ЭПИЛОГ

На перроне Белорусского вокзала шумно, людно и, несмотря на сырой осенний день, празднично. Прямой поезд Москва — Берлин уже подан, проводники в черных шинелях стоят на платформе, каждый у своей двери, и с ловкой неторопливостью проверяют билеты.

До отправления почти двадцать минут, но возле третьего вагона уже собралась кучка провожающих.

— Андрей Захарович, вы моей посылочки не забыли? — спрашивает Львовский.

— Своими руками уложила в чемодан! — отвечает вместо мужа Марлена. — Только я разъединила: «столичную» и икру — в одну сторону, а пластинку — в другую, на самое дно, чтоб не поцарапать.

— Что за пластинку вы ему посылаете? — удивляется Рыбаш.

Матвей Анисимович слегка пожимает плечами:

— «Подмосковные вечера», конечно, Помните, как он тогда, в ресторане, ахал?

«Столичная» водка, банка икры, пластинка с записью «самой модной» песенки — это подарки Львовского Вольфгангу Хольцбейну. А везут подарки Рыбаш с Марленой. Они едут в ГДР по приглашению немецкого хирургического общества (приглашение, очевидно, организовано Хольцбейном) и проведут там весь свой отпуск. Оба взбудоражены, — ни один из них еще не был за границей, и, кроме того, все решилось буквально за несколько дней. Собственно, приглашение пришло уже довольно давно, но оно предназначалось не хирургу Рыбашу и терапевту Ступиной, а двум хирургам — Львовскому и Рыбашу. Львовский узнал об этом от Степняка и попросил, пока он не побывает в райздраве, ничего не говорить Андрею Захаровичу. А в райздраве, точнее — заведующему райздравом, Матвей Анисимович долго и упорно объяснял, что им обоим, Рыбашу и ему, Львовскому, невозможно вместе покинуть отделение, и что он, Львовский, в Германии уже был, и что гораздо рациональнее поехать туда двум молодым врачам, таким, как Рыбаш и его жена, и что, наконец, Рыбаш просто заслужил подобное поощрение, тем более что это можно совместить с отпуском Андрея Захаровича и Марлены Георгиевны.

Гнатович потискал свою бородку.

— Но ведь приглашения-то персональные — вам и Рыбашу. Как же это будет выглядеть?

— Если бы не персональные, то и разговора никакого! — сказал Львовский. — Но вы же можете связаться с кем следует и у них и у нас? Объясните, что… ну, что нам обоим нельзя уезжать одновременно. А то, пожалуйста, сообщите, что я болен… Роман Юрьевич, это же, честное слово, куда правильнее!

— Ну, насчет правильности я не очень уверен, — хмыкнул Гнатович. — Просто хотите подарочек своему Рыбашу преподнести?

— Да ведь стоит он этого, стоит же!

— Ладно, посоветуюсь со Степняком и, если он не возражает, попробую.

Степняк возражать не стал. Наоборот, он ни за что не согласился бы даже на месяц отпустить сразу двух таких хирургов, как Рыбаш и Львовский. Правда, в больницу прибыло пополнение: прислали трех совсем молодых, только что окончивших институты врачей, а кроме того, удалось переманить из той клиники, где прежде работал Рыбаш, его приятеля, опытного и знающего хирурга Кондратьева. Но спокойным себя Степняк чувствовал только тогда, когда Рыбаш и Львовский, Гонтарь или Святогорская были, как он выражался, под рукой. Со Святогорской, к удивлению Гнатовича, он сработался и даже ладил, хотя оба были вспыльчивы и, случалось, спорили из-за сущих пустяков до хрипоты. Впрочем, на споры внутри больницы у Степняка теперь оставалось все меньше времени и сил — энергия уходила на дела строительные.

Длинный унылый прораб и грузноватый архитектор с одышкой, те самые, на которых полгода назад Степняк орал при сдаче-приемке больницы, теперь почти не вылезали из его кабинета. Илья Васильевич, не очень бережно раскатывая рулоны кальки и ватмана, на которых изображалась будущая «вторая очередь», тыкал указательным пальцем в какую-нибудь не устраивавшую его деталь проекта и шипел сдавленным голосом:

— Хотите опять готовые стены ломать? Я ведь все равно такого безобразия не приму!

Потом все трое шли на участок: Степняк — быстрым, крупным шагом впереди, прораб и архитектор — за ним — и там, уже на самой строительной площадке, где, словно в мультипликационном фильме, за сутки вырастал чуть ли не целый этаж здания, доругивались, перекрывая хриплыми голосами визг и грохот механизмов, скрип плохо смазанных лебедок, крики «Давай-давай!» крановщиков.

Так пролетели июль и первая половина августа. А в конце августа произошли два события, несколько отвлекшие Степняка от строительной горячки. Во-первых, из Горького пришла телеграмма: «Поздравляем новым родственником назвали честь деда Ильей», и Илья Васильевич два дня ходил по больнице с задумчивым видом, повторяя про себя: «Дед! Дед!» Потом, отправив подарки новорожденному внуку и торжественно сообщив Петушку о том, что у него появился племянник Илюха, Степняк снова занялся было строительными делами. Но тут произошло событие номер два — вернулся из своей заграничной поездки Мезенцев.

Фэфэ был в отличном настроении, полон острых, интересных наблюдений, выглядел лучше чем когда-либо и по привычке много иронизировал. Для «своей больницы» он сделал специальный обстоятельный доклад о том, что видел, снисходительно похваливал чешскую медицинскую аппаратуру, показывал привезенные проспекты и каталоги, отпечатанные на хорошей, глянцевитой бумаге, но о возвращении к прежней работе не заговаривал.

Местные новости — об Окуне, о смерти жены Львовского, об удачной операции Кости Круглова, о строительстве второй очереди больницы — Фэфэ выслушал с вежливым, но слегка отстраненным интересом. Про Окуня, впрочем, брезгливо сказал: «Ну и мерзавец, — так использовать мое имя!»

Никто не знал, что Гнатович пригласил Мезенцева к себе в райздрав и разговор их с глазу на глаз длился не менее часа. Впрочем, в тот же день Роман Юрьевич позвонил Степняку и сказал:

— Советую официально оформить Рыбаша заведующим первой хирургией.

— А… Мезенцев? Он же по-прежнему числится… — начал было Степняк.

Но Гнатович не дал ему договорить.

— Мезенцев намерен заняться научно-литературной деятельностью, а у вас будет только консультантом, — Роман Юрьевич выделил слово «только». — Скажем, раза три в месяц вы можете рассчитывать на его консультации. И никакой практической хирургии. Ясно?

— Не очень, — признался Степняк. — Он сам этого… захотел?

— Он достаточно умен, чтобы понимать: даже гениальный актер должен уметь вовремя покинуть сцену.

— Хорошо, — коротко ответил Степняк, — я сегодня же оформлю Рыбаша.

Уже повесив трубку, он подумал о том, что Львовский, собственно, имеет не меньше оснований претендовать на должность заведующего отделением, и, прежде чем писать приказ, решил посоветоваться с Юлией Даниловной.

Как всегда, она пришла в кабинет спокойная и внимательная. Степняк пересказал ей разговор с Гнатовичем и сокрушенно потер ладонью подбородок:

— Понимаете, не сообразил, что Матвей вправе обидеться.

— Львовский? — Юлия Даниловна искренне рассмеялась. — Да он скорей уйдет, чем согласится заведовать.

— Вы уверены?

— Ну, хотите, проделаем опыт? Зовите его сюда.

Вышло, как предсказывала Лознякова: едва Матвей Анисимович понял, что ему предлагают заведование, он замахал обеими руками.

— Хочешь, чтоб я ушел? Пожалуйста! Могу сейчас же подать заявление! — решительно сказал он Степняку.

Юлия Даниловна, устроившись на своем любимом месте, в уголке дивана, насмешливо улыбалась.

— Но почему? Почему? — допытывался Степняк.

— Потому, что я могу оперировать и лечить, но не могу… как бы это объяснить… не способен никем командовать. Назначай Рыбаша! И хирург первоклассный, и распорядиться умеет — чего лучше?

Так Рыбаш стал заведующим отделением.

Прочитав наутро приказ о своем назначении, он пожал плечами:

— А я думал, что это давно оформлено.

Потом вспомнил о Мезенцеве, о том, что померещилось ему под конец их дружеского обеда в «Национале», и в свободную минуту спросил у Львовского:

— Слушайте, почему Фэфэ перешел на роль консультанта? Надоело оперировать? Или нашел более… импозантное местечко?

Матвей Анисимович ответил не сразу:

— Ему порядком за шестьдесят. У него начали дрожать руки.

Рыбаш вскочил, откровенно испуганный:

— Черт возьми, неужели через каких-нибудь тридцать лет я тоже…

Бледно улыбаясь, Львовский сказал:

— Какие-нибудь тридцать лет? Но послушайте, это почти столько, сколько вам сейчас…

— Вот именно! — яростно крикнул Рыбаш. — А что я успел? Еще все надо сделать. В хирургии еще такое множество белых пятен…

Львовский привычно щелкнул своим потускневшим портсигаром с лошадиной головой на крышке.

— Курите, это ваш любимый «Беломор»… А насчет белых пятен… Ну что ж? Часть из них вы все-таки успеете заштриховать, другую часть заштрихуют Гонтарь, или Григорьян, или Крутых, или все вместе…

Жуя мундштук папиросы, Рыбаш пожаловался:

— Ужасно коротка жизнь.

— И над этой проблемой кто-то уже работает.

Оба молча докурили свои папиросы.

— Ладно, — сказал Рыбаш, — надо будет продумать, как поумнее расходовать время. Да, кстати, вы слышали о Наумчике?

— Что именно?

— Он не зря все-таки починил руководящую ручку предисполкома!

Матвей Анисимович не любил такого тона. Он сухо начал:

— Не понимаю, почему вы о хорошем товарище…

— Бросьте, я же просто треплюсь, — миролюбиво засмеялся Рыбаш. — А у Наумчика чудные новости: виварий становится законным цехом нашего заведения, на его содержание отпускают какие-то деньги, и главное — утвердили не то сторожа, не то смотрителя для ухода за животными. Теперь Наумчик разведет целый зоосад. Но больше всего мне понравилась мотивировка: сделать то-то и то-то, чтобы «врач Н. Е. Гонтарь не тратил непроизводительно времени, которое может быть использовано для научной работы». Как вам нравится, а?

— Очень нравится, — серьезно ответил Львовский, — доказывает, что наш председатель исполкома умеет видеть.

Весь этот разговор происходил в августе, а теперь стоял конец ноября, и на перроне Белорусского вокзала тот же Львовский провожал Рыбаша и Марлену в Берлин. Роман Юрьевич все-таки внял его уговорам, и после немалых хлопот приглашение, адресованное хирургам Львовскому и Рыбашу, изменилось на приглашение хирургу Рыбашу с супругой, терапевтом Ступиной. Ни тот, ни другая не знали о том, что своей совместной поездкой обязаны Матвею Анисимовичу. Впрочем, Роман Юрьевич несколько раз настойчиво говорил Рыбашу:

— И не забудьте объяснить там, что больница не имела возможности одновременно отпустить и вас и Львовского.

Рыбаш понял это так, что Львовский был третьим приглашенным, и обещал не забыть.

Кроме Львовского проводить товарищей на вокзал приехали Витольд Августович и Милочка Фельзе, Костя Круглов с матерью, скуластенькая, круглолицая Нинель Журбалиева и Наумчик. Степняк, по уши занятый строительными делами, и Лознякова, дежурившая в эти сутки, распрощались заранее.

Костя Круглов, в той самой драповой куртке, которую весной покупали в ГУМе и которая теперь, в промозглый ноябрьский день, была как нельзя более кстати, почему-то волновался и все перебегал от Ольги Викторовны к Рыбашу. Ольга Викторовна, как всегда, держалась чуть поодаль. Рыбаш, занятый последними разговорами о больных, оставшихся на попечении Львовского, не замечал маневров Кости.

— Андрей Захарович! Андрей Захарович, — наконец не вытерпел мальчик, — вы же обещали! Ну, скажите маме, а то она, кроме вас, никого не слушает…

— Что случилось? Что должен сказать Андрей Захарович? — спросил Львовский.

— Он знает, — буркнул Костя, — он мне обещал…

Рыбаш махнул рукой:

— Ну ладно, идем.

Они втроем подошли к Кругловой.

— Ольга Викторовна, — сказал Рыбаш, — по-моему, ничего плохого не будет, если Костя подучится делу у наших электриков. Почему вы против?

— Да просто боюсь за его здоровье, — розовея, сказала она и подняла на Рыбаша свои горчичные глаза. — Все-таки там и стремянки таскать, и проволоку в мотках, и еще какие-то приборы. В общем, тяжести.

— Вы что же, в вату его посадить хотите? Костя ваш вполне здоров, даю вам слово… Да вот спросите Матвея Анисимовича, он не хуже меня знает…

Львовский положил руку на плечо Кости.

— Можно, можно, беспокойная вы душа, — ласково сказал он Кругловой, — можно и даже полезно… Уж нам-то можете поверить!

Она смущенно и благодарно улыбнулась.

Рыбаша окликнул Наумчик:

— Т-так не з-забудете электронож привезти? Хольцбейн т-тогда говорил, что у н-них есть оч-чень удобные…

— А он поймет по-русски? Ох, безъязыкость моя! — вдруг застонал Рыбаш.

— У вас же собственная переводчица! — засмеялась Нинель Журбалиева. — Марлена в институте единственная из всего выпуска действительно знала немецкий…

Марлена грустно покачала головой:

— Боюсь, выйдет как в анекдоте, когда наш профессор долго и подробно рассказывал по-английски приехавшему англичанину о своем открытии, а тот слушал-слушал и наконец ответил: «Мне было очень приятно ваше общество, и кроме того, я никогда не думал, что русский язык по звучанию так близок английскому!»

Милочка Фельзе рассмеялась:

— Анекдота не слышала, но это вообще не в бровь, а в глаз!

— Марлена Георгиевна, — сказал вдруг, понижая голос, Фельзе, — вы там обо мне-то не забывайте… Я же верю в психотерапию даже на расстоянии.

— Не забуду, — серьезно ответила Марлена, — и постараюсь выяснить, нет ли у них интересных новинок для вас. Фармакология там хорошая.

Она вдруг вспомнила о чем-то и отошла с Нинель в сторонку.

— Главное — следи за этой Аренберг… ну, молодая, в десятой палате, с холециститом… И еще тот почечник, Лужин, носатый такой, знаешь? Напомни о нем Юлии Даниловне!

Гонтарь подошел попрощаться.

— Наумчик, — вдруг, хитро улыбнувшись, спросила Нинель, — а где твоя лазорево-розовая тень?

— К-какая тень?

— Не притворяйся, не притворяйся! Что ты сделал, несчастный, с Раечкой из справочного бюро?

Наумчик нахмурился:

— М-мы п-посссрились. Окончательно. Она дура.

Нинель расхохоталась:

— Решительная характеристика! Как ты угадал столь грустную истину?

Марлена молча прислушивалась. Все-таки интересно! Но Гонтарь вовсе и не собирался делать тайну из этого эпизода своей биографии.

— Она с-сказала: «Или я, или к-кролики!» А я ответил: «К-кролики. Они, по крайней мере, н-не болтают г-глупостей!»

— И не стараются отвести в загс чересчур деликатных холостых хирургов? — Нинель сделала насмешливую мордочку.

Гонтарь озабоченно кивнул:

— Н-на этот раз ты, к-кажется, права.

Проводница крикнула:

— Граждане уезжающие, пожалуйте в вагоны! А провожающих попрошу выйти…

Из тамбура торопливо вышла женщина с маленьким мальчиком, потом показался молодой человек, а за ним — толстый пожилой полковник.

— Скорей, скорей, Марлена! — сказал Рыбаш и, пропустив жену вперед, вскочил вслед за нею на площадку вагона. — Ну, друзья, всего вам хорошего, ждите нас к Новому году!

Поезд медленно и плавно, почти незаметно, тронулся с места. Проводница с флажками встала на ступеньку загона. Высунувшись из-за ее спины, Рыбаш размахивал шляпой. Марлена, поднявшись на цыпочки, увидела, как Костя Круглов идет почти вровень с набиравшим скорость поездом. Рядом мелькала пестрая косыночка Ольги Викторовны. Марлена вытянула шею и увидела улыбающегося Львовского.

— Ну, едем, Марлёнок? Ты довольна? — услышала она над самым ухом голос мужа.

Проводница все еще стояла спиной к ним на верхней ступеньке.

— Довольна? Нет, не то слово. Счастлива! — Марлена прикрыла глаза, думая сразу обо всем: о том, что это их первый совместный отпуск, что за год Андрей сделал очень много, что сама она теперь с полным правом может говорить о себе «врач» и что никогда еще в ее жизни не было года лучше, чем этот.

— Возвращаться будем самолетом, — сказал вдруг Андрей. — Наверно, очень захочется назад.

— Не назад, а домой, — поправила она. — Захочется, конечно. Но все равно, самолетом, или поездом, или хоть пешком, а это будет — вперед. Потому что, когда двигаешься, — это всегда вперед. Правда?

— Ох ты философ! — засмеялся Рыбаш.

Поезд уже миновал и перрон и пристанционное переплетение путей. Проводница молча прошла мимо них в вагон. Они стояли совсем одни, глядя сквозь стекло вагонной двери на убегающие дома и еще бесснежные, осенне-серые скаты железнодорожной насыпи.

То, что они видели, возникало лишь на мгновение и отступало назад, поглощенное стремительным движением поезда. Но сами они двигались вперед.

Загрузка...