Володя здоров. — Новые шалости

Слава Богу, в доме у нас все понемножку успокоилось и пришло в порядок. Володя наконец поднялся с постели, a то уж больно он там залежался. Но если б вы только знали, на что он похож стал!

Когда я его увидела первый раз одетым и стоящим на ногах, то так и ахнула: гуляет себе по квартире одна только кадетская курточка с продолжением, a внутри будто совсем ничего нет, пусто да и только — так все на нем точно на вешалке болталось. Зато вырос он очень сильно, длинный-предлинный сделался.

A аппетитец!.. Я еще подобного не видывала: как у хорошего ломового извозчика, да и того еще, чего доброго, перещеголяет. Это он, видите ли, «наверстывает потерянное время», десять дней ведь кроме морса да нескольких глотков молока ничего в рот не брал, вот теперь и старается. Ну, при таком усердии живо нагонит. Одна беда, впрок ему что-то не идет: ест-ест, a все худой, как щепка.

И капризничал же, как махонький. Раз — он еще в постели лежал — был у нас к обеду гусь, а ему цыпленка зажарили, так он горькими слезами плакал:

— Хочу гуся!

И это мужчина, воин, как он себя величает. А сделай это я, три года бы проходу не давал.

Ральфик мой золотой тоже домой вернулся, a то его, бедняжку, к тете Лидуше откомандировали, чтобы не лаял и под ногами не крутился. Если бы вы только видели радость бедного изгнанника, когда я за ним пришла! Я еще и раздеться не успела, только нагнулась галоши снять, как мой черномордик очутился на моей спине, облизал меня всю, лицо, уши, даже волосы, и потом целый час успокоиться не мог, все прыгал и опять целоваться начинал. Ужасно он хороший, такой преданный, честный. Хоть мордашка у него черная, но душа чистая, беленькая, без единого пятнышка!

Одно, что у нас, по счастью, еще в порядок не пришло, это мои уроки музыки: дома я играть не могу, боятся, чтобы от этого у Володи голова не заболела — еще бы, сохрани Бог! Ну, a посылать меня в чужой дом концерты давать, для этого мамочка слишком деликатна.

Я думаю, Снежины до сих пор не забыли, что я им в тот знаменитый день наиграла. Володька говорит, что у меня замечательное постоянство в музыке и, что бы я ни играла, все выходит из оперы «Заткни уши и беги вон». Видите, теперь уж сами можете видеть, что он, слава Богу, поправился.

Володька дома старается, нагоняет, что не доел, а я в гимназии — наверстываю, что не дошалила. Не знаю отчего, но, по-моему, теперь в гимназии как-то особенно весело стало. И на улице теперь весело, солнышко, светло, жаль только, что каток тю-тю.

В классе у нас с некоторых пор новая мода завелась, это пока я не ходила, потому сперва про нее ничего и не знала. Сижу я себе как ни в чем не бывало, чувствую, сзади что-то с моими волосами мудрят. Ну, думаю, пусть себе. Потрогали, потрогали и успокоились, a я и вовсе не беспокоюсь.

Вдруг Сахарова мне шепчет:

— Муся, ленту из косы потеряешь!

Я быстро так — цап за косу, я ведь все скоро делаю, тихо да осторожно не умею. Дернула косюлю, a кончики — ляп меня по щеке, да и кругом брызги полетели. Мокро. Фи! Это, изволите ли видеть, они мою косу в чернильнице купали; пока я смирно сидела, та чернил-то вдоволь и напилась. Вот если бы косюля моя действительно «кверху» росла, со мной такой каверзы не приключилось бы. А тут она как раз до глубины чернильницы и дотянулась. Ну понятно, сейчас бегом в умывальную оттираться и отмачиваться.

Но на географии вчера у нас штука вышла — всем штукам штука.

Наступает уже конец четвертой четверти, у всех почти отметки есть. По географии всего семь человек не спрошено, между прочим, Пыльнева, та, что на Законе Божьем «Эй, вы, голубчики» покрикивала. День себе идет как идет. Последний урок — география. Швейцар как всегда тащит карту на доску вешать. Вдруг слышу толос Пыльневой:

— Карта-то к чему?

— Как к чему? — говорят ей. — Потому что география.

— Какая там география — рисование.

— Да что ты, с ума сошла? Всегда в пятницу последний урок — география.

— Боже мой! Ведь правда пятница, a я думала четверг и рисование. Господи, что же я делать-то теперь буду? Ведь непременно вызовет, у меня же нет балла, a я не учила.

Чуть не плачет, да и понятно — какие тут шутки: Терракотке «пятерку», a то и единицу поставить — как хлеба с маслом съесть.

— Слушайте, господа, если меня вызовут, ради Бога, скажите, что меня нет.

— Что ж ты думаешь, Елена Петровна слепая, что ли, что тебя не увидит?

— Да ведь я далеко, на самой последней скамейке.

Вдруг она что-то сообразила и сразу повеселела.

— Евгении Васильевны не будет на уроке?

Кто говорит «да», кто «нет».

— Если уйдет, все пройдет благополучно. Только, ради самого Бога, скажите, что меня нет; a меня и правда не будет.

— Что ж ты, сквозь землю провалишься, или шапку-невидимку наденешь?

— Да уж провалюсь, надену, все сделаю, только скажите, что меня нет.

— Красиво как мошенничать! Я не позволю Елену Петровну обманывать, — вылезает Танька.

Ах ты гадость! Смеет разговаривать! Но в эту минуту входит Терракотка. Громко браниться нельзя, a потому я нагибаюсь через проход и говорю:

— Не смей, не смей сплетничать!

— Хочу и буду!

— Будешь? Ладно! Тогда, ей-Богу, я скажу, что ты немецкий перевод с домашнего листка списала!

— Не посмеешь.

— Вот тебе крест, скажу! — и я широко крещусь.

— Старобельская, во-первых, прекратите ваши разговоры, a во-вторых, чего это вы вдруг закрестились? Сейчас не время и не место. Не мешайте Грачевой слушать.

Вот противная! Еще из-за этой подлизы мне же и досталось! Ну, ладно, пусть только выдаст Пыльневу. Я ее, подлизу этакую, так подкачу…

Женюрочки нет, оглядываюсь в сторону Пыльневой — что за чудо? — и ее нет. Заглядываю под скамейки, тоже не видать. Правда, шапку невидимку надела.

Армяшка вызывает Андронову, Мартынову… Пыльневой нет как нет. Я давно уж хочу навести справки, да никак не могу, как ни повернусь, географша на меня глаза пялит:

— Сидите, пожалуйста, смирно.

A сзади хихикают со всех концов класса. Армяшка бесится. Женюрки все нет.

Отпустила, наконец, душу Мартыновой на покаяние.

— Пыльнева.

Молчание.

— Пыльнева, — опять говорит она.

Кое-кто фыркает, кое-кто нерешительно так говорит:

— Ее нет.

— Что? Не пришла?

— Не пришла! — как сговорившись, рявкнули мы в один голос с Тишаловой, и в ту же минуту я поворачиваю глаза на Таньку:

— Только посмей!

Но она молчит. В классе опять фыркают.

— Прекратите ли вы ваш глупый смех, вам сегодня все смешно. Сахарова, к доске.

Армяшка отвернулась лицом к карте. Первая скамейка продолжает оглядываться. Я тоже быстро поворачиваюсь.

— Где? Где? — одними губами спрашиваю я.

Кумушка показывает пальцем на наш большой стенной шкаф, где хранятся тетради рисования, рукоделия и всякие другие подобные прелести.

Ловко, вот ловко! Это она туда забралась и сидит под нижней полкой рядом с чернильной бутылью.

Хоть я и на первой скамейке, но с моего места все отлично видно, потому что шкаф находится в конце нашего прохода. Продолжают хихикать и поворачиваться. Вдруг высовывается испуганная голова Пыльневой, a рука ее машет нам, чтобы мы не смотрели и не смеялись. Вид у нее такой потешный, что мы начинаем громко фыркать. Терракотка уже открывает рот бранить нас, в эту минуту входит Евгения Васильевна…

Мы умираем, a Пыльнева, верно, давно скончалась. На минуту становится совсем тихо, но потом опять начинают посмеиваться и посматривать на шкаф. По счастью, с места Женюрочки нельзя разглядеть, что в шкафу происходит, видно лишь, что он на три четверти открыт.

— Да перестаньте смеяться, что это такое! И не вертитесь! Ничего там интересного нет. A шкаф почему открыт? — говорит она, встает и — о ужас! — собирается идти закрывать его.

Но Шурка наша, молодчина, не растерялась, живо вскакивает и вежливо так:

— Не беспокойтесь, Евгения Васильевна, я сейчас закрою.

Щелк! — Пыльнева заперта. Ну, как задохнется?


Но Бог миловал, она не задохнулась, потому что через пять минут урок кончился. Пока Женюрочка с терракоткой тары-бары в дверях разводили, шкаф отомкнули. Пыльнева выбралась оттуда, но просидела на корточках возле своей парты, пока армяшка не убралась окончательно. Так дело совершенно, то есть почти совершенно благополучно и проехало, только Евгения Васильевна выбранила нас за «глупый вечный смех» и за шум в классе.

У Таньки вид был страшно подловатый, того и гляди насплетничает. Но я к ней еще раз подошла и еще раз побожилась, что, если она хоть слово посмеет пискнуть, я скажу про немецкий перевод.

Испугалась — будет молчать. В кои веки раз, списавши, надеется хорошую отметку от мадемуазель Линде получить — и вдруг ее на чистую воду выведут!

Теперь вы понимаете, что в классе у нас не скучно и что я не зря люблю нашу гимназию. Правда ведь — теплая компания?

Загрузка...