмитриевна со свойственной ей восторженностью опекала Чокана, когда он явился в холодный Петербург. К тому же они оба больны чахоткой — это сближает, как всякое несчастье. Возможно, когда Мария Дмитриевна узнала, что Чокан отправляется на родину, у — нее возникло чувство, что с отъездом Чокана обрывается одна из связующих нитей с той порой, когда несчастная любовь спасала Достоевского и спасала ее самое. И не с кем теперь будет вспоминать Семипалатинск, общих знакомых, мелочи тамошней жизни, вспоминать, и торжествовать, и прощать обидчиков…

Перед отъездом он побывал и у Николая Павловича Игнатьева, заручился письмом к новому генерал-губернатору Западной Сибири Александру Осиповичу Дюгамелю. Игнатьев писал, что штабс-ротмистр султан Валиханов командируется в Область сибирских киргизов «…собственно для того, чтобы предоставить ему возможность лечения кумысом, поправить на родине его расстроенное здоровье. Вследствие сего, рекомендуя вашему превосходительству сего молодого офицера, в котором я принимаю живое участие по его способностям и пользе, какую от его сведений можно ожидать для службы, я убедительно прошу вас, в личное мое одолжение, оказать ему ваше благосклонное внимание и в случае надобности покровительство ваше».

С такой бумагой не лечиться едут, а что-то делать.

В училище для глухонемых на Гороховой Чокан попросил позвать Макы. Младший брат вышел, сердито супясь. Чокан не очень-то его баловал и часто пилил за лень. Особенно крепко Макы влетело, когда он уволок к себе в училище ценные книги, взятые братом в библиотеке. И сколько Макы ни клянчил, Чокан так и не купил ему поясок с серебряным набором. Мода на такие пояса пошла у русских от Шамиля, а Чокан к Шамилю симпатии не испытывал.

Он вышел из ворот, Макы остался за оградой. Не ревел — Макы уже исполнилось 16 лет. Но такая тоска была в глазах младшего брата, что хоть возвращайся и начинай просить, чтобы Макы отпустили повидаться с родителями.

Чокан отвернулся и подозвал извозчика. Макы не нужно отсюда уезжать. Через несколько лет закончит училище, получит специальность рисовальщика и вернется в Степь полезным человеком.

В один из дней конца мая сибиряки приехали на вокзал проводить Чокана. Проводили с напутственными речами.

С отъездом Чокана совпадал у многих сибиряков перелом в их собственной судьбе, и казалось, он увозит с собой самый яркий и счастливый год их общей молодости. Впрочем, уезжающий. твердил, что осенью вернется в Петербург и тогда… Тогда-то поглядим, что делать!

В Москве у Чокана появился попутчик до самого Сырымбета — больной чахоткой молодой человек из Москвы.

Имя его установить не удалось.

Из Москвы Чокан и его подопечный выехали по знаменитой Владимирке. Путь лежал через бунтующую Россию. На почтовых станциях рассказывали, что мужики отказываются выходить на полевые работы, бегут со строительства Московско-Нижегородской железной дороги. То и дело встречались на шоссе военные команды.

Казань произвела впечатление осажденного города. Словно ждали подхода нового Пугачева во главе несметного многоплеменного войска. Здесь вновь объявился при Чокане соглядатай Мухаммедзяп Сейфулмулюков, от которого он смог зимой отделаться в Петербурге. Штабс-ротмистр Валиханов тщетно пытался убедить казанское начальство, что не нуждается в Мухаммедзяне Сейфулмулюкове. Начальство дало понять, что Казань не Петербург и Валиханов для Казани не знаменитый путешественник, не гордость русской науки, он всего лишь инородец.

Из Петропавловска он писал 18 июня Федору Михайловичу Достоевскому:

«Я теперь расстроен нравственно и телесно и много писать не могу, а расстроен оттого, что взял себе в Казани попутчика, и этот господин надоел мне смертельно, а отвязаться от него никак не могу: куда я — и он туда же. Одно его присутствие меня терзает и приводит в бешенство… Вот, любезный друг, сам себе сотворил муку, и поделом — не бери впредь попутчиков с собой…»

В этом письме все в духе тогдашней российской переписки: на вид безобидно и передано с предельной точностью. Господин, который смертельно надоел, куда я — и он туда же, а отвязаться нельзя. Такого «попутчика» с собой не берут, такого даю т…

В Петербурге и Достоевский, и Майков с Полонским поняли, в каком положении оказался Чокан по возвращении в Орду.

Загрузка...