Глава вторая: "Разгневанный ребенок"

Два полюса

"От предков-галлов у меня молочно голубые глаза, куриные мозги и неуклюжесть в драке. Полагаю, что и выряжен я так же нелепо, как они. Разве что не мажу голову маслом".

Сезон в аду: Дурная кровь.

Любая биография начинается с холодной справки о семье и месте рождения. Итак, 20 октября 1854 в Шарлевиле (Арденны) родился Жан Никола Артюр Рембо, сын Фредерика Рембо, капитана 47-го пехотного полка, и Витали Кюиф, дочери зажиточных крестьян. Чтобы понять человека, нужно расшифровать каждую фразу этого двуликого досье, ибо родители дают ребенку не только жизнь, но и свои качества, сливающиеся в прихотливом единстве. Точно так же, родная среда формирует будущую личность, которая несет на себе ее отпечаток, порой не отдавая себе в этом отчета.

Шарлевиль и Мезьер находятся в Арденнах, недалеко от бельгийской границы. Мезьер — старинный город с крепостью, которую некогда защищал легендарный рыцарь Баяр. Шарлевиль — более молодой и более многолюдный торговый центр. Арденнский писатель Жан Мари Карре, написавший книгу о своем земляке Рембо и очень любивший родные края, не без горечи признавал, что обожаемый им поэт этих чувств отнюдь не разделял: "Мёза, катящая свои волны с востока… направляется к Шарлевилю, вступает в Арденнские ворота и устремляется на север, оставляя позади себя синеватые скалы, гроты и рощи романтической долины. Равнодушный к туманной прелести родного пейзажа Рембо сохранил в памяти только мелодический плеск, смутный зов реки, убегающей в неведомую даль".

Для любого француза важно, в какой провинции он родился — особое же значение имеет историческое противостояние Севера и Юга. Как и Верлен, Рембо появился на свет в Арденнах — правда, не в "бельгийских", а в "лотарингских". На эту землю издавна претендовали как немцы, так и французы. Здесь некогда родилась Жанна д’Арк: французские литературоведы любят сопоставлять "самую знаменитую девушку и самого знаменитого юношу Лотарингии". Но в жилах будущего поэта текла и "южная" кровь.

Как и Верлен, Рембо был сыном офицера. Фредерик Рембо был родом из Бургундии, а предки его были провансальцами: вероятно, этот пылкий южанин авантюристического склада не слишком уютно чувствовал себя в суровых северных краях. Как сообщает Делаэ, он происходил из простой семьи (его отец был портным), специального военного образования не получил и офицерских чинов добился благодаря своей энергии и предприимчивости: в восемнадцать лет вступил в пехотный полк, в 1841 году стал лейтенантом, а в 1851 — капитаном. В составе орлеанских стрелков он провел алжирскую кампанию, где увлекся изучением арабского языка: в 1879 года Артюр Рембо с изумлением обнаружит в бумагах недавно скончавшегося отца рукопись франко-арабского словаря — объемом в семьсот страниц убористого текста. Верлен позднее (в статье 1895 года) утверждал, будто Фредерик Рембо был произведен в полковники во время франко-прусской войны. Это неверно: капитан Рембо вышел в отставку в возрасте 50 лет (11 августа 1864 года) и в войне никакого участия не принимал.

До свадьбы Фредерик вел свободный и разгульный образ жизни. Возможно, он женился из корыстных соображений: у Витали был дом в Шарлевиле, земля и ферма под городом Вузье. Дома он никогда не жил — даже после выхода в отставку — и с женой поладить не мог, поскольку она раздражала его своим строгим нравом и чопорностью. После появления на свет второго сына Артюра он покинул родину, чтобы принять участие в крымской войне, а вернувшись из похода, кочевал из гарнизона в гарнизон, таская за собой семью. Почти каждый год появлялись на свет дети. В 1860 году он окончательно порвал с женой, и та вернулась в Шарлевиль, где родила Изабель — младшую дочь, которой суждено будет присутствовать при последних минутах жизни Артюра.

Исчезновение отца из жизни детей было окончательным и бесповоротным: он умрет 14 ноября 1878 года, в родной Бургундии, и семья узнает об этом по "юридическим каналам", ибо после смерти капитана останется небольшое наследство. Если верить Делаэ, об отце у Артюра осталось лишь одно воспоминание: звон серебряного блюда, которое тот с гневом швырнул на пол во время ссоры с женой — этот звон "навсегда" остался в ушах поэта.

Рембо унаследовал отцовскую внешность: высокий лоб, голубые глаза, светло-каштановые волосы, слегка вздернутый нос, чувственные мясистые губы. "От него же он получил в наследство болезненную неустойчивость характера, капризного и прихотливого, неисчерпаемую любознательность, страсть к путешествиям и языкам". К этим качествам следует добавить еще склонность к бунту: оба сына Рембо отличались независимым нравом и не выносили никакой узды.

Артюр появился на свет в доме Никола Кюифа — деда по материнской линии. "… в лице матери Арденны должны были взять свое. Вся внешность этой высокой худощавой женщины как нельзя лучше вязалась с угрюмой природой тамошней местности, с мрачным покрытым свинцовыми тучами горизонтом, с суровым климатом". Ее семья владела обширными земельными угодьями, и всю жизнь она ценила только одно — свое хозяйство. Когда "взявшийся за ум" Артюр пришлет ей заработанные деньги с просьбой поместить их в банк, она, вопреки желанию сына, вложит капитал в землю.

Мать была главной персоной в доме. Она никогда не улыбалась, в ней не было и намека на сентиментальность, откровенность была ей совершенно чужда — она искренне презирала все сердечные излияния. Биографы, склонные идеализировать Рембо, не жалеют резких слов в адрес Витали Кюиф: именуют ее ханжой, тираном в юбке, деспотом. Она не допускала, чтобы ей противоречили даже по пустякам. У Рембо никогда не было счастливого детства — в отличие от Верлена, который был балованным ребенком и всеобщим любимцем. Артюр получил строгое воспитание: за малейшее нарушение порядка детям грозили домашнее заточение и "строгая диета" из хлеба и воды. Все биографы сходятся в том, что именно мать пробудила в сыне дух мятежа. "Еще прежде, чем восстать против религии, общества, литературы, он сделал попытку сбросить иго семьи — и только по вине этой женщины". Впрочем, биографы единодушны и в том, что в конечном счете она одержала верх над своим сыном, вынудив его стать таким, как она сама.

Мадам Рембо отличалась невероятным упрямством, энергией и гордостью. По отношению к детям она порой вела себя бесчеловечно, и объяснения этому следует искать в сильнейшей душевной травме. Ее совершенно не волновали социальные условности: так, она разрешала Артюру носить длинные волосы, над которыми потешался весь Шарлевиль. Позднее она проявит удивительную снисходительность по отношению к Верлену. Но "мадам Ремб.", как именовал ее любящий сын, питала глубокую, неистребимую ненависть к "миру мужчин" — злокозненному, враждебному и опасному. У нее было два брата, и оба плохо кончили: один уехал в семнадцать лет в Алжир и умер в тридцать один год, второй также убежал из дома, промотал все свои деньги и под старость превратился в бродягу. Муж, которого она, вероятно, сильно любила, оставил ее с малыми детьми на руках, и ей пришлось поднимать их самой, полагаясь только на собственные силы. Вероятно, именно поэтому она считала, что в мальчиках, которым суждено было превратиться в мужчин, следовало подавлять любое поползновение к свободе. Измены она не простила: сразу же после разрыва с мужем заказала визитные карточки с надписью "вдова Рембо" — бросивший ее человек был приравнен к покойнику. Провинциальные сплетники, естественно, вдоволь почесали языки на счет этой странной семьи, что, по словам Эрнеста Делаэ, оказало сильное влияние на гордую женщину:

"Из-за этого она не желала ни с кем встречаться в Шарлевиле и с яростью отдалась заботе о детях, поставив себе целью их неукоснительное социальное воспитание и предаваясь постоянным тревожным размышлениям об их будущем. Что касается дочерей, тут все просто: они должны лишь следовать материнскому примеру, стать набожными женами, экономными и разумными хозяйками. Но как быть с мальчиками? Она могла бы сделать из них крестьян, какими были все ее родичи — у нее была и ферма, и земля… Нет! Они сыновья офицера! И мадам Рембо, с неусыпным вниманием, со всей присущей ей непреклонной и беспокойной энергией, будет следить за их школьными успехами".

От матери Артюр унаследовал высокий рост, длинные руки с узловатыми пальцами, резкий голос, а главное — чудовищную гордость, дикое упрямство и железную волю. И еще одно — безумную скупость, непомерно одолевавшую его во второй половине жизни, когда на смену поэту пришел негоциант. Она наверняка, одобрила бы (и, возможно, одобряла) патологическую предусмотрительность сына, который носил зашитыми в пояс двадцать килограммов золотых монет.

В душе Рембо боролись две силы. Центробежные — отцовская склонность к бродяжничеству и любовь к приключениям. И центростремительные: крестьянская бережливость и собственнический инстинкт, присущие матери. Первая половина жизни Рембо прошла под знаком бродяги-отца, зато вторая — под знаком алчной матери. По мнению Жана Мари Карре, всю жизнь он испытывал наследственное влияние этих двух враждебных начал. Другое объяснение дает Ив Бонфуа: в детстве Рембо жаждал любви, которую мать не могла ему дать — отсюда возникло чувство вины, быстро переросшее в бунтарство, в стремление обрести свободу. Но жажда любви осталась, поэтому его отношение к матери всегда было амбивалентным: он ненавидел ее и одновременно трепетал перед ней, словно завороженный. Неудивительно, что Рембо — особенно в зрелые годы — всегда уступал матери. Бунт остался достоянием подростка и юноши.

В отличие от Верлена, Рембо не был единственным ребенком в семье. Казалось бы, это могло дать ему какую-то поддержку, но в данном случае дело обстояло иначе — одиночество юного поэта было абсолютным и полным. Его старший брат Фредерик закончил жизнь возчиком. В школе он учился плохо, чем разительно отличался от Артюра: когда младший брат перешел в четвертый класс, Фредерик засел на второй год в шестом. Он был ленив и, по мнению семьи, глуп. Особой близости между братьями никогда не было, хотя по характеру они были во многом схожи. Описывая побеги Артюра, биографы, как правило, забывают упомянуть, что первым ушел из дома Фредерик (в августе 1871 года), подав тем самым пример младшему брату. Фредерик и впоследствии выказывал упрямство и своенравие: когда мать отказалась выдавать ему карманные деньги, он демонстративно стал продавать газеты на улицах — великое унижение для мадам Рембо! Когда друзья Артюра стали хлопотать об установке памятника ему, мэр Шарлевиля пришел в ужас: как можно говорить о памятнике человеку, который занимался таким низким ремеслом! Магистрат, естественно, перепутал братьев, но показательным является как отношение к бывшему продавцу газет, так и долгая память о подобном "падении". Фредерик осмелился поступить наперекор семье и в выборе жены, но расплата оказалась горькой: мать сумела расстроить этот брак, а своих внучек выгнала с порога метлой. На смертном одре Фредерик скажет Изабель: "Вы разбили мне жизнь".

Делаэ был очень привязан к Фредерику, с которым учился в одном классе. Позднее он так вспоминал о нем:

"Высокий и очень крепкий парень с фамильными голубыми глазами. Человек добрейший души. Товарищи иногда поддразнивали его, хотя он был намного сильнее любого из них — не помню, чтобы он ответил им хотя бы одним щелчком. В нем, похоже, соединились черты Рембо и Кюифов: он был беззаботен и весел, потому что предками его были бургундцы, а интеллектуальную культуру презирал как истый селянин. (…) Из всех детей мадам Рембо именно он обладал самой устойчивой конституцией и жизненной силой: он умер около шестидесяти лет[19]".

Что же касается Артюра, то он, судя по всему, считал брата низшим существом. В зрелые годы это проявилось с особой силой — достаточно прочитать презрительные замечания о Фредерике в письмах к родным. Между тем, он был обязан старшему брату, благодаря которому получил отсрочку от воинской службы. Фредерик пошел в армию добровольно, и по закону это избавило Артюра от призыва — но не избавило от страха, что его все-таки призовут. Будучи уже смертельно больным, он с тревогой спрашивал родных, не упекут ли его в тюрьму за уклонение от службы.

Из трех сестер Рембо одна умерла в младенчестве. Две другие были порабощены матерью полностью и не смели даже рта раскрыть в ее присутствии. В декабре 1875 года, в возрасте семнадцати лет умерла другая сестра Артюра, Витали. По словам Делаэ, она больше всех походила на поэта — "это был Рембо в обличье девушки". Самая младшая, Изабель после смерти брата вышла замуж за Пьера Дюфура, в будущем — создателя легенд известного под именем Патерн Берришон.

Примечательно, что все биографы описали картину прогулки семейства Рембо: дети шествовали парами (впереди сестры, за ними братья), с зонтиками в руках. Позади следовала мать — "патриарх", надзирающий за порядком. Первым об этом рассказал Луи Пьеркен — школьный друг Артюра. Кстати, Луи единственный был вхож в дом Рембо, другим детям доступ туда был закрыт, поскольку мать, вынужденная поначалу обосноваться на улице Бурбонов, в бедном квартале Шарлевиля, искренне презирала своих соседей. Ее дети должны были играть только друг с другом, и без всяких игрушек. В воскресенье все игры были запрещены: мать свято соблюдала библейский завет и, в сущности, была привержена скорее протестантизму, хотя считала себя истинной католичкой.

Эту странную отчужденность подметил Эрнест Делаэ, который так описывает поведение братьев Рембо в коллеже:

"Обычно школьники много смеются и громко кричат во время игр; но эти двое лишь иногда перебрасывались парой слов, и казалось, что им нравится возиться молча".

Первый кризис у Артюра случился в семилетнем возрасте (недаром позднее он напишет стихотворение "Семилетние поэты"), после окончательного ухода отца из семьи и смерти деда Никола Кюифа. Мадам Рембо пришлось тогда оставить прекрасную квартиру на Гранд-Рю и переселиться в пролетарский квартал. Она затаила злобу на мужа и на весь мир. Отныне она будет ходить только в черных, траурных платьях. А ее младший сын станет присматриваться к соседским ребятишкам, с которыми нельзя было дружить или даже играть. Он разглядит их нищету и тоже затаит ненависть — к жестокому миру, который обрек его на одиночество.

Именно отсутствие любви породило у поэта ощущение — очень "поэтическое" и в какой-то степени освободительное — что реальный мир представляет собой мираж. Существует другой мир, в который можно проникнуть воображением — лишь в этом мире полностью раскрываются все возможности. Здесь берет начало знаменитая фраза Рембо: "Я — это другие". Но в оппозиции реального и воображаемого таилась опасность, которую Рембо не осознавал, да и не мог осознать в силу своего возраста. Ив Бонфуа, один из лучших исследователей его жизни и творчества, пишет об этом: "Быть может, мысль о том, что сфера человеческая есть ложь, что наше общество есть химера, что наше существование есть мука, является неизбежной. (…) Но мыслить так должен взрослый человек, тогда как юный Рембо, великодушно взваливший на себя эту тяжесть и преждевременно истерзавший свое еще наивное сознание, лишь глубже проникся презрением к себе и, поскольку не может истинно любить тот, кто ненавидит самого себя, был отлучен от столь дорогой ему природной красоты. Он сделает попытку перенестись в чудесную страну; раскрыть — "путем последовательного расстройства всех чувств" — естественное в природе. Но его всегда будет сопровождать отвращение к самому себе, породившее неразрешимые противоречия тела и души". Не случайно он создал стихотворение с характерным названием "Стыд":

Этого мозга пока

Скальпелем не искромсали,

Не ковырялась рука

В белом дымящемся сале.

О, если б он сам себе

Палец отрезал и ухо

И полоснул по губе,

Вскрыл бы грудину и брюхо!

Если же сладу с ним нет,

Если на череп наткнется

Скальпель, и если хребет

Под обухом не согнется,

Ставший постылым зверек,

Сладкая, злая зверушка

Не убежит наутек,

А запродаст за полушку,

Будет смердеть, как кот,

Где гоже и где негоже.

Но пусть до тебя дойдет

Молитва о нем, о Боже![20]

Ненависть к себе неизменно породила злобу по отношению к другим. Иногда ее считали маской, но она слишком глубоко проникла в душу Рембо и оказалась разрушительной:

"Я ополчился против справедливости. Обратился в бегство. О колдуньи, ненависть и нищета, вам доверил я свое сокровище! Я сумел истребить в себе всякую надежду. Передушил все радости земные — нещадно, словно дикий зверь".[21]

Позже он сделает попытку избавиться от своего демона, но все будет тщетно. Ибо одно из главнейших противоречий Рембо — это сочетание силы и слабости. Он всегда был неутомим, полон энергии, неистощим на выдумку — и одновременно неспособен разрешить какую бы то ни было серьезную, реальную проблему.

Вундеркинд

Я изобрел цвета гласных! (…) Я учредил особое написание и произношение каждой согласной и, движимый подспудными ритмами, воображал, что изобрел глагол поэзии, который когда-нибудь станет внятен сразу всем нашим чувствам. И оставлял за собой право на его толкование"

Сезон в аду: Алхимия слова.

"

Слишком раннее развитие, ставшее причиной многих несчастий, всячески превозносилось близкими Рембо. Легенды о чудесном рождении были созданы неумеренным воображением Патерна Берришона (и, видимо, Изабель Рембо). Вот как выглядит версия "житийной" биографии:

"В самый час появления младенца на свет присутствовавший при родах врач констатировал, что новорожденный смотрит вокруг себя широко раскрытыми глазами, а когда сиделка, на которой лежала обязанность пеленать младенца, положила его на подушку на полу и на минуту ушла за свивальником, присутствующие с изумлением увидели, как новорожденный, скатившись с подушки, пополз, смеясь, к дверям, выходившим в сени".

Позднее даже самые благожелательные биографы отвергли подобные домыслы: "Эту жизнь, которую он впоследствии проклинал столько раз, Рембо не приветствовал ни единой улыбкой. Его преждевременное развитие и без того достаточно удивительно, и нет никакой нужды преувеличивать действительность".

В 1862 году семейство перебралось в более "приличный" квартал Шарлевиля — на Орлеанский бульвар, засаженный каштанами и застроенный небольшими особняками. В том же году мальчики поступают в заведение Росса — светскую школу, где преподавали классические языки, историю и географию. Фредерик особого рвения не проявляет, Артюр выказывает большие способности, но при этом делает весьма примечательную запись в своей ученической тетрадке:

"Зачем, говорил я себе, изучать греческий и латынь? Не могу понять. Ведь это совершенно не нужно. Мне-то какое дело, буду я принят или нет? И какой толк в том, чтобы быть принятым? Никакого, ведь так? Ах, нет: говорят, место можно получить, только если будешь принят. А я не хочу никакого места — я буду рантье. Да если бы и захотелось мне этого места, латынь-то зачем учить? Зачем учить историю и географию? (…) Какое мне дело до того, что Алксандр был знаменит? Мне нет до этого дела… И кто знает, существовали ли вообще эти латиняне? Быть может, их латынь просто выдумали. А если они даже и существовали, пусть позволят мне стать рантье и язык свой приберегут для себя! Чем я их обидел и за что подвергают они меня такой пытке? Что касается греческого, то на этом грязном языке не говорит ни один человек в мире, ни один! Черт их всех дери и выверни наизнанку! К дьяволу! Я все равно буду рантье! Ничего хорошего не вижу в просиживании штанов на школьной скамье, черт его трижды дери!".

Это пишет не пятнадцатилетний подросток, а восьмилетний ребенок — безусловный показатель раннего развития и одновременно удручающей книжности чувств. Впрочем, внешне все обстоит благополучно: Рембо рано научился лицемерить, и ничто в его поведении пока не предвещает грядущих бурь.

В 1864 он поступает в коллеж Шарлевиля в седьмой класс и проходит курс меньше, чем за три месяца. В шестом классе удивляет своих преподавателей очерком по древней истории. Он, несомненно, является самым блестящим учеником коллежа, хотя не стоит забывать, что общий уровень этого провинциального учебного заведения был, конечно, гораздо ниже парижских стандартов.

По свидетельству Делаэ, в те годы Рембо был чрезвычайно набожным — в это можно поверить, поскольку мать отличалась ханжеским благочестием и воспитывала детей в соответствующем духе:

"Рембо, чье имя должно было занять почетное место в летописях шарлевильского коллежа, прежде всего стяжал награды за знание катехизиса, и первым из учителей, гордившимся им по праву, был священник. Дело объяснялось не только послушанием или блестящей памятью, какую проявлял мальчик на экзаменах по закону божьему; в двенадцать лет он был глубоко верующим, даже фанатиком, готовым, если это потребуется, взойти на костер".

В подтверждение своих слов Делаэ рассказывает историю о том, как однажды при выходе из часовни старшие ученики стали брызгать друг в друга святой водой, и Рембо вскипел от негодования. В результате он заслужил прозвище "гнусного ханжи", которое, как уверяет Делаэ, "принял с гордостью".

В 1866 Артюр перешел в четвертый класс, миновав пятый — еще одно свидетельство необыкновенных способностей и раннего развития. Директор коллежа относился к Артюру с явной симпатией и одновременно с некоторым опасением:

"Рано или поздно этот мальчик заставит говорить о себе, это будет или гений добра, или гений зла".

В 1869 году Рембо поступил в класс риторики. И в том же году в коллеже появился молодой преподаватель Жорж Изамбар. Он быстро приметил одаренного подростка, который поначалу произвел на него впечатление "немного чопорного, послушного и кроткого школьника с чистыми ногтями, безукоризненными тетрадками, на удивление безупречными домашними заданиями, идеальными классными работами". До кризиса оставалось всего несколько месяцев, а пока многие — в том числе и мать Артюра — могли бы подписаться под этими словами. Впрочем, Изамбар был наблюдательнее многих: именно он подметил, что "каждое столкновение с матерью приводило к всплеску скатологических образов в его стихах". Любовь к слову "дерьмо" и его производным Рембо сохранит вплоть до начала восточных странствий: в его письмах с Кипра и из Абиссинии оно почти не встречается — зато в переписке с Верленом употребляется чрезвычайно часто.

Молодой учитель занимался с Артюром внеурочно и знакомил подростка с красотами французской литературы. Ему был тогда двадцать один год — иными словами, он был старше своего ученика всего на шесть лет. Изамбар стал для Рембо не только учителем, но и другом — правда, на очень короткое время. Благодаря ему Рембо приобщился к последним новостям парижской литературной жизни: узнал о движении парнасцев, заочно познакомился с издателями и книгопродавцами. Восторженный неофит не избежал иллюзий, поверив в литературное братство: он не посмел, конечно, обратиться к Леконту де Лилю, признанному вождю движения, но рискнул написать Теодору де Банвилю.

Изамбар давал подростку читать и "опасные" книги, что вызвало негодование мадам Рембо. В письме от 4 мая 1870 года она выговаривает молодому преподавателю:

"Сударь, я как нельзя более признательна вам за то, что вы делаете для Артюра. Вы одариваете его своими советами, следите за тем, как он выполняет домашние задания, и тратите на это внеурочное время, хотя на подобную заботу мы никакого права не имеем.

Но есть одна вещь, которую я вряд ли могу одобрить, например, то, что несколько дней назад вы дали ему почитать книгу В.Гюго "Отверженные". Вы, разумеется, лучше меня знаете, что следует с большой осторожностью подходить к выбору книг, предлагаемых детям. Поэтому я решила, что Артюр раздобыл эту без вашего ведома, ибо разрешать ему подобное чтение было бы весьма опасно".

Здесь необходимо сделать отступление об "опасных книгах": Изамбар, вызванный к директору для объяснений, заверил, что дал Артюру "Собор Парижской Богоматери", тогда как мать (а вслед за ней Берришон) утверждали, что это были "Отверженные". Современному читателю, вероятно, трудно понять, в чем состояла "злокозненность" "Отверженных", однако нельзя забывать, что Гюго был тогда изгнанником и открытым врагом империи. Впрочем, Рембо умел доставать книги и без Изамбара: он прочел Ювенала и Лукреция, Рабле и Вийона, Бодлера и Банвиля, Сен-Симона и Прудона, а также исторические труды Тьера, Ламартина и Мишле о Великой французской революции. В результате подобных штудий мальчик вообразил себя революционером: по свидетельству Делаэ, уже в четырнадцать лет он написал проект "коммунистической конституции". Юный поэт открыто проклинал Наполеона, "приведшего революцию к глупейшему краху", прославлял в стихах мятежный дух и взывал к теням Робеспьера, Сен-Жюста, Кутона. Патерн Берришон позднее обвинял Изамбара в том, что именно он способствовал духовной эмансипации Артюра своей проповедью якобинских и эгалитарных теорий. Сам Изамбар это категорически отрицал:

"Ни разу я не говорил с Рембо о политике. Не только товарищ, но и наставник, я охотно давал ему безвозмездные уроки всякий раз, как он ко мне обращался, и нравственно был вполне вознагражден его блестящими успехами на выпускном экзамене. По окончании занятий он часто поджидал меня при выходе из коллежа, чтобы проводить меня домой. Мы подолгу с ним беседовали, но только о поэтах или о поэзии, так как это было единственное, что его интересовало".

В сущности, оба — и Берришон, и Изамбар — сходились в том, что Рембо пошел по дурной дорожке. Один из биографов Рембо, Жан Мари Карре, склонен не доверять Изамбару, хотя и оговаривается: "Его свидетельство и его добросовестность выше всяких подозрений. Не будь его и Эрнеста Делаэ, что мы знали бы о Рембо? Что узнал бы о нем когда-либо сам Патерн Берришон?". Но учитель, скорее всего, делился с любимым учеником своими взглядами — ярко выраженными республиканскими. Не забудем: это была агония второй империи. Пройдет всего лишь год, и режим Луи-Наполеона придет к закономерному бесславному концу. Молодежь в то время зачитывалась статьями Виктора Анри Рошфора — ведущего публициста еженедельника "Фонарь", который пользовался огромной популярностью благодаря смелым выпадам против наполеоновского правительства. Кроме того, есть свидетельство, показывающее, с каким доверием относился Рембо к Изамбару: в мае 1870 года он познакомил учителя со своими стихами.

Класс риторики оказался для Рембо последним. Чтобы держать экзамен на звание бакалавра, ему нужно было окончить класс философии, однако он этого так и не сделал. Разумеется, одной из причин была война: зимой 1870–1871 годов шарлевильский коллеж был закрыт для учеников и преобразован в военный госпиталь. Когда же в апреле 1871 года занятия возобновились, бывший лучший ученик Артюр Рембо уже не желал переступать порог родного коллежа.

Бунтарь

В карманах продранных я руки грел свои;

Наряд мой был убог, пальто — одно названье;

Твоим попутчиком я, Муза, был в скитанье

И — о-ля-ля! — мечтал о сказочной любви.


Зияли дырами протертые штаны.

Я — мальчик с пальчик — брел, за рифмой поспешая.

Сулила мне ночлег Медведица Большая,

Чьи звезды ласково шептали с вышины;


Сентябрьским вечером, присев у придорожья,

Я слушал лепет звезд; чела касалась дрожью

Роса, пьянящая, как старых вин букет;


Витал я в облаках, рифмуя в исступленье,

Как лиру, обнимал озябшие колени,

Как струны, дергая резинки от штиблет.[22]

Рембо ненавидел Шарлевиль лютой ненавистью и несказанно в нем томился. В неполных шестнадцать лет он написал своему учителю, который на каникулы уехал к родным (письмо от 25 августа 1870 года):

"Какое счастье для вас, что вы не живете больше в Шарлевиле! Мой родной город намного превосходит по идиотизму все прочие маленькие провинциальные города".

Жизнь в провинции, действительно, была тяжела для одаренного подростка: в этих небольших сообществах все знают друг друга и все друг за другом приглядывают. Единственная отрада — прогулки с другом или любимым учителем. Но есть и другие прогулки — с семейством. И это было настолько невыносимо, что юный поэт запечатлел свои страдания в стихах:

На чахлом скверике (о, до чего он весь

Прилизан, точно взят из благонравной книжки!)

Мещане рыхлые, страдая от одышки,

По четвергам свою прогуливают спесь. (…)[23]

И никакой отрады — не пересчитывать же деревья на проспекте! Именно этим занимается Витали, маленькая сестра Артюра, которую ожидает ранняя смерть. В своем "Дневнике" она скрупулезно отмечает:

"Сто одиннадцать каштанов на Аллеях, шестьдесят три вокруг вокзальной площади".

Кстати, принадлежащее перу ее брата стихотворение "На музыке" имеет подзаголовок: "Вокзальная площадь в Шарлевиле". Что касается каштанов, они, похоже, имели особое — символическое — значение для юных обитателей городка. Делаэ так описывает один из разговоров с Артюром по поводу государственного переворота 2 декабря 1851 года, когда племянник Наполеона I захватил единоличную власть:

"Рембо (ему тринадцать, мне четырнадцать лет) ответил коротко:

— Наполеон Третий заслуживает того, чтобы его отправили на галеры.

Я был оглушен, зачарован… Какой интересной становилась жизнь! Что-то еще будет, Господи! И каштаны на "Аллеях", которые казались мне огромными, вдруг предстали передо мной жалкими деревцами".

Провинция — это болото, в котором задыхается свобода. Провинция — это абсолютное зло. Так, по крайней мере, чувствует Рембо. Однако он восстает не только против "жуткого Чарльзтауна" (перевод на английский названия Шарлевиль). Прежде всего, это был бунт против власти матери — mother, как именует ее Рембо. Чужой язык здесь служит орудием борьбы: он позволяет хотя бы мысленно дистанцироваться от того, что так крепко держит. Чарльзтаун и "mother" — это две силы, заключившие против него союз.

Еще один объект ненависти — христианская религия. Через несколько лет Рембо напишет:

"Я — раб своего креения. Родители мои, вы сделали меня несчастным, да и самих себя тоже".[24]

Это отвращение носит мировоззренческий характер:

Проклятья изольет Он полусгнившим душам,

Избравшим правый путь спасительных смертей, —

Мы ненависти храм победный не разрушим,

Нам уготованных не избежим страстей.

Иисусе, женских воль грабитель непреклонный,

Бледнея от стыда и не жалея лба,

Тысячелетьями творит тебе поклоны

Под тяжестью скорбей согбенная раба.[25]

Подросток считал христианскую религию не заблуждением ума, а истощением всех жизненных сил — сознательным отказом от свободы. Одновременно он чувствовал, что навеки "отравлен" верой, впитанной с молоком матери. Ив Бонфуа полагает, что именно в этом таится разгадка одного из самых разительных противоречий Рембо: сочетание чисто интеллектуальных устремлений с сугубо материальными средствами достижения идеала — алкоголем и наркотиками. Он "должен был пробудить заблудшую животную энергию, чтобы вновь обрести статус сына солнца. Ему известно, что в сфере одного лишь духа он заранее обречен на поражение".

Можно сказать, что Рембо являет собой классический пример так называемого подросткового максимализма, но, в отличие от многих других своих сверстников, он воплотил бунт в поступках — прежде всего, в побегах из дома. Несомненно, способствовала этому тогдашняя атмосфера: страна переживала один из самых критических периодов своей истории — в июле 1870 года Франция объявила войну Пруссии. Рембо откликнулся на эти события стихотворением "Вы, храбрые бойцы…" (буквально: "Мертвецы 92-го"; еще один вариант перевода: "Французы, вспомните"). Правда, этот учебный год Артюр завершает триумфально: 17 июня он получает первую награду за латинские стихи. Эрнест Делаэ позднее вспоминал об инциденте, связанном с распределением премий:

"В связи с военными событиями у нас явилась мысль отказаться от получения наград и пожертвовать их стоимость в пользу казны. Составили высокопарное письмо на имя министра, собрали подписи. Рембо один не захотел приложить к нему руку".

Изамбара не было в Шарлевиле, и Рембо чувствовал себя одиноким. Здесь совпало многое: трудный подростковый возраст, ненависть к затхлой атмосфере провинциального городка, осознание своей одаренности и бурные события в стране, в которых Рембо не мог принять участие по возрасту. Происходящие в стране события не могли не удручать: национальная катастрофа была спровоцирована бездарной политикой властей и безразличной инертностью генералов.

В своем письме Изамбару Рембо не жалеет сарказма в адрес горожан и их патриотического подъема: "… по улицам слоняются двести или триста пью-пью,[26] эти благодушные обыватели размахивают руками, напустив на себя воинственный вид, хотя на осажденных в Меце и Страсбургеони совсем не похожи! Какой ужас, когда отставные бакалейщики напяливают на себя военный мундир! Потрясающе, насколько они вообразили себя вояками: все эти нотариусы, стекольщики, сборщики податей, столяры и прочие пузаны, которые, прижав винтовку к груди, занимаются патрульотизмом у ворот Мезьера — моя родина поднимается! А мне хотелось бы, чтобы она сидела спокойно — не шевелите сапогами! Вот мой принцип. Я выбит из колеи, болен, взбешен, глуп, расстроен; я мечтал о солнечных ваннах, о бесконечных прогулках, об отдыхе, о путешествиях, о приключениях, даже о бродяжничестве; мечтал особенно о газетах, книгах… Ничего! Ничего! Почта ничего не доставляет книгопродавцам, Париж просто насмехается над нами: ни одной новой книжки! Это смерть! Если говорить о газетах, я опустился до "Арденнского вестника"… Эта газета выражает устремления, желания и мнения здешнего населения, так что судите сами! Хорошенькое дельце! Я чувствую себя изгнанником на родине!!!

К счастью, у меня есть ваша комната: помните, вы ведь дали мне разрешение. — Я унес половину ваших книг! (…) У меня тут "Галантные празднества" Поля Верлена… Очень странно, очень забавно, но в целом восхитительно. И порой очень смело… Купите, советую вам, "Добрую песню" того же поэта: она только что вышла у Лемера, я еще не прочел: сюда ничего не доходит; но в некоторых газетах ее очень хвалят".

Отметим первое упоминание имени Верлена в этом письме. Всего лишь через четыре дня — 29 августа 1870 года — Рембо совершил первый побег из дома. Для матери все произошло совершенно неожиданно: в жаркий предгрозовой вечер она гуляла со своими детьми по лугу, и Артюр отпросился у нее взять книгу. Три недели спустя она с искренним негодованием напишет Изамбару о "глупой выходке обычно столь послушного и спокойного ребенка". К этому письму мы еще вернемся, но уже из этих слов матери ясно видно, до какой степени она не понимала, что творится с младшим сыном. Конечно, старший мальчик также преподнес ей неприятный сюрприз: в начале месяца Фредерик ушел из Шарлевиля вместе с отступающими войсками. Но Фредерик считался лодырем и мог сбежать из дома, чтобы не возвращаться в коллеж, тогда как Артюр учился отлично и во всем был покорен матери. Она не желала верить, что подчинение это было лицемерным. Однако он уже на следующий день, если верить Делаэ, продал свои школьные награды за двадцать франков — Изабель Рембо яростно утверждала, что все награды Артюра бережно хранятся в Роше, но так и не смогла предъявить доказательства.

Побег был совершенно не подготовлен: у мальчика не было ни денег, ни документов. Обстановка же была угрожающей: 30 августа французская армия потерпела поражение под Бомоном. Шарлевиль был полон самых ужасных слухов, и мадам Рембо, несомненно, провела мучительные часы, гадая, что могло случиться с сыном. Патерн Берришон утверждал, что она весь день бродила по улицам города "в состоянии неописуемой тоски": обошла все кабаки, всю набережную Мёзы, все помещения вокзала.

Тем временем, Артюр добрался до Шарлеруа, но целью его был Париж. От Сен-Кантена он поехал на поезде без билета, и на Восточном вокзале столицы его арестовали за недоплату железнодорожной компании тринадцати франков. С полицейскими он поначалу разговаривал высокомерно и отказался назвать свое имя. Правда, выглядел он безобидно: провинциальный подросток с розовыми щеками, опрятно одетый. Однако документов при нем не было, а при обыске у него нашли записную книжку с "таинственными записями" — это были его стихотворения, но в участке с этим разбираться не стали. Шла война, и "шпиономания" уже успела расцвести пышным цветом, поэтому подозрительного юнца без долгих разговоров отправили в тюрьму Мазас. Как это будет и в дальнейшем, при столкновении с реальностью Рембо мгновенно потерял весь свой апломб: бросать "дерзкий вызов" властям в родном Шарлевиле — это одно, а оказаться за решеткой в чужом городе — совсем другое. Попросив бумаги и чернил, он тут же принялся сочинять жалобные послания, в которых мольбы перемежались с требованиями. Одно из таких писем 5 сентября отправилось в Дуэ, где находился Изамбар: "Ах! Я уповаю на вас, как на родную мать; вы всегда были для меня братом, и я настоятельно прошу вас не оставить меня теперь без вашей поддержки. Я написал матери, имперскому прокурору, комиссару шарлевильской полиции; если вы не получите от меня никаких известий до среды, садитесь в тот же день в парижский поезд, приезжайте сюда, подайте письменное заявление с требованием освободить меня или явитесь лично к прокурору, предложив выдать меня вам на поруки! Сделайте все, что только можете, и, по получении этого письма, напишите со своей стороны, — да, я требую этого от вас! — напишите моей бедной матери (Шарлевиль, набережная Мадлен, 5), чтобы утешить ее! Пишите мне тоже, сделайте все, что в ваших силах! Я люблю вас, как брата, я буду любить вас, как отца". Любопытно, как в трудную минуту в человеке пробуждаются понимание и сочувствие к близким — лишь теперь Артюр сознает, что "бедная мать" нуждается в утешении. Начальник тюрьмы также написал учителю, попросив взять беглеца на поруки. Изамбар приехал за ним, уплатил тринадцать франков и увез его к своим незамужним теткам — девицам Жендр. Здесь Рембо провел две недели — с 10 по 25 сентября. По общему мнению, именно с пребыванием в Дуэ связано одно из самых знаменитых его стихотворений:

Когда на детский лоб, расчесанный до крови,

Нисходит облаком прозрачный рой теней,

Ребенок видит въявь склоненных наготове

Двух ласковых сестер с руками нежных фей.

Вот, усадив его вблизи оконной рамы,

Где в синем воздухе купаются цветы,

Они бестрепетно в его колтун упрямый

Вонзают дивные и страшные персты.

Он слышит, как поет тягуче и невнятно

Дыханья робкого невыразимый мед,

Как с легким присвистом вбирается обратно —

Слюна иль поцелуй? — в полуоткрытый рот…

Пьянея, слышит он в безмолвии стоустом

Биенье их рисниц и тонких пальцев дрожь,

Едва испустит дух с чуть уловивым хрустом

Под ногтем царственным раздавленная вошь…

В нем пробуждается вино чудесной лени,

Как вздох гармоники, как бреда благодать,

И в сердце, млеющем от сладких вожделений,

То гаснет, то горит желанье зарыдать.[27]

Если общепринятая версия точна, то "две ласковые сестры" — это тетки Изамбара, в дом которых попал грязный, завшивевший Рембо. В любом случае, стихотворение основано на личных впечатлениях юного бунтаря — в нем передано сладкое чувство освобождения от мерзких кровососов. В Дуэ происходит еще одно событие: именно здесь юноша познакомился с Полем Демени. Завязавшаяся между двумя молодыми поэтами кратковременная переписка имеет чрезвычайно важное значение для понимания творчества Рембо.

В Дуэ Артюр — быть может, впервые в жизни — почувствовал себя счастливым. Он даже записался в национальную гвардию вместе с Изамбаром. Обыватели маршировали, держа наперевес метла (вместо ружей), и Рембо это нисколько не шокировало, тогда как в Шарлевиле он с полным основанием называл подобные экзерсисы проявлением "патрульотизма".

Однако мадам Рембо прислала сыну грозное письмо, полное грубых попреков и в адрес Изамбара: по ее мнению, тот должен был прогнать Артюра, а не "прятать" его у себя. Самому Изамбару она написала 24 сентября, и в этом послании прозрачно намекнула, что ее мальчику помогли сбиться с праведного пути:

"Сударь, я очень обеспокоена и не понимаю причин столь продолжительного отсутствия Артюра; а ведь он должен был понять из моего письма от 17 числа, что ему не следует ни на один день задерживаться в Дуэ; полиция, со своей стороны, предпринимает разыскания, чтобы узнать, где он побывал, и я очень боюсь, как бы этого маленького мерзавца не арестовали еще раз; впрочем, тогда ему не нужно будет возвращаться, ибо я даю клятву, что до конца жизни моей больше его не приму. Как понять глупую выходку этого ребенка, обычно столь послушного и спокойного? Как могла у него возникнуть такая безумная мысль? Неужели кто-то ему это внушил? Но нет, я не должна так думать. В несчастье становишься несправедливым. Проявите же доброту к этому несчастному, дайте ему десять франков. И прогоните его вон, пусть возвращается как можно скорее.

Только что я ушла с почты, где мне вновь отказали в пропуске, поскольку линия до Дуэ все еще закрыта. Что тут делать? У меня слишком много забот. Лишь бы Господь не покарал этого несчастного ребенка за безумную выходку так, как он того заслуживает".

Письмо, конечно, очень выразительное: мадам Рембо предстает здесь во всей красе — черствая, вспыльчивая, абсолютно уверенная в своей правоте. Прочитав его, Рембо пришел в ярость: уже забыв о тюрьме и своих мольбах, он заявил, что никогда больше не вернется в Шарлевиль. Учителю пришлось поступиться самолюбием: невзирая на оскорбительный тон мадам Рембо, он лично доставил беглеца в отчий дом. Позднее Изамбар вспоминал:

"Ну и прием встретил блудный сын на лоне матери! А я-то оказался хорош! Я простофиля, нарочно вызвавшийся сопровождать его, чтобы утихомирить страсти. Вы, должно быть, читали у Куртелина происшествие с господином, нашедшим часы и, сложив губы сердечком, отнесшим их полицейскому комиссару. Его чуть-чуть не засаживают в кутузку, как вора или укрывателя краденого. И обычно не слишком обходительная мамаша Рембо задала своему вундеркинду чудовищную взбучку, а на меня обрушилась с такой бранью, что я застыл на месте, как вкопанный, и поспешил убраться подобру-поздорову".

Рембо вернулся домой 27 сентября, но уже через несколько дней совершил второй побег, что удивления не вызывает — домашняя атмосфера стала для него невыносимой, а Фредерик по-прежнему отсутствовал.[28]7 октября 1870 года Артюр покинул Шарлевиль и двинулся по направлению к бельгийской границе. Первая попытка пошла ему на пользу — на сей раз он выработал определенный план. В шарлевильском коллеже учился юноша по фамилии дез’Эссар. Его отец был редактором одной из ежедневных газет Шарлеруа, и Рембо вознамерился получить там работу, устроившись переводчиком или репортером. Дойдя пешком до Фюме, Рембо нашел приют у товарища по коллежу, который дал ему плитку шоколада и рекомендательное письмо к сержанту национальной гвардии в Живе. Это был старинный пограничный городок. Не застав дома сержанта, находившегося в наряде, Рембо без колебаний улегся в его постель, а ранним утром поспешно удалился, чтобы избежать неприятных разъяснений. Эта крайняя степень бесцеремонности, впервые появившаяся в пору второго побега, впоследствии будет несказанно изумлять и раздражать его знакомых. Перебравшись через границу, Рембо оказался в Шарлеруа и явился с визитом к старшему дез’Эссару. Тот пригласил молодого человека на обед, но за столом Рембо стал поносить видных государственных деятелей, и испуганный редактор счел за благо отказать настырному просителю: по его мнению, респектабельная газета не нуждалась в таком сотруднике. В Шарлеруа делать было больше нечего, и Рембо решил отправиться в Брюссель. Он шел пешком, ночевал в открытом поле, просил милостыню в деревнях и в бельгийскую столицу прибыл в лохмотьях, почти падая от голода и усталости. Впрочем, в этих историях довольно трудно отделить легенды от реальности. Рембо подготовился к побегу основательно, и деньги у него имелись — во всяком случае, он останавливался в гостинице под названием "Ла Мезон верт", о чем свидетельствует, в частности, стихотворение "В "Зеленом кабаре". В Брюсселе он отыскал одного из друзей Изамбара, фамилию которого узнал совершенно случайно. Тем не менее, тот сжалился над беглецом: приютил его на несколько дней у себя, купил новую одежду и дал немного денег на дорогу. 20 октября юноша вновь оказался в Дуэ, но не застал своего учителя дома. Это его нисколько не смутило, и он по собственному почину занял комнату Изамбара, который впоследствии так описал встречу с ним: "Я увидел Рембо в модном воротничке, с загнутыми углами, и в шелковом галстуке темно-красного цвета, делавшем его похожим на настоящего денди". Приятель Изамбара, следовательно, не поскупился — либо Рембо сам позаботился о своем гардеробе. Положение молодого учителя, между тем, нельзя было назвать завидным, поскольку его вполне могли принять за подстрекателя — в конце концов, Рембо оказался в Дуэ во второй раз за какой-то месяц, и это после оглушительного скандала в связи с первым побегом. Впрочем, это волновало лишь Изамбара, которому пришлось в очередной раз писать мадам Рембо: сам беглец спокойно делал копии со своих последних стихов, намереваясь отправить их новому знакомцу Полю Демени и, главное, в типографию. Эта рукопись сохранилась: в нее входят самые светлые, самые веселые, самые "детские" стихи Рембо — "В "Зеленом кабаре", "Плутовка", "Мое бродяжничество" ("Моя цыганщина"). Он создал их в порыве надежды, ощутив себя "на воле", вдали от родного дома и материнского диктата. Все честолюбивые планы Артюра рухнули, когда пришел ответ от матери: "Требую поручить полиции водворить сына на место. Категорически запрещаю предпринимать какие-либо иные шаги". 1 ноября беглеца доставили домой, а 2 ноября он отправляет письмо Изамбару, с которым уже никогда больше не встретится: "Я вернулся в Шарлевиль на следующий день после того, как расстался с вами. Мать приняла меня, и я — я здесь… в полной праздности. Мать поместит меня в пансион только в январе 71 года. Что ж, я сдержал свое обещание. Я умираю, я заживо разлагаюсь от бездействия, от злости, от уныния. Что вы хотите, я ужасающе непоколебим в том, что обожаю свободную свободу и… многое другое, что "внушает жалость", не так ли? Мне следовало вновь уйти сегодня же, и я мог это сделать: у меня новая одежда, я продал бы часы, и да здравствует свобода! — И однако же я остался! остался! — но еще не раз захочу уйти снова. — Ведь это так просто: надел шляпу, пальто, засунул руки в карманы и вышел. Но я останусь, останусь! Я этого не обещал. Но я это сделаю, чтобы заслужить вашу любовь — вы говорили мне об этом. Я постараюсь ее заслужить. Я не в силах выразить вам свою признательность более, чем сделал это в день отъезда. Но я докажу вам ее на деле. Если надо будет что-то сделать для вас, я умру, но сделаю — мое слово тому порукой". Именно это письмо подросток подписывает словами "ваш бессердечный А. Рембо". Но, как заметил Станислас Фюме, "сердце нанесло ему ужасный удар и в конечном счете предало этого бессердечного". Рембо, действительно, нечего было делать, поскольку коллеж закрылся. Впрочем, он вовсе не хотел туда возвращаться, но по-прежнему мечтал опубликоваться и отослал свои стихи в газету демократического направления — "Арденнский прогресс". В ожидании каких-то перемен в своей жизни он совершает долгие прогулки в обществе Эрнеста Делаэ и глотает книги в городской библиотеке, попутно пререкаясь с библиотекарем и другими посетителями. Эти мирные шарлевильские обыватели, по словам Верлена, послужили прообразом бюрократов-монстров в одном из самых известных стихотворений Рембо, которое было создано в январе 1871 года:

Рябые, серые; зелеными кругами

Тупые буркалы у них обведены;

Вся голова в буграх, исходит лишаями,

Как прокаженное цветение стены (…)

Со стульями они вовек нерасторжимы.

Подставив лысину под розовый закат,

Они глядят в окно, где увядают зимы,

И мелкой дрожью жаб мучительно дрожат(…)

У них незримые губительные руки…

Усядутся опять, но взор их точит яд,

Застывший в жалобных глазах побитой суки, —

И вы потеете, ввергаясь в этот взгляд.

Сжимая кулаки в засаленных манжетах,

Забыть не могут тех, кто их заставил встать,

И злые кадыки у стариков задетых

С утра до вечера готовы трепетать (…)[29]

Эти неприятные для Рембо люди вряд ли заслуживали такой злобной отповеди, но им не повезло — именно в них воплотился для поэта ненавистный Шарлевиль, именно они преграждали ему путь к свободе и покушались на его независимый дух. В ноябре 1870 года домой вернулся, наконец, и второй беглец — Фредерик. По словам Делаэ, братья не могли смотреть друг на друга без смеха: они чувствовали духовное родство, и, быть может, это был наилучший период их взаимоотношений. Впрочем, младший не упускал случая подпустить шпильку старшему:

"… Артюр, будучи в некотором отношении более злокозненным, забавлялся тем, что высмеивал патриота Фредерика. А тот — очень спокойно, с легким налетом южного говора, усвоенного в полку, и добродушным тоном отдыхающего мужчины — отвечал ему: "Меня от тебя тошнит".

Зима 1870–1871 годов была тяжела и для Рембо и для страны. Военно-политическая ситуация ухудшалась с каждым днем и с каждым часом: 20 декабря немцы осадили Мезьер, а 31 подвергли город обстрелу, выпустив по нему более шести тысяч снарядов. В этот день Рембо хотел выбраться из дома, но мать заперла двери на ключ, и он сумел убежать лишь в семь часов вечера. Война вызывает в нем отвращение — видимо, искреннее. Стихи о бессмысленной гибели молодых в военной мясорубке принадлежат к числу не только самых известных, но и самых проникновенных в творчестве Рембо. Для обозначения чудовищного преступления против человека он выбрал короткое и емкое слово "Зло":

Меж тем как красная харкотина картечи

Со свистом бороздит лазурный небосвод

И, слову короля послушны, по-овечьи

Бросаются полки в огонь, за взводом взвод;

Меж тем как жернова чудовищные бойни

Спешат перемолоть тела людей в навоз

(Природа, можно ли взирать еще спокойней,

Чем ты, на мертвецов, гниющих между роз?) —

Есть Бог, глумящийся над блеском напрестольных

Пелен и ладаном кадильниц. Он уснул,

Осанн торжественных внимая смутный гул,

Но вспрянет вновь, когда одна из богомольных

Скорбящих матерей, припав к нему в тоске,

Достанет медный грош, завязанный в платке![30]

Разрушения были значительными — так, при бомбардировке Мезьера сгорел дом Эрнеста Делаэ, и тот вынужден был перебраться к родственникам в деревню. Затем началась оккупация. Национальное унижение каждый переживал по-своему. У Рембо оно превратилось в ненависть к немцам и особенно к их лидеру — Бисмарку. Делаэ вспоминал саркастические замечания Рембо о немецкой дисциплине и немецких порядках, а также его "пророческие слова" о последствиях войны:

"Посвистев всласть в свои дурацкие дудки и натешившись барабанным боем, они вернутся к себе на родину, где будут уплетать сосиски, в твердой уверенности, что дело доведено до конца. Но погоди немного. Вооруженные до зубов, насквозь проникнутые духом военщины, руководимые чванными и заносчивыми вождями, они вкусят от всех прелестей легкой победы… Я предвижу железные тиски, в которые будет зажата немецкая общественность. И все это лишь для того, чтобы быть в конце концов раздавленными какой-нибудь коалицией".

В действительности поражение родной страны вызывало у Рембо скорее злорадство нежели скорбь: он всей душой ненавидел империю и жаждал увидеть ее крах. И вот это, наконец, свершилось. В один прекрасный день Рембо явился в библиотеку с ликующим возгласом: "Париж сдался!" Национальную катастрофу он воспринял как конец шарлевильского прозябания. Продав часы, чтобы купить железнодорожный билет, он 25 февраля 1871 года садится на поезд. Это третий побег Рембо — несомненно, самый загадочный из всех, ибо о нем сложено наибольшее количество легенд.

Артюру казалось, что к этому побегу он подготовился куда лучше, чем к первым двум: в соответствии с его книжными представлениями о жизни ему нужно было всего лишь добраться до Парижа, "города Просвещения" (этот эпитет настолько часто встречается в воспоминаниях Эрнеста Делаэ, что превращается в штамп) — а уж там любой литератор с распростертыми объятиями примет талантливого собрата из провинции. Добравшись до столицы, Рембо сразу же отправился к карикатуристу Андре Жилю, адрес которого каким-то образом узнал. Не застав никого в мастерской, он преспокойно улегся на диван — как уже проделывал это в Дуэ, "в гостях" у сержанта национальной гвардии. Художник, впрочем, отнесся к нему благосклонно: вернувшись вечером домой и обнаружив сладко спящего незнакомого юношу, разбудил нахала и выпроводил вон, но при этом дал десятифранковую монету и несколько добрых советов — в частности, объяснил, что в нынешнем Париже литераторы, как и все прочие люди, гораздо больше думают о пропитании, чем о поэзии. Сам Рембо говорил потом Делаэ, что "Париж — это желудок". Около двенадцати дней он бродил по городу, рассматривая витрины книжных магазинов и ночуя под мостами или в угольных баржах. Столица оказалась к нему не слишком гостеприимной, и 10 марта он отправился пешком в Шарлевиль.

Рембо умел отвечать обидевшей его действительности только одним чувством — злобой. Вероятно, именно после этого побега в нем зародилась ненависть к Парижу, которая окончательно выкристаллизуется к лету 1872 года. Домой он вернулся весь в лохмотьях, простуженный и оголодавший. Мать начала, наконец, осознавать всю серьезность ситуации: она уже не ругала сына, а пыталась наставить его на путь истинный уговорами и угрозами: ей хотелось, чтобы он вернулся в коллеж и держал экзамен на степень бакалавра — либо устроился на какую-нибудь службу.

"Революционер"

Нет, эти руки-исполины,

Добросердечие храня,

Бывают гибельней машины,

Неукротимее коня!


И, раскаляясь, как железо,

И сотрясая мир, их плоть

Споет стократно Марсельезу,

Но не "Помилуй нас, Господь!"


Без милосердья, без потачки,

Не пожалев ни шей, ни спин,

Они смели бы вас, богачки,

Всю пудру вашу, весь кармин!


Их ясный свет сильней религий,

Он покоряет всех кругом,

Их каждый палец солнцеликий

Горит рубиновым огнем!


Остался в их крови нестертый

Вчерашний след рабов и слуг.

Но целовал Повстанец гордый

Ладони смуглых этих рук.[31]

Когда немцы приблизились к Мезьеру и Шарлевилю, наступил всеобщий патриотический подъем: стоило коменданту укрепленного района отдать приказ убрать все, что может помешать обороне, как толпа уничтожила сады и вырубила рощу со столетними липами. По словам Делаэ, Рембо находил во всех этих порубках (изображенных также и в "Озарениях") глубокий символический смысл: "Есть вещи, которые необходимо уничтожить. Есть старые деревья, которые нужно срубить; есть вековые исполины, тень которых вскоре превратится для нас в воспоминание. Так и от нынешнего общественного строя не останется ни следа. Ни личному богатству, ни личной гордости не будет места под солнцем. Мы опять вернемся на лоно природы".

Вопрос о демократических и революционных убеждениях Рембо представляет большой интерес. Сомневаться в передовых настроениях поэта здесь вроде бы не приходится: юноша сочувствует голодным сиротам, воспевает натруженные руки старой работницы, восторженно изображает кузнеца, который горделиво грозит коронованным деспотам. Жан Мари Карре пишет об этом с умилением: "Он не любит Бога, этот "бессердечный Рембо", но он еще способен любить многое. Его отрицательное отношение к окружающему не беспредельно: он любит бедных, униженных, несчастных, бунтарей". Более того, сочувствие к народу сочетается с самыми радикальными убеждениями: Делаэ сообщает, что уже в возрасте тринадцати или четырнадцати лет Артюр мечтал о насильственном разрушении общественного строя.

18 марта в Париже была провозглашена Коммуна — к великой радости Рембо, недавно вернувшегося домой после третьего побега. Ему, надо сказать, отчасти не повезло: если бы он продержался в столице еще несколько дней, то стал бы свидетелем — или участником — этих событий, столь близких его тогдашнему умонастроению. В 1905 году Делаэ без тени сомнения утверждал:

"Коммуналистическая армия имела его в своих рядах, ибо теориями он не удовлетворялся и жаждал рискнуть жизнью во имя социальной революции".

Сюжет "Рембо и Коммуна" породил несколько легенд. Юный поэт будто бы отправился в Париж с целью записаться в народную гвардию и прошел пешком 60 льё[32] за шесть дней. Оказавшись в столице, он явился на укрепления и потребовал выдать ему оружие — его пламенные речи тронули сердце мятежников, но затем наступление версальцев вынудило новоявленного бойца спасаться бегством. Какое-то время ему пришлось провести в тюрьме вместе с коммунарами, и именно этими трагическими событиями якобы навеяно знаменитое стихотворение "Украденное сердце":

Плюется сердце над парашей,

Сердечко грустное мое.

В него швыряют миски с кашей,

Плюется сердце над парашей:

Под шуточки лихих апашей

Вокруг гогочет солдатье.

Плюется сердце над парашей,

Сердечко грустное мое.

Чудовищный приапов пенис

Они рисуют на стене,

И рвет мне сердце, ерепенясь,

Чудовищный приапов пенис.

Волна абракадабры, пенясь,

Омой больное сердце мне!

Чудовищный приапов пенис

Они рисуют на стене.

Украденное сердце, что же

Мне дальше делать суждено?

Когда рыготой кислой позже

Сведет вакхические рожи,

Меня изжога схватит тоже,

А сердце — все в грязи оно.

Украденное сердце, что же

Мне дальше делать суждено?[33]

Однако "Украденное сердце" подверглось различным интерпретациям. Некоторые "реакционные" исследователи утверждают, что солдатами, так неприятно поразившими чувствительную душу юного поэта, были коммунары, а Жан Пьер Шамбон попросту предложил считать Рембо "версальцем".

В других легендах говорится о полукомических и полутрагических приключениях Рембо в восставшем Париже: добрые коммунары скинулись кто сколько мог для несчастного юноши, а тот потратил собранные деньги на их угощение; в казармах к нему стал приставать пьяный национальный гвардеец; его стихи вызвали всеобщий восторг на баррикадах; он чудом ускользнул от озверевших приспешников Тьера и т. д. и т. п.

Все версии об участии Рембо в Коммуне имеют один источник — его собственные рассказы. Естественно, главным слушателем поэта в 1871 году был Эрнест Делаэ (которого чуть позже сменил Верлен). Почти все ранние биографы — те, кто имел дело лишь с мемуарными свидетельствами и не использовал документы — были абсолютно убеждены в правдивости исходивших от Делаэ сведений. Только Изабель Рембо еще в 1896 году просила Патерна Берришона не доверять им:

"Если бы я могла предвидеть, что вы используете свидетельства Делаэ, то предостерегла бы вас…

Участие в Коммуне — это совершенно невозможно, я бы об этом знала и помнила бы. Быть может, он [Рембо] похвалялся этим из бравады. Впрочем, коммунаров ведь разыскивали, арестовывали, судили; ему же не пришлось спасаться от преследований, которых, я в этом убеждена, он боялся бы гораздо больше, чем любой другой человек, если бы чувствовал за собой настоящую вину".

Но Патерн в этом пункте пошел наперекор любимой супруге — уж очень благодатной показалась ему тема. Поэтому он повторил версию Делаэ, дополнительно разукрасив ее живописными подробностями: Рембо будто бы стал свидетелем жутких сцен насилия с обеих сторон, и это внушило ему отвращение к социальным битвам.

Единственным человеком, выступившим с публичным опровержением домыслов Берришона, стал Жорж Изамбар, который тщетно пытался переубедить и Делаэ, ссылаясь на письма Рембо. Обмен посланиями произошел в 1927 году, когда в печати появились статьи Изамбара. Последний проявил максимальный такт по отношению к бывшему ученику:

"Вы увидите, что я вас не упоминаю. Не с целью вас… пощадить (amicus Plato, magis amica veritas),[34] а потому, что с вами дело обстоит совсем не так, как с гнусным Патерном. Вы эту историю не сочинили, не выдумали. Вы ее наверняка записали со слов самого Рембо, а мы знаем, что на том жизненном повороте он не чурался мистификаций. После 18 марта он играл в Шарлевиле роль активного коммунара и должен был выдержать ее до конца. Вследствие этого, он ввел вас в заблуждение — холодно, обдуманно — разумеется, не из одного только удовольствия, а потому что ему было необходимо, чтобы вы поверили ему столь же безоговорочно, как другие. И не считайте себя униженным из-за того, что поддались обману. Нам эта птица известна. Мы с вами оба знаем, с каким искусством Рембо умел обольщать. Вы сами приводили тому примеры".

Однако Делаэ до конца жизни упорно стоял на том, что его школьный друг принимал участие в Коммуне — это был якобы третий (или четвертый побег) Рембо. Отметим к слову, что Делаэ совершенно запутался в этих побегах: особенно невнятны его повествования о событиях весны 1871 года, поскольку его не было в Шарлевиле — с начала апреля по конец мая он находился у родных в Нормандии. Тем не менее, Делаэ твердо верил, что Рембо не мог его обмануть и пытался оспорить аргументы Изамбара:

"Конечно, подобный рассказ мог бы доставить ему удовольствие! Но совершенно непостижима та гениальность, которая понадобилась бы, чтобы выдумать такую историю… Он провел с этими людьми [коммунарами] от двух до трех недель. А затем — это его слова — начались разговоры: все кончено, версальцы вступят в город. И многие строили планы, как исчезнуть. И он поступил так же. Что может быть проще и правдоподобнее этого рассказа, начисто лишенного хвастовства и хвастовство отвергающего? Разве это похоже на байку, призванную ошеломить? Он любил втирать очки, это правда, но в данном случае его резоны необъяснимы".

Иными словами, достоверность рассказа подтверждается лишь тем, что Рембо не стремился пустить пыль в глаза — довод, прямо скажем, не слишком убедительный. Делаэ возвращался к "коммуналистическому" эпизоду неоднократно, корректируя собственную версию с целью парировать критические замечания. Так, дата третьего (у Делаэ — второго) побега у него меняется с годами: в первых воспоминаниях упоминается "снятие осады", затем говорится о начале февраля, и лишь в последних сочинения появляется более или менее правильное указание на "конец февраля или начало марта". Возможно, Делаэ просто прочел опубликованное письмо к Полю Демени от 17 апреля 1871 года, где Рембо называет точное время своего пребывания в Париже:

"Такова была литературная жизнь — с 25 февраля по 10 марта. — Впрочем, вряд ли я сообщил вам что-то новое.

Итак, подставим лоб под наклоненные струи небесные и всей душой предадимся античной мудрости.

И пусть бельгийская литература унесет нас под своей подмышкой".

После публикации документов версия Делаэ рухнула: исследователи нового поколения отвергли ее почти единодушно. "Добрался ли он в самом деле на этот раз до Парижа? Поступил ли он в повстанческие войска? Был ли он поджигателем и федератом, как впоследствии хвастался? (…) Этой общераспространенной и весьма живописной версии, к сожалению, приходится — не без риска умалить революционные заслуги Рембо — противопоставить другую, покоящуюся на более достоверных фактах". Эти достоверные факты таковы: "Украденное сердце" (под названием "Казненное сердце") было послано Изамбару в письме от 13 мая 1871 года. Там же говорится и о последних днях Коммуны (когда Рембо якобы пребывал на баррикадах):

"… Я буду тружеником: только эта мысль удерживает меня, хотя безумная ярость зовет на парижскую битву, где столько тружеников умирает в тот самый час, когда я пишу вам! Трудиться сейчас — никогда, никогда. Я бастую".

Логика, надо сказать, довольно странная, но для шестнадцатилетнего юнца простительная. Рембо оставался в Шарлевиле и 15 мая, ибо именно в этот день он отправил очередное послание Полю Демени в Дуэ — то самое письмо, в котором сформулирована программа "ясновидения". Даже если Рембо отправился в Париж не пешком, а на поезде, он все равно не успел бы совершить все приписанные ему подвиги, ибо уже 22 мая все было кончено — "кровавая неделя" завершилась, и Коммуна прекратила свое существование. Возможно, Рембо все же сделал попытку прорваться в столицу: Верлен позднее рассказывал, как его юный друг чудом спасся от уланского разъезда в лесу Вилье-Котре, забившись в кусты и насмерть перепугавшись. Делаэ также упоминает этот эпизод, но, согласно его версии, Артюр едва не попал в руки улан, выбравшись из залитой кровью столицы. Естественно, Рембо было труднее "втирать очки" в Париже, чем в Шарлевиле: в отличие от Делаэ, Верлен знал о Коммуне не по наслышке — поэтому просто упомянул, не вдаваясь в подробности, о кратковременном пребывании шарлевильского подростка в мятежной столице.

Как бы там ни было, Коммуна присутствует в творчестве Рембо: в Шарлевиле он пишет стихотворения "Военная песнь парижан", "Руки Жанны-Мари", "Парижская оргия, или Столица заселяется вновь". По мнению французских критиков, этот триптих представляет собой лучший гимн Коммуне — и создан он был поэтом, который никакого участия в революционных событиях не принимал. Затем Коммуна перестанет его интересовать и напрочь исчезнет из его писем и сочинений.

Поэт

Когда-то, насколько я помню, жизнь моя была пиром, где раскрывались сердца, где пенились вина. — Как-то вечером посадил я Красоту себе на колени. — И горькой она оказалась. — И я оскорбил ее".

Сезон в аду.


В 1869 Рембо получил первую премию за латинскую поэму "Югурта" — в возрасте неполных пятнадцати лет. В том же году он пишет первые стихи на французском — "Новогодние подарки сирот". 2 января 1870 года эти стихи были опубликованы в "Ревю пур тус" ("Revue pour tous"). Через несколько месяцев в журнале "Ла Шарж" ("La Charge") появится еще одно стихотворение Рембо — "Три поцелуя".[35]24 мая 1870 года он посылает первое письмо поэту-парнасцу Теодору де Банвилю, приложив три стихотворения — "Ощущение", "Офелия", "Credo in Unam" ("Верую во Единую"):[36]

"Дорогой мэтр,

У нас сейчас месяц любви, мне семнадцать лет.[37] Как говорится, это возраст надежд и химер — и вот я, одаренный прикосновением Музы ребенок (простите мне эту банальность), решился рассказать о верованиях моих, надеждах и чувствах, всех этих поэтических вещах, которые я причисляю к весне.

Посылаю же я вам — заодно также славному издателю Альф, Лемеру — некоторые мои стихи, потому что люблю всех поэтов, всех славных парнасцев — а поэт всегда парнасец — и я влюблен в идеальную красоту; потому что люблю в вас — со всей наивностью — потомка Ронсара, брата наших учителей 1830 года, истинного романтика, истинного поэта. Вот поэтому. Это глупо, не так ли, но что делать?

Быть может, через два года, через год я буду в Париже.

Anch’io[38] буду парнасцем, господа из журнала! — Сам не знаю, что есть во мне… что поднимается… — Клянусь вам, дорогой мэтр, что всегда буду поклоняться двум богиням — Музе и Свободе.

Не смотрите презрительно на эти стихи… Вы доставите мне безумную радость и надежду, если найдете местечко среди парнасцев для этой вещицы — "Credo in unam"… Я появился бы в последнем выпуске "Парнаса": это было бы Кредо всех поэтов! — Честолюбие мое! О, безумное!

— Так эти стихи выйдут в "Современном Парнасе"?

— Разве не заключена в них вера поэтов?

— Меня никто не знает, но что с того? Ведь все поэты братья. Эти стихи верят, любят, надеятся — вот и все.

— Дорогой мэтр, помогите мне. Дайте мне подняться. Я молод: протяните мне руку".

Мечты Рембо были наивными: правда, Банвиль ответил ему, но и не подумал публиковать стихотворение, на которое юный поэт возлагал самые большие надежды. Много позже эти стихи все же появятся в печати под названием "Солнце и плоть" — но для Рембо это уже не будет представлять интереса. Пока же это письмо — первая попытка прорваться в обольстительный и загадочный мир литературы. Неудача больно ранила подростка. На протяжении всей его жизни это будет повторяться вновь и вновь: он слишком быстро приходит в отчаяние, которое слишком быстро перерастает в истерику. И его поэзия разительно меняется: появляются такие вещи, как "Наказание Тартюфа" или "Венера Анадиомена". Оба стихотворения были написаны в июне 1870 года, и в них Рембо словно бы сводит счеты с обидевшим его миром. Если в "Солнце и плоти" звучал гимн природе и любви, то теперь на свет появляется вылезающая из зеленой железной ванны Венера с отвратительной язвой вместо заднего прохода:

(…) Затылок складчатый, торчащие лопатки,

Тяжелые бугры подкожного жирка.

Как студень, вислые и дряблые бока.

Сбегают к животу трясущиеся складки.[39] (…)

Не стоит, конечно, забывать уже проявившуюся склонность к эпатажу: мальчик почти наслаждается, описывая мерзость окружающего мира, но делает это по-книжному, при помощи слов — у него достаточно богатое воображение, чтобы мысленно представить отвратительное уродство жирной и угреватой женской плоти, но было бы большой ошибкой предполагать, что это личные впечатления. Однако, в любом случае, это уже не прежний "чопорный, послушный и кроткий" школьник, хотя у матери и учителей еще сохранялись иллюзии на сей счет.

В короткой творческой биографии Рембо можно выделить несколько важных периодов. С марта по октябрь 1870 года он словно бы пробует руку: в "Ощущении" использованы темы и образы Ламартина, "Кузнец" является подражанием Гюго, "Бал повешенных" самим названием отсылает к Вийону, "Солнце и плоть" написано под непосредственным влиянием Мюссе, и здесь же звучат темы парнасцев — Леконта де Лиля и Банвиля, "Голова фавна" похожа на стихи Виктора де Лапрада и т. д. В это время юный поэт не стесняется заимствовать иногда целые строки у своих собратьев: "Венера Анадиомена" и "На музыке" имеют точки соприкосновения со стихами Глатиньи, "Вы, храбрые бойцы…" перекликается со сборником Гюго "Возмездие", "Ответ Нины" совпадает по замыслу и чередованию рифм со стихами Банвиля, "Спящий в ложбине" обязан своим появлением на свет стихотворению Дьеркса.

Изабель позднее уверяла, будто брат ее совершенно не интересовался изданием своих сочинений — кудесник стиха, он творил, словно дышал, не помышляя о мирской славе:

"Артюру Рембо никогда не приходила в голову мысль о том, чтобы опубликовать свои стихи, равно как и о том, чтобы добиться, благодаря им, выгоды или известности — если они все же были опубликованы, это произошло против его воли".

Как обычно, утверждения сестры не соответствуют действительности: юный поэт жаждал известности и целенаправленно шел к своей славе. Ему без труда удавалось "подделаться" под нужный тон: для "Ревю пур тус" он упражняется в глуповатой морализации, для журнала "Ла Шарж" пишет в залихватской манере, для парнасцев приберегает языческие темы и помпезный стиль. В доме сестер Жендр он переписывает набело свои стихи и тратит слишком много бумаги, а в ответ на упреки поясняет:

"Для типографии нельзя писать с оборотной стороны".

Переломными становятся для Рембо зима и весна 1871 года. "С падением Коммуны ему открывается, быть может, помимо воли, истинный смысл того, что он называет революцией". Это вовсе не социальный переворот — точнее, им одним дело не ограничивается. Рембо стремится к революции всех элементов, ибо они погрузились в спячку с тех пор, как был заключен союз с Богом слабых и нищих духом. Мир утерял свое подлинное лицо, сокрытое под навязанной ему маской, и представляет собой лишь мерзкую карикатуру своей истинной судьбы. Вселенную необходимо встряхнуть, чтобы сбросить постыдное иго цивилизации: для этого нужно истребить род людской, уничтожить планету и вернуться к хаосу, из которого родится нечто неслыханно новое. Потрясенный своим открытием, Рембо создает с мая по август 1871 года целую серию "апокалипсических" стихотворений, нацеленных на разрушение всех отвергаемых отныне ценностей: "Сидящие", "Праведник", "Первое причастие", "Мои возлюбленные крошки", "Приседания", "Вечерняя молитва", "Бедняки в церкви", "Семилетние поэты", "Сердце паяца" (позже названное "Казненное сердце" или "Украденное сердце"). 10 июня 1871 года Рембо посылает три последних стихотворения Полю Демени — другу Изамбара и молодому поэту, с которым познакомился в Дуэ. Именно в этом письме содержится просьба уничтожить все ранние (написанные в 1870 году) сочинения:

"… сожгите, я так хочу и верю, что вы исполните волю мою, как исполняют волю усопшего, сожгите все стихи, которые я по глупости своей передал вам во время моего пребывания в Дуэ…"

Это, несомненно, свидетельствует о пережитом кризисе и появлении нового взгляда как на окружающую действительность, так и на литературное творчество. К маю 1871 года Рембо, действительно, разрабатывает программу, которой будет руководствоваться в ближайшие три года. 13 и 15 мая 1871 он посылает Жоржу Изамбару и Полю Демени так называемые "Письма Ясновидца". В послании к учителю он формулирует свои эстетические и политические взгляды следующим образом:

"Я стараюсь как можно сильнее осволочиться. Почему? Я хочу быть поэтом и работаю над тем, чтобы сделаться Ясновидящим: вы этого совершенно не поймете, а я не смогу толком объяснить. Речь идет о том, чтобы достичь неведомого посредством расстройства всех чувств. Это огромные муки, но нужно быть сильным, нужно родиться поэтом, а я осознал себя поэтом. Это вовсе не моя вина. Было бы ложью сказать: я думаю; следовало бы сказать: меня думают. Простите за каламбур. Я — это другие".

В письме к Полю Демени Рембо раскрывает суть своей программы несколько подробнее:

"Чиновники, писатели: автор, творец, поэт — подобный человек еще никогда не существовал!

Первое, что должен сделать человек, который хочет быть поэтом, это полностью познать самого себя. Он ищет свою душу, исследует ее, подвергает искушениям, обучает. Познав, он должен возделывать ее; это кажется простым: в любой голове совершается естественное развитие; сколько эгоистов провозглашают себя авторами; есть и другие, которые приписывают себе интеллектуальный прогресс! — Но речь идет о том, чтобы создать в себе чудовищную душу: как бы на манер компрачикосов! Представьте себе человека, который взращивает бородавки на собственном лице.

Я говорю, что надо быть ясновидцем, сделаться ясновидцем.

Поэт делает себя ясновидцем посредством длительного, громадного и систематического расстройства всех чувств. Все виды любви, страданий, безумия; он ищет самого себя, он черпает в себе самом все яды, чтобы извлечь из них квинтэссенцию. Невыразимая мука, которая требует всей его веры, сверхчеловеческой силы, ибо он становится великим больным, великим преступником, великим проклятым — и величайшим Ученым! — Ибо он достигает неведомого! Потому что он возделал душу свою, которая уже намного превосходит другие по богатству! Он достигает неведомого, и, когда ему кажется, что он обезумел, ибо не понимает смысла своих видений, тогда-то он их и видит! Пусть он подохнет в своем броске к неслыханному и невыразимому: придут другие ужасные труженики; они начнут с тех горизонтов, где обессилел тот!"

Кто же из поэтов достоин называться ясновидцем и может служить ему примером? В письме к Демени Рембо перечисляет тех, кто хоть немного приблизился к "ясновидению". В какие-то мгновения это удавалось Ламартину, но его "губит старая форма". Многое сумел увидеть Гюго, который, однако, склонен "к излишним умствованиям". Второе поколение романтиков — Теофиль Готье, Леконт де Лиль, Теодор де Банвиль — значительно глубже. Но они пытались лишь воскресить прошлое:

"Настоящим ясновидцем, подлинным королем поэтов оказался только Бодлер. Однако он жил в слишком изысканной среде, и столь прославленная форма его произведений не соответствует их внутреннему размаху. Поискам неведомого должна соответствовать совершенно новая форма".

Из ныне живущих внимания заслуживают двое — Теодор де Банвиль и Поль Верлен. С последним Рембо вскоре предстоит встретиться. Что же касается Банвиля, то ему 15 августа 1871 года юный поэт направил свое второе послание:

"Быть может, вы помните, что в июне 1870 года вам прислали из провинции не то сто, не то полтораста гекзаметров мифологического содержания, озаглавленных "Credo in Unam". Вы были достаточно добры и ответили их автору.

Все тот же дурак посылает вам прилагаемые при сем стихи за подписью Алкид Бава.[40] — Прошу прощения.

Мне восемнадцать лет. — Я всегда буду любить стихи Банвиля.

В прошлом году мне было всего лишь семнадцать!

Добился ли я прогресса?".

Смиренный тон послания обманчив: в это время Рембо совершенно охладел к Банвилю и ставил себя как поэта гораздо выше, хотя всего несколько месяцев назад обращался к знаменитому парнасцу с подчеркнутым уважением — как к мэтру. Теперь же он почти не скрывает издевки над Банвилем и прочими жалкими стихоплетами, не способными понять истинную красоту. Вместе с тем, Рембо по-прежнему нуждался в литературной протекции: поэтому он рискнул еще раз обратиться к известному поэту, который год назад не погнушался ответом новичку. Отправленное Банвилю стихотворение "Что говорят поэту о цветах" было написано в соответствии с новыми принципами — это "виртуозная эквилибристика, свидетельствующая о том, до каких пределов доходит гениальная изобретательность Рембо в области сквернословия". Марсель Кулон, впервые опубликовавший эти стихи, проводил параллель между ними и "Пьяным кораблем": они в плане комическом выражают то же, чем последняя вещь является в плане возвышенном — в обоих случаях речь идет о стремлении к экзотике. В этом стихотворении Рембо последовательно противопоставляет Францию и дальние страны: хилые, чахлые, смешные в своем убожестве европейские растения меркнут на фоне неведомой, неслыханной, несуществующей флоры приснившихся тропиков и воображаемых Флорид:

Бывает так: в лазурной тьме,

Где море трепетных топазов,

Все эти лилии в тебе

Взыграют, как клистир экстазов. (…)

А утром ты встаешь, дружок,

И надувает после ванной

Твою рубашку ветерок

Над незабудкою поганой. (…)

Растенья Франции смешны,

Тщедушны, вздорны, неуклюжи,

И таксы в них погружены

По брюхо, словно в мелкой луже. (…)

Дудите в дудки, простаки!

Вам слюни сладки, словно соки.

А это — всмятку сапоги:

Лилеи, Розы и Ашоки![41] (…)

Нечто подобное произошло и с "Пьяным кораблем": в последних числах августа 1871 года, еще ни разу не побывав на море, Рембо создает видение пригрезившегося плавания. "В этом стихотворении, подлинном половодье слова, он, пользуясь все более углубляемым и развертываемым символом, пророчески предсказывает свой собственный легендарный и патетический удел: все увидеть, все перечувствовать, все исчерпать, изведать до дна и всему найти соответствующее выражение". С тем, что поэма "Пьяный корабль" заключает в себе дух пророчества, согласны многие исследователи: например, Станислас Фюме также утверждает, что в этой поэме "заранее описана почти вся жизнь Рембо".

Рене Этьямбль, со своей стороны, считает, что программу ясновидения поэт сумел реализовать только в двух вещах — сонете "Гласные" (более знаменитом) и "Четверостишии", которое является самым совершенным творением Рембо, ибо это истинное видение:

Розовослезная звезда, что пала в уши,

Белопростершейся спины тяжелый хмель.

Краснослиянные сосцы, вершины суши.

Чернокровавая пленительная щель.[42]

В августе 1871 года Рембо показалось, что его программа приносит результаты и способна "очистить" мир: в "Четверостишии" даже женщина становится прекрасной — без "прыщей на хребте", уродливых "титек", насмешливой улыбки. Он убежден, что создал несколько шедевров. Совсем недавно ему хотелось умереть — ярче всего это выразилось в стихотворении "Сестры милосердия":

Ни в белой магии, ни в мрачном чернокнижье

Не обретет себя он, раненый гордец,

И в жуткой пустоте, которая все ближе

Без гнева встретит он подкравшийся конец —

Там, Истину узнав, беседуя со Смертью

И грезя без конца все ночи напролет,

Таинственную смерть сестрою милосердья

Всем существом своим впервые назовет.[43]

Но теперь мысли о смерти отступают — на смену им приходит уверенность в близкой славе. И Рембо предпринимает еще одну попытку прорваться в литературный мир. На сей раз он решил обратиться к Полю Верлену, которого в письме к Изамбару назвал "истинным поэтом". Ответ пришел не сразу, что едва не повергло юношу в очередной приступ отчаяния. Он не знал, что его будущего друга пока нет в Париже — Верлен гостил у друзей в Нормандии и вернулся в столицу лишь в конце августа. В состоянии тревожного и мучительного ожидания Рембо создает "Пьяный корабль" и показывает его Делаэ: именно эту вещь он будет читать искушенным и закоснелым столичным литераторам — этой поэмой он завоюет Париж.

Накануне броска в "неведомое"

"Все началось с поисков. Я записывал голоса безмолвия и ночи, пытался выразить невыразимое. Запечатлевал ход головокружений".

Сезон в аду: Алхимия слова.

В сентябре 1871 года Рембо еще не исполнилось семнадцати лет. Он необуздан и самоуверен, ибо свято верит в свой поэтический дар. Он уже создал "теорию ясновидения" — осталось применить ее к себе и к другим. Одновременно он сын своей матери — хитрый и прижимистый крестьянин. Чудовищная гордость сочетается в нем с крайней робостью. Реальная действительность вызывает у него два чувства — ненависть и страх слившихся воедино.

В свете дальнейших событий особого внимания заслуживает отношение Рембо к женщинам, которые встречаются в его стихотворениях неоднократно. Сначала это некая загадочная, романтичная, окутанная дымкой "она". У "нее", как правило, античные имена — Венера, Кибела, Ариадна, Леда, Электра. "Она" напоминает поэту Офелию, ибо "собирает свой букет в волнах". Затем, почти одновременно с мерзкими "прелестями" Венеры Анадиомены, возникают создания более земные: плутовка из "Первого свидания", рассудительная возлюбленная из "Ответа Нины", высокомерная особа из "Романа". Наконец, у "нее" появляются "фиалковые глаза" ("Гласные"[44]). К этим фиалковым глазам и к путешествию в "розовом вагоне" ("Сон на зиму") друзья поэта впоследствии пытались подобрать подходящую кандидатуру из числа предполагаемых возлюбленных поэта.

По утверждению Эрнеста Делаэ, его друг отправился в столицу вместе с некой девушкой из Шарлевиля:

"… он полюбил сразу, уже в ранней юности, с пылом и чистотой ребенка, но со смелой уверенностью мужчины. Из его "возлюбленных крошек", которых он сопровождал "на музыку" или в другие места, которым посылал страстные письма — об утрате их, замечу в скобках, можно только сожалеть, ибо возмущенные родители завладели ими и уничтожили — есть одна, которая осталась с ним, привязалась к нему, покинула, чтобы не расставаться с ним, семью и домашний очаг, стала "соузником по преисподней".[45] Во время второго путешествия в Париж в феврале 1871 года она пожелала сопровождать его, хотя он был против. Не имея никакого пристанища, они провели первую ночь на бульварной скамье. Утром он потребовал, чтобы его подруга, взяв все деньги, какие у них были, отправилась на Северный вокзал: они рассчитывали, что ее приютят родственники, жившие в одном небольшом городке в окрестностях Парижа. Возлюбленная то ли покорилась, то ли сделала вид. Во всяком случае, Рембо не был уверен, что она уехала: он боялся увидеть ее в толпе, где она могла прятаться, следя за ним. Он не избавился от беспокойства и несколько месяцев спустя, когда рассказывал эту историю. Встретились ли они вновь? Это вполне вероятно, и расставание произошло, скорее всего, позже. Именно у нее были фиалковые глаза, воспетые в сонете "Гласные". Рембо никогда больше не позволял себе откровений по этому поводу. Даже в моменты, когда ему на все было в высшей степени наплевать, даже в минуты конвульсивной веселости, когда ему нравилось разыгрывать из себя прожженного циника, он внезапно мрачнел и раздражался, если ему намекали на эту столь мучительную для него любовную связь, и резко прекращал беседу словами: "Я не желаю, чтобы со мной об этом заговаривали!" О парижских шалостях, о Верлене, о заброшенной литературной славе — сколько угодно; о разных неприятностях, лишениях, предательствах, грубом обхождении он рассказывал подробнейшим образом, обращая все в шутку; но старая любовь так и осталась незажившей раной. (…) Любил он с тем же отчаянным устремлением к абсолютному идеалу, которое было присуще ему во всем".

Патерн Берришон категорически опровергал эту историю: по его словам, Рембо в ту пору совсем не знал женщин и впервые "согрешил" лишь в 1873 году:

"В восемнадцать лет он познал сексуальную жизнь".

Рассказ Эрнеста Делаэ вызывает слишком много вопросов: он не приводит имени таинственной девицы, которая затем пропадает бесследно — более она нигде не появляется и никто о ней не вспоминает. Между тем, шарлевильские кумушки, несомненно, должны были перемыть косточки не только самой беглянке, но и всей ее родне до седьмого колена. Добрый Эрнест отчасти понимал уязвимость своей позиции и сделал попытку поправить дело:

"Я не счел возможным назвать этот городок в окрестностях Парижа, чтобы никто не раскрыл инкогнито и не потревожил покоя особы, которая, вероятно, еще жива".

Учитывая желание Делаэ оградить Рембо от обвинений в "неправильной" сексуальной ориентации, биографы Рембо принимают эту версию ровно в той степени, в какой отрицают гомосексуальные склонности. Так, Марсель Кулон, первым прояснивший отношения Верлена и Рембо, считает эту историю выдуманной от начала до конца. Зато Жан Мари Карре, деликатно обходивший все острые углы, считает девицу вполне реальным, хотя и таинственным созданием: "Загадочное появление, мимолетная неуловимая тень. Кто была она? Что сталось с ней? Молчание ее возлюбленного навсегда окружило ее тайной". Еще одно подтверждение реальности этой "тени" Карре находит в воспоминаниях Луи Пьеркена — совсем уж неправдоподобных:

"Я готов подтвердить рассказ Эрнеста Делаэ (именно у нее были фиалковые глаза, воспетые в сонете о гласных). Рембо не любил, чтобы ему намекали на эту короткую и мучительную любовную связь. Несколько лет спустя я сидел с ним вечером за столиком кафе Дютерм на улице Пти-Буа, в Шарлевиле — в этом кафе по будним дням клиенты всегда были немногочисленны. В тот вечер он был молчалив и едва отвечал на мои вопросы. Я чувствовал, что мозг его занят напряженной работой — он явно обдумывал какое-то ненаписанное еще стихотворение. Чтобы отвлечь его, я сказал: "Ну, как твои любовные дела? Есть у тебя новости о малышке?" По выражению нашего общего друга Эрнеста Милло, он устремил на меня столь грустный взгляд, что я смутился, и произнес: "Прошу тебя, замолчи!" Облокотившись на стол и обхватив голову руками, он заплакал. Никогда мне не забыть эту душераздирающую сцену. Около девяти часов он поднялся со словами: "Пойдем отсюда". Я проводил его до опушки леса Автьер, за два километра от города. Он пожал мне руку, не сказав ни единого слова, но подавив рыдание, а затем углубился в лес по тропинке. Целых пять дней я его не видел. Вскоре после его смерти, в беседе с Изабель, я рассказал ей обо всех этих происшествиях, о которых она даже не подозревала. "То, что вы рассказали, — ответила она, — объясняет, что означали некоторые бессвязные слова, произнесенные им в бреду". Последнее воспоминание о тайной любви вновь ожило в момент смерти".

Пьеркен, несомненно, сознавал, как следует преподносить публике гениального поэта: тот должен был иметь возлюбленную (а еще лучше — возлюбленных) и пережить несчастную любовь. Не вызывает удивления и мгновенное озарение Изабель, которая именно в это время — вскоре после смерти брата — увлеченно готовила его грядущую "канонизацию" и сразу приняла версию "страсти роковой".

Не ограничиваясь возлюбленной с "фиалковыми глазами", Пьеркен приводит еще одно свидетельство любовных поползновений Рембо, причем в данном случае самолюбие поэта было жестоко уязвлено. В последних числах мая 1871 года он будто бы приметил соседскую дочь с "несравненными голубыми глазами", послал ей стихи и назначил свидание в сквере у вокзала. Девица была на два года старше своего поклонника и принадлежала к состоятельной семье — ее отец был фабрикантом. Явившись в назначенный час в сопровождении служанки, она смерила насмешливым взглядом скромно одетого оробевшего юношу, презрительно улыбнулась и прошла мимо.

Подтвердив публично правдивость рассказов Делаэ, Пьеркен обратился за разъяснениями к нему же (в письме от 18 октября 1923 года):

"… мне хотелось бы вас попросить, если это возможно, прояснить два пункта из жизни Рембо. Кто была эта девушка — совсем юная девушка — которая последовала за ним в Париж во время первого или второго его путешествия в столицу? Он сам никогда мне о ней не говорил. — У него было куда более позитивное чувство к одной барышне, дочери фабриканта, на которой он вроде бы хотел жениться. Он стал объектом насмешек со стороны этой юной особы, что его крайне расстроило. Мне кажется, что это была мадемуазель Бланш Коффине, отец которой занимался производством щеток… Ошибаюсь я или нет? Никто в Шарлевиле просветить меня не может, и я буду вам признателен за любые сведения".

Из этого письма неопровержимо следует, что Пьеркен выдумал от начала до конца историю с "рыдающим Рембо". Что касается второй истории, то здесь — в первый и последний раз — возникает конкретное имя, которое всегда является для биографов путеводной нитью. Естественно, результаты оказались плачевными. Правда, мадемуазель Бланш Коффине удалось обнаружить — она жила в Шарлевиле на улице Сен-Бартелеми, т. е. совсем близко от дома, занимаемого семейством Рембо. Но эта девушка была на два года младше поэта, что кардинально меняет суть дела: если Артюр и назначал ей свидание, то обидела его не восемнадцатилетняя барышня, а четырнадцатилетняя девочка.

Рене Этьябль в замечательной работе о "мифологии Рембо" наглядно показал механизм "умножения" возлюбленных, которых в конечном счете набралось примерно два десятка — вполне солидный "донжуанский список", где все дамы и девицы лишены не только имени, но также внешности (за исключением пресловутых "фиалковых" глаз) и возраста. Еще одно свойство этих сотканных из воздуха эфирных созданий — они исчезают, не оставляя никаких следов своего земного существования. Особо благодатным в этом смысле оказался последний период жизни Рембо: поскольку он оказался в местах с преобладающим мусульманским населением, ему приписали целый гарем, состоявший из туземных возлюбленных, — с помощью этих "живых словарей в кожаных переплетах" он будто бы учил местные наречия. Поль Клодель, один из самых восторженных почитателей поэта, без тени сомнения утверждал, что в Абиссинии тот женился и стал счастливым отцом — ребенок разделил судьбу матери, растворившись в знойном африканском мареве.

Каким был в реальности любовный опыт Рембо к сентябрю 1871 года? Самый правдоподобный ответ — нулевым. Конечно, поэт мог "придумать" себе любовь — для этого нужно было только воображение. Возможно, какие-то неудачные попытки "познакомиться" также имели место: в этом случае становится понятной злоба, с какой Рембо обрушивается на женщин. "Мои возлюбленные крошки" написаны летом 1871 года, но отнюдь не основаны на личных впечатлениях — в провинциальном Шарлевиле, находясь под бдительным присмотром матушки, совершенно без средств, Артюр никак не мог иметь на содержании нескольких девиц легкого поведения. Личным здесь является только отношение к "драным кошкам":

(…) Мои возлюбленные крошки,

Я ненавижу вас!

Влепить бы вам не понарошку

По титькам в самый раз. (…)

Желаю вывихнуть лопатки

Возлюбленным моим!

И в антраша отбить все пятки

Желаю также им! (…)

Вы, звезды в скопище убогом,

Забьете все углы.

И околеете под Богом

Без всякой похвалы.[46] (…)

В оригинале, надо сказать, стихи эти звучат еще грубее. Разумеется, пресловутый "мятежный дух" вполне мог ополчиться на слабый пол и без всякого повода, однако эта тема выглядит слишком уж навязчивой для мальчика, которому не исполнилось семнадцати лет. Но, возможно, какая-то неудача на любовном поприще могла пробудить не только злобу, но и "иную" сексуальную ориентацию. В любом случае, "поздний" Рембо демонстрирует откровенную и неприкрытую ненависть к "женщине", которой готов предпочесть даже Смерть — подлинную "сестру милосердия":

Вовеки, Женщина, тебе не стать Сестрою,

Ты — ком податливый запутанных кишок,

Хоть грудь твоя торчит манящею горою,

А лоно окаймил полоскою пушок

Впиваясь нам в лицо ослепшими зрачками,

Объятием своим заставив нас молчать,

Ты нам заткнула рот набухшими сосками,

Велев глухую Страсть как дитятко качать.[47]

Весной и летом 1871 года в Шарлевиле Рембо был невероятно раздражителен и приводил в ужас домашних. Он бесил шарлевильских обывателей своим вызывающим поведением и внешним видом — демонстративно разгуливал в рваных башмаках, отпустил волосы до плеч (до пояса, если верить Делаэ) и проч. Именно к этому периоду относится ряд "канонических" эпизодов бунтарства Рембо: когда безусый чиновник издевательски дал ему четыре су на стрижку, мальчик сунул деньги в карман со словами "это будет мне на табак". Любимым его занятием было выводить мелом слова "Дерьмо Богу"[48] на дверях церкви или на скамьях бульвара. В сущности, все эти выходки свидетельствуют об одном — Артюр не может и не хочет жить в Шарлевиле, но обречен, как ему кажется, на вечное прозябание в провинции. О своей невыносимой жизни он пишет 28 августа Полю Демени:

"Ситуация подследственного: вот уже более года, как я забросил обычную жизнь ради того, что вы знаете. Заточенный навеки в этом неудобоназываемом арденнском краю, не посещая ни единого человека, сосредоточившись на гнусном, нелепом, упорном, таинственном труде, отвечая молчанием на вопросы, грубости и злобные замечания, держась достойно в этом положении поставленного вне закона, я в конце концов вызвал свирепую решимость матери, неумолимой как семьдесят три административных совета в свинцовых фуражках.

Она пожелала навязать мне работу — пожизненную, в Шарлевиле (Арденны!). "Либо поступай на службу, либо убирайся из моего дома", — заявила она.

Я отверг подобное существование, не объясняя причин: это выглядело бы жалко. До сих пор мне удавалось оттянуть неизбежное. Она дошла вот до чего: сама теперь страстно желает моего неподготовленного отъезда, моего бегства! Без денег, без опыта, я непременно окажусь в исправительном заведении. И никто обо мне не вспомнит!

Таким отвратительным кляпом заткнули мне рот. Это очень просто.

Я ничего не прошу — мне нужны только сведения. Я хочу свободно работать, но только в моем любимом Париже. Дело обстоит так: передвигаясь на своих двоих, я прихожу в громадный город, не имея никаких материальных ресурсов. Вы сказали мне: тот, кто желает быть рабочим, обращается туда-то и туда-то, получает тридцать су в день и на это живет. Значит, я туда обращаюсь, что-то делаю и на это живу. Но я просил вас подсказать мне занятия не слишком обременительные, ибо размышления отнимают много времени.".

Письмо явно свидетельствует о приобретенном опыте: желание вырваться из Шарлевиля остается таким же страстным, но Рембо больше не хочет совершать "глупостей": он намерен попасть в столицу законным путем.

Изображая свое одиночество в самых мрачных тонах, юный поэт несколько сгустил краски: он встречается с Делаэ, проводит веселые вечера в кафе с товарищами по коллежу — в частности, с Луи Пьеркеном — и с шарлевильским представителем "богемы" Огюстом Бретанем, который предпочитает, чтобы его величали Шарлем. Бретань занимался оккультными науками. Кроме того, он был музыкантом, карикатуристом, завсегдатаем кабачков и просто веселым малым. И он знаком с Полем Верленом — встречался с ним в Фампу. Есть все основания полагать, что обоих мужчин связывала слишком "нежная" дружба. Рассказывал ли Бретань об этом шарлевильскому подростку? Возможно, нет. Он просто расхваливал Верлена: по его словам, никто не сравнится в любезности с этим молодым поэтом, который успел выпустить уже три сборника стихов. Рембо жадно слушает — быть может, стоит обратиться за помощью именно к этому человеку? С Банвилем ничего не вышло — быть может, выйдет с Верленом? Сам того не зная, юный поэт сделал единственно правильный выбор. Речь идет, естественно, не о будущих эскападах и катастрофах: просто из всех парнасцев только Верлен был способен на искренний и бескорыстный восторг при встрече с подлинным талантом, ибо литература — точнее, поэзия — была для него культом.

Итак, Рембо отправил Верлену первое послание, к которому Бретань добавил несколько строк от себя — вероятно, это была рекомендация, но неясно, какого именно рода. К письму были приложены стихи: "Испуганные", "Приседания", "Таможенники", "Украденное сердце" и "Сидящие". Рембо ждал ответа с таким нетерпением, что уже на третий день явился за разъяснениями к Бретаню. Тот советовал потерпеть, но это было свыше сил юного поэта: в Париж полетело второе послание и другие стихи — "Мои возлюбленные крошки", "Первое причастие", "Парижская оргия, или Столица заселяется вновь". Делаэ подробно описал важнейшее событие в жизни своего друга:

"Наконец пришел ответ — как и предполагал Бретань, очаровательный и братский. Верлен охотно поделился своими соображениями относительно посланных ему стихов; сначала шли похвалы, а затем советы: избегать неологизмов, научных терминов и излишне грубых слов… Рембо признал справедливость этих замечаний…"

Пространные письма Рембо не дошли до нас, а из ответа Верлена сохранились лишь две строки. Одну из них — высокопарную и очень не похожую на стиль Верлена — Делаэ приводит в нескольких вариантах (в статьях разных лет):

"Приезжайте, дорогая великая душа, вас призывают, вас жаждут (1897); Приезжайте, я все беру на себя" (1900); Приезжайте, приезжайте скорее, дорогая великая душа, вас жаждут, вас ждут! (1905); Все улажено: дорогому поэту нужно только приехать — завтра, сегодня же! (1908); Да! — восклицает он, обращаясь к молодому незнакомцу. — Да! Рассчитывайте на меня, на нас всех… приезжайте! (1921); Приезжайте, дорогая великая душа, вас призывают, вас ждут! (1923)".

Хронологическая последовательность ясно показывает стремление выковать настоящую "историческую" фразу — в конечном счете мемуарист возвращается к слегка измененному первому варианту.

Что касается второй строки не сохранившегося письма Верлена, то она гораздо больше соответствует как критическим замечаниям, так и юмористическому тону всей переписки автора "Сатурнических стихотворений" — по словам Делаэ, "самого веселого человека в мире":

"Чувствую запашок вашей ликантропии".

Верлен явно, хотя и добродушно, иронизирует над пристрастием юного поэта к "ученым" словам. Термин "ликантропия" (который встречается в стихах Рембо) имеет два основных значения: род помешательства, когда больной воображает себя волком или другим животным, а также — в сказках — волшебное превращение человека в животного.

Конечно, главным для Рембо было не мнение Верлена о его стихах, а приглашение в столицу. Он не обманулся в своих ожиданиях: Верлен, предварительно посоветовавшись с Шарлем Кро, Леоном Валадом, Альбером Мера и другими парнасцами, заверил юного поэта, что ему помогут обосноваться в Париже. Мать не противилась отъезду сына, поскольку уже отчаялась пристроить его к какому-то делу. Денег она ему не дала и купила только новый костюм. Один из друзей одолжил 20 франков на билет, и Рембо отправился в столицу — не как беглец, а как солидный путешественник, имеющий гарантии парижского друга. Делаэ описал проводы:

"Когда я пришел на вокзал, чтобы пожать ему руку на прощанье, он уже давно был там, следя за тем, как движутся стрелки на циферблате вокзальных часов, и он показался мне гораздо более уверенным в себе, чем накануне. Правда, погода в эти последние дни столь теплого сентября была восхитительной. Над нами было все то же бирюзово-молочное небо, нас обвевал все тот же легчайший ветерок, как и накануне днем, когда он прочел мне, на опушке леса Фортан, этот удивительный шедевр, который нынешние молодые французы знают наизусть. Никогда еще отъезд не совершался при столь благоприятных предзнаменованиях. Я вновь и вновь с радостью повторял ему: "Ты ворвешься туда, как пушечное ядро… Ты "причешешь" Гюго, Леконта де Лиля…" Потом, сам не знаю почему, я стал осыпать язвительными насмешками красивый сквер с желтеющими листьями. На этом триумфальном пути я бросал вызов всему человечеству и в придачу оскорблял деревья… Радость делает человека безумным: это очевидно".

Рембо также был полон самых радужных надежд: столичные литераторы непременно признают его гений и не только сочтут равным себе, но и склонятся пред ним. Ему кажется, что его путь только начинается. У него есть безупречная программа действий и твердое намерение стать "сыном Солнца". Он пока еще не знает, что уже создал почти все главные свои стихотворения — те самые, что принесут ему славу. И впереди у него — лишь "Озарения", а затем "Сезон в аду".

Загрузка...