Зигмунд Фрейд

Проблема мазохизма затрагивалась Фрейдом в «Трех очерках по теории сексуальности» (1905) и метапсихологической работе «Влечения и судьбы влечений» (1915), прежде чем получить более детальное рассмотрение в предлагаемых ниже статьях «Ребенка бьют» (1919) и «Экономическая проблема мазохима» (1924). В период времени, разделяющий эти две статьи, фрейдовское понимание мазохизма претерпело серьезное изменение, связанное с введением в психоаналитическую теорию понятия «влечения смерти» в работе «По ту сторону принципа удовольствия» (1920), где сам Фрейд и отмечает это изменение: «Клинические наблюдения побудили нас в свое время сделать вывод, что дополняющее садизм частное влечение мазохизма следует понимать как обращение садизма на собственное Я. Перенесение влечения с объекта на Я принципиально ничем не отличается от перенесения с Я на объект, о котором возникал как бы новый вопрос. Мазохизм, обращение влечения против собственного Я, в действительности был бы возвращением к более ранней фазе, регрессией. В одном пункте данное тогда мазохизму определение нуждается в исправлении, как слишком исключающее; о чем я тогда пытался спорить — мазохизм мог бы быть и первичным влечением.» (З. Фрейд, «Психология бессознательного», М., 1989, с. 417). В «Экономической проблеме мазохизма» первичный мазохизм, внутренняя манифестация влечения смерти, уже берется как данность. Следует отметить, что внешние проявления этого влечения были описаны Фрейдом лишь в поздних работах, начиная с «Нездоровья в культуре» (1930). В статье 1924 года Фрейд выводит из первичного, или «эрогенного», мазохизма две другие его формы: мазохизм «женский», подробно разобранный в работе «Ребенка бьют», и «моральный», о котором вкратце говорилось в «Я и Оно» (1923), где также впервые появляется идея «смешения» и «размешивания», «расслоения» влечений двух групп, развиваемая в «Экономической проблеме». К двум этим крупным работам, посвященным мазохизму, мы добавляем еще две: «Отрицание» (1925) и «Фетишизм» (1927). Об их непосредственном отношении к проблеме мазохизма свидетельствует текст Ж. Делёза. Обе рассматривают «отклонение» — едва ли не важнейшую характеристику мазохизма в интерпретации Ж. Делёза. Нам необходимо подробнее обсудить это понятие и связанные с ним проблемы.

Первые подходы к проблематике «отклонения» (Verleugnung, (vertleugnen) встречаются в статье «Формулировки относительно двух принципов психического процесса» (1911). В дальнейшем Фрейд неоднократно говорит о том, что дети «отклоняют» факт отсутствия пениса у женщины («Инфантильная сексуальная организация», 1923, «Экономическая проблема мазохизма», 1924, «Некоторые психические следствия анатомического полового различия», 1925). В «Фетишизме» проводится разграничение «отклонения» и «вытеснения». Можно вспомнить о том, что в своем анализе С. П. (1914-18) Фрейд говорил об «отвержении» (Verwerfung) кастрации в смысле вытеснения (G. W. 12, 117), хотя несколькими страницами выше (111) он разграничил два эти процесса. Как видим, это противоречие разрешается в статье о фетишизме, в которой, однако, место «отвержения» заняло «отклонение». Сложность заключается в том, что оба эти понятия используются Фрейдом не только применительно к кастрации, но и для характеристики отношения психотиков к реальности. В статье «Невроз и психоз» (1924) Фрейд определяет невроз как результат конфликта между Я и Оно, психоз — конфликта между Я и внешним миром и ищет аналогичный вытеснению, задействованному в первом конфликте, процесс диссоциации Я и внешнего мира во втором. В работе «Утрата реальности при неврозе и психозе» (1924) этот процесс назван «отклонением», «отвержением» (реальности), и возникающая в связи с этим тема «расщепления Я», намеченная еще в статье о фетишизме, разрабатывается затем в поздних (неоконченных) работах «Расщепления Я в процессе защиты» (1938) и «Очерк психоанализа», гл. 8 (1938). «Отвержение», однако, использовалось Фрейдом и в ином контексте. В статье «Вытеснение» (1915) «отвержение» (или «отвержение суждения», Urteilsverwerfung) выступает синонимом «осуждения» (Verurteilung), предварительной стадией которого здесь изображается вытеснение. Таким образом, вместо аналогического соотношения «отвержения» («отклонения») и вытеснения в более поздних работах, здесь мы имеем стадиальное соотношение между ними. Различие между «осуждением» и вытеснением отмечалось Фрейдом не только в анализе С. П., но и раньше, в анализе маленького Ганса (1909). В статье «Отрицание» (1925) «осуждение» представлено интеллектуальным заменителем, эрзацем вытеснения, а ассоциирующееся с «осуждением» «отрицание» — «символом», т. е. опять-таки неким эрзацем вытеснения, причем характерным образом отмечается негативизм психотиков, что позволяет нам связать воедино «отрицание», «отвержение» и «отклонение». Впрочем, это уже было сделано Ж. Лаканом, в концепции которого «отвержение», или «отторжение» (forclusion), играет очень важную роль. Вообще, статья об отрицании имела широкий отклик во Франции, послужив отправной точкой для оригинальных теорий не только Ж. Лакану, но и Э. Бенвенисту, П. Рикёру, Ж.-Ф. Лиотару (последний в книге «Дискурс, фигура» (1971) основывает свою концепцию «фигуральности» на двух работах Фрейда: «Отрицание» и «Ребенка бьют»). Во французском языке «отрицание» передается термином «dénégation», чтобы отличить это понятие от отрицания в обычном смысле (négation), приблизив его к «отклонению» (déni). При переводе текста Ж. Делёза мы использовали термин «отклонение» для передачи dénégation, но в тексте Фрейда мы были вынуждены переводить Verneinung как «отрицание», чтобы не переносить на фрейдовский психоанализ достижения психоанализа лакановской школы. Необходимо упомянуть также о встречающихся в нашем переводе расхождениях с принятым (семьдесят лет назад) русским переводом ряда фрейдовских терминов: «влечение смерти», а не «к смерти», поскольку субъект влечения здесь вовсе не очевиден; «нарциссический» вместо «нарцистический» и «либидинозный» вместо «либидозный»; «частичный» вместо «частный» (о влечении), наконец — во всех случаях «загрузка» для Beselzung и в большинстве случаев «разгрузка» для Abfuhr.

«Ребенка бьют»: к вопросу о происхождении сексуальных извращений

I

Фантастическое представление «ребенка бьют» с поразительной частотой встречается в признаниях лиц, обращавшихся к аналитическому лечению по поводу своей истерии или невроза навязчивых состояний. Весьма правдоподобно, что еще чаще оно имеет место у других людей, которых не принуждает принять подобное решение какое-то явное заболевание.

С этой фантазией связаны ощущения удовольствия, из-за которых она бесчисленное количество раз воспроизводилась или все еще воспроизводится [нашими пациентами]. Кульминацией представленной ситуации почти всегда, как правило, оказывается онанистическое самоудовлетворение, которое поначалу проводится по воле фантазирующего, но затем приобретает и некий навязчивый характер, преодолевая его сопротивление.

Признание в этой фантазии делается лишь с колебанием, воспоминание о ее первом появлении расплывчато, аналитическая трактовка предмета сталкивается с недвусмысленным сопротивлением, стыд и сознание вины возбуждаются при этом, возможно, сильнее, чем при схожих сообщениях, касающихся воспоминаний о начале сексуальной жизни.

Наконец, можно констатировать, что первые фантазии подобного рода вынашивались в очень ранний период, определенно до поступления в школу, уже на пятом и шестом году жизни. Когда ребенок увидел затем в школе, как другие дети избивались учителем, это переживание вновь пробудило к жизни эти фантазии, если они уже уснули, или усилило их, если они все еще были налицо, примечательным образом модифицировав их содержание. Отныне и впредь избивались «неопределенно многие» дети. Влияние школы было столь отчетливым, что пациенты поначалу пытались возвести свои фантазии битья исключительно к этим впечатлениям школьного периода, начинающегося с шестилетнего возраста. Но эта попытка всегда оказывалась несостоятельной: фантазии были налицо уже до этого времени.

Когда в старших классах избиение детей прекращалось, его воздействие более чем возмещалось впечатлениями, получаемыми от чтения, которое быстро приобретало большое значение. Применительно к моим пациентам, речь почти всегда шла об одних и тех же доступных молодежи книгах, в содержании которых фантазии битья черпали для себя новые импульсы: так называемая Bibliothèque rose[87], «Хижина дяди Тома» и тому подобное. Состязаясь с этими сочинениями, собственное фантазирование ребенка начинало измышлять целый набор ситуаций и институтов, в которых детей за их дурное поведение и озорство бьют, наказывают или карают каким-то иным образом.

Поскольку фантастическое представление «ребенка бьют» было загружено интенсивным удовольствием и приводило к акту автоэротического удовлетворения, можно было бы ожидать того, что источником схожего наслаждения служило также и наблюдение за тем, как в школе избивался другой ребенок. Этого, однако, никогда не происходило. Присутствие при реальных сценах избиения в школе и переживания, связанные с ними, вызывали у наблюдающего ребенка, по-видимому, какое-то смешанное чувство совершенно особого возбуждения со значительной долей осуждения (Ablehnung). В ряде случаев реальное переживание сцен избиения воспринималось как нестерпимое. Впрочем, и в рафинированных фантазиях более поздних лет в качестве условия настаивалось на том, что наказываемым детям не причиняется никакого серьезного вреда.

Мы должны были поднять вопрос о том, какое соотношение существует между значимостью фантазии битья и той ролью, которую могло бы играть в домашнем воспитании ребенка реальное телесное наказание. Напрашивающееся предположение о том, что здесь могло бы иметь место обратно пропорциональное соотношение, не может быть доказано в силу односторонности нашего материала. Людей, которые доставляли материал для этих анализов, очень редко били в детстве — во всяком случае, их воспитывали не розгами. Естественно, каждый из этих детей в том или ином случае имел возможность почувствовать превосходящую физическую силу своих родителей или воспитателей, а то, что в любой детской нет недостатка в потасовках между самими детьми, и вовсе не нужно выделять как-то особо.

Наше исследование не прочь было извлечь побольше сведений из тех ранних и несложных фантазий, которые явным образом восходят к влиянию школьных впечатлений и чтения этого периода. Кем был избиваемый ребенок? Самим фантазирующим или каким-то посторонним? Был ли это всегда один и тот же ребенок или сколь угодно часто другой? Кем был тот, кто бил ребенка? Какой-то взрослый? И кто тогда? Или же ребенок фантазировал, будто он сам бьет другого? Никаких сведений, проливающих свет на все эти вопросы, мы не получали — всегда лишь один робкий ответ: «Больше я об этом ничего не знаю; ребенка бьют.»

Справки относительно пола избиваемого ребенка имели больший успех, но и они не вносили никакой ясности. Иногда нам отвечали: «Всегда лишь мальчиков» или «Лишь девочек»; чаще ответ гласил: «Этого я не знаю» или: «Это все равно». То, что имело значение для исследователя — некое устойчивое соотношение между полом фантазирующего и полом избиваемого ребенка, — зафиксировать так и не удавалось. Порой обнаруживалась еще одна характерная деталь содержания фантазии: «Маленького ребенка бьют по голой попе».

В данных обстоятельствах поначалу нельзя было даже решить, обозначить ли примыкающее к фантазии битья удовольствие как садистское или же как мазохистское.

II

Понять такую фантазию, возникающую в раннем детском возрасте, по-видимому, в результате каких-то случайных влияний и сохраняемую позже для получения автоэротического удовлетворения, в соответствии с нашими прежними воззрениями можно лишь в том смысле, что речь здесь идет о какой-то первичной черте извращения. Одна из компонент сексуальной функции обогнала в развитии другую, преждевременно стала самостоятельной, зафиксировалась и, в результате, отклонилась от позднейших процессов развития, засвидетельствовав, тем самым, некую особую, ненормальную конституцию личности. Мы знаем, что подобное инфантильное извращение не обязательно остается на всю жизнь, позднее оно еще может подвергуться вытеснению, быть замещенным тем или иным реактивным образованием или же преобразиться под действием сублимации. (Возможно, однако, что сублимация берет начало в каком-то особом процессе, задерживавшемся вытеснением). Но тогда, когда процессы эти отсутствуют, извращение сохраняется и в зрелой жизни, и там, где мы встречаем у взрослого какое-то сексуальное отклонение — перверсию, фетишизм, инверсию, — там мы с полным правом ожидаем путем амнезического исследования раскрыть подобное фиксирующее событие детского периода. Да и задолго до психоанализа такие наблюдатели, как Бине[88], возводили странные сексуальные отклонения зрелого периода к подобным впечатлениям все того же пяти- или шестилетнего возраста. Впрочем, при этом мы наталкивались на границы нашего понимания, ибо фиксирующим впечатлениям недоставало какой бы то ни было травматической силы, большей частью они были банальными и никак не возбуждали других индивидов; невозможно было сказать, почему именно на них зафиксировались сексуальные стремления. Но их значение можно было поискать как раз в том, что они давали — хотя бы и случайный — повод для фиксации преждевременной и готовой к скачку сексуальной компоненты, и мы должны были подготовиться к тому, что цепочка каузальной связи где-то преждевременно оборвется. Именно врожденная конституция, казалось, соответствовала всем требованиям для [объяснения] подобной точки обрыва.

Если оторвавшаяся преждевременно сексуальная компонента имеет садистский характер, то на основании уже достигнутых нами знаний, мы можем ожидать, что в результате ее позднейшего вытеснения создастся предрасположенность к неврозу навязчивых состояний. Нельзя сказать, что этому ожиданию противоречит результат наших исследований. Среди шести случаев, на обстоятельном изучении которых построена эта небольшая статья (четыре женщины, два мужчины), есть случаи невроза навязчивых состояний, один весьма тяжкий, опасный для жизни, и один средней тяжести, хорошо доступный [терапевтическому] воздействию, а также третий, в котором присутствовали по крайней мере отдельные явные черты невроза навязчивых состояний. Четвертый случай, однако, был чистейшей истерией, с болями и торможением, а в пятом случае человек обратился за помощью к аналитику лишь из-за нерешительности, от которой он страдал в своей жизни, и этот случай грубая клиническая диагностика либо вообще никак не классифицировала бы, либо отделалась бы от него, налепив на него ярлык какой-нибудь «психастении». Подобная статистика никак не должна нас разочаровывать, ибо, во-первых, мы знаем, что не всякая предрасположенность обязательно развивается затем в болезнь, а во-вторых, мы вправе удовлетвориться объяснением того, что имеется налицо, и вообще уклониться от задачи уяснения также и того, почему нечто не произошло.

До сих пор и никак не дальше наши теперешние знания позволили бы нам проникнуть в понимание фантазий битья. Подозрение, что проблема этим не исчерпывается, шевелится, впрочем, в мозгу у врача-аналитика, когда ему приходится признаваться себе, что фантазии эти по большей части остаются в стороне от прочего содержания невроза и не занимают в его структуре никакого подходящего места; но обычно, как я это знаю по собственному опыту, от подобных подозрений охотно отмахиваются.

III

В строгом смысле — а почему бы и не рассмотреть это настолько строго, насколько это только возможно? — лишь такое аналитическое усилие заслуживает признания в качестве корректного психоанализа, которому удалось устранить амнезию, окутывающую для взрослого человека знание о его детской жизни (т. е. примерно с двух до пяти лет). В среде аналитиков об этом просто невозможно говорить слишком громко или слишком часто. Мотивы, заставляющие не считаться с подобным увещанием, конечно же, понятны. Полезных результатов хотелось бы достигать в кратчайшие сроки и с наименьшими затратами усилий. Но в настоящее время для каждого из нас теоретическое знание все еще несравненно весомей, нежели терапевтический результат, и тот, кто пренебрегает анализом детского периода, с необходимостью впадает в тяжелейшие заблуждения. Это подчеркивание значимости наиболее ранних переживаний не обусловливает недооценки более поздних; но позднейшие жизненные впечатления достаточно громко выражают себя при анализе устами больного, а поднять голос за права детства должен не кто иной, как врач.

Период детства с двух до четырех или пяти лет — это такое время, когда врожденные либидинозные факторы впервые пробуждаются под действием тех или иных переживаний и связываются с определенными комплексами. Рассматриваемые здесь фантазии битья появляются лишь к концу этого времени или по его завершении. Они, таким образом, вполне могут иметь какую-то предысторию, претерпевать известное развитие, соответствовать конечному результату, а не начальному проявлению.

Это предположение подтверждается анализом. Последовательное его применение позволяет выяснить, что фантазии битья имеют совсем непростую историю развития, в ходе которой многое в них не раз меняется: их отношение к фантазирующему лицу, их объект, содержание и значение.

Чтобы нам было легче проследить эти превращения, которым подвергаются фантазии битья, я позволю себе теперь ограничить свое описание лицами женского пола, которые и без того (четверо против двоих) составляют большую часть моего материала. Кроме того, с фантазиями битья у мужчин связана и другая тема, которую в настоящей статье я хотел бы обойти. При этом я попытаюсь схематизировать не больше, чем это необходимо при изображении среднестатистического случая. И даже если впоследствии дальнейшее наблюдение предоставит большее многообразие случаев, я все-таки уверен в том, что мне удалось ухватить какое-то типичное и отнюдь не редкое событие.

Итак, первая фаза фантазий битья у девочек должна относиться к весьма раннему периоду детства. Кое-что в них примечательным образом остается неопределенным, как если бы было безразличным. Скудость сведений, получаемых от пациентов при их первом сообщении «Ребенка бьют», как будто оправдывается в фантазии этой [фазы]. Но вот другая черта определяется вполне четко, причем в одном и том же духе. А именно, фантазирующий ребенок никогда не выступает избиваемым, это, как правило, какой-то другой ребенок, чаще всего — братишка или сестренка, когда таковые имеются. Поскольку это может быть как мальчик, так и девочка, никакого устойчивого соотношения между полом фантазирующего и избиваемого ребенка вывести здесь невозможно. Фантазия, таким образом, определенно не является мазохистской; ее можно было бы назвать садистской, но мы не вправе упускать из виду то обстоятельство, что фантазирующий ребенок сам никогда не выступает и в качестве бьющего. О последнем можно утверждать лишь то, что это не другой ребенок, но какой-то взрослый. Позднее этот неопределенный взрослый явно и недвусмысленно признается за отца (девочки).

Итак, эта первая фаза фантазии битья полностью передается следующим положением: «Отец бьет ребенка». Я выдал бы многое из содержания [фантазии], которое еще предстоит раскрыть, если сказал бы вместо этого: «Отец бьет ненавистного мне ребенка». Впрочем, можно колебаться относительно того, должны ли мы за этой предварительной стадией позднейшей фантазии битья признавать уже характер какой-то «фантазии». Возможно, речь здесь идет, скорее, о неких воспоминаниях о подобных событиях, свидетелями которых [пациенты] были, о желаниях, которые были вызваны теми или иными поводами, — но сомнения эти не имеют никакого значения.

Между этой первой и последующей фазой происходят значительные перемены. Хотя роль бьющего по-прежнему исполняется отцом, роль избиваемого играет теперь, как правило, сам фантазирующий ребенок; фантазия теперь имеет подчеркнуто гедонистический характер и заполнена важным содержанием, происхождением которого мы займемся позже. Она выражается теперь словами: я избиваюсь отцом. Она имеет несомненно мазохистский характер.

Эта вторая фаза — самая важная из всех, и она больше других отягощена последствиями. Но о ней, в известном смысле, можно сказать, что она никогда не имела реального существования. Ни в одном из случаев ее не вспоминают, ей так и не удалось пробиться к осознанию. Она представляет собой аналитическую конструкцию, но из-за этого ее необходимость не становится меньшей.

Третья фаза напоминает первую. Ее словесное выражение известно из сообщения пациентки. Отец никогда не выступает в качестве бьющего лица, последнее либо оставляется неопределенным, как в первой фазе, либо типичным образом загружается неким заместителем отца (учителем). Сам фантазирующий ребенок в фантазии битья больше не появляется. На мои настойчивые расспросы об этом пациентки отвечают лишь следующее: «Я, наверное, наблюдаю». Вместо одного избиваемого ребенка теперь в большинстве случаев налицо множество детей. Чаще всего избиваемыми (в фантазиях девочек) оказываются мальчики — но не знакомые им лично. Изначально несложная и монотонная ситуация избиения может теперь самым разнообразным образом модифицироваться и приукрашаться, а само избиение — замещаться наказаниями и унижениями иного рода. Но существенный характер, который отличает и простейшие фантазии этой фазы от фантазий первой фазы и который связывает ее со средней фазой, заключается в следующем: фантазия является теперь носительницей сильного и недвусмысленного сексуального возбуждения и, как таковая, способствует достижению онанистического удовлетворения. Но именно это и представляется загадочным: каким путем садистская с этих пор фантазия о том, что каких-то посторонних и незнакомых мальчиков бьют, получает отныне в свое постоянное владение либидинозные стремления маленькой девочки?

Мы не скрываем от себя и того, что взаимосвязь и последовательность трех фаз фантазии битья, равно как и все иные ее особенности, до сих пор оставались совершенно невыясненными.

IV

Если повести анализ через те ранние времена, к которым возводится фантазия битья и из которых она извлекается воспоминанием, то он покажет нам ребенка, захваченного импульсами своего родительского комплекса.

Маленькая девочка с нежностью фиксируется на отце, который, очевидно, сделал все, чтобы завоевать ее любовь, и закладывает при этом семя, из которого возникнет установка ненависти и соперничества по отношению к матери, остающаяся наряду с потоком нежной привязанности к ней; этой установке с годами, может быть, суждено становиться все сильнее и осознаваться все отчетливее, или же давать толчок к какой-то чрезмерной реактивной любовной привязанности к матери. Но фантазия битья связана не с отношением к матери. В детской есть еще и другие дети, совсем немногим старше или младше, которых не желают терпеть по множеству разных причин, но главным образом потому, что с ними приходится делить любовь родителей, и которых отталкивают от себя со всей той неукротимой энергией, которая свойственна эмоциональной жизни этих лет. Если речь идет о младшем ребенке, брате или сестре (так дело обстояло в трех из четырех моих случаев), то его не только ненавидят, но еще и презирают, и старшему ребенку приходится при этом наблюдать, как именно он притягивает к себе ту львиную долю нежности, которую ослепленные родители всякий раз готовы уделить самому младшему. Вскоре становится ясно, что побои, даже если это не очень больно, означают отказ в любви и унижение. Так, не один ребенок, считавший себя надежно утвердившимся в непоколебимой любви своих родителей, одним-единственным ударом ниспровергался с небес своего воображаемого всемогущества. Таким образом, представление о том, что отец бьет этого ненавистного ребенка, доставляет удовольствие совершенно независимо от того, видели ли его действительно избивающим его. Это означает следующее: «Отец не любит этого другого ребенка, он любит лишь меня».

Таково, стало быть, содержание и значение фантазии битья в ее первой фазе. Фантазия явно удовлетворяет ревность ребенка и находится в зависимости от его любовной жизни, но ее также сильно подкрепляют и эгоистические интересы ребенка. Следовательно, остается сомнительным, вправе ли мы обозначить ее как чисто «сексуальную»; не отваживаемся мы назвать ее и «садистской». Ведь известно, что все признаки, на которых мы привыкли основывать свои различения, ближе к истоку обычно становятся расплывчатыми. Так что это, по-видимому, напоминает предсказание трех ведьм Банко[89]: [фантазия не является] ни отчетливо сексуальной, ни даже садистской, однако представляет собой тот материал, из которого обе должны позднее возникнуть. Однако, ни один из случаев не дает оснований предполагать, что уже эта первая фаза фантазии служит тому возбуждению, которое учится разряжаться с использованием гениталий в акте онанизма.

В этом преждевременном выборе объекта инцестуозной любви сексуальная жизнь ребенка явно достигает ступени генитальной организации[90]. В случае мальчика доказать это легче, но и в случае девочки это неоспоримо. Над либидинозным стремлением ребенка господствует нечто вроде предвосхищения позднейших окончательных и нормальных сексуальных целей; уместно выразить удивление по поводу того, откуда оно берется, но мы вправе принять его в качестве доказательства того, что гениталии начали уже играть свою роль в процессе возбуждения. Желание иметь с матерью ребенка всегда присутствует у мальчика, желание иметь ребенка от отца неизменно наличествует у девочки, и это при полной неспособности внести для себя ясность по поводу того, каким путем можно прийти к исполнению этого желания. То, что гениталии должны иметь к этому какое-то отношение, для ребенка, как будто, несомненно, хотя его размышления на этот счет могут заставить его искать суть предполагаемой между родителями интимности и в иного рода отношениях, — например, в том, что они спят вместе, в совместном мочеиспускании и тому подобном, — и такое содержание легче схватить в словесных представлениях, чем то смутное, что связано с гениталиями.

Но приходит время, когда эти ранние цветы увядают от морозов: ни одна из этих инцестуозных влюбленностей не может избегнуть судьбы вытеснения. Они подвергаются ему либо при тех или иных внешних поводах, которые можно проследить и которые вызывают некое разочарование, при нечаянных обидах, при нежеланном рождении нового брата или сестры, воспринимающемся как неверность, или же без подобных поводов, изнутри, — возможно, лишь в силу простого отсутствия своего завершения, по которому слишком долго томились. Нельзя не признать того, что поводы эти не являются действительными причинами, но этим любовным привязанностям суждено когда-то погибнуть, и мы не можем сказать, отчего. Вероятнее всего, они угасают потому, что истекает их время, потому что дети вступают в какую-то новую фазу развития, на которой они должны повторить вытеснение инцестуозного выбора объекта, свершившееся в человеческой истории, подобно тому, как прежде они вынуждены были осуществить такой выбор. (Ср. Судьбу в мифе об Эдипе). То, что бессознательно наличествует в качестве психического результата инцестуозных любовных импульсов, сознанием новой фазы уже не перенимается, а то в них, что уже было осознано, вновь оттесняется. Одновременно с этим процессом вытеснения появляется и сознание вины — его происхождение также неизвестно, но оно вне всяких сомнений связано с этими инцестуозными желаниями и обосновано их продолжением в бессознательном.[91]

Фантазия периода инцестуозной любви гласила: «Он (отец) любит лишь меня, а не другого ребенка, ведь этого последнего он бьет». Сознание вины не умеет найти кары более жестокой, нежели инверсия этого триумфа: «Нет, он тебя не любит, поскольку он бьет тебя».

Таким образом, фантазия второй фазы, [в которой фантазирующий ребенок] сам избивается отцом, могла бы оказаться непосредственным выражением сознания вины, в основе которого лежит теперь любовь к отцу. Она сделалась, следовательно, мазохистской; насколько мне известно, так всегда бывает, сознание вины всякий раз оказывается тем фактором, который превращает садизм в мазохизм. Этим, однако, содержание мазохизма не исчерпывается. Сознание вины не может овладеть полем в одиночку; что-то должно перепасть и на долю любовного импульса. Вспомним, что речь идет о детях, у которых садистская компонента смогла выступить на передний план преждевременно и изолированно в силу конституциональных причин. Нам нет нужды оставлять эту точку зрения. Именно этим детям особенно легко осуществить возврат к догенитальной, садистско-анальной организации сексуальной жизни. Когда едва достигнутую генитальную организацию поражает вытеснение, отсюда вытекает не только то, что всякое психическое представление инцестуозной любви становится или остается бессознательным, но также и то, что сама генитальная организация претерпевает некое регрессивное понижение. «Отец любит меня» подразумевалось в генитальном смысле; регрессия превращает это в «Отец бьет меня (я избиваюсь отцом)». Это избиение — встреча сознания вины и эротики; оно есть не только кара за запретное генитальное отношение, но и регрессивное его замещение, и из этого последнего источника черпает оно то либидинозное возбуждение, которое отныне плотно с ним смыкается и находит разрядку в актах онанизма. Только в этом и заключается сущность мазохизма.

Фантазия второй фазы, [в которой фантазирующий] сам избивается отцом, остается, как правило, бессознательной — по-видимому, вследствие интенсивности вытеснения. Я, однако, не нахожу объяснений тому, что в одном из шести моих случаев (мужчина) имело место сознательное воспоминание о ней. Этот ныне взрослый мужчина ясно сохранил в памяти то обстоятельство, что в своей онанистической деятельности он представлял себе, будто его бьет мать; впрочем, он часто заменял свою собственную мать матерями школьных товарищей или другими женщинами, схожими с нею в каких-то отношениях. Нельзя забывать о том, что при трансформации инцестуозной фантазии мальчика в соответствующую ей мазохистскую происходит на одно превращение больше, чем в случае девочки, а именно — замещение активности пассивностью, и это «больше», увеличивающее искажение, может защитить фантазию и не дать ей остаться бессознательной в результате вытеснения. Таким образом, сознанию вины вместо вытеснения оказалось довольно регрессии; в женских случаях сознание вины, — может быть, более взыскательное само по себе, — было бы умиротворено лишь взаимодействием обоих факторов [регрессии и вытеснения].

В двух из четырех моих женских случаев над мазохистской фантазией битья образовалась искусная, весьма значимая для жизни пациенток надстройка дневных грез, которой выпадала функция обеспечивать им возможность испытывать чувство удовлетворенного возбуждения и при отказе от акта онанизма. В одном из этих случаев содержание (быть избиваемым отцом) смогло отважиться вновь проникнуть в сознание, когда собственное Я [фантазирующей] сделалось неузнаваемым благодаря легкому переодеванию. Герой этих вымыслов, как правило, избивался отцом, позднее — лишь наказывался и унижался и т. д.

Я, однако, еще раз повторяю: как правило, фантазия остается бессознательной и должна реконструироваться лишь в анализе. Это, возможно, позволяет признать правоту тех пациенток, которые склонны вспоминать о том, что онанизм появился у них раньше фантазии битья третьей фазы (сейчас мы поговорим и о ней); последняя добавилась будто бы лишь позднее, может быть, под впечатлением от школьных сцен [избиения детей]. Всякий раз, как мы принимали на веру эти сведения, мы были склонны предположить, что онанизм первоначально находился под господством бессознательных фантазий, позже замещенных сознательными.

В качестве подобного заместителя (Ersatz) мы понимаем тогда известную фантазию битья третьей фазы, окончательное ее оформление, когда фантазирующий ребенок предстает самое большее как зритель, отец же сохраняется в обличье учителя или какого-то другого начальника. Фантазия, схожая теперь с фантазией первой фазы, как будто, вновь вернулась в сферу садизма. Создается впечатление, что в положении «Отец бьет ребенка, он любит лишь меня» акцент смещается на первую часть, после того, как вторая подверглась вытеснению Но садистской является только форма этой фантазии, удовлетворение же, которое из нее извлекается, носит мазохистский характер, ее значение заключается в том, что она перенимает либидинозную загрузку вытесненной части, а вместе с ней — и сознание вины, примыкающее к содержанию [фантазии]. Все множество каких-то неопределенных детей, избиваемых учителем, является все-таки лишь-замещением (Ersetzung) собственной личности [фантазирующего ребенка].

Здесь впервые проявляется и нечто вроде постоянства пола у служащих фантазии лиц. Избиваемые дети — почти всегда мальчики в фантазиях как девочек, так и мальчиков. Это характерная черта естественно объясняется не соперничеством полов, ибо тогда в фантазиях мальчиков должны были бы избиваться девочки; она также не имеет никакого отношения и к полу ненавистного ребенка первой фазы, но указывает на одно осложняющее обстоятельство у девочек. Когда они отворачиваются от инцестуозной любви к отцу с ее генитальным смыслом, они вообще с легкостью порывают со своей женской ролью, оживляют свой «комплекс мужественности» (ван Офейсен)[92] и впредь желают быть исключительно мальчиками. Поэтому и мальчики для битья их [фантазий], представляющие их самих, — это именно мальчики. В обоих случаях с дневными грезами — один поднялся чуть ли не до уровня поэзии — героями выступали всегда лишь молодые люди, женщины же вообще не появлялись в этих творениях [фантазии] и лишь по прошествии многих лет допускались на какие-то второстепенные роли.

V

Я надеюсь, что изложил свои аналитические наблюдения достаточно детально и прошу лишь еще обратить внимание на то, что столь часто упоминавшиеся шесть случаев не исчерпывают моего материала: подобно другим аналитикам, я располагаю гораздо большим числом менее исследованных случаев. Эти наблюдения могут быть использованы в нескольких направлениях: для объяснения генезиса извращений вообще и мазохизма в частности, а также для оценки той роли, которую играет в динамике невроза половое различие.

Наиболее заметный, результат подобного обсуждения касается вопроса о происхождении извращений. Хотя ничего не меняется в той точке зрения, согласно которой на передний план здесь выдвигается конституциональное усиление или преждевременность одной сексуальной компоненты, этим еще не все сказано. Извращение не стоит уже изолированно в сексуальной жизни ребенка, но встраивается во взаимосвязь типичных — чтобы не сказать нормальных — процессов развития. Оно соотносится с инцестуозным выбором объекта ребенка, с его Эдиповым комплексом, впервые проступает на почве этого комплекса, а когда тот ломается, извращение часто бывает единственным, что от него остается, выступая в качестве наследника его либидинозного бремени и обременяя тем сознанием вины, которое к нему примыкает. В конце концов, ненормальная сексуальная конституция выказала свою силу в том, что потеснила Эдипов комплекс в особенном направлении и принудила его сохранить после себя некое необычное остаточное явление.

Как известно, детское извращение может стать фундаментом для обладающего тем же смыслом и остающегося на всю жизнь извращения, поглощающего всю сексуальную жизнь человека, но оно может и прерваться, сохраняясь на заднем плане сексуального развития, у которого оно тогда, однако, отбирает известное количество энергии. Первый случай был известен еще в доаналитические времена, но пропасть, отделяющая его от второго случая, заполняется лишь с помощью аналитического исследования подобных развитых извращений. А именно, мы достаточно часто обнаруживаем, что эти извращенцы, обычно в пубертатный период, сделали попытку начать нормальную сексуальную деятельность. Попытка эта, однако, была недостаточно решительна, и пациент оставлял ее, столкнувшись с первыми препятствиями, в которых никогда нет недостатка, и тогда уже окончательно хватался за свою инфантильную фиксацию.

Естественно, было бы важно выяснить, вправе ли мы постулировать происхождение извращений из Эдипова комплекса как некий общий принцип. Хотя решение этого вопроса не может быть принято без дальнейших исследований, это не представляется невозможным. Если мы вспомним анамнезы, полученные из извращений взрослых, мы заметим, что задающее масштаб впечатление, «первое переживание» всех этих извращенцев, фетишистов и тому подобных лиц почти никогда не относится к периоду, предшествующему шестому году жизни. Примерно в этом возрасте господство Эдипова комплекса, однако, уже миновало; пришедшее на память и столь загадочным образом действенное переживание вполне могло бы представлять собой его наследие. Соотношения между ним и вытесненным теперь комплексом должны были оставаться темными, пока анализ не пролил свет на период, предшествующий первому «патогенному» впечатлению. Можно рассудить теперь, сколь мало ценности имеет, например, утверждение о врожденной гомосексуальности, опирающееся на сообщение о том, что пациент уже с восьми- или шестилетнего возраста испытывал будто бы склонность лишь к лицам своего пола.

Если же выведение извращений из Эдипова комплекса можно установить как общий принцип, тогда наша оценка его значения получает новое подтверждение. Ведь по нашему мнению, Эдипов комплекс есть, собственно, зародыш неврозов, а достигающая в нем апогея инфантильная сексуальность — действительное условие неврозов, и то, что остается от него в бессознательном, представляет собой предрасположение для позднейшего невротического заболевания взрослого. Тогда фантазия битья и прочие перверсивные фиксации также оказались бы лишь какими-то осадками Эдипова комплекса, как бы некими рубцами, оставшимися после того, как процесс уже закончился, — совсем как пресловутое «чувство неполноценности», также соответствующее подобному нарциссическому рубцу. В этом отношении я должен безоговорочно согласиться с Марциновским, который недавно изложил эту точку зрения весьма удачным образом (Die erotische Quellen der Minderwertig-keitsgefuhle, Zeitschrift fur Sexualwissenschaft, 4, 1918). Это характерное для невротика бредовое чувство своей ничтожности, как известно, не захватывает его всего и вполне уживается с переоценкой собственной персоны, питающейся из других источников. О происхождении самого Эдипова комплекса и о выпавшей человеку, очевидно, единственному среди всех животных, судьбе дважды начинать свою сексуальную жизнь — сначала, как и все другие создания, в раннем детстве, а затем вновь, после долгого перерыва, в пубертатный период, — обо всем том, что связано с его «архаическим наследием», я уже высказался в другом месте и не намерен вдаваться в это здесь.

На генезис мазохизма обсуждение наших фантазий битья проливает лишь очень скудный свет. Прежде всего, как будто подтверждается тот факт, что мазохизм не является выражением первичного влечения, но возникает в силу обращения садизма против собственной личности, т. е., благодаря регрессии от объекта к Я (Ср. «Влечения и судьбы влечений»). Влечения, обладающие пассивной целью, следует допустить с самого начала, особенно у женщины, но пассивностью мазохизм еще не исчерпывается; он обладает еще тем характером неудовольствия, который столь необычен при удовлетворении влечения. Превращение садизма в мазохизм происходит, как нам кажется, под влиянием участвующего в акте вытеснения сознания вины. Вытеснение, таким образом, выражается здесь в трояком эффекте: оно делает бессознательными результаты генитальной организации; саму ее принуждает к регрессии на более раннюю садистско-анальную ступень; и превращает садизм этой ступени в пассивный, в известном смысле опять-таки нарциссический, мазохизм. Второе из трех этих следствий делается возможным благодаря предполагаемой в этих случаях слабости генитальной организации; третье делается необходимым потому, что сознание вины выказывает по отношению к садизму такое же неодобрение, как и к генитально понятому инцестуозному выбору объекта. Откуда берется само сознание вины, анализ [наших случаев] опять же не говорит. Его, как кажется, приносит с собой новая фаза, в которую вступает ребенок, и если оно отныне остается, то соответствует такому же рубцовому образованию, каким является чувство неполноценности. В соответствии с нашей все еще ненадежной ориентировкой в структуре Я, мы бы соотнесли это сознание вины с той инстанцией, которая, в качестве критической совести, противостоит остальному Я, порождает в сновидении Зильбереровский функциональный феномен[93] и отсоединяется от Я при бреде поднадзорности (Beobachtungswahn).

По ходу дела мы хотим также заметить, что анализ рассматриваемых здесь детских извращений помогает также решить и-одну старую загадку, которая, впрочем, всегда мучила скорее не аналитиков, но тех, кто находился вне анализа. Еще не так давно, однако, сам Э. Блейер признал примечательным и необъяснимым фактом то, что онанизм обращается невротиками в некое средоточие их сознания вины. Мы уже давно предположили, что это сознание вины подразумевает онанизм раннего детства, а не пубертатного периода, и что оно должно, большей частью, соотноситься не с актом онанизма, но с лежащей в его основе, хотя и бессознательной, фантазией — [восходящей], стало быть, к Эдипову комплексу.

Я уже указал, какое значение получает третья, с виду садистская, фаза фантазии битья в качестве носительницы побуждающего к онанизму возбуждения и к какой деятельности фантазии, частично продолжающей в том же духе, частично упраздняющей [онанизм], компенсируя его чем-то иным, эта фаза обычно толкает. Однако, несравненно важнее вторая, бессознательная и мазохистская, фаза — фантазия об избиении отцом самого фантазирующего. И не только потому, что она продолжает действовать через посредство замещающей ее [фазы]: мы можем также проследить и такие воздействия на характер, которые непосредственно выводятся из ее бессознательной версии. Люди, вынашивающие такую фантазию, развивают в себе особую чувствительность и раздражимость по отношению к лицам, которых они могут встроить в свой отцовский ряд; они легко дают себя обидеть и производят, таким образом, реализацию представленной в фантазии ситуации, будто их избивает отец, на горе и во вред себе. Я бы не удивился, если когда-либо удалось бы доказать, что та же самая фантазия лежит в основе параноического бреда кляузничества.

VI

Описание инфантильных фантазий битья оказалось бы совершенно необозримым, если бы я не ограничил его, за некоторыми исключениями, случаями лиц женского пола. Я вкратце повторяю результаты. Фантазия битья у девочки проходит три фазы, из которых первая и последняя приходят на память как сознательные, а средняя остается бессознательной. Обе сознательные фазы представляются садистскими, средняя же, бессознательная — несомненно мазохистской природы; ее содержание — быть избиваемой отцом, с ней связаны известный либидинозный заряд и сознание вины. Избиваемый ребенок в обеих сознательных фантазиях — всегда кто-то другой, в фантазии средней фазы — лишь собственная личность фантазирующего; в третьей, сознательной, фазе со значительным перевесом избиваемыми оказываются исключительно мальчики. Избивающее лицо сначала отец, позднее — какой-то его заместитель из отцовского ряда. Бессознательная фантазия средней фазы первоначально имела генитальное значение, она произошла из инцестуозного желания быть любимым отцом, [желания,] подвергнувшегося вытеснению и регрессии. С этим, с виду шатким соотношением связан тот факт, что девочки между второй и третьей фазами меняют свой пол, воображая себя в своих фантазиях мальчиками.

Я продвинулся не так далеко в исследовании фантазий битья у мальчиков — может быть, лишь в силу неблагоприятности материала. Понятным образом, я ожидал полной аналогии между ситуациями мальчиков и девочек, причем у первых на место отца в фантазии должна была заступить мать. Ожидание это как будто подтвердилось, поскольку содержанием соответствующей фантазии мальчика было избиение матерью (позднее — каким-то замещающим ее лицом). Однако, эта фантазия, в которой собственная личность фантазирующего сохранялась как объект, отличалась от второй фазы у девочек тем, что могла быть сознательной. Если бы нам захотелось поэтому приравнять ее, скорее, к третьей фазе у девочек, то в качестве нового различия осталось бы то обстоятельство, что собственная личность мальчика не замещалась многими, неопределенными, посторонними [детьми], и менее всего — множеством девочек. Ожидание какого-то полного параллелизма оказалось, таким образом, обманутым.

Мой материал, основанный на мужских случаях, охватывал лишь немногих лиц, у которых инфантильная фантазия битья не сопровождалась бы каким-либо иным тяжелым нарушением сексуальной деятельности; большинство, напротив, следовало обозначить как подлинных мазохистов в смысле сексуального извращения. Это были те, кто находил сексуальное удовлетворение исключительно в онанизме, сопровождавшемся мазохистскими фантазиями, или же те, кому удалось таким образом сцепить мазохизм и генитальную деятельность, что при мазохистских инсценировках и таких же условиях они добивались эрекции и эякуляции или оказывались способны провести нормальное половое сношение. Кроме того, был еще один более редкий случай: мазохисту в его перверсивной деятельности мешали навязчивые представления, возникавшие с невыносимой напористостью. У удовлетворенных извращенцев редко бывает причина обращаться к анализу; но для трех указанных групп мазохистов могут выдаться веские мотивы отправиться к аналитику. Мазохистский онанист находит себя абсолютным импотентом, если он в конце концов все-таки попробует осуществить сношение с женщиной, а тот, кто до сих пор осуществлял сношение, прибегая к помощи представлений и инсценировок, может внезапно сделать для себя открытие, что это столь удобное для него сочетание ему заказано и гениталии не реагируют больше на мазохистское раздражение. Мы привыкли с уверенностью обещать выздоровление психическим импотентам, попадающим нам в руки, но даже в этом прогнозе мы должны были быть посдержанней до тех пор, пока нам не известна динамика расстройства. Это очень неприятная неожиданность — когда анализ вскрывает в качестве причины «чисто психической» импотенции какую-то отборную, возможно, издавна укоренившуюся, мазохистскую установку.

У этих мазохистов-мужчин открывается, однако, одно обстоятельство, которое заставляет нас до поры до времени не развивать аналогию с положением дел у женщины, но рассмотреть эту ситуацию самостоятельно. А именно: оказывается, что мужчины, как правило, ставят себя в мазохистских фантазиях, равно как и в инсценировках, необходимых для их реализации, на место женщины, — что, следовательно, мазохизм их совпадает с женственной установкой. Это легко доказать деталями фантазий; многие пациенты, однако, знают об этом и сами, высказывая это как некую субъективную достоверность. Здесь ничего не меняется и тогда, когда игровое убранство мазохистских сцен требует фиктивного характера какого-нибудь озорного мальчишки, пажа или ученика, который должен подвергнуться наказанию. А вот наказывающие лица как в фантазиях, так и в инсценировках — это всякий раз женщины. Это довольно-таки сильно сбивает с толку; хотелось вы выяснить, основывается ли уже мазохизм инфантильной фантазии битья на подобной женственной установке.[94]

Оставим, поэтому, в стороне труднообъяснимые обстоятельства мазохизма взрослых и обратимся к инфантильной фантазии битья лиц мужского пола. Здесь анализ наиболее раннего периода детства вновь позволяет нам сделать одно поразительное открытие: сознательная или осознаваемая фантазия, содержание которой — избиение матерью, не является первичной. У нее есть предварительная стадия, которая, как правило, бессознательна и содержание которой выражается следующим образом: я избиваюсь отцом. Эта предварительная стадия, таким образом, действительно соответствует второй фазе фантазии девочки. Известная и сознательная фантазия «я избиваюсь матерью» занимает место третьей фазы у девочки, в которой, как уже упомянуто, объектами избиения выступают какие-то неизвестные мальчики. Я не смог обнаружить у мальчика какую-либо предварительную стадию садистской природы, сопоставимую с первой фазой у девочки, но я не хочу высказывать здесь окончательного суждения в пользу отсутствия таковой, поскольку вижу возможность существования неких более сложных типов.

Быть объектом избиения в мужской фантазии, как я ее кратко и, надеюсь, не вводя никого в заблуждение, назову, означает также быть объектом любви в генитальном смысле, когда это последнее состояние понижается посредством регрессии. Бессознательная мужская фантазия, следовательно, первоначально звучала не «я избиваюсь отцом», как мы это только что предварительно постулировали, но, скорее, «я любим отцом». Посредством известного процесса она была обращена в сознательную фантазию «я избиваюсь матерью». Фантазия битья мальчика является, таким образом, пассивной с самого начала, она действительно происходит от женственной установки по отношению к отцу. Как и женская [фантазия девочки], она тоже соответствует Эдипову комплексу, но вот от ожидавшегося нами параллелизма между той и другой следует отказаться ради общности иного рода: в обоих случаях фантазия битья выводится из инцестуозной привязанности к отцу.

Для большей наглядности я добавлю здесь другие сходства и различия между фантазиями битья [лиц] обоих полов. У девочки бессознательная мазохистская фантазия идет от нормальной эдиповской установки, у мальчика — от извращенной, избирающей объектом любви отца. У девочки фантазия имеет предварительную ступень (первую фазу), на которой избиение предстает в своем индифферентном значении и касается лица, вызывающего ревность и ненависть; у мальчика и то, и другое выпадает, но именно это различие можно было бы устранить при каком-то более удачном наблюдении. При переходе к сознательной фантазии, замещающей [бессознательную], девочка сохраняет в неприкосновенности личность отца и, следовательно, пол избивающего лица; она, однако, меняет личность и пол избиваемого, так что в конечном счете оказывается, что некий мужчина избивает детей мужского пола; мальчик, напротив, меняет личность и пол избивающего, замещая отца матерью, и сохраняет в неприкосновенности собственную персону, так что в конечном счете лицо избивающее и лицо избиваемое оказывается разнополыми. У девочек изначально мазохистская (пассивная) интуиция обратилась благодаря вытеснению в садистскую, сексуальный характер которой весьма размыт, у мальчика она осталась мазохистской и в силу полового различия между избивающим и избиваемым лицами сохранила больше сходства с изначальной, имевшей генитальный смысл, фантазией. Мальчик благодаря вытеснению и переработке своей бессознательной фантазии избегает гомосексуальности; примечательным в его позднейшей сознательной фантазии является то, что своим содержанием она имеет женственную установку при отсутствии гомосексуального выбора объекта. Девочка, напротив, избегает благодаря тому же самому процессу требований любовной жизни вообще, в своих фантазиях воображает себя мужчиной, не делаясь сама по-мужски активной, и уже лишь в качестве зрителя присутствует при том акте, которым замещается у нее половой акт.

Мы с полным основанием можем допустить, что в результате вытеснения изначальной бессознательной фантазии изменяется не слишком многое. Все то, что для сознания оказывается вытесненным и замещенным, в бессознательном сохраняется и остается дееспособным. Иначе обстоит дело с эффектом регрессии на более раннюю ступень сексуальной организации. О ней мы вправе полагать, что она изменяет и положение дел в бессознательном, так что после вытеснения у обоих полов в бессознательном остается если и не (пассивная) фантазия быть любимым отцом, то все же мазохистская фантазия быть им избиваемым. Имеется достаточно признаков и того, что вытеснение достигло своей цели лишь очень несовершенно. Мальчик, который хотел избежать гомосексуального выбора объекта и не поменял свой пол, ощущает себя, тем не менее, в своей сознательной фантазии женщиной и наделяет бьющих женщин мужскими атрибутами и свойствами. Девочка, которая отказалась даже от своего пола и, в целом, гораздо более основательно провела работу вытеснения, но, тем не менее, не отделалась от отца, не доверяет избиение себе самой и, поскольку сама она превратилась в мальчика, объектами избиения оставляет, главным образом, мальчиков.

Я знаю, что описанные здесь различия между фантазиями битья обоих полов объяснены недостаточно, но не предпринимаю попытки распутать все эти сложности, проследив их зависимость от других факторов, потому что не считаю исчерпывающим сам материал наблюдения. Насколько его, однако, хватает, я хотел бы использовать этот материал для проверки двух теорий, которые, противостоя друг другу, обе затрагивают отношение вытеснения к половому характеру и, каждая по-своему, изображают это отношение как весьма тесное. Я исхожу при этом из того, что всегда считал обе теории некорректными и вводящими в заблуждение.

Первая теория анонимна; много лет назад ее изложил мне один коллега, с которым мы тогда были дружны [Вильгельм Флисс]. Ее размашистая простота действует столь подкупающе, что остается лишь с удивлением вопрошать, отчего же с тех пор она оказалась представлена в литературе лишь какими-то отдельными намеками. Опирается она на бисексуальную конституцию человеческих индивидов и утверждает, что у каждого из них мотивом вытеснения выступает борьба между половыми характерами. Пол, развитый сильнее и преобладающий в личности, будто бы вытесняет в бессознательное душевное представительство (Vertretung) подчиненного пола. Ядром бессознательного, вытесненным, у каждого человека оказывается наличествующее в нем противополовое. Это может обладать каким-то ощутимым смыслом лишь в том случае, если мы допустим, что пол человека определяется развитием его гениталий, — иначе будет неясно, какой же пол в человеке сильнее, и мы рискуем вывести то, что должно служить нам отправным пунктом исследования из его результатов. Короче говоря, у мужчины бессознательное вытесненное сводится к женским инстинктивным импульсам; у женщины все наоборот.

Вторая теория — более недавнего происхождения; она согласуется с первой в том, что опять-таки изображает борьбу между двумя полами решающим фактором вытеснения. Во всем остальном она должна быть противопоставлена первой; опирается она не на биологические, а на социологические факты. Содержание этой теории «мужского протеста», сформулированной Альфредом Адлером, состоит в том, что каждый индивид будто бы не желает оставаться на неполноценной «женской линии» и стремится к единственно удовлетворительной мужской линии. Исходя из этого мужского протеста и делая обобщения, Адлер объясняет формирование характера и невроза. К сожалению, эти два процесса — несмотря на то, что они определенно должны быть разведены, — различаются Адлером столь неотчетливо, а факту вытеснения вообще уделяется столь мало внимания, что мы рискуем впасть в заблуждение, если попытаемся применить учение о мужском протесте к вытеснению. Я полагаю, что эта попытка привела бы к тому, что мужской протест, стремление сойти с женской линии, был бы понят как неизменный мотив вытеснения. Вытесняющее всегда оказывалось бы тогда мужским инстинктивным импульсом, вытесненное — женским. Однако, и симптом оказался бы результатом какого-то женского импульса, поскольку мы не можем отказаться от той точки зрения, согласно которой характер симптома определяется тем, что он выступает заменителем вытесненного, проведенным в жизнь наперекор вытеснению.

Проверим теперь обе теории, общей чертой которых является, так сказать, сексуализация процесса вытеснения, на примере исследовавшейся здесь фантазии битья. Изначальная фантазия «я избиваюсь отцом» соответствует у мальчика женственной установке, являясь, следовательно, выражением его противополой предрасположенности. Если она подвергается вытеснению, тогда первая теория, берущая за правило то, что противополое совпадает с вытесненным, оказывается, по-видимому, верной. Однако, нашим ожиданиям мало соответствует то обстоятельство, что сознательная фаза, всплывающая после свершившегося вытеснения, опять-таки обнаруживает женственную установку, только на сей раз — по отношению к матери. Нам, впрочем, не хотелось бы углубляться в сомнения там, где решение лежит так близко. Изначальная фантазия девочки «я избиваема (то есть: любима) отцом» все же определенно соответствует, в качестве женственной установки, преобладающему, явному ее полу: она, следовательно, в соответствии с данной теорией, должна избежать вытеснения, ей нет нужды становиться бессознательной. В действительности, однако, она таковой становится и замещается сознательной фантазией, отклоняющей (verleugnet) очевидный половой характер [фантазирующей]. Теория эта, таким образом, бесполезна для понимания фантазий битья и ими опровергается. Тут можно было бы возразить, что те, у кого возникают эти фантазии битья, и кто испытывает подобную судьбу, являются именно женоподобными мальчиками и мужеподобными девочками, или что ответственность за возникновение пассивной фантазии у мальчика и ее вытеснение у девочки следует возложить на черты женственности в мальчике и мужественности в девочке. Мы бы, наверное, согласились с подобной точкой зрения, но постулируемое соотношение между явным половым характером и отбором того, что предназначается для вытеснения, оказалось бы из-за этого не менее несостоятельным. В сущности, мы видим лишь то, что у индивидов мужского и женского пола налицо как мужские, так и женские инстинктивные импульсы, которые в равной степени могут оказаться бессознательными в результате вытеснения.

Гораздо лучше, как кажется, выдерживает проверку на фантазиях битья теория мужского протеста. Как у мальчика, так и у девочки фантазия битья соответствует женственной установке, следовательно — пребыванию на женской линии, и оба пола спешат при помощи вытеснения этой фантазии отделаться от подобной установки. Впрочем, мужской протест достигает, как будто, полного успеха лишь у девочки: тут мы обнаруживаем прямо-таки идеальный пример действия мужского протеста. У мальчика результат не всецело удовлетворителен, женская линия им не покидается, в своей сознательной мазохистской фантазии мальчик определенно не оказывается «сверху». Это соответствует выводимому из данной теории ожиданию, если мы распознаем в этой фантазии некий симптом, возникший в результате того, что мужской протест потерпел неудачу. Нам, однако, мешает то обстоятельство, что возникающая в силу вытеснения фантазия девочки также имеет ценность и значение симптома. Но ведь именно здесь, где мужской протест полностью осуществил свой замысел, условия для образования симптома должны были бы отсутствовать.

Прежде чем на основании этой сложности мы выдвинем предположение в том, что вся концепция мужского протеста неадекватна проблемам неврозов и извращений, что ее применение к ним не принесет никаких плодов, мы переведем свое внимание с пассивных фантазий битья на другие инстинктивные манифестации детской сексуальной жизни, которые равным образом подлежат вытеснению. Ведь никто не может сомневаться в том, что имеются и такие желания и фантазии, которые с самого начала придерживаются мужской линии и представляют собой выражение мужских инстинктивных импульсов — например, садистские тенденции или же выводящееся из нормального Эдипова комплекса влечение мальчика к своей матери. Столь же мало сомнений вызывает и то, что их также постигнет вытеснение; если мужской протест с успехом мог объяснить вытеснение пассивных — позднее мазохистских — фантазий, то именно поэтому он совершенно бесполезен применительно к прямо противоположному случаю фантазий активных. Это означает, что учение о мужском протесте вообще несовместимо с фактом вытеснения. Лишь тот, кто готов отбросить все психологические завоевания, которые были сделаны начиная с первого катартического лечения Брейера [случай Анны О.] и благодаря ему, может надеяться на то, что принцип мужского протеста приобретет какое-то значение для объяснения неврозов и извращений.

Психоаналитическая теория, опирающаяся на наблюдение, твердо настаивает на том, что мотивы вытеснения не могут сексуализироваться. Ядро душевного бессознательного образует архаическое наследие человека, и процессу вытеснения подлежит в нем то, что всегда должно оставляться позади при продвижении к дальнейшим фазам развития как несовместимое с новым или непригодное и даже вредное для него. Этот отбор в одной группе влечений удается лучше, нежели в другой. Последние, сексуальные, влечения, в силу особых обстоятельств, на которые уже много раз указывалось, способны расстроить замысел вытеснения и добиться того, чтобы их представляли какие-то нарушающие [психическое равновесие] заместительные образования. Поэтому подлежащая вытеснению инфантильная сексуальность является главной инстинктивной силой формирования симптомов, а существенная часть ее содержания, Эдипов комплекс, — ядерным комплексом неврозов. Я надеюсь на то, что пробудил в настоящей статье ожидание того, что и сексуальные отклонения как детского, так и зрелого возраста ответвляются от того же самого комплекса.

(1919)

Экономическая проблема мазохизма

Существование мазохистской тенденции в инстинктивной жизни человека с полным правом можно назвать загадочным с экономической точки зрения. Ведь если принцип удовольствия управляет душевными процессами таким образом, что их ближайшей целью оказывается избегание неудовольствия и получение удовольствия, то мазохизм непостижим. Если боль и неудовольствие могут быть не просто какими-то предупреждениями, но самими целями, то принцип удовольствия парализуется, страж нашей душевной жизни оказывается как бы под наркозом.

Таким образом, мазохизм предстает перед нами в свете какой-то большой опасности, что никоим образом не применимо к его визави (Widerpart) — садизму. Мы испытываем искушение назвать принцип удовольствия стражем нашей жизни, а не только нашей душевной жизни. Но тогда встает задача исследовать отношение принципа удовольствия к обоим родам влечений, которые мы различили, — влечениям смерти и эротическим (либидинозным) влечениям жизни, и мы не можем продвинуться вперед в оценке проблемы мазохизма прежде, чем последуем этому зову.

Как помнится, мы поняли принцип, управляющий всеми душевными процессами, как частный случай фехнеровской «тенденции к стабильности»[95] и, таким образом, приписали душевному аппарату цель сводить к нулю или, по крайней мере, удерживать на возможно более низком уровне притекающие к нему суммы возбуждений. Барбара Лоу предложила для этого предполагаемого стремления имя «принципа нирваны», которое мы и приняли.[96] Но мы не колеблясь отождествили с этим принципом нирваны принцип удовольствия-неудовольствия. Всякое неудовольствие должно, таким образом, совпадать с неким повышением, а всякое удовольствие — с неким снижением наличного в сфере душевного раздражающего напряжения (Reizspannung), и тогда принцип нирваны (а также тождественный ему, как будто, принцип удовольствия) всецело состоял бы на службе влечений смерти, цель которых — перевод изменчивой жизни в стабильность неорганического состояния, и имел бы своей функцией предупреждать притязания влечений жизни, либидо, которые пытаются нарушить то течение жизни, к которому [они] стремятся. Только такое понимание не может быть верным. В серии ощущений, связанных с напряжением, мы, как кажется, непосредственно чувствуем прирост и убыль величин раздражения, и нельзя сомневаться в том, что имеются приносящие удовольствие напряжения и приносящие неудовольствие спады напряжения. Состояние сексуального возбуждения — яркий пример подобного связанного с удовольствием увеличения раздражения, но, конечно же, не единственный.

Таким образом, удовольствие и неудовольствие не могут быть соотнесены с приростом или убылью того количества, которое мы называем раздражающим напряжением, хотя они явно тесно связаны с этим фактором. Представляется, однако, что зависят они не от этого количественного фактора, но от какой-то его характеристики, которую мы можем обозначить лишь как качественную. Мы достигли бы в психологии значительного прогресса, если бы сумели указать, какова эта качественная характеристика. Может быть, это ритм, череда (Ablauf) изменений, повышений и понижений, количества раздражения[Этот ход мысли намечен Фрейдом в «По ту сторону принципа удовольствия» (там же, с. 383 и 384.) — Пер.!]: мы этого не знаем.

Во всяком случае, мы должны понять, что принадлежащий к влечению смерти принцип нирваны претерпел в живом существе такую модификацию, благодаря которой он превратился в принцип удовольствия, и отныне мы будем избегать считать эти два принципа за один. Нетрудно догадаться, если мы вообще пожелаем следовать этому соображению, какая сила ответственна за эту модификацию. Это может быть лишь влечение жизни, либидо, которое добивается, таким образом, своего участия в регулировании жизненных процессов наряду с влечением смерти. Так мы получаем небольшой, но интересный ряд соотношений: принцип нирваны выражает тенденцию влечения смерти, принцип удовольствия представляет притязания либидо, а его модификация, принцип реальности,[97] — влияние внешнего мира.

Ни один из этих трех принципов, собственно, не отменяется другим. Они умеют, как правило, договариваться друг с другом, хотя иной раз их сосуществование должно приводить к конфликтам из-за того, что, с одной стороны, целью ставится количественное уменьшение нагрузки раздражения, с другой — какая-то качественная его характеристика и, наконец, [с третьей] отсрочка разгрузки раздражения и временное предоставление свободы действий напряжению, вызывающему неудовольствие.

Из этих соображений выводится заключение о том, что обозначение принципа удовольствия как стража жизни не может быть отклонено.[98]


Вернемся к мазохизму. Нашему наблюдению он встречается в трех формах: как условие сексуального возбуждения, как выражение женской сущности и как некоторая норма поведения (behaviour). Соответственно, мы можем различить мазохизм эрогенный, женский и моральный. Первый, эрогенный мазохизм, удовольствие от боли, лежит в основе обеих других форм; его следует обосновывать биологией и конституцией, и он остается непонятен, если мы не решимся выдвинуть кое-какие гипотезы о вещах весьма темных. Третий, в известном смысле важнейшая форма проявления мазохизма, только недавно был расценен психоанализом в качестве бессознательного, большей частью, чувства вины, но уже позволяет полностью объяснить себя и включить в корпус нашего знания. Женский мазохизм, напротив, легче всего доступен нашему наблюдению, менее всего загадочен и обозрим во всех своих особенностях. С него-то и можно начать наше изложение.


Мы достаточно хорошо знаем этот род мазохизма, как он проявляется у мужчин (я ограничиваюсь здесь мужчиной из-за того материала, которым располагаю), из фантазий мазохистских (и потому зачастую страдающих импотенцией) лиц, которые либо выливаются в акт онанизма, либо доставляют сексуальное удовлетворение уже сами по себе.[99] С фантазиями полностью согласуются реальные мероприятия мазохистских извращенцев, проводятся ли они в качестве самоцели, или же служат для установления потенции и введения к половому акту. В обоих случаях — ведь мероприятия эти суть лишь игровое исполнение, инсценировка фантазий — явное содержание [мазохизма] таково: оказаться с заткнутым ртом[100], связанным, больно избитым, отхлестанным, каким-то образом обиженным, принужденным к безусловному послушанию, облитым грязью, униженным. Гораздо реже и лишь со значительными ограничениями в содержание это вводится также какое-то увечье. Лежащее на поверхности и легко достижимое толкование состоит в том, что мазохист хочет, чтобы с ним обращались, как с маленьким, беспомощным и зависимым ребенком, в особенности же — как со скверным ребенком. Излишне приводить примеры конкретных случаев — материал здесь достаточно однороден и доступен любому наблюдателю, в том числе и неаналитику. Если же возникает возможность изучить те случаи, в которых мазохистские фантазии испытали особенно богатую разработку, тогда легко сделать открытие, что они перемещают мазохиста в ситуацию, характерную для женственности, т. е. обозначают [его превращение в] существо кастрированное, выступающее объектом коита, рожающее. Поэтому я и назвал мазохизм в этом его проявлении женским, как бы a potiori, хотя столь многие его элементы отсылают к детскому периоду жизни. Это взаимное наслоение детского и женского позже найдет себе простое объяснение. Кастрация или замещающее ее ослепление нередко оставляли в фантазиях свой негативный след, [заметный в выдвигаемом мазохистом] условии, чтобы именно гениталиям или глазам не наносилось никакого вреда. (Впрочем, мазохистские истязания редко производят столь же серьезное впечатление, как — нафантазированные или инсценированные — жестокости садизма). В ясном содержании мазохизма находят себе выражение и чувство вины: мазохист предполагает, что совершил какое-то преступление (какое — остается неопределенным), которое он должен искупить всеми этими болезненными и мучительными процедурами. Это выглядит как некая поверхностная рационализация содержания мазохизма, но [на деле] за этим скрывается связь с детской мастурбацией. С другой стороны, этот момент виновности выводит к третьей, моральной форме мазохизма.


Описанный нами женский мазохизм целиком покоится на первичном, эрогенном, удовольствии от боли, объяснение которому без заходящих далеко вспять соображений дать не удается.

В «Трех очерках по теории сексуальности», в части, посвященной истокам детской сексуальности, я выдвинул утверждение, что сексуальное возбуждение возникает как побочный эффект при большом скоплении внутренних процессов, как только интенсивность этих процессов переступила известные количественные границы. Я утверждал даже, что в организме не происходит ничего сколько-нибудь значительного, что не отдавало бы своих компонентов для возбуждения сексуального влечения.[101] Поэтому и возбуждения от боли или неудовольствия должны были бы иметь тот же результат. Это либидинозное совозбуждение при напряжении, связанном с болью или неудовольствием, могло бы оказаться неким детским физиологическим механизмом, действие которого позднее прекращается. Оно могло бы претерпеть различное по степени развитие в различных сексуальных конституциях, но в любом случае выдало бы то физиологическое основание, на котором затем происходит психическое построение эрогенного механизма.

Недостаточность этого объяснения проявляется, однако, в том, что оно не проливает никакого света на закономерные и тесные соотношения между мазохизмом и его партнером в инстинктивной жизни, садизмом. Если мы отступим вспять чуть дальше, к своей гипотезе о наличии двух родов влечений, которые, как мы думаем, действуют в [любом] живом существе, то мы придем к другому, но не противоречащему вышеприведенному, выводу.

Либидо встречает в [многоклеточном] живом организме господствующее там влечение смерти или разрушения, которое хотело бы разложить это клеточное существо и перевести в состояние неорганической стабильности (хотя последняя может быть лишь относительной) каждый элементарный организм в отдельности. Либидо имеет своей задачей обезвредить это разрушительное влечение, и оно справляется с нею, в значительной мере отводя его — обратившись вскоре к помощи особой органической системы, мускулатуры, — вовне, направляя его против объектов внешнего мира. Оно получает тогда имя влечения разрушения, влечения овладения, воли к власти. Часть этого влечения непосредственно ставится на службу сексуальной функции, где ей надлежит сыграть важную роль. Это и есть собственно садизм. Другая часть не участвует в этой передислокации вовне, она остается в организме и либидинозно связывается там при помощи упомянутого сексуального совозбуждения; в ней-то мы и должны признать изначальный, эрогенный мазохизм.[102]

Нам недостает физиологического понимания того, какими путями и какими средствами либидо может осуществлять это обуздание (Bàndigung)[103] влечения смерти. Оставаясь в психоаналитическом кругу идей, мы можем лишь предположить, что здесь осуществляется некое весьма эффективное смешение и амальгамирование двух родов влечений в меняющихся пропорциях, так что нам вообще приходится иметь дело не с какими-то чистыми влечениями смерти и жизни, но лишь с их смесями, в которые они в различных количествах вступают. Смешению влечений в известных условиях может соответствовать их расслоение (Entmischung)[104]. Настолько велики части влечения смерти, которые ускользают от подобного связывания (Bindung) с либидинозными примесями, — этого мы в настоящее время отгадать не в состоянии.

Если быть готовым оставить в стороне некоторую неточность, то можно сказать, что действующее в организме влечение смерти — первосадизм — тождествен мазохизму. После того, как главная его часть была перенесена вовне, на объекты, внутри, в качестве его остатка, сохраняется собственно эрогенный мазохизм, который, с одной стороны, стал компонентом либидо, с другой же, все еще имеет своим объектом собственное Я. Итак, этот мазохизм мог бы быть свидетелем и пережитком той фазы развития, в которую произошло столь важное для жизни легирование влечения смерти и Эроса. Мы не удивимся, услышав, что при определенных обстоятельствах садизм, разрушительное влечение, которое было обращено вовне, спроецировано, может быть вновь интроецировано, обращено вовнутрь, регрессируя, таким образом, на свою более раннюю ступень. Результатом этого является возникновение вторичного мазохизма, добавляющегося к первоначальному.

Эрогенный мазохизм участвует во всех фазах развития либидо, заимствуя у них свои меняющиеся психические облачения. Страх быть съеденным тотемным животным (отцом) происходит от примитивной оральной организации; желание быть битым отцом — от следующей за ней садистско-анальной фазы; как некий осадок фаллической ступени организации в содержание мазохистских фантазий вступает кастрация, хотя позднее она и отклоняется (verleugnet)[105]; из окончательной же генитальной организации выводятся, естественно, ситуации, в которых [мазохист] выступает объектом коита и субъектом деторождения, характеризующих женственность. Легко можно понять также и роль ягодиц в мазохизме[106], независимо от ее явного обоснования в реальности. Ягодицы являются эрогенно предпочитаемой частью тела в садистско-анальной фазе, подобно тому как грудь — в оральной, а пенис — в генитальной фазе.


Третья форма мазохизма, моральный мазохизм[107], примечателен прежде всего постольку, поскольку он ослабил свою связь с тем, что мы признаем за сексуальность. Ко всем прочим мазохистским страданиям привязано условие, чтобы они исходили от любимого человека и претерпевались по его повелению. В моральном мазохизме это ограничение отпадает. Само страдание оказывается тем, что имеет значение; уже не играет никакой роли, принесено ли оно любимым или же равнодушным человеком; оно даже может быть вызвано какими-то безличными силами или обстоятельствами: настоящий мазохист всегда подставляет щеку там, где видит возможность получить удар. При объяснении этого поведения напрашивается мысль оставить в стороне либидо и ограничиться допущением того, что здесь разрушительное влечение вновь было обращено вовнутрь и свирепствует теперь против своего Я; однако, должен же быть смысл в том, что языковое употребление не отказалось от соотнесения этой нормы поведения с эротикой и называет мазохистом и подобного самоеда.

Верные нашей привычной технике, мы прежде всего хотим заняться крайней, несомненно патологической формой этого мазохизма. В другом месте[108] я описал, как во время аналитического лечения мы сталкиваемся с пациентами, поведение которых в отношении его терапевтического влияния вынуждает нас приписать им некое «бессознательное» чувство вины. Там же я указал, как узнают подобных лиц («негативная терапевтическая реакция») и не скрыл того, что сила подобного импульса составляет одно из серьезнейших сопротивлений и величайшую опасность для успеха наших врачебных или воспитательных замыслов. Удовлетворение этого бессознательного чувства вины есть, наверное, самая сильная позиция того выигрыша (составного, как правило), который человек получает от своей болезни, — суммы сил, которые восстают против выздоровления и не желают отказываться от болезни. Страдание, приносящее с собой неврозы, есть именно тот фактор, благодаря которому они обретают ценность для мазохистской тенденции. Поучительно также узнать, что наперекор всякой теории и ожиданию невроз, сопротивляющийся любым терапевтическим усилиям, может вдруг исчезнуть, если страдающее им лицо оказывается в плачевном положении несчастливого брака, теряет все свое состояние или приобретает опасное органическое заболевание. В таких случаях одна форма страдания сменила на посту другую, и мы видим, что единственно важным было лишь суметь сохранить известную меру страдания.

Пациенты нелегко соглашаются с нами в том, что касается бессознательного чувства вины. Они слишком хорошо знают, в каких муках (угрызениях совести) выражается сознательное чувство вины, сознание вины, и потому не могут согласиться с тем, что в них могли найти себе приют совершенно аналогичные импульсы, о которых они совсем ничего не подозревают. Я думаю, мы в известной мере учтем их возражение, если откажемся от и без того некорректного с психологической точки зрения наименования «бессознательное чувство вины»[109] и вместо этого скажем «потребность в наказании», что с таким же точно успехом отражает наблюдаемое положение вещей. Мы не можем, однако, удержаться от того, чтобы не вынести своего суждения относительно этого бессознательного чувства вины и не локализовать его по образу сознательного.

Мы приписали функцию совести Сверх-Я и признали сознание вины за выражение напряжения между Я и Сверх-Я.[110] Чувством страха, страхом совести (Gewissenangst) Я реагирует на восприятие того, что оно отстало от требований, предъявленных его идеалом, Сверх-Я. Теперь мы хотим выяснить, как Сверх-Я взяло на себя эту требовательную роль и почему Я должно страшиться в случае расхождения со своим идеалом.

Мы сказали, что функция Я состоит в том, чтобы согласовывать и примирять притязания трех инстанций, которым оно служит; мы можем прибавить, что в этом оно может брать пример со Сверх-Я как своего образца. Ибо это Сверх-Я есть настолько же представитель (Vertreter) Оно, как и внешнего мира[111]. Возникло оно благодаря интроекции в Я первых объектов либидинозных импульсов Оно, родительской пары. При этом отношение к данным объектам десексуализировалось, отклонилось от прямых сексуальных целей. Только за счет этого и была обеспечена возможность преодоления Эдипова комплекса. Сверх-Я удержало существенные черты интроецированных лиц, их силу, их суровость, их склонность к надзору и наказанию. Как уже было сказано в другом месте[112], легко представить себе, что в результате расслоения влечений, сопровождающего этот ввод в Я, суровость возросла. Сверх-Я — действующая в Я совесть — может теперь стать жестким, жестоким, неумолимым по отношению к опекаемому им Я. Таким образом, категорический императив Канта — прямой наследник Эдипова комплекса.[113]

Но те же самые лица, которые, перестав быть объектами либидинозных импульсов, продолжают действовать в Сверх-Я в качестве инстанции, известной нам как совесть, принадлежат также и к реальному внешнему миру. Это из него они были изъяты; сила их, за которой скрываются всевозможные влияния прошлого и традиции, была одной из самых ощутимых манифестаций реальности. Благодаря этому совпадению, Сверх-Я, заменитель Эдипова комплекса, становится также представителем реального внешнего мира и, таким образом, — образцом для устремлений Я.

Итак, Эдипов комплекс выказывает себя, как это и было уже предположено в историческом плане[114], источником нашей индивидуальной нравственности (морали).

В ходе развития ребенка, ведущего к его всевозрастающему отторжению от родителей, их личностное значение для Сверх-Я отступает на задний план. К оставленным ими imagines[115] примыкают тогда влияния учителей, авторитетов, избранных самим человеком образцов для подражания и общественно признанных героев, личности которых уже не должны интроецироваться Я, ставшим более резистентным. Последняя фигура этого начинающегося с родителей ряда — темная сила судьбы, которую лишь очень немногие из них способны постичь как безличную. Когда у голландского поэта Мультатули[116] Μοιρα греков заменяется божественной четой Λογος χαι Αναγκη[117], против этого мало что можно возразить; но все, кто переносит управление мировым процессом на Провидение, Бога, или Бога и природу, пробуждают подозрение в том, что они все еще мифологически воспринимают эти предельные и отдаленнейшие силы как родительскую пару и полагают себя связанными с ними либидинозными узами. В «Я и Оно» я сделал попытку вывести из подобного родительского постижения судьбы также и реальный (reale) страх смерти, испытываемый людьми[118]. Освободиться от него представляется весьма тяжелой задачей.

После этих предварительных замечаний, мы можем вернуться к нашему рассмотрению морального мазохизма. Мы говорили, что своим поведением в ходе лечения и в жизни соответствующие лица создают впечатление того, что они чрезмерно скованы (gehemmt) морально, находятся под властью какой-то особенно чувствительной совести, хотя сознание подобной сверхморали у них полностью отсутствует. При ближайшем рассмотрении, однако, мы замечаем различие, которое отделяет подобное бессознательное продолжение морали от морального мазохизма. В первом случае акцент падает на повышенный садизм Сверх-Я, которому Я подчиняется, во втором, напротив, — на собственный мазохизм Я, которое добивается наказания, исходит ли оно от Сверх-Я или же от родительских сил [вовне]. Наше первоначальное смешение двух случаев можно извинить, поскольку оба раза речь идет об отношении между Я и Сверх-Я (или равным ему силам); в обоих случаях дело сводится к потребности, которая удовлетворяется наказанием и страданием. И тогда едва ли можно назвать незначительной деталью то, что садизм Сверх-Я по большей части оказывается кричаще сознательным, тогда как мазохистская тенденция Я, как правило, остается скрытой от субъекта и должна раскрываться из его поведения.

Бессознательность морального мазохизма выводит нас на один бросающийся в глаза след. Мы смогли перевести выражение «бессознательное чувство вины» как потребность в наказании от рук какой-то родительской силы. Теперь мы знаем, что столь часто встречающееся в фантазиях желание быть избитым отцом стоит весьма близко к другому желанию — вступить с ним в пассивную (женскую) сексуальную связь, — и является не чем иным, как его регрессивным искажением. Если вложить это объяснение в содержание морального мазохизма, то нам станет ясен его тайный смысл. Совесть и мораль возникли через преодоление, десексуализацию Эдипова комплекса; через моральный мазохизм мораль вновь сексуализируется, Эдипов комплекс воскрешается, проторивается путь регрессии от морали к Эдипову комплексу.

Выгоды от этого нет ни морали, ни данному лицу. Хотя индивид и может, наряду со своим мазохизмом, сохранить — полностью или в известной мере — свою нравственность, добрая часть его совести может, однако, и пропасть в мазохизме. С другой стороны, мазохизм создает искушение совершать «греховные» поступки, которые должны затем искупаться упреками садистской совести (как это часто бывает у столь многих русских типов характера) или наказанием, исходящим от великой родительской силы судьбы. Чтобы спровоцировать кару со стороны этого последнего родительского представителя, мазохист должен делать нечто нецелесообразное, работать против собственной выгоды, разрушать те перспективы, которые открываются ему в реальном мире и, возможно даже, покончить со своим реальным существованием.

Обращение (Ruckwendung) садизма против собственного Я закономерно происходит при культурном подавлении влечений, которое удерживает большую часть разрушительных инстинктивных компонентов от их применения в жизни. Можно себе представить, что эта отступившая доля разрушительного влечения проявляется в Я как интенсификация мазохизма. Но феномен совести позволяет нам предположить, что возвращающаяся из внешнего мира деструктивность воспринимается также, без трансформации такого рода, и Сверх-Я, интенсифицируя его садизм в отношении Я. Садизм Сверх-Я и мазохизм Я дополняют друг друга и объединяются для произведения одних и тех же следствий. Я думаю, только так можно понять то, что результатом подавления влечений — часто или во всех вообще случаях — является чувство вины и что совесть становится тем суровее и чувствительнее, чем больше человек воздерживается от агрессии против других[119]. Можно было бы ожидать того, что индивид, знающий, что он имеет обыкновение избегать нежелательных с культурной точки зрения агрессивных актов, имеет по этой причине хорошую совесть и с меньшей подозрительностью присматривает за своим Я. Обычно дело представляют так, будто бы нравственные требования были первичны, а отказ от влечений — их следствием. Происхождение нравственности остается при этом без объяснения. На самом деле, как нам кажется, надлежит идти обратным путем; первый отказ от влечений навязывается внешними силами, и он только и создает нравственность, которая выражется в совести и требует дальнейшего отказа от влечений.[120]

Таким образом, моральный мазохизм становится классическим свидетельством в пользу существования смешения влечений. Его опасность заключается в том, что он происходит от влечения смерти, соответствует той его части, которая избежала обращения вовне в качестве некоего разрушительного влечения. Но поскольку он, с другой стороны, имеет значение и какой-то эротический компоненты, то даже саморазрушение личности не может происходить без либидинозного удовлетворения.

(1924)

Отрицание

Способ, каким наши пациенты преподносят во время аналитической работы приходящие им в голову мысли, дает нам повод для некоторых интересных наблюдений. «Вы сейчас подумаете, что я хочу сказать нечто обидное, но на самом деле у меня нет такого намерения». Мы понимаем, что это — отклонение (Abweisung) какой-то только что возникшей идеи посредством проекции. «Вы спрашиваете, кем может быть это лицо из сна. Матерью оно не является». Мы вносим поправку: итак, это мать. При толковании мы позволяем себе не принимать во внимание отклонение и выхватывать чистое содержание идеи. Дело обстоит таким образом, как если бы пациент сказал: «Хотя мать и пришла мне в голову в связи с этим лицом, у меня все же нет никакого желания посчитаться с этой идеей».

При случае искомое объяснение бессознательно вытесненного можно получить весьма удобным способом. Задается вопрос: «Что вы считаете самым неправдоподобным в этой ситуации? Что, по вашему мнению, лежало от вас тогда дальше всего?» Если пациент попадается на удочку и называет то, во что он может верить менее всего, он тем самым почти всегда сознается в подлинном. Забавное подобие этой попытки часто встречается у человека, страдающего неврозом навязчивых состояний, который уже введен в понимание своих симптомов. «У меня новое навязчивое представление. Мне тотчас же пришло в голову, что оно могло бы означать то-то. Но нет, это, конечно, не может быть правильным — иначе это не могло бы прийти мне в голову». То, что он отвергает (verwirft) посредством этого подслушанного у аналитика обоснования, естественно, является подлинным смыслом нового навязчивого представления.

Таким образом, вытесненное содержание представления или мысли может пробиться к сознанию — при условии, что оно отрицается. Отрицание (Verneinung) есть некий способ принять к сведению вытесненное, собственно — уже некое снятие вытеснения, однако же никак не принятие (Annahme) вытесненного. Здесь можно видеть, как интеллектуальная функция отделяется от аффективного процесса. С помощью отрицания обратимым делается лишь одно из следствий процесса вытеснения, состоящее в том, что затронутое им образное содержание (Vorstellungsinhalt) не достигает сознания[121]. Отсюда проистекает род интеллектуального принятия вытесненного, при том что все существенное по-прежнему остается за вытеснением[122]. В ходе аналитической работы мы часто создаем другое, очень важное и довольно удивительное видоизменение той же самой ситуации. Нам удается и отрицание преодолеть, и провести полное интеллектуальное принятие вытесненного — но сам процесс вытеснения тем самым еще не снимается.

Поскольку подтверждение или отрицание мысленного содержания есть задача интеллектуальной функции суждения, вышеизложенные замечания привели нас к психологическому истоку этой функции. Отрицать нечто в суждении означает, в сущности, говорить: «Это нечто такое, что я больше всего хотел бы вытеснить». Осуждение (Verurteilung) есть интеллектуальный заменитель вытеснения[123], его «нет» — клеймо этого последнего, некий удостоверяющий происхождение сертификат, вроде «made in Germany». Посредством символа отрицания мышление освобождается от ограничений, накладываемых вытеснением, и обогащается содержаниями, без которых оно не может обойтись в своей работе.

Суть функции суждения состоит в том, чтобы принять следующие два решения: присудить какой-либо вещи то или иное свойство или отказать ей в нем; и признать за каким-либо представлением существование в реальности или оспорить его. Свойство, о котором должно быть вынесено решение, первоначально могло быть хорошим или дурным, полезным или вредным. В переводе на язык древнейших, оральных инстинктивных импульсов суждение гласит: «Вот это я хочу съесть, а это вот — выплюнуть», в перенесении на более общий план — «Вот это я хочу ввести в себя, а это вот — из себя исключить». То есть: «Это должно быть во мне» или «это должно быть вне меня». Изначальное Я удовольствия (Lust-Ich) хочет, как я указал в другом месте, интроецировать в себя все хорошее и отбросить от себя все дурное. Дурное, чуждое для Я, находящееся вовне, первоначально ему тождественно[124].

Второе из решений, с которыми сталкивается функция суждения, относительно реального существования какой либо представленной вещи, интересует окончательное Я реальности (Real-Ich), которое развивается из начального Я удовольствия (проба на реальность.) Теперь речь идет уже не о том, должно или нет нечто воспринятое (какая-либо вещь) быть принято в Я, но о том, может ли нечто наличное в Я в качестве представления быть обнаружено также и в восприятии (реальности). Это вновь, как мы видим, вопрос о внешнем и внутреннем. Нереальное, просто представленное, субъективное находится лишь внутри; иное же, реальное, наличествует также и вовне. На этом этапе развития оглядка на принцип удовольствия оказывается устраненной. Опыт научил человека тому, что важно не только то, обладает ли та или иная вещь (объект удовлетворения) каким-то «хорошим» свойством и, таким образом, заслуживает принятия в Я, но также и то, наличествует ли она во внешнем мире, так, чтобы ею, если в этом возникнет потребность, можно было завладеть. Чтобы понять эту эволюцию, необходимо вспомнить о том, что все представления происходят от восприятий, являются их повторениями. Изначально, таким образом, уже одно существование представления есть залог реальности представленного. Противоположность между субъективным и объективным существует не с самого начала. Она устанавливается только благодаря тому, что мышление обладает способностью воспроизводить в представлении нечто раз воспринятое, делая его вновь наличным (gegenwàrtig), в то время как объекту вовне уже нет необходимости быть налицо. Таким образом, первейшая и ближайшая цель пробы на реальность состоит не в том, чтобы найти в реальном восприятии объект, соответствующий представленному, но в том, чтобы вновь найти его, убедиться в том, что он все еще налицо[125]. Дальнейший вклад в отчуждение между субьективным и объективным исходит от другой способности силы мышления. Воспроизведение восприятия в представлении не всегда есть его правдивое повторение; оно может быть модифицировано теми или иными пропусками, видоизменено слиянием различных элементов. Проба на реальность должна тогда проконтролировать, насколько далеко заходят эти искажения. Однако, в качестве предварительного условия вступления пробы на реальность в действие признается тот факт, что объекты, которые некогда принесли реальное удовлетворение, ныне утрачены.

Суждение как процесс (Urteilen) есть интеллектуальное действие, выносящее решение относительно выбора моторного действия, кладущее конец мыслительной отсрочке (Denkaufschub) и переводящее от мышления к деянию. О мыслительной острочке я также говорил уже — в другом месте[126]. Ее следует рассматривать как пробное действие, некое моторное прощупывание с малыми разгрузочными затратами. Задумаемся: где Я использовало подобное прощупывание прежде, в каком месте оно обучалось той технике, которую применяет теперь при мыслительных процессах? Это происходило на сенсорном окончании душевного аппарата, при восприятиях органов чувств. Ведь согласно нашей гипотезе, восприятие — вовсе не какой-то чисто пассивный процесс: Я периодически посылает малые [либидинозные] загрузки в систему восприятия, посредством которой оно отведывает того, что прельщает его вовне, чтобы после каждого подобного прощупывающего выпада вновь отступить в себя[127].

Изучение суждения впервые, может быть, позволяет нам увидеть, как интеллектуальная функция возникает из игры первичных инстинктивных импульсов. Суждение как процесс есть целесообразное развитие втягивания в Я и выталкивания из Я, первоначально осуществлявшихся в соответствии с принципом удовольствия. Его полярность соответствует, как будто, противоположности двух принятых нами групп влечений. Подтверждение (Bejahug) — как заменитель единения — принадлежит к Эросу, отрицание — наследник выталкивания — к деструктивному влечению. Всеобщая страсть к отрицанию, негативизм многих психотиков следует, очевидно, понимать как признак расслоения влечений за счет оттягивания [из их смесей] либидинозных компонентов. Работа функции суждения, однако, впервые делается возможной лишь благодаря тому, что создание символа отрицания наделяет мышление какой-то первой степенью независимости от результатов вытеснения и, вместе с тем, также и от давления со стороны принципа удовольствия.

С этим пониманием отрицания очень хорошо согласуется тот факт, что в ходе анализа мы не обнаруживаем никакого «нет», [исходящего] из бессознательного, и что признание бессознательного со стороны Я выражается в негативной формулировке. Нет более веского доказательства удавшегося открытия бессознательного, чем тот случай, когда анализируемый реагирует на это следующими словами: «Этого я не думал» или: «Об этом я [никогда] не думал».

(1925)

Фетишизм

В последние годы у меня была возможность аналитически исследовать некоторое число мужчин, у которых выбор объекта управлялся каким-то фетишем. Не следует думать, будто данный фетиш служил причиной того, что эти люди искали анализа, ибо хотя фетиш и признается своими приверженцами за некое отклонение от нормы, все же он лишь в редких случаях ощущается ими как какой-то болезненный симптом; большей частью они вполне им удовлетворены или даже расхваливают те удобства, которые он доставляет им в их любовной жизни. Таким образом, фетиш, как правило, появлялся в анализе в виде какого-то побочного открытия.

По понятным причинам, детали этих случаев отклоняются от опубликования. Поэтому я не могу показать и то, каким образом те или иные случайные обстоятельства повлияли на выбор фетиша. Самым примечательным представляется мне следующий случай: некий молодой человек возвел в свое фетишистское условие какой-то «блеск на носу». Поразительное объяснение этому обнаружилось в том факте, что пациент вырос в английской детской, но затем переехал в Германию, где он почти совершенно забыл свой родной язык[128]. Фетиш, восходящий к ранним этапам детства, следовало читать не по-немецки, а по-английски: «блеск (Glanz) на носу» оказался, собственно, «взглядом на нос» (glance — взгляд), то есть именно нос был фетишем, которому он, впрочем, соизволил затем придать тот особенный глянец, который не в силах были заметить другие.

Поставляемые анализом сведения о смысле и цели фетиша во всех случаях были одинаковыми. Они выдавались столь непринужденно и казались мне столь неотвязными, что я готов был ожидать того же самого решения для всех вообще случаев фетишизма. И если я теперь сообщу, что фетиш есть заменитель пениса (Penisersatz), то наверняка вызову разочарование. Поэтому я спешу добавить: заменитель не какого угодно, но вполне определенного, совершенно особенного пениса, который в первые годы детства имеет большое значение, но позднее пропадает. Это означает, что при нормальном развитии от него должны были отказаться, но фетиш как раз и предназначен для того, чтобы уберечь его от упадка. Если сказать яснее, фетиш есть заменитель фаллоса женщины (матери), в который маленький мальчик верил и от которого он — мы знаем, почему — не хочет отказываться[129].

События, следовательно, развивались таким образом, что мальчик воспротивился принимать к сведению тот факт своего восприятия, что женщина не обладает пенисом. Нет, это не может быть правдой, ибо если женщина кастрирована, под угрозой оказывается его собственное обладание пенисом, а против этого восстает тот квантум нарциссизма, которым природа предусмотрительно снабдила именно этот орган. Схожую панику, может быть, переживет позднее и взрослый, когда вокруг него поднимется крик об опасности, в которую угодили будто бы престол и алтарь, и она [эта паника] приведет к схожим нелогическим последствиям. Если не ошибаюсь, Лафорг в этом случае сказал бы, что мальчик «скотомизирует»[130] свое восприятие нехватки пениса у женщины.[131]

Новый термин оправдан тогда, когда он описывает или выделяет какой-то новый фактический материал. Здесь этого нет; слово «вытеснение», старейшее в нашей психоаналитической терминологии, уже относится к этому патологическому процессу. Если бы мы захотели более четко отделить в этом процессе судьбу представления от судьбы аффекта, зарезервировав слово «вытеснение» для аффекта, тогда правильным немецким обозначением для судьбы представления было бы «отклонение» (Verleugnung)[132]. «Скотомизация» кажется мне особенно неподходящим словом, ибо оно внушает мысль о том, будто бы восприятие было полностью изглажено — с тем же результатом, как если бы то или иное зрительное впечатление упало на слепое пятно сетчатки. Наша же ситуация, напротив, указывает на то, что восприятие осталось и что с целью поддержания его отклонения было предпринято какое-то весьма энергичное действие. Неверно думать, будто бы ребенок после своего наблюдения за женщиной сохранил свою веру в фаллос женщины неизменной. Он ее сберег, но также и отказался от нее; в конфликте между весом нежеланного восприятия и силой контржелания был достигнут некоторый компромисс, как это бывает возможно лишь в условиях господства бессознательных законов мышления — первичных процессов. Да, в сфере психического у женщины есть все-таки некий пенис, но пенис этот — уже не то же самое, чем он был раньше. Нечто иное заступило на его место, было, так сказать, провозглашено его заместителем, и это нечто оказывается теперь наследником того интереса, который был обращен к его предшественнику. Интерес этот, однако, необычайно возрастает, потому что в создании подобного заменителя памятник себе воздвигло отвращение к кастрации. Как некая stigma indélébile имевшего место вытеснения, остается также и то прохладное отношение (Entfremdung) к реальным женским гениталиям, которое непременно характеризует любого фетишиста. Теперь мы видим, что фетиш делает и на чем он держится. Он остается знаком триумфа над угрозой кастрации и защитой от нее; он также избавляет фетишиста от необходимости сделаться гомосексуальным, наделяя женщину таким характером, благодаря которому она становится терпимой в качестве сексуального объекта. В своей последующей жизни фетишист надеется насладиться еще одним преимуществом своего заменителя гениталий. Фетиш не признается в своем значении другими, а потому в нем и нет отказа, он легко доступен, связанное с ним сексуальное удовлетворение просто получить. То, чего другие мужчины должны домогаться, ради чего они должны прилагать какие-то усилия, фетишист может получить безо всяких затруднений.

Очевидно, от страха кастрации при виде женских гениталий не избавлено ни одно существо мужского пола. Но вот почему одни вследствие этого впечатления становятся гомосексуальными, другие защищаются от него созданием фетиша, а подавляющее большинство преодолевает его, — этого мы объяснить не можем. Возможно, что среди ряда взаимодействующих условий нам еще не известны те, которые имеют решающее значение для редких патологических исходов; впрочем, мы должны быть довольны, если можем объяснить то, что произошло, и вправе временно уклониться от задачи объяснения того, почему нечто не произошло.

Можно ожидать, что заменителем упущенного женского фаллоса будут избраны такие органы или объекты, которые и в других случаях замещают пенис как символы. Это может иметь место достаточно часто, но определенно не является решающим фактором. Нам кажется, что при установлении (Einsetzung) фетиша выдерживается, скорее, такой процесс, который напоминает приостановку воспоминания при травматической амнезии. Как и в последнием случае, интерес здесь также как бы приостанавливается на полпути, в качестве фетиша удерживается нечто вроде последнего впечатления, предшествующего жуткому, травматическому. Так, нога или обувь обязаны своим предпочтением в качестве фетиша — или его составной части — тому обстоятельству, что любопытство мальчика, высматривающего женские гениталии, направлялось снизу вверх, от ног[133]; меха и бархат фиксируют — как это уже давно предполагалось — вид волосяного покрова гениталий, за которым должен был бы следовать с нетерпением ожидаемый женский член; столь часто избираемые в качестве фетиша детали нижнего белья задерживают миг раздевания — последний, в который женщину еще можно было считать фаллической. Я, однако, не стану утверждать, будто то, что детерминирует фетиш, всякий раз просматривается с уверенностью.

Исследование фетишизма необходимо рекомендовать всем тем, кто еще сомневается в существовании комплекса кастрации или может думать, что страх перед женскими гениталиями имеет иное основание, выводясь, например, из гипотетического воспоминания о травме рождения[134]. Для меня же объяснение фетишизма представляло еще один теоретический интерес.

Незадолго до того, идя чисто спекулятивным путем, я обнаружил следующее положение: существенное различие между неврозом и психозом состоит в том, что при первом Я, состоя на службе реальности, подавляет некий пласт (Stuck) Оно, тогда как при психозе Я позволяет Оно увлечь себя и отрывается от какого-то пласта реальности; я и позднее вновь вернулся к этой теме[135]. Но вскоре после этого я получил повод пожалеть о том, что зашел столь далеко. Из анализа двух молодых мужчин я узнал, что оба они не приняли к сведению смерть любимого отца, один в два года, другой в десять лет, «скотомизировали» ее, — и однако, ни одни из них двоих не развил у себя психоза. Таким образом, Я отклонило несомненно значительный пласт реальности, подобно тому, как фетишист отклоняет нелюбезный ему факт кастрации женщины. Я начал догадываться и о том, что аналогичные события в детской жизни отнюдь не редкость, и мог счесть себя изобличенным в ошибочной характеристике невроза и психоза. Оставался, правда, один выход из затруднения: признать, что моя формула должна быть пригодной только для более высокой ступени дифференциации душевного аппарата; ребенку позволительно то, что у взрослого повлекло бы за собой тяжкое расстройство. Однако, дальнейшие изыскания вели к иному решению данного противоречия.

А именно, оказалось, что оба молодых человека в столь же малой степени «скотомизировали» смерть отца, как фетишисты — кастрацию женщины. В их душевной жизни был не только тот поток, который не признал смерть отца, но и другой, который всецело учел этот факт; друг рядом с другом существовали две установки: верная желанию и верная реальности. В одном из двух моих случаев, это расщепление сделалось основой для невроза навязчивых состояний средней тяжести; во всех жизненных обстоятельствах этот молодой человек колебался между двумя предпосылками: что отец его все еще жив и препятствует его деятельности, и противоположной — что он имеет право рассматривать себя в качестве наследника своего умершего отца. Я могу, таким образом, подтвердить ожидание того, что один — верный реальности — поток действительно должен был бы отсутствовать в случае психоза.

Возвращаясь к описанию фетишизма, я вправе указать на то, что имеются еще многочисленные и весомые доказательства расщепленной установки фетишиста по вопросу относительно кастрации женщины. В совсем уж уточненных случаях сам фетиш оказывается тем, в построение чего нашли доступ как отклонение, так и утверждение кастрации. Так обстояло дело с одним мужчиной, фетишем которого была набедренная повязка (Schamgurtel), которую могут носить также в качестве плавок. Эта деталь одежды совершенно скрывала как гениталии, так и различие гениталий. По показаниям анализа, это означало как то, что женщина кастрирована, так и то, что она не кастрирована, и, сверх того, допускало гипотезу о кастрации мужчины, ибо все эти возможности с равным успехом могли скрываться за повязкой, зачатком которой в детстве был фиговый листок на какой-то статуе. Подобный фетиш, двойным узлом связанный из противоположностей, держится особенно хорошо. В других случаях в том, что фетишист — в реальности или фантазии — предпринимает со своим фетишем, сказывается его расщепленная установка. Мы не скажем всего, если подчеркнем лишь то, что он свой фетиш почитает; во многих случаях он обращается с ним таким образом, который явно равнозначен изображению кастрации. Это случается в особенности тогда, когда у него получила развитие сильная идентификация с отцом, и он играет отцовскую роль, ибо ребенком он приписал кастрацию женщины именно отцу. Нежность и враждебность в обращении с фетишем, параллельные отклонению и признанию кастрации, в различных случаях смешиваются в неравной мере, так что заметнее становится то одна, то другая. С этой точки зрения, можно надеяться, хотя бы отдаленно, понять поведение срезателя кос, у которого прорывается на поверхность потребность совершить отклоненную кастрацию. Его действие соединяет в себе два несовместимых друг с другом утверждения: «женщина удержала свой пенис» и «отец кастрировал женщину». Другой вариант, но также и народно-психологическую параллель фетишизму можно было бы усмотреть в обычае китайцев сначала увечить женскую стопу, а затем, изувеченную, почитать в качестве фетиша. Можно предположить, что китайский мужчина хочет отблагодарить женщину за то, что она подверглась кастрации.

В заключение мы вправе высказать мысль о том, что нормальным прообразом фетиша является пенис мужчины, так же как прообразом неполноценного органа — реальный маленький пенис женщины, клитор[136].

(1927)

Загрузка...