ГЛАВА ВТОРАЯ ТРОПА ИСПЫТАНИЙ

Сыромятный ремень не рвется.

ПАНСИОН

Дмитрий Эрдэлир вернулся из Талбы с новостью: русский фельдшер говорил с учителем Иваном Кирилловым, и учитель сказал: пусть Егордан привозит сына в школу. «На восемь мест в пансион уже взято одиннадцать человек, но, может, примут его сына двенадцатым», — пообещал учитель. Позабытый было разговор о том, отдавать Никитку в школу или нет, начался снова. Проговорили весь вечер. Наконец Егордан, поглаживая засыпающего Никитку по голове, ласково сказал:

— Завтра в школу поедем…

— Не поеду…

— Э, друг, так нельзя. Неужто хочешь всю жизнь батрачить у чужих людей, как мы вот?

— Не поеду…

— Мал он еще, с будущего года ему бы в школу, — вздохнула Федосья. — Дети его забьют там.

— Зря не болтай! Раньше выучится — раньше кормить нас начнет.

— Очень уж он мал…

Мальчик обиделся, что мать все еще считает его маленьким, и неожиданно согласился ехать.

Встав рано утром, Никитка подошел к спящему Алексею и, поцеловав его в лоб, пробормотал:

— Ну, детка, я уезжаю, а ты будь здоров и по мне не скучай.

Никитке не дали вконец расстроиться, на него быстро надели старую доху деда поверх драного пальтишка, а ноги сунули в огромные камусы Эрдэлира. Отец вынес Никитку на руках и посадил в сани, устланные сеном. Затем он закутал его в старое заячье одеяло и крепко обвязал веревкой, чтобы не дуло.

Никитку вышли провожать все, кроме спавшего Алексея. Из веселовской избы прибежала бабушка.

— Будь здоров, слушайся учителя, живи с ребятами дружно! — говорили родные, обнимая неподвижного Никитку, напоминавшего бочонок в своей огромной дохе и в одеяле.

В пути отец несколько раз останавливал вола и поправлял одеяло на Никитке.

Наконец семь верст остались позади, и они приехали в Талбинскую школу.

Из какой-то комнаты, где, казалось, все гудело, к ним навстречу вышел молодой белолицый человек с вьющимися рыжеватыми волосами. Он был подпоясан широким брезентовым ремнем с блестящей пряжкой.

— Иван, я вот привез своего парня, — сказал отец.

— Этот? — Молодой человек наклонился и внимательно посмотрел Никитке в лицо. — Послушай, друг, а не мал ли он?

— Да семь лет уже…

— Что ж, посмотрим, что выйдет. Опоздал ты, Егордан. Ну, дружок, пойдем поучимся.

Сказав это, молодой человек взял Никитку за руку. Мальчик не хотел идти и всячески упирался, но человек все же потащил его куда-то.

— Оте-ец!

— Я здесь посижу, — успокаивающе сказал Егордан.

И вот Никитка оказался в комнате, где было полно ребят.

В углу картинка висит — женщина с ребенком на руках. В центре правой стены — портрет человека с красной бородой. У него с плеч свисают концы плетеных веревок, а на груди блестят рядами серебряные монеты.

Никитка попятился. Но молодой человек повел его дальше, насильно посадил около мальчика, одетого в старое заячье пальто, и спросил:

— Ты кто? Как тебя зовут?

Никитка не ответил: ведь этот человек только что говорил о нем с отцом, а теперь спрашивает, кто он, будто впервые его видит.

— Ты что же, имени своего не знаешь?

— Я Никита.

— А я кто?

— Ты-то?.. Наверное, учитель.

— Правильно, я учитель. Как твоя фамилия?

— Не знаю… Я сын сына Лягляра…

Все дети громко засмеялись.

— Но ведь Лягляр — прозвище, а я спрашиваю, как твоя фамилия. Как его фамилия? — обратился учитель к ребятам. — Кто знает?

Оказалось, никто не знал фамилии Никитки, хотя многим детям было известно, что он сын сына Лягляра.

— Ну, ничего, выясним, — сказал учитель.

Он погладил Никитку по голове и отошел.

Все звали деда Лягляром, а их всех — Ляглярами. Никитка был крайне удивлен: это, оказывается, прозвище…

Никитка огляделся. В классе было много ребят. Самые маленькие размещались возле двери. Среди них выделялся чистенько одетый сероглазый, круглолицый мальчик с толстыми красными губами. Он сидел один на парте.

Посреди класса стояли стол и стул. На столе лежала очень толстая книга. Возле стола возвышалась четырехугольная черная доска, исписанная мелом. Никитка, глядя на нее, размечтался: «Хорошо бы прилепить к ней бересту и стрелять из лука». Но вдруг сосед толкнул его локтем. Мальчик, очевидно, давно следил за Никиткой и теперь пристально смотрел на него большими глазами из-под широкого, выпуклого лба. Никитка решил отодвинуться. Но тот придвинулся еще плотнее. Никитка снова подался к краю. Сосед не отставал. Вскоре Никитке уже некуда было двигаться. К счастью, в это время учитель что-то громко сказал, и весь класс вдруг засуетился, зашумел, и ребята побежали к двери.

Никитка тоже выбежал. Отец все еще сидел здесь. Ухватившись за грубые, мозолистые пальцы отца, Никитка стал рассказывать обо всем, что видел там, в комнате.

Подошедший учитель спросил у Егордана, как его фамилия.

— Я сын Лягляра… А он внук Лягляра, мой сын…

— Но ведь это прозвище, Егордан, — засмеялся учитель. — Настоящее имя Лягляра — Дмитрий, это я знаю. А фамилия-то как? Как князь пишет?

— Князь так и пишет: «Сын Лягляра», — проговорил смущенный Егордан.

Ребятишки вокруг боролись, катались по полу, подбрасывали ногами шапки, гонялись друг за другом. Пыль стояла столбом, ни на минуту не умолкали крики, грохот, смех.

Так и не успел Никитка рассказать отцу все свои новости. Учитель громко произнес какое-то слово, и дети с шумом устремились в класс.

— Ты тоже иди, потом поговорим, — сказал отец Никитке.

— А ты подождешь меня?

— Ладно.

Никитка, войдя в класс, решил не садиться с тем мальчиком, который толкал его локтем. Он хотел было устроиться на другой парте, но сидящий там мальчик не пустил его.

— Это не твое место, — сказал он.

Тут подошел еще какой-то мальчик, оттолкнул Никитку и уселся сам.

Никитка крутился, не зная, куда податься, пока не заметил в другом конце комнаты мальчика в ветхом заячьем пальто, который, похлопывая по парте рукой, дружелюбно говорил ему:

— Иди, иди, садись сюда!

Подошел учитель, взял Никитку за руку и посадил на старое место.

— Вот твое место, — сказал он и пошел дальше.

На этот раз Никитка решил в случае чего померяться силами и воинственно выставил локоть. Но его сосед без всякой враждебности в голосе спросил:

— Ты чей?

— Сын сына Лягляра…

Тот, не дожидаясь встречного вопроса, стал сам охотно рассказывать:

— А я сын сына Водяного Жука… Петр Федоров. Хочешь со мной дружить?

— Хочу.

Так Никитка обрел первого друга — Петра Федорова.

На этом же уроке, протягивая Никитке тетрадь, учитель сказал:

— Твоя фамилия будет Ляглярин, Никита Ляглярин, а то без фамилии нельзя.

Никитка впервые держал ручку. Задача состояла в том, чтобы проводить прямые палочки по линейкам. Но рука не слушалась, перо то и дело съезжало с линейки на обе стороны. Работа оказалась не менее трудной, чем вести за повод упрямого быка вдоль борозды.

На этом уроке у Никитки накопилось еще больше новостей, и на перемене он, спеша и захлебываясь, стал обо всем рассказывать отцу. Но не успел Никитка выложить и половины, как снова появился учитель и опять что-то сказал, так что пришлось бежать в класс.

— Ты подожди, не уезжай! — успел крикнуть Никитка отцу.

Когда он снова вышел в коридор с еще бо́льшим запасом впечатлений, Егордана уже не было. Другие ребята наспех одевались и расходились по домам. Никитка постоял немного, ожидая отца, потом вышел на улицу. На том месте, где недавно стоял вол, осталась лишь труха от сена. Мальчик влетел в помещение, схватил в охапку свое рваное пальтецо на заячьем меху, валявшееся на полу, нахлобучил шапку, опять выскочил на улицу и со всех ног побежал.

Позади закричали. Никитка на бегу обернулся. Несколько ребят, два взрослых человека и какая-то старуха гнались за ним. Никитка припустил еще быстрее. Однако скоро его настигли и насильно втащили в школу.

— Замерз бы! — говорили вокруг. — Бежать задумал, да еще в такой плохонькой одежке! Глупый мальчишка…

Никитка присел на корточки и заревел во весь голос.

Тут вошел учитель, и все расступились перед ним.

— Хотел убежать… Насилу поймали… А теперь плачет… — наперебой говорили ребята.

Учитель поставил около Никитки какого-то малыша и сказал:

— Смотри! Этот мальчик меньше тебя, а не плачет. Как же это ты, такой большой, а мекаешь, словно теленок…

Русоволосый мальчик с устремленными вверх карими глазами вытер рукавом нос и подтянул штанишки. Ему, видно, очень понравилась похвала учителя.

С досадой поглядев на мальчика, Никитка перестал плакать.

— Будешь учиться и жить здесь на всем готовом. Разве плохо, а, Никита Ляглярин? — ласково спросил учитель и ушел в свою комнату, что-то шепнув старшим ученикам.

Вскоре и остальные разошлись. Тогда к Никитке подошел тот малыш, которого хвалил учитель.

— А у меня шапка из кошачьей шкуры, — заявил он. — Хочешь посмотреть? Я Роман Софронов. Мать у меня — старуха Сэнэ. Взяла да убила нашу кошку и сигала мне из нее шапку…

Они вместе осмотрели шапку и похвалили работу Сэнэ. К вечеру пришел Пуд Болтоев. Вчера, в воскресенье, он, оказывается, ушел домой, а сегодня вернулся с опозданием.

— Мне велели присматривать за тобой, — сказал Пуд Никите.

— Как так?

— Да вот твой отец наказал мне: «Если, говорит, моего сынка кто из старших обидит, защити его».

При упоминании об отце у Никитки задрожали губы. Он едва сдержал слезы.

Улегшись на полу, мальчики шепотом разговаривали.


Школа представляла собой старый дом, разделенный на две половины узким, темным коридором. На одной половине помещался пансион. Там же жила старая стряпуха со своим сыном, двадцатилетним бездельником Семеном. На другой половине — класс и комнатка учителя.

В помещении, где жили дети, не было ни стола, ни стульев, не говоря уже о нарах. Спать приходилось прямо на полу, плотно прижавшись друг к другу.

Лука Губастый, обучавшийся в последнем, четвертом классе, жил у сторожихи. Он был настоящим мучителем ребят. Стоило им задремать в тепле, как Лука уж тут как тут. Он сдергивает с маленьких одеяла, брызгает им в лицо холодной водой, щиплет, дергает за волосы. А то еще свяжет двух мальчиков крепкой ниткой за волосы и радуется, когда дети спросонья ожесточенно угощают друг друга тумаками. Некоторые ученики обязаны были отдавать Луке половину своего обеда. Каждый раз они делили свою долю пополам и предлагали ему выбирать. Это было, так сказать, постоянной повинностью. Если кто из ребят вздумает противиться, Лука поднесет свой большущий кулак к самому носу своей жертвы и, согнув руку, многозначительно даст пощупать мускулы. Очень любил еще Лука пугать детей, появляясь из темного угла с зажатым в зубах раскаленным угольком.

Боясь проделок Луки, ребята не спали до поздней ночи, а утром старались встать раньше, чем он.

Однажды Никитка сильно провинился перед Лукой. Это было в те дни, когда в наслеге собирали пожертвования на одежду беднейшему ученику Пуду Болтоеву. И вот Лука ночью подговорил одного парня выманить у Пуда собранные пять рублей. Было решено — в субботу, когда Пуд пойдет домой, догнать его на дороге и сказать: мол, учитель у тебя просит в долг денег, они ему нужны сейчас же. Пуд обязательно даст и, конечно, от учителя обратно не потребует. Никитка, случайно слышавший этот разговор, предупредил обо всем Пуда.

С тех пор Лука стал особенно преследовать Никитку.

Никитка оказался неуклюжим малым. Однажды он пролил чернила на тетрадь и, очень волнуясь, показал учителю железку ручки, приговаривая при этом:

— Отсюдо-ка вот вылились.

С тех пор он стал посмешищем в классе, и его прозвали «Отсюдока».

В пансионе не проходило дня без ругани и драки. Ругань обязательно кончалась дракой. А иногда дрались, даже не успев поругаться. Лука Губастый и его ровесник, стряпухин сын Семен, выбирали себе по ученику, «своему человеку», и натравливали ребят друг на друга. Целые дни они резались в карты, играли в перья, в орлянку… Самой ходовой ставкой была половина обеденной порции мяса.

Петр Федоров, Роман Софронов и Никитка Ляглярин — самые маленькие в пансионе. Если один из них стоял в углу или оставался без обеда, то двое других делились с ним хлебом и, как верные друзья, прохаживались около дверей.

По вечерам, сидя перед камельком или прижавшись друг к другу где-нибудь в темном углу, ребята рассказывают сказки, вспоминают дом, расхваливают своих родителей. Потом, сбившись, как щенята, в кучу, тут же засыпают.

Утром с шумом, гамом и толкотней ребята черпают железными кружками кипяток из котла и пьют чай с куском черного хлеба. Затем приходят ученики, живущие на своем коште, и начинается урок.

Днем в школе запрещается разговаривать по-якутски. А русского дети еще не знают. Поэтому объясняются главным образом жестами, изредка произнося искаженные русские слова. Нередко, забывшись, ребята все же заговаривают по-якутски. Наказание за это очень простое: виновник наклоняет голову и дежурный бьет его по голове. Так возникает озлобленность и жажда мщения. Друг может ударить громко, но нечувствительно, а враг бьет так, что звука не слышно, но зато шишка вскочит обязательно. Тут существует множество разных способов. В дни дежурства Луки Губастого школа начинает чем-то походить на дом, где лежит покойник. И уж если на кого нацелился кулак Луки, тот может считать себя несчастнейшим человеком на свете.

Наказывают ребят все: и поп, который каждый вечер посещает пансион, и учитель, и очередной дежурный. Наказаний много: и на колени могут поставить, и в угол, и лишить обеда.

Хорошо приходящим ученикам — их наказывают за проступки только в учебное время, в часы уроков. А пансионеров наказывают и в неурочные часы. Самое страшное наказание — вечером стоять в темном углу. Тут уж Лука обязательно вынырнет из мрака, дыша пламенем, или появится в образе черта, вымазав лицо сажей и накинув на себя вывернутое наизнанку пальто.

Разговоры в пансионе постоянно вертятся вокруг чертей и привидений.

В четырех классах обучается примерно тридцать учеников. Учитель один — Иван Кириллов, сын вдовой обедневшей старушки Кэтрис. Занимаются все вместе: одни пишут, другие в это время читают, третьи решают задачи. Так проходят три урока. Учитель умеет занять всех сразу.

Четвертый урок — закон божий — проводит священник Василий Попов.

Он старожил Талбы. Когда-то в молодости, будучи бедняком, приехал Попов из города с женой и со старухой матерью. Теперь у него много детей, он разбогател, обзавелся рогатым скотом, лошадьми, держит батраков. По языку и обычаям священник — истинный якут. Говорит он не иначе, как поговорками, да всегда с усмешечкой.

Вот Попов важно входит в класс. Он облачен в рясу, на голове у него светится маленькая круглая плешь. Ученики вскакивают с мест. Дежурный громко читает молитву, остальные истово крестятся. Священник садится к столу и, открыв классный журнал, долго молча изучает его. Потом, не поднимая головы, тихо называет фамилию ученика. И уж потом до самого конца урока только и слышно:

— Пошел в угол!.. На колени!.. Без обеда!.. Негодяй!.. Мерзавец!..

Даже если и знаешь урок, батюшка все равно за что-нибудь накажет. То в воскресенье в церкви не был; то смеялся во время службы; то на улице, при встрече, не снял шапку…

Накричав на всех и наругавшись вдоволь, Попов, наконец, выходит из класса, хлопнув дверью так, что известка со стен сыплется. Ребята показывают ему за спиной языки и машут кулаками.


Часто в комнату учителя приходят русский фельдшер и Афанас Матвеев. Постоянным гостем стал теперь здесь и Федор Ковшов, уже пожилой человек, исходивший и изъездивший без видимой цели всю бескрайнюю Якутскую область. Он прекрасно владеет русским языком, хотя писать почти не умеет.

Говорят, Федор был сыном многодетного бедняка Оконона. Но еще в раннем детстве его взял на воспитание бездетный богатый вдовец Ковшов, который души в мальчике не чаял и отдал его в обучение одному политическому ссыльному.

Потом, уже юношей, Федор учился в городе, но, на беду, влюбился в бедную русскую девушку, дочь уборщицы гимназии, и собирался на ней жениться. Узнав об этом, приемный отец забрал Федора из города и потребовал, чтобы он женился на единственной дочери богатого соседа, с которым у Ковшова был давний сговор на этот счет. Федор проявил редкостное по тому времени упорство и наотрез отказался жениться на богачке. Тогда старик Ковшов выгнал Федора из дому.

Упрямый юноша вернулся в город и несколько лет прожил там со своей возлюбленной, хоть и в бедности, но в счастье, не отвечая даже на письма приемного отца. Старик в конце концов примирился с судьбой сына и стал звать его к себе с молодой женой. Но Федор никуда не поехал. Вскоре неожиданно скончалась его жена. Спустя месяц после смерти жены Федор случайно узнал о том, что еще полгода назад старик Ковшов тоже умер, завещав ему все свое богатство. Убитого горем Федора наследство не интересовало. Только через год приехал он на родину.

Это было осенней порой. На трубе опустевшего ковшовского дома Федора печально встретила промокшая ворона. Оказалось, что за год все богатство отца исчезло, как дым. Князь Иван Сыгаев, однако, вежливо попросил Федора расписаться под бумагой, из которой следовало, что перед самой смертью, в присутствии князя, Ковшов якобы завещал сыну двух коров, старое седло, коня и собственный дом.

С тех пор Федор не мог усидеть на месте. Время от времени он вдруг ненадолго показывался в родном наслеге, заявившись то ли из Якутска, то ли из Охотска, и опять исчезал. Необходимость постоянных разъездов Федор и сам едва ли мог убедительно объяснить. В глазах окружающих он был загадочной личностью. Для богатого — нет у него ни кола ни двора: унаследованный дом с исчезнувшей дверью давно превратился в убежище бродячей скотины в непогоду. А для бедняка — он слишком чисто одет и не изнуряет себя работой на богатых.

И вот, собравшись в комнате учителя, Бобров, Матвеев и Ковшов поют песни, играют на гитаре, а Федор даже пускается в пляс. Говорят, что они поют только сударские песни.

Ковшов расхаживает в распахнутом пальто и разухабисто поет какую-то, судя по всему — дерзкую, песню, притопывая в такт ногой. А люди, хоть и не понимают слов, с огромным интересом следят за ним, толпясь в дверях и весело перемигиваясь.

И вот уже слова этой песни повторяют многие жители наслега. Очевидно, разудалые движения, которыми Ковшов сопровождал пение, особенно привлекали народ, потому-то песню так быстро и запомнили:

Богачу-дураку

И с казной не спится.

Бобыль гол как сокол,

Поет-веселится.

Он идет да поет,

Ветер подпевает:

«Сторонись, богачи, —

Беднота гуляет!..»

В школе тоже горланили эту песню, что страшно злило Васю Сыгаева, князева внука. В особенности он раздражался, когда слышал «сторонись, богачи» и «богачу-дураку».


Весной, перед закрытием школы, произошло много событий, надолго запомнившихся Никитке.

Однажды в солнечный день учитель и фельдшер повели всех ребят на прогулку, которую они называли чудным словом «маевка». Между играми на лесной поляне фельдшер рассказывал детям о пользе чистоты; он уговаривал ребят чаще мыться, больше бывать на свежем воздухе и просил передать родителям и всем знакомым, чтобы они не ели из одной посуды, не вытирались общим полотенцем, не курили одну трубку.

Потом учитель рассказал, как одни люди богатеют, ничего не делая, а другие — таких большинство — все беднеют и беднеют, хотя и не знают отдыха от тяжелого труда. Во время этого рассказа Вася Сыгаев, еще в первый день поразивший Никитку своим чистым видом и дорогой одеждой, сидел, низко опустив голову под насмешливыми взглядами соучеников.

Когда возвращались в школу, сын попа, десятилетний Сережа, отделился от ребят и направился к своему дому. Вскоре оттуда донеслись крики и ругательства:

— Мерзавец! Раз-збойник! Я те дам маевку!

Подбежавшие к забору дети видели в щель, как поп, задрав на бедном Сереже рубашонку, хлестал его ремнем по спине.

Это первое событие.

Второе заключалось в том, что Лука Губастый наконец окончил школу и получил толстую бумагу с орлом и золотыми буквами. По этому случаю Федор Веселов устроил пир, на который пригласил попа, князя и всю знать наслега. Ребята торжествовали, избавившись от своего мучителя.


А осенью второго года Никитиной учебы поп и князь одновременно объявили всем, что наш российский царь по великой доброте своего сердца начал войну против немцев, забывших бога на небе и правду на земле. Появились картинки о войне. На одной из них в беспорядке бегут солдаты врага. А солдаты белого царя догоняют их на добрых скакунах и рубят саблями. На другой все поле закидано убитыми солдатами чужого царя. А по трупам плотными рядами идут солдаты белого царя, держа штыки наперевес. На третьей картине изображена богородица, которая в лучистом сиянии появилась на небе и благословляет русское воинство, ставшее перед нею на колени. А отец Василий в воскресенье читал прихожанам о крупных победах, одержанных нашими войсками с помощью божественного явления.

Говорили, что, спасаясь от войны, прилетели и прибежали с юга на землю якутов какие-то страшные хищные птицы и звери. Будто трехголовый орел унес в когтях женщину с ребенком. Будто лев, величиной с добрую избу, повалил целый табун лошадей, а жеребца унес в лес, забросив его себе на спину. Будто тигр схватил человека и подкинул его так высоко, что он пропал из виду. Хорошо еще, что удалые якутские охотники убили того тигра.

Говорили, что эта война никогда не прекратится. Один ученый будто сосчитал, что через восемьдесят с чем-то годов исполнится последняя тысяча лет жизни людей на земле. Говорили еще, что война окончится лишь тогда, когда на земле останется всего один человек — самый последний победитель, который будет страшно мучиться и тосковать по людям, будет завидовать мертвым.

А однажды вечером умерла луна. Она постепенно темнела с одного края. Потом приобрела цвет гнилого гриба. Люди выходили из жилищ, толпились во дворах, желая собственными глазами увидеть это чудо. Старики вспоминали, что такое случилось однажды в старину в день смерти тогдашнего белого царя. Но тогда умерло солнце. А теперь, наверное, умер немецкий царь. Может, и война теперь кончится?

Но что-то не слышно было, чтобы умер какой-нибудь царь. И война не кончалась. По-прежнему каждое воскресенье поп проклинал немцев и молился за победу над ними. Он призывал людей не делиться на богатых и бедных, а сообща встать на защиту «веры, царя и отечества» и смиренно объединиться под крылами двуглавого самодержавного орла…

В наслеге ясно обозначились две враждебные группы — церковь и школа. Поп, князь, начальник почты и несколько богатеев составляли один лагерь, русский фельдшер, учитель Иван Кириллов, сторож аптеки Афанас Матвеев и Федор Ковшов — другой. Ко второму лагерю тяготели все больше бедняки да молодежь вроде Дмитрия Эрдэлира.

По праздникам в школе стали собираться люди. Многие теперь выбирали между школой и церковью. В один и тот же вечер там и здесь можно было услышать совершенно противоположные высказывания. В церкви поп распинался о том, что бедный русский царь любит свой православный народ и страдает, воюя за веру с царем немецким — зверем в образе человеческом. В школе же говорили, что царь русский и царь немецкий — враги своим народам, кровь которых они проливают ради собственной выгоды, и что оба народа должны уничтожить своих царей и дружить между собой.

У учителя появилась толстая тетрадь с якутскими стихами. Он приучал пансионеров переписывать и заучивать эти стихи, чтобы потом читать людям.

В пасхальную ночь в школе выступил фельдшер. Через переводчика Афанаса он рассказал собравшимся о вреде христосования и причащения, когда и больные и здоровые берут в рот одну и ту же ложку с «христовой плотью и кровью».

Потом выступали ребята.

— Сейчас Никита Ляглярин прочтет стихотворение, посвященное шестидесятилетию Владимира Галактионовича Короленко, — объявил учитель.

— Про кого? Как назвал? Это что за барин? — послышалось в толпе.

Тогда учитель объяснил:

— Короленко — не барин, а противник бар, господ и царя. Это великий русский писатель. Когда-то царь сослал его сюда, и он три года прожил в наших краях. Короленко написал прекрасные рассказы о нашей жизни, он и сейчас зовет наш народ к свету и свободе, поминает нас, якутов, добрым словом и защищает от несправедливых нападок. Он говорит, что якуты любили и уважали его и его друзей по ссылке. А стихи о нем написал наш Афанас Матвеев к его шестидесятилетию. Ну, прочти, Никита.

Никитка вышел, шмыгнул носом, подтянул штаны и некоторое время стоял, уставившись в пол. Но вот он поднял бледное от волнения лицо, глаза его сверкнули, и он начал читать:

За то, что смело и свободно

Ты осудил закон царя,

Тебя сослали в край холодный,

Где над равниною бесплодной

Чуть блещет тусклая заря.

В Якутии, где вечно вьюга,

Где вдоль дорог стоят кресты,

В тебе народ увидел друга,

И полюбил якутов ты.

Мы долгих лет тебе желаем,

Был с нами ты в годину бед,

Мы вместе с русскими шагаем.

Настанет день, — мы твердо знаем, —

Когда народ увидит свет![3]

Когда мальчик прочел стихи и убежал, поднялся восторженный гул:

— Значит, якуты сильно любили его… А!

— Да и как не любить тех, кто признал в нас людей…

Особенно выделялся высокий голос одного из братьев Котловых — Андрея Бутукая.

— Сам царь в старину дивился уму наших людей. Вот спросил как-то царь у одного якута: «Чем кормитесь?» А тот не долго думая ответил: «Землею!» — «Как так — землею?..»

Но ему не дали закончить всем надоевшую притчу.

Потом выступал Дмитрий Эрдэлир, вызвавший у присутствующих дружный смех. Врожденный артист, он передразнивал сразу нескольких людей, умышленно подчеркивая их смешные стороны. Поп, почтовый начальник Тишко, князь Сыгаев, церковный староста Роман Егоров, — никого из представителей местной знати не пощадила убийственная сатира Эрдэлира.

Дмитрий изобразил, как вспыльчивый поп Василий исповедует глуховатого князя Сыгаева. Князь без конца переспрашивает попа, и тот, уже не на шутку рассвирепев, все громче и громче повторяет свой вопрос. Тогда старый батрак князя, желая прийти на помощь хозяину и втолковать ему смысл вопроса, вдруг начинает громко басить на всю церковь, вызывая общий хохот молящихся и тем самым невольно ввергая их в грех.

Или еще одна история — о том, как несколько охотников, выстрелив одновременно, сбили первого весеннего селезня. Дмитрий представил публике Романа Егорова, который с криком: «Я! Я! Мой!» — первым бросился за добычей и забрал селезня себе. И только тогда выяснилось, что ружье-то у него дало осечку…

Эрдэлир очень выразительно изобразил знакомых всем охотников, имитируя голоса, характерные словечки и движения каждого.

Потом затеяли игры — жмурки, перетягивания на веревке, соревнование в силе и ловкости. Тут редкостной сноровкой изумил всех младший Котлов — Иван. А в перерывах между играми Федор Ковшов неизменно запевал свою любимую «Богачу-дураку…».

В заключение Ковшов и русский фельдшер исполнили сударские песни. Учитель вкратце передавал содержание этих песен, направленных против царя и угнетения. Впрочем, смысл их и без того был известен собравшимся. Но когда песня поется, она приобретает особый размах и силу, — и вот уже будто появляются у нее могучие крылья, и летит она над землею, как гордая птица, а то вдруг плавно течет и разливается, словно воды прекрасной Талбы, и зовет и манит куда-то к светлому, высокому берегу.

Русский размахивал в такт мелодии руками, и движения его были так выразительны, будто сами руки говорили: «Друзья мои! Громче, решительней! Разгоним мрак, развеем кромешную ночь! Да озарится земля светом солнечной правды! Ни тюрьмы, ни ружья царских солдат не устрашат тех, кто поет эти песни, песни людей, вставших на защиту угнетенного народа!»

Смело, друзья! Не теряйте

Бодрость в неравном бою!

Родину-мать вы спасайте,

Честь и свободу свою…

Песни сменяли одна другую, и звучали они все громче, и слова горели все ярче, устремляясь сквозь эту глухую и темную ночь навстречу ясному солнцу, которое взойдет к утру.

Глаза русского фельдшера светились вдохновением, а гибкие руки словно развертывали невидимые, звучащие полотнища.

…Но мы поднимем гордо и смело

Знамя борьбы за рабочее дело,

Знамя великой борьбы всех народов

За лучший мир, за святую свободу!..

Сударские песни рассказывали о непримиримой ненависти к царю и к угнетателям, страстно призывали народ отречься от этой душной и мрачной жизни и победно ринуться вперед, к свободе и счастью…

Отречемся от старого мира,

Отряхнем его прах с наших ног,

Нам не нужно златого кумира,

Ненавистен нам царский чертог.

Вставай, поднимайся, рабочий народ,

Вставай на борьбу, люд голодный!

Раздайся, клич мести народной:

Вперед, вперед, вперед, вперед!..

После этой песни люди некоторое время сидели молча, как бы прислушиваясь к отзвучавшим словам. Потом начали переговариваться.

— Истинная мука — не знать по-русски! — громко пожаловался Дмитрий. — Вот если бы понимать слова, которые поют!

— Да! — поддержал Эрдэлира Андрей Бутукай. — Вот поди ты: расскажешь словами якутскую песню — и будто ничего особенного. А как запоют — до чего же красиво! А такие песни и подавно…

— Будто весенний ветер радостно несется по вершинам тайги, — задумчиво проговорил Егордан. — Может, нашим детям и суждено в будущем понимать слова русских песен, — добавил он, прижимая к себе Никитку, забравшегося к нему на колени.

Мимо окна пронеслись одни за другими быстрые кошевки, на которых, чинно откинувшись, восседали князь Сыгаев и начальник почты Тишко с супругами. Вершины далеких гор над Талбой уже осветились первыми лучами восходящего солнца.

— Ну, на этом мы и закончим свой праздник, — сказал учитель. — У нас, пожалуй, он прошел не хуже, чем у них.

— Лучше! Много лучше! — послышалось со всех сторон.

— Почаще устраивайте!

— Спасибо учителю! Спасибо фельдшеру!

— Спасибо добрым людям, сударским преступникам…

— Постой! — прервал Егордана встревоженный, даже покрасневший учитель. — Ты их так не зови, Егордан. Таким словом их царские прислужники оскорбляют.

Но фельдшер уже смекнул, в чем дело, и, пожимая руку смущенному Егордану, обратился к учителю:

— Не в том дело, Иван Васильевич, как они нас называют, а в том, как относятся к нам.


Однажды, на втором году учебы, выдался особенно несчастливый для Никитки день.

После уроков ребята затеяли в коридоре бой. Дошло до того, что пустили в ход учительские калоши. И надо же было, чтоб кинутая Никиткой калоша попала в выходившую из комнаты сестру учителя, вертлявенькую Агашу, одноклассницу Никитки!

— Эй ты, пучеглазый внук Лягляра! Ты что делаешь! — крикнула обиженная Агаша.

— А ты не вертись под ногами: видишь, война идет! — заорал увлеченный схваткой Никитка. — Бабам тут делать нечего!

Агаша пожаловалась учителю, который слегка пожурил Никитку за шалость. На этом бы все и кончилось. Но Агаша начала дразнить Никитку, поминутно высовываясь из-за двери и показывая ему язык:

— Так тебе и надо! Отсюдока! Оттудока! Пучеглазый оборванец!

— Врушка-лгушка, врушка-лгушка! Агашка-пегашка, Агашка-пегашка! — кричал в ответ раздосадованный Никитка, к удовольствию остальных ребят.

Девочка, всхлипнув, скрылась за дверью. Тут же вышел рассерженный учитель и поставил Никитку в дальний угол пустого класса. Но было еще светло, к тому же у открытой двери все время толпились сочувствующие Никитке товарищи, и он не слишком горевал.

Через час, отбыв наказание, Никитка примкнул к ребятам, сидевшим перед пылающим камельком, и завел беседу со своими друзьями Петром и Романом. Кто-то затянул песню Федора Ковшова «Богачу-дураку…».

Вскоре вошел живший у попа Вася Сыгаев и остановился в дверях. Он почти каждый вечер приходил в пансион.

Гордясь своими лакированными сапогами, Вася прошелся между ребятами, важно закинув голову и засунув руки в карманы. Его серые невыразительные глаза и все его широкое красное лицо исполнены глубокого презрения. Уши у него оттопырены, кривые, изъеденные мелкие зубы сильно выдаются вперед, еле заметные белесые брови нахмурены.

Ребята расступились перед ним.

Вася обычно ищет повода к ссоре. Проходя мимо, он может неожиданно толкнуть или подставить ножку, а то сорвет шапку с кого-нибудь и, швырнув ее на землю, начнет топтать или подбрасывать ногой. Все боятся его, вернее — его деда, толстого старого князя с густой седой бородой. О Васе известно, что он плохо учится, делает все, что ему вздумается, и иногда неделями не является на занятия.

В тот вечер Никитка пел с большим подъемом. Но вдруг он заметил, что поет один, а остальные смущенно молчат. На полуслове умолк и он. Тяжелыми шагами Вася подошел к нему. Князев внук молчал и пристально глядел на оборванного Никитку. Остальные тоже молчали и ждали, что будет. Наконец Вася процедил сквозь зубы:

— Что ты сказал, сын сына Лягляра?

— Ничего не сказал…

— Ничего! — хором подтвердили ребята.

Вася собрался было пройти дальше, но в это время появился в дверях Лука, который почти каждый день околачивался то у попа, то в школе.

— Он сказал: «Богачи-дураки», я сам слышал, — заявил Лука.

Вася размахнулся и ударил Никитку по уху.

— Вот это да! — обрадовался Лука.

Никитка, закрыв ухо ладонью, вскочил.

— Он еще сказал: «Расступись, богачи…»

Вася сделал шаг назад и пнул Никитку носком сапога в живот.

— Ловко! — восхищенно воскликнул Лука.

Тяжело ступая, Вася прошел дальше так спокойно и важно, будто исполнил свой долг.

Никитка заплакал. Друзья всячески пытались утешить его, а Лука с хохотом догнал Васю и стал шептать ему что-то на ухо.

Когда Никитка перестал плакать, к нему снова подошел Вася, обнял его за шею и, нагнувшись к его лицу, неожиданно сказал:

— Давай, Никита, помиримся. Зря я это…

— Помирись, помирись! — послышалось со всех сторон.

— Давай, Никита, помиримся и поцелуемся.

Вася дружески улыбался, прищурив свои глаза, Никитка, обрадованный тем, что у него просят прощения — да еще кто просит! — тут же позабыл обиду и потянулся с поцелуем.

Вдруг Вася резко тряхнул головой и, звонко плюнув Никитке в лицо, расхохотался…

Тут Никитка забыл обо всем на свете, забыл, кто он и кто Вася. Он подпрыгнул и ударил обидчика кулаком в его сморщившееся от смеха курносое лицо. Стоило Никитке только прикоснуться к противнику, как он словно обезумел и уже не мог остановиться. Он наносил удар за ударом и наконец вцепился в Васины толстые щеки всеми десятью пальцами. Вася упал, и Никитка повалился на него.

Со всех сторон подскочили ребята и с трудом оттащили Никитку.

Вася поднялся и некоторое время бесновался вокруг Никитки. Он пинал его сапогом в живот, рвал и царапал ему уши, разбил нос и вдруг с диким ревом выбежал на улицу.

Вскоре в пансион ворвался рассвирепевший поп.

— Лягляров внук! Да ты разбойником становишься! Пшел в угол!

Поп схватил Никитку и толкнул его в темный класс.

Обычно поп сам являлся освобождать наказанного им пансионера или, уходя, говорил дежурному, когда он разрешает освободить провинившегося. Отпуская очередную жертву, поп весьма многословно объяснял тяжесть вины «преступника» перед богом и государем и требовал обещания не совершать в дальнейшем дурных поступков. На этот раз он ушел, не сказав дежурному ни слова. За весь год в школе никто так тяжело не провинился. Не могло быть сомнения, что поп решил освободить мальчика сам.

И вот Никитка стоит один в темноте, прижав обе руки к груди. Он трясется от холода и страха. Шуршат бумажками мыши. Ледяная обмазка дома лопается от мороза. С потолка с шумом осыпается глина. Вдоль улицы, хрустя полозьями по крепкому насту, проезжают сани. В комнате учителя с грохотом рубят топором мясо. Где-то шумят дети, — сюда изредка доносится их смех. Все эти звуки отдаются в пустом классе громче обычного.

Петр Федоров и Роман Софронов, выказывая верность другу, время от времени проходят мимо двери. То что-нибудь скажут Никитке, то будто невзначай стукнут по косяку. Тогда Никитка ободряется, нарочно кашляет, давая знать товарищам, что он здесь и не боится.

Он стоит уже очень давно.

Шум и крики постепенно начинают замирать. Уже потух огонь в камельке, от которого в класс проникал слабый отсвет. Никитка стоит теперь в кромешном мраке.

Разные мысли проносятся у него в голове.

Убежать из пансиона и стать Василием Манчары… Агашку-пегашку и богача-дурака Васю оттаскать за волосы и как следует наказать кнутом, а потом убежать в тайгу… Хорошо! Богатство всяких там Сыгаевых да Веселовых отнять и раздать бедным и неимущим. Василий Манчары!.. Нет, Никита Ляглярин! Это его, Никиты, славное имя гремит в десяти якутских улусах, это его славят и любят бедняки, это перед ним трепещут богачи.

Могуч Никита, лицом пригож,

Грозный был человек.

Богатых князьков бросало в дрожь,

Когда он шел в набег…

Так будут петь о нем, Никите Ляглярине.

Долго, томительно долго стоит он, настороженно прислушиваясь к каждому шороху и мечтая.

А жизнь в пансионе совсем замерла…

Русский фельдшер, Дмитрий Эрдэлир, Афанас Матвеев, Федор Ковшов да Никита Ляглярин на десяти отборных конях умчались в тайгу Эндэге. По пути они избили Василя Боллорутту — старого, желтозубого мужа Майыс, а ее увезли с собой. Майыс живет в маленьком, уютном шалаше, шьет одежду и варит пищу для героев мужчин. Они уже добыли целую гору лосей, лисиц, медведей, зайцев… А дорогих шкур накопили на сто возов. Все это они раздадут бедным людям Талбинского наслега. Бедняки сразу станут богаче всяких Сыгаевых и сами будут на них кричать. Главный среди бунтарей — Никита. Он, говорят, такой сильный и умный, что, пожалуй, все богатеи мира ничего с ним не смогут сделать. Он наберет огромное войско, к нему, конечно, присоединятся все сударские — и тогда берегись, богачи! Зато бедняки всего наслега будут ждать его с нетерпением.

Вот и весна! Зеленеют леса.

С гор побежали ручьи.

Синей дорогой блестят небеса,

Солнца теплеют лучи.

Скоро, скоро Никита придет,

Ждите его, друзья!

«А как же мать останется без меня? Да она, бедная, с тоски помрет! Нет, придется Майыс сшить много оленьих дох, чтобы в одну ночь можно было вывезти в тайгу целиком обе семьи — Лягляриных и Эрдэлиров. Да, но старая Дарья не сможет ехать верхом. Как же быть?..»

— Иван, а ведь Никитку-то поп, видать, так и забыл в классе, — раздался вдруг где-то поблизости голос сторожихи.

— Да что ты! Неужели он до сих пор там?..

Из комнаты учителя доносится возня одевающегося на скрипучей кровати человека. Потом по потолку разливается тусклый свет от коптилки и на пороге показывается учитель.

— Выходи, выходи, брат! Не знал я, что ты, бедняга, до сих пор стоишь. Вот самодурство-то какое!

— Поп поставил… Вася сам обидел и сам же нажаловался… — И грозный атаман таежных удальцов, не удержавшись, всхлипнул.

— Выходит, поп и богач вместе напали на тебя, бедного человека. Это понятно. Ну, иди…

— А вы?

— Что я?

— Да-а… вы ведь тоже с ними… А кто меня давеча в угол поставил из-за Агашки-пегашки?! — срывающимся голосом выкрикнул вдруг Никитка и громко зарыдал, отбивая ногами какую-то сумасшедшую чечетку.

Учитель быстро поставил коптилку на парту, притянул Никитку к себе и, тихо поглаживая его по голове, растроганно заговорил:

— Ты зря… Я не с ними… Зря ты это… Я тебя правильно в угол поставил. Кто же кидает в девочек калошами да еще ругается: «Агашка-пегашка!»? Ну иди, милый мой, спать да успокойся.

Никитка вышел, держа учителя за руку. Он слегка раздвинул плотно прижавшихся во сне Петра и Романа и улегся между ними, то и дело потягивая носом.

Учитель стоял с высоко поднятой в руке коптилкой и грустно оглядывал спящих вповалку на полу ребят.

В это время кто-то сильно дернул наружную дверь. Сторожиха встала с кровати и, ворча что-то под нос, подошла к двери.

— Кто? — спросила она и тут же отперла.

Тяжелые шаги попа прогромыхали по направлению к классу, и там вспыхнула зажженная спичка. Затем поп подошел к спящим ребятам. Нагнувшись над Никиткой, он слегка тронул его ногой и грозно спросил:

— Кто тебя отпустил?

— Уч… учитель… — испуганно произнес Никитка, сжимаясь в комочек.

— Встать! — страшно выдохнул поп и обернулся к Кириллову: — Кто дал вам право освобождать наказанных мною учеников?

— А имеете вы право держать мальчика в темном и холодном помещении до полуночи? — спокойно осведомился учитель.

Они довольно долго спорили по-русски, все больше и больше повышая голос и раздражаясь. В конце концов поп схватил дрожащего Никитку за волосы и поволок его по коридору.

— Только попробуй выйди, мер-рзавец! — пригрозил он, вталкивая мальчика в класс.

— Я его снова выпущу, — сказал подошедший к двери учитель.

— Не выпустишь! Скажите, какой храбрый якутишка нашелся!

— Храбрый не храбрый, а выпущу.

— Не посмеешь! Слышь ты, не посмеешь! — поп погрозил учителю пальцем у самого носа.

— Посмею!

— Посмотрим!

Поп направился к выходу и хлопнул дверью так сильно, что затрясся весь дом. Учитель запер за ним и, вернувшись к Никитке, сказал:

— Выходи, брат Никитка, не будем слушаться сумасшедшего попа.

— Н-не в-выйду… Пусть лучше он м-меня съест…

— Ох, какой ты брат, упрямый!

Учитель поднял на руки дрыгающего ногами Никитку, вынес его из класса и сунул, как полешко, между Романом и Петром.

Потом поп еще раз приходил, но учитель не впустил его…

Но на этом дело не кончилось.

Спустя несколько дней сторожиха вошла в класс и что-то шепнула учителю, который в это время писал на доске падежи.

— Пусть подождет перемены, — сказал Кириллов, вспыхнув.

Только старуха вышла, как в класс ввалился всей своей огромной тушей сам князь. Он был в шарфе и в шапке.

— Послушай, учитель! Мне надо с тобой поговорить, — пробасил князь.

— Подожди до окончания урока, — твердо ответил Кириллов. — Здесь идут занятия, и никто не имеет права сюда заходить.

— Мне надо с тобой поговорить, — грозно повторил князь. — Как раз о правах! Имеет ли право Лягляров щенок избивать моего внука?

— Потише вы, здесь класс.

Князь вдруг взглянул на портрет царя на стене, быстро сорвал с головы шапку из лапок черно-бурых лисиц, перекрестился и, пятясь задом, вышел из помещения.

— Постой, дедушка! — неожиданно вскрикнул Вася и, сорвавшись с места, выбежал из класса, громко топая сапожками.

ВОЛ

Дело шло к весне, снег на полях уже потемнел, перед тем как растаять. Нужно было торопиться, чтобы успеть привезти остаток сена, заготовленного на покосе Веселова в Киэлимэ. К тому времени Никитка стал по субботам приходить из пансиона домой. В одно из воскресений Егордан одолжил у Павла Семенова огромного черного вола с большим колышущимся наростом на правом колене. За пользование этим волом Егордан обязался впоследствии отработать у Семенова один день, а пока что, прихватив Никитку, отправился в Киэлимэ.

На обратном пути, пустив вперед себя своего маленького бычка и огромного чужого вола, отец и сын неторопливо шагали за возами с сеном по вьющейся вдоль Талбы дороге.

— Большую беду ты навлек на нас, излупив князева внука, — наставительно говорил Егордан сыну. — Сами-то едва живы, а бьем кого? Княжеских внучат! Оно бы и смешно было, если б не так страшно. Правда ведь? — смущенно улыбнулся Егордан, блеснув полоской ровных крепких зубов.

— А что же, по-твоему, пусть плюет в лицо? — горячо возразил Никитка, чувствуя себя сейчас сильным и независимым. — Ведь прямо в лицо плюнул, собачий сын! Ну, тут уж я не стерпел и ка-ак двину ему в морду кулаком, — у него даже искры из глаз посыпались…

Егордан грозно посмотрел на сына, стараясь как можно убедительнее проявить свое возмущение подобным святотатством, но вдруг, не выдержав, раскатисто захохотал.

— Так прямо и видел, как посыпались искры из чужих глаз?! Вот еще скажет!.. А руки тебе не обожгли эти искры?.. — подшучивал он над Никиткой.

Потом, насилу успокоившись, Егордан опять постарался принять грозный вид, хотя ему никак не удавалось потушить веселые огоньки в своих добрых глазах.

— Ты это брось! — крикнул он свирепым голосом. — Тоже еще затеял — высекать искры из глаз княжеских внучат!

— Досадно было очень… В лицо ведь плюнул. А сам слабенький, никудышный против меня…

— Понятно — досадно! Но ты, чудак, бери в расчет не силу. Наши силы, сынок, нужны нам для работы на богачей, а не для драки… Положим, и я посильнее князя буду, да вот нельзя… А старик ходил к учителю, требовал, чтобы тебя выгнали из школы…

— Как так? — Никитка даже остановился от неожиданности. — Ведь я в десять раз лучше Васи учусь…

— Ты в десять раз лучше учишься, зато Вася в тысячу раз богаче…

— А учитель что?

— Учитель отказался выгонять тебя…

— Вот видишь! — И Никитка от радости подпрыгнул так высоко, что неминуемо упал бы на спину, если бы не ухватился за рукав отца. — Учитель и фельдшер всегда будут за меня. Шиш ему…

— Не очень-то радуйся! Старик требует, чтобы я сам забрал тебя из пансиона.

— А ты?

— Ну, я сказал: «Заберу, если учитель согласится». — И, лукаво подмигнув сыну, Егордан добавил: — А учитель-то уже записку ему послал: не разрешаю, мол, Егордану брать сына!

Так, неторопливо переговариваясь, Егордан и Никитка идут за волами. Им кажется, что земля, скованная холодами, вздохнула теперь полной грудью. Вся обессилела, исстрадалась она за долгую зиму, а теперь улыбается счастливой и светлой улыбкой…

Видно, как над полями струятся теплые потоки воздуха. Весенние солнечные лучи играют и переливаются на дальних изгородях, словно запутавшись в сетях. Только что прилетевшая с юга ворона важно расхаживает по снегу. Стайка снегирей проносится над головой и серебряными опилками стремглав взмывает в небо.

Никитке хочется поговорить с отцом о том, как он будет учиться в городе, и о том, как ему купят ружье-двустволку. А отец всячески избегает этих разговоров.

— Разве что потом когда-нибудь, — отделывается он неопределенными фразами. — Если земля станет тучной да соберем хороший урожай…

Откуда у них быть урожаю, когда они почти ничего не сеют? Да и может ли стать тучным их Дулгалах, сплошь покрытый кочками?

Никитка пробует начать разговор о своем, но отец, помолчав, тихо объясняет:

— Я не про наше поле говорю. Если у людей будет всего много, то и нам что-нибудь перепадет… Но лучше и не думать о том, что никогда не сбудется. Где уж нам в городе учиться! Да и откуда взять денег на двустволку!

Они некоторое время идут молча.

— А вот как белые журавли целуются и обнимаются да пляшут на своих длинных ногах — это я сам видел, — ни с того ни с сего говорит Егордан.

Шагая за возами и беседуя с сыном, Егордан то и дело понукает животных.

— Сай, сай! — по привычке произносит он, взмахивая прутиком, и продолжает рассказывать про пляску белых журавлей.

В носу щекочет запах талого снега, такой знакомый, родной… Частые следы куропаток между голыми кустами расплылись на подтаявшем снегу, будто чернила на промокашке.

Когда поднимались на берег, возле самой юрты черный вол Павла Семенова поскользнулся, упал на колени, но тут же быстро вскочил и спокойно двинулся дальше.

— Старый, а, поди, не чувствует за собой такого груза! — восхищенно проговорил Егордан.

Привезли сено и, радуясь предстоящему отдыху, привязали волов.

— Вот бы нам такого работника! — Никитка потерся щекой о теплый бок большого черного вола.

— Да, хорошо бы!.. — мечтательно произнес отец, отряхивая свои большие рукавицы.

Когда Егордан с Никиткой вышли после чая из юрты, чужой вол стоял, приподняв дрожащую переднюю ногу. То ли наступил он на что-нибудь острое, то ли сухожилие растянул, то ли раздавил свой нарост на колене, когда поскользнулся. Но, как бы там ни было, он охромел, и теперь копыто едва касалось земли. Тяжело хлопали толстые веки его огромных глаз, он сопел и сердито тряс головой.

Чужой вол…

Никитка очень боялся идти к Семенову. Но делать было нечего, нужно же сообщить хозяину о случившемся несчастье. И он побрел обратно по той же дороге, по которой только что шли они с отцом, мирно и весело разговаривая. Как они были счастливы тогда! А сейчас Никитка шел, утирая слезы.

В белой бескрайней мгле далеко-далеко, где-то на широкой пойме Талбы, виднелось что-то черное — то ли человек на быке, то ли бездомная собака, а может, и ворон. Отсюда не определишь. Вглядываясь и стараясь отгадать, что же это там такое, мальчик отвлекся от своих печальных мыслей и немного успокоился. Но все же сердце у него ныло, будто сдавленное обручем, который то отпустит, то опять прижмет. Ведь охромел чужой вол, большой, черный, с длинными, широко раскинутыми рогами.

Никитка вошел в просторный зимник Семенова и остановился в дверях. Хозяева с гостями пили чай. Сам Павел Семенов, круглолицый коротыш с быстрыми глазками и черными редкими усиками, что-то бойко рассказывал. Его жена Анастасия, дородная красавица с густыми подвижными бровями, изредка важно вставляла слова.

К великой радости мальчика, самого страшного члена семьи Семеновых — матери хозяина, старухи Мавры, — не оказалось дома.

Долго никто не обращал внимания на парнишку, стоящего в дверях. Наконец Павел мельком посмотрел на него и сказал жене:

— Налей мальчику чаю. А вола-то привел? — снова обернулся он к Никитке.

Настал критический момент. Никитка почему-то вдруг сорвал с головы заячью старую шапчонку и крепко прижался к двери.

— Что это с Лягляровым внуком?.. Ты чего пятишься? Чего нос повесил? Вола-то, спрашиваю, привел?

— Ну, конечно, привел. А за каким же, ты думаешь, великим делом он сюда явился? — ясным голосом пропела Анастасия. — Иди, парень, чай пить!

— Не привел я вола, — буркнул Никитка, готовясь к побегу.

— Съел, что ли, ты его в пути?

— У него нога заболела…

— Ну?!

Сбиваясь и путаясь, Никитка начал рассказывать о том, как захромал вол. Павел перестал смеяться, он все время беспокойно оглядывался, и голос у него сразу стал твердым:

— Значит, когда приехали домой, он не хромал?

— Нет…

— А когда вышли из юрты, он уже охромел?

— Да.

— А у твоего быка все ноги здоровые?

— Все…

— Что это ты, парень, врешь! Кто же этому поверит? И не стыдно тебе! Как это может быть, чтобы скотина спокойно стояла и вдруг захромала! Видно, слишком много навалили сена, он и надорвался. Вот и все!

— Нет, он сам…

С Никиткой всегда так: когда возводят на него напраслину или не верят ему, язык у него словно отнимается.

Анастасия говорила очень спокойно, разумно и последовательно о том, что вот до сих пор бог их миловал — не знавались они с сыном поганого Лягляра, а нынче не к добру связались с ним. Ведь нечем ему будет заплатить за такого большого вола.

— Да, — подтвердили гости, — за такого большого, как ваш черный, Лягляры уплатить не смогут.

— Вот беда! — сокрушался Павел, обводя присутствующих беспокойным взглядом. — Чем теперь эта собака мне заплатит? С него и шкуры не сдерешь. А? Ты чего пятишься, щенок?! — закричал он вдруг на Никиту. — Небось не пятился, когда колотил князева внука?!

— Васю?! — ужаснулись гости. — Васю? Так это просто разбойник растет!

— Скажи своему болвану отцу: сколько дней простоит вол без работы, столько дней он мне и отработает. А ежели вол сдохнет или так и останется хромым, я уж тогда с ним особо поговорю, через князя!

Чашка, налитая для Никитки, стояла на столе, маня его узором из золотых листьев. На тарелке лежали вкусные оладьи…

Мальчик бесшумно шмыгнул во двор и побежал по льду Талбы домой.

Много прошло тревожных дней и ночей, много было положено труда на лечение больного животного. Лягляры и не упомнят, сколько раз поднимались они с тяжелыми ведрами по крутому берегу Талбы, чтобы напоить вола, К его больному колену прикладывали горячие припарки, кормили его самым лучшим сеном. А вол все хромал.

Изредка наезжал Павел Семенов. Вот и сегодня не заглянув в юрту, он прошел прямо к больному волу.

— Здравствуй, Павел, — стараясь улыбнуться, произнес взволнованный Егордан.

Семенов не ответил на приветствие, лишь на ходу осведомился:

— Как вол?

— Будто получше ему, — поспешно заверил Егордан.

— «Будто»! — передразнил его Павел.

Он важно стоял около своего вола, скрестив на груди руки и выставив ногу вперед. Ляглярины следили за выражением его лица и с трепетом ждали, что он скажет, но Павел резко повернулся всем корпусом и направился к изгороди.

— Что будем делать, Павел? — решился спросить его Егордан.

Павел пролез между жердями изгороди, обернулся, поставив ногу на нижнюю слегу, ухватился рукой в цветастой замшевой рукавице за верхнюю слегу и заорал:

— Что делать?! Съешь!

Потом он ловко вскочил на коня и уехал.

Если бы Павел угрожал пустить их по миру или пугал судом и тюрьмой, если бы он оскорблял и ругал их за то, что они, мол, нарочно покалечили вола, с тем чтобы съесть его, — все это было бы в порядке вещей. И, наверно, потому-то тяжелее всего действовало его угрюмое молчание и сопутствующее ему ощущение неминуемого несчастья.

— Эх, горе наше горькое! — глубоко вздохнул Егордан, осторожно сняв с воловьего хвоста прилипшую соломинку.

Федосья принесла ведро воды и поставила его перед волом.

— На, пей да выздоравливай, а то и впрямь в могилу нас сведешь…

— Павел сейчас приходил, — сообщил жене Егордан.

— Что-нибудь говорил?

— Нет…

— Вот несчастье!.. Хоть бы сказал что-нибудь…

Вол внимательно глядел на людей своими огромными, печальными глазами, будто понимая всю тяжесть положения и жалея их. За последнее время он очень разжирел, но на больную ногу так и не ступал.

А потом заболел еще и отец семейства.

— Как двинусь, под лопаткой будто вода булькает, — пожаловался как-то Егордан, уже несколько дней испытывавший сильное недомогание.

И однажды утром он не смог встать. Дмитрий побежал за фельдшером.

— Плеврит, вода в легких… Долго лежать надо, — сказал фельдшер, с трудом выговаривая якутские слова.

Он, по-видимому, еще у себя дома, со слов Дмитрия, определил болезнь Егордана и принес с собой нужное лекарство. Когда фельдшер, выпив предложенный ему чай, собирался уезжать, Федосья тихо сказала:

— А если попросить русского посмотреть вола…

— Да не болтай ты! — рассердился Егордан на жену. — Самих лечит даром, а ты еще про скотину… Надо совесть иметь!

— Что же поделаешь, если такая беда. А может, вол уже давно болел и просто его час настал, да выпало это несчастье на нас, — сказал старый Лягляр. — Дмитрий, попроси-ка ты его.

— Правда, попроси, — поддержала старика Дарья. — Поймет он, что нужда заставляет. И то говорится: позудилось — почешись…

— Ведь не сумею я толком сказать, — замялся Дмитрий, стараясь вспомнить те немногие русские слова, которые он знал. — Эх, жаль Никиты нет!

Фельдшер догадался, что люди хотят о чем-то просить его, и сам справился у Дмитрия, в чем дело.

— Вол…

— Что вол?

— Вол… не знаю, как колено… — И, хлопая себя по ноге, Дмитрий изобразил хромоту. — Павел Семенов… вол… Егордан бык таскай, пропал бык…

— Не пойму, Дмитрий, — сокрушенно покачал головой фельдшер. — Семенов у Егордана бычка забрал? Нет? Поедем-ка со мной, брат, там Афанас или Иван Васильевич быстро нам растолкуют. Поедем.

Часто повторяя «позалыста», Дмитрий повел фельдшера за руку к больному волу.

Увидев животное с завязанной ногой, фельдшер догадался: его просили лечить вола. Пораженный наивностью этих людей, он лишь качал головой и прищелкивал языком.

А Дмитрий понял все это по-своему: вол болен, очень сильно болен, и вылечить его нельзя.

Вернулись в юрту.

— Бедняги вы мои дорогие, тут я вам ничем не смогу помочь, — говорил взволнованно Бобров. — Понимаете ли вы, что людей лечит один фельдшер, а скотину — другой? Я ведь только людей могу лечить. Понимаете? Нет?.. Вот беда! Ну, поедем со мной, Дмитрий.

— Ведь мы глухие на твои слова, — горестно сказала Федосья. — Поезжай, Дмитрий: может, он лекарство какое даст. Объясни ему все через Афанаса, только и по лицу видно: неутешительное он нам говорит.

Вернувшийся к вечеру Дмитрий рассказал, что, оказывается, русский фельдшер умеет только людей лечить, а для скотины бывают по-другому обученные фельдшера.

— Да уж он бы помог, если бы умел. Значит, так и есть, — говорили все.

У одного лишь Федота, как всегда, было свое, особое мнение:

— Слишком много ученых развелось. Вот и учат их так, чтобы не сдохли они с голоду без работы. Выгодно им, обманщикам, а то был бы на всех один фельдшер — что для человека, что для коровы, что для оленя, что для собаки или там курицы.

На другой день после того как Никитка вернулся из школы, окончив второй класс, с хозяином больного вола состоялся более определенный разговор. Павел, по обыкновению, приехал взглянуть на своего вола, и, так как Егордан не смог выйти к нему, он сам зашел в юрту, крикнув с порога:

— Как вол?

— Как будто получше, — послышался с нар слабый голос Егордана. — Сам вот слег.

— «Будто»! Люди вон пашут уже. Эх, загубил ты вола! Из-за тебя не придется мне нынче сеять.

— Павел, да ведь у тебя еще, кажись, пять или шесть волов, — пропела Дарья.

— Пять или шесть! Да уж я вижу, вы бы их всех съели. Нечего чужим волам счет вести! И нечего попусту языки чесать. Вот что, Егордан, мой вол стоит у тебя двадцать девять дней. Послезавтра я беру твоего быка и мальчишку до конца пахоты. Пусть отработают.

— Бычку-то нашему всего три года, он же молодой.

— Не потянет соху, хочешь сказать? — грозно прервал Федосью Павел. — Бык не потянет! Может, и сынок твой не сможет водить быка по пашне, а?

— Не сможет, — сокрушенно подтвердила Дарья.

— Ну ладно, вы, видать, не намерены подобру дело решать. — Павел уже собирался уходить и подчеркнуто неторопливо натягивал рукавицы. — Значит, как, Егордан? Советуешь мне обратиться к князю?

— Что делать, бери… — простонал Егордан. — Прошу тебя только поберечь их: оба ведь маленькие еще — и бык и сынок…

Так стал Никитка ходить при бычке на пашне Павла Семенова.

Огненно-рыжий бычок Лягляриных оказался на пашне никуда не годной скотиной. Он вдруг с ревом валился на бок и ни за что не хотел вставать. А когда после долгих мучений его удавалось поднять, он ошалело кидался во все стороны, ломая соху, угрожая людям. Вскочив как-то на ноги, он так сильно лягнул семеновского работника Тохорона в ногу, что у того распухла голень и он захромал. Окружили работники дурного бычка, обругали его на чем свет стоит, потом отпрягли и отпустили на все четыре стороны. Никитка в душе был очень рад такому обороту дела, — и без того каждый удар кнутом по его бычку тяжело отзывался у него в сердце. Делая вид, что очень возмущен и огорчен поведением норовистого животного, Никитка с грозным окриком погнал его за лесок, в сторону Дулгалаха. Там, за леском, он остановился, долго гладил бычка, целовал его в морду, чесал ему шею и нежно шептал на ухо:

— Ну, Рыженький, беги скорей домой! Да смотри с большими быками не ссорься, забодают тебя! Ну, иди, иди, дружок ты мой…

Только успел вернувшийся на пашню Никитка пройти одну борозду, как прискакал на коне Павел. Поговорив кое о чем с работниками, он обратился к Тохорону:

— Почему же это лягляринский бык свободным расхаживает?

Никитка взглянул в ту сторону, куда указывал Павел, и, к своему ужасу, увидел бычка, который снова стоял на краю пашни. Рыженький, подняв голову, с любопытством рассматривал людей, будто хотел сказать: «Что же это вы, друзья, забыли про меня? А я давно тут!»

— Тьфу, дурак! — невольно вырвалось у раздосадованного Никитки.

— Негодная тварь! — бормотал Тохорон, идя за сохой, опустив голову — Чуть мне ногу не сломал. Отпустили его к дьяволу. Сейчас, поди, дома уже…

— Да что врать-то! Вон же он! — воскликнул Павел. — Видно, жалко стало бедняцкую скотину… Ну-ка, парень, веди его сюда! — приказал он Никите.

Мальчик понуро поплелся к своему бычку, горячо желая, чтобы тот убежал домой. Он нарочно тихонько зашел сзади и хлестнул бычка прутиком, надеясь спугнуть его, но Рыженький, требуя ласки, обернулся к Никите, вытянув шею. Так они завертелись на месте, ловя друг друга.

— Притворяйся еще, будто не можешь поймать! — крикнул Павел.

Никитка вздрогнул и схватил бычка за повод.

— Посмотрим, заставлю я его пахать или нет! — Павел срезал гибкую молодую березку и принялся счищать сучья. — Отпрягай этого вола и запряги своего! — снова приказал он.

Как только Никитка запряг Рыженького, Павел полоснул животное кнутовищем. После каждого удара бычок кидался вперед, но все равно валился на бок, как прежде.

— Вот видишь! — крикнул Павел Тохорону, уже заходя на вторую борозду. — А ну-ка парень, — обратился он к Никитке, — принеси топор!

Никитка, предполагая, что Павел собирается подправить соху и тем облегчить пахоту, мигом сбегал за топором.

— Он, видишь ли, все боком наваливается, — проворчал Павел и, вынув из кармана гвоздь, вбил его в оглоблю, так что острие торчало с внутренней стороны.

— Но! — вскрикнул Павел и снова полоснул бычка.

Бык налег на оглоблю, и гвоздь впился ему в бок. Содрогаясь всем телом, Рыженький потянул соху, и из бедра у него потекла струя алой крови.

У Никитки даже в глазах помутилось. Он хотел крикнуть, но, не издав ни единого звука, так и остался стоять с открытым ртом. Гвоздь то и дело вонзался Рыженькому в бедро; он дрожал всем телом, рвался вперед и страшно, по-человечьи стонал. С отвисшей нижней губы его стекала густая, белая пена, налитые кровью глаза, казалось, вот-вот выскочат из орбит.

Никитка украдкой утирал грязным рукавом слезы и бормотал:

— Что, сладко тебе, разиня? Ведь говорил — беги домой. Рыжик ты мой, несчастный!.. Так бы тебя самого, собака бессердечная! — обращался он уже к хозяину, глядя куда-то вперед.

— Что ворчишь? — крикнул ему Павел. — Небось песни сударские поешь себе под нос, грозишь богачам! Но!.. Ну вот! — сказал он наконец Тохорону. — При желании и ты бы так сумел. А все потому, что один оборванец за другого норовит постоять. Одна шайка! Нет, меня, брат, не перехитришь.

А Никитка стоял и клялся землей и небом, что, как только вырастет, изобьет Павла до полусмерти.

Не успел хозяин отъехать, как Никитка выпряг и отпустил своего окровавленного бычка и запряг хозяйского!

Так работали они с неделю. Едва только завидят издали Павла, запрягают лягляринского бычка, а на остальное время отпускают его.

За эти дни Никитка очень стосковался по родным. К тому же в ту пору истекал срок договора бабушки Варвары Косолапой с Веселовыми, и она хоть и договорилась батрачить теперь у Романа Егорова, но несколько дней собиралась провести со своими и сейчас, наверное, была уже в Дулгалахе.

Назавтра пахота у Павла кончалась, и Никита должен был вернуться домой, поэтому он ходил веселый, и когда со стороны Эргиттэ показались два всадника, Никитка побежал к своему бычку, весело подпрыгивая и напевая.

По большой дороге между двумя обширными полянами Эргиттэ и Кэдэлди, где жили «чистые люди» наслега, «люди с головой», скакали Павел Семенов и Лука Губастый. Казалось, всадники собираются проехать мимо, но они вдруг осадили коней и круто свернули в сторону семеновской пашни. Взмыленные кони шли теперь рядом с Тохороном.

— Павел, а что если твой черный вол так и пропадет, чем же заплатят тебе эти людишки? — спросил, подбоченясь, Лука.

— Чем заплатят? — резко обернулся Павел, который, судя по всему, был навеселе. — В том-то и дело, что нет у них ни черта! Придется забрать этого бычка да корову, — хоть и старая, да уж какая есть… Что еще с них возьмешь?! Больше нечего!

— А что же они, по миру пойдут?

— А куда они пойдут после этого — не моя забота. Пусть идут, а я тогда заберу у них Дулгалах. Осенью там хорошо, да и летом можно пускать туда убойную скотину.

— Дулгалах, говоришь? — Лука призадумался. — Да там же дрянь земля… Уж на нее-то не стоит тебе зариться…

— Сами-то живете там каждую осень и зиму! — воскликнул Павел, вращая своими большими глазами. — Тогда уж и вам, дорогие мои, придется оттуда — фьють! — И Павел провел рукой, будто что-то смахивая.

— Нет, брат, Дулгалах нестоящая земля… — возразил Лука Губастый. Он ударил бычка кнутом и задумчиво сказал: — Ну и скотина! А почему это у него бок в крови? Ворона, что ли, исклевала?

Помолчав немного, он вдруг предложил:

— А не взять ли тебе этого паренька батраком годиков… ну, на десять — двадцать?

— Да что ты! — ужаснулся Павел. — Ведь этот парень и лепешки не стоит, которую он съест! Да я бы вконец разорился, если, бы пришлось его кормить столько лет!

— Послушай, Павел, — оживился вдруг Лука, — одолжи-ка ты мне этого парнишку! У меня одного погонщика не хватает. Справится он с волом?

— Сам видишь, справляется. Ему ведь уже много лет. Бери, бери, с завтрашнего вечера он мне не нужен. Только знаешь, он очень обидчив, не гляди, что такой щуплый. Вдруг надуется, как бурундук, и что-то заворчит себе под нос.

— Плевать я хотел на его обидчивость! — взъярился Лука.

— Ну и бери его!

— Ишь, зукин зын, еще обидчив! На что он надеется, шельмец этакий? В морду дам — вся обида разом вылетит!.. Значит, одолжишь мне его?

— Да бери, пожалуйста!

В ЛЮДЯХ

Так Никита стал погонщиком вола у Луки Губастого. Приемыш Веселовых — широколицый, толстый Давыд, длинный и сухощавый Митяй, кривоногий и гундосый Иван да Никита — все четверо работали вместе.

Старый хозяин, отец Луки, Федор Веселов недавно окончательно ослеп на оба глаза. Всю жизнь он провел в разъездах по торговым делам и даже теперь, слепой, изредка навещал окрестных жителей со своим поводырем Аксиньей. Остальное время он проводил дома, сквернословя по чьему-либо адресу. Молодой хозяин — единственный сынок Лука — почти всегда отсутствовал. Он носился по наслегу на лучшей лошади, щеголял искаженными русскими ругательствами, пил, играл в карты, развратничал, скандалил. Изредка и всегда неожиданно он заезжал домой, чтобы вскоре опять куда-то умчаться.

У Веселовых всегда бывало много гостей и ночлежников. При богатых гостях батраки ели отдельно, за другим столом, в левой стороне юрты. При гостях средней зажиточности им подавали за одним столом с хозяевами, но все же в особой миске, а когда гостей не было, ели все вместе.

После ужина Федор, понюхав табаку из берестяной табакерки и чихнув, начинает обычно поносить Давыда, не скупясь на похабные слова. А парень, привыкший к этому с детства, кажется, не слышит брани старика. Потом Федор переходит к Никитке:

— Ну, друг мой, грамотей Никитка, рассказывай!

— А что мне рассказывать? — Никитка почему-то зажимает руки между коленками и усердно разглядывает скорлупки яйца, брошенные кем-то под стол.

Федор поднимает веки, открывая пустые глазницы. Он будто старается разглядеть Никитку и подвигается поближе к нему. Костистая узкая спина, тонкая шея, тяжело качающаяся большая голова, белесое лицо — всем своим видом он напоминает ощипанного цыпленка.

Никитка испытывает к хозяину непонятное чувство, в котором сочетается страх, жалость и брезгливость. «Пусть говорит все, что ему взбредет на ум», — думает мальчик, запасаясь терпением.

— Хотя ты и ученый человек, однако отвечаешь на вопрос вопросом. Это привычка дрянных людишек… Да… Кстати, а много ли ты пользуешься своей грамотностью, скажи-ка мне?

— Бывает.

— Что значит бывает? — Лицо Федора как будто светлеет, лохматые брови тянутся вверх, он с любопытством наклоняется к парню. — Ну-ка, расскажи: что тебе твоя грамотность дает?

— Книжки читаю.

— О чем же говорят твои книжки? Учат ли они торговать?

— Нет.

— Учат ли они выигрывать в карты?

— Нет…

— А воровать?

— Н-нет.

— Ну а, скажем, учат они, как завлекать дочь богача, чтобы жениться на ней?

— Н-не-ет…

— Так чему же тогда учат они?.. Никитка тревожно перебирает в памяти прочитанное. Как будто книг прочитано немало, а чему, в самом деле, они учат? А Федор сидит и ждет от него ответа. Губы и ресницы у него подрагивают. Мальчику стыдно, что он заставляет ждать старого да к тому же слепого человека, и он сердится на себя. Наконец он тихо говорит:

— Учат, что надо жалеть сирот.

— Сирот? Да каких же это сирот?

Никитка еще прошлой зимой запомнил стихи, которые четвероклассники заучивали наизусть. Видимо, и учителю стихи эти нравились, потому что он сам перевел их. Никитка охотно читал эти стихи старушке Дарье, которой они тоже пришлись по душе.

Мальчик быстро вскакивает с места и начинает громко декламировать:

Есть на свете много

Бедных и сирот.

У одних — могила

Рано мать взяла;

У других — нет в зиму

Теплого угла.

Если приведется

Встретить вам таких,

Вы, как братьев, детки.

Приголубьте их.

Федор мнет пальцами кончик носа. Но молчит, будто стараясь вспомнить что-то давнее, позабытое. Потом, придвинувшись еще ближе к Никитке, просит:

— А ну-ка, прочти еще разок.

К столу подходят остальные. Вылезают из-за печи Давыд и Петруха. Никитка с жаром повторяет стихотворение.

— «Есть на свете много бедных и сирот»… — задумчиво произносит Федор и вдруг начинает хохотать, запрокинув голову и трясясь всем телом. — Если их много, так зачем же мне их жалеть? Они ведь могут меня на куски разорвать. Ну и научили тебя книги! Дурачье! — И он снова заливается смехом. — А может, они, твои книги, советуют еще и не есть? — спрашивает Федор, немного успокоившись.

— Нет, — твердо отвечает глубоко оскорбленный Никитка.

— Или к бабе не подходить?

— Нет, — смущенно говорит Никитка.

— Хотя ты можешь жить и не евши, — гады живучи. Но как проживешь ты без бабы? Как, спрашиваю я тебя? Ведь никак!

Уже ничего не соображая от обиды, Никитка угрюмо выдавливает:

— Никак…

Слепец заливается громким смехом:

— Ишь, говорит: «Без бабы никак не проживу». Скажет же собачий сын!.. Ох, хо-хо!.. — давится он от хохота.

Вдоволь насмеявшись, старик сильно отдувается, вытирает грязным платком свои страшные глазницы, шею и лицо и снова — за прежнее. Теперь он уже всерьез обещает женить Никитку на какой-то дряхлой старухе. Его обещания сопровождаются потоком похабных слов, от которых мальчик только отплевывается, что еще больше подзадоривает Федора. И видно, что ему доставляет огромное удовольствие выдавливать из своего сердца скопившуюся там гниль, видно, что он получает истинное наслаждение, показывая всю мерзость своей грязной душонки.

Конечно, когда он подробно описывал дряхлую старуху, на которой собирался женить Ляглярова внука, тому следовало бы выбежать на улицу. Тем не менее какая-то злая сила удерживает Никитку на месте.

Кривятся губы у Федора, еще больше горбится нос, оттопыриваются уши, а все тело сжимается как бы для прыжка.

— Экий же он дуралей, этот Егордан-собака! Дикарь, а сына своего в школу послал! О чем только он думает? Ведь у самого штанов нет, нечем наготу прикрыть, а туда же! Может, вы за последнее время сильно разбогатели? Разбогатели вы, друг, а?

— Нет…

— Или нашли в навозе за своим хотоном золотой клад?

— Нет…

— Ну, ничего! Зато когда Павел Семенов заберет у Егордана бычка, корову да еще и землю, тогда уж сын-грамотей как-нибудь прокормит его собранными подаяниями! Как это у вас поют в школе «Богачу-дураку и с казной не спится! Бобыль гол как сокол, поет-веселится»? Есть ведь у вас такая песня? Ну-ка, спой ее мне, грамотный голоштанник!

— Не знаю я…

— Как не знаешь?! А то, может, прочтешь стихи, что написаны о каком-то преступнике, которому шестьдесят лет стукнуло, а?

Помаргивая сморщенными веками, Федор некоторое время сидит молча, потом снова принимается за свое.

— Чего доброго, сынок-грамотей скоро еще отца ногами топтать будет или воровать пойдет. И без того говорят, что он побил Васю, князева внука. Эй, парень, — обращается он к Давыду, — а как этот грамотей на работе?

Давыд медлит с ответом. Он возится за камельком с присохшими к ногам торбасами, силясь снять их. Немного подождав ответа, Федор тихо спрашивает у Аксиньи:

— Милаша, что толстобрюхого нет здесь?

Почти слепая девочка со вспухшими веками и слипшимися ресницами оглядывает юрту, наклоняясь по очереди в обе стороны. Тогда Давыд, высунув свое толстое лицо из-за камелька, дает полную оценку работе Никиты:

— Плохой он погонщик. Не он быка водит, а бык его на поводу тащит. Совсем слабый человечишка!

— Стерва! Здесь ведь торчит, а сразу не откликается, — замечает Федор. — Не может того быть, чтобы он с быком не сладил. Нарочно так делает, хочет показать, что грамотный… Ну разве я не говорил! — опять обращается Федор к Никитке. — Какая от твоей грамотности польза? Да никакой! Сколько ни болтай по-русски, сколько ни ори свои песни, кто на тебя обратит внимание? А вот, к примеру, ежели на дворе моя собака залает, я сразу скажу жирнобрюхому: «Паря, сходи посмотри, кто пожаловал!» Выходит, что собачий лай и то полезнее, чем твоя грамотность. Не так ли, грамотей Никитушка?

И, не дождавшись ответа, Федор спрашивает у дочери:

— Здесь он, Аксинья?

— Здесь, вот сидит.

— Собачий лай, говорю, куда полезнее, чем вся твоя грамота… Ты отвечай, дружок, коли я с тобой разговариваю!

— Ну, если лай собаки полезнее, то с собаками и разговаривай!

— Что?! Ишь ты, еще обижается!

— Как же ему не обижаться! Да и что он тебе плохого сделал? Только и знает долбить одно и то же: «собака лучше» да «собака лучше»! — неожиданно вмешивается в разговор Ирина, раскуривая свою длинную железную трубку.

— Эй, ты-то хоть не лайся! Собака уж, конечно, лучше тебя! Ишь, сатана, еще заступается за молодого да грамотного! — кричит ей Федор. — Грамотей Никитушка, оказывается, давно уже приворожил мою жену.

Собираясь основательно помучить мальчика, Федор даже заерзал на нарах.

В это время на улице залаяла собака. Федор, подняв голову, по обыкновению всех слепых быстро оглядывается по сторонам и громко приказывает:

— Жирнобрюхий! Сходи посмотри, на кого это она, — И, желая задеть Никитку, бормочет: — Вот собака и оказала пользу, не чета тебе!

Второй приемыш, маленький Петруха, несмотря на беспрерывные побои и крики, всегда улыбается, выставляя свои ровненькие зубки. Прозванный жирнобрюхим, он, так же как и Давыд, толст и круглолиц, однако, в отличие от «толстобрюхого», еще не стал — да и не обещает стать — покорным рабом. От постоянных криков и побоев Петруха не делается проворнее, да к тому же иной раз явно издевается над старым хозяином. Всегда он занят какими-то мыслями, будто есть у него свои тайные радости и горести.

Петруха появляется из левой половины юрты, нарочно громко шаркая по полу большими торбасами, нехотя влезает на крайние нары и, посмотрев в окно, говорит несколько пренебрежительно:

— Лука будто приехал.

— Лука? Не пьян?

— Вроде нет… А то, может, и пьян…

— Один?

— Будто один… Хотя вроде двое их…

— Вот послушайте этого бродягу! — возмущается Федор. — Он ведь это нарочно! Ах, горе мое… А что, человек, который с ним, хорошо одет?

— Не так уж хорошо… Но можно сказать, что и хорошо…

— Ох, еретик! Погоди ужо! Ну-ка, толстобрюхий, ты посмотри!

Давыд подходит к окну.

— Никуша Сыгаев, — сразу определяет он.

Петруха преспокойно слезает с нар и отправляется в левую половину юрты, так же невозмутимо шаркая огромными торбасами.

— Прибирайтесь быстрее! Грамотей Никитка, прочь отсюда! Сына его побил, а сейчас, чего доброго, и самого ударишь. Прочь! Пошел вон!

Все суетятся, приводя помещение в порядок. Три лучших стула ставят в ряд, вдоль перегородки, наскоро метут пол, убирают со стола самовар, а чашки и тарелки Ирина складывает в подол и уносит.

Наспех прибравшись, все усаживаются как ни в чем не бывало. Федор лежит на нарах и, повернувшись к стене, начинает стонать.

Лука, зная, что в доме сейчас идет суета, обычная при появлении почетного гостя, нарочно мешкает во дворе. И вот наконец молодой хозяин и гость входят в юрту.

— Кто пришел? — спрашивает Федор, прервав стон.

— Я, Лука.

— Один?

— Вдвоем.

— Кто с тобой?

— Никуша Сыгаев.

— Никуша! Вот хорошо-то, — Федор, делая вид, что очень обрадован, быстро садится.

А Никитка, неожиданно избавленный от тягостных насмешек, незаметно выскакивает на улицу и бежит в лес.

Вскоре он выходит на маленькую круглую полянку, словно затерявшуюся в чаще. Посреди поляны поблескивает заросшее осокой озерко с вечно холодной зеленой водой. На противоположном берегу виднеется одинокая покосившаяся юрта старика Семена Веселова.

Бескрайняя тайга плотно обступила поляну, и кажется, что темный лес вот-вот дрогнет и сомкнется над ней. Лучи заходящего солнца, пробившиеся сквозь густые кроны больших деревьев, весело обрызгали светлыми пятнами кусты боярышника.

Где-то очень далеко мычит бык. Над озерком носится суетливый кулик, то и дело хвастливо присвистывая: «Сила-птичка, сила-птичка!..»

Походив по опушке, Никитка садится на траву. Тихо подходит большая черная собака Веселовых, лай которой только что был признан более полезным, чем Никиткина грамотность. Она обнюхивает мальчика и, как бы извиняясь за хозяина, ласково глядит на него своими умными глазами, а затем смущенно бредет обратно.

Наружная обмазка юрты Семена Веселова, где он живет и зимой и летом, давно уже сползла и нависла над двумя узкими оконцами, словно вспухшие веки над больными глазами.

Никитка смотрит на юрту, но мечты его далеко.

Вдруг из лесу выскакивает Давыд и поспешно скрывается в Семеновой юрте. Вскоре Давыд выходит вместе с хозяином, и оба они, огибая озерко, направляются в ту сторону, где сидит Никитка. Мальчик проворно отползает в густые заросли боярышника и, замерев, прижимается к земле.

— Две полные бутылки привезли! — громко рассказывает Давыд, проходя мимо незамеченного Никитки. И сразу за тобой послали. Видишь, Семен, как тебя уважают!

— Как-никак одной крови, — еле слышно гнусавит Семен.

Он идет, вытянув тощую шею, будто принюхиваясь к чему-то. Кончик длинного горбатого носа и верхняя губа у него зелены от нюхательного табака, гноящиеся глаза пристально шарят по сторонам. При этом он непрестанно что-то тихо гундосит.

Многодетный бедный сородич Веселовых Семен в молодости был знаменитым охотником. Но вся его добыча шла за бесценок Федору, и Семен никак не мог выбиться из нужды. Он утверждал, что стал охотником по велению высших духов. В юности Семену будто бы приснился вещий сон — духи распороли ему живот и сказали: «Стал бы он шаманом, не уступающим великому своему предку Кэрэкэну, но срок уже пропущен. Пусть же будет великим охотником».

Семена всю жизнь угнетало страшное преступление его отца Сидорки, который провинился перед своим родом, освободив чертову собаку — пожирательницу детей. По наследству презрение сородичей перешло и на Семена. Все удачи в его жизни, которые могли бы обрадовать и поднять его дух, омрачались людской молвой. В случае успеха ему неизменно приписывали помощь нечистой силы. Дети у него выживали будто бы в награду за преступление отца, да и зверей к нему пригоняла уж, конечно, благодарная чертова собака. За карты с ним избегали садиться, боясь подвоха со стороны всякой нечисти, а уж если кто и проигрывал двугривенный, так открыто намекал на содействие Семену темных сил.

Словом, ничто в жизни не радовало Семена. Может, только в лесу, на охоте, он и жил настоящей жизнью, может, только здесь он и дышал полной грудью.

В свои семьдесят лет Семен был все еще крепок, как старая, перекрученная невзгодами, окостеневшая лиственница. Но, видать, и его придавили годы. Стрелы его, отравленные табачным настоем, уже не так метко поражали матерых лосей, и порой раненый зверь уходил от него. Не всегда теперь удавалось ему попасть в сердце волка или лисицы, и уже не раз находил он свои стрелы выдернутыми из ран острыми зубами зверя вместе с приставшей к ним шерстью. Все труднее становилось ему попасть из своей кремневки в глухариную грудь с дальнего расстояния. Всякие молокососы шныряют по тайге и добывают то лося, то лисицу, то рысь, а он, еще недавно считавшийся первым охотником наслега, часто возвращается с пустыми руками.

Но, по его мнению, не потому это происходит, что дрябнут когда-то могучие мускулы и гаснут глаза, теряя былую зоркость. Нет, не понимает он, бедняга, что ушло его знойное лето и наступила слякотная осень. Все дело в том, считает Семен, что по чьему-то наговору отвернулся от него хозяин леса — щедрый Баянай. Видно, чем-то нечаянно оскорбил Семен своего покровителя. И каждую ночь во сне он стонет, умоляя духа охоты простить его.

Нет, не везет ему. А ведь он всю жизнь прожил, стараясь задобрить свой род, стремясь искупить вину своего отца. И потому он всегда был самым покорным исполнителем воли ловкого Федора Веселова.

Бесцельно прошатавшись по лесу до полуночи, Никитка возвращается во двор Веселовых и крадучись проходит в черный амбар, где стоят сани и сложены кожи. Там он спит вместе с другими батрачатами — Давыдом и Петрухой. Ощупью находит Никита свою постель — немятую бычью кожу, брошенную в сани, и тихо ложится спать, не раздеваясь.

— Ну, Лягляры несчастные, прощайтесь со своим Дулгалахом! — доносится из тьмы приглушенный голос Давыда.

— Это почему же?

— Да понимает ли твоя голова, что Никуша Сыгаев не только княжеский сын, но и писарь наслега?

— Ну, понимает…

— Тогда, может, слыхали твои уши, что у князя ведется земельная ведомость наслега?

— Ну, слыхали…

— Так вот, в этой ведомости указано, будто двадцать фунтов земли вашего Дулгалаха принадлежат теперь Евдешке — Татарской дочке. Она вечером пришла и договорилась батрачить здесь вместо твоей бабки, а землю эту передала Семену — сыну Сидорки…

Никитка вспомнил, что ему еще прошлым летом довелось видеть эту самую Евдешку. Было это на лугу, куда всех выгнали убирать сено. Батраки работали близко друг от друга и все время оживленно переговаривались между собой. Охотнее других слушали Семена Веселова, который в отсутствие родственников становился затейливым рассказчиком и шутником.

Но скирдование сена — дело спешное, к тому же, по приметам Семена, в скором времени следовало ожидать большого дождя. А тут, как назло, у всех вышел табак. Давно уже были вытряхнуты все кисеты и выскоблены табакерки, и каждый мечтал хотя бы разок затянуться.

— Вон какая-то женщина идет, — сказал с надеждой один из батраков.

Все насторожились.

— Еще неизвестно, с табаком ли бабенка, — прогнусавил Семен. — Да и кто она такая! — С этими словами он решительно воткнул вилы в землю.

— О, да это Евдешка! Евдешка — Татарская дочь! — крикнул кто-то с соседнего стога.

— Э, тогда ничего не выйдет! — Семен выдернул вилы и снова принялся за работу, впрочем то и дело поглядывая на приближающуюся женщину.

Одинокую Евдешку, по прозвищу «Татарская дочь», знали в этих краях как вечную батрачку. Говорили, что она из-за своего дерзкого языка нигде не может ужиться, а потому летом обычно работает у одного, а зимой у другого хозяина. Держится она независимо и никого не боится. Видно, и сейчас, несмотря на страду, ушла Евдешка от одних хозяев и еще не пристала к другим.

Евдешка — знаменитая табакурка, но не каждый решается обратиться к ней с просьбой. Характер у нее — что облачное небо: то ясным солнышком глянет, то темной тучей затянется. Она способна высыпать человеку последнюю щепотку табаку, но может отказать и с полным кисетом, да еще при этом крепко обругать, оскорбить ни за что ни про что, и так ехидно, что люди потом годами смеются над обиженным.

— Поди, поди к ней, поди попроси, — подталкивали батраки друг друга.

— Семену бы попробовать, он бы выпросил на закурку…

— Нет уж! — отозвался Семен. — Я еще пожить хочу… Она на меня и без того зла.

А Евдешка, быстро семеня толстыми кривыми ногами, все приближалась.

Наконец Семен не вытерпел. Он опять воткнул вилы в землю и пошел наперерез Евдешке с видом человека, решившегося на крупный риск. Остальные делали вид, что работают, а сами глаз с него не сводили. На лугу воцарилась тишина.

Семен медленным, но широким шагом дошел до тропинки раньше Евдешки. Тут он остановился и принялся рассматривать ладонь, будто вытаскивая занозу. Когда Евдешка своей энергичной походкой приблизилась к нему, Семен приподнял голову и спокойно прогнусил:

— Ну, Евдешка, какие новости?

— Нету, не приставай, — гневно отозвалась та и сошла с тропинки, чтобы обойти преградившего ей путь Семена.

Старик нисколько не обиделся и не удивился такой встрече и еще спокойнее попросил:

— Евдешка, нет ли у тебя табачку? А то покурить охота!

— Нет, нет! Не приставай! — отрезала она, проходя дальше.

Люди на скирдах перемигивались, уверенные, что Семена постигла неудача.

— Евдешка, а губы-то у тебя есть? Может, поцелуемся?

— Нет, нет… — не слушая, ответила она.

У стогов раздался дружный хохот. Евдешка, смекнув, что она в чем-то сплоховала, резко обернулась:

— Ты что это сказал?

Старик сразу ссутулился, склонил голову набок и принял умоляющий вид:

— Может, говорю, табачок есть, покурили бы, а то невмоготу…

— Я же сказала — нету!

— Тогда, может, хоть губы есть, поцеловались бы…

— А я сказала…

Евдешка топталась на месте, не зная, как ответить пообиднее и выпутаться из неловкого положения но вдруг звонко рассмеялась:

— Ох, сатана долговязый, сбрехнет же!..

Старик тут же протянул к ней похожую на совок ладонь:

— Поделись, пойми наше положение, а то помрем без курева. Ты ведь тоже работница, сама все понимаешь…

Евдешка кончиками пальцев извлекла из кисета щепотку табаку и высыпала ее в протянутую руку. Старик поднес ладонь к носу, понюхал и сказал сокрушенно:

— У самой-то, видать, кот наплакал…

— Да откуда у меня быть табаку?

— Ясное дело… — С этими словами старик воровски протянул другую ладонь.

Машинально отсыпав вторую щепотку, Евдешка спохватилась:

— Ой, что это я расщедрилась!.. Верни!

— Спасибо, Евдешка! Спасла ты нас…

И старик лениво зашагал на свое место, а люди уже скатывались со стогов и с веселыми криками бежали к нему, хваля его за находчивость.

Лежа в темноте, Никитка вспомнил эту сцену. Не думал он тогда, что Евдешка принесет несчастье его семье.

— Так что прощайтесь со своей пашней! — снова доносится из темноты голос Давыда. — Прощайтесь с покосом! В конце концов весь ваш Дулгалах попадет в руки Федора Веселова, а пока что его метит получить за своего вола Павел Семенов.

— Они же, когда решали, пьяные были. Может, до завтра и позабудут, — шепчет мудрый Петруха.

— Молчи! — резко прерывает его Давыд. — Уже все на бумагу записали, теперь кончено… Счастье твое, брат, — обращается он к Никитке, — что тебя дома не оказалось. А то узнал Никуша, что ты здесь, так пригрозил: «Я бы, говорит, ему уши поотрывал, он моего Васю в кровь избил».

— Хоть и пьяные были, а как ловко договорились! — не то восхищенно, не то укоризненно говорит Петруха. — Князь дает чужую землю Евдешке, Евдешка передает Семену, а Семен — Федору Веселову. Ловко! Федор все жаловался Никуше: «Осенью, говорит, до самого ледостава у меня сена не бывает. Посоветуйтесь, говорит, с тятей. Хорошо бы Дулгалах мне получить, а Лягляров прогнать в тайгу Эндэгэ». Хотя, может, они все это спьяну… — опять высказывает сомнение Петруха и ни с того ни с сего просит: — Никитка, прочти-ка ты, что давеча читал, а? Про сирот-то…

Чтобы не думать о страшной новости, Никитка начинает тихо читать стихи.

Где-то во мраке ночи тихо всхлипывает Петруха. Потом слышатся голоса пьяных людей, выходящих из дому. Кто-то тяжелыми шагами приближается к амбару, где спят мальчики, и сильным ударом ноги с треском открывает дверь.

— Пришел Лягляров щенок? — орет в темноту пьяный Лука и, получив отрицательный ответ, уходит, недовольно бормоча: — Вот зукин зын…

Пахота у Веселова скоро кончится, но пока что трое парней всячески обижают Никитку. Росли они вместе, к тому же приходятся вроде родственниками хозяевам, а Никитка чужой. За чаем кто-нибудь обязательно либо «по ошибке» съест его долю — маленький ломтик лепешки, либо «нечаянно» толкнет его ногой да еще будет, кривляясь, извиняться. А на пашне все трое вдруг примутся колотить кулаками по земле, крича, что здесь клад зарыт, и непременно заставят Никитку руками откапывать его. После чая, пока все лежат и сосут трубки, Никитка должен привести пасущихся в стороне волов, напоить их и запрячь в сохи.

Никитка работает погонщиком в паре с Митяем. Большой темно-рыжий вол, задыхаясь, роняет с губ белую пену и страшно таращит красные глаза. Когда он норовит свернуть с борозды, повод больно впивается мальчику в руку. Под насмешливую ругань парней Никитка кое-как выводит вола обратно на борозду, а Митяй, идя за сохой, вдруг вскрикивает и хлещет вола березовой хворостиной. Вол подпрыгивает и резко сворачивает в сторону. Никитка спотыкается и падает. А парням только того и надо, — раздается хохот, потом начинается улюлюканье. Никитка силится не заплакать, но в глазах у него туманится, и вот уже все слилось — и лес, и поле, и волы, и изгородь…

Мальчик не понимает, за что его обижают. Ведь они и сами живут в обиде. Но угнетаемый иной раз, видимо, утешается тем, что и сам кого-нибудь притесняет. А если подходящей жертвы не оказывается, тогда можно побить скотину, сломать что-нибудь, на худой конец, швырнуть камнем в бездомного пса…

— Что тебя убить, что — собаку, разницы никакой, — говорят парни Никитке.

Слывущий законником косноязычный Иван, сын гундосого Семена Веселова, при этом поясняет:

— И правда, Никитка, свидетелей-то нет. Скажем, вол задавил или забодал — и все тут.

И Никитке кажется, что это и в самом деле так.

Однажды после чая Никитку заставили играть в карты с Митяем. Двое других парней, заглядывая мальчику в карты, поминутно подмигивали его партнеру, показывали что-то пальцами, хватаясь за уши или за нос, а Митяй все примечал.

«Мало проиграешь — придется уплатить, — соображает Никитка, — а если много проиграть — что с меня возьмешь!»

Поэтому после небольшого проигрыша он стал делать крупные ставки. Митяй не успел опомниться, как уже выиграл сто рублей.

— Плати!

— Погоди: может, еще выиграешь! — предложил Никитка.

Парни переглянулись. Давыд повернул к Никитке свое мясистое лицо, погладил себя по круглой голове и, свистнув, сказал:

— А чем платить будешь? Да знаешь ли ты, что такое сто рублей?

— Стоит ли от приятеля требовать немедленной уплаты! — заметил хитрый Иван. — Пусть он пока что-нибудь украдет у отца на два-три рубля и отдаст Митяю… Ну, скажем, самострел, топор, косу или там еще что. А потом, когда вырастет, наймется батраком и отработает.

Молчаливый Митяй медленно поднялся и вопросительно поглядел на Никитку сверху вниз.

— Ладно, девяносто рублей получай наличными, а десять подожди до утра, — съязвил Никитка.

— Ты разве, Митяй, не видишь, что он над тобой насмехается?! — воскликнул Иван.

— Так ты, варнак, еще смеяться вздумал над нами! — И Митяй ухватил Никитку за шиворот.

Рванувшись и оставив ворот своей рубашонки в руках, у Митяя, Никитка пустился бежать к лесу. Но вскоре двадцатилетний парень нагнал девятилетнего мальчика и сильным ударом повалил его на землю.

Никитка лежал лицом вверх, а Митяй уперся ему коленом в живот. К счастью, земля оказалась сырой и мшистой, и Никитке было не очень больно.

— Ну, бей, бей!.. До крови бей, изувечь, тогда будем судиться… — еле переводя дыхание, говорил Никитка; будто ему действительно хотелось быть изуродованным.

— А вот и побью… И следов не будет… — Митяй руками сжимал ему горло и все сильнее давил на живот коленом.

В это время прибежал Иван.

— Эй, вы, довольно! — крикнул он. — А то как бы в самом деле беды не вышло.

Митяй нехотя оставил свою жертву и поплелся назад. Неуверенно шагая своими вывернутыми ногами, Иван что-то на ходу шептал ему, очевидно укоряя приятеля за неосторожность. Время от времени Митяй лениво огрызался.

Давыд лежал на травке и покуривал. Он встретил их удивленным возгласом:

— Что же вы этого сатану не зарезали?

— Нельзя, — важно сказал Иван.

— А жаль, — вздохнул Митяй.

Он уставился на Никитку глупыми глазами, как бы решая, каким путем удобнее покончить с ним.

— Ну и режь! — воскликнул Никитка и, кинув прямо в лицо Митяю комок мокрой глины, бросился бежать.

Началась погоня. Когда Никитка добежал до речки, руки Митяя уже коснулись его спины. Но мальчик очертя голову бросился в воду, несколькими взмахами рук достиг противоположного берега и обернулся. Митяй с разбегу тоже прыгнул было за ним. Но, боясь промочить одежду, повернул обратно.

Никитка уселся и, сняв торбаса, вылил из них воду. Рядом то и дело падали камешки и комки земли. Все трое, стоя на той стороне, норовили попасть в него. Взяв торбаса под мышку и звучно плюнув в сторону своих врагов, Никитка пустился бегом в Дулгалах.

Бабушка и дед вместе с Алексеем собирались, оказывается, вечером переезжать к Роману Егорову. Увидев Никитку, Алексей поднял рев. Он не хотел расставаться с братом. Да и Никитка тоже, как бы невзначай, утер слезы рукавом.

— Вот глупый народ! — с отчаянием воскликнул Егордан. — Поймите вы: Алексей есть будет досыта.

— И Егоровы-то живут не в дальнем наслеге, не в чужом улусе, — нараспев произнесла Дарья. — Все равно бы при случае видались. Правда, иной раз лучше голодать вместе, чем наедаться порознь…

После подробного обсуждения решили до поры до времени оставить Алексея дома. Мальчики просияли, будто никогда и не плакали, и тут же принялись играть в хабылык. Они подкидывали перед собой пучок коротких лучинок и ловили их с таким расчетом, чтобы зажать меж пальцами по одной щепочке…

Семейный совет окончился, и Варвара Косолапая зачем-то вышла в хотон. В этот момент, сильно рванув дверь, в юрту влетел Лука Губастый. Он был пьян, о чем свидетельствовали багровые пятна на его лице. Лука подошел к Никитке и, глядя на него сверху вниз, заорал:

— Ты что ж это, парень, удрал, бросил работу? Ну-ка, пойдем!

— Не пойду. Там меня обижают… — Никитка подавился слезами.

— Пойдем, говорю! Я сюда за тобой пришел!

— Не пойду!

— Молчать! Все равно уведу! — С этими словами Лука схватил мальчика за руку. — Всех вас растопчу и вашу берлогу разнесу, зукины дети!

Тут-то и поднялось нечто невообразимое. Варвара, с растрепанными волосами, в рваном платье, словно подхваченная вихрем, вылетела из хотона и набросилась на Луку. Ее могучий кулак мигом угодил ему в грудь. Лука отпрянул, выпустив из рук Никитку. А старуха решительно засучила рукава и разразилась потоком слов:

— Ах ты, разбойник, картежник, пропойца! Посмотрим, как ты отнимешь у меня моего Никитку, свет моих очей! Да легче тебе сердце у меня отнять, печенку вырвать.

— Потише, бабушка, потише! Ведь я одолжил его у Павла Семенова.

— Слышите? Одолжил человека?! Совсем ожирел да отупел, скис на богатстве своего отца-грабителя! Да и сам ты картежник и распутник, кривая твоя душа, грязная совесть! А ну, попробуй, уведи! Я тебе покажу, что мы тоже люди!

Лука все пятился к двери, а старуха все наступала.

— С ума ты сошла, что ли, старая? Погоди…

— И сойду с ума! Воткну нож в твой поганый живот, раскрою топором твою пустую голову, разобью бесстыжую твою рожу! Убирайся вон и больше не попадайся мне на глаза!..

Лука неуклюже, как бык, выбрался из юрты. Старуха села на кровать, глубоко вздохнула, пригладила ладонями волосы и преспокойно проговорила:

— Дикарь этакий! Как рассердил меня! Чего только не наговорила ему. Все-таки зря я его отпустила с целой мордой… Федосья, поставь-ка чайник на стол. А то мы опоздаем. Когда-то еще увидимся…

— И над Губастым разразилась гроза! — рассмеялся Дмитрий Эрдэлир. — Вот если бы мы, бедняки, все так держались, богатеи давно бы уже хвосты поджали!

— Ох, съел бы он меня, если бы не бабушка… Выходи, Алексей, — крикнул Никитка брату, — не бойся. — И он вывел к столу спрятавшегося за печкой малыша.

Весело смеясь над Лукой, все пили чай. Потом дед и бабка уложили свой жалкий скарб и отправились жить к Роману Егорову.

КНЯЖЕСКИЙ УКАЗ

Долго и тяжело болел Егордан. Русский фельдшер приезжал через день и заботливо лечил его. Но однажды утром Егордан решил, что настала пора сказать семье последнее слово.

— Дети остаются больно маленькими, — начал он, прерывисто дыша. — Бедняжка моя! — посмотрел он на Федосью. — В такие-то лета вздумала еще одного заиметь!.. Чем ты будешь кормить троих детей?

— Нельзя так, Егорданушка, нельзя! — заволновалась всегда спокойная Дарья. — Грех сокрушаться из-за ребенка! Ведь никто не знает, каким станет этот новый человек! Может, ему-то и суждено кормить вас всех, может, он-то и принесет людям тепло и радость… Да и вообще повременил бы ты с последним словом. Лица твоего я хорошенько не вижу, а по голосу рано тебе еще…

Так и не сумел Егордан высказать свои грустные мысли и покорно умолк. А спустя некоторое время стал он помаленьку поправляться. Все чаще и чаще вставал он с нар и, держась за стол, за стенку или опираясь на чью-либо руку, подходил к камельку и садился у огня. Но силы возвращались к нему медленно, и работать он еще долго не мог.

Хорошо еще, что перед самым переездом к Егорову старик Лягляр все же успел засеять маленькую пашню перед юртой двадцатью фунтами ячменя. Семена бережно хранили всю голодную зиму и лишь изредка с нежностью рассматривали неприкосновенное добро, высыпая на ладонь горсточку зерен. И вот теперь на маленьком поле кое-где уже показались радующие глаз прозрачные зеленые ростки.

Однажды утром раньше всех поднявшаяся Федосья поспешно вернулась со двора.

— Ой, Егордан! Старик Семен, Сидоркин сын, наше поле перепахивает.

— Да что ты болтаешь! С ума он сошел, что ли!

Алексей и Никитка, сбросив с себя рваное одеяло и вмиг одевшись, выбежали во двор.

Евдешка Татарская дочь вела за повод знакомого Никитке огромного бурого веселовского вола. Сам старик Семен шел за сохой, рассекая посреди недавно засеянную пашню Лягляриных.

С трудом передвигая ноги, вышел Егордан. Федосья следовала за ним. Семен уже заходил на вторую борозду. Тяжело опираясь на палку, Егордан двинулся по направлению к нему и, не доходя шагов десяти, сказал дрожащим голосом:

— Старец Семен, что ты делаешь?

— Что делаю? — прогнусавил Семен. Оставив соху, он медленно подошел к Егордану с ивовым кнутовищем в руке и повел огромным носом, будто принюхиваясь к чему-то. — Думаю, что дело делаю. А если считаешь неправильным, запрети мне силой княжеской печати. Эту пашню ты присвоил не по закону, она сиротская.

— Как так сиротская? Чья же?

— А вот этой вот… Евдешки.

— Я сам из года в год обрабатывал ее мотыгой, ведь ты знаешь…

— А хоть бы на спине ты по ней катался! Она не твоя, а чужая. Поди да посмотри в наслежную ведомость. Там пашня записана на имя Евдешки Татарской дочери. Вот князь и велел отобрать ее у тебя! — И старик направился обратно к сохе.

— Давай! — крикнул он Евдешке.

Большерогий вол двинулся к Егордану. Но Егордан упал перед ним поперек борозды, и пальцы его вытянутых рук вцепились в рыхлую землю, будто пашню уносили из-под него и он старался этому помешать.

— Старец Семен, неужто и по мне сохой пройдешь? — простонал он.

Его рваная рубаха сбилась кверху, а твердые от грязи штаны из телячьей кожи оттопырились над костлявой поясницей, будто верша.

Евдешка с возгласом: «Ой!» — попятилась и остановила вола.

— Веди! — крикнул ей старик Семен.

Он выпрямился и, не выпуская рукоятки сохи, хлестнул вола. Вол рванулся, резко присев на задние ноги, и устремился вперед. Волоча за собой Евдешку, он надвинулся на лежащего Егордана. Никита и Алексей разом заголосили. А Егордан, вздрогнув, еще плотнее прижался к земле, закрыл глаза и замер. Евдешка отвела вола в сторону.

— Давай, давай! — диким голосом орал Семен, нахлестывая животное.

Вол рвался в разные стороны, соха криво расчерчивала пашню. Старик опрокинул соху, подскочил к распростертому на земле Егордану, забегал вокруг него, будто танцуя, и вдруг схватил его за ноги, чтобы оттащить в сторону.

Федосья с криком повисла на руках старика.

— Довольно тебе, Семен! Совсем стыд потерял! Не боюсь я твоей чертовой собаки, я не веселовская!

А Никитка поднял высоко над головой подвернувшийся под руку кол и двинулся на обидчика.

Старик, скрывая смущение, загнусавил:

— Не бабье это дело и не детское! Это подсудное дело! — Бегая вокруг Егордана, он убеждал его и грозил: — Дурак, тебе же попадет за это, я знаю: ты нарочно жену не унимаешь, чтобы потом можно было сказать: «Он избил мою законную, венчанную жену»[4]. Ну, да я лучше тебя законы знаю. Все равно через князя заберу весь твой урожай, а тебе еще придется оплатить двух рабочих и одного вола за целый день.

В это время вдруг послышался певучий голос старой Дарьи:

— Может, ты, Семен, и знаешь законы, но вот знаешь ли ты, что такое совесть, а?

Если бы Дарья кричала и возмущалась так же, как все, никто бы на нее и внимания не обратил. Но тихий, певучий голос маленькой, сухонькой старушки, стоящей на краю пашни, подействовал на страшного обидчика. Умолкнув, все повернулись к ней.

— А ты что, свою совесть хочешь мне одолжить? — спросил оторопевший Семей.

— Совесть — не серая лошадь, ее не одолжишь. Вот и показал, что она тебе неведома… Да и не удивляюсь я на Семена, — продолжала Дарья, — эта рыбка из знакомого мне озерка, а удивляюсь я тебе, Евдешка Татарская дочь. Зачем ты на свое сердце топор заносишь, к своей печени нож приставляешь? Отвечай мне, несчастная! Или ты не батрачка, не нищая? Или ошибаюсь я и ты не Евдешка Татарская дочь, а Пелагея Сыгаева, князева жена? Да как ты посмела заодно с богатеями на клочок бедняцкой земли позариться! Отвечай-ка мне напрямик, не виляя и не пряча свои бесстыжие глаза! Зачем ты привела сюда этого лешего?

— А я, что ли, его привела! — отворачиваясь, проворчала смущенная Евдешка. — Иль я не батрачка?

— Вот я и спрашиваю: как же ты, батрачка, пошла против батраков, за богатеев?

— Они мне говорили: «У тебя есть земля, сна тебе не нужна, отдай ее Семену». А не сказали, что у Егордана отобрать хотят.

— А ты взгляни под ноги-то, ведь не слепая. Может, увидишь, несчастная, что стоишь на чужой, засеянной пашне.

Евдешка послушно глянула под ноги:

— А я разве знаю их темные дела? Как собак, стравливают нас. Кончено! Ухожу я от них, постель на спину — и ухожу.

Она быстро выпрягла вола из сохи и подошла к лежащему Егордану:

— Егорданушка, ты не обижайся на меня, и вы все не обижайтесь, простите дуру… Я и не знала, что взялась перепахивать засеянную пашню.

— И не видала, что делаешь? — грозно спросила ее Дарья. — Ослепла, что ли?

— Не думала, вот и не видала. Хотите — верьте, хотите — нет… — Евдешка поправила старый платок на голове и поспешно двинулась по направлению к Эргиттэ.

Семен поймал вола, запряг его в сани, стоящие на краю пашни, взвалил на них соху и поехал прочь, зацепив на дороге изгородь и с треском сломав большую жердь.

Все семейство бросилось поднимать Егордана.

— Семен, а Семен, что же ты нас не перебил? А то ведь тебе потом это припомнится! — крикнула Федосья вдогонку Семену.

— Перестань! — сказал Егордан, стоя на коленях. — Ну его…

Вскоре приехали Эрдэлир и Бобров. Увидев, что Егордан сидит на дворе в одной рубашке, фельдшер по-дружески пожурил его. Но он был чрезвычайно рад выздоровлению пациента и сказал, похлопывая Егордана по плечу:

— Молодец, вот молодец! Ну, спасибо тебе!

— Нет, тебе пасиба, — заговорил растроганный Егордан. — Несчастье мое, что не могу говорить по-русски. — И, резко обернувшись, он обратился к Никитке: — Скажи-ка ему мои слова, что, мол, стал он для меня богом, что без него пропал бы и я и мои дети… что он спас мне жизнь и я буду благодарен ему, пока дышу, и дети мои будут благодарны. Скажи ему, что он хороший русский человек, друг бедных…

Мальчик, как мог, перевел фельдшеру слова отца, но, видимо, Бобров все-таки многого не понял.

— Спасибо тебе, Егордан! — повторил он. — Труды мои не пропали даром. Вот возьми, только не ешьте, а сажайте, — и он протянул Егордану небольшой узелок семенного картофеля.

— Пасиба! Пасиба!


Злосчастный семеновский вол выздоровел так же внезапно, как и захромал. К великому удивлению Федосьи, которая пошла утром поить скотину, животного на месте не оказалось. Вол, видно, ночью поднялся, растолкал рогами слабые жерди изгороди и теперь преспокойно жевал зеленую траву на дальней опушке леса.

Услышав радостную новость, все домочадцы тут же выбежали из юрты и с трудом водворили вола на место.

Затем Никитка побежал в Эргиттэ, где находился летник Семеновых. Павла он не застал. Дома оказалась мать хозяина, грозная старуха Мавра, да кое-кто из челяди.

Мавры Никитка боялся. Ее суровое, морщинистое, почти квадратное лицо, маленький остренький носик и круглые пронзительные глаза не сулили ничего хорошего. А кроме того, Мавру ничем не удивишь, все она заранее знает и может предугадать любую новость. И что бы ни рассказали при ней, она непременно заявит:

— Ну вот, так я и думала!

Да и вообще при ней лучше молчать, а то пронзит тебя своим острым взглядом и так прикрикнет, что вздрогнешь точно ужаленный. Всех, кто беднее ее, старуха презирает и за людей не считает. А беднее ее — все, кроме Сыгаевых. Только два брата Егоровы да Федор Веселов могут с ней равняться.

«Скажите, важность какая!.. Ах, такие-сякие!.. И он туда же!..» — вот ее излюбленные выражения.

Мавра долго делала вид, что не замечает стоящего в дверях Никитку, и вдруг, не глядя на него, неожиданно прокричала:

— Ты зачем пришел?

— Вол выздоровел.

— Значит, пришел объявить, что вы его не съели? Важность-то какая! Поговорим через десять дней, не раньше. Может, опять захворает. Тогда будет ровно пятьдесят три дня… Пока пусть у вас стоит, и никуда не выпускайте. Да скажешь отцу, пусть в этом году сдаст нам в аренду Дулгалах, не то Федор все равно заберет. А нам сдадите в счет долгов за вола, — ведь твой хворый отец не больно много наработает теперь. Так и скажешь ему. — Она взяла со стола оладью и протянула Никитке. — На вот, проглоти да беги.

Мальчик выскочил за дверь и уже поднес было оладью ко рту, но вдруг швырнул ее залаявшей у ног белой собаке и помчался домой.

Наконец Павел Семенов признал, что вол выздоровел. Он приказал выпустить его на зеленую лужайку. Прощались с волом сердечно, каждый погладил его, похлопал по шее. Долго еще потом в маленькой юрте вспоминали злосчастного вола, пожалуй, даже скучали по нему.

— Я сегодня видел Семенова вола, — сказал однажды Егордан. — Бредет себе, варнак этакий, не остановился даже, не дал себя приласкать.

Никитка и Алексей обиделись за отца. Но важно, что вол был здоров, и особенно печалиться не следовало.

Наступили летние дни. На грядках, где обе семьи сообща посадили картофель, которым поделился с ними Бобров, дружно вылезла лапчатая ботва. Хотя Ляглярины остались должны Семенову за пятьдесят три рабочих дня — сейчас еще было не известно, как и когда потребует он свой долг, — тем не менее в семье Егордана, казалось, настало наконец благополучие. Приближалась горячая пора сенокоса, и Дулгалах дал в этом году обильный урожай трав.

Как-то в ненастный вечер, когда Ляглярины и Эрдэлиры собрались перед камельком, где на рожнах жарились гальяны, в юрту вошел старик Семен. На голове у него была напялена рваная суконная шапчонка, в руке он держал старое волосяное опахало. Полы его короткого пальто из синей дабы распахнулись, открыв босые ноги и лоснящиеся от грязи полотняные штаны, подвернутые выше колен. Тяжело ступая своими журавлиными ногами, Семен молча подошел к нарам и уселся. Оглядев мутными глазами юрту, он отвернулся от людей и уставился в открытую дверь.

— Что нового, старец Семен? — спросил Егордан, чувствуя, что Сидоркин сын посетил их неспроста.

Старик, не меняя позы, медленно вынул из кармана табакерку, засунул в нос понюшку, оглушительно чихнул и прогнусавил:

— Ничего! Какие могут быть новости у меня, горемыки… Вот по твоим делам в посыльных хожу. Князь тебе грамотку прислал. Прими ее от меня собственными руками.

Потом он глубоко вздохнул, будто очень устал, и, преувеличенно наклоняясь то в одну, то в другую сторону, принялся шарить у себя за пазухой. Он вывернул все карманы, даже заглянул в табакерку и уже потом со спокойной важностью вынул из-под шапки запечатанный конверт.

Алексей подбежал к Семену, чтобы передать конверт отцу, но старик высоко поднял его над головой мальчика. Тогда Егордан сам принял бумагу. Он долго вертел в руках треугольный конверт с сургучными печатями, на которых были изображены два утиных пера — признак важности и срочности указа. Все вопросительно смотрели на него.

— Что же здесь такое? С двумя перьями… — медленно произнес Егордан.

— А я почем знаю! Господин, получивший грамотку, сам дознается, о чем в ней сказано. Говоришь, с перьями?.. Значит, не детские игрушки.

И, небрежно напялив шапку, Семен поплелся к двери, но с порога оглянулся и напомнил Егордану:

— Значит, принял в собственные руки.

— Принял! — подтвердил Егордан.

Старик скрылся за дверью.

Когда пакет обошел всех и попал в руки Никитки, мальчик предложил:

— Прочту-ка я…

— Нельзя! — испуганно вскрикнул отец и вырвал у него пакет.

Снова он уставился на сургучные печати, но в конце концов протянул конверт сыну и сказал:

— На, попробуй прочесть. Только печати не ломай.

Все принимали живейшее участие во вскрывании пакета, стараясь сделать это как можно осторожнее, чтобы не повредить печати, и переговаривались при этом почему-то шепотом.

Мальчик медленно, с остановками, прочел следующие слова, написанные корявым крупным почерком:

— «Инородцу Егору, сыну Лягляра. Ваш покос Дулгалах я передаю Семену Веселову.

Староста наслега Иван Сыгаев».

Ниже была приложена печать наслежного старосты, закопченная над горящей берестой.

Итак, кочкарник Дулгалах — все, чем жили Ляглярины, переходит к Семену Веселову… Отныне не будет и тех немногих копен сена, которые собирали они на своем жалком наделе.

Второй раз прочли бумагу, третий раз прочли — все было одно и то же.

— Эх, не следовало принимать пакет! — рассуждали бедные люди. — А раз приняли, значит придется выполнять!.. Сердце чуяло, что князь ничего хорошего не пришлет. Но кто мог думать, что он напишет такое!

И на другой день, и на следующий Егордан по нескольку раз доставал пакет и заставлял сына снова читать бумагу. Он надеялся, что, быть может, Никитка прочтет иначе: авось парень ошибся на одно, самое нужное слово. Но все выходило по-прежнему: Дулгалах передается Семену.

На третий день вечером Егордан долго сидел, крепко задумавшись. Внезапно он выпрямился и сказал с решимостью:

— Толстобрюхий и взаправду передал наш покос Семену! Но я им не сдамся, раньше выкошу — вот и все… Пусть делают со мной что хотят…

Появившийся вскоре Семен еще в дверях грозно спросил:

— Ну, господин важный, прочитал ты грамотку?

— Прочитал. Он велит отдать Дулгалах. Никак в толк не возьму, что это значит.

— Я тебе указы объяснять не стану. Одно могу сказать — нет у меня таких прав, чтобы ослушаться княжеского распоряжения. Если он сказал мне «бери», я, конечно, возьму.

— А я не отдам покос! Как мы будем жить, столько душ…

— Пашню не отдаешь?! Покос не отдашь?! Да откуда у тебя такой норов! — закричал Семен. Волнуясь, он вытащил из кармана табакерку, но тотчас же сунул ее обратно.

— Ты сам знаешь, как я беден. Да и детишки вот… Не отдам я покос!

— Коли так, принесу тебе завтра похлеще указ, — пригрозил Семен и сердито хлопнул дверью.

— Вот тоже повадился. Он нам теперь житья не даст. Ой, беда, ой, горе!

Назавтра, как только встали, снова появился Семен. Сняв в дверях шапку, он опять извлек из нее пакет, но уже с изображением трех утиных перьев. Неся конверт в протянутой руке, Семен зловеще сказал:

— На, господин хороший, прими указ своего князя! Это вторая его грамотка. Подкрепить, значит, первую.

— Не приму, ни за что не приму! Какой бы грозный указ ни был, а не страшнее моей нужды.

— Ну что ж, тогда отнесу обратно. Распишись, что не принимаешь грамотку, не подчиняешься князю. Дело пойдет к улусному голове, а грамотка будет подниматься все выше да выше, пока не дойдет до самого царя.

Егордан испугался, что и ему, очевидно, придется подниматься следом за бумагой, отвечая за свое ослушание. И он в полном смятении взял пакет.

— Ну вот, теперь ты принял в собственные руки! — обрадовался Семен и поспешно вышел из юрты.

На этот раз прочитали письмо, разломав сургуч.

«Инородцу Якутской области, Талбинского наслега, Нагылского улуса Егору Дмитриеву, сыну Лягляра.

Я тебе вторично указываю, что Дулгалах мною передается Семену Веселову. Тебе предлагается вся тайга Эндэгэ, где ты можешь косить неограниченно. Если ослушаешься этого моего указа, сделаешь большое преступление. С приложением казенной печати

староста Иван Сыгаев».

Печать приложена была в двух местах.

И снова все заворчали: не следовало, мол, принимать… Да и принял-то Егордан как-то случайно. Ох и беда же! Кто и когда косил в Эндэгэ?!

Дмитрий Эрдэлир отправился к Афанасу Матвееву. Более сильных защитников — учителя и фельдшера — не было на месте: Кириллов и Бобров уехали в город но надобностям аптеки и школы. С ними увязался и Ковшов. Поехал он без всякой нужды, просто так, по привычке ездить, «людей посмотреть и себя показать», как он говорил.

Как ни досадовал, как ни возмущался, прочитав указы, приехавший с Эрдэлиром Афанас, помочь он был не в силах.

— Что за проклятье! — возмущался Эрдэлир. От гнева он не мог спокойно стоять на месте. — Собраться бы нам, беднякам, вчетвером, впятером да начать косить на участках богатеев!

— А на вас по указу князя соберутся сорок — пятьдесят других бедняков, схватят вас и бросят в тюрьму, — печально ответил Афанас.

— А князь-то что, божество какое? Можно и из него дух вышибить…

— Из одного князя дух вышибешь — другой князем станет, а жизнь прежней останется. Нет, не дело ты говоришь, Дмитрий. Надо с корня…

— А где же этот корень? Дай хоть сучок обрубить, — возразил нетерпеливый Эрдэлир.

— Не слыхал я этого разговора, не было меня тут! — заявил Федот и, косо взглянув на брата, вышел из юрты.

— Корень в царской власти, — убежденно сказал Афанас. — Скоро могучая рука русского народа свалит эту власть. Так говорит фельдшер… Русский народ не только сам избавится от гнета, но и освободит другие народы России. «Живите счастливо и свободно», — скажет он нам тогда. Наше счастье, наша жизнь связаны со счастьем и жизнью русского народа…

— Он прав! — откликнулся Егордан. — Ведь над всеми губернаторами и князьями сидит царь. Разве дерево повалится, если срубить одну ветку?

— Не понимаю я, — недоумевал Дмитрий: — как это не победить одного царя? Кругом столько народу! Надо послать письмо.

— А кому письмо?

— Всем русским и всем якутам.

Афанас с улыбкой покачал головой, удивляясь наивности своего друга, и обнял Дмитрия:

— Эх, дорогой мой, если б можно было по почте поднимать народы! Если бы дело было только в одном царе! Как бы легко все устроилось!

После долгих разговоров сошлись на том, что Афанас от имени Егордана напишет улусному голове жалобу на неправильный указ князя.

— Ворон ворону глаз не выклюнет, — бормотала Дарья из своего дальнего угла. — Тут пиши не пиши. Разве что на всякий случай…


Подходило время сенокоса. Семен больше не показывался. А жалоба голове словно в воду канула.

— Не значит ли это, что голова отменил указ, а князь молчит от стыда? — поговаривали Ляглярины.

Только одна старая Дарья с сомнением покачивала головой.

Споров было много. Порешили на том, что Егордан, будто ничего не зная, соберет как-нибудь своих друзей и за один день выкосит весь Дулгалах. А потом Ляглярины и Эрдэлиры все вместе, от мала до велика, выйдут с граблями и вилами и сразу соберут скошенное сено в копны.

Эрдэлир обежал соседей и по секрету пригласил на помощь Ивана Малого, Андрея Бутукая, Василия Тохорона и Афанаса Матвеева. Все они охотно согласились прийти в назначенный день.

И вот однажды ранним утром на южную окраину Дулгалаха пришли люди с косами, ярко сверкающими в лучах восходящего солнца. Сначала показались Иван Малый, Андрей Бутукай и Василий Тохорон. Навстречу им, тоже с косами на плечах, шли Эрдэлир и Егордан с отцом, который с вечера отпросился у хозяина. За ними спешили вскочившие еще в полночь Никита и Алексей. Никогда в Дулгалахе не было такого количества косарей сразу.

Только Федот в последнюю минуту неожиданно заявил, что у него коса, видно, с прошлой осени надломлена у пятки. Он направился в противоположную сторону и стал спускаться к Талбе, якобы намереваясь пройти к кузнецу, живущему за рекой.

— Чем зря в такую жару за реку ходить, лучше признайся, что боишься Веселовых! — крикнул ему вдогонку Дмитрий.

Но Федот ничего не ответил.

Посовещавшись, решили сначала обкосить поросшее камышом озеро в самой середине Дулгалаха, что, собственно, и составляло основной участок покоса. Косари встали в ряд, лицом к востоку, и, по обычаю, для начала трижды перекрестились. Дмитрий Эрдэлир тоже поднял было ко лбу сложенную щепотью руку, но раздумал и, чтобы скрыть неловкость, обратился к Ивану Малому:

— Ну давай, Иван, начинай первым.

Иван Малый, изобразив на лице удивление, смешно, но ловко отпрыгнул с косою в сторону.

— Нет, брат, первым иди ты сам.

Иван рядом с другими казался щуплым, но в косьбе и в рубке леса всегда был впереди и этим славился на всю округу.

— Ивану! Ивану первым идти! — поддержали остальные.

— Ты, парень, не волынь, кто ж тебя не знает! — засмеялся старый Лягляр, показывая единственный уцелевший зуб.

— Вот наказание-то! — покачал головой Иван.

Он снял с себя изодранную дабовую рубаху, бережно повесил ее на ближайший кустик и поплевал на руки. Потом, медленно приподнимаясь на носках расставленных ног, отвел далеко назад руки с занесенной косой и, вдруг нагнувшись, мягко провел ею перед собой. Колыхнулась под ним полукруглая волна, а срезанные под корень целой полосой высокие стебли даже не успели упасть, а лишь прислонились к нетронутым травам.

— Видно, не отбита как следует, — пробормотал Иван, явно клевеща на свою косу.

И пошел, играя серебряными молниями, пуская влево один за другим похожие на садящуюся ворону пучки сочной травы. Весь он, казалось, стал выше, красивее, стройнее, вся фигура его радостно звала за собой.

— Ох и человек же ты, Иван, ежели в руках коса! — восхищенно воскликнул Дмитрий Эрдэлир. Он быстро поправил ремень на штанах, слегка втянул голову в плечи и тоже заиграл косой ловкими частыми взмахами. — Сейчас, брат, догоню тебя и заставлю посторониться!

За ними, казалось бы даже не замахиваясь, а только мерно и свободно поводя широкими плечами, двинулся Егордан, слегка просовывая в траву конец лезвия и чисто выметая перед собой ровные, одинаковые полосы.

— Вот это работники! — восхищенно забормотал Тохорон и сам, резко поворачиваясь, пошел косить двойными взмахами, вправо — влево, стараясь не отстать от впереди идущих.

Ряд Андрея Бутукая приходился по заливному мелководью, а потому он уселся на землю и стал стаскивать торбаса, при этом превознося якутскую смекалку, что свидетельствовало о его хорошем настроении.

— Уму якута сам царь дивился! — громко пояснял Андрей. — Спрашивает царь у якутского человека: «Чем вы там живы?» А якут, недолго думая, отвечает: «Землею, царь, землею!»

Никто из косарей не заинтересовался притчей, которую каждый из них слышал от Егора десятки раз, да и сам рассказчик нисколько не огорчился этим. Он поднялся, выпрямился и, беззвучно шевеля губами, не глядя под ноги, уверенно замахал косой, иной раз всплескивая воду.

Косьба на первый взгляд дело нехитрое — направляй косу под корень да размахивай себе справа налево. А на самом деле, сколько бы ни шло косарей в ряд, каждый косит по-своему. Это как лица у людей: и глаза, и нос, и рот, — кажется, у всех одно и то же, а вглядишься — все разные.

Старый Лягляр с помощью внучат перетащил со стоящей поодаль изгороди несколько кольев и длинную жердь. Они поставили остов шалаша и стали накрывать его свежим сеном. Тут подошла Федосья, держа в одной руке медный чайник и деревянные чашки, а в другой — десяток рожнов с жареными гальянами. Она опустила ношу на землю подле шалаша и направилась к косарям.

— Твоя коса сама косит, а ты за ней едва поспеваешь! — кричал Дмитрий Ивану Малому. — На-ка, наточи и мою, — и он пошел к Ивану, держа косу наперевес.

Иван оставил всех далеко позади себя и теперь стоял, уперев конец косовища в землю и обмахиваясь пучком травы.

— И мою! — просил каждый, и вскоре все собрались вокруг Ивана.

Иван брал косу товарища, подносил лезвие к глазам, внимательно рассматривал его, потом точил и возвращал хозяину, каждый раз слегка присвистывая.

— Здорово наточил, — удивился Дмитрий, пробуя лезвие о травинку. — Говорят, ревнивые хорошо точат. Ну, мамаша, — обратился он к подошедшей Федосье, — хорошенько подумай, чем будешь кормить-поить своих работников.

— Долго раздумывать нечего, — ответила Федосья и, как всегда, когда смущалась, потрогала кончик своего прямого, как у русских, носа. — Угощу вдоволь чистейшей водой из прекрасной нашей Талбы да десятком рожнов жареных гальянов. Хорошо бы, конечно, раздобыть чаю, да вот нету…

— Оладьи бы с маслом да чай со сливками!..

— В такую жару чаю и вовсе не надо, — решил выручить Федосью Иван. — Талбинская вода и без заварки хороша.

Никитка, нарочно потряхивая и гремя пустым чайником, побежал к реке. За ним бросился и Алексей. Немного погодя они вернулись с чайником и берестяным ведром, наполненными чистой водой. Федосья сходила домой, принесла из погреба холодного молока. Все это она поставила в тени, под кустом.

Когда косари зашли на противоположную сторону заросшего камышом озера, вдали показался человек с косою на плече.

— Афанас! — воскликнул вдруг Никитка и сорвался с места.

— Афанас! — подхватил Алексей.

То и дело натыкаясь на огромные кочки и поминутно падая, он спешил вдогонку за братом.

Афанас Матвеев высоко поднял косу, отстраняя ее от подбежавших мальчиков.

— Осторожно, осторожно! А где люди?.. Столько уже выкосили! Мне и места-то не оставили, плуты! Здравствуй, Федосья. Ох, далече идти пришлось по этакой жаре. Тут и без работы устанешь! На вот, фельдшер перед отъездом наказал передать вам.

С этими словами Афанас снял с косовища плотно набитый узелок. Мальчики бросились развязывать его. Там оказалось фунтов пять белой муки да осьмушка чаю.

— Радость-то какая! — взволнованно зашептала Федосья, разводя руками. — Вот радость-то! Теперь уж я вдосталь покормлю вас, работнички мои!

— Я, пожалуй, пойду к старику, — продолжал Афанас. — Гостинчик для него у меня припасен — листок табаку; небось совсем измаялся без курева. К тому же я косарь — как раз пара восьмидесятилетнему деду, — и Афанас направился дальше.

— Ну, я побежала стряпать оладьи. А вы, детки, пока никому не говорите! — радостно крикнула Федосья сыновьям.

Никитка наскоро собрал сухих щепок и палок для костра, а потом вскинул на плечо свою маленькую косу и тоже пошел к деду. Ни слова не говоря, он принялся косить, пританцовывая вокруг каждой кочки. А Алексей еще немного посидел около шатра, мучаясь думами о свежих оладьях, и наконец побежал к юрте.

Иван Малый, еще более оживленный, чем вначале, уже обогнул озеро и подошел к исходному месту. Он оглядел луг, вернулся далеко назад и начал новый ряд впереди отставшего Дмитрия, как бы приглашая его за собой. Так передние, увлекая отставших, вскоре оказались у шалаша.

— Вот тебе на! Что это там за герои руками размахивают! — воскликнул Дмитрий. — Ах, Афанас, Афанас! Во всем ловкий, а ведь будто топором косит. А кто там с ним рядом?

— Да ведь это Никитка, — ответил Иван, ладонью заслоняя глаза от яркого солнца. — А третий — старик.

— Вроде бы так, — согласился Дмитрий.

Иван втянул носом воздух и вдруг заявил:

— Сдается мне, друзья мои, что оладьями откуда-то пахнет.

— Это хорошая примета, — подхватил Дмитрий. — Значит, будущий год будет урожайным.

Раздался дружный хохот.

Работники поели жареных гальянов, запили их свежей водой и молоком да еще поделили кусочек лепешки, принесенной Василием Тохороном.

— Нет, друзья мои, я все-таки чую запах оладий, — настаивал Иван.

— А табаком не пахнет? — спросил Дмитрий. — Вот бы сейчас покурить… Ну да ладно, раз нет, так и нечего выдумывать.

— А хорошо бы нам весь Киэлимэ отдали! — стал мечтать вслух Андрей Бутукай. — Иван бы тогда прямо с берега Талбы до самых гор, поперек всего луга, косой прошелся.

— Три версты-то! — удивился Иван, но тут же задумчиво сообщил: — Да, был бы Киэлимэ наш, мы бы уж для себя покосили!..

— Никитка! — крикнула Федосья, стоя у юрты. — Вскипяти чай!

— Не надо! — закричали ей косари.

От юрты вдруг отделилась маленькая фигурка Алексея, Он бежал, размахивая над головой туеском, и кричал Никитке:

— Чай вскипяти! Мать напекла много, много… — чуть было не проболтался Алексей.

Косари посмеялись над словами мальчика и разошлись в разные стороны… Сейчас уже не было такого участка, чтобы можно было косить всем вместе.

Иван и Егордан выбрали себе лужайку копен на пять, невдалеке от шалаша. Там, на месте высохшего озерка, трава была густая и слежалась, как шерсть на лбу быка.

— Да, я бы один не управился, — сказал Егордан, идя рядом с Иваном. — И почему только трава не в одну сторону полегла?.. В середине, должно, большой камень; ты осторожнее коси.

— Постараюсь. До сих пор ведь косили урожайную траву только для богачей, а уж для тебя, Егордан, на славу покосим.

По толстому, колеблющемуся пласту свалявшейся травы Иван пошел на середину лужайки. Указывая точилом на небольшое возвышение в одном месте, он спросил:

— Не тут ли камень?

— Да, да, здесь! — подтвердил Егордан. — Ты как догадался?

— Хорошая трава сама укажет, где овраг или кочка, где дерево или камень. Чего доброго, можно и без косы остаться, если начать с края.

Иван обкосил бугорок с двух сторон, потом поднял и отбросил срезанные охапки травы, обнажив огромный белый камень.

И снова Иван замахал своей серебряной косой — да все шире, свободнее, увереннее, все больше и больше проникаясь радостью труда. Казалось, светлая сталь в его руках сама отклонялась от коварных неровностей почвы, от камня или торчащего из земли кола и в то же время не оставляла нигде ни травинки. С каждым взмахом Иван отбрасывал от себя буроватые сверху и темные снизу, похожие на шкуры больших медведей охапки. Там, где у любого другого коса неминуемо отскочила бы от плотного пласта слежавшейся травы, попусту блеснув в воздухе, или, пробив пласт, вонзилась бы в землю, там Иван двигался легко и плавно.

Егордан любовался работой товарища и не мог скрыть удивления, когда через некоторое время с лужайкой было покончено. А Иван как будто был даже опечален, что так быстро управился.

— Давно смотрю и все не налюбуюсь на тебя, — проговорил Егордан, мягко улыбаясь.

— Значит, чем-то все-таки и меня наградила судьба, — задумчиво сказал Иван и, усевшись на большой камень, стал подтягивать ремешки на торбасах. — Ни силы, ни хитрости, ни богатства у меня нет… Вот разве только кошу помаленьку. Иной раз вечерком машешь косой и чувствуешь, как все тело радуется. Так бы, кажется, и не бросил никогда. Но ведь у нашего брата и угодий таких нет, чтобы разгуляться можно было, а для богачей и стараться ни к чему. Сегодня вот только разошелся, а уж кончился твой луг. Работа — она как хорошая песня: коль начнешь, так и останавливаться не хочется.

До них донеслись выкрики ребят:

— Чай вскипел!

— Чай пить!

— Идите все сюда!

У шалаша давно уже вился веселый дымок костра. Никитка, Алексей и Федосья сзывали косарей на отдых, и люди потянулись к шалашу.

Дмитрий был особенно весел: старый Лягляр поделился с ним табаком, который принес Афанас. Дмитрий шел с намерением похвалиться перед Иваном тем, что ему довелось покурить. Но, увидев у входа в шалаш горой лежащие на сковородке маслянистые оладьи, сливки и расставленные чашки с крепким чаем, он остановился пораженный.

Со смехом и шутками, весело напились чаю и покосили еще немножко. Но вскоре кончилась лягляринская земля, и пришлось расходиться.

— От всей души благодарю вас! — взволнованно сказал Егордан на прощание. — Выручили! Добрых восемьдесят копен выйдет. То-то говорится: «Зайцу — чаща, человеку — друзья».

— Ну, я-то выручил, положим, не очень, — смеялся Афанас. — Хотя, может, одну копну и накосил. Или и того не будет? Дивлюсь я на Ивана: и меньше меня, и слабее, а косит в десять раз лучше.

— Ты бы, Егордан, позвал меня одного, я бы и сам управился: чай не богачу косить…

— Вместе веселее, — зашумели остальные, — нам ведь тоже хочется помочь Егордану.

— А вдруг мы это для Семена Веселова постарались? — обеспокоенно произнес Дмитрий.

— Не может того быть… — пробормотал немногословный силач Тохорон.

— Пошли! — махнул Иван Тохорону. — По дороге немного и на твоем выгоне помахаем, а то Губастый догадается. Ну хорошо, что позвал нас, Егордан.

— Мы такие, что не пропадем! — уверенно произнес Андрей Бутукай. — Уму якута сам царь дивился. Спрашивает: «Чем вы там, якуты, живы?» А якут-то… — И Бутукай, заметив, что его никто не слушает, бросился догонять друзей.


Через два дня Ляглярины и Эрдэлиры все, от мала до велика, кроме Федота, опять отлучившегося по какой-то выдуманной причине, отправились убирать сено. Даже старая Дарья, опираясь на палку и плечо Никитки, доплелась до шалаша и уселась у входа, веселая и оживленная.

Уже сложили около десятка копен, когда по дороге к Эргиттэ из леса показался серый конь с двумя седоками. Коня вел за повод подросток с вилами и граблями на плече.

— Федор Веселов! Вот подлец! — сказал Дмитрий, всматриваясь в непрошеных гостей.

— Семен… Ой, беда! — прошептала, бледнея, тихая Лукерья.

Все сбились у шалаша.

— Вот досада! — Егордан в сердцах глубоко воткнул вилы в землю.

Вскоре Федор, Семен и Давыд, который вел коня за повод, приблизились к ним.

— Что это ты, Егордан, вилами грозишься? — прогнусавил Семен, и его худое длинное тело медленно сползло с коня. Прихрамывая на затекших журавлиных ногах, он продолжал: — Как же это ты, господин Егордан Лягляр, посмел выкосить тут?

— А чего же мне не косить свою землю?

— Может, когда-то и была она твоей, но теперь стала моей. И я ее, мою землю, отдал вот этому человеку. Наверное, припоминаешь его: это Федор Веселов.

— Не боишься ты, Семен, греха перед богом и стыда перед людьми! — укоризненно произнесла Дарья.

— Не лайся, старая дуреха! — Семен долго рылся за пазухой и наконец вытащил пакет с изображением утиных перьев.

— Опасаясь, что ты, такой важный человек, можешь не подчиниться своему наслежному князю, твой улусный голова прислал тебе вот эту грамотку. Прочти! Если тебе и этого мало, то получишь грамотку от губернатора, а то, пожалуй, и от самого царя…

— Может, и царь-то ему не указ, — заговорил слепец, сидя на коне. — Он ведь с сударскими дружен.

Получив пакет от Семена, Егордан передал его старшему сыну:

— «Старосте Талбинского наслега Нагылского улуса Ивану Дормидонтовичу Сыгаеву, — медленно читал Никитка. — Копии инородцам того же наслега Семену Веселову и Егордану Лягляру.

Ввиду того, что в вашем наслеге давно не было перераспределения земель, и ввиду того, что ежегодные частичные перемещения в землепользовании входят в круг обязанностей наслежных старост, я, голова Нагылского улуса Якутской области Павел Едалгин, утверждаю передачу покосной земли Дулгалах инородцу Семену Веселову с назначением инородцу Егордану Лягляру земли из запасного наслежного фонда в Эндэгэ. Кроме того, Егордану, сыну Лягляра, объявить строгое замечание за то, что он при помощи всей своей семьи и инородки Дарьи Эрдэлир насильственным путем не допустил инородку Евдокию по прозвищу «Татарская дочь» к ее наделу. Половину урожая с означенной пашни, засеянной инородцем Егорданом, сыном Лягляра, присудить в пользу Евдокии по прозвищу «Татарская дочь».

Голова Нагылской управы П. Едалгин.

1915 г. июнь».

Ведя за повод коня, на котором сидел слепой Федор Веселов, Семен осматривал участок у озера и тихо рассуждал:

— Ну, это понятно, коса Ивана Малого… А тут прошел Эрдэлир. Здесь сам Егордан… Э, Федор! — вскрикнул Семен. — Да тут следы и твоего Василия Тохорона!

— Неужто! — удивился Федор и, помолчав, тихо добавил: — Семен, ты, должно, ошибся: Тохорон — человек смирный.

— Он, он! Его двойные взмахи.

— Вот собака! И он, значит!..

Семен вернулся к шалашу, и конь, опустив морду, жадно захрустел подсохшим на солнце сеном.

С помощью Давыда Федор спустился на землю и, усаживаясь в тени, ехидно обратился к Егордану:

— Да, дружище, значит сам голова отвалил тебе всю тайгу, от нас до Охотска. Обширные же у тебя владения стали, Егордан!

Давыд громко фыркнул и смущенно отошел в сторону.

— Как же вам надо мною не смеяться! Прогнали в тайгу, где никогда никто не косил, где только лоси да медведи живут…

— Вот и хорошо! Будешь, значит, не только косить, но и зверя промышлять, скоро разбогатеешь, — прогнусавил Семен, стаскивая с коня седло.

К нему подошел Дмитрий и, грозно сверкая глазами, сказал:

— Когда-нибудь мы вернемся из таежных дебрей, куда вы нас загнали. Плохо вам будет тогда, очень плохо!

— Не угрожай… — невольно просящим голосом протянул Семен, на всякий случай отстраняясь от Дмитрия.

— Ты с ними осторожнее, Семен: у них друзья русские, уголовщики разные, — вмешался Федор и, немного помолчав, продолжал: — Да, друг мой Егордан, жили мы с тобой столько лет по соседству… Спасибо, что не шибко обижал меня… Теперь, на старости лет, придется нам с тобой расстаться. Прошу тебя снять твою юрту с моей земли. Или… или продай мне ее на дрова. Короче говоря, к зиме ее здесь не должно быть: мне очень нужна пашня.

Ляглярины и Эрдэлиры неторопливо собрались и уже готовы были тронуться в путь.

— Давыд, дай сюда вилы да барина своего введи в шалаш! — приказал Семен. Потом, вдогонку уходящим, добавил: — Мошенники! Проучить бы вас надо за то, что посягнули на чужое!

Федосья ладонью провела по глазам:

— Мучители! Кто только отомстит вам за все это…

Тут Алексей вдруг ринулся обратно к шалашу. Прежде чем взрослые успели что-нибудь сообразить, малыш выхватил из догоравшего костра головешку и швырнул ее в Семена. Головешка, не задев Семена, попала в коня. Тот захрапел и отскочил в сторону. Веселовы разом испуганно вскрикнули.

— Довольно! — прикрикнул отец на Алексея, нагнувшегося уже за второй головешкой. И, взяв плачущую жену за руку, Егордан пробормотал: — Не надо плакать. Береги себя. Все равно Федор не пожалеет, привык он к чужим слезам…

— Слезы наши — не вода, — сказала Дарья и тяжело поднялась, опираясь на палку и на плечо подскочившего к ней Никитки. — Не вода, но Веселовы когда-нибудь еще захлебнутся ими!

— Ты, старая дура, не каркала бы! — прокричал Федор из шалаша.

Лишились Ляглярины своей земли. Накошенное Егорданом и его друзьями сено досталось Веселовым.

И хотя Ляглярины повторяли то и дело: «Ворон ворону глаз не выклюнет», — но все же подали жалобу на улусного голову Едалгина какому-то городскому начальству. Ответа они, конечно, не дождались.

Вот и вышло, что, проработав лучшую летнюю пору на участке Павла Семенова за охромевшего вола, Егордан с отцом осенью вынуждены были провести две недели в тайге Эндэгэ. Они вернулись оттуда, заготовив на зиму вместо сена тощую таежную осоку. На обратном пути Егордан договорился со стариком Василием Боллоруттой перезимовать всей семьей у него, чтобы быть поближе к своим скудным кормовым запасам.

— С Майыс будем жить! — обрадовалась Федосья.

— Она будто совсем не та стала, — неопределенно сказал Егордан.

— Ну конечно, у старика и жена старуха, да к тому же Майыс теперь богачка, — решила Федосья.

Федор Веселов почти ежедневно посылал своего Давыда к Лягляриным — объявить им, что он через несколько дней переезжает: пусть они, мол, заблаговременно покинут Дулгалах. В день переезда Веселовых Егордан умолял Федора оставить ему хоть клочок земли под юртой. Федор наотрез отказал в просьбе и потребовал, чтобы Ляглярины и Эрдэлиры покинули его землю в течение двух дней.

— А сколько лет ты жил на моей земле? — спросил отчаявшийся Егордан.

— Что ж мне, с тебя, что ли, с глупого да нищего, пример брать? — весело ответил Федор. — Нет, брат, два дня!.. Иначе будем судиться. Зато, когда я буду проситься к тебе в Эндэгэ, ты уж не пускай меня туда! — захохотал он.

Егордан вернулся в юрту с печальной вестью.

Тихая, аккуратная Лукерья, выслушав его, молча встала и с особенным усердием подмела земляной пол. Потом она вскипятила воду и принялась старательно мыть столбы и нары волосяной мочалкой.

— Да ты что, дура этакая, еще двадцать лет здесь жить собираешься? — крикнул ей Федот. — Перестань!

Но Лукерья в ответ что-то неслышно пробормотала и продолжала работать с еще большей тщательностью.

— Я что говорю? Перестань! — во все горло заорал Федот. — Что за… — и Федот произнес страшное слово.

Самый отпетый человек не посмеет вымолвить его, ибо оскорбленный ангел-хранитель на три дня отлетает от такого охальника, осквернившего женщину этим дурным словом, а владыка чертей сатана три дня беспрерывно хохочет, радуясь, что на земле одним великим грешником стало больше.

Все опустили головы, делая вид, что ничего не слышали. Старуха Дарья выпустила из рук заячью шкурку и тихо перекрестилась. Лукерья, мывшая нары, под тяжестью этого страшного оскорбления все ниже и ниже опускала голову. Наконец, не выдержав, она повалилась на нары и тихо заплакала. Заплакал и подбежавший к ней Алексей. А Егордан и Дмитрий вышли во двор…

В тот тяжелый вечер Дарья не проронила ни слова. Она тихо лежала, свернувшись в своем углу, лицом к стене. Мрачной была и ночь. В тяжелой, густой темноте низкий бревенчатый потолок, казалось, совсем придавил обитателей юрты бедностью, голодом, неотступной нуждой.

Тихо и долго, очень долго плакала молчаливая Лукерья, а Федот изредка бросал куда-то в темноту:

— Довольно!

Утром Эрдэлиры переехали в свою заброшенную юртенку, в которой не жили уже несколько лет.

Сундучок, посуду и весь домашний скарб они сложили на один воз и увезли. Старую Дарью решили забрать во вторую ездку, вместе с постелями и жерновами. Бесконечно нудно выл маленький Алексей. А Никитка, подавленный огромным горем, не мог вымолвить ни слова. Он сидел, подкидывая к потолку легкие лучинки, и ловил их между пальцами.

Старая Дарья делала вид, что совсем не понимает происходящего. Еще быстрее, чем обычно, мяла она в углу заячью шкурку и, ни к кому не обращаясь, рассказывала свои легенды. Но временами и она украдкой смахивала слезы.

Всем показалось, что веселый Дмитрии Эрдэлир вернулся за матерью слишком быстро.

Вот Дарья тихонько вышла из своего угла и мелкими, старческими шажками засеменила по юрте. Пришло время проститься с маленькими друзьями. Едва только ее рука коснулась головы Никитки, как он вскочил на ноги, обнял старуху, крепко-крепко прижался лицом к ее худенькому плечу, потом внезапно разжал руки, при этом чуть не повалив Дарью, и с беззвучным рыданием уронил голову на стол. Поцеловав Никитку, Дарья направилась к тихо скулящему Алексею. И вот тут-то произошло нечто неожиданное.

Из груди Алексея вырвалось какое-то рычание. Ловко увернувшись от Дарьи, мальчик схватил тяжелую, обугленную на конце палку, служившую кочергой. Закусив нижнюю губу и зажмурив глаза, он высоко занес ее над головой старухи. В ужасе подбежала Федосья и едва вырвала палку из цепких рук мальчика.

— Что с тобой? Ты ведь так любил бабушку, а сейчас хочешь убить ее! — ужаснулась мать.

— Пу-усть умрет! Все равно уходит от нас!.. — вскрикнул Алексей и, подпрыгивая на одном месте, разразился отчаянными воплями.

Только старая Дарья поняла безобразный этот поступок, которому, казалось, не было объяснения.

— Да разве можно сильнее любить! — прошептала взволнованная сказочница. — Ведь это сила любви в нем бушует! Ох, дорогое же я, оказывается, создание!.. Ну, не горюйте, детки. Мы еще увидимся. Растите людьми хорошими и сильными!

За Эрдэлирами тронулись и Ляглярины. Путь предстоял дальний. Василий Боллорутта жил верст за двадцать отсюда, а по дороге еще нужно было завезти Никитку в пансион.

Через несколько дней Егордан по первому снегу приехал на Рыженьком в Кымнайы. Он одолжил у фельдшера лошадь и, привязав ее к саням, двинулся дальше. Егордан решил с помощью друзей вывезти из Дулгалаха свою юрту и поставить ее пока на поляне Глухой, рядом с юртами Эрдэлиров и братьев Котловых.

БЕСЫ

Никитка смог навестить родных только на рождественские каникулы. Он ехал с отцом на воловьих санях, укутанный в одеяло, зарывшись в сено. Перед ним проплывали пустынные берега Талбы, заросшие тальником и березняком.

Они уже подъезжали к дому. Над зарослями лениво поднимался к небу столб дыма одинокого жилища Василия Боллорутты. За избой начинался распадок, уходивший в глубь тайги. И царила в этой стороне невозмутимая, вековечная тишина. Прислушаешься — в ушах позванивают мелкие колокольчики…

Во дворе старика Боллорутты стояла старая, засохшая береза с обломанными сучьями. На ней висели сползающей вниз цепочкой белые лошадиные черепа со страшными, пустыми глазницами.

Егордан распахнул тяжелую дверь и ладонью подтолкнул смущенного, топтавшегося на пороге Никитку. Мальчик вначале ничего не мог разглядеть. Когда в зимний вечер входишь со двора в помещение, кажется, что окунулся в кромешную тьму, только где-то в стороне тускло светит камелек.

— Никита! — раздался откуда-то из темноты торжествующий голос Алексея.

— Ты потише с ребенком! — послышался обеспокоенный голос Федосьи.

К Никитке подбежали мать и брат. Из теплой тьмы стали постепенно возникать предметы. Когда Никитка, раздевшись с помощью матери, подошел к огню, в левой половине громко заплакал младенец.

— Не плачь, малыш, первый твой убай приехал! — ласково сказала Федосья, обернувшись в ту сторону, где вовсю заливался ребенок.

Алексей метнулся туда и прибежал, держа на руках туго завернутого в тряпье младенца.

Целуя его безвольно болтавшуюся головку и смешно приплясывая, Алексей весело затараторил, объясняя за братишку:

— Плачу от обиды, что брат не узнает меня… На, посмотри на нашего Сеньку.

И Алексей сунул ребенка старшему брату.

Когда Никитка взял Сеньку на руки, тот умолк, пошевелил губами и вытянул из пеленки руку с растопыренными крохотными пальчиками.

Оказывается, за время отсутствия Никиты у него появился второй брат. Человек этот, как выяснилось из рассказов, плакал очень редко, но зато весьма энергично и требовательно.

— Ну, как ты, Никитка? — неопределенно промолвила вдруг какая-то женщина, стоявшая в полутьме по ту сторону камелька.

— Никитка! Ты что же это, не узнал Майыс? — кивнул Егордан в сторону женщины.


Боллорутта с женой жили вдвоем. Хозяин, низкорослый восьмидесятилетний старик с узкими проворными глазками на широком, лишенном всякой растительности лице, держался бодро, и, казалось, годы не брали его — даже лошадиные зубы его сохранились полностью. Майыс же неузнаваемо изменилась. Теперь ее отличали не столько пышные, волнистые волосы, сколько ледяной, равнодушный взгляд.

Между супругами не было ничего общего. Бедную сироту выдали за родовитого, богатого вдовца, похоронившего двух жен. И несмотря на то, что старик был старше Майыс на шестьдесят лет, держался он бойко и вникал в любую мелочь. А Майыс никем и ничем не интересовалась, не было для нее ни печалей, ни радостей. Она никого не хвалила, никого не осуждала. Ее глаза всегда теперь смотрели холодно и равнодушно.

Волнения и скорби мира, городские новости, война между царями, наслежные сборы, скандальные дела, чужая тайная любовь — все проходило мимо нее, ничто ее не трогало. Вся она была будто смутное отражение в глубокой, темной воде… Незаметно было, чтобы она что-нибудь или кого-нибудь любила или ненавидела, соглашалась с чем-нибудь или оспаривала.

— Майыс, может, за водой сходим? — скажет, бывало, Федосья.

— Сходим, — ответит Майыс и начнет одеваться.

— Или сперва чайку попьем, а за водой потом?

— Можно и потом… — еще равнодушнее произнесет Майыс и начнет подкладывать в самовар угли.

Вот и весь разговор.


Зимнее туманное солнце, еще не успев подняться, уже начинает заходить. И кажется, что этот медленный шар вот-вот зацепится за верхушки деревьев на ближних горах и повиснет на них, неторопливо покачиваясь. Но каждый раз солнце все-таки благополучно минует препятствие. Наступают сумерки. Тогда нависшие над избой горы будто выпрямляются и становятся выше. Потрескивает мороз. Где-то на Талбе оглушительно лопается лед, и грохот, все ширясь, раскатывается над безбрежной тайгой.

Возвращается Василий Боллорутта, он только что привез сено, и за дверью слышно, как тяжелые рукавицы глухо колотят по торбасам, отряхивая с них снег. Он возится там довольно долго, а потом входит в избу, заранее развязав тесемки заячьей шапки. Остановившись в дверях, хозяин снимает шапку, отряхивает ее и спотыкающейся походкой, точно воробьиными прыжками, приближается к правым нарам, над которыми вбиты крюки. Не торопясь, тяжело дыша, вешает он одежду, затем подходит к камельку и голыми руками переворачивает горящие поленья.

В избе воцаряется тишина.

Когда Майыс подтаскивает к камельку стол и ставит на него пышущий самовар, старик, бойко ворочая седой круглой головой и дружелюбно скаля желтые зубы, обращается к ней с ненужным вопросом:

— Милаша, а чай?

— Поставила же, — безучастно говорит жена.

— Да…

Старик громко чмокает губами, долго откашливается, затем, откинув голову назад, сплевывает далеко в сторону и подсаживается к столу. Самодельной костяной ложкой он вылавливает из деревянной миски куски лепешки со сливками, долго разглядывает их, потом резким движением кидает в рот. Жует он, громко чавкая, а пьет, причмокивая и жмурясь от удовольствия. По временам Василий будто к чему-то прислушивается и тогда неподвижно держит чашку высоко на трех пальцах. И вид у него при этом такой, словно на него кто-то смотрит. А Майыс все это время молча сидит, склонившись над столом. Она бесшумно и быстро вертит перед собой пустое блюдце, так что ее большой палец с белым ногтем беспрерывно мелькает перед глазами.

Напившись чаю, старик опрокидывает чашку дном вверх, со звяканьем отодвигает ее подальше от себя и говорит без всякой связи, ни к кому не обращаясь:

— Та рысь-то прошла на север…

«Та рысь» давно вошла в рассказы старика — она когда-то, еще по первому снегу, перешла лесную дорогу, по которой он возит сено.

— А та лиса? — безучастно произносит Майыс.

— Та лиса, говоришь? — старик переспрашивает, как будто уловив в словах жены иронию, по быстро успокаивается и продолжает: — Та варначка совсем перестала появляться. Должно, спряталась до ясных дней. Хи-хи! — Старик вдруг кладет жене на спину свою широкую ладонь с поразительно короткими, словно обрубленными пальцами.

А по Майыс незаметно, чтобы сердце ее потеплело от ласки мужа, незаметно, правда, и неприязни или протеста. Она по-прежнему сидит ссутулясь и, глядя в одну точку, вертит свое блюдце, словно не чувствует прикосновения его руки.

Толстое лицо и узкие глаза старика светлеют, улыбка все чаще обнажает желтые крупные зубы.

Ляглярины поодиночке высовываются из-за перегородки и наконец выходят из левой половины на середину избы.

Под вечер является обычно и Егордан, держа под мышкой мерзлого зайца или глухаря. Старик встречает его громкими похвалами, детишки с криком подбегают к отцу.

Потом женщины уходят в хотон, а мужчины остаются беседовать. Старик Боллорутта хоть и не охотник, но любит поговорить о зверях. К волку, лисице, медведю он относится как-то по-родственному, даже с нежностью; всех их он наделяет смешными и ласковыми прозвищами: лисица — плутовка, волк — удалец, медведь — старик. Когда заходит разговор о зверях в «его лесу», Боллорутта втягивает голову в плечи, щурит и без того узкие глаза, слегка выдвигает вперед нижнюю челюсть и говорит полушепотом. «Его лес» — очевидно, вся бескрайняя тайга Эндэгэ, которая лежит за горами.

— Да, старик он умница! — говорит Боллорутта про медведя. — Иной раз смотришь — держит в лапах длинный шест, бьет им по воде и криком кричит. Что такое? А это он выгоняет утят на другой берег. Потом обежит озеро и выловит их.

— Ишь какой! — поражается Егордан.

— Или вершу смотрит. Осторожно так, воровато вынет из воды ее, вынесет на берег, рыбу вытряхнет и поставит на прежнее место без тылбы. Потом важно так усядется и лакомится добычей.

— Рассудительный…

— Да и гнева у него хватает, — говорит Боллорутта. — Если дети у него расшалятся, он их лапой шлепнет и далеко по сторонам раскидывает. А они, миляги, взбираются на деревья и сидят там, присмирев, да украдкой на него посматривают и сопят себе, всхлипывают…

— Бедняжки!

— А боится он лишь одного создания — бекаса-птичку. Вот если тот вдруг крикнет «чаарт» да вылетит у него из-под ног, старик медведь только лапами всплеснет и шлепнется на спину. А еще он терпеть не может ос. Нападут на него осы, а он головой мотает, обеими лапами нос трет и все что-то бормочет.

— Может, плачет.

— Плачет, видать… Он ведь не тронет того, кто его не трогает. Вот, бывало, я иду, а он ложится поперек пути, словно играет со мной. «Не пугай, говорю, одинокого сироту. Не бродил я по твоей длинной тропе, не переходил я твою широкую дорогу и не виновен я перед тобой». И что ж ты думаешь? Положит голову на лапы, молча выслушает, а потом важно и степенно уходит прочь.

Всех живых существ, будь то дикие звери, птицы или домашняя скотина, старик Василий наделяет человеческим умом и чувствами. Если послушать его, то и охотиться совестно. По его рассказам, звери и птицы защищают друг друга. Вот, к примеру, подкрадываешься ты к лосю или оленю, а заяц или бурундук сразу почует и бежит сообщить о надвигающейся опасности. Или выйдешь на уток, а ворона уже летает над озером и кричит вовсю. Ну, утки, конечно, снимаются с места.

Василий, считающий всякую тварь на земле разумной, явно презрительно относится только к бесам и вообще ко всяким злым духам. По его мнению, бес — дурак и хвастун. Поэтому-то во дворе у Боллорутты и висят на старой березе лошадиные черепа, не только в память о лучших конях, до старости служивших хозяину, но и для того, чтобы пугать бесов. Вот в сумерки подойдет бес к избе и уж, конечно, остановится: как же так, почему черепа не мигают? И захочется ему потягаться с ними. Всю ночь простоит, глядя на них в упор и не мигая. А перед зарей все же не выдержит, мигнет да и убежит прочь, потерпев поражение.

— А ведь это человек сам захвалил беса, — объясняет Василий. И рассказывает, как однажды бесенок побывал на свадьбе и вернулся к родителям заплаканный. — «Что с тобой?» — спросили старые бесы. «Да, как же! — говорит. — Сидел я спокойно в левом углу, никому не мешал. А люди спьяну опрокинули котел с кашей да сказали, что это бес напроказил». Жалуется бесенок и волосатой ладошкой слезы вытирает. «Всегда они в своей глупости нас обвиняют», — сказали старые бесы и тоже залились слезами.

— Это, пожалуй, правда, — вставляет Егордан. — Однажды я заночевал в тайге, в заброшенной юрте. Под утро вдруг слышу сквозь сон — выходит из хотона черт. Да так тяжело дышит и громко ногами топает! Я притаился. Остановился черт в проходе между хотоном и юртой и сердито запыхтел. Я как вскочил, голый, и с криком схватил ружье. Тут что-то белое прошмыгнуло в хотон. Я туда. А это, оказывается, заяц забежал в открытую дверь. Выскочил он, значит, наружу, остановился на опушке и со страху не знает куда бежать. Ну, тут я его, черта, и подстрелил из окошка.

— Вот, вот!

Так как старик к бесам относится пренебрежительно, он уверен, что человек легко может их одолеть, сноровка только нужна.

Он и к религии весьма равнодушен.

— У попа у самого много грехов, — убежденно говорит он. — Как же он может за другого молиться?

Пожалуй, старик сомневается даже в существовании рая и ада.

— Вот если бы кто вернулся оттуда и рассказал людям о тамошних делах… — вздыхает Василий.

У него в избе, в переднем углу, висят два медных креста, вставленных в четырехугольные деревянные рамки. Утром и вечером старик нехотя крестится в их сторону. Под божницей приклеен портрет худощавого человека с длинной редкой бородкой, который сидит, сложив на груди руки. Под портретом мелко написаны какие-то строчки. Сбоку прибита старая, засиженная мухами картинка: здоровенный, румяный парень стоит у гроба, а за ним — страшный, улыбающийся скелет с поднятой косой. Иногда перед сном старый Боллорутта, сделав в сторону икон два-три быстрых взмаха, берет со стола свечу и направляется в передний угол. Там он разглядывает картинку и рассуждает сам с собой:

— Да, вот это правда. Сколько бы мы, люди, ни бились, а не обмануть нам эту барыню с косой. Уж она-то дождется последнего положенного нам часа, взмахнет косой и перережет, как травку, нашу жизнь. Вот, Егордан, перед человеком гроб стоит, а сзади — ангел смерти. Это, друг мой, про каждого из нас. Ты как думаешь?

— Да, от этого не уйдешь, — равнодушно отзывается Егордан из левой половины избы.

Свеча в руках у Василия на миг освещает изображение болезненно худощавого человека с бородкой.

— Так и не знаю, что за господин. Давным-давно прилепил его брат покойной жены, с тех пор и сидит он здесь. Чинов на нем никаких незаметно… Видать, просто болеет: уж очень худой, и волос на голове мало. Барыня-то скоро, видать, взмахнет над ним своей косой… Слышь, Майыс, ты как думаешь?

— А может, давно взмахнула! — с необычной для нее охотой отвечает Майыс и уходит к Федосье, в левую половину.

Никитка, сидевший у камелька с книгой, вдруг оглядывается назад, в темноту, как бы ища за собой барыню с косой, и подвигается поближе к свету.

Боллорутта гасит свечу и, что-то шепча, укладывается спать на исчезнувшие во мраке нары. За перегородкой женщины шьют, а Егордан плетет сачок для рыбы. Рядом в постельных лохмотьях ворочаются во сне Алексей и маленький Семен.

А Никитка в это время живет где-то далеко-далеко — в больших городах, среди неведомых людей. Какой-то парень еще в детстве украл пятачок, потом, осмелев оттого, что случай сошел для него безнаказанно, стал воровать все чаще и больше, пока не попался. Закованный в цепи, он встретил по пути в тюрьму отца, бросился к нему на шею и, плача, покаялся: «Пятачок погубил». Так из-за пятачка и пропала молодая жизнь. Не нужно воровать, лгать и обманывать — вот чему учит замечательный русский писатель с большой бородой и взлохмаченными бровями.

А вот какая-то собачонка укусила человека. Узнав об этом, десятник города возмутился. Люди говорят, что собачонка принадлежит каким-то беднякам, просто дворняга. И десятник города приказывает пристрелить тварь. Но батрак генерала заявляет, что это господская собака, и десятник города мгновенно обрушивает свой гнев на пострадавшего. Правда ему не нужна, лишь бы угодить господам.

Этот рассказ, где высмеиваются зло, неправда, несправедливость, написал милый, тихий русский человек в очках без оправы. Вот бы написал он рассказ про Сыгаевых! О том, как старый князь отнял Дулгалах и оставил Егордана с семьей без земли, и о том, как Вася Сыгаев обидел Никиту, а виноватым оказался он же, Никита…

Уже поздно вечером кто-то завозился за дверью, шурша промерзшей кожаной обивкой.

— А, пришла, бедняжка!

С этими словами хозяин быстро поднимается и отворяет дверь.

Вместе с морозным туманом в избу врывается большая собака. Старик садится на стул и похлопывает руками по коленям. Собака быстренько обнюхивает все углы, потом подскакивает к старику и кладет передние лапы ему на колени. Старик крепко обнимает собаку за шею и звучно целует ее в морду. Затем собака медленно подходит к хозяйке и тоже норовит положить голову ей на колени, но делает это как-то несмело, выразительно заглядывая при этом в глаза, будто спрашивая: «Можно?»

Майыс резко отстраняет животное. Тогда собака поочередно приветствует всех домашних — в кого ткнется мордой, кому просто руку лизнет.

За исключением хозяйки, все любят эту большую черную собаку с узкой белой полоской от затылка до носа и белым пятном на шее. Кончик хвоста у нее тоже белый. Собаку зовут Мойтурук, что значит «ошейник».

Покормив собаку из деревянной тарелки, старик поднимает одной рукой ее морду и, поглаживая другой по голове, заводит беседу. Мойтурук виляет хвостом и внимательно склоняет набок голову.

— Ну, где была сегодня? — спрашивает старик, глядя на собаку, и, как бы получив ответ, продолжает: — Зря ты, друг, бегаешь по Воробьиному ручью! Заяц в эту пору живет в болотных зарослях. Лучше бы тебе просто не бегать по тайге. Сейчас, когда и деревья и травы инеем оделись, ты волосок самострела не увидишь. Нет, не увидишь, дружок, не хвастай! Пора тебе бросить шляться, — и годы уж не те, ведь глаза-то слабее становятся! Разве не постарели мы с тобой? Нет? Ну, если так, то бегай, только будь осторожней. И смотри, чтобы мне за тебя стыдиться не пришлось. Помни: если заяц убит чужим самострелом, трогать нельзя, никак нельзя… Да ты не обижайся, это я так только, к примеру говорю…

— Мойтурук никогда чужого не тронет, — говорит Егордан. — Недавно мой самострел зайца подстрелил. А по следам видно, что Мойтурук там была. Так что же ты думаешь? Только понюхала и прошла дальше. Я же об этом рассказывал, кажется.

— Правда, и то было! — старик радуется, что похвалили собаку.

Наговорившись вдоволь, он на прощание опять звонко целует свою любимицу, и она отправляется спать за печку.

Все домашние тоже укладываются.

Только одна Майыс остается сидеть у камелька.

В избе наступает тишина, лишь в хотоне посапывают и глубоко вздыхают коровы да старик хозяин, засыпая, изредка что-то бормочет, а то и поет во сне неожиданно громким голосом. Гаснущий камелек мигает синим пламенем.

У меркнущего огня, в полутьме, сидит Майыс. Она вымыла свои длинные, мягкие волосы и теперь сушит их у камелька, встряхивает, медленно и любовно расчесывает и, наконец, заботливо заплетает. А потом то положит на ладонь кончик косы, то плавно проведет по ней рукой, сверху донизу. Ее волнистые русые косы — это все, что ей любо и дорого в этом мире.

Да, это единственное, что может пробудить в ней искренность чувства, теплоту улыбки. От недавней юности, от бурной, нераздумчивой, короткой любви, от тайных девичьих надежд остались у Майыс только вот эти прекрасные волосы, на которых не отразились страшные перемены в ее жизни. Все пошло прахом в тот роковой вечер, когда ей сообщили: «Был старец Василий и просил тебя».

И как ей после этого не холить и не нежить свои косы! С кем же ей еще поговорить, кому высказать свою душу! Уж не восьмидесятилетнему ли старику мужу!.. А проснешься в иные ночи, Майыс сидит у гаснущего камелька, уткнувшись в какую-то изорванную книжку.

На дворе перед избой стоит амбар. Передняя часть его покосилась, присела, будто все строение собирается вспрыгнуть на избу. В амбаре висят дорогие пыжиковые дохи, суконные шубы, вышитые корольками камусы. Никто их никогда не надевает. Там хранятся еще богатые седла с серебряными узорами, с чепраками из черного бархата, дорогие сбруи и уздечки. И ими никогда не пользуются. На полках амбара стоят дорогие самовары и серебряные иконы. Их тоже никогда никто не трогает. Кованные железом большие сундуки хранят в своих утробах золото, пушнину и деньги. Но и сундуки эти никогда не открываются.

Вот они, эти страшные, грозные бесы, безжалостные идолы, которые высасывают счастье молодой женщины. Вот отчего у нее в двадцать лет ледяной взгляд и равнодушное, бледное, мертвенное лицо. Этих умных бесов не испугаешь лошадиными черепами.

В конце месяца старик Боллорутта запирается один в амбаре. Там он молится страшным духам своим, высшему своему божеству. Эти вещи принадлежали его двум первым женам, родовитым женщинам. Но живые здесь не пользуются вещами умерших. Наоборот, они, эти вещи, сосут соки из живых. Удел живых — помятый медный самовар, чашки, перетянутые в нескольких местах обрезками жести, выщербленные роговые ложки да старые деревянные миски.


Однажды Мойтурук пришла тяжело раненная: все-таки напоролась на самострел. Пикообразная стрела застряла у собаки в груди. Спицу она отгрызла. На груди у нее образовалась корка смерзшейся крови. Мойтурук никого к себе не подпускала, лежала за печкой и тихо скулила.

Вечером, когда хозяин грелся перед камельком после обычной дневной работы, Мойтурук, еле передвигая лапы, тихо выползла из-за печки.

— Ой, дитя мое!.. Разве не говорил я тебе! — всхлипнул старик.

Он положил собаку на колени и стал обмывать рану горячей водой. Роняя слезы из прикрытых глаз, Мойтурук тяжко стонала. После долгих и упорных трудов старик вытащил стрелу и со звоном бросил ее на табуретку. Потом сам утер слезу.

Долго сидел Василий, понурясь, щупая уши задремавшей у него на коленях собаки. Поздно вечером он уложил ее за печку, настелив туда сена.

— Егордан, не знаешь ли, чья эта стрела?

— Нет.

— Какой же это дуралей так высоко ставит стрелу? Придется завтра сходить по следу да поискать тот самострел.

Все молчали.

— Уж не твоя ли? — испуганно шепнула Федосья Егордану.

— Молчи! Я на рысь ставил… А она… Беда, коли старик завтра доищется! — Егордан посмотрел на спящего Алексея, потом шепотом пригрозил Никитке: — А ты, старший, смотри не сболтни чего не надо…

На счастье Егордана, ночью выпал глубокий снег и скрыл все следы.

А еще через день у Никитки кончились каникулы, и он вернулся в пансион.


Приближалась весна. Мойтурук с помощью старика вырыла под нарами углубление. Там у нее получилось уютное гнездышко.

Однажды утром в гнездышке закопошились щенята. Мойтурук глядела на них, склоняя голову то в одну, то в другую сторону, и в ее умных глазах светились искры материнской нежности и готовность защитить свое потомство от любой беды. Сидя на корточках, старик любовно брал щенят на руки и гладил их, приговаривая:

— Ишь какие красивые, ишь какие хорошие! Знаменитыми охотниками будут. И бегунами хорошими! Будет у них зоркий глаз! Будет острый нюх!

Потом старик варил в маленьком котелке саламату и долго задабривал мольбами собачьего духа, который слывет существом весьма вспыльчивым и легкомысленным.

А близкая весна уже чувствовалась во всем. Солнце стало проплывать высоко над деревьями. Верхний слой снега днем оттаивал и становился мягче, а ночью подмерзал, делаясь колючим и ноздреватым. На дворе среди сенной трухи появились маленькие лужицы.

Мойтурук стала выводить своих уже подросших щенят на прогулку. Она играла с ними, резвилась, а потом водворяла их на место и исчезала, чтобы вскоре принести в зубах подарок — зайца, мышь или бурундука. Если щенки, отнимая друг у друга добычу, затевали возню, мать, лежа в сторонке, тихо ворчала, как бы унимая их.

Но однажды Мойтурук не вернулась домой. Она пропала.

Василия придавило горе, да такое безутешное, что он не в силах был выразить его словами. Забота о щенятах целиком легла на старика. Щенки повсюду бегали за ним. Он брал их на руки, крепко прижимал к груди, теребил уши, ласково трепал по спине и все время что-то бормотал. Вот кончилось кислое молоко, и мясо дохлого жеребенка кончилось, и гнилые гальяны уже съедены. Опять надо заботиться о еде. Уж очень они стали прожорливы, столько добра переводят!

Как-то вечером, когда старик вернулся из лесу и щенки, скуля, забегали вокруг него, он в сердцах закричал на них:

— Ешьте меня, меня самого ешьте!

И на следующий день начал раздавать щенков.

— Этого я давно назначил тебе, — говорил старик случайно заехавшему к нему соседу. — По всему видно, из него выйдет отменная охотничья собака…

— Тебя ждет! — говорил старик другому гостю, стоя со щенком на руках.

Если гость не хотел брать щенка, то старик умолкал и очень обижался. А если тот соглашался принять подарок, старик, обнимая щенка и гладя его по носу, тихо и печально умолял нового хозяина дрожащим голосом:

— Ты уж его хорошенько содержи. Мать у него — Мойтурук, умница была. Дарю тебе в надежде, что обижать его не будешь…

Одного щенка, похожего на Мойтурук, старик оставил себе.

Никитка приехал к своим на пасхальные каникулы как раз в то время, когда старик особенно тосковал по пропавшей Мойтурук и розданным щенкам.

Никитку завез домой Бобров по пути к больному, правда сделав при этом изрядный крюк. Всю дорогу он пел песни сударских, и, если песня была знакомая, Никитка подтягивал ему.

— Вот весна побеждает зиму, — говорил Бобров на ломаном якутском языке. — Так скоро и революция победит эту одряхлевшую жизнь. Ты, брат Никитка, человек весны!

Он прижимал к себе мальчика, потом обертывал вожжи вокруг ноги и, широко размахивая руками, начинал громко петь, взглядом и кивком головы приглашая Никитку.

Отречемся от старого мира,

Отряхнем его прах с наших ног,

Нам не нужно златого кумира,

Ненавистен нам царский чертог… —

подтягивал Никитка, твердо зная, что эта песня направлена против Сыгаевых, и в полной уверенности, что слово «чертог» не что иное, как черт, которым ругают царя. Еще ему казалось, что эти песни прекрасны потому, что фельдшер Виктор Алексеевич и учитель Иван Васильевич не могут петь плохих песен.

Смело, друзья! Не теряйте

Бодрость в неравном бою,

Родину-мать вы спасайте,

Честь и свободу свою..

У Федосьи была только тощая таежная осока, и потому она выпросила у Майыс для коня фельдшера охапку сочного берегового сена, а самого гостя напоила чаем с чехоном, тоже выпрошенным в долг у хозяйки. Поспешно выпив чай и уже собираясь трогаться дальше, Бобров весело обратился к Федосье:

— У вас ведь хорошая юрта. Надо бы вам жить в своей юрте, рядом с Эрдэлирами и Котловыми!

— Конечно! — обрадовалась Федосья. — Только и мечтаем о том, когда сами будем себе хозяевами.

— И легче и веселее будет. Ну, до свидания!

Вечером, молча выпив чай, старик Боллорутта отодвинул пустую чашку и осведомился:

— Кто приходил-уходил?

— Фельдшер, — ответила Майыс, по обыкновению вертя блюдце своим проворным большим пальцем.

— Как будто у нас нет больных?

— Он Никитку подвез, — объяснила Федосья.

— Значит, приезжал он ради вас, а не ради меня. Вот никак и не возьму в толк: почему это его коню дали мое сено, а его самого накормили моим чехоном?..

Старик, оказывается, подметил и остатки сена на дворе, под коновязью, и кусочек чехона, оставшийся на тарелке Лягляриных.

Женщины замолчали, да и старик больше не возобновлял этого разговора.

Изба у Василия просторная, светлая, но мрачен дух в этой избе, чем-то подавляет она человека и кажется неуютной. Ощущение такое, будто настоящие ее хозяева уехали в далекий наслег хоронить давно и безнадежно болевшую единственную дочь: пока их нет — тоскливо, а приедут — будет страшно.

Передние и правые нары пустуют, пуста и вся середина просторной избы. Сами хозяева жили в заднем углу, на месте холостых батраков. Ляглярины занимали левую половину — место семейных батраков в богатых домах.

Старик жил под гнетом своего горя, ни с кем не разговаривал и только время от времени вздыхал. В его присутствии Ляглярины хоронились в своей половине, а Майыс ходила как тень, сама незаметная и ничего не замечающая вокруг.

А без старика сразу становилось очевидно, что изба полна народу.

Никитка привез с собой из школы несколько книг и тетрадь с отрывками из сударских песен. Эти стихи перевели сообща Федор Ковшов, учитель и Афанас Матвеев. Такие же тетради учитель вручил Петру и Роману.

В пасхальную ночь, как и в прошлом году, в школе состоится праздник и ребята выступят перед публикой. Никитке поручено прочесть два стихотворения.

«Стихи великого русского певца Александра Сергеевича Пушкина «В Сибирь!» — громко и внятно объявит он народу.

Во глубине сибирских руд

Храните гордое терпенье,

Не пропадет ваш скорбный труд

И дум высокое стремленье…

Никитка прочтет весь стих до конца, а после небольшой паузы скажет:

«На это послание ответил от имени сударских вот такими стихами сударский певец Одоевский:

Струн вещих пламенные звуки

До слуха нашего дошли.

К мечам рванулись наши руки

И — лишь оковы обрели…»

Эти стихи он выучил наизусть за два дня. Еще он выучил басни дедушки Крылова «Ворона и лисица» и «Крестьянин и работник». Опытный рассказчик Дарьиных сказок, он с выражением прочитал все это домашним.

Обитателей избы рассмешило хвастовство глупой вороны. Даже мрачный старик Боллорутта и то вставил слово:

— Уж она, лиса-плутовка, придумает хитрости!..

А когда Никитка прочитал «Крестьянин и работник», Егордан с досадой сказал:

— Вот-вот! Мы всегда виноваты. Не надо было спасать его, черта проклятого, пусть бы съел его медведь!

Боллорутта же ничего не сказал, только сердито взглянул в сторону Егордана, покашлял и лег спать.

Никитка прочел еще веселый рассказ «За ягодами», где девочка Груня, уверенная в том, что она не побоится волка, ужасно испугалась зайца. Это та самая Груня, что увлеклась разговорами и мелкие ягоды клала в кружку, а крупные — в рот.

Дня за два до пасхи Никитка целый день помогал Боллорутте возить сено. Вечером старик торжественно поставил перед Никиткой тарелку с большим куском мяса. Тот отрезал себе немного, а весь кусок отнес на левую половину, своим.

Сегодня у старика, видимо, настроение было получше. После ужина он взял со стола свечу и, как уже случалось не раз, принялся разглядывать картинку с гробом, краснощеким здоровяком и стоящим за ним скелетом, рассуждая вслух о неизбежности смерти. Потом он поднес свечу к портрету болезненного человека.

— Так и не знаю, что за господин, — произнес Василий привычные слова. — Видать, сильно болен… — Он хихикнул и продолжал: — Скоро барыня взмахнет над ним косою. Слышь, Майыс…

— Да, взмахнула уже давно!..

Майыс и Федосья пошли в хотон. Старик лег, не раздеваясь, на нары.

Оставшись один у хозяйского стола, Никитка вскочил, взял со стола свечу и стал разглядывать неизвестного больного человека. Он без труда прочел надпись, напечатанную под портретом крупными буквами: «Н. А. Некрасов».

Никитка прильнул к мелким строчкам.

— «Сей-те», — прочел он по складам первое слово.

«Значит, говорит, что надо хлеб сеять». И Никитка с грустью подумал об отобранной у них пашне. Мальчик переходил от буквы к букве, от слога к слогу, повторяя для верности слова и постепенно убыстряя чтение.

Это он, Некрасов, написал «Мужичок с ноготок» про маленького крестьянского мальчика. Да, да, он!.. Как будто знакомы и эти слова, но где Никитка их слыхал! Что-то подобное однажды монотонно долбил, поминутно потягивая носом и запинаясь, неторопливый Пуд Болтоев из четвертого класса…

И вдруг огненный призыв этих мелких строчек осветил сознание Никитки, и от этого слегка закружилась голова, радостно забилось сердце.

Так бывает, когда идешь в зимнюю стужу, замерзший и голодный, по незнакомой лесной тропке — и вдруг неожиданно возникает перед тобой приветливый сноп искр из трубы теплого жилья, одиноко стоящего на опушке.

Так бывало в раннем детстве осенним темным вечером. Ты давно уже сидишь один в юрте и тихо плачешь, потом, утомленный, начинаешь засыпать, прислонившись к столу. И вот неожиданно открывается дверь, и ласковый голос матери зовет тебя.

Никитке и самому неведомо было, как дошла до него мысль поэта. Сердцем ли он угадал ее?.. Может, затронули эти мелко напечатанные строки его еще не пробужденное стремление, где-то уже таившееся в нем, но еще не осознанное разумом, не оформившееся в точные слова и пока лишь ждущее своего часа.

Сейте разумное, доброе, вечное,

Сейте! Спасибо вам скажет сердечное

Русский народ…

Может, Никитка даже и не все слова понял или, вернее, понял по-своему. Но так или иначе, горячее дыхание поэзии коснулось его детского сердца. Он забыл все — и то, что живут они здесь из милости, и то, что он еще маленький мальчик, сын бедного якута, и то, что рядом развалился на нарах хозяин. Он не чувствовал, как по его руке горячей струйкой стекал растопленный жир свечи. Он вглядывался в лицо Некрасова, видел перед собой большие печальные глаза, до того живые, что вот-вот дрогнут ресницы и поэт приветливо посмотрит на него, Никиту.

Так, значит, Некрасов горячо зовет всех к добру и правде! Но, видно, сердца людские глухи и далеко не все следуют его призыву. Люди обижают и оскорбляют друг друга, воруют, обыгрывают друг друга в карты. «Замолчи, с ума сошла, что ли!» — орут они на свою мать, старенькую сказочницу, одетую в лохмотья. «Пошел вон, подлец!» — кричат они на детей. И все это огорчает поэта, заставляет его страдать. Ему причиняет боль и жестокость князей и несправедливость тойонов, он измучился, иссох весь, но не перестал петь, не перестал звать за собой лучших людей, нести в народ правду и справедливость.

Сколько лет он уже сидит в этой мрачной избе и учит сеять добро! Нет, глуха и слепа эта изба к его призывам. Здесь знают одно: не уйти от барыни с косой. А вот ушел же он! Некрасов давно умер, — Никитке это известно, — но и теперь не перестает он звать живых к добру и правде! Умрут и те, что живут сейчас, появятся новые живые, а Некрасов и к ним будет обращаться со своим призывом.

— Ну как, Никитка, дознался, кто этот тойон? — неожиданно донесся с нар голос Боллорутты.

— Он не тойон! — резко обернулся Никитка. — Некрасов — певец… Он сложил песню: «Сейте разумное, доброе, вечное!»

— Не тойон, говоришь? — удивился старик и, помолчав, добавил: — Певец? Певцы всяко могут сказать. Друг мой, погаси свечу, а то она кончается…

Никитка затушил свечу и подсел к камельку. Старик вскоре захрапел и начал было во сне петь «Я мира сего бык могучий», но вдруг вскрикнул: «Ох!» — проснулся, закурил, и изба сразу наполнилась клубами едкого табачного дыма.

— Ложись-ка ты спать, — обратился Егордан к сыну со своих нар. — Устал небось? Ночью поеду за сеном, потом свезу тебя в школу… Да, — задумчиво произнес он после паузы, — конечно, есть люди, которые вокруг себя правду сеют. Например, Виктор-фельдшер, Иван-учитель или еще Афанас, Дмитрий Эрдэлир. И тот, кто написал про богача, что выругал своего спасителя за испорченную медвежью шкуру… Конечно, этот богач человек неблагодарный, вроде Федора Веселова… Ну, спи.

Хотя Никитка послушно лег, но сон не шел к нему. В сумраке потухающего камелька задумчиво и одиноко сидела Майыс, любуясь своими прекрасными косами. Но странно — чем темнее становилось в избе, тем светлее становилось на душе у Никитки. Да, и Некрасов, и Крылов, и Пушкин — все они сеяли правду… И долго еще шептал Никитка давно полюбившиеся ему строки:

Оковы тяжкие падут,

Темницы рухнут — и свобода

Вас примет радостно у входа,

И братья меч вам отдадут.

Так сказал великий Пушкин сударским людям, врагам самого главного тойона — царя.

Мечи скуем мы из цепей

И пламя вновь зажжем свободы:

Она нагрянет на царей,

И радостно вздохнут народы.

Так ответил ему от имени всех замученных сударских людей Одоевский.

А Старик Крылов в осуждение жадным и неблагодарным богачам написал басню «Крестьянин и работник». Сеять правду и добро в народе зовет Некрасов. Оказывается, есть на земле никогда не умирающие, незабываемые, великие русские люди. Они против царей и тойонов, они на стороне бедных и обиженных.

Никитка заснул только на рассвете, после того как отец уехал за сеном, и поэтому встал поздно. Старика Василия не было. Женщины находились в хотоне. Никитка вместе с Алексеем пил чай.

Вдруг дверь широко распахнулась, и в избу влетел Дмитрий Эрдэлир. Мальчики разом вскочили с мест.

— Дырастуй! — крикнул Дмитрий, смешно подражая Павлу Семенову.

Вышедшая за чем-то из хотона Федосья обрадовалась Дмитрию не меньше мальчиков и прежде всего усадила его за стол.

Дмитрий пил чай и рассказывал, что его послал сюда Виктор Алексеевич за барином Никиткой, что Никитка крайне нужен сегодня в школе.

— Без отца он не поедет, — заявила Федосья. — Егордан собирался сам доставить его туда, на воле повезет:

— А где он сейчас?

— В тайгу поехал за сеном.

— До каких же пор мы будем его ждать? Нет, брат Никитка, поехали. Да и конь добрый.

— А я тебе сказала — не пущу мальчика без отца! Возьмешь заодно и Егордана, пусть и бедняк посмотрит на вашу игру.

Дмитрий неожиданно рассвирепел, левая щека у него дернулась, и он грубо заорал:

— Эй, парень! Пойдем, говорю! А не то всех вас растопчу! И берлогу вашу разнесу!

Ляглярины рты разинули было от удивления, но разом рассмеялись, поняв, что Дмитрий передразнивает Луку Губастого, который прошлой весной приезжал за Никиткой и, несмотря на угрозы, уехал ни с чем, получив достойный отпор от бабушки Варвары.

— Ну, в таком случае буду себе валяться на ваших почетных нарах до приезда Егордана, — улыбаясь, сказал Дмитрий.

Но не успел он подойти к правым нарам, как из хотона вышла ничего не подозревавшая Майыс. Она вздрогнула и замерла на месте. Одновременно обернулся и Дмитрий. Некоторое время они стояли, глядя друг на друга и не произнося ни слова. Удивление Майыс было объяснимо. Но непонятной казалась растерянность всегда находчивого и ловкого Дмитрия, — ведь он-то знал, что едет в дом Майыс, знал, что увидит ее. Может быть, он удивился тому, насколько она изменилась. Вместо робкой и нежной девушки, его ясноглазой подруги, он увидел почти пожилую женщину с равнодушным, бледным лицом. Сверкнувшие на мгновенье карие глаза Майыс туг же приняли холодное, безразличное выражение и скрылись за густыми светлыми ресницами. Осторожно поставив ведерко с молоком за печь, она тихо взяла щипцы и начала старательно подкладывать угли в самовар.

— Что нового, рассказывай, — глухо промолвила Майыс.

— Н-нет, — с трудом выдавил Дмитрий, — рассказывай ты…

На этом и закончился разговор, и Майыс бесшумно ушла в хотон.

— Я поеду за Егорданом, — решительно заявил Дмитрий, тяжело вздохнув. — Потороплю там его да и помогу. Ружье у него с собой? — спросил он, с трудом отводя взгляд от проема в стене между жильем и хотоном.

— Н-нет, не брал. Вот его ружье.

Федосья указала на дробовик, висевший за печкой, и принесла сумочку с припасами. Дмитрий быстро схватил шапку и рукавицы, сорвал с гвоздя ружье, накинул на плечо сумочку и выбежал во двор.

— Дорожка его за сенной изгородью, за амбаром! — успела крикнуть ему вдогонку Федосья.

Немного погодя Никитка заглянул в хотон сообщить матери, что идет собирать капканы, расставленные на ласку. Майыс сидела на телячьей загородке, закрыв лицо руками, а Федосья стояла возле нее, опираясь на лопату, и тихо говорила:

— Негоже венчанной жене так горевать от встречи с посторонним. Успокойся, Майыс, родная! Может, и он, старик Василий, стал бы тебе мил, если бы… Для меня вот нет и не было милее моего Егордана. Разумом знаю и глазами вижу, что многие лучше его, а сердцем чувствую: дороже он мне всех на свете… Так, может, и старик Василий пришелся бы тебе по душе, если бы первым был…

Никитка тихо вернулся в избу и попросил Алексея передать матери, что он пошел капканы смотреть. Покачивая засыпающего Семена, Алексей весело кивнул брату.

К вечеру Егордан с Дмитрием привезли два воза сена и двух огромных краснобровых глухарей.

— Еду я и вижу свежие следы глухариные. Вот когда досада взяла, что нет с собой ружья! — радостно рассказывал Егордан. — Доехал я до стога и только начал накладывать воз, слышу три далеких выстрела. По звуку — будто мое ружье, однако, думаю, быть того не может. Наложил я воз и уже стал подтягивать жердь, а тут откуда ни возьмись Дмитрий!.. Друг Эрдэлир, — обратился он к Дмитрию, — помогать, так уж до конца. Пойдем-ка попилим дровишек в честь пасхи, а?

— Давай!

На дворе зашуршала пила.

Откуда-то вернулся Василий Боллорутта и теперь мрачно грелся у шумно горевшего камелька, который Никитка растопил принесенными со двора только что наколотыми дровами.

— Кто приходил-уходил? — спросил старик необычно вкрадчивым голосом, обращаясь к жене.

— К нам приехал Эрдэлир! — с нескрываемой гордостью воскликнул Алексей, укачивая на руках маленького братишку.

— Вот то-то и оно: к вам он приехал или к нам? — пробормотал старик, зло поглядывая на жену.

— К нам, к нам! — Алексей подошел к старику с ребенком на руках. — Он увезет с собой Никитку.

— Уж не собирается ли он еще кого отсюда увезти?

— И я бы поехал, да меня мамка не пустит…

— Пошел отсюда! — прикрикнула Федосья на сына. — Уж больно ты разговорился!

Обиженный Алексей направился в левую половину избы.

— У меня, Федосья, нет особой чести говорить с твоим мальчонкой, — с каменным, неестественным спокойствием проговорил старик. — Хотел я поговорить со своей венчанной женой, да, видно, нет у нее сегодня желания удостоить меня словом… Тебя спрашиваю: кто сегодня приходил-уходил?! — крикнул он вдруг, обернувшись к Майыс.

Немного помолчав, Майыс тихо, но твердо ответила:

— Сам, наверное, видел, кто.

Старик молча оделся и вышел.

Немного погодя Никитка побежал в амбар, чтобы положить на место собранные капканы. В дверях он остановился. Старик Боллорутта был в амбаре. Взобравшись на скамью, он что-то искал на полке, беззвучно шевеля губами.

Посреди амбара за его спиной в полумраке висела на коромысле большая пыжиковая доха с непомерно длинными, широко раскинутыми рукавами. Чуть покачиваясь на веревке, доха плавно поворачивалась из стороны в сторону. Из кармана ее торчало ухо рыси. Вот доха повернулась передом к старику, и мальчику показалось, что еще мгновение — и она подскочит к Василию, схватит его сзади за шею своими длинными руками. Обнимет преданного раба своего и, вся трясясь, неслышно засмеется над его скопидомством.

Никитка почувствовал, как у него зашевелились волосы на голове. Он бросился обратно и вбежал в избу как был, со своими капканами в руках. Остановился он только у родительских нар, на левой половине. Там Никитка тихо прикрыл полотенцем лицо спящего братишки, будто заслоняя его от чего-то страшного, и уселся на нары. Видимо, догадавшись, что Никитка чем-то сильно обеспокоен, Алексей подбежал к брату и пристроился рядом с ним. Мать куда-то вышла.

Вскоре появился Боллорутта. На его подергивающемся лице играла кривая усмешка. Он так дрожал, что не мог устоять на месте. Стараясь успокоиться, старик подошел к камельку, часто и шумно вдыхая воздух. Но ничего не получалось, он долго не мог прийти в себя, что-то, видимо, сдавило ему грудь, и он волновался все больше и больше. Прерывающимся от дрожи и негодования голосом, часто покашливая, он наконец заговорил:

— Там… в амбаре… В рукаве дохи была половина рысьей шкуры. Где она?

— В кармане! — воскликнул Никитка, в надежде предотвратить что-то страшное, но никто не обратил на него внимания.

Майыс, отворачиваясь, прошептала:

— Не знаю, я там не была…

— Пронюхала!.. Отдала своему любовнику!.. — выдохнул старик.

— На что ему твоя рысь…

— Ах, ты так?! Решила высосать мое богатство! — Голос старика становился тверже и раскатистее. — Никак не дождетесь моей смерти! Все равно ничего не достанется вам, земле все отдам. Все ей…

— На твое богатство я…

Старик не дал ей договорить.

— Как! — вскрикнул он и, подскочив к жене, ударил ее кулаком в спину.

Майыс оперлась одной рукой о земляной пол и вскочила на ноги. Тогда старик пнул ее ногой в живот, и она сильно ударилась спиной и затылком о край невысокой перегородки, разделявшей избу на две половины. Старик поднял обе руки, и его растопыренные пальцы, похожие на корявые корни старой березы, уже готовы были вцепиться в ее пышные волосы. Но Майыс ловко отскочила в сторону и, скрестив над головой руки, крикнула не свойственным ей грозным и властным голосом:

— Не тронь!

Василий спрятал руки за спину так быстро, будто схватился за что-то горячее. Майыс тяжело опустилась на табурет и спрятала лицо в ладони. А старик устало подошел к камельку, сел к нему спиной, стянул с себя рубаху, положил ее на колени и тоже опустил голову.

Потом Майыс стала глухо и часто откашливаться, и вдруг у нее изо рта темной струйкой потекла кровь. Старик взглянул на жену уголком глаза и принял прежнее положение. Воцарилась тишина.

Внезапно дверь распахнулась настежь, и в избу с веселым грохотом полетели поленья. Это Егордан и Дмитрий подвезли на салазках дрова и теперь забрасывали их в дом.

Ворвавшийся в помещение морозный туман и доносящиеся снаружи голоса вывели мальчиков из состояния оцепенения. Они бойко принялись складывать пахнущие морозом и смолой скользкие дрова за печку. Старик отодвинулся от подкатывающихся к его ногам поленьев и приблизился к жене. Тогда Майыс тихо поднялась и стала подбрасывать в камелек свежие поленья.

С Талбы вернулась Федосья с ведрами, наполненными хрустальной водой, и поставила на огонь свой старый чайник.

Наскоро напившись чаю, Дмитрий, Егордан и Никитка уехали в школу. Провожавший их до Талбы Алексей долго еще прыгал на берегу с поднятыми руками и что-то восторженно выкрикивал.

ПРАЗДНИК

Влияние русского фельдшера становилось все более заметным. Теперь уже не было юрты, где его имя не произносилось бы с уважением. Начнут ли блекнуть от засухи первые весенние травы, дожди ли помешают осенней уборке, заболеет ли кто внезапно, дойдет ли слух, что в город привезли новую партию сударских, люди обязательно поинтересуются: «А что говорит об этом русский? Как думает фельдшер?»

Многие по совету Боброва посадили по нескольку картофелин на пробу, отгородили жилое помещение от хотона, стали по праздникам мыться в маленькой бане, пристроенной фельдшером к аптеке.

Да и лечиться стали иначе. Вековечный порядок был таков: заболел человек — прежде всего испробуй свои, не требующие затрат средства: кровь из уха серой собаки, навоз от рыжего вола, отвар из щепочек, отколотых от креста на могиле тезки, цветок подснежника. Не помогли свои средства — зови шамана, чтобы смягчил он гнев бесов, наславших болезнь. Не помог шаман, — значит, не от бесов хворь, а от бога: нужен поп. Богатые, конечно, могли съездить полечиться в улус или в город, а бедняк — тот просто сообщал брату и жене (разве что тайком от детей), на каком пригорке он хотел бы спать вечным сном и кто должен построить для него вечную земляную юрту.

Вот внезапно заболел человек. Не иначе как проезжий дух какого-нибудь умершего тойона стегнул его кнутом по пояснице, толкнул в печень, пнул в живот, клюнул в глаз… И умирая, человек этот думает только о шамане, который мог бы умолить, задобрить черта: если черт важный, то угостить его запахом паленой гривы, а когда дело идет о всякой бесовской мелкоте, просто изгнать ее, крича, танцуя, и ударяя в гремящий бубен.

Бывает, что в такой момент распахивается дверь и в юрте больного появляется русский фельдшер с деревянным сундучком в руке. Смешно коверкая якутские слова, похлопывая рукой по своему сундучку, он весело покрикивает:

— Где болезнь? Зачем скрывал? Давай сюда?

И кажется, будто фельдшер собирается запереть болезнь в свой деревянный сундучок и увезти ее на расправу. А опередивший его шаман Ворон бесшумно уходит, делая вид, что случайно заходил сюда.

Впрочем, отступать шаман стал перед фельдшером не сразу.

В первую же встречу они через переводчика Афанаса горячо поспорили:

— Нет никакого черта! — сказал фельдшер.

— Нет, есть! — твердо ответил шаман, злобно поблескивая безумными глазами.

— А может он съесть человека? Ну, такого, что в него не верит?

— Может! — утверждал шаман.

— А ты скажи своему черту: пусть он меня съест. Я вот в него не верю.

— Посмотрим! — злобно пробормотал шаман.

— Докажи, — улыбнулся фельдшер.

После такого непочтения к шаману фельдшер должен был в ближайшие три месяца умереть или тяжело захворать. Люди очень заинтересовались судьбой русского и часто справлялись друг у друга, не болеет ли он. Но на протяжении трех месяцев у фельдшера даже легкого насморка не было.

И распространились по наслегу слова шамана Ворона, будто якутский черт не может съесть русского человека. А вот Афанаса-якута он съест наверняка. Так в спор с шаманом вступил и Афанас. Стали ждать, когда с ним стрясется беда.

Но и с Афанасом ничего особенного не случилось, кроме того, что однажды на неводьбе он провалился в прорубь, через которую вытаскивали невод. Однако Афанаса сразу подхватили и вытащили десятки рук, а веселый Эрдэлир усадил обледенелого друга на резвого фельдшерского коня и привез его в ближайшую от озера юрту. Под страшный визг убегающих в хотон женщин Дмитрий сорвал с Афанаса всю одежду, растер и обогрел его. Тем дело и кончилось.

Говорят, правда, что, когда вытаскивали невод с рыбой, над озером кружили два крикливых ворона. Некоторые полагали, что это и были шаманьи вороны. Но все-таки Афанас не поддался шаману. А все, оказывается, потому, что, живя в аптеке, он пропах дурным запахом русских снадобий, и это весьма противно чертям. Вот с тех пор и отступил шаман Ворон перед молодым голубоглазым русским.

Влияние фельдшера заметно сказывалось и на учителе, а через него сообщалось и ученикам. В школе не только был снят запрет с якутского языка, но и стали почитывать переводы русских стихов и рассказов, собирать оригинальные якутские песни. Заметно ослабевал страх перед попом, дети уже не так готовились к его урокам, а в зимние холода перестали снимать перед ним шапку и неохотно ходили в церковь. А поп, который все больше и больше злился, стал чаще наказывать ребят. И ненависть к попу все росла и росла.

Больше всего говорили тогда в наслеге о войне. Разные, слухи распускали в народе поп, князь и начальник почты Тишко. Но рассказывали о войне и фельдшер Бобров и учитель Кириллов.

— А кто сказал? — спрашивали теперь о любой новости. — Фельдшер или Тишко? Учитель или поп?

В богатых юртах появились портреты царя с семейством и плакаты, зовущие жертвовать на войну. В церкви часто служили молебны о ниспослании победы русскому императору. По словам попа и его друзей, государь давным-давно одолел бы царя немецкого, но этому-де мешают внутренние враги — нехристи, многие из них, такие, как фельдшер Бобров, сосланы сюда, в Якутскую, область, и теперь здесь мутят умы доверчивым людям, внушают им неуважение к вековым порядкам власти и церкви, установленным великим российским царем.

Незадолго до пасхи на одной из таких проповедей в церкви случайно оказался Федор Ковшов, сын Оконона. Поп, по обыкновению, поносил «внутренних врагов» и для примера напомнил о бунтовщиках «романовцах».

— Вспомните, как двенадцать лет назад, — говорил он, — государственные преступники восстали в нашем городе Якутске с целью перебить всех честных людей, разрушить храмы божьи и передать власть убийцам, находящимся в тюрьме! Подняв свой антихристов красный флаг, эти разбойники…

— Ложь! Ложь! — загремел чей-то голос, и, расталкивая молящихся, разгневанный Федор Ковшов протиснулся вперед. — Ты лжешь! Не верьте ему! Это не разбойники, а хорошие, честные люди. Они добивались справедливости, а с ними жестоко расправились.

— Пошел вон! — закричал поп, ударив кулаком по аналою. — Пошел! Здесь церковь, а не… не…

— Я тоже тогда был в городе! — кричал Ковшов попу. — Разве ты не видал, как в них стреляли? Что, у тебя тогда глаза лопнули?

— В разбойников…

— Разбойники — это вы! И вы еще ответите за кровь этих прекрасных людей! Ответите!

И под разноголосый шум толпы Ковшов вышел из церкви.

Пасха в этом году прошла оживленно. Опять вою ночь не прекращалось хождение между церковью и школой.

В переполненном классе Бобров рассказывал собравшимся о войне. Переводил Афанас.

— Царь терпит поражение за поражением. Миллионы безоружных и голодных русских солдат погибают в огненном шквале войны. Эта война идет не в защиту родной страны, ее затеяли цари и богатеи, чтобы забрать земли чужого государства, чтобы сделать рабами народы чужих стран. В каком бы государстве ни жили люди, на каком бы языке ни говорили — все они стонут под тяжким гнетом богачей. И потому каждый народ должен прежде всего бороться против своего царя, против своих богачей и тойонов. В центре России передовые рабочие фабрик и заводов поняли это и восстают против царской власти. Лучшие солдаты воюющих армий встречаются тайно от начальства и братски беседуют между собой: «Ты солдат, я солдат, оба мы батраки, обоих нас давят богатеи, так зачем же нам убивать друг друга, зачем пускать по миру детей и жен наших?» Лучших людей из народа — большевиков — царь заковывает в кандалы, гноит в тюрьмах, ссылает, расстреливает. Много таких людей, которые, не страшась ни пыток, ни смерти, боролись за народное дело, пригнали и в наш Якутск и в наши улусы.

Несправедливая власть обязательно рухнет, хозяином жизни станет трудовой люд, все народы России будут братьями. Мир перестанет плакать кровавыми слезами, развеется гнет, и воссияет солнце свободы.

Как только фельдшер кончил говорить, послышался громкий голос Дмитрия Эрдэлира:

— Вот послушал я да подумал — и что же получается? Два богача заспорили о меже, а ихние батраки стали из-за господской земли друг другу ребра ломать. А ведь кто из богачей ни заберет покос, батраки все равно только лишние мозоли на ладонях наживут…

— И верно! Им — богатства, а нам — мозоли!..

— А как же, Эрдэлир прав. Светлая у него голова. Да и то сказать, уму якутского человека сам царь дивился, — послышался откуда-то голос Андрея Бутукая.

Учитель Иван Кириллов говорил о церковных праздниках и о том, что наиболее вредным из них является пасха с ее поцелуйными обрядами. Рассказал он и о микроскопе, в который можно увидеть микробов, маленьких-маленьких червячков, тех, что переносят болезни от больных людей к здоровым.

Все были немало удивлены, увидев в книге изображение этих самых червячков, носителей какой-то страшной болезни…

Во время игр, как и всегда, отличался ловкостью и гибкостью Иван Малый. Потом мерились силой. Поднимая тяжести, состязались в крепости рук, определяли, кто в этом году стал сдавать, кого придавили снега прожитых зим, а в ком весна пробудила новую силу. Всех сильнее оказался Лука Губастый.

Когда учитель объявил, что ребята будут читать стихи, с разных сторон послышались заказы:

— Давайте про Короленко!

— Про Короленко!

Петр Федоров прочел про Короленко. Потом стали читать произведения русских писателей, переведенные учителем совместно с Афанасом Матвеевым и Федором Ковшовым.

Роман Софронов прочитал «Крестьянина и работника». Басня вызвала большой шум. Люди долго обсуждали неблагодарность и жадность богатого крестьянина. А когда Роман прочел «Ворону и лисицу», где никому не ведомый сыр был заменен знакомым каждому творогом, все долго смеялись над хвастливой вороной.

— Сейчас выступит Никита Егорович Ляглярин, — сказал Бобров.

Никитка вышел под недоуменный гул собравшихся.

— А я-то думала, барин какой выйдет! — послышался из толпы звонкий женский голос.

— Александр Сергеевич Пушкин, «Послание в Сибирь», письмо замученным сударским людям, — глухо произнес несколько смущенный Никитка.

Он откашлялся и громко начал читать на якутском языке…

Во глубине сибирских руд…

Когда мальчик кончил, все оживленно заговорили. Сквозь общий шум пробивались отдельные фразы:

— Сказал, что темницы рухнут, слыхали?

— И еще сказал, что придет желанная пора!

— А дошли эти слова до сударских?

— Да что ты! Нет конечно!

Как бы отвечая народу, Никитка снова заговорил, но некоторое время ничего нельзя было расслышать, потому что каждый кричал, унимая остальных. Наконец наступила тишина.

— От имени сударских людей Пушкину ответил сударский поэт Одоевский следующими стихами:

Струн вещих пламенные звуки

До слуха нашего дошли…

— Дошли, значит! — вскочил нетерпеливый Эрдэлир, но на него со всех сторон зашикали, и он смущенно уселся на свое место.

— Читай! — раздалось сразу несколько голосов. — Читай, чего стоишь!

Никитка начал сначала и прочел все стихотворение уверенно и звонко.

Когда он кончил, опять поднялся шум, многие вскочили с мест.

— Вот это человек!

— От всех сударских людей сказал: «Грянем на царей»! А?!

И зазвучали песни сударских, и опять учитель перед каждой песней рассказывал ее содержание. А когда кончили петь, заговорили о том, как обидно не понимать по-русски.

— Друзья, а чтобы вам эти же песни спеть якутскими словами? — предложил Андрей Бутукай. — А то уши есть, а не слышим. Словно ветер проносится, вот ведь беда!

— Я же вам рассказываю, о чем там говорится, — огорчился учитель.

— Э, что за радость пересказывать песню! Вот сделать бы так, чтобы она пелась якутскими словами, — поддержал Бутукая Егордан.

Он посадил Никитку к себе на колени, но мальчик, боясь показаться маленьким, стыдливо высвободился из объятий отца и отошел к товарищам. Егордан потерял было нить своих мыслей, но все-таки продолжал:

— Ушам, конечно, слушать хорошо, а голова ничего не понимает…

Попытка учителя объяснить, что в песнях важна и мелодия, что существуют ноты, не увенчалась успехом.

— Ты же ведь рассказываешь, о чем там говорится. Вот это самое пусть и поют. Да, да! Пусть эти же слова и поют! — слышалось отовсюду.

— Раз нота мешает, так убрать его и петь без нота, — предложил Андрей Бутукай.

— Вот именно! Зачем он нам? — со всех сторон поддержали Андрея.

Учитель обещал к следующему разу попробовать перевести хоть одну песню сударских и объявил:

— Сейчас будет показано в лицах, кто больному помочь может — поп, шаман, богач или фельдшер.

Из комнаты пансионеров вышел Федор Ковшов, с завязанной головой. Испуская жалобные стоны, он улегся перед зрителями на приготовленной заранее скамейке. Затем появился Афанас. По старой шапке из лисьих лапок, огромному животу, перетянутому кушаком, и бороде все признали в нем князя Сыгаева. Наскоро поговорив с больным, он ссудил его под проценты шестью рублями и ушел.

После него появился в образе шамана Ворона Дмитрий Эрдэлир. Брови он вымазал углем и непонятно как, но очень искусно, прикрепил к голове длинные седые волосы из белой лошадиной гривы. «Шаман Ворон» поплясал немного около скамейки, ударяя кулаком в медный таз, потом заверил «больного», что он уже помог и тот через три дня встанет, взял за труды три рубля и удалился.

Но прошло три дня, о чем сообщал со стонами сам «умирающий», а болезнь все усиливалась. Тогда заявился «поп», которого изображал Иван Малый. Он надел на себя какое-то подобие рыжего парика, нацепил бороду, накинул на плечи одеяло и, размахивая самоварной конфоркой на веревке, забавно тянул над больным:

— Осподю помылу-уй!.. Аминь!..

Зрители покатывались со смеху, да и сам «больной» то и дело пофыркивал.

Только ушел «поп», также получив три рубля, как «умирающий» воздел руки к небу и стал просить слабеющим голосом:

— Фельдшера! Скорей фельдшера! Умираю, спасите!

— А, вспомнил! — послышались иронические голоса. — Давно бы так!

Когда под общие возгласы одобрения показался Афанас с деревянным ящичком в руках, успевший уже прекратиться в русского фельдшера, в помещение с отчаянным криком вбежал запыхавшийся сын попа Сережа.

— Тятя идет! Князь идет! Роман Егоров идет! Тишко идет! — прокричал он и тут же выскочил на улицу.

Афанас быстро запер за мальчиком дверь. Вскочивший Федор Ковшов сорвал с головы платок.

Люди задвигались, загудели.

Увлеченные игрой, они и не заметили, что весеннее солнце уже поднялось над окрестными горами. Служба в церкви давно закончилась, и местная знать даже успела откушать у попа.

— Успокойтесь! — обратился учитель к народу. — Мы их не впустим. В праздничные дни они не имеют права ничего проверять тут. Афанас, продолжай!

Федор Ковшов опять завязал голову и, повалившись на скамью, застонал пуще прежнего. Вышедший вторично Афанас, открывая свой ящичек, заговорил, подражая Боброву, на ломаном якутском языке:

— Где болезнь? Зачем скрывал? Давай сюда!

Для умирающего Ковшов, пожалуй, стонал слишком энергично, но сквозь стоны можно было разобрать его слова:

— И шаман плясал… И поп пел… Не помогли, только без денег оставили! Умру скоро! Спаси меня, дорогой фельдшер!

— Уж и дорогим стал!.. Ишь, хватился! Раньше надо было вспомнить! А то обратись еще разок к шаману! — высказывались зрители, уже успевшие позабыть о надвигающейся опасности.

В это время кто-то сильно дернул снаружи дверь и начал колотить в нее кулаками.

Подбежав к порогу, учитель крикнул:

— Кто там?

В ответ послышалось что-то глухое, неразборчивое, но, видно, учитель все понял.

— А что вам нужно? — спросил он. — Школа закрыта на пасхальные каникулы… Когда начнутся занятия, милости прошу… Нет, не впущу! Сейчас здесь не школа, а моя квартира. Я праздную со своими друзьями… со своими гостями… Я к вам в дом не ломлюсь и вас прошу мне праздник не портить.

Но тут к выходу прокрался выбравшийся из заднего ряда Лука Губастый. Неожиданно для всех он откинул засов и широко распахнул дверь. Учитель и опомниться не успел, как в помещение ввалились поп в рясе, наслежный князь Иван Сыгаев, с кортиком на боку и с медалями на груди, за ними начальник почты — краснорожий Тишко в своей служебной форме и последним писарь наслега, сын князя Никушка Сыгаев.

Иван Малый со взметнувшейся за спиной ризой из одеяла этаким ширококрылым чертом пролетел в комнату пансионеров. Следом за ним бросился Эрдэлир с развевающимися длинными седыми волосами из конской гривы. Туда же, споткнувшись о брошенный медный таз, с грохотом пробежал Никитка, а за ним еще несколько учеников. А «больной» на этот раз так вошел в роль, что остался лежать.

На минуту воцарилась томительная тишина.

— Ну! — рявкнул вдруг кирпично-красный Тишко и, тараща на людей водянистые глаза, стал бессмысленно поглаживать свои пышные сивые усы.

— Вы зачем здесь собрались? — спросил князь, обращаясь ко всем. Не дождавшись ответа, он ткнул Егордана пальцем в грудь: — Вот ты, Егордан, зачем ты здесь?

— Были в церкви, потом собрались, чтобы вместе домой идти, — поспешил ответить за приятеля Андрей Бутукай.

— А дома-то у вас в разных сторонах… Да и не тебя я спрашиваю, а Егордана.

— Да уж где люди, там и я… — смешался Егордан. — Все здесь, ну и я тоже…

— Я их пригласил, все они мои гости, — объяснил учитель, решительно подходя к князю. — Разве мне нельзя позвать друзей на праздник? Я ведь не допрашиваю ваших гостей, почему они к вам пожаловали.

Тут Тишко вдруг запрокинул голову и расхохотался, да так громко, что даже поп и князь недовольно покосились на него.

— Ха-ха-ха, ха-ха-ха! Гости! — всплеснул он руками. — Не многовато ли будет, а? — И он опять загоготал, тряся головой и отчаянно отмахиваясь руками.

Тем временем Никуша Сыгаев побывал в соседней комнате и привел оттуда Ивана Малого и Дмитрия Эрдэлира в их столь необычном обличье. Они, оказывается, спрятались там и с тревогой прислушивались к тому, что происходит в классе, не потеряв, однако, надежды продолжать представление после ухода непрошеных гостей.

Видимо, поп и князь вначале не заметили убегающих артистов, и потому теперь оба поразились.

— Господи боже мой! — воскликнул поп, пятясь задом от новоявленного «священника», да к тому же своего двойника.

При этом он налетел на кого-то, вдруг побагровел и, обращаясь уже к Боброву, начал выкрикивать по-русски:

— Это что такое? Что это такое, господин фельдшер?

— Да я тут рассказывал собравшимся о соблюдении гигиены, о пользе медицинской помощи, — медленно ответил фельдшер, стараясь не выказать волнения и вместе с тем с трудом сдерживая смех.

— Но это? Это к чему? Я вас спрашиваю, господин фельдшер! — настаивал поп, указывая то на совершенно растерявшегося и опустившего голову Ивана Малого, то на Дмитрия Эрдэлира, который с явно преувеличенным недоумением на лице вызывающе разглядывал гостей. — К чему эти…

— Да они это сами выдумали по своей глупости, — решил выручить фельдшера догадливый Андрей Бутукай.

— М-да! — рявкнул опять Тишко, подкручивая усы. — П-попались, братцы!

— Я хотел объяснить людям, что эти вот, — фельдшер указал на «попа» и «шамана», — не могут помочь больному.

— Шаман — да! Но… но…

— Я, признаться, на обоих смотрю одинаково.

— Вот как?!

— Да, вот так!

— Князь, я попрошу тебя составить акт на сие безобразие… Богохульство! — возмущенно добавил поп и обратился к собравшимся: — А вы все расходитесь по домам и молите бога, чтобы он простил вам ваши грехи. Да подумайте о том, куда влекут вас потерявшие веру в нашего спасителя антихристы — учитель и фельдшер. Расходитесь…

— Нет, останьтесь, — внятно произнес учитель.

— М-да! Акт! Обязательно акт! Как-кое без-зобразие затеяли! — Тишко выдвинулся вперед и, закинув руки за спину, уставился на людей. — Ишь с-скоты! Кнута захотели!

— Ну, Никуша, пойдем составим акт. — И князь медленно направился к двери.

Поп широким взмахом руки благословил народ и тяжелым шагом, слегка покачиваясь, двинулся вслед за начальством.

Оставшиеся некоторое время молчали. Потом раздался молодой и бодрый голос Андрея Бутукая.

— Вы бы хоть свои несчастные бороды да усы сорвали! — упрекал он артистов. — А ты, Иван, даже одеяло не догадался с себя скинуть!

— Мне и в голову не пришло, что они в ту комнату заглянут, — возразил Дмитрий, не чувствуя себя виноватым.

Он обвел глазами класс и остановил взгляд на Луке, который стоял на отшибе, прислонившись к стене.

— Ну, спасибо тебе, Лука, — сказал Дмитрий сурово. — Ты, верно, с тем и пришел на наше представление, чтобы впустить сюда попа и князя. Что ж, ты свою обязанность хорошо выполнил.

— А если мне тогда на двор захотелось… — проворчал Лука.

— Как это он пролез к нам, гадина! — гневно и в то же время горестно воскликнул Афанас. — Эх, не надо было пускать его, вытолкнуть бы — и все!

— Уж не ты ли меня вытолкнешь, нищий сторож?!

Со всех сторон послышались негодующие голоса, люди угрожающе надвинулись на Луку, но он быстро вышел из класса, сильно хлопнув дверью.

Учитель пошептался с фельдшером, улыбнулся и поднял руку:

— Представление продолжается. Это даже хорошо, что Иван и Дмитрий сохранили свои наряды: они еще пригодятся.

Прерванная сценка приближалась к развязке. Сказочно быстро вылечился «умирающий». Указывая на «фельдшера», он неистово кричал, наступая на испуганных, забившихся в угол «попа» и «шамана»:

— Вот кто спас меня от смерти, вот кто избавил моих детей и жену от нищеты! А вы — обманщики! Отдайте назад мои деньги!

— Он помешал, а то бы я вылечил! — в один голос заорали «шаман» и «поп».

А кончилось представление тем, что исцелившийся «больной» под оглушительный хохот зрителей вытолкал за дверь и «попа» и «шамана».


На другой день по наслегу прошел слух, будто акт о пасхальном празднике в Талбинской школе князь отправил в город.

Но вскоре об этом забыли. Поп, как обычно, выехал к таежным эвенкам, кочующим от Талбы до Охотского моря. В эти дни они собирались в условленных пунктах отпевать души умерших, венчать супругов и заодно крестить их же детей. Тут же шла торговля. Приезжие купцы скупали за бесценок, иной раз просто за блестящие безделушки, с трудом добытую пушнину.

Пробыв с полмесяца в тайге, поп вернулся домой, с тем чтобы потом отправиться в Якутск — сбывать меха, приобретенные за время объезда тайги.

Эти несколько дней, которые поп намеревался провести дома, сулили учащимся много неприятностей. За минувшие две недели школьники не только не выучили заданных батюшкой уроков, но и успели основательно позабыть ранее с ним пройденное.

Злоба на учителя и фельдшера, на нестарательных учащихся, усталость после долгого таежного пути с непривычными ночевками в палатках, хлопоты в связи с предстоящим отъездом — все это сделало и без того раздражительного попа еще более нетерпимым и придирчивым. В таком настроении он мог ни с того ни с сего оттаскать за уши, на целый час поставить на колени или в угол, да еще при этом больно прижать к стенке, оставить до ночи в пустом классе без обеда, бить по рукам.

Как раз в эти наиболее свирепые поповские дни заболел учитель. Накануне он с трудом провел свои уроки и слег. А сегодня сторожиха с утра объявила:

— Ребята! Учитель ваш сильно захворал. Фельдшер говорит, что он простудился. Которые ходят из дому, могут отправляться восвояси, а пансионеры пусть ведут себя хорошо и не шумят. Так сказал учитель.

Но в этот ясный, солнечный день ребята не сразу и не все разошлись по домам, а затеяли на улице игры.

В самый разгар веселья откуда ни возьмись появился поп и крикнул:

— В класс!

Урок закона божьего всегда был последним, и потому ребята хоть и прекратили игру, но продолжали стоять в замешательстве.

— В класс! — заорал взбешенный таким непослушанием поп.

Все понуро поплелись в школу, но тут же выяснилось, что дверь класса заперта изнутри. Была еще одна дверь — из комнаты учителя, но проходить через «вражескую территорию» поп не пожелал, а послать туда ученика, чтобы тот отпер, видимо, не догадался, а может быть, и не захотел. Как бы там ни было, он поступил чрезвычайно просто: пригладил обеими ладонями волосы, провел двумя пальцами по усам и бороде, после чего, ухватившись обеими руками за дверную ручку, рванул дверь на себя и выдернул крючок.

Как только закончилась молитва, которой обычно начинался урок закона божьего, дверь распахнулась и на пороге появился учитель. Он был в форменной одежде с крупными медными пуговицами. Учитель подошел к попу и, стукнув кулаком по столу, закричал на него:

— Ты кто такой?

Вскочивший поп закричал еще громче:

— Я священник! А ты кто?

— Я-то учитель. А вот ты разбойник! Взломщик! Вон отсюда! Вон, мракобес!

С шумом повскакали испуганные ребята.

— Вот полюбуйтесь-ка, дети, на своего учителя! — обратился к ним поп.

— Все выходите!

— Стойте! — закричал поп громовым голосом, и уже двинувшиеся к выходу ребята невольно остановились. — Ваш учитель больше не учитель, ему отказали от должности… Посмотрите-ка на это… — он вынул из кармана и развернул какую-то бумагу с орлом и печатью.

Слегка нагнувшись над бумагой, учитель тут же выпрямился.

— Я не признаю этого. Я ничего подобного не получал. Выходите, дети!

— Скоро получишь… Эй, по местам!

Опрокидывая друг друга, ребята стремительно выбежали на улицу и попрятались за сложенными там дровами.

Многие плакали, боясь, как бы поп не избил больного учителя, — ведь силу поповских рук они не раз испытали на себе.

Долго в школе гудели сердитые голоса. Потом поп вышел, ругаясь:

— Я тебя проучу, якутская морда!

За попом выглянул из дверей бледный учитель и слабым голосом произнес:

— В класс!

Во время урока он часто трогал виски и тяжело вздыхал, закрывая глаза.

К концу второго урока в класс вошел фельдшер и объявил:

— Ребята, ваш учитель болен. Если вы его любите, расходитесь, а то ему будет хуже.

Ребята тихо встали и вышли из класса. На свой урок поп загнал в класс только пансионеров. Вот с чего он начал:

— Ваш учитель за свои прегрешения перед царем и православной церковью отстранен от должности. Теперь-то уж я вправлю вам мозги, косоглазые мерзавцы! — И он обвел глазами учеников. — Ляглярин! — крикнул он и, подождав немного, подбежал к стоявшему с опущенной головой Никитке.

Поп схватил мальчика за ухо и заорал:

— На колени, негодяй! Небось все «Посланье в Сибирь» шепчешь, рожа немытая!..

К счастью, на другой день он уехал в город.


В низинах еще лежал снег, когда учитель и его друзья повели ребят на маевку. Опять пели на полянке песни сударских, устраивали разные игры. Бобров рассказывал детям о том, как борются в России русские рабочие и крестьяне против царя и буржуев, объяснял, что борются они не только за себя, но и за якутских и за всех иных бедняков и батраков.

А вернувшись с маевки, учитель простился с учениками. Он подходил к каждому и целовал в щеку. Потом остановился у своего стола и взволнованно заговорил:

— Ребята! Мне отказали от места… еще месяц тому назад. Я скоро отсюда уеду. Прошу вас любить, уважать и слушаться Виктора Алексеевича. Он много хорошего сделал для ваших родителей и для вас самих. Я и сам многому научился у этого прекрасного русского человека, друга бедных якутов… Если я кого из вас обидел когда-нибудь, прошу меня простить. Помню, в самом начале я наказывал тех, кто говорил в классе по-якутски. Это было моей ошибкой. Потом мне Виктор Алексеевич объяснил, что я был не прав. Русский язык не нуждается в том, чтобы его вводили под страхом наказания. Для своего счастья, для счастья нашего бедного народа изучайте русский язык. Старайтесь как можно лучше учиться, — среди вас есть люди очень способные… Ну вот, кажется, и все. Прощайте! Я очень вас всех люблю и всем желаю удачи.

Учитель вышел. В классе воцарилась тишина, и долго еще все взоры были устремлены на дверь.

Кто-то тихо всхлипнул…

НА НОВОМ МЕСТЕ

К весне старая корова Чернушка и бычок Рыженький сильно отощали на таежной осоке. Они едва передвигали ноги, неслинявшая прошлогодняя шерсть висела на них клочьями. Ребра обнажились, острые лопатки ходуном ходили под кожей при каждом движении.

Истосковавшись по своей юрте, не в силах больше терпеть гнетущую тишину одинокой избы, затерянной под вечно угрюмыми, нависшими горами, Ляглярины уехали от Боллорутты в ту пору, когда в лесной чаще еще держался снег.

Во время их коротких сборов самого Боллорутты дома не было. Майыс вышла проводить уезжавших и молча остановилась на берегу Талбы. Белые лошадиные черепа, гуськом сползая по старой березе, казалось, следили за ней своими пустыми глазницами. А в стороне, у горы, вокруг темных амбаров, там, где Боллорутта хоронил свою родню, рассыпались крестики над могилами его детей.

Над еще не проснувшейся Талбой, на фоне почерневших гор, долго маячила сиротливая фигура одинокой женщины…

Ляглярины обосновались теперь уже не в родном Дулгалахе, а на лужайке, называвшейся Глухой, расположенной в лесу, между двумя великими равнинами — Эргиттэ и Кэдэлди. Приветливо встретила их родная юрта, перенесенная сюда из Дулгалаха. Радостно приняли их и бедняки соседи.

Места здесь были неплохие. На востоке через перелесок выйдешь на Кэдэлди, пойдешь на запад — Эргиттэ.

Кэдэлди всем ветрам открыта; степь, где, как говорится, и соринка не застрянет; поле, на котором и снег не заночует. На северной стороне равнины возвышается большой курган с выемкой на макушке.

Обширное лоно Кэдэлди ранней весной покрывается зеленью. Образующиеся после таяния снегов неглубокие, но просторные заводи наряжаются радующими глаз желтыми цветами, незабудками, «касатками», «лошадиным копытом», а над равниной стаями носится множество птиц. В эту пору пасутся здесь лошади и коровы чуть ли не со всего наслега.

В старину, рассказывают, вся равнина была под большим озером. Но однажды весной разлилась Талба, подкрался речной поток могучий к тихой озерной воде и увлек ее за собой, как невесту. Говорят еще, что в ту ночь восемь белых журавлей летали вокруг озера и, прощаясь с ним, пели жалобные песни свои.

Если стать летом на краю равнины и окинуть ее взором, то не сразу разглядишь противоположные леса — такое здесь раздолье; теряясь в степном мареве, молчаливо и неподвижно стоит вдалеке тайга под накинутым на нее синим шелком небес, и только кое-где на опушках причудливыми узорами ходит, переливается воздух, словно искусно вытканные кружева. И такое кругом все родное, приветливое, ласковое, будто ты в гостях у любимой своей бабушки.

О, как прекрасна, привольна и щедра знаменитая равнина Кэдэлди!

Равнина Эргиттэ хоть и больше по размерам, а все же не чувствуешь там такого раздолья, словно сама природа норовит прибедниться и в скаредности своей скрыть от глаз людских обширные свои владения. Тайга глубоко вдается в степь частыми лесными мысами старых редких лиственниц с толстыми, далеко раскинутыми по земле корнями. Широкое озеро затерялось между этими мысами, так что не сразу и увидишь его. У Эргиттэ повадка дряхлого и нелюдимого бая. Вот она и спрягала подальше свое великое озеро, только краешек на виду оставила, словно одинокий старец держит за пазухой кружок мерзлого молока.

Вокруг Кэдэлди и Эргиттэ живет несколько богатых семей. А верховодят в этих семьях своенравные, властные и умные старухи.

На южной возвышенности Эргиттэ раскинулось поместье наслежного князя Ивана Сыгаева. Его родовая усадьба находилась в улусном центре Нагыле, но Сыгаевы на зиму обычно переезжали сюда, чтобы кормить скот, старику княжить, а старухе торговать в лавке. Поместье выглядело внушительно: три амбара, построенные в одну наружную стену, но с тремя отдельными входами; хотон длиной в несколько десятков саженей; огромный дом из десяти комнат с пристроенной к нему лавкой; черная изба для многочисленной челяди. И над всем этим хозяйством неограниченную власть держала князева жена, неимоверно толстая старуха Пелагея с узкими близорукими глазами на вздрагивающем при каждом движении мясистом лице. Была она великой пьяницей и скандалисткой, а о деспотизме ее ходили легенды.

В левой пазухе Эргиттэ, в доме старинной постройки, рубленном в лапу, с узенькими, маленькими оконцами, жила громкоголосая старуха Мавра, мать Павла Семенова.

Она была богаче всех старух в округе, за исключением Сыгаихи, и тоже слыла женщиной вздорной и дерзкой на язык. Двигалась Мавра быстро, суетливо, будто всегда куда-то спешила, и при этом поминутно озиралась, хмуря густые брови, высматривая что-то своими выпуклыми круглыми глазами.

На северном краю равнины Кэдэлди владычествовала старуха Настя — высокая, сухощавая женщина с коротким горбатым носом, с толстыми, выпирающими вперед нижними веками. Когда она редкими, широкими шагами приближалась к лавке, резко и отрывисто произнося на ходу какие-то слова, женщины и дети боязливо расступались перед ней. Тощая, прямая, громогласная, она чем-то напоминала старого петуха.

Каждое ее слово было непреложным законом не только для одинокой супружеской пары старых батраков, но и для самого старика мужа. Он почти круглые сутки лежал на нарах, беспрестанна балагуря и барабаня пальцами по берестяном табакерке. И потому-то, наверное, издавна так повелось, что и хозяйство, и скот, и даже самого хозяина люди иначе и не называли, как «Настин дом», «Настин старик», «Настина скотина»…

На востоке Кэдэлди жила старуха Кэтрис, мать учителя Ивана Васильевича Кириллова.

Говорят, что Кэтрис в молодости была первой красавицей. Даже сейчас, хотя годы ее перевалили уже за шестой десяток, стоит ей только взглянуть на человека своими мягкими, бархатными глазами, как и злой улыбнется и разгневанный успокоится. Кэтрис никогда сразу не выскажет своего мнения:

— Кто же это может знать, дружок!

Но если после этого заговорит она своим прекрасным, нежным голосом да, как всегда, спокойно и кротко, то и самые отъявленные спорщики сразу утихнут, потому что скажет Кэтрис только то, что нужно, и всегда правду.

Бывает, что на опушке темного лиственничного леса стоит одинокая березка, — видна она издалека, а никто не знает, почему она тут стоит, как сюда попала, когда здесь появилась. Так вот и Кэтрис, — выросла когда-то в бедной, многострадальной якутской семье красавица дочь… И только благодаря исключительной красоте ей «улыбнулось счастье»: она вышла замуж за богатого старого вдовца Кириллова.

Знатные соседки не простили Кэтрис ее простого происхождения. К тому же, овдовев, она обеднела, так как потратила почти все свое состояние на ученье сына. А сын, став учителем, навлек на себя вражду всей наслежной знати и попа, потому что подружился с русским фельдшером, которого сударские будто сговорились нарочно послать именно в Талбинский наслег Нагылского улуса мутить здесь людей. Но беднота любила и уважала старуху Кэтрис, как любила и ее сына-учителя.

…Между двумя великими равнинами, на незаметных лесных полянах, были разбросаны юрты бедняков. Жили они дружно. В летние вечера все, от мала до велика, собирались где-нибудь в одном месте, шумели, развлекались, нарушая веселыми возгласами вековечный покой великих равнин. А если худосочная молодежь из богатых семей тайком от домашних тоже прибегала на веселье, то вскоре обязательно появлялись либо сами родители, либо их батраки и с укорами уводили маменькиных сынков подальше от греха.

Лучший стрелок и природный артист, Дмитрий Эрдэлир был здесь всеобщим любимцем. Вокруг него всегда шумела молодежь; куда бы он ни зашел, всюду встречали его радостно и приветливо; с ним люди, казалось, забывали о беспросветной нужде и гнетущей бедности.

Часто бывали здесь и братья Котловы — оба по-своему прекрасные люди.

Старший Котлов — Андрей Бутукай — знаменитый плотник и столяр. Ему всегда сопутствует запах свежих сосновых досок, от него вечно разлетаются во все стороны щепки, и кажется, будто ходит он постоянно по стружкам да опилкам. Бывало, прищурит он один глаз, определяя, ровна ли кромка, и заведет веселые разговоры на самые разнообразные темы.

— Правильное это название: дро-бовик! — скажет вдруг Бутукай, не отрываясь от работы. — Он и стреляет-то со звуком «дро-дор». А вот централку следовало бы назвать просто хлопушкой за то, что шума от нее много, а толку мало.

Так начинается беседа о ружьях, об охоте.

— Вот мы считаем, — говорит Андрей Бутукай, — утку глупой птицей за то, что она садится на утиное чучело. А ведь это несправедливо. Попробуйте-ка надеть на пни человеческую одежду — все побежим поглядеть, никто не удержится…

Но больше всего Андрей любил рассказывать легенду об умном якуте, неизвестно откуда взятую им:

— В старину царь спросил у одного якута: «Чем вы там живы?» — «Землей!» — ответил якут. «Что же вы, землю, что ли, едите?» — спросил царь. «Царь-государь, и ты ведь землей живешь», — сказал якут. Царь сперва рассердился, хотел якута в тюрьму бросить. Тогда якут и объяснил царю: «Царь мой, сам посуди: молоко и мясо человек получает от скота; скот ест траву, трава растет на земле; хлеб, которым питаются все люди, тоже растет на земле; одежду делают из травы, дерева и шерсти скота. Все это на земле и от земли». Говорят, царь весьма подивился уму того человека и сказал: «Якуты — очень умный народ, оказывается». Видите как, а?

Он стоит, как всегда переминаясь с ноги на ногу, и, рассказывая, поглядывает на слушателей. Потом останавливается и, по давней привычке, задумчиво вытягивает губы. Если слушатели хвалят ум и смекалку того якута, Андрей так радуется, будто похвалили его самого.

— Летом, говорите, у нас слишком жарко?.. А это чтобы чаще купались! Зимою слишком холодно? Это чтобы воздух был чище, чтобы погибли всякие вредные насекомые.

Но еще лучше и милее младший брат — Иван Малый. Вот уж воистину мал золотник, да дорог! Иван Малый хоть ростом и не вышел, а работает за троих. Как начнет размахивать своей полуторааршинной литовкой, так целыми полосами сметает слежавшуюся траву, будто медвежьи шкуры в сторону отбрасывает. Опустит несколько раз тяжелый колун — глядишь, уже валится могучая лиственница, только ветвями удивленно разводит. А уж если гонится Иван за убежавшей скотиной, так он с легкостью перескакивает через изгороди и пни, — да ведь нарочно, просто так, чтобы людей посмешить. А то еще заложит ногу себе за шею и сидит как ни в чем не бывало, в недоумении поглядывая на людей: чего, мол, смеетесь? Или перебросит через плечо нож и достает его с земли зубами, запрокинув голову и перегибаясь через спину.

А погонится кто-нибудь в шутку за Иваном, он сначала от преследователя быстро убегает на пятках, а потом, глядишь, перекувырнется вдруг, да и улепетывает дальше на руках.

Из сил выбивается молодежь, подражая ему, а старики не нахвалятся Иваном. Он и Дмитрий Эрдэлир, смешно передразнивающий знатных людей, всегда в центре внимания, всегда развлекают бедноту на вечерних сборищах.

В семье Эрдэлиров произошли перемены. Прошлой осенью тихая Лукерья, жена Федота, неожиданно слегла от немыслимых болей в животе и через два дня умерла в страшных мучениях. У нее и раньше бывали такие тяжелые приступы, но они сравнительно быстро проходили. Лукерья, стыдясь чего-то, тщательно скрывала от всех свою болезнь. Но на этот раз она слегла, чтобы больше не встать. Приглашенный в последний час фельдшер ничем уже не смог помочь.

— Воспаление брюшины, — только и сказал он.

А шаман Ворон приписывал смерть Лукерьи нечистой силе, якобы отомстившей Эрдэлирам за дружбу Дмитрия с русским фельдшером.

Всю зиму мучились Эрдэлиры без хозяйки и работницы. Вдовцу труднее найти себе жену, и пришлось жениться Дмитрию.

Жил за Талбой-рекой зажиточный старик Филипп. Две его младшие дочери ухитрились настолько рано выйти замуж, что даже года им пришлось прибавлять, а то не хватало до венчального возраста. А вот старшая дочь Агафья, прекрасная работница и большая умница, засиделась в отцовском дому: уж очень она выдалась неприглядной. Была она чернявой и часто надувала свои толстые губы, отчаянно силясь не улыбаться, чтобы не обнаружить перед другими два огромных кривых зуба.

К весне, когда снег на горах начал таять и мимо просторной избы Филиппа потекли в Талбу шумные ручьи, веселый Эрдэлир пришел свататься к дурнушке Агафье. Филипп был рад и такому жениху, однако в душе все-таки не мог примириться с бедностью зятя. А с другой стороны, жених хоть и беден, но ведь и дочь некрасива — как раз пара.

Дмитрий не мог уплатить тестю калым, а потому и сам ни на что не рассчитывал. Но все-таки Филипп выделил уходящей из дому дочери старую корову с телком.

И вот однажды весенним утром Дмитрий Эрдэлир пригнал домой женино приданое. Обитатели юрты и соседи высыпали гурьбой встречать счастливого жениха.

— Эй, эй! Не толпитесь! В сторонку возьмите! Эй, смотрите в оба, а не то вся скотина разбежится! — громко выкрикивал Дмитрий.

Он на все лады менял голос, подражая погонщикам огромного стада.

А худая, старая черная корова, с белой отметиной на лбу и с одним обломанным рогом, все норовила убежать и плутовато семенила впереди, то и дело внезапно пускаясь вскачь. С грозным окриком подбегал к ней новый хозяин, ударял ее по костлявому крестцу тяжелой рукавицей и, отскочив в сторону, замысловато прыгал по снегу на одной ноге. Пестрый телок, очутившись на свободе, был, видно, тоже рад случаю попрыгать и не уступал в резвости новому хозяину.

С шумом загнал Дмитрий корову и телка в хотон, выскочил в жилую половину юрты, сорвал с головы заячью ушанку, смахнул со лба капли пота, подкрутил несуществующий ус и торжественно провозгласил:

— Бог щедр, да и добрый молодец удачлив! Что, аль не сразу заполнил я весь хотон рогатой скотиной?

Старая Дарья ликовала. Она пожелала сыну отныне не искать потерянного и не терять найденного.

В полночь, когда расходились гости, она сказала, что у нее нынче почему-то удивительно сладко кружится голова. А утром, удивленный тем, что мать слишком тихо спит, Дмитрий подошел к ней, потрогал ее худенькие, скрещенные на груди руки и отшатнулся. Старая Дарья уснула навеки…

В первый же день по приезде Никитка побежал на ее могилу и вдоволь наплакался там.


Зажили Ляглярины опять в своей юрте, сами себе хозяева, дружбу завели с соседями, такими же, как они, бедняками. Большинство соседей к зиме разъезжалось батрачить. А Ляглярины еще не решили, разбредутся ли и они осенью по разным хозяевам или попробуют прожить у себя, нанимаясь на работу поденно. Дела у них как будто пошли на лад. Старая Чернушка принесла этой весной пестренького бычка. Кроме того, подрастала прошлогодняя телка Дочка. Да и Рыженький хоть и ленился в упряжке и пошалить любил на воле, а все же вполне мог считаться полезной скотиной.

Недавно умер хворый Иван, муж тетки Ульяны. Егордан вернулся с похорон Ивана, которому он рыл могилу, и, печально улыбаясь, сообщил жене:

— Ну, друг Федосья, уплатил я наконец свояку его рубль несчастный…

Потом Ульяну какой-то проезжий человек увез в «Охотские края».

Хлеба не было, как и всегда. Урожай с двадцатифунтовой пашни едва дотянули до рождества, хотя Евдешка Татарская дочь наотрез отказалась от присужденной ей половинной доли. Она не только отвергла такое решение, но к тому же еще страшно изругала при всех и наслежного князя, и улусного голову, и Веселовых, и самого Егордана, посмевшего предположить, что она согласится на подобную несправедливость. Евдешка даже пашню — и ту обругала за то, мол, что не уродила как следует.

Ляглярины питались творогом, свежим щавелем, пили чай из березового гриба, охотились на зайцев и птиц. Словом, пока не голодали и даже были счастливы. После ссоры с Федором Веселовым Егордан стал работать у Романа Егорова, у которого Варвара Косолапая батрачила теперь круглый год. Старик Ляглярин тоже отработал у Романа зиму, а летом вместе с сыном по-прежнему был занят на подрядах.

Роман слыл человеком бывалым, с широкими знакомствами. Он охотно давал в долг деньгами. Дал он и Егордану, что на первых порах позволило ему одеть семью и расплатиться с наслежным управлением, с церковью и с царем, которому, видно, до сих пор все еще не давала покоя та сгоревшая в шалаше пятерка.

Но быстро оборвалось непрочное счастье.

Отощавшая за зиму на таежной осоке скотина сразу набросилась на сочную зеленую траву, которой здесь было вдоволь. В результате старую Чернушку свалила тяжелая болезнь. Она отказывалась от всякого корма и, уронив голову на землю, тихо стонала. Ей совали в рот самую мягкую зеленую травку, но она только мотала головой и выталкивала ее языком. Чего только не делали Ляглярины для спасения своей кормилицы! Когда ей стало совсем худо, обмыли медную иконку, а потом обрызгивали корову этой водой, вливали эту воду ей в рот, обкуривали ее дымом сероцвета. Но ничто не помогало. Через несколько дней стало ясно, что Чернушка подохнет: к ее открытому глазу уже прилипли соринки.

Есть павшую скотину — страшный позор и великий грех. Поэтому решено было Чернушку добить.

Загнав детей в юрту, взрослые остались одни возле подыхающей коровы. Федосья ласково поглаживала Чернушку и просила ее не обижаться на них: ничего, мол, тут не поделаешь. Егордан долго стоял рядом, опустив голову. Вдруг он вздрогнул, выпрямился, поспешно перекрестился и ударил корову обухом топора по голове. Чернушка дернула задней ногой и замерла. Все было кончено.

Дети, следившие в окно за всем происходящим, тихо всхлипывая, вышли из юрты. Мать утерла рукой слезы и, повернувшись к мальчикам, неожиданно бодро, почти весело заговорила:

— Эх вы, а еще мужчины! Захныкали! Ведь не человек же умер! Будем живы — заведем другую скотину, еще получше этой…

Она ловко помогала Егордану свежевать коровью тушу и, чтобы поднять настроение, говорила нарочно громко, даже старалась улыбаться.

— Бегите за Эрдэлиром и Иваном! — приказала она сыновьям. — Пусть сами придут и всех ребят с собой приведут. Нечего им от нас прятаться. Все мы живы и здоровы… Ничего страшного у нас не случилось!..

Вслед за Чернушкой заболела Дочка. Она уже не могла встать на ноги, однако все еще крепилась — не подыхала, но и не выздоравливала. Лишь изредка Дочка брала зеленую траву из рук хозяев и все лежала в тени.

Потом как-то утром вдруг заскучал Рыженький. Уткнув морду в пень, он стоял и печалился, и из глаз его выкатывались крупные слезы. На другой день свалился и он.

Творогу в доме не стало. Питались теперь только чернобыльником и щавелем.

Однажды, когда Егордана не было дома, в юрте неожиданно появился Роман Егоров. Он преувеличенно наклонился в дверях, как бы желая подчеркнуть убожество жилища Лягляриных. Медленно переставляя свои кривые ноги, Роман приблизился к правым нарам, уселся, не снимая картуза, и звонко сплюнул сквозь зубы.

Все очень удивились такому почетному гостю. Федосья мигом вскочила с места и схватилась за помятый медный чайник.

— Что нового, Роман?

— А что может быть нового? Это у вас, наверно, много новостей, — сказал гость, важно покачиваясь и поглаживая ладонями колени.

— Как вы там поживаете, в своих краях?

— Живем еще, пока не умерли.

Стало ясно, что он не намерен разговаривать. Наступило долгое молчание. Потом Федосья печальным и глухим голосом сказала:

— Роман, у нас корова пала…

— Больно много дела мне до вашей коровы!..

— И бык заболел…

— И бык сдохнет, — спокойно и убежденно произнес гость.

Снова наступило тяжелое молчание.

Вскоре, стуча крышкой и дыша струйкой пара из отверстия когда-то отвалившейся ручки, закипел чайник. Федосья уже поставила на стол две чашки, но Роман быстро встал и неопределенно произнес:

— Да, так…

— Не выпьешь ли чайку, Роман?

— Хм! Нашли голодного! Вы что, видать, разбогатели? Пусть-ка лучше Егордан подумает, как с долгами расплатиться. А то ведь скоро по миру пойдете… — И Роман вышел в открытую дверь.

— Погоди… Что это он… все плохое предсказывает? — сказала Федосья и сердито отодвинула чайник в сторону.

Ляглярины лишились кормилицы. Об этом никто громко не говорил, все делали вид, будто ничего не случилось. А вот чужой человек сказал, да так спокойно и насмешливо… Как это страшно!

Ужас перед надвигающейся бедой овладел и детьми. Отказываясь примириться с несчастьем, они стали еще больше шалить, еще громче петь, еще яростнее охотиться за мелкой дичью.

— Такие большие парни, а ведь ничего не понимают, ну ничегошеньки! — сокрушался отец.

— Ничего не понимаем! — дерзко отвечал ему Никитка и принимался неистово кувыркаться на траве.

Ох, когда же они наконец образумятся… У других вон дети и поумнее, и скромности в них больше…

Никитка и Алексей охотились на куликов и бекасов, ставя черканы на ближайших болотах. Взявшись за руки, они обходили свои ловушки и, завидев издали добычу, от радости бросались целоваться и обниматься. Никитка хоть и был старше брата на четыре года, но играли они, как ровесники.

А за это время страшно избаловался осиротевший после Чернушки пестрый теленок, который был прозван в семье «Сынком». Сынок всюду бегал за мальчиками по пятам и с разбегу больно ударял безрогим лбом, требуя немедленного угощения или ласки.

Рыженький болел долго. Он лежал, сердито посапывая, и время от времени мотал головой. Но как-то утром бык поднялся, и вскоре мальчики повели его, шатающегося, на озеро. Страшно вращая своими огромными глазами, Рыженький опустил морду в воду и стал жадно пить, а мальчики считали каждый его глоток. Он пил бы еще, да ребята испугались, что у него лопнет живот, и увели его обратно.

В юрту они вбежали с громкими криками:

— Ага! Рыженький наш шестьдесят два раза глотнул воду! Ну и выворачивал же он глаза! Брюхо во какое стало!..

— И не стыдно вам галдеть?! Такие большие парни! — покачал головой отец. — Когда же вы наконец образумитесь…

Через несколько дней бык почти совсем поправился, но ходил все еще шатаясь; он очень обессилел, и от него еще долго пахло плесенью.

Настал наконец день, когда Егордан повел быка в поле. Ребята бежали сзади и подгоняли его прутиками. Они по очереди целовали своего любимца в нос, гладили его по спине, похлопывали по ляжкам, приговаривая разные ласковые слова, и наконец отпустили на зеленую лужайку.

Днем мальчики раз-другой ходили взглянуть на него, а к ночи он возвращался домой сам.

Когда бык совсем поправился и нагулял тело, его уже нельзя было так просто поймать на поле и поласкать, как прежде. Теперь, подходя к нему, ребята грозили Рыженькому кулаками и издали приговаривали:

— Ах ты, разбойник!

Подняв голову, бык окидывал взглядом своих хозяев, будто говоря: «Опять они!» — и продолжал щипать траву.

Вечером, когда он являлся домой, степенно переставляя свои длинные ноги, Ляглярины встречали его особенно радушно. И хотя его появление ни для кого не проходило незамеченным, каждый считал своим долгом сообщить: «Хозяин идет», «Рыженький пришел», «Обжора! Так наелся, что бока расперло».

Егордан называл своего быка «умным парнем», и когда тот шагал с задумчивым видом с поля, потешался над тем, что Рыженький любит размышлять в одиночестве.

И вот в один ненастный вечер Рыженький не вернулся домой. Долго ждали его Ляглярины, храня полное молчание, потом отправились в ближний лесочек, обыскали окрестные рощи, но вола так и не нашли.

— Уж наверное этот плутишка спрятался где-нибудь в лесу, чтобы наесться вдосталь: ведь он страшный обжора! — успокаивали Ляглярины друг друга.

Тем не менее они то и дело по очереди выходили во двор, будто бы за какой-нибудь надобностью.

Когда восточная часть неба стала бледнеть, Егордан сделал вид, что сердится:

— Вы что это, решили нынче совсем не спать, а? — ворчал он.

Все молча улеглись. Но через некоторое время Федосья встала и тихо вышла. Когда она вернулась, Егордан встретил ее укором:

— Словно маленькая! Разве можно из-за глупой скотины не спать.

Но вскоре он и сам вышел, бормоча что-то о ноже, якобы забытом на дворе.

На другой день вола искали в окрестных долинах, осматривали ближайшие покосы, обшаривали прилегающие леса, расспрашивали каждого встречного. Все было напрасно! Рыженький плут, Хозяин, Умный парень, бесследно исчез. На веселую и дружную семью Лягляриных пала черная тень молчаливой тревоги.

После трех мучительных дней к ним снова заявился Роман Егоров.

Егордан встретил его рассказом о своей беде:

— Вол у меня пропал… Так хорошо поправлялся после тяжелой болезни — и вдруг… пропал!

— Цел твой вол, — нехотя выдавил Роман.

Мальчики только рты разинули от изумления, а Егордан порывисто спросил:

— Где же он?

— У князя.

— Как у князя?

И Роман, почему-то тыча пальцем в пол, объяснил:

— Отвел я его к князевой старухе Пелагее. Она обещалась дать мне за него тридцать два рубля… Тридцать два рубля!.. Я-то ведь сказал ей, что бык мой. Тебе бы она дала за него не больше пятнадцати целковых, это ясно. Он же хворый и все равно скоро сдохнет. Я его свел только из жалости к тебе.

Оказывается, Роман пригнал вола к себе и самовольно отвел его к купчихе Сыгаихе.

— Так где же он сейчас, наш Рыженький? — с нежностью спросила Федосья.

— Пока я его оставил со скотиной князя.

— Мы думаем, что он уже совсем поправился и теперь не пропадет, — сказал Егордан, почесав затылок.

— Ну и что из того?.. Если далее и не пропадет?.. — подозрительно живо откликнулся Роман и, вытянув шею, обвел всех пристальным взглядом.

— А то, что я не намерен его продавать, — сказал на этот раз твердо Егордан и выпрямился.

— Может, и так… — Роман погладил левой ладонью колено, потопал замшевыми торбасами об пол и молча оглядел Егордана с ног до головы. — Может, и так… Но не пора ли тебе со мной рассчитаться? Может, ты теперь так богат, что небольшой должок сразу чистоганом выложишь? Или надеешься показать мне свой голый живот: ничего, мол, у меня нет, не сдерешь же с бродячей собаки шкуру? На том, думаешь, и разойдемся?

— Но я его не отдам!

— А хоть и не отдавай, только мне долг поскорее уплати, а не то я к князю пойду, — и Роман направился к двери. — Бык твой у Пелагеи Сыгаевой, поди отбери у нее, — добавил он, выходя.

Долго сидели Егордан и Федосья, он — пощипывая подбородок, она — пристально разглядывая ладонь. Потом, крякнув, Егордан сказал:

— Придется, видно, отдавать его…

— Рыженького! — прошептала со слезами в голосе Федосья. — Что там «видно», отняли уж…

За матерью захныкали и мальчики.

Быка не стало, с Романом рассчитались и получили у него сверх уплаты долга еще семь аршин ситцу и полкирпича чаю. Но семья начала голодать, и мужчины решили уйти до сенокоса в далекую тайгу Эндэгэ — ловить гальянов.

А ловят их так: между ближайшими озерками выкапывают канавки и устанавливают в них верши, которые придавливают сверху тяжелыми охапками осоки, облепленными болотной грязью. Дело это нелегкое, но в случае удачи обеспечит едой надолго. Недоваренных гальянов высушивают на солнце, и получается хорошо сохраняющаяся сыпучая рыбья труха, которую называют «барчой».

И вот Ляглярины нагрузились поклажей, прихватили с собой соседского паренька Гавриша из голодной семьи слепого бедняка Николая и рано поутру тронулись в путь.

Голодные, утомленные люди несли на спине, кроме своих пожитков, еще по пять вершей. Под палящим солнцем они еле передвигали ноги. Тропинка, то исчезая, то опять показываясь, извивалась между зыбкими болотными кочками.

Шли молча. Старик Лягляр изредка вздрагивал всем телом, озирался кругом и, потеребив рукой кончик носа, видимо страдая без нюхательного табака, опять опускал голову и тяжело шел дальше. Он даже забыл свою давнюю привычку — время от времени, словно проверяя, трогать единственный передний зуб, который у него давно шатался.

Егордан шагал, пожевывая свои мягкие, жидкие усы, росшие только на углах губ, слегка пошатываясь под тяжестью ноши, то и дело сбиваясь с тропы и что-то невнятно бормоча.

Гавриш выглядел бодрее всех и оказался достаточно сильным, хотя и был всего на три года старше Никитки. Всю дорогу он смотрел по сторонам и всему улыбался — деревьям, цветам, даже пролетающим воронам. Гавриш слыл ловким пареньком и умельцем. Про него было известно, что он может смастерить красивый деревянный лук, который стреляет на сто саженей. Никитка уважал Гавриша и втайне хотел во всем походить на него.

К полудню развели у лесного озерка костер и сварили чай. Скудные запасы творога решили пока не трогать, ибо неизвестно было, как встретит их тайга. Если не окажется рыбы, творог пригодится на обратном пути: иначе ведь и домой не вернуться. А пока придется довольствоваться горячим чаем из березового нароста.

Все молча сидели вокруг костра. Над озером беспрерывно кричали чайки. Особенно много чаек кружилось над маленьким островком посреди озера.

— Может, и зря, а все же пойду попробую, — пробормотал Егордан и поднялся.

Он шел по берегу, а Никитка, по обыкновению, следовал за отцом. Напротив острова Егордан разделся и, оставив на себе только рваную матерчатую шапчонку, с большой осторожностью вошел в воду. Никитка остался на берегу. Птичий гомон усилился, теперь чайки целыми стаями взлетали в небо и с жалобным писком камнем падали вниз, едва не задевая Егордана. Мальчик закричал, запрыгал на месте, но отец мигом унял его: дух тайги не выносит человеческого крика.

Когда вода дошла Егордану до подмышек, он поплыл, но вскоре выяснилось, что на остров выбраться нельзя: островок держался на воде точно плот, он весь колыхался и грозил затянуть под себя или придавить незваного пришельца оторвавшейся глыбой земли. Егордан плавал вокруг острова и под душераздирающие крики несчастных птиц с трудом дотягивался до ближайших гнезд. Он доставал оттуда яйца и клал их в снятую с головы шапчонку. Наконец он подплыл обратно к берегу, держа в зубах полную шапку яиц.

Егордан и Никитка вернулись к потухающему костру. Беспечный Гавриш спокойно храпел, прислонившись к дереву, а старик весь дрожал, беспокоясь за сына да к тому же мучаясь без табака.

Яйца сварили и быстро съели, потом попили чаю и снова тронулись в путь.

Изнуренные дорогой и голодом, путники только ночью добрались до того места, где быстрая таежная речка, высыхая, оставила вдоль своего русла многочисленные озерки, богатые гальяном. Однако наслаждаться отдыхом не пришлось. Егордан с Гавришем тут же пошли рыть канавки меж озерками и ставить верши, а дед Лягляр с внуком остались строить шалаш.

Когда уже показались первые лучи солнца, все собрались вокруг костра и сели пить пустой чай. Теперь оставалось только завалиться голодными спать. Творог в туесках решили не трогать и на этот раз: в вершах ведь может ничего не оказаться, и тогда придется возвращаться домой.

Дед то и дело нюхал давным-давно опустевшую табакерку; он грел ее на костре, потом снова подносил к носу, и по всему было видно, что старик мучается. А Егордан был спокоен. Он тихо встал, вынес из шалаша свой огромный дробовик, прислонил его к пню и сел. Старик посмотрел на сына недовольным взглядом, но промолчал.

Никитка выпил свою кружку чаю и, прижавшись к широкой спине отца, задремал.

— Ну, давайте спать, — донесся до него сквозь пелену сна голос деда. — Как-то примет нас завтра бабушка Эндэгэ?

И вдруг, потеряв опору, Никитка тяжело шлепнулся на землю, больно ударившись затылком обо что-то твердое. В то же мгновение грянул оглушительный выстрел, с неба сорвалось что-то круглое, черное и, высоко взметнув светлые брызги, плюхнулось на середину озерка, возле которого сидели рыбаки. И тут же над головой промелькнули три проворных тетерева.

Егордан стоял с дымящимся дробовиком в руках и хохотал над очумевшим сыном.

— Что, испугался? — сказал он наконец, едва отдышавшись от смеха. — Никак уже похрапывать начинал у меня на спине? Ха-ха-ха! Что? Сильно ударился о кружку? Ну, ничего, пройдет. Иди доставай тетерочку да поставь ее варить! А то вы уж совсем приуныли! Эх, друзья, мужчины!..

Никитка с Гавришем помчались к озерку. Скинув с себя одежонку, Никитка быстрыми взмахами доплыл до убитой птицы и, как был, голый, принес ее к костру.

С великим торжеством мальчики ощипали тетерку и, подбросив в костер хвороста, поставили дичь на огонь.

Вскоре вода в котелке закипела, и началось пиршество. Когда мальчики немного насытились, они принялись всячески нахваливать меткость Егордана. Взрослым даже пришлось их слегка побранить, ибо непомерные похвалы могут сглазить охотника, его верные руки и точный глаз.

— А дроби в ней — целая лопата! — весело ворчал старый Лягляр. Потом он обратился к сыну с укором: — Охотник всегда держит ружье сбоку, а ты вон куда поставил да чуть малого не зашиб.

— А я и сам было задремал, да тут — как засвистят крылья над головой, я и про Никитку позабыл! Ха-ха-ха!

Они поужинали, забрались в пахнущий смолой и свежим сеном шалаш и улеглись спать.


— Вот радость-то!..

Никитку разбудил ликующий возглас Гавриша. Отец стоял у входа в шалаш с берестяной корзиной, до половины наполненной мелкой рыбешкой.

Ребята мгновенно, вскочили и разложили костер. Взрослые принялись строгать рожны, а мальчики нанизывали на них гальянов, которые покрупнее, и втыкали колышки в землю, поближе к огню. Вскоре весь костер был окружен вертелами с насаженной на них рыбой. Мелкоту поставили варить на барчу.

Как только рыбки слегка поджарились, мальчики начали выдергивать шипящие рожны и устанавливать их перед каждым едоком.

Гавриш достал свой туесок, извлек из него маленький кусочек масла, растопил его на краешке сковородки и стал есть жареную рыбу, макая ее в масло. Никитка тоже сбегал в шалаш за своим туеском, но отец, заглянув в него, вдруг нахмурился и молча отодвинул туесок в сторону.

Никитка понял отца, но не огорчился. В туеске не было масла? Ну и что же, его там и не могло быть: ведь коровы-то они лишились. Но ничего! Он набросился на рыбу и стал уничтожать ее с огромным аппетитом, вкусную и без масла.

Гавриш весело кивал головой, усердно работал челюстями, украдкой подмигивал Никитке и то и дело отщелкивал в него рыбьими головками. На протяжении всей трапезы он гримасничал, занятно двигал плечами и сам давился от смеха. Никитка отвечал ему тем же, тоже, конечно, украдкой от взрослых. Ведь они не любят, когда дети играют дичью или рыбой: это может обидеть добрых духов и испортить охоту.

— Сегодня промазал по селезню, а ведь почти из-под ног вылетел, — с грустью сообщил Егордан. — До сих пор в толк не возьму: как это вышло?.. Всего два заряда осталось.

— Оно и понятно, — тихо сказал дед, — вчера парни чересчур громко хвалили тебя за меткость, вот и сглазили.

А мальчики увлеклись своей тайной игрой и не прислушивались к разговору взрослых.

— Сиди и не зыркай! — грубо прикрикнул вдруг Егордан на сына.

Егордан был человек тихого нрава, но изредка все же поругивал сыновей и сам потом вместе с ними печалился. В таких случаях он гладил загрустивших шалунов по головкам своей мозолистой и шершавой, как доска, ладонью и ласково при этом приговаривал:

— Я ведь не вас ругаю, а только шалости ваши. Что же, если вы иной раз лишнее себе позволяете…

Но непонятно было, почему он сейчас, в столь радостный день, так неожиданно вспылил. Никитка очень обиделся, даже кусок не шел ему в горло. Почесывая затылок, мальчик сидел с опущенной головой, искоса поглядывая на отца. Вот отец поднес рыбку ко рту, но вдруг уронил ее на землю, и из глаз его выкатились две крупные слезы. Блестя на солнце, они медленно поползли по щекам.

Этого Никитка уже не мог выдержать. Он вскочил на ноги, юркнул в шалаш и забился в уголок. Его душили подступающие к горлу слезы. Было непонятно: то ли он обиделся на отца, то ли жалел его.

Немного погодя Егордан подошел к шалашу и тихо позвал сына:

— Никита!..

Мальчик повел плечами, отвернулся и всхлипнул.

Отец подошел к нему, прижал его к своей широкой груди и дрожащим голосом зашептал:

— Никита! Ну, будет! Ну, довольно, миленький дружок мой!.. — Наконец ему удалось немного успокоить сына, и он ласково сказал: — Зачем же ты, милый, заришься на чужое масло? Нехорошо ведь быть завистливым…

А когда мальчик с негодованием отверг его подозрения, он смущенно добавил:

— Мне-то ведь показалось, что ты на чужое масло заришься. Тут я и подумал: «Неужто мой сын так всю жизнь и будет с завистью глядеть на чужое добро?!» Вот я и накричал на тебя с горя, ну и сам… и сам вдруг ослаб… Чернушка сдохла, Рыженького отняли… Дедушка с бабкой, мать и я всю жизнь мучились в батраках. Думали, может, вы хоть станете людьми. Где уж там! И вы такими же нищими растете. И Чернушка пропала, и Рыженький…

— Да пусть хоть все пропадет! — перебил его Никитка. — Пусть! Вот мы с Алексеем скоро вырастем…

— О, это уже слова настоящего мужчины! — радостно воскликнул Егордан. — А я, глупый человек, чуть не поддался горю…

Вышли они из шалаша не только примиренные, но и обнадеженные мечтой о будущем.

За три дня жизни в тайге они вдоволь поели свежей рыбы да еще заготовили значительный запас жареных и засушенных на барчу гальянов. Осматривать и переставлять верши Егордан ходил сам. Старик и мальчики оставались кухарить. А в свободное время Никитка читал хрестоматию для внеклассного чтения, которую он всюду таскал с собой, и рассказывал прочитанное Гавришу. Дед тоже не дремал. Он обнаружил поблизости тетеревиный ток, за два дня огородил там большой участок и расставил петли. А на третий день он уже принес двух красивых и воинственных косачей.

На четвертый день, рано утром, едва только сели за чай, неожиданно появился Дмитрий Эрдэлир.

Оказывается, за время их отсутствия власти объявили мобилизацию якутских мужчин в возрасте от восемнадцати до тридцати шести лет. Вот князь и послал его ночью в тайгу за Егорданом, хотя тому уже давно перевалило за сорок.

— А что, если мы не явимся и будем скрываться в тайге? — предложил Дмитрий, рассказав о новости.

— Да что ты! — изумился Егордан. — Куда же я скроюсь с маленькими детьми да со стариками!.. Как же нам быть? Хоть бы учитель с фельдшером были здесь, а то и посоветоваться не с кем. Мне ведь уже за сорок, зачем же меня-то вызывает князь!

— Это они нарочно в такое время подгадали, когда нет ни учителя, ни фельдшера, — с досадой проворчал дед Лягляр.

— Ну, раз зовут, надо идти. Видно, ничего не поделаешь, придется вечерком собираться. Может, ты с мальчиками тут побудешь? — обратился Егордан к отцу.

— А как же это я без тебя?.. — и дед Лягляр поперхнулся слезами. — Я без тебя не могу…

— А мне кажется, рановато еще нам плакать. — Эрдэлир растерянно поглядел по сторонам. — Да, мать у меня умница была, — с грустью добавил он, — вовремя, оказывается, умерла. Тоже бы говорила сейчас: «Я без тебя не могу!..»

Сняли верши и петли и к вечеру тронулись в обратный путь, нагруженные запасами мелкой рыбешки.

ТРЕВОГА

Вот когда, оказывается, пришла настоящая беда!

Люди переходили из юрты в юрту, плакали, прощались. Попавшие в список просили грамотеев вырезать на дереве или на стене жилищ свои имена: пусть это будет памятью о них остающимся. Ходили слухи о самоубийствах, об умышленно нанесенных себе увечьях, о внезапном исчезновении людей. Рассказывали, что где-то в верховьях Талбы два друга повесились на одном дереве.

Крупные баи каким-то образом выпали из списков и тем самым освободились от солдатчины. Все они оказались либо наслежными князьками, либо улусными головами, либо писарями и уж во всяком случае не подходили под мобилизационный возраст. Выяснилось также, что все они издавна страдали всевозможными болезнями.

Никуша Сыгаев и Лука Веселов, как только узнали о мобилизации, сразу отправились в улусную управу и вернулись оттуда со справками о «негодности по состоянию здоровья». У Луки Губастого вдруг обнаружилась грыжа, и ходил он теперь согнувшись. Никуша Сыгаев тоже с трудом передвигал ноги, да и то лишь опираясь на палку; у него открылась какая-то давняя болезнь: оказывается, в детстве его лягнул жеребенок. Павлу Семенову и Роману Егорову поп выдал выписку из метрической книги, откуда явствовало, что они на неделю старше призывного возраста.

Егордан и Андрей Бутукай тоже обратились к попу за выпиской, но тот лишь накричал на них:

— Откуда у меня могут быть ваши метрические записи, глупые вы головы?! Ведь церковь-то здесь построили всего пятнадцать лет назад!.. Вас, должно, крестил наездом поп из нагылской церкви, а метрики отослал в город. Пишите туда своим друзьям-антихристам — фельдшеру и учителю, авось помогут вам уклониться от защиты царя и отечества…

Тем дело и кончилось. В список попали бедняки да батраки. Бились они, настигнутые страшной бедой, словно рыба в неводе.

За двое суток до отъезда мобилизованных народ собрался в центре наслега, где вечером стихийно возник прощальный горестный пир.

Широкая долина огласилась стонами и рыданиями.

На опушке развели огромные костры из сухих бревен, заготовленных кем-то для постройки нового дома. К чему теперь жалеть добро!

До самых небес взвились огненные языки. Вскоре занялись молодые лиственницы и сосны, от чрезмерного жара хвоя с них осыпалась пеплом. Люди закричали, того и гляди вспыхнут юрты. Где-то визжали собаки, мычала скотина.

Поднялась суматоха…

Толпа бросилась к соседнему озерку. Таскали воду берестяными ведрами, чайниками, даже картузами. Но пламя взметало воду к небу и разгоралось все сильнее. Тогда мужчины вооружились кольями и стали откатывать горящие бревна в озерко. Бревна шипели и дымились, разгребая черную воду огнем, точно веслами, и наконец потухали.

Народ немного утих, но не успокоился.

У кого-то за бесценок была куплена яловая жирная корова. Ее тут же ударили топором по лбу, быстро освежевали, разделали и укрепили над костром котлы с мясом. Все совершалось как-то поспешно, лихорадочно, в полном смятении.

В толпе слышались возмущенные голоса:

— Сын такого-то бая освободился… Зять такого-то тойона спасся…

Потом ропот стал еще более явственным:

— Почему забирают только бедных людей?

— Убежать бы надо! Чтобы в день отправки никого не нашли! — раздался в толпе сильный молодой голос.

— Это кто? Кто это там разоряется?

Князь Сыгаев, поп и несколько знатных стариков всматривались в толпу, прикрыв глаза ладонями.

— Ох, доиграются! У царя руки длинные, у закона глаза зоркие! Да кто же это там шумит?

— Это я! Я говорю! — и из толпы выскочил высокий, стройный Афанас Матвеев. — Пусть ваш длиннорукий царь сам за себя воюет, а мы не желаем за него да за буржуев кровь проливать!

— Составить протокол на него! Где Никуша? — засуетился князь. — Занести в протокол слова этого бунтовщика! Слышите, вы все будете свидетелями…

— Слышим! — кричали отовсюду. — Нам война царская не нужна! Не пойдем! Ты сам иди помогать своему царю.

Князь со своими приближенными молча отошел в сторону.

Самые сокровенные думы были высказаны здесь, самые затаенные чувства вырвались в ту ночь наружу. Тихие девушки, в обычное время кроткие и смиренные — кажется, пройдут такие по земле и травинки не пригнут, — открыто выражали свой гнев и, не стесняясь, оплакивали милых. Поблескивая серебряными украшениями, плавно, как лебедушки, приближались они к растерявшимся молодым людям и с рыданиями бросались им на шею.

Взволнованный Дмитрий Эрдэлир властно отстранил рукой старого Боллорутту, а сам остановился перед Майыс, не в силах вымолвить ни слова, беззвучно хватая ртом воздух.

Кажется, только одна Майыс пребывала в ледяном спокойствии. Она безучастно глядела своими немигающими карими глазами куда-то вдаль, поверх Эрдэлира, поверх толпы. Но вот что-то промелькнуло в ее лице, и она заговорила:

— Знай, Дмитрий: у меня всегда на душе светлело и дышалось свободнее, когда я вспоминала, что ты живешь близко и, может быть, тоже думаешь обо мне. А сейчас ты для меня… сейчас… Ну, давай простимся.

Бережно, как маленького, взяла она Эрдэлира обеими ладонями за лицо и смело поцеловала его в губы.

— Не плачь, Майыс, ну, не плачь… — словно вкладывая в эти слова всю свою прекрасную душу, тихо попросила некрасивая Агафья, жена Дмитрия. — Я сама…

И, как бы отстаивая свое право на слезы по Эрдэлиру, сама беззвучно зарыдала.

Старый Боллорутта переминался с ноги на ногу, не зная, то ли ему обрушиться с посохом на Эрдэлира и Майыс, то ли отойти в сторонку и сделать вид, что он ничего не замечает.

А рядом старик и старуха, дряхлые, в изодранной одежде, повисли на единственном сыне, не в силах совладать со своим горем.

Слезы… Кругом слезы…

Вон собралась группа молодых людей. Они срубили стройную лиственницу, содрали с нее кору и вытесали столб с трехгранной вершиной, который водрузили тут же, в центре наслега, в память о постигшем народ несчастье. «Столб горести»…

Под утро, когда яркое солнце уже поднималось над талбинскими горами, толпа начала расходиться. А к полудню внезапно разнесся радостный слух, что якутов в солдаты не берут. Каждый считал, что именно он первым узнал эту новость, и торопился сообщить ее другим. Кто впопыхах хватал чужую шапку, кто вскакивал на чужого коня. Люди бежали во всех направлениях, а столкнувшись в пути, приветствовали друг друга ликующими возгласами.

— Эй, друг, слыхал, не возьмут в солдаты! — кричит какой-нибудь Иван Петру.

— Да! Вот здорово! — ответствует Петр.

Они обнимаются, целуются и устремляются в разные стороны. Обежав всех соседей, они снова сталкиваются.

— Вот и спасение пришло! — кричит на этот раз Петр Ивану.

— Радость-то какая! — отвечает Иван.

Они опять кидаются друг другу в объятия и бегут дальше.

Вскоре ликование охватило весь наслег. Никто не устраивал торжества, никто не созывал народ, но все снова собрались на старом месте. Многие еще со вчерашнего дня не уходили отсюда: бродили гурьбой, пели, угощали друг друга.

Прежде всего повалили «Столб горести» и отволокли его в сторону. Потом срубили в лесу еще более высокую и стройную лиственницу, содрали с нее кору и вытесали столб с семигранной вершиной, который установили в готовой яме и назвали «Столбом радости».

Потом в пяти местах развели большие костры. В разгар торжества, пренебрегая высокой ценой, купили у кого-то отгульную жирную кобылицу, ударили ее топором по лбу, вмиг освежевали и разделали всем на угощенье.

Радость царила кругом.

Вот быстроногие кони, как чайки, понеслись по равнине. За ними с лаем кинулись, вытягиваясь во всю длину, сбежавшиеся со всех дворов псы. Но они безнадежно отстали от коней и от такого стыда и позора вскоре закрутились в великой собачьей драке, не обращая уже ни на что внимания.

Затем начались кылы «по двенадцати меткам». До этого дня редкий человек в наслеге мог прыгнуть двенадцать раз подряд при расстоянии между метками больше чем в три широких шага. Сегодня же все участники проделывали это с легкостью. Только когда длину прыжка еще увеличили и расстояние между метками достигло четырех шагов, люди стали сдавать и один за другим выходили из игры.

Афанас Матвеев был среди соревнующихся. Вот он закусил нижнюю губу, слегка пригнулся и посмотрел исподлобья на окружающих. Потом поплевал на ладони и уже собрался было прыгнуть, но застыл в неуверенной позе.

— Афанас, дружище! Смелей, — крикнул Эрдэлир из толпы стоявших стеною зрителей.

Афанас разбежался и, не достигнув первой черты примерно на ширину кулака, запрыгал на одной ноге, перескакивая метку за меткой. Последний его прыжок превысил заданное расстояние на целую четверть. Но тут он поскользнулся, упал на спину и покатился по земле.

— Смотри!.. Лишний прыжок сделал!..

— Что ты! Наоборот, на один меньше!

— Ну что вы за люди? Как раз столько, сколько нужно!

Афанаса поздравляли с победой.

Прыжки сменились якутской борьбой. Были здесь люди, слывшие могучими борцами. Их так и звали: Егор Силач, Степан Клещи, Федор Топор, Григорий Молот. Но Лука Губастый давно одолел их всех. Кстати сказать, как только дошли вести об отмене мобилизации якутов на войну, у Никуши Сыгаева мгновенно прошла хромота, а у Луки исчезла грыжа. И вот сейчас Лука поглядывал по сторонам в поисках достойного соперника. Кто же с ним потягается? Все боятся.

Лука стоял, засучив рукава, скрестив на груди волосатые руки, и скучающе наблюдал за борьбой. Казалось, его курносый нос стал еще короче, а морда, и без того красная, еще больше налилась кровью. Неожиданно он скривил толстые губы и заскрежетал зубами. Потом решительно ударил ладонью о ладонь, быстро просунул между двумя сцепившимися борцами свои огромные кулаки и, оторвав парней одного от другого, придавил обоих к земле. Заиграла, как говорится, в нем сила! Потом широко развел обе руки и пошел прямо на толпу. Кто приседал, кто отскакивал в сторону, кто, не успев посторониться, валился на зеленую траву. Так перед Лукой Губастым открывался широкий проход сквозь толпу, которая вслед за ним смыкалась опять. Только медлительный Василий Тохорон продолжал стоять на своем месте. Лука надвинулся на него грудью. В толпе громко засмеялись над неповоротливым, молчаливым батраком, который не сумел быстро отстраниться.

— Это кто? — крикнул Лука.

— Человек. Не видишь, что ли? — загудел великан.

Лука схватил его левой рукой за шею и дернул к себе. Тот не пошевельнулся. Тогда Лука попытался сдвинуть Тохорона с места, напирая на него правым плечом. Но и это не вышло. Лука некоторое время постоял, как бык перед боем, недоуменно уставившись на дерзкого упрямца, и вдруг набросился на Тохорона. Он схватил противника обеими руками за поясницу, силясь поднять его и перекинуть через ногу. Но Тохорон сжал обе руки Губастого и рывком оттолкнул его от себя. Лука, перебирая ногами, отлетел на несколько шагов и ударился спиной о «Столб радости». Люди даже рты разинули.

Когда Тохорон широкими, неторопливыми шагами направился к посрамленному Луке, тот грузно опустился на землю и, обороняясь, протянул вперед руки.

— Не тронь! — глухо произнес он. — Не надо, Тохорон!

Так неожиданно выявился в наслеге настоящий богатырь. Толпа наградила его восторженными возгласами.


Каждое лето, до сенокоса, фельдшер и учитель уезжали в город. С ними отправлялся и непоседливый Федор Ковшов, неизменно объяснявший свои разъезды короткой фразой:

— Людей посмотреть и себя показать.

Якутск от Талбы далеко. Путешествие туда на вьючных лошадях длилось дней семь-восемь. Да обратно столько же.

В отсутствие учителя и фельдшера жители наслега чувствовали себя словно осиротевшими. Зная об этом, Кириллов и Бобров через Афанаса уведомляли по почте здешнее население, когда они намеревались быть дома. Это обычно порождало новые волнения.

В самом деле, чего только не наказывали им привезти из города: чай и табак, дробь и косы, ситец и бусы. Да мало ли? Тут уж вспоминали все, в чем испытывали нужду, забывая лишь, что переметные сумы трех верховых коней далеко не все могут в себя вместить. Забывали и о том, что учитель и фельдшер ездили в город по пыльной дороге в мучительный зной не для собственного удовольствия, а потому, что того требовали нужды школы и аптеки. Но об этом как-то меньше всего думалось. Зато с каким нетерпением ждали в наслеге возвращения путешественников! Сколько добра привезут они, сколько новостей расскажут!

Говорили, что в городе фельдшер навещал других сударских. А это люди такие, что и во тьме возле них светло. Уж они-то расскажут Боброву, как победить несправедливость на земле! Недаром он, да и Кириллов тоже обычно приезжали из города с просветленными лицами и сияющими глазами. Оба они, несмотря на усталость, становились после поездки энергичнее, подвижнее, будто окунулись там в сказочную живую воду.

На этот раз еще не было получено от Боброва и Кириллова известия о выезде, и ожидание еще не достигло предела, когда однажды летней ночью в Талбе появился Федор Ковшов, ведя за собой трех навьюченных коней. Привез он печальную весть: учитель с фельдшером остались в городе. Их отстранили от работы и будут судить за то, что в пасхальную ночь они произносили перед народом речи, направленные против царя и религии.

Узнав, что власти начинают интересоваться и его персоной, Федор Ковшов с большой поспешностью выехал обратно, взяв с собой трех коней и все покупки. Бобров коня своего подарил Афанасу, а все, что вырастет к осени на огороде, велел раздать неимущим ученикам. Он кланялся друзьям и просил не забывать его. Кланялся также и учитель всей своей родне и родному наслегу. Оба просили передать бедным людям, чтобы жили они между собой в мире и согласии и не поддавались ни князю, ни попу, потому что скоро все равно их власти придет конец.

В тот же день Федор роздал по списку все заказы, вручил Егордану фунт дроби и сто пистонов, а ночью уехал в Охотск. К утру за ним прискакал из улусной управы одноглазый посыльный Иван. Несмотря на настояния князя снарядить за Ковшовым погоню, Иван вернулся восвояси, сославшись на то, что ему не приказано переходить через Талбу.

Печалился наслег по своим лучшим людям. Зато князь, поп, Тишко и богатеи торжествовали победу.

Загрузка...