ГЛАВА ТРЕТЬЯ БОЛЬШИЕ ПЕРЕМЕНЫ

В нужде, да не найтись,

В маяте, да не пожаловаться!

ЕГОРОВЫ

В узкой долине Талбы-реки издавна живут три брата Егоровы.

На прибрежном лугу, над самой водой, стоит дом старшего брата — Михаила Егорова. Изба среднего брата, Григория, находится на другом конце. А посреди долины живет их младший брат — Роман Егоров.

Братья мало чем походят друг на друга. Люди они разные и по внешности, и по повадкам, и по характеру. Взять хотя бы старшего — Михаила. Это стройный человек, с безусым лицом, отличающийся, несмотря на то, что ему пошел шестой десяток, стремительной, легкой походкой и ясной, живой речью. Движения и жесты его уверенны, ловки, точны. Во всей его фигуре и в поведении чувствуются спокойствие, простота и независимость. Человек он прямодушный и пылкий, сразу все в глаза скажет, либо одобрит, либо осудит, но уж зато напрямик, в отличие от Григория, который лишь неопределенно улыбнется, но свое мнение ни за что не выскажет.

Что касается Григория, то он тоже высок ростом, но сутулится и на ходу широко размахивает руками. Самое характерное в нем — большой нос с горбинкой, большие карие глаза и звучный голос. Если Михаил все умеет и за все берется с охотой, то Григорий, напротив, во всем неумеха. Если у Михаила мебель и инструменты отличаются легкостью и красотой, что ни вещь — игрушка, то у Григория они неуклюжи, тяжелы, массивны, ну прямо колодки, что надевают лошадям на ноги, чтобы не ушли далеко, когда пасутся.

Михаил еще в молодости отделился от родителей, когда Егоровы были бедны. С тех пор он так и не разбогател, но живет куда лучше и чище Григория, который чрезвычайно скуп и мелочен, одевается неопрятно и питается скудно. Григорий, впрочем, сознает это и потому побаивается старшего брата, его резких, прямых суждений.

Роман, самый богатый из братьев, часто бывает в городе, разъезжает по далеким наслегам, знается с состоятельными торговыми людьми и старается жить на новый манер. С ним живут и старики, отец и мать, отчего эту семью Егоровых, в отличие от двух других, зовут «стариковской».

Роман, по примеру теперешних богачей, сам не работает, а лишь торгует и путешествует. Однако в сделках он обычно чудит и остается в проигрыше. Добрую, хваленую лошадь Роман способен променять на двухгодовалого безрогого «заморского» бычка. А спустя некоторое время он вдруг убивает бычка на мясо именно за то, что тот безрогий. Он может за очень высокую цену купить двустволку и после первой же охоты, вернувшись без дичи, за бесценок продать новое ружье знакомым купцам.

Роман обзавелся швейной машиной и сепаратором. Такими вещами могли похвастать в наслеге только Сыгаевы. Но шить на машине и пользоваться сепаратором можно было только в отсутствие отца — одноглазого, высокого, иссохшего старика Егорши. А старуха мать хоть и ворчала вначале, увидев новинку, — к чему, мол, это нам, и без этого всю жизнь прожили, — потом быстро примирилась и теперь принимает деятельное участие в утаивании новых вещей от старика.

Старик Егорша говорит громко, с пылом, движения его резки и порывисты, — видать, в молодости был сильным и проворным человеком. А о старухе говорят, что она была еще сильнее и работала даже лучше своего мужа. Когда Егоровы были еще бедны, она прорубала пешней прорубь для подледной рыбалки, а он едва успевал выгребать за ней мелкий лед.

Старики рассказывают:

Однажды Егоровы скирдовали сено. Сам Егорша стоял наверху и подравнивал верхушку стога, а Аннушка вилами подавала ему по полкопны зараз.

Вдруг подул ветер, появились черные тучи, прорезаемые молниями, где-то далеко и глухо загремел гром. Люди вокруг стогов засуетились. Как раз к тому времени Аннушка стала все реже кидать наверх сено. Потом вовсе остановилась и тихо сказала мужу:

— Недужится мне что-то. Не смогу, видно, работать. Придется домой идти.

— Вот еще, нашла время! — закричал сверху муж. — Что ж, по-твоему, гроза пощадит наше сено! Покончим с делом, а потом и рожать можешь!

Собрав последние силы, Аннушка принялась отчаянно работать вилами.

— Потише! — закричал муж. — Не даешь подравнивать да утаптывать как следует. Не спеши, до грозы еще успеем.

Аннушка ушла в шалаш, так и не подав две оставшиеся копны, и вскоре, словно в ответ на негодующее ворчание Егорши, послышался плач ребенка, которого затем нарекли Романом.

Еще рассказывают, что впоследствии Егорша Егоров месяц был кучером у приехавшего из Охотска купца. Купец тот, проболев один день, умер, а Егорша с того времени стал быстро богатеть.


У Лягляриных дела обстояли худо. Короткую пору ловли гальяна они упустили, да к тому же наступала пора сенокоса и возвращаться в тайгу они уже не могли.

Дело шло к осени. Как-то вечером Егордан долго сидел у камелька в молчании, опустив голову. Вот он тяжело вздохнул и печально обратился к жене:

— Ну, друг Федосья, значит придется мне идти. Делать, видно, нечего.

— Что ж, пожалуй, иди, Егордан-друг, — так же печально ответила Федосья, сощурив глаза и стараясь дрожащими худыми пальцами вдеть нитку в иголку.

Егордан молча напялил на голову свою истрепанную матерчатую шапчонку и тихо вышел из юрты.

— Куда это отец? — спросил у матери Алексей.

— К баям, милый, проситься в батраки… Куда же еще? Приходит конец нашему вольному житью… — И, обнимая прижавшихся сыновей, она добавила: — Да, милые мои, беда ваша, что родились вы у бедняков!

И все трое они долго горевали в тот вечер об утраченной свободе.

Только маленький Семен, лежа на нарах, болтал что-то на своем никому не понятном языке и весело сучил ножками и ручками.

Вскоре Ляглярины перебрались в богатую юрту Григория Егорова, договорившись батрачить у него с покрова до весеннего Николы. К тому времени в наслеге давно уже закрылась аптека, закрылся и пансион при школе. Овощи фельдшера частично продали, а частично поделили между пятнадцатью беднейшими учениками. Никите досталось полкуля картошки и два рубля деньгами.

Родители выбивались из сил. За пять рублей Егордан вынужден был от зари до зари работать на хозяйском дворе, а Федосья за трешку не вылезала из хотона, в котором было около восьмидесяти голов скота. Кроме того, за эти же деньги ей приходилось молоть на тяжелых жерновах хозяйское зерно.

Никита стал ходить в школу из дома. Теперь у них был новый учитель, седой, трясущийся от старости человек. В первый же день он сказал ученикам, что им необходимо особенно серьезно готовиться к уроку закона божьего и аккуратно посещать церковь.

— А если бога нет? — выпалил Никита. — Зачем все это?

Он пересел уже на парту четвероклассников, а потому чувствовал себя старшим среди ребят.

Учителя, видно, нисколько не удивили слова мальчика. Не поднимая головы и не глядя на маленького безбожника, он заговорил смиренным голосом:

— Есть бог или нет — это особый разговор. Но таков существующий от века порядок, который не мы с вами устанавливали, а следовательно, и не нам с вами его нарушать… Надо блюсти закон. А то один не захочет в церковь ходить, другой не захочет учиться, а я… а я вдруг не захочу учить вас. Что же тогда получится?..

Алексей почти всегда жил у деда. Родные часто навещали друг друга. У Романа хорошо. У него много еды, часто бывают гости, а когда старого Егорши нет дома, дети могут свободно резвиться и шуметь. Жена Романа Марина сама больше всех шутит и смеется, у нее хороший характер. Бабка Никиты Варвара Косолапая, дерзкая и сильная старуха, порой забывается и в отсутствие Егорши и Романа покрикивает на всех домашних и даже на хозяйку.

Старик Егорша любит сидеть по вечерам у камелька. Сняв рубаху, он греет свою голую спину. Если старик в хорошем настроении, он очень интересно рассказывает о своих приключениях в молодости. Но если он не в духе, то ругается, почесывая шею, обзывает всех собаками и, свирепо ворочая единственным глазом, кричит на присмиревших детей:

— Потише, вы!

В такие вечера юрта погружается в печаль и уныние. Даже огонь, кажется, скупее горит в камельке, и женщины, сидя в левой половине юрты, шепчутся:

— Опять пришла беда!

Не дрожит перед грозным стариком только один человек — это вечная батрачка бабка Варвара. Все боятся, как бы они не столкнулись.

— Если уж схватятся, — говорит обычно Марина, — их и не растащишь.

К счастью, бабка редко выходит из хотона, а старик весь день возится на дворе.

В доме Григория гостей бывает мало, нет здесь никаких развлечений, хозяин никуда не уезжает, ест и одевается не лучше своих батраков, да и работает не меньше их. Вот уж истинный раб собственного богатства! Его жена Харитина, круглолицая, со щербатым ртом пожилая женщина, одна из лучших жниц в наслеге. Широко размахивая руками и быстро тараторя, она все делает споро и ловко. Когда Харитина сердится, она тараторит особенно громко и быстро-быстро моргает густыми длинными ресницами. Если уж она разойдется, то уймется не скоро.

— Наряжалась ли я когда-нибудь, как все женщины? Сидела ли я когда-нибудь, положив ногу на ногу, подняв голову, как полагается настоящей хозяйке?! Было ли у меня когда-нибудь время пошутить и посмеяться, сходить в церковь или в гости?! Ведь нет! Всю жизнь завалена я работой. А ты еще говоришь «хороша»… Не благодаря ли мне ты, тупой и глупый человечишка, еще имеешь скотину да живешь хозяином в этой юртенке?

Григорий сидит спиной к камельку, и огонь освещает узкую полоску его тела между короткой полотняной рубахой и старыми, рваными штанами. Он сидит, опустив голову, медленно сводя и разводя концы пальцев, он привык к трескотне своей жены и поэтому не обращает на нее внимания, думая, очевидно, о чем-то своем. Однако, совершенно не сердясь на нее, он изредка поднимает голову и равнодушно бормочет:

— Да, ты, право, хороша! — и, снова опустив голову, погружается в свои думы.

Эти тихие слова разжигают Харитину, словно масло, подлитое в огонь. Пламенем пылает она, бурей гудит, извергая поток гневных слов.

А когда она наконец утомляется или, отвлекшись чем-нибудь, начинает утихать, опять, поднимая новую волну негодования, слышится мирное:

— Да, ты, право, хороша!..

Но все это вдруг прерывается, словно захлопывается тяжелая крышка: то ли неожиданно пришел гость, то ли начали бодаться коровы в хотоне, то ли произошло еще какое-нибудь событие. Как только Харитина прерывает свое страстное ораторство, все входит в прежнюю колею: никаких обид, никакой вражды, и виновных нет, и ничья правда не торжествует.

— Как думаешь, дружок, немного дроби, что ли, купить? Весна ведь наступает, — обращается Григорий к жене.

Харитина, как бы задумываясь, прикрывает левый глаз и говорит:

— Не знаю, друг… Одежда и обувь сильно рвутся на охоте.

— Ну, одежда! Такую, как на мне, и жалеть нечего! — Григорий осматривается и продолжает: — Может, настреляем уток и гусей…

— Как же! Конечно, гусей! Ты и лебедей настреляешь!

— А что же! Может, и лебедей! Жаль, что прошлогодние два лебедя…

— Ну и хорошо! — прерывает жена. — Говорят, иногда это духи неба облетывают весеннюю зиму…

— Да говорят, — бормочет Григорий, вдруг смутившись. — Может, и так. Тогда, конечно, хорошо, что улетели они… — и спешит переменить разговор.

Однажды за чаем, оспаривая уверенность жены в том, что «все дает бог», Григорий сказал:

— Вдруг я подарю вот Никите жеребеночка-кобылочку? Может, я и на самом деле отдам ему жеребеночка. Тогда, глядишь, через десять лет он богачом станет, десятка три лошадей к тому времени выходит. Очень легко стать богатым! И бог тут ни при чем!

С тех пор Никита и во сне видит этого жеребенка и наяву не забывает, только и думает о нем. Жеребенок подрастет, станет лошадью и принесет ему еще кобылку. Никита подарит ее Алексею. И вот уже все жеребята подрастают, становятся кобылицами и все приносят жеребят. Вскоре лошади Лягляриных целым табуном будут стоять у дымокуров, чтобы мошкара не липла, мотая головами и жмуря глаза от дыма. У Никиты и Алексея будут лучшие лошади, лучшие дома, они окончат городскую школу и станут учителями — защитниками бедняков.

Федосья чистит хотон. К вечеру она сгребает большую кучу навоза, потом лопатой выбрасывает его в узкое маленькое окошко. Сама хозяйка, стоя на улице, складывает балбахи. Хозяйка и батрачка постоянно ругаются. Забыв про работу, одна заглядывает в окошко, другая высовывается из него. Ругаются они весь вечер.

Изредка Григорий замечает:

— Егордан, видно, эти бабы никогда не перестанут. Что делать?

Егордан боится хозяина, потому не знает, что и ответить.

— Кто их знает… — нерешительно бормочет он и начинает шепотом уговаривать Федосью.

Но Федосья не унимается, — стоит только заговорить хозяйке, и она не желает оставаться в долгу.

— Наступить на мышонка, так и он запищит, — громко говорит Федосья мужу. — А ведь я человек, кажется. Хоть я и батрачка, а она богачка, а обиду терпеть тоже неохота…

— Опять мое богатство мозолит ей глаза! — восклицает Харитина. — Мне богатство бог дал…

— А мне почему не дает? — недоумевает Федосья. — Всю жизнь гну спину, а все батрачка. Почему же бог меня забывает?

— У него и спроси.

— Нет уж, ты у него спроси. Ты ведь с ним больше знакома.

Ответы Федосьи точны, остроумны, насмешливы, но ее удел — только обороняться, а не наступать. У Харитины огромное преимущество: она свободно орудует множеством унизительных словечек по адресу бедноты. И споры неизменно кончаются поражением Федосьи, ее обиженными всхлипываниями.

Никита сидит с книгой в руках у остывающего камелька. Мальчик взволнован. Едва сдерживая слезы, он строит планы избавления матери от Харитининых обид. Вот он становится взрослым, и они вдвоем с матерью переселяются далеко-далеко в тайгу Эндэгэ и там счастливо живут. Он охотится и рыбачит, а мать варит ему и шьет. Потом она становится совсем старенькой и, обняв его, тихо умирает. Уже мертвая, жалея своего осиротевшего сына, она льет слезы. Никита покрывает свою мертвую мать корой, а поверх коры набрасывает зеленые ветки, чтобы не тронули ее тела звери и птицы (в его представлении почему-то всегда лето)… С грозными глазами он мчится к Харитине, срывает дверь, влетает в юрту и свирепо и яростно кричит ей: «Моя мать умерла! Ты ругала ее, ты заставляла ее плакать? Вот теперь посмотрим, кто из нас заплачет! А ну, вставай, поговорим!»

Никита вскакивает, с шумом повалив табуретку. Все оглядываются на него, а он, отступив в темноту и не зная, как выразить свой гнев, вдруг начинает громко петь:

Богачи-кулаки жадной сворой

Расхищают тяжелый твой труд,

Твоим потом жиреют обжоры,

Твой последний кусок они рвут.

— Вот это да! — удивляется Григорий. — Вы все ругаетесь, а Никита молитву поет.

— Как же, молитву! — равнодушно замечает сын хозяина, флегматичный Андрей, окончивший прошлой весной талбинскую школу.

— Песню сударских, должно, поет, — догадывается разгоряченная ссорой хозяйка. — «Головы богачам-дуракам отрублю» — вот что он поет!

— Ну ладно, — останавливает хозяин жену. — Если по-якутски такое скажет, штаны ему спустим да высечем, а по-русски пусть себе болтает: все равно никто ничего не поймет. Это как кукиш в рукавице показывать. Мы-то не видим, нам и наплевать.


Григорий Егоров как-то поссорился со своим старшим братом Михаилом. Некоторое время они не ходили друг к другу, а встречаясь на дороге — не разговаривали.

Однажды вечером вся семья Григория собралась за чаем. Ляглярины тоже пили чай на другой половине юрты. Когда маленький Семен вышел из-за перегородки и бесцеремонно подошел к хозяйскому столу, Григорий погладил его по голове и сказал:

— Зря этот человек на свет родился, на одно только страдание. Куда бедняку так много детей? Одного-то кормить нечем! Только нищих плодить…

— Как же можно так! — сказала Федосья вслух, а потом долго что-то ворчала про себя.

В это время медленно отворилась дверь. В помещение ворвался морозный туман, и через порог шагнул Алексей, одетый во все взрослое. За ним, кряхтя и охая, плелась старуха Анна — мать братьев Егоровых. Семен с криком бросился к брату.

— Мальчонка-то стоял за дверью и мерз, открыть не мог, — сказала старуха, подходя к камельку.

— Как же ему не мерзнуть, когда «зря на свет родился»…

— Сиди и не болтай! — проворчал Егордан.

— Глупости говоришь! Какая же это мать скажет, что ее дети зря родились… — возразила старуха, не понимая иронии. Потом, постукивая носками торбасов по шестку и грея ладони у камелька, она обратилась к сыну: — Григорий, я к тебе пришла.

Все притихли.

— К тебе пришла… — повторила мать, покашливая. — Говорят, твой брат Михаил сна лишился, из-за вашей ссоры печалится. Он беден оттого, что отделился от нас в те времена, когда твой отец знал еще, что значит грех перед богом и стыд перед людьми, когда мы еще были честными и бедными. Он тебе убай — старший брат, он первый мой сын, первая радость моя… Проси у него прощения и мирись сегодня же! Слышишь, Григорий?

Наступила напряженная тишина.

Наконец Григорий глубоко вздохнул и сказал:

— Я и не знаю, на что он сердится… Он ведь сам…

— А ты проси прощения, ты моложе его.

Опять помолчали, потом Григорий еле слышно повторил:

— Я ведь и не знаю, в чем моя вина перед ним…

Тут затараторила языкастая Харитина:

— А кто говорит, что ты виноват! Тебе говорят: проси прощения у своего убая — и все!..

Наконец Григорий согласился идти к Михаилу, и старуха ушла.

Немного погодя за нею вышел и Григорий, сунув в карман полбутылки водки.

— Никита, сбегай узнай, — приказала Харитина.

Выскочивший Никита обогнал сперва Григория, затем медленно плетущуюся старуху и первым влетел в избу Михаила.

Хозяин дома сидел перед камельком. Его жена Елена пекла лепешки. Все их дети находились тут же. Крупные и сильные, похожие на отца, они напоминали утят перед взлетом.

Медленно вошел Григорий. Он молча вытащил бутылку водки, налил водку в чашки, стоящие на столе, и сказал:

— Выпьем, убай!

— Нет! — крикнул Михаил. Он вскочил на ноги, сорвал с вешалки старую шубу и шапку, быстро оделся и подпоясался длинным кушаком.

— Выпей, Михаил, и не сердись на меня.

— Нет, не хочу…

В это время появилась старуха Анна. Она стащила с головы Михаила шапку, что было весьма нелегко, так как голова ее едва достигала груди сына, сняла с него кушак и, подталкивая его в спину и слегка подстегивая кончиком кушака, сказала:

— Помирись, Михаил! Я скоро умру. Как я приду к богу, оставив на земле своих родных детей в ссоре? Как?! Скоро, скоро уйду к нему на суд, я знаю. И без того у меня вместе с вашим жадным отцом, должно быть, накопилось много грехов… Ну, Михаил, слышишь?!

Хотя Михаил и расчувствовался от слов матери, словно ребенок, однако, не поднимая головы, пробормотал:

— Не помирюсь… И угощения не приму… Он… Я в большой обиде на него… Возгордился он своим богатством, перестал уважать меня, умничает: «Зачем, говорит, тебе много детей, раз ты беден!..» Проехал мимо на коне и даже слова не сказал.

— Выпей, помиримся, — переминался с ноги на ногу Григорий, с чашкой и бутылкой в руках. — Прости меня, убай…

— Помиритесь, пока не отстегала я вас обоих как следует! — кричала старуха слабым голосом на сыновей-великанов.

Никита не выдержал, выскочил из юрты и пустился бегом домой.

— Ну что, помирились? — встретила мальчика Харитина.

— Старуха Аннушка побила Михаила. Собирается побить обоих.

— Пошел вон, дурак!

Никита даже не понял, в чем он провинился.

Дня через четыре умерла старая Аннушка.

Когда выносили старуху, Михаил, пожилой уже человек, как-то по-детски сиротливо протянул: «Мама!» — и подавился слезами.

— Ай-ай-ай! В таких-то летах о матери горевать! — рассмеялся Григорий. — Бедный сирота!

Младший брат Роман покачал головой, презрительно улыбаясь слабости Михаила.

И все три брата подняли на руки гроб матери, чтобы нести его в церковь, за шесть верст от дома. Старик отец равнодушно открыл перед ними ворота, будто выносили они ненужную в хозяйстве вещь, и вернулся в юрту.

Старик был совершенно безучастен, он даже не сказал ни одного теплого слова о покойнице жене…

Так и прожила добрая мать всю свою долгую жизнь бессловесной рабой этого человека.

Через несколько дней после смерти Анны выпал обильный снег. Старик возился на дворе. Он собирался пойти на кладбище, чтобы очистить от снега могилу своей старухи, но вдруг рассвирепел, вошел в юрту, бросил на нары шапку и рукавицы и закричал:

— Ах вы, собаки! Так-то вы за скотом смотрите! Эта косолапая слепуха телок без присмотра пустила к проруби! Она это нарочно сделала, чтобы съесть их. Только и знают, что объедать меня!

На беду, старуха Варвара оказалась в хотоне поблизости:

— Много ли я твоего съела? А на чем твое богатство держится, если не на таких батрачках, как я?!

Старуха влетела в избу, однако вековой своей границы не переступила, а остановилась возле камелька.

Старик, стоявший в правой половине юрты, заскрежетал зубами и ринулся с поднятыми кулаками на Варвару:

— Что ты сказала? Если чужие люди через тебя богатеют, то почему же ты сама всю жизнь нищая? Посмей-ка еще раз!..

— Попробуй, ударь! Я тебе ребра переломаю!

Варвара скривила рот, вся сжалась, левой рукой схватила старика за тощую грудь, а правый кулак отвела назад, собираясь нанести противнику удар. Она была в этот момент похожа на натянутый лук, готовый послать смертельную стрелу. Старик быстро опустил поднятую руку и, не зная, как выйти из беды, не показав испуга, переминался с ноги на ногу.

Откуда-то прибежала встревоженная Марина и стала умолять обоих прекратить драку. Она подталкивала Варвару в хотон, а старика в правую половину юрты. Опомнившись, старик стал выкрикивать какие-то ругательства и делать вид, будто рвется к старухе. Потом он взял с нар рукавицы и шапку и, громко ругаясь, вышел из юрты.

Кончив сгребать снег во дворе, старик вернулся в юрту и молча сел пить чай перед тем, как уйти на могилу жены.

Дочери Романа Егорова — черноглазая бойкая Дая, ровесница Никиты, и круглолицая робкая Люба, ровесница Алексея, а также сами Никита и Алексей, подобрав ноги, сидели на нарах. Они очень боялись старика, особенно когда тот бывал не в духе. Когда кто-нибудь из них шумел, остальные подталкивали нарушителя порядка локтем и тревожно шептали:

— Если дед рассердится, то из-за тебя.

Наконец старик кончил чаепитие, надел шубу и пробормотал:

— Пойду-ка я к ней!

Никите не сиделось на месте. Как только старик выйдет, начнется игра: Никита будет собакой, а остальные ребята зайцами, он будет их ловить. Поэтому мальчик уже сейчас тихо рычал по-собачьи и страшно ворочал глазами.

Старик надел шапку с наушниками, натянул огромные рукавицы и направился к двери. Втянув головы в плечи и набрав полный рот воздуха, чтобы не дохнуть, дети воровски начали сползать с нар. Но старик вдруг остановился в дверях, поднес рукавицу к единственному глазу, пошевеливая большим пальцем, осмотрел ее и с негодованием сказал:

— Уродка! Не починила рукавицу, поленилась, а сама ушла. Обрадовалась, что умерла, освободилась от меня. Стану я еще снег убирать с ее могилы! Пусть так лежит, лентяйка!..

Старик разделся и повесил одежду. Сняв рубаху, он сел перед камельком, спиной к огню, и принялся почесывать шею.

— Как есть собаки! — проворчал он, потом посмотрел на испуганно замерших детей и грозно бросил: — Потише, вы!

Вечер настал печальный. Счастье отвернулось от детей.

Старику только бы уснуть, потом сколько ни шуми, он все равно не проснется. К тому времени придет с работы любимец детей батрак Егор Найын. Невысокий, широкоплечий и, на удивление всем якутам, рыжеволосый и голубоглазый, он всегда был весел, хотя и слыл неудачником. Говорят, что его родители, многодетные бедняки, когда-то, во времена страшного голода, украли у какого-то богатея бычка. Вызванные к князю отец и мать Найына начисто отрицали свою вину. Свидетелей не было, не было и улик, кроме того, что голову пропавшего бычка нашли вблизи их жилья. Однако ведь ее могли и подбросить… И было решено отпустить родителей Найына. Но в последнюю минуту прибежал маленький Найын и воскликнул:

— О, да ведь это голова того бедняжки бычка, которого мы недавно съели!

В 1912 году Найын работал в Бодайбо лесорубом. Убежал он оттуда после Ленского расстрела и живет с тех под под вечным страхом: ведь могут поймать, арестовать. Ко всем его несчастьям, от него сбежала жена с каким-то бродячим веселым кузнецом.

Но ежегодно в начале апреля наступает для Найына «праздник». Никакая сила не заставит его выйти в этот день на работу. Выпив давно припасенную для этого дня водку, Найын весь день валяется на нарах и, тихо плача, рассказывает, ни к кому не обращаясь и часто повторяя одну и ту же фразу:

— Эх, Ванька, Ванька… Ванька Орлов!..

Он рассказывает, что Ванька Орлов, русский парень, был общим любимцем в артели якутов. Но пошел как-то Ванька на Надеждинский прииск. А потом оказалось, что он отправился вместе с рабочими бороться против буржуев, которые пот и кровь трудового человека превращают в золото. И царские солдаты расстреляли Ваньку Орлова вместе с другими рабочими.

— Кто здесь знает Ваньку? Один я, Найын несчастный, я с ним дружил, ел с ним из одной миски, спал на одной постели. Не было человека прямее и лучше русского парня Ваньки. Вот и русского фельдшера ненавидят наши богачи. Ваньку убили русские богачи, фельдшера ненавидят якутские богачи… Эх, Ванька, Ванька… Ванька Орлов!..

В этот день преображается, становится грозным Найын, скромный и веселый во все остальные дни…

Как только он приходит с работы, все четверо ребят карабкаются на него, ухватившись за широкий ремень, потом прыгают вокруг своего любимца, взявшись за руки и выкрикивая хором:

— Найын, Найын наш милый!.. Пришел, пришел, вот наш друг!

Он очень любит детей, возится с ними, валит их в кучу на нары, накрывает тяжелыми шубами. Увидев Найына, детвора тут же забывает любую печаль. Хоть он и неудачник, ему сопутствует радость, смех, беготня.

Он вырезает для ребят из толстого тальника пестрых коров и пегих быков с круглыми рогами. Немного поиграв, дети «убивают» животных и, разрубая на куски, потчуют ими всех домашних. Найын божится, что больше никогда не сделает ни одной коровы. Но назавтра все начинается снова.

И вот дети ждут, когда заснет старик и придет Найын.


Князева жена Пелагея Сыгаева держит лавку, ссужает деньги под проценты, разъезжает по своему и соседним наслегам, закупает мясо, масло, пушнину. Во время этих поездок она останавливается, а иногда и ночует у местных богачей. Заранее разузнав, когда она пожалует, хозяева встречают ее у ворот, почтительно откидывают полость кошевы, высвобождают почтенную гостью из-под множества меховых покрывал и ведут ее в дом через двор, заранее устланный сеном. А она важно шествует в своей широченной, чуть ли не в сажень шириной, рысьей дохе. Перед нею настежь открываются двери празднично убранных юрт. Батрачек и детей в таких случаях угоняют в хотон и убирают подальше все, что, по мнению хозяев, может не понравиться гостье.

И вот однажды Григория Егорова известили, что старуха Сыгаева выразила желание вечером пожаловать к нему. Поднялась великая суматоха. Готовили особые кушанья, устлали зеленым сеном пол и двор, даже дрова отобрали какие-то особенные, от которых не отскакивают угольки и которые дают ровный свет и тепло. Хозяева оделись во все самое лучшее, умылись и даже Егордана и Федосью переодели в свои платья — разумеется, на время пребывания гостьи.

Все ждали ее с трепетом. Страшно, что она сама собственной персоной вот-вот нагрянет, страшно и то, что она вдруг раздумает или какой-нибудь другой богач соперник сумеет переманить ее к себе, чтобы на целый год опозорить Григория. Принимать у себя в гостях старуху Сыгаеву и боязно и лестно. Вся местная знать горячо обсуждает, у кого в этом году побывает старуха, и идет в наслеге скрытная борьба за эту честь.

Грозная гостья пожаловала поздно вечером. Старуха была, очевидно, в хорошем настроении. Остановившись в дверях и оглядев избу, она не приказала сменить ни сено на полу, ни дрова в печке, как делала, когда бывала дурно настроена. Раздеваясь с помощью перепуганной хозяйки, гостья объявила, что она желает не только заночевать здесь, но и провести завтрашний воскресный день.

Перед сном гостья заметно опьянела. По ее велению ей постелили две постели: одну — на правых нарах, у стены, вторую — на кровати, которую подтащили вплотную к камельку. Полежав немного на нарах, Сыгаиха крикнула:

— Холодно! Хочу в летник!

Егордан со своим хозяином перенесли на руках тяжеленную старуху на кровать.

Полежав немного в «летнике», гостья заорала:

— Жара! Желаю в зимник!

Мужчины бросились к старухе и бережно перенесли ее на нары.

Всю ночь так «переселяли» старуху с одной постели на другую.

— Жира! Мяса!.. Оладий!.. Трубку с табаком!.. Чаю, чаю!.. Строганины!.. Водки!.. — выкрикивала она то и дело, ни в чем не встречая отказа.

К счастью Егоровых, она находилась в благодушном настроении и требовала лишь то, что имелось в доме. А то ведь она могла потребовать и никому не известный «чеколад» или лебяжье мясо и, получив отказ, поднять скандал, надавать безропотным хозяевам громких пощечин и уехать, надолго опозорив их.

Правда, в полночь ей вдруг надоела «ваша» водка, и она приказала, чтобы водку ей принесла жена Романа Марина, да чтобы обязательно сама принесла, а не посылала с кем-нибудь, как нищей! Выскочивший из юрты Егордан разбудил богатых соседей и явился вместе с Мариной, принесшей водку.

Старуха уснула только к утру и весь следующий день проспала на правых нарах. Люди разговаривали шепотом, ходили на цыпочках. К вечеру старуха зашевелилась, повернулась и погладила свой затекший бок.

Люди замерли.

В это время за занавеской Никита и Алексей были заняты веселой игрой. По ногтю, высунутому из кулака другой руки, требовалось угадать, который это палец. Алексей угадал, а Никита, ловко подменив палец, громко фыркнул. Все домашние разом протянули руки к детям и зашикали на них. Никита, решив проскользнуть во двор, пустился бежать, но наскочил на табуретку и с грохотом упал. Случилась беда. На этот раз взрослые не посмели даже шикать на мальчика. Опустив руки, они в страхе уставились на старуху.

— Кто это? — тихо спросила Сыгаиха.

Все молчали. Не дождавшись ответа, старуха твердым голосом проговорила:

— Я же спрашиваю: кто это?

— Да это здешний мальчик… Никита… Случайно, кажется, опрокинул табуретку, — тихо промолвил Григорий.

— Приведи-ка его сюда!

— Иди, Никита, сам подойди: легче будет!

Но мальчик отрицательно покачал головой.

— Я же сказала — приведите! — раздраженно крикнула старуха.

Харитина схватила мальчика и понесла его к старухе. Никита вырывался, но сильная женщина крепко держала его. В нос Никите ударило винным перегаром; старуха прижала его к груди, которая колыхалась, словно трясина, и принялась выщипывать волосы у него на висках. Ей было трудно ухватиться за коротенькие волосенки мальчика, и она ногтями раздирала ему кожу, приговаривая:

— Отец, что ли, у тебя богач, мать ли твоя больно знатная, что ты с жиру бесишься! Иль ты сударским стал и ничего не уважаешь на свете? Зачем шалишь?.. Чего глаза таращишь?

Взрослые что-то шептали, но мальчик ничего не слышал и только по движениям губ догадался, что ему советуют плакать. Он приоткрыл рот, чтобы зареветь, но так и не смог — не было голоса.

Наконец старуха выпустила Никиту. Глубоко вздохнув, она несколько раз ударила ладонью об ладонь, как это делают, когда стряхивают с рук золу.

Наклоняясь всем корпусом, вытягивая шеи и губы, домочадцы беззвучно шептали мальчику: «Беги», — и Никита мигом оказался за печкой. Ну что ж, он отделался довольно легко и мог еще радоваться, что старуха забыла или вообще не знала о том, что Никита когда-то побил ее внука Васю.

К нему подошла мать. Осторожно поглаживая ему виски, она плакала и тихо шептала:

— Сама я ни разу на тебя руку не поднимала, а вот… вот чужой человек…

Тут беззвучно заплакал и Никита. Он плакал не оттого, что ему сделали больно, а просто жалея мать, которая не смогла заступиться за своего сына.

Поздним вечером старуха встала. Она уселась перед камельком, спиной к огню, и, уронив голову, о чем-то задумалась. Засунув большой палец в рот, Алексей уставился на старуху.

— Я приготовила теплую воду… Будешь мыться? — робко спросила хозяйка гостью.

Старуха Пелагея подняла голову, обвела избу близорукими глазами и уже было приподнялась, опираясь обеими руками о толстые колени, но, увидев стоявшего перед нею мальчика, снова уселась.

— Ты кто такой?

— Я Алексей.

— Чей сын?

— Мамин.

— Мамин!

Старуха погладила его по животу, обнаружила в рубахе дырочку и, просунув в нее палец, стала щекотать ребенка. Мальчик скорчился, прижал ногу к ноге, но не двинулся с места. Вдруг старуха дернула пальцем и разорвала рубашку Алексея донизу. Потом она принялась медленно и сосредоточенно рвать рубашку на отдельные полоски. Вскоре от нее остались только спина да воротник. Упрямый мальчик, не вынимая большого пальца изо рта, молча стоял, глядя то на свой голый живот, то на старуху. Из полосок изорванной рубашки старуха скрутила куколку и, хихикая, протянула ее мальчику:

— На, играй!

— Сама! Съешь! — изо всей силы крикнул Алексей, топнув ногой, и, отчаянно размахивая руками, вдруг громко заревел.

Жирное тело старухи сотряслось от смеха.

— Вот урод, да какой еще злой! Так бы и раздавил ногой, если б мог! Надо помереть до того, как он подрастет, а то убьет, пожалуй, раздавит, как лягушку. — Старуха с трудом поднялась, опираясь обеими ладонями о колени, и, направляясь умываться, добавила: — У меня там в сенях две оленьи кожи. Пусть ваша батрачка, прекрасная мать этого грозного мальчика, выделает мне их на замшу и принесет в то воскресенье. Я еще дам ей два аршина ситца на рубашку ее сыну. Кому же охота умирать…


Всю неделю по ночам выделывала Федосья оленьи кожи и в следующее воскресенье, взяв с собой Никиту, пошла к Сыгаевым в Эргиттэ. Пришли они вечером. Князя не было дома, старуха лежала пьяная. Широкую кровать передвинули к камельку, и она каталась там на мягких перинах. У ног ее сидела пожилая одноглазая батрачка и чесала ей пятки. Старуха время от времени высоко поднимала то одну, то другую ногу, водила ею по лицу и шее батрачки и беспрерывно что-то говорила. Иногда она останавливалась и громко хохотала.

Вдруг резким движением ноги Сыгаиха пнула батрачку в лицо и крикнула:

— Пошла вон, кривая чертовка!

Батрачка скрылась, а старуха, с трудом усевшись на кровати, безумными глазами оглядела комнату, потом, посмотрев в сторону закрытой двери в соседнюю комнату, умоляющим голосом позвала:

— Анчик, милая, подойди-ка ты к своей глупой, дурной матери. Подойди, голубушка моя любимая, не брезгай своей дрянной матерью…

Из комнаты неслышно вышла и остановилась в дверях высокая девушка с большими, мечтательными карими глазами и длинной русой косой.

Старуха молча уставилась на дочь. Потом, нервно засмеявшись, спросила:

— Ты жива еще, милая?

Румянец с лица девушки стал постепенно сходить, тонкие губы ее задрожали, и она прошептала чуть слышно:

— Жива, мама…

— Не умерла еще?!

— Нет еще…

— А почему не умираешь?!

Девушка молчала. Она все ниже опускала свою прекрасную голову, потом закрыла ладонью глаза, и плечи ее затряслись.

— Почему не умираешь? — закричала старуха и начала сыпать похабными словами.

Вытерев глаза ладонью, дочь резко выпрямилась и уставилась на мать ненавидящим взглядом.

— Увижу ли я тебя мертвой, удавленной… — вот так, чтобы твой синий язык на грудь свисал?! Ох, порадовалась бы я, ох и посмеялась бы!

И старуха истерически захохотала, потом вдруг, оборвав свой дикий хохот, удивленно оглядела избу и необычайно мягким голосом позвала:

— Иди, милая, сюда… Иди, Анчик, иди, дочка.

Девушка, словно решившись на все, стремительно подошла к матери.

Старуха чрезвычайно ловко схватила ее за подол платья, притянула к себе и начала колотить безжизненно поникшую Анчик по лицу, приговаривая при этом:

— Бедняжка, княжеская любимая дочь, упала в обморок… Упала замертво… Умерла, несчастная красавица, от руки своей матери-уродки!..

Потом она бросила девушку на пол лицом вниз, пнула ее несколько раз ногой в спину и, хохоча, снова повалилась на кровать. Девушка не сразу встала и медленно, как бы нехотя, ушла в другую комнату.

— Анчик… Милую Анчик… — в ужасе шептали люди.

Старуха лежала, тяжело дыша, не двигаясь, — казалось она задремала. Но вдруг, словно что-то вспомнив, подняла свою взлохмаченную голову и крикнула:

— Эй, Семен!.. Семен!

— Я здесь, барыня! — раздался веселый мальчишеский голос, и тут же из-за огромной печи выскочил парень лет пятнадцати. За ним высунулась растрепанная голова кривой Марфы.

— Семен! Ты жив? — изумленно спросила барыня.

— Жив! — охотно ответил Семен, на мгновение молодцевато скосив глаза в сторону Марфы.

В черных глазах Семена светились насмешливые огоньки и почти веселая настороженность маленького шустрого зверька.

— Жив ты? — переспросила пьяная барыня еще более удивленно.

— Жив, жив, матушка!

— А почему жив?

— А потому, что не умер.

— А почему не умер?

— А потому, что жив.

Так, забрасывая парня короткими вопросами, старуха медленно протягивала к нему руки. Юноша с большой услужливостью наклонился. Запустив все десять пальцев в черные густые волосы Семена, старуха начала трясти его. Парень не только не сопротивлялся, а так ловко кивал и мотал головой в такт движениям рук старухи, что почти не пострадал, но зато быстро измотал и утомил барыню. Держась одной рукой за волосы парня, старуха утомленно опустилась на подушки. Немного отдышавшись, она снова приподняла голову и чрезвычайно мягко проговорила:

— А теперь давай посмотрим на твое прекрасное лицо, Семен!

— Давай! — охотно согласился Семен.

Он облокотился на круглый столик, стоявший перед постелью, спокойно подпер голову ладонями и, улыбаясь, глядел на свою хозяйку.

Неуклюже ворочая свое массивное тело, старуха уселась, взяла со стола горящую свечу и стала внимательно рассматривать лицо, глаза и уши парня. А тот все глядел на нее и улыбался. Но в то самое мгновение, когда рука старухи с горящей свечой дернулась к лицу Семена, парень ловким движением головы потушил свечу и весело сказал:

— Погасла! Ты осторожнее подноси!

— Ах ты, плут, мошенник, ловкач! — захохотала старуха. — Как к тебе не подноси — все гаснет. Тебя ни огонь, ни вода не берут. Всегда веселый… Не то что эта уродка несчастная! — злобно добавила Сыгаиха, обернувшись в сторону закрытой комнаты. — Упряма, как теленок! Не заплачет, не попросит пощады никогда! Не хочет красавица унижаться перед безобразной, грязной, пьяной старухой! Нет, я заставлю тебя признать меня матерью, бледнолицая дрянь! Родился же от кривой уродки такой молодец, а от меня эта белолицая тварь! — Вдруг, остановив свои узкие глазки на Федосье с мальчиком, старуха дико завопила: — А это кто такие?! Откуда взялись? Кто? Пошли вон!

Оставив на нарах сложенные куски замши, «гости» выскочили за дверь и направились домой. Чем дальше отходили они от усадьбы князя, тем больше злилась Федосья на богачку, у которой, видать, совесть совсем жиром заплыла. Сетовала она и на несправедливого, глупого бога, доброго как раз к дурным людям и жестокого, наоборот, к хорошим.

— Бога ведь вовсе и нет, — заметил Никита.

— И то… — подтвердила Федосья, но тут же, спохватившись, поправилась: — А может, есть, тогда грех так говорить. Есть он, да ведь и его богачи обманывают, много денег дают на церковь. А мы и рады бы дать, да нет у нас ничего. Понять бы мог. Постарел он, что ли? Давно живет…


К зимнему Николе Григорий Егоров сильно захворал. Заболела поясница, он с трудом поднимался и почти совсем не ходил. Привезли шамана Ворона. Проплясав до утра, гремя бубном и звеня побрякушками, которыми был увешан его наряд, Ворон сказал:

— Ночью, проезжая мимо могилы великого шамана Кэрэкэна, ты сильно кашлянул и потревожил покой старца. Разгневался великий Кэрэкэн и полоснул по твоей спине кисточкой, висящей на его рукаве. Смилостивился он на слезную мольбу мою, его недостойного потомка, и разрешил тебе поправляться начиная с третьего дня.

На третий день Григорию стало хуже.

Из далекого наслега приехала красавица шаманка Дыгый с нежным румяным лицом. Мягко напевая слова мольбы, обращенные к духам, камлала красавица, зажав между пальцами три пучка белых волос из конского хвоста:

— Крался ты с ружьем к двум лебедям. А эти лебеди были духи неба… — пела она.

Оскорбленные и обиженные Григорием лебеди-духи выражали свое негодование устами той же шаманки. Это была какая-то удивительная поэма о путешествиях по местам преступлений Григория и о полетах оскорбленных лебедей. Только к утру удалось шаманке уговорить духов простить неразумного охотника, и Григорию было указано начало выздоровления с утра седьмого дня.

Но не помогли и эти до слез взволновавшие людей нежные мольбы.

Из другого улуса был приглашен внушающий всем страх знаменитый шаман Арбыйа. Чрезвычайно проворный, бойкий, он камлал подряд две ночи и даже во время чаепития начинал вдруг разговаривать со своими духами.

— Срубил священное дерево в лесу, обидел духов земли! — гремел шаман и обещал исцеление с девятого вечера.

Не помогло и это.

Промучившись два месяца, Григорий потерял всякую надежду на выздоровление и наконец решил попробовать лечиться у врача. Ему предстояло ехать восемьдесят верст до улусного центра Нагыла. Он стал требовать, чтобы Егордан отпустил с ним Никиту, который, мол, заменит ему руки и ноги. Мальчик плакал, отказывался, не хотел расставаться со школой. Долго уговаривал Егордан Никиту, ругал, просил. Но мальчик решил не сдаваться. Печально вздыхая, отец сказал:

— Может быть, он на этот раз подарил бы тебе обещанного жеребенка… И всего-то проездил бы на всем готовом дней десять, потом бы догнал товарищей по ученью… Так вот и упускаем мы свое счастье!

Мечта о жеребенке, которая начала было угасать, вновь ожила в сердце Никиты. Воображение мальчика снова рисовало целый табун беленьких, как лебедушки, лошадей. Вот они стоят у дымокура, мотают головами, отгоняя оводов, глядя на него сквозь длинные ресницы… Вот под ним и его братьями затанцевали настоящие иноходцы…

Никита улыбнулся сквозь слезы и согласился ехать с Егоровым.

Как раз в ту пору брат Григория Роман подрядился доставить в Якутск накопленные Сыгаихой масло и мясо и привезти для лавки очередную партию товара. Они выехали все вместе в лютый январский мороз на семи санях. Проехав три кёса, остановились на ночевку в заброшенной таежной юрте.

В пути для Никиты все было ново и интересно. А на стоянке двенадцатилетним мальчиком, который впервые в жизни отлучился от своей семьи, овладела тоска. К вечернему чаю скупой хозяин отломил ему маленький кусочек лепешки. Никита повертел свою долю в руке и неожиданно для самого себя выпалил:

— И всё?!

Хозяин изумился такой дерзости. Уставившись на него, он медленно проговорил:

— Дуралей! Лепешка-то из хорошей муки, и таким куском сыт будешь.

Мальчик и сам ужаснулся собственной дерзости и решил как-нибудь смягчить свой поступок. Он съел только половину кусочка, а другую половину тихо положил обратно в мешок с продуктами.

— Это ты почему? — удивленно спросил хозяин.

— Да наелся досыта… Хороша мука… Сначала мне показалось, что мало…

Никита скривил рот в улыбке, хотя его душили слезы. Он улегся голодным, обманув и себя и хозяина.

Легли они на одной постели, головами в разные стороны. Чтобы отогреть ледяные ноги, Григорий держал их на худеньком животе мальчика.

Всю ночь больной стонал и охал. Едва начинал Никита засыпать, как хозяин будил его, толкая ногой в живот, — то заставлял подбросить в огонь поленьев, то подать ему напиться. Пылая от жара, он замерзал, его била лихорадка.

На вторую ночь, немного не доехав до больницы, остановились ночевать у богатого свояка Романа. Утром ели мясо. Никита быстро съел свою долю да еще тарелку бульона и немного соры — словом, наелся досыта. Взрослые долго говорили о городских ценах на мясо, масло и хлеб, о том, что наступают плохие годы, что кончилась спокойная жизнь и все больше становится сударских, которые совращают грамотных якутов.

Вдруг с другого конца стола раздался сердитый голос Романа:

— А почему ты не ешь, парень?

Никита стал озираться по сторонам, ища другого парня. Потом, сообразив, что Роман обращается к нему, буркнул:

— А что?

— «А что»! — передразнил его Роман. — Объедки своего хозяина!

— Я… я же наелся…

— Еще говорит, что наелся! — возмутился Роман. — И откуда такая гордость? Чем ты гордишься? Чем?! Как будто твой отец не слишком богат? Все равно жив ты будешь объедками.

Мальчик сконфузился. Запинаясь и чуть не плача, он сказал:

— Наелся же я…

— Сейчас же ешь! Он еще упорствует! Ну?! Что я сказал!

Никита схватил со дна тарелки Григория несколько мелко нарезанных кусочков мяса и проглотил их. Эти кусочки обожгли ему сердце огнем глубокой обиды и унижения.

Наконец путники добрались до Нагыла. Вдруг выехали из лесу, и перед ними внезапно открылся Нагыл с огромными, никогда не виданными Никитой домами.

Они остановились у знакомых Романа. Молодая круглолицая хозяйка указала приезжим, где брать сено. Роман с Никитой, облюбовав одну кучу сена, задали корма своим лошадям. Но следом за ними в юрту вошел соседний парень и объявил:

— Вы, талбинские люди, своим лошадям дали наше сено. Мы забрали его обратно, но лошади все-таки успели много сжевать.

Когда парень вышел, хозяйка громко закудахтала:

— Беда! Здесь ведь как в городе. В суд подадут за то, что вы украли их сено. Надо послать к ним вашего парня с извинениями.

Виноватым оказался один Никита. Все начали ругать и укорять «пучеглазого» лягляринского мальчонку. Больше всех возмущался Роман, хотя он первым взял охапку сена из той кучи. А Никита неслышно шептал проклятия по адресу людей и даже самого бога, создавшего его бедным и некрасивым.

Наконец Егоровы ушли в больницу.

…За печкой стоял мальчик в изорванной одежде, сквозь которую виднелось грязное тельце с худыми ребрами. Он крутил ручные жернова.

— Иди, талбинский мальчик, помоги этому парню, — приказала хозяйка одиноко сидевшему Никите.

Вздрогнув всем телом, Никита вскочил, подбежал к жерновам и взялся за ручку. Ребята покосились друг на друга, как давние враги, и стали быстро вертеть жернова. Посыпалась крупа.

— Не так! — закричала хозяйка. — Крупный помол!

Мальчики собрали крупу и высыпали в посуду для зерна. При этом они почему-то вздрагивали от смеха, прикрывая рты ладонями. Закончив работу, ребята вышли из юрты. Они бегали по сеновалу, по скотному двору, к проруби, кидались конским навозом — словом, подружились.

Никита узнал у своего нового приятеля Еремея, что они остановились у его брата, молодого зажиточного человека Захара Афанасьева, недавно женившегося на Арыпыане, которая сразу невзлюбила Еремея, и стал он у них бессловесным батраком. Теперь Еремей твердо решил, что как только вырастет, первым делом изобьет до полусмерти и Арыпыану и Захара.

Увидев вернувшихся из больницы Егоровых, мальчики поспешили домой. Никиту встретили руганью.

— Вы только посмотрите на этого урода! — зло шипел Роман. — Да и откуда ему быть толковым! А лицо, а глаза… Ну разве не болван! Ничего хорошего от такого не жди. Ну и душонка! Глупость на лице написана!..

Громко сопя, Никита крутил соломинки на коленях и неслышно бормотал:

— Да и ты не очень-то хорош… Ну ладно! С моего лица ты сору не слижешь! Не твоя это печаль, если я и некрасив…

— Ты еще мне поворчи! Глупый щенок! — Роман вскочил на свои кривые ноги и ударил кулаком по столу. — Хозяину твоему придется в город ехать, тут его лечить не берутся. Так ты и там будешь бродяжничать, позабыв про него?

— Плохая он, видать, опора для умирающего, — протянул Григорий. — Не лучше ли будет отправить его домой?

— Нет! — заорал Роман. — Он тебе там заменит руки и ноги. Мальчишку нанять в городе не дешево. Да нынче мальчика покорного и не найдешь, а с сыном собственного батрака стесняться тебе нечего. Ослушался — в морду его!

— А если заблудится он там на беду?

— Ну, тоже еще нашел беду! Да он и сам никуда от тебя не уйдет. Я вот всю жизнь бываю в городе и каждый раз плутаю. Заблудиться там легко. Пусть едет!

— Не поеду! Вернусь домой! — захныкал Никита.

— Домой? — удивился Роман. — А где это твой дом?

— Школа…

— Школа! С этакой-то мордой! Я вот неграмотный, а внук нищего Лягляра грамотный! Полопочи еще у меня!

— Да, все-таки придется взять его с собой, — мрачно проговорил Григорий.

И пришлось Никите ехать с хозяином в город.

СЧАСТЛИВЫЙ ГОРОД ЯКУТСК

После десяти дней дороги они поздно вечером въехали на окраину города, окутанного густым морозным туманом. Теперь предстояло найти место для ночлега.

В первом дворе Роману отказали.

— Ну? — едва слышно спросил больной.

— Здесь полно. И сено у них все вышло.

— Вот горе-то… Придется ночевать под открытым небом. Тогда уж каюк мне.

Они проехали вдоль улицы. Их не пустили ни в один из дворов, и Григорий заволновался:

— Вечно торчишь в городе, а не смог подыскать себе постоянного двора… Вот и рыщем теперь, как псы бездомные…

— Разве что за Талое озеро нам поехать? Переночуем там у Сергея Эрбэхтэя, у того, что прозван «Пальцем». Хоть у него, конечно, как всегда, пьянка и карты, шумно тебе будет… Зато он из наших, из нагыльцев.

— Скорей к нему!.. Кто бы он ни был, хоть нагылец, хоть сам сатана, все равно! Не замерзать же нам на улице… — заворчал больной.

Долго скрипели полозья по уснувшим улицам. Дорога была усыпана мерзлым конским навозом. Сани то и дело слегка подскакивали, и больной стонал от толчков.

— Господи, за что мне такая мука? Почему бы не помереть у себя дома, в тепле? — шептал Григорий.

Наконец остановились у какого-то покосившегося забора. Роман нырнул во двор, вскоре вышел с кем-то и отворил ворота.

Из трубы земляной юрты с ледяными окнами вылетали яркие снопы искр. Двор был заполнен санями, возле них топтались лошади, подбирая остатки сена. Григорий с Никитой вошли в юрту и сели на лавке у дверей. Роман и тот человек, что отворял с ним ворота, остались во дворе — перебрасывать поклажу из саней в амбар.

В юрте было шумно и многолюдно. За крайним столом, у самой двери, человек десять распивали водку. Плохо одетый подслеповатый старик выскочил вдруг из-за стола и, размахивая руками, завопил:

— Эх вы, дружки мои, а я парень-молодец, разудалый жеребец! Кто не знает сына знаменитого Выпи, Платона Стручкова Поножовщика? Мой отец Выпь имел полтораста голов скота. А у меня гроша ломаного нет за душой… Все промотал, все спустил здесь, в этой юрте. Пропил, проиграл… А ну, дружки, выпьем!

За вторым столом люди играли в карты, а вокруг них толпились любопытные.

— Есть! — крикнул толстяк с плоским лицом и блестящими глазами. При этом он с такой силой стукнул кулаком по столу, что замигала керосиновая лампа, подскочили монеты и разлетелись карты. — По десять в цвет масти!

Сухонький старичок в очках, беспрестанно облизывая кончики пальцев, быстро метал карты налево и направо. На мгновение он прервал свое занятие, вытащил из лежащей перед ним кучи бумажных денег ассигнацию с женским портретом, небрежно сунул ее толстяку и снова стал ловко и споро метать.

— Васька Чёрный одной картой катеринку отхватил, — пробормотал кто-то за крайним столом, но никто на это не обратил внимания.

Когда появился Роман, из-за пылающего камелька раздался грубый окрик:

— Эй вы, из Нагыла! Подите разденьтесь вот тут и пейте чай!

Путники скрылись за камельком, разделись и вслед за толстой старухой с черной шишкой под правым глазом направились к столу. Это была хозяйка.

— Вы что, мое будете есть или своего хватит? — спросила старуха, разливая чай.

— Есть у нас кое-что и свое, да все мерзлое…

— На первый раз угощаю, как гостей, а потом платить будете, — бесцеремонно перебила хозяйка Романа. — Что, твой спутник болен?

— Да, болеет… Это мой старший брат, зовут его Григорием Егоровым… Он вот заболел…

— Сколько у тебя голов скота, Григорий Егоров? — осведомилась старуха.

— Да около сотни, — еле выговорил Григорий.

— Хорошо, оказывается, живешь… Если будете есть свое, то за ночь по пятьдесят копеек с человека возьму, а с лошади — по тридцать копеек…

— Накладно будет…

Роман не дал брату договорить и толкнул его локтем.

— Согласны, согласны, — закивал он. — Я думаю завтра-послезавтра устроить его на лечение… А этот мальчик будет пока жить здесь и ходить к своему господину в больницу. Да и вы можете использовать его, только кормите…

— За кормежку много найдется охотников до разных поручений! А тебе кажется, что у нас дорого? — вдруг обернулась хозяйка к Григорию. — Мы никого силой не оставляем. Нам не очень-то нравится эта толкотня, да приходится по бедности мириться. С каждым днем все дорожает — и дрова, и вода, и очистка двора. Да к тому же муженек мой картежник, выигрывает рубль, а проигрывает сотню… Эй, хозяин, пока еще юрту не проиграл, иди с нами чай пить!

— Сейчас, старуха, — откликнулся маленький старичок банкомет. — Ты на тридцать пять… У тебя цвет по пяти… А у тебя три по третям.

— Есть! На двадцать пять! — заорал Васька Чёрный и ухнул кулаком по столу.

Вскоре маленький старичок прекратил игру. Прихрамывая и откидываясь на каждом шагу назад, он наконец подошел к жене, сел пить чай и сразу же затараторил:

— Ну, рассказывайте, рассказывайте! Это ты, Роман, привез больного? Какое у него хозяйство? Как живет?

— Он старший брат Романа, — ответила сама хозяйка за гостя. — У него около ста голов скота…

— Хорошо живет человек!.. Принеси-ка выпить, старуха: ведь свои же люди приехали, устали, поди.

Сразу же появилась бутылка. А за тем столом, где уже давно пили, становилось все шумнее и шумнее. Вот к хозяину направился ковыляющей походкой какой-то человек из пьяной компании. Он что-то шепнул ему на ухо, и тот сказал жене:

— Ты попроворнее меня, поди вынеси ему две бутылки.

— А деньги?

— Э, да ты что, дружок, из ума выжила? Петр Чээмэй уж как-нибудь сумеет расплатиться за твою водку, если, конечно, не помрет этой ночью.

— Ты все еще мне веришь, братец мой! — Пьяница обнял старика, поцеловал его и поплелся за хозяйкой.

От выпитой водки Роман успел опьянеть и стал болтливым:

— Мы тоже хотим угостить хозяина. Два брата Егоровых как-нибудь сумеют заплатить за бутылку водки. За нами за двоими числится больше двухсот голов скота. А водки вот достать негде!

— Где же ты ночью достанешь? Разве вот у старушки моей выпросишь.

— Если уж вы заплатите мне, старой, за мои труды, тогда, пожалуй…

— И-и, да что говорить! Неужто они обеднеют от этого?! Такие ли они люди?! Лучше иди да побыстрее принеси, — бойко распорядился старик.

На столе снова появилась бутылка. Тотчас же вручив старухе трешку, Роман начал разливать водку.

— Сколько тебе сдачи вернуть? — заискивающе проговорила старуха и повертела бумажку.

— Да какая там сдача! — Роман отрицательно махнул рукой.

Григорий только крякнул.

— Я сын Выпи, Платон Поножовщик! — вдруг раздался возле них зычный голос. Одетый в лохмотья старик, прежде восседавший среди пьяниц за первым столом, метнулся к их компании и, чуть не раздавив Никиту, уперся руками в стол. — Мое богатство растрачено в этой юрте… Сергей Эрбэхтэй! Ты черный вор! Ты вот сейчас продал за три рубля водку, за которую сам только тридцать пять копеек заплатил. За сегодняшний день ты выручил триста пятьдесят рублей…

— Ты с ума сошел, Стручков! Ведь Васька Чёрный у меня триста рублей выиграл…

— Эх вы, жулики! — Старик в лохмотьях выпрямился и ткнул указательным пальцем в лицо хозяину. — Дуракам рассказывать будешь! Я-то знаю! У вас здесь одна шайка, вы тут мужиков обдираете! Ну да ладно. Пока не дал тебе в морду, наливай скорее рюмку…

Хозяин быстро налил ему водки. Старуха хозяйка незаметно поднялась и подошла к соседнему столу. Васька Чёрный тотчас встал, схватил пьяного старика за шиворот и потащил его к двери. Он, правда, позволил ему надеть шапку и рукавицы, но затем, не обращая внимания на его крики, вытолкнул Платона Поножовщика на улицу.

— Что с ним теперь станется? Ведь он там пропадет, — сказал Григорий.

— Такой гад не пропадет! — возвысила голос старуха. — В эту ночь его по крайней мере еще из десяти домов вытолкают.

Выпив рюмку, Григорий уже не в силах был сидеть:

— Мне бы лучше лечь.

— Мальчик, уложи своего господина, — распорядился Роман.

— А с ними, оказывается, еще и мальчик? — только сейчас заметил Никиту хозяин.

За камельком на полу постелили сено. Никита развернул на сене постель, раздел и уложил Григория, а сам, по обыкновению, лег у его ног.

Роман остался допивать водку с хозяином. Громко разговаривая, люди толкались между двумя столами. Среди этого шума и толчеи Никита вдруг заснул.

Он проснулся оттого, что Григорий сильно пнул его ногой в живот. Большая часть прежних посетителей исчезла, вместо них появились новые люди. И шум, и толчея, и пьянка разгорелись с новой силой.

— А ну, малец, разбуди его! Пусть встанет, если не умер! — со стоном сказал Григорий.

Никита потряс за плечо лежавшего рядом Романа. Но тот сквозь храп промычал что-то невнятное и повернулся на другой бок.

— И как это он, проклятый храпила, так крепко спит! — дрогнувшим голосом, чуть не плача, произнес Григорий. — А ну, малец, пни его как следует!

Никита, пользуясь случаем, крепко сжал зубы и пнул Романа ногой чуть пониже спины. Роман схватился за ушибленное место, посмотрел на Никиту мутными глазами и завопил:

— Ополоумел, дрянь этакая?!

— Да это я заставил его, дружок… — объяснил Григорий.

Роман сердито проворчал:

— Потакать дураку… Так он и убить может… Что ж, значит, я дошел до того, что даже сын сына Лягляра будит меня пинками?

— Не скули, дружок! — Григорий стал говорить почти шепотом. — В какой ад ты приволок меня! Ведь я всю ночь глаз не сомкнул… Тут мне не выжить… Скорей устрой меня на место…

Кое-как напившись чаю, отправились устраивать больного. Остановились у ворот дома, крытого тесовой крышей, над которой колыхался на древке белый флаг с красным крестом. Привязывая своего коня среди других лошадей, Роман сказал:

— Это и есть Красный Крест… Боюсь, угонят тут лошадь. Малец, ты покарауль, посиди в санях… Вот, Григорий, рядом соборная церковь.

Больной снял шапку и, обернувшись к церкви, возвышающейся на другой стороне улицы, троекратно перекрестился дрожащей рукой.

Егоровы вошли в дом, а Никита остался сидеть в санях. Сначала ему казалось, что каждый прохожий может отнять у него лошадь, он очень этого боялся и решил в случае чего кричать изо всех сил. Но, видя, что никто не обращает внимания на их коня, Никита успокоился и стал осматриваться.

Какая огромная, важная церковь! Восточнее ее возвышается большой красный каменный дом. Отсюда можно различить каждый кирпичик. И много же кирпича, наверное, ушло на этот дом!.. В другой стороне виден большой деревянный дом. По улице проехала оленья упряжка. Дробно простучали копыта оленей. В снежном тумане, поднятом ими, колышется лес рогов. Изредка проносятся томские рысаки, запряженные в высокие сани, с хорошо одетыми мужчинами и дамами и с кучерами на облучках.

Вот идет пьяный в широченных штанах, он шатается и что-то поет.

Пьяный остановился около Никиты и затянул вдруг громко:

— А-а!..

Никита даже не заметил, как очутился под лошадью. Но пьяница, напевая, прошел мимо.

У Никиты замерзли ноги. Чтобы согреться, он потоптался возле саней. Потом собрал остатки сена под лошадьми и, разложив около саней шесть меток, стал прыгать на одной ноге.

Из Красного Креста выходили люди. Некоторые из них отвязывали лошадей и уезжали. Никто не обращал внимания на Никиту.

Вот краснолицый якут в красивой шубе с бобровым воротником и в шапке из лапок черно-бурых лисиц вынес на руках маленькую девочку в беличьей дошке и усадил ее в сани. Идя рядом с санями, он стал выводить лошадь в богатой московской сбруе на середину улицы. Следя за ними, Никита не заметил проходивших мимо двух молодых людей. Потом он разбежался, собираясь прыгать. Но, на несчастье, хозяин лошади оказался в этот момент позади своих саней, и Никита, натолкнувшись на него, кувырком полетел в снег. Краснолицый якут споткнулся, что-то рассерженно забормотал и хлестнул Никиту кнутом. Но Никитка ловко увернулся, и плеть свистнула перед самым его носом.

Когда плеть снова взвилась вверх, один из прохожих с криком: «Стой!» — схватил якута за руку. Испуганный Никита вскочил на ноги. Молодой русский человек с густыми черными бровями на бледном лице держал за руку его обидчика.

— За что человека кнутом бьете, господин Филиппов? — сердито нахмурив брови и отпуская руку якута, заговорил он.

— А тебе какое дело? — огрызнулся тот.

— А ты думаешь, коли богатый, так можешь бить человека кнутом! — сказал подошедший молодой якут с блестящими черными глазами и круглым лицом, грозно оглядывая господина Филиппова. — Да этот мальчик на твое богатство скоро и плевать не захочет!

— А зачем он кидается на человека? — вдруг оробел богач.

— Мы ведь видели, он случайно налетел на тебя. А ты решил за это кнутом его стегать. Он хоть и бедняк, а человек…

— Кнутом человека бьет! Варвар!

Девочка, сидевшая на санях, позвала отца и захныкала. Услышав плач ребенка, молодые люди вдруг смягчились, а богатый якут уселся рядом с дочерью и уехал.

— Ну как, больно тебе? — спросил молодой якут у Никиты.

— Э, да он ничего не сделал… Нич-чего!

— А ты и по-русски знаешь? — улыбаясь, спросил русский и склонился, заглянув Никите в лицо.

— Плохо знаю…

— Ишь какой молодец! А сам-то откуда? Приехал-то ты откуда?

— Нагыл улуса, Талба наслега… Далеко! — Никита махнул рукой на восток.

— Зачем в город приехал? — спросил якут.

— Хазаин хавараит.

В это время показались Егоровы. Больной шел, опираясь на брата, и жалобно говорил:

— Кто знает, дружок, поможет ли мне теперь лечение! Что-то не верится. Лучше уж вернуться на родину, в свой уголок.

— Мои господа, — прошептал Никита и проворно забрался в свои сани.

— Какой молодец! — сказал русский. — Ну, Сережа, пошли!

— С кем это ты разговаривал? — спросил Григорий, глядя вслед уходящим.

— Не знаю…

— Как же это не знаешь, а говоришь? — удивился Роман. — В городе не смотри на красивую одежду: могут вот этак заговорить, а потом пырнут ножом в бок, отвяжут коня и ускачут. Ты что, играл в кылы? — обратился он к Никите, увидя на снегу метки из сена. — Ну и распустили ж тебя, малец! Чей же это сын, что так задается? Думал я, что он сын сына Лягляра, а он, видно, сын первого богача. Такая тварь, того гляди, еще с уголовниками свяжется…

— А ну, дружок, поедем, — сказал Григорий брату, усаживаясь в сани. — Нечего с глупым мальчишкой препираться.

Никита сидел в санях и радостный и гордый. Как хорошо и смело молодые люди защитили его! Они не побоялись ни богатства, ни знатности того якута, — наоборот, сами еще чуть не запугали его. Сказал же один из них: «Этот мальчик на твое богатство скоро и плевать не захочет!» Вот бы крикнуть сейчас Роману: «Не грызи ты меня! Мне на твое богатство наплевать!» Как бы он удивился!

Потом Никита с усмешкой поглядел на тощую лошаденку с желтым обледеневшим хвостом, которая еле передвигала ноги:

«А еще говорит: «Отвяжут да ускачут!» Не шибко-то ускачешь на такой кляче! Она, вроде тебя, едва на своих кривых ногах тащится…»

— Ты чего это смеешься, Никита?

Никита опомнился и увидел изможденное, костлявое лицо Григория. Тот пытливо всматривался в него своими серыми глазами. Мальчик смутился.

— Чего смеется? — Роман даже обернулся. — Он, такой-сякой, наверное над нами смеется. Еще бы! Попал в город, успел уже познакомиться с уголовниками, чего же ему не смеяться над нами?! Что ему…

— Куда, куда прешь! Дур-рак! — прервал Романа чей-то страшный окрик.

Над ними возникли красные ноздри томского рысака, который чуть не наскочил на них и тотчас промчался мимо. Сидевший на облучке кучер успел хлестнуть их лошаденку кнутом по спине, но она только взмахнула хвостом. Зато седоки испугались. Никита спрыгнул с саней, лежавший на спине больной сел, а Роман, подняв левую руку, смешно втянул голову в плечи.

Оказывается, путешественники так увлеклись ссорой, что съехали на левую сторону улицы.

— Ты смотри, куда едешь! — укоризненно сказал Григорий, когда все успокоились и заняли свои прежние места.

— Непутевая у нас скотина! — Роман сильно натянул вожжи и хлестнул лошадь кнутом.

Лошаденка потрусила немного, но вскоре опять перешла на тихий шаг.

Никита рассмеялся, вспомнив, как Роман, так смело бранивший его, испугался окрика кучера и долго сидел, втянув голову в плечи.

— Ты что смеешься, друг Никита? — спросил Григорий умильно так, будто и сам готов был захлебнуться смехом.

— Коня жалко, — неуклюже соврал Никита. — Обозвали, бедного, «дураком», а мы еще бьем его…

— А его ли это?

— Конечно, его… Другого-то дурака тут нет…

— Ну и плут же ты будешь, шельмец!.. — засмеялся Григорий.

Роман хотел было обернуться и сказать что-то, но, умудренный горьким опытом, продолжал глядеть вперед.

Доктор Красного Креста выдал Григорию направление в больницу. Но Егоровы прежде заехали на постоялый двор попить чаю. Никиту было решено оставить у Сергея Эрбэхтэя на всем готовом. Ему поручалось ежедневно бывать в больнице — носить своему господину еду.

— Если он только посмеет мне перечить, плохо ему придется, — сказала хозяйка, потрогав пальцем шишку под глазом. — Не даром же я буду кормить такого оболтуса!

— Если что не так — в морду и на мороз! — прошипел Роман. — Что же это он, думает жить в городе на всем готовом да еще огрызаться…

Наконец поехали в больницу. Как только сели в скрипучие сани, Роман объявил:

— Григорий, придется нам поделить расходы за ночлег! Говорили, что за ночь берут с человека по полтиннику. Значит, с тебя самого да с парня рубль, да за лошадь тридцать копеек, да на угощение хозяев ухлопали трешницу, — стало быть, на твою долю полтора рубля приходится… Хорошо бы, счеты были… — Роман надолго умолк, видимо все высчитывал. — По-моему, — снова заговорил он, — на твою долю падает два рубля восемьдесят копеек. А по-твоему, сколько?

— А я не считал, — хлестко бросил Григорий. — Я не могу сорить деньгами и не стану по три целковых платить за водку, которая стоит тридцать пять копеек.

— Ведь я из-за тебя у них ночевал… Был бы я один, так и не заглянул бы в лачугу Эрбэхтэя, — вкрадчиво заметил Роман, покачивая головой.

— Нет, за водку я платить не буду. Мне ни к чему заводить дружбу с городскими богачами.

Долго ехали молча. Роман покашливал и ворчал на лошадь. Потом довольно грубо сказал:

— Ну что ж, тогда за ночлег и за лошадь уплати.

— За лошадь тоже не буду платить. За то, чтобы свезти меня и мальца в город, ты уже давно получил пятнадцать рублей. Я веду счет деньгам.

— Что ж, лучше было бы, если бы я высадил вас на окраине города?

— Вот так бы и сделал! — вдруг закричал больной. — А то просто свез бы на берег Лены, да и столкнул там с обрыва. Так бы, пожалуй, лучше всего было!

Братья бранились долго, и Никита вдруг загрустил. У них в семье не водилось денег, и он не знал, что такое жадность к деньгам. Но он отлично знал, что толстые кожаные бумажники обоих братьев Егоровых набиты ассигнациями.

«Моя бедная мать целую зиму за три рубля бьется в хотоне богачей. Да и те рубли уходят царю на подати. А у вас так много денег, чего же вы ссоритесь?» — хотелось сказать Никите. Он с тоской вспомнил о матери, о братьях и чуть не заплакал…

— Ну, тогда уплати хоть рубль за себя и за парня. Или тоже не желаешь?

— В город я приехал лечиться, а не гулять. За то, чтобы довезти меня до больницы, ты уже получил пятнадцать рублей.

— Ну, а если в больницу сразу не примут? А если придется жить у Эрбэхтэя десять дней. Тогда как? Значит, вдобавок к тому, что я привез вас сюда, я должен еще уплатить десять рублей за постой?

— И заплатишь, дружок, если не сумеешь устроить меня, — сказал Григорий с ледяным спокойствием. — Да что мы так медленно едем? А ты, малец, гляди в оба: будешь потом ходить один, как бы тебе не заблудиться.

Роман обиделся и долго молчал. Наконец он завернул в какой-то двор и сказал, ни к кому не обращаясь:

— Вот и больница. Если умаслить тут кого-нибудь, приняли бы, конечно, быстрее. И ухаживать и лечить стали бы по-иному.

Во дворе стояло в ряд несколько домов, над дверью каждого висела вывеска.

— А ну, дружок, горазд был ты хвалиться своим грамотейством. Найди-ка здесь дом, где лечат от внутренних болезней, хоть раз будь полезен! — с насмешкой обратился Роман к Никите.

Никита спрыгнул с саней, подбежал к первому дому и стал читать, еле разбирая диковинное слово.

— «Те-рапев-ти-ческое»… Не тот, — махнул Никита рукой и побежал ко второму дому.

Там он прочел: «Хирургическое». Никитка постоял в нерешительности, так как это слово чем-то напоминало ему кашель больного.

— Не тот! — махнул он наконец рукой и побежал дальше.

Спутники последовали за ним к третьему дому. Там было написано знакомое слово: «Родильное». У четвертого дома с какой-то диковинной надписью тоже нечего было задерживаться. В отдалении, в самом углу двора, стоял последний, пятый дом.

— Значит, там, — уверенно сказал Роман и направил лошадь туда.

Он привязал ее к столбу и стал осторожно поднимать больного из саней. Никита первым добежал до двери и, задрав голову, стал читать замысловатую надпись:

— «Пси… псих… пси-хиа…»

В доме было шумно, слышались громкие голоса. Оттуда доносилось даже пение.

В дверях показалась девушка с ведром в руке. Она прошла было мимо, но Никита окликнул ее:

— Эй, скажи: почка болит здесь?

Та обернулась:

— Какая тебе «почка»? Видишь: «Психиатрическое»!

— А что это такое?

— Вот чудак!.. Говорят тебе… Ну, ненормальные… — Девушка постучала пальцем по лбу. — Почки, желудок и все такое — первый корпус, понял? А здесь сумасшедшие…

Девушка ушла.

— Ну как, этот дом? — спросил Роман.

— Да нет, нет! — забормотал растерявшийся Никита. — Говорят, первый дом. Поехали обратно.

— Чего же ты глядел, пучеглазый черт!..

Все трое сели в сани, и Роман повернул обратно. Никита уселся спиной к лошади и не сводил глаз с дверей страшного дома. «А что, если сумасшедшие выскочат и погонятся за нами?»

— Что это за дом оказался? — спросил Григорий.

— Это?.. Она сказала… Кажется, сказала, что это баня.

— Так ты, глазастый черт, оказывается, чуть не привел нас к голым людям? Ох и дал бы я тебе как следует…

Наконец все трое вошли в двери первого дома. Их встретила красивая пожилая женщина в белоснежном халате. Она взяла у Романа направление и ушла в какие-то комнаты.

Григорий расстегнул пояс, долго копался в карманах, потом достал бумажник и раскрыл его:

— Я, например, не съел у них и куска хлеба, — тихо сказал он. — Может, всего две-три чашки воды выпил. Ну, да что поделаешь, дам уж целковый… А что до мальца, так он сейчас уж ихний… Они покормят, он поработает… А вот десятку возьми, умасли нужного доктора, ты ведь такие делишки умеешь устраивать… Умирать-то, оказывается, тоже дороговато… Неужто и этой женщине платить?.. Ты, малец, — обратился он вдруг к Никите, — иди к саням, как бы лошадь там не украли. Посмотри-ка…

Никита с радостью выскочил на улицу.

Мальчик ждал своих хозяев и снова, чтобы не мерзнуть, начертил на снегу около коня метки и стал прыгать на одной ноге.

Наконец появился Роман. Он быстро семенил за каким-то человеком в ладно пригнанном, коротком овчинном полушубке и в глубоко сидящей беличьей шапке.

— Биктэр!..

— Что? — Человек в беличьей шапке поднял голову.

А Никита уже успел спрятаться за сани.

Бобров!.. Виктор Алексеевич Бобров, русский фельдшер! Никита до того обрадовался, что еле устоял на месте. Так почему же он спрятался? Отчего вдруг застыдился?

Кто же может объяснить, что взбредет в голову полудикому мальчику из далекого улуса?!

— Биктэр Олексейюс! Болсой пасиба! — говорил Роман, улыбаясь.

— Не за что…

— Пасиба! Болсой пасиба!

— Не за что. — Бобров сделал несколько шагов в сторону ворот.

— Биктэр… Биктэр…

— Я очень тороплюсь, — приостановился Бобров.

— Ты — свой. Ты пазалыста памагай. Мы тенги, ты…

— Я что-то тебя не понимаю, Роман… У нас здесь за всеми следят. Богатый ли, батрак ли — все равно, доктора лечат всех одинаково. Большие доктора, понимаешь?

— Понимайес… Пасиба! Прассай!

— Прощай.

Они попрощались за руку.

Бобров удивленно глядел на свою ладонь: там лежала пятирублевая бумажка.

— Эй, постой, постой, Роман!

Роман обернулся.

— Что это? Зачем ты мне деньги сунул?

— Тебе пазалыста… мало?

— Значит, взятку дал! — Фельдшер схватил Романа за рукав и посмотрел ему прямо в глаза. — Когда же это я взятки брал? Эх вы, кулачье! — Он скомкал деньги, бросил их под ноги Роману и быстро проскользнул в ворота.

Роман разгладил на ладони измятую пятирублевку, аккуратно сложил ее, спрятал в бумажник и подошел к лошади.


Роман пробыл в городе два дня. Он побывал за это время у богатого купца Гавриила Филиппова, владельца каменных магазинов, сдал ему привезенное от Сыгаихи масло, забрал для лавочницы разных товаров и водки и собрался уезжать. Через месяц ему предстояло снова приехать в город за товарами.

Перед отъездом Роман навестил Григория, долго с ним разговаривал, попрощался и, освободившись от всех дел, поехал на постоялый двор собираться в дорогу.

— Ну, как брат? — спросил Сергей.

— Ему все хуже становится…

— Дети-то у него есть?

— Есть сынишка лет десяти…

— Значит, жена найдет нового мужа. Ох и богатым ты будешь, коли твой брат преставится!..

Роман промолчал. Никита вспомнил, как братья ссорились из-за денег. Пройдет немного времени, Григорий умрет, и тогда его почти стоголовое стадо, вещи, что хранятся в двух амбарах, постройки — все перейдет к Роману.

«Желает ли он смерти брата?» — подумал было Никита и сам до того испугался собственных мыслей, что мороз пробежал по коже.

— Тогда бы ты сам мог открыть лавку, — продолжал Сергей, — незачем было бы тебе бегать в подручных у Сыгаевых! Сам стал бы нажимать на Сыгаевых, отодвинул бы их…

Никита ждал, что Роман обидится и скажет: «Нет, я не хочу смерти брата». Но Роман долго сидел молча.

— Нет, — заговорил он наконец, — никогда нам не отодвинуть Сыгаевых…

— Жизнь — что ступенька высокого крыльца, — вздохнул Эрбэхтэй. — Над этим мальцом стою я, потом — ты, потом — Сыгаевы, над ними — якутский купец Филиппов, дальше — русские купцы Кушнарев и Коковины, и так ступенька за ступенькой, не знаю, сколько их там до самого верху… А там, выше всех, сидит царь…


Роман уехал.

Трудно приходилось Никите. Вставал он затемно, задавал корму лошадям постояльцев, подметал двор, носил сено в хлев для трех коров. Потом отправлялся с хозяйкой на рынок, — там она держала лоток под вывеской: «Варвара Федорова. Мясо, молоко, меховые изделия». А по возвращении нужно было еще наколоть дров и внести их в дом, напоить коров в зловонной проруби, притащить льду, вскипятить самовары. Да к тому же повсюду гоняли его с поручениями, только и слышалось:

— Эй, Никита, нагылский малец!

А ко всему еще хозяин и хозяйка вечно жаловались:

— Вот привезли парня и оставили. Даром кормим и одеваем. Не знаем, когда наконец заберут его от нас!

Никита каждый день носил Григорию бутылку кипяченого молока. Однажды он столкнулся в воротах больницы нос к носу с русским фельдшером, да успел так ловко проскочить мимо него, что тот его и не заметил. Раза два видел он Боброва в коридоре больницы. Как увидит его Никита, сердце так и забьется от радости, а подойти не может, скорее прячется. Вот диковина!

У Эрбэхтэев и днем и ночью пьянствовали и играли в карты.

— Что ни поручат тебе люди, никогда не перечь, — советовали мальчику хозяева.

Только за водкой бегать не разрешали, чтобы пьяницы покупали ее у хозяйки, а у нее она в пять-шесть раз дороже стоила по ночам.

По вечерам старик хозяин, хромая и выпятив грудь, подходил к столу и начинал метать карты. Играли в штос. Только и видно было, как мелькают его пальцы. За это его и прозвали Сергеем Пальцем.

Однажды из-за послушания Никиты хозяева понесли урон Эрбэхтэй метал, а проигрывающий ему старик положил новую колоду карт на ладонь и окликнул проходившего мимо паренька:

— Сними!

Никита послушно снял. Потом, уже возясь с самоваром, он услышал радостный возглас:

— Есть! — И тот старик, которому он только что снимал карты, снова позвал его: — А ну, малец, сними-ка еще разок!

Когда Никита подскочил, хозяин набросился на него:

— Вон отсюда, дикарь! Больно резвым стал, черт этакий!

Никита убежал.

Вечером Эрбэхтэй пил со своей старухой чай и попрекал ее:

— Тоже еще, отыскала чертенка! Я было выиграл у Петра Эриэна, да поганец этот снял ему карты, и старик отыгрался.

— Значит, руку тебе отбил, — сказала старуха. — Надо было не метать, а самому ставить.

— Когда это я выигрывал на ставке? — огрызнулся хозяин, но все-таки поднялся и нерешительно заковылял к играющим. — Никита, поди-ка сюда, сними-ка мне, — ласково позвал он мальчика.

Три раза снимал Никита хозяину, и все три раза тот проигрывал.

— Убирайся, сатана! — прошипел Эрбэхтэй, когда мальчик снова протянул руку к колоде.

Никита проплакал всю ночь. Хозяин, который раньше не обращал на него внимания, стал теперь строг и придирчив, да еще обзывал сатаной.

Тайно от всех Никита завел себе, по старинному обычаю, палочку с тридцатью зарубками. Через тридцать дней вернется Роман, и Никита поедет домой. До чего же медленно идет время, до чего же медленно убывают зарубки на палочке!..


Это случилось в тот день, когда не стало шестой зарубки на палочке. Никита вел трех коров с водопоя. Они мирно подымались по косогору, и вдруг пестрая телка, шедшая последней, несколько раз подпрыгнула на месте, словно взбесилась, и побежала обратно к проруби. Мальчик с криком понесся за ней. Добежав до проруби, телка ткнулась в нее мордой, но тотчас отскочила и галопом помчалась в сторону города.

Беда! Ведь она может пропасть. Чем же Никита рассчитается за нее? Придется идти в тюрьму. И тогда не увидит он ни матери, ни братьев, ни отца…

— Вот беда, вот беда! — бормотал Никита и бежал что есть мочи.

Он завернул в переулок и с разбегу наскочил на какого-то человека. Мальчик хотел было отскочить, но тот так крепко схватил его, что он едва вывернулся. Вдруг незнакомец громко назвал его по имени и обнял. Никита поднял голову. Русский фельдшер! Узнав Боброва, мальчик снова стал вырываться, всхлипывать и, наконец, заплакал.

— Никита, дорогой мой! Что с тобой? Как ты сюда попал? Давай успокоимся, будем мужчинами! — Бобров поднял Никиту и несколько раз поцеловал его.

Немного успокоившись после неожиданной встречи, друзья объяснились наполовину по-русски, наполовину по-якутски.

— Хазаин хавараит…

— Хозяин? А! Понимаю! Егоров. А живешь-то ты где?

— Тут. Сергей Эрбэхтэй. Старик…

— Как живешь?

— Как, да? — Никита помолчал и почему-то решил утаить, что живет плохо. — Ничего… Хорошо.

— Ну, брат, я твою хорошую жизнь проверю, — сказал Бобров. — Пойдем. Веди меня к своему старику Сергею.

Бобров взял мальчика за руку, и они пошли. Увидев зловонную прорубь, Никита вспомнил о пропаже и приостановился:

— А телка?

— Какая телка?

— Сергей-старик корова пропала!

— А, вон та пестрая, что мчалась как ошалелая? Ну ее, эту корову! — засмеялся Бобров. — Нам, брат, некогда возиться с коровами. У нас, брат, поважнее дела найдутся.

— Нет, я не пойду! — решительно уперся мальчик.

— Как не пойдешь?

— А корова? Корова пропала — моя голова пропа-а-а-ала!

— Тьфу ты! Будь она неладна, эта корова! Ну, пойдем искать ее.

Едва они поднялись на гору, как увидели телку. Она лениво брела им навстречу. Теперь можно было спокойно возвращаться к старику Эрбэхтэю.

Когда они вошли в дом, как обычно кишащий пьяницами и картежниками, старуха, не обращая внимания на приветствие Боброва, зло накинулась на Никиту:

— А ну, лупоглазый, где это ты свои глаза пучил? Куда девал телку? Съел ее, что ли, или угнал к ворам! Даром только хлеб ешь, дылда такая!..

— Вы, хозяйка, потише! Мальчика я сегодня от вас заберу.

— Что он говорит, этот русский?

Когда ей перевели слова незнакомца, она сказала:

— Малец, ты что же это, хочешь уйти с этим русским?

— И уйду-у!.. — прогудел Никита.

— Иди, иди хоть к черту на рога!

— Постой-ка! Ведь мальчик нам нужен! — пробубнил хозяин, игравший в карты. — Господин!..

Хоть и путано, но старик все-таки сумел объясниться с Бобровым по-русски. За шестидневное пребывание мальчика он просил три рубля. А Бобров требовал, чтобы сам старик уплатил за эти шесть дней мальчику: не даром, мол, он на них работал.

— Я якут, мальчик якут. Ты русский — не твой дело.

— Я тебе дам «не твой дело»! Тоже спаситель своего народа нашелся! Знаем мы таких! Пошли, Никита! Нечего тебе в этом притоне делать!

— Пошли! — громко заявил Никита и направился к двери.

Старик забеспокоился, бросил карты и, прихрамывая, подошел к Боброву. Теперь он заговорил о своей ответственности за мальчика, сказал, что не может отпустить «царского человека» с неизвестным, и добавил еще, что следовало бы спросить о мальчике у его господина, находящегося в больнице.

— Я фельдшер, я там работаю, пойдем спросим…

Старик заколебался и, помедлив, сказал:

— Малец, а ты знаешь этого человека?

— Знаю… знаю… Наш человек.

Обещав отпроситься у Григория, Никита ушел с Бобровым.


Григория Егорова рассердила просьба Никиты:

— Вот пучило! Хорошему тебя научит Виктор-фельдшер своими сударскими речами: «Царь плохой, богачи прижимают»! Да не очень-то мы его испугались! Живи там, где жил, и не путай счета… Виктор-фельдшер получил с меня десять рублей, а особого ухода я что-то не вижу…

По лицу Никиты Бобров сразу догадался о его неудаче и сам пошел к больному. Когда он сказал, что мальчику лучше будет жить у него, Григорий не согласился. Но, узнав, что Эрбэхтэй требует за Никиту три рубля, он не на шутку заволновался:

— Вот еще напасть! Значит, за месяц он запросит пятнадцать рублей… За эти деньги можно содержать всю зиму пять коров… Ладно, ладно, бери мальчика к себе, пусть живет…

По вечерней, темной улице Бобров повел Никиту к себе. Он снимал комнатушку у стариков татар на краю города.

— Рахиля Ганеевна! Насыр Ниязович! Это мой друг, хороший парень. Он будет жить у меня. Он тоже не любит царя и богачей…

— Где же поместишь ты такого большого парня? Ведь комната у тебя уж очень мала, — не то всерьез, не то шутя сказала старуха.

— Сто ли сто один ли кичи[5], — бары быр[6], Рахиля, — сказал старик, мешая русские, татарские и якутские слова. — Пусть живет с нами, если не любит царя и богачей. Не любишь их, друг? — спросил он, поглаживая длинную седую бороду.

— Не люблю! — от всего сердца воскликнул Никита.

— Ну, садись, молодец, садись!

Этот экзамен показался Никите легким. Какой бедняк может любить царя и богачей? Ведь царь расстреливает, вешает и ссылает тех людей, которые борются за счастье народа. «Свободная сила свергнет царей, и радостно вздохнут народы», — говорят настоящие люди. А гнет таких богачей, как Сыгаевы, Эрбэхтэй, Егоровы, Никита уже испытал на собственном горбу.

Вскипятили чай и, весело разговаривая, все сели к столу. Вдруг за перегородкой раздался молодой, сильный голос:

— Витя дома?

— Дома, Ваня! — ответил Бобров. — Заходи.

Никита только что начал рассказывать о своих любимых талбинцах — об Афанасе Матвееве, об Эрдэлире, но тут появились гости и прервали его. Поэтому Никита встретил их неприязненно.

— Познакомьтесь с моим другом, — здороваясь с вошедшими, проговорил Бобров. — Молодой революционер Талбинского наслега Никита Егорович Ляглярин.

— Здравствуйте, товарищ Ляглярин! — К Никите подошел русский молодой человек.

Вдруг брови его поднялись, и он радостно воскликнул:

— Да мы давно знакомы! Сережа, ведь это его у Красного Креста Филиппов… Я — Иван Воинов.

— Да, он «хазаин хавараит», — с улыбкой сказал другой молодой человек, спокойный якут, который тоже протянул Никите руку. — Сергей Петров!

Гости оказались теми молодыми людьми, которые когда-то защитили Никиту от плети богача. Они тоже сели пить чай.

Видимо, Бобров уже знал о случившемся у Красного Креста. А теперь выяснилось, кто был тогда потерпевшим. Молодые люди, оказывается, знали, что Бобров жил в Талбе.

— Вот он, тот самый Никита, который прочитал «Послание в Сибирь» по-якутски, — сказал Бобров, и его друзья сразу заинтересовались мальчиком.

— А ты помнишь это стихотворение, дружище? Прочти, пожалуйста, — попросил Петров.

Никита охотно прочитал стихотворение, и Петров похвалил якутский перевод Ивана Кириллова.

— К сожалению, у этого паренька нет возможности учиться… — тихо промолвил Бобров.

— Попробую устроить его в городскую школу, — предложил Воинов.

Никита боялся городской школы: он плохо говорил по-русски и сильно тосковал по родному наслегу.

Посоветовавшись, решили, что в городскую школу Никиту не примут, а пока он в городе, нужно достать программу для четвертого класса и учить его дома.

Быстро покончив с этим вопросом, друзья завели видимо обычный для них разговор. Они говорили о прекрасном, мудром человеке, которого называли Ленин. Они говорили о неизвестных еще Никите людях, которые здесь, в Якутии, борются за народ и хотят сделать жизнь бедняков счастливой и светлой. Никита запомнил два имени, которые особенно часто упоминались в разговоре, — Орджоникидзе и Ярославский.

Допив чай, все трое заторопились на какое-то собрание. Перед уходом Бобров о чем-то долго шептался с хозяйкой.

После их ухода Никита помог хозяйке наколоть дров, они вместе внесли их в сени, и Никита сбегал еще за льдом. Потом он пошел в комнату фельдшера, достал с полки книги и стал их перелистывать. Никита никак не мог понять, о чем в этих толстых книгах написано. Вот нарисованы внутренности человека. Мальчик решил, что это наука о вскрытии трупов, и испуганно положил книги на место. Он посидел немного один, но ему стало скучно, и он вышел к хозяевам.

— Ну, что еще будем делать? — осведомился Никита.

Старик и старуха опустили чашки — они пили чай, — взглянули друг на друга и рассмеялись.

— У нас больше нет работы, — виновато произнес старик.

— А коров уже напоили? Где у вас тут прорубь?

— Откуда у нас быть коровам! Мы люди бедные, — сказала старуха. — Возьми книжечку, почитай, а то напиши письмо родным.

Никита поспешно уселся писать письмо, не знай, правда, когда и как он отправит его. Увлекшись рассказами о своем житье-бытье, мальчик ощутил острую тоску по родным, и слова его письма становились все более жалостными. Закрыв лицо рукою, Никита тихо заплакал.

Вдруг вся комната озарилась необыкновенным светом. Никита испуганно вскочил и бросился к дверям, чтобы известить хозяев о пожаре. Но с порога он оглянулся и увидел, что над столом на веревке висит какой-то стеклянный шарик и в нем что-то ярко горит. Веревка, на которой был привязан шарик, пересекая потолок, спускалась по стене и входила в какую-то блестящую штуковину. Никита на цыпочках приблизился к столу и, прикрыв ладонями глаза, стал почти в упор разглядывать горящий шарик.

Тонкое стекло может каждую минуту лопнуть или расплавиться, а тогда огонь зажжет веревку и побежит по ней вверх… Страшно!

Мальчик выбежал к старикам.

— Там, в комнате… — растерянно лепетал он.

Хозяйка удивленно посмотрела на него.

— Что там, дружок? — Она быстро встала, заглянула в комнату фельдшера и спокойно вернулась. — Ничего там нет… Наверное, мышь…

Никита увидел, что и над столом хозяев висит точно такой же ослепительно горящий шарик.

— Не смотри так долго на лампочку: глаза испортишь, — сказал старик.

Теперь Никита понял, что эта штука подвешена специально для освещения. Но вернуться в комнату он все-таки побоялся.

«Удивительная, однако, вещь! Никто не зажигает, а горит! Неужели так много в ней керосина?» — раздумывал Никита, подсаживаясь к столу.

Старик татарин придвинул свой стул поближе к Никите и сел с ним рядом. Хозяева были, видно, рады поговорить с мальчиком.

Когда Никита спросил, есть ли у них дети, они оба скорбно умолкли.

— Были у нас сын и дочь, — спустя немного времени тихо заговорил старик. — Дочь умерла… Болела… А сына убили по приказу царя… Он учился в России.

Теперь они живут вдвоем. Старик занимается починкой сапог и валенок, старуха шьет простую одежду, — так они зарабатывают себе на пропитание.

Никита долго беседовал со своими новыми знакомыми, рассказывал им о своей жизни, о том, как он попал в город. Напоследок он осведомился, скоро ли придет Бобров.

— Не-ет, — сказал старик, — ты не жди его. Ложись спать, голубок.

— А на какое собрание он пошел?

— На какое собрание? — Старик смущенно погладил свою длинную снежно-белую бороду, потом выпрямился и весело сказал: — Да вот толкуют все, как бы это царя убрать…

— Что?! — Никита даже заерзал на табуретке.

Старуха стала что-то недовольно говорить старику по-татарски.

— Ведь он сам сказал, что не любит царя и богачей, — по-якутски ответил ей старик и обернулся к Никите: — Если бы цари умирали от собраний, то их бы давно на свете не было. Сколько уж было собраний, а царь все живет. Наоборот, гибнут те, кто устраивает собрания: царь убивает их.

— Это не нашего ума дело…

— От наших собраний царь не сдохнет… Всем бы оружие в руки взять, тогда, конечно, другой разговор… Ну, иди спать.

— А там огонь…

— А ты потуши.

Никита вошел в комнату, задрал голову и стал дуть на лампочку. Лампочка качалась на веревке, но не потухала. Старик сказал: «Потуши». А как потушить это чудо? Никита этого не знал, а просить хозяев постыдился и, решив дождаться фельдшера, прилег на кровать, не раздеваясь.

Утром, когда мальчик проснулся, — оказалось, он спал раздетый на постели, разостланной на полу. Бобров уже убирал свою кровать и, услышав, что Никита шевелится, с улыбкой обернулся к нему.

— Как спал?

Никита не знал, что можно спать плохо, поэтому удивился такому вопросу. Ему стало стыдно, что он не слышал, когда вернулся Бобров, и не проснулся, когда тот раздел его и уложил на чистую постель. Он насупился и молча стал одеваться.

— Сегодня воскресенье. Как поедим, в баню пойдем. Хорошо?

— Хорошо.

Никита вымылся в бане, надел на себя слишком просторное для него белье фельдшера и довольный вернулся домой. Тут пришли Иван Воинов и Сергей Петров.

У Воинова была какая-то пачка в руках. Он развернул ее на столе. Это оказались книги, тетради, карандаши, ручки. Громко читая название каждой книги, — а их было три, — он клал их перед Никитой.

— В. и Э. Вахтеровы, «Мир в рассказах для детей». Первая книга после букваря для классного чтения в начальных училищах… «Родной мир» Ивана Сахарова. Часть первая и часть вторая. А вот тут всякие принадлежности для письма. Все это мы с Сергеем Ивановичем Петровым дарим тебе. Не горюй, брат Никита, мы с тобой еще горы свернем! — Воинов обнял Никиту и ласково похлопал его по спине.

В четвертом классе Талбинской школы как раз учатся по этим книжкам. Никита набросился на книгу Вахтеровых, раскрыл ее и, увидев знакомую картинку — кошку, держащую в зубах мышку, неожиданно разволновался. Слезы затуманили ему глаза, и он выскочил на улицу.

Никита несколько раз прошелся по двору. Работы здесь никакой не было. Но он все-таки поднял небольшой кусок льда и понес его в дом. Хотя лед и не был нужен, старуху искренне обрадовала услуга мальчика.

Проверяя знания Никиты, новые учителя заставили его прочитать какой-то отрывок из учебника, кроме того, он написал несколько продиктованных ему фраз. Мальчик оказался бойким и понятливым. Он прочел наизусть выученные еще в школе стихотворения: «Весна», «В школу», «Сказки бабушки». Воинов часто восклицал:

— Ах, какой молодец!

Сергей Петров попросил Никиту перевести с якутского и написать по-русски такое предложение: «Собака укусила мальчика». Никита долго пыхтел над переводом этой фразы. А когда задание было выполнено, никак не мог понять, чем он, собственно, развеселил так своих новых друзей. В Никитином переводе оказалось, что мальчик сам укусил собаку.

Никита стал учиться ежедневно.

НОВЫЕ ДРУЗЬЯ

Имена людей, о которых Бобров и его друзья говорили всегда с любовью и уважением, ярко запечатлелись в уме и сердце Никиты: Ленин, Серго Орджоникидзе, Ярославский… Григорий Константинович, Клавдия Ивановна… Эти люди, не жалея своей жизни, борются за то, чтобы человек не угнетал человека, чтобы князь не мог отнять у бедняка землю…

Однажды Бобров повел Никиту в музей. Мальчик залюбовался там беленьким песцом, который, как живой, щерил зубки. В это время из соседней комнаты вышел усатый человек с кудрявыми, густыми волосами. Проходя мимо них энергичным шагом, он задумчиво перебирал какие-то бумаги. Бобров поздоровался, назвав его Емельяном Михайловичем. Тот быстро нацепил пенсне на переносицу, улыбнулся и приветливо поклонился.

— Это он? — прошептал Никита.

— Да, да, он, — подтвердил Бобров.

А в другой раз, на базаре, русская женщина с ласковыми серыми глазами рядом с Никитой покупала карасей и мороженое молоко. Потом к ней подошла другая русская женщина и назвала первую Клавдией Ивановной. Никита невольно прислушался: это, наверное, та самая Клавдия Ивановна, про которую всегда с таким уважением говорили его друзья, недаром у нее такое доброе лицо. Никита знал, что Клавдия Ивановна — жена Емельяна Михайловича. А вторая женщина еще осведомилась у нее о здоровье Емельяна Михайловича и маленькой дочки. Теперь не было никакого сомнения, что это именно она.

— Клавдия Ивановна, я помогу! Музей, да? — И Никита вдруг выхватил у нее сумку с продуктами.

Клавдия Ивановна вздрогнула от неожиданности, потом, пристально вглядевшись в мальчика, улыбнулась:

— Ой, спасибо, спасибо! Я сама…

— Помогу! — твердо сказал Никита и зашагал в сторону музея.

Клавдия Ивановна еле поспевала за ним.

— Ты, мальчик, разве знаешь меня? — спросила она.

— Знаю, конечно, — охотно ответил Никита. — Политиков все знают. Царь…

— Что царь?..

— Долой! Царь — война, царь — тюрьма…

— Ах ты, мой милый! — засмеялась женщина и похлопала паренька по плечу. — Выходит, и ты политик. Да, милый, царь — это война, царь — тюрьма, это правда… — Она улыбнулась и, качая головой, повторила чуть слышно: — Царь — война, царь — тюрьма…

Остановившись у маленького деревянного домика во дворе музея, Клавдия Ивановна постучала в дверь. Услышав шаги, она весело крикнула:

— Открой, царь — война!

— Что? — раздался удивленный голос Ярославского, и тут же звякнул дверной ключ.

— Здравствуй, мальчик! — кивнул Никите Ярославский, потом со смехом сделав растерянный жест руками в сторону квартиры, откуда доносился детский плач, он обратился к жене: — Взбунтовалась моя Марианочка…

Клавдия Ивановна поспешно разделась в передней и прошла в комнату, где плакал ребенок. Хозяин последовал за нею. Никитка поставил сумку на стол, а сам уселся у печки. В наступившей тишине послышался невнятный разговор хозяев, часто прерываемый веселыми смешками женщины. Потом вышел Ярославский и, приветливо улыбаясь, обратился к Никитке:

— Так, ты думаешь: «Царь — тюрьма, царь — война»?! Вот молодец-то какой!.. А как тебя звать?

— Ляглярин Никита…

В дверях появилась Клавдия Ивановна с ребенком на руках:

— Садись, милый, сейчас я…

Никита устыдился, вдруг сообразив, что он сел, оказывается, без приглашения. Он быстро соскочил со стула и ринулся к наружным дверям.

— Стой! Ты куда? Чайку попьем!

— Не-е… Хазаин бальница молоко.

Никита был рад, что случайно помог «политикам». Улыбаясь во весь рот, он помчался обратно на базар, чтобы купить молока для Григория…

Как-то раз, когда Никита вернулся из больницы и пилил со старухой Рахилей дрова, мимо них пробежал радостно возбужденный Виктор Бобров. Он взмахнул обеими руками и крикнул:

— Скорей идите в дом! Бросайте работу! Важные новости!

— Что он сказал?

— Говорит: «Новости».

Никита выпустил пилу и бросился в дом. Бобров обнимал старика Насыра и кружился с ним по комнате.

— Свергли! Понимаешь ты, рухнул!

Он отпустил старика, и Насыр, не устояв на ногах, плюхнулся на кровать.

— Кто?

— Царизм!

Бобров снова схватил было старика, но тот уперся ему в грудь руками и пересел подальше. Бобров обернулся, схватил Никиту и высоко поднял его.

— Ура! — закричал он. — Сын свободных якутов! Свергнута царская власть!

Бобров отпустил Никиту и подбежал к дверям, навстречу входившей хозяйке. Он за руку ввел ее в комнату и обнял.

— Все на улицу выходите! Свергнута царская власть. Началась революция! — не унимался Бобров.

Он обнял вместе старуху и Никиту и обоих расцеловал.

— Все на улицу!..

Не объяснив толком, что к чему, Бобров выскочил из дому, оставив хозяев и Никиту в полном недоумении.

— Что с ним? — сказала наконец старуха Рахиля.

— Говорит, что свергнута царская власть. — Старик Насыр спокойно погладил бороду и продолжал: — Только я хотел бы знать точно: где он, царизм, рухнул — здесь, в Якутске, или там, в Петрограде? Это надо проверить.

Пока старик надевал шубу, Никита выбежал из дому и понесся к центру города.

На улицах уже толпился народ, многие куда-то бежали, всюду слышались возгласы:

— Царя свергли!

Запыхавшийся Никита остановился у краснокирпичного здания музея и библиотеки. Сюда стекался народ. Сквозь гул слышались все те же слова:

— Царя свергли!

Некоторые, расталкивая толпу, входили в маленький деревянный дом.

— Вот они, наверно, знают! — указывая на домик, громко сказал пожилой якут, одетый по-городскому. — Тут живут самые первые сударские. Они-то знают, в чем дело!

Но вот из маленького дома, окруженный большой группой людей с красными повязками на рукавах, вышел Ярославский.

Подняв над головой шапку, Ярославский громко сказал:

— Граждане! В Петрограде революция! Царское правительство свергнуто. Власть перешла в руки Совета рабочих и солдатских депутатов. Вечером в доме Благородного собрания состоится всенародный митинг! Якутский революционный комитет приглашает всех трудящихся на митинг.

Никита увидел рядом с Ярославским своих друзей — Боброва, Воинова, Петрова.

В воздух полетели шапки, грянуло громкое «ура». Ярославский уже хотел было войти в здание музея, но задержался у приклеенного к двери листа бумаги. Он сорвал его, швырнул в сторону и скрылся за дверью. Какой-то молодой человек поднял бумагу… Оказывается, якутский губернатор барон Тизенгаузен запретил устраивать общественные и частные собрания.

— Не запретите! Царя уже нет! — крикнул молодой человек и разорвал бумагу на клочки.

Все засмеялись.

— Чего стоят теперь эти запреты! Царя сняли, а они еще запрещают чего-то! — послышался насмешливый голос.

Никита побежал домой с новостями. По дороге он срывал с ворот и стен бумажки барона Тизенгаузена о запрещении собраний. На мосту он увидел старика Насыра и с криком бросился к нему:

— Насыр Ниязович! Да, свергли!..

Старик погладил бороду и спокойно спросил:

— Постой, постой! Где он свергнут? Здесь, в Якутске, или там, в Петрограде?

— Там, там! Как можно здесь свергнуть царя!

— Все-таки я лучше сам пойду узнаю! — И старик зашагал к центру города.

Никита прибежал домой, сообщил старухе Рахиле все новости и не на шутку напугал ее, рассказав, что он срывал листовки барона Тизенгаузена, и даже показал, как он это делал. Потом Никита взял приготовленную старухой бутылку с молоком и побежал в больницу.

Там уже знали о свержении царя. Больные, которые могли ходить, собрались в коридоре.

Григорий Егоров лежал ничком на подушке и стонал.

— И ты, малец, обрадовался свержению царя? — Григорий поднял голову и вытаращенными глазами пристально глядел на Никиту.

— Как же не радоваться! — добродушно откликнулся Никита. — Все очень рады…

— «Все»!.. Тебе-то что царь сделал?

— Гнет богачей, господ… — начал было Никита, но, взглянув на хозяина, смущенно умолк.

— «Богачей, господ»!.. И ты туда же! Ох, беда, беда! Когда же приедет наш кривоногий и увезет меня из этого сумасшедшего города! Увидеть бы еще свою скотину, дом свой… Умереть бы в родных краях… С каждым днем слабею. Фельдшер все занят был, царя ходил свергать. Может, сейчас успокоится, добился своего. Ты, малец, куда это заторопился?

— Да ведь сегодня народное собрание!

— А тебе-то что?

— А как же! Сударские всех приглашали! — крикнул Никита, выбегая из палаты.

— Ох, беда, беда! И он туда же!..


Прямо из больницы Никита побежал к зданию Благородного собрания. В числе первого десятка нетерпеливых он толкнулся в дверь, но там стояли весьма решительного вида городовые. У самого входа возвышался пожилой толстый городовой с красным лицом, видимо главный.

— Ка-акой тебе митинг? — хрипло и лениво тянул он, расправляя рыжие усы. — Ника-кого митинга не будет. Пра-ашу, господа, расходиться, пра-ашу!

Люди в нерешительности топтались на месте.

На другом конце улицы показались солдаты. Их вел какой-то низкорослый военный, увешанный медалями, с огромной шашкой, волочащейся по земле. Он остановил свое войско, человек двадцать, и стал прохаживаться вдоль строя.

— Казаки… Есаул Казанцев… — настороженно шептались в толпе.

Со всех сторон подходили люди, в одиночку и группами. Они останавливались посреди улицы и постепенно сливались с толпой. Потом решительным шагом подошел к зданию Ярославский с товарищами. На рукавах у них алели красные повязки. Толстый городовой загородил собой вход, кашлянул в кулак и сказал:

— Виноват, господа… приказано… Виноват!

— Не мешайте! — очень спокойно сказал Ярославский и отмахнулся от толстяка.

Городовой смущенно посторонился. Ярославский дернул дверь, но она оказалась запертой.

— Сейчас! — Иван Воинов бросился к воротам и, толкнувшись в запертую калитку, перемахнул через забор.

Вскоре двери распахнулись настежь, и из помещения выскочил Воинов:

— Пожалуйста, товарищи…

Толпа хлынула за Ярославским в дом. С улицы бесконечной цепочкой тянулся народ. Внутрь уже невозможно было проникнуть, и люди толпились в дверях и на улице. Городовые сбились в угол. Краснолицый толстяк поманил рукой одного из своих подчиненных и что-то шепнул ему на ухо. Тот козырнул и побежал куда-то.

— Хотят вызвать подмогу! — раздался чей-то голос.

— Чего нам их бояться, когда сам царь ничего не смог сделать с народом.

Никита все-таки пролез в зал и уселся в первом ряду. На сцену уже вынесли стол, покрытый красной материей, и несколько стульев. Люди постепенно рассаживались, и шум стал стихать. Когда на сцене появился Ярославский с группой товарищей, все встали. Долго не смолкали аплодисменты и громкие крики «ура».

Ярославский подошел к самому краю сцены и пригладил копну волос.

— Товарищи и граждане! — зазвучал, покрывая шум, его уверенный голос. — В Петрограде, Кронштадте, в Москве восстали рабочие и солдаты. Власть царя свергнута, созданы Советы рабочих и солдатских депутатов…

Ярославский говорил о том, что царская власть гнала миллионы молодых людей на антинародную, кровавую, империалистическую войну. Это она наделила сотни тысяч людей оскорбительной кличкой «инородцы» и обрекла их на нищету и бесправие, а всю Россию превратила в тюрьму народов. Но теперь в городах и деревнях — повсюду ликвидируются органы царской власти. Трудящиеся города Якутска не могут отстать от своих братьев. Они должны разрушить царские учреждения, снять с должностей господ и захватить власть в свои руки.

— Долой кровавую царскую войну! — закончил Ярославский свою речь. — Да здравствует свобода и братство народов! Да здравствует свободная Россия! Да здравствует великий вождь революции Владимир Ильич Ульянов-Ленин!

Затихший зал всколыхнулся могучим «ура». Опять все встали и долго аплодировали. Встали и те, что сидели на сцене, они тоже аплодировали.

После митинга Бобров, Воинов и Петров вышли из Благородного собрания вместе с Ярославским. Никита догнал их на улице. Они прошли мимо большого каменного магазина «Коковин и Басов», углом выходившего на центральную улицу.

— Виктор Алексеевич! Куда мы идем? — спросил Никита; ему то и дело приходилось бежать, чтобы не отстать от взрослых.

— Мы — в клуб приказчиков. А ты куда? — спросил Воинов и локтем подтолкнул Петрова.

— С вами…

— Нельзя! — серьезно сказал Петров, смеясь одними глазами. — На митинге ты сидел с эсерами, вот и иди к ним.

— Что эсеры? — Шедший чуть впереди Ярославский замедлил шаги.

Воинов и его друзья смутились.

— Этот малец сидел на митинге между Куликовским и Воробьевым, — сказал Воинов. — Вот мы и шутим: «Иди, говорим, к своим эсерам!»

Ярославский молча посмотрел на Никиту.

«А что, если он меня прогонит?» — испугался мальчик и вдруг вспомнил про свою услугу.

— А я помогал Клавдии Ивановне принести с базара карасей, — сказал он по-якутски.

— Что говорит мальчик?

Петров, смеясь, перевел.

— Помню, помню!.. Он еще про царя говорил: «Царь — война, царь — тюрьма»? Молодец какой! — Ярославский похлопал Никиту по плечу. — Зря вы его к Куликовскому отсылаете. Он наш, наш! С эсерами да с меньшевиками не надо, товарищи, шутить, они еще не раз нам подгадят. Нам еще предстоит долгая и отчаянная борьба.

Они подошли к клубу приказчиков.

У подъезда висела афиша с названием сегодняшнего спектакля — «Доктор Штокман».

Воинов о чем-то тихо переговаривался с пожилой седеющей женщиной, стоявшей в конце длинного коридора.

— Скоро будет антракт. Пожалуйста, раздевайтесь. В верхнем не впущу, — отчеканила она и вдруг перешла на шепот: — Здесь барон Тизенгаузен, городской голова Юшманов… и полицмейстер Рубцов тоже здесь… Снимайте шубы… Порядок!

Она, видимо, серьезно считала, что входить в театр в шубах — большой беспорядок.

Около вешалки поставили рядом два стула, на них положили шубы и шапки. В это время, видимо, закончилось действие, из зала послышались аплодисменты. Ярославский с товарищами устремились туда, а Никита остался сторожить одежду.

В тот момент, когда распахнулись двери зала и в фойе показались первые зрители, раздался громкий голос Ярославского. Публика снова вернулась в зал. Никита подскочил к дверям и, чуть приоткрыв их, заглянул туда.

Ярославский стоял на сцене один и говорил так же, как в Благородном собрании. Напротив Ярославского в первом ряду сидел маленький, щуплый старичок с широкой красной лентой через плечо. Вытягивая свою худую шею, он прислушивался к словам оратора. У него был такой вид, будто он сейчас вскочит и крикнет: «Стой!» Рядом с ним восседала дородная дама в белоснежном шелковом платье.

Сообщение о свержении царя публика, за исключением первых трех рядов, встретила бурными аплодисментами.

Некоторые слова оратора приводили в полное смятение господ из первых рядов. Они, как по команде, оглядывались на старичка с лентой.

Вдруг и сам Ярославский посмотрел на старика сверху вниз.

— Господа! — жестко сказал он и быстро оглядел первые ряды. — Вы надеетесь вашими объявлениями запретить народу посещать собрания… Я вас предупреждаю, что мы начали организацию этих собраний и что они будут иметь для вас нежелательные последствия. Вы доживаете последние часы, и власть уже не в ваших руках — власть в руках восставшего народа. Если вы добровольно не отдадите ее, тем хуже для вас…

В зале раздались громкие аплодисменты и приветственные возгласы. Сидевший рядом с бароном долговязый военный вскочил, звякнул медалями, и его шашка громко стукнулась о край кресла.

Сгорбившийся старик с красной лентой вдруг выпрямился и беспокойно огляделся по сторонам. Его толстая спутница откинулась на спинку кресла и поднесла к глазам платочек. Все дамы вокруг тотчас последовали ее примеру, и вот уже в первых рядах повсюду замелькали белые платочки. Старичок с красной лентой и остальные господа стали успокаивать дам.

— Мы, большевики, призываем якутский народ следовать примеру других областей и городов России и закрыть все царские учреждения, снять с должностей всех царских чиновников! — гремел голос Ярославского. — Пусть сгинет кровавое, темное царство царя! Да здравствует свободная Россия и ее свободный революционный народ! Да здравствует великий вождь революции Владимир Ильич Ленин!

Господа вскочили с мест. Они ожесточенно размахивали руками, что-то кричали, но их слова заглушались аплодисментами, и потому Никите казалось, что они попусту разевают рты.

Ярославский спрыгнул со сцены. Никита помчался к вешалке. Люди гурьбой стали выходить из зала.

Хотя на улице уже было темно, повсюду еще толпился и шумел народ. Ярославский и его друзья быстро пошли по самой середине улицы.

— Жаль, нет Григория Константиновича… — чуть слышно проговорил Бобров.

— Да, если бы Серго был здесь! — задумчиво произнес Ярославский. — Он уехал к больным верст за триста от Якутска. Но он прилетит на крыльях радости. Скоро Серго будет с нами!

Никита только сейчас понял, что Григорий Константинович и Серго — один и тот же человек. Он думал, что есть два брата Орджоникидзе: Григорий Константинович — старший, а Серго — младший.


Сергей Петров каждый вечер занимался с Никитой. И поэтому после митинга, когда все пришли к Боброву, Никита приготовил тетради и книги.

— Нет, сегодня заниматься не будем. Мы уходим, — объявил Петров.

Когда все стали одеваться, Никита тоже схватил свое пальтишко.

— Ты останешься дома, — сказал Бобров, с жалостью взглянув на мальчика. — Мы идем на собрание… На такое собрание детей не пускают… Сергей, задай ему уроки на завтра.

Петров взял книгу и начал быстро перелистывать ее.

— Отсюда и досюда хорошенько перепиши и переведи на якутский. Завтра спрошу, — и он положил перед Никитой раскрытую книгу.

Утром Бобров пришел усталый, побледневший. Он выпил стакан горячего чая и сказал старушке Рахиле:

— Пусть Никита через два часа разбудит меня.

В ту ночь восставший народ под руководством ревкома захватил городской телеграф и телефонную станцию. Днем по городу распространился слух: городская дума сложила с себя власть и передала ее якутскому комитету общественной безопасности во главе с товарищем Петровским.

Опять появились на заборах и стенах домов листовки губернатора барона Тизенгаузена, призывающие народ успокоиться, не устраивать собраний, не выходить из рамок. Говорили, что господин губернатор приказал захватить телеграф и телефон вооруженной силой. Но солдаты гарнизона перешли на сторону революции, и некому было выполнить его приказ.

Говорили еще, что губернатор для борьбы с большевиками просил выслать войска из Иркутска. Но так как телеграф находился в руках большевиков, телеграмма губернатора не была отправлена.

— Приехал Серго!.. Приехал Григорий Константинович!.. Товарищ Орджоникидзе в Якутске!.. — быстро разнеслась по городу весть.

Сразу по приезде Серго выступил на многолюдном митинге перед домом, где тринадцать лет назад царская власть совершила одно из своих злодеяний. Стены этого большого дома, стоявшего на краю площади, до сих пор напоминали о тех днях множеством черных пулевых пробоин. В 1904 году здесь выдержали жестокую многодневную осаду пятьдесят шесть героев — ссыльных революционеров. Подняв красное знамя свободы, они оказали царским солдатам отчаянное вооруженное сопротивление.

Никита вспомнил, что талбинский поп однажды в церкви назвал этих революционеров разбойниками, захотевшими перебить всех честных людей города. И еще он вспомнил, как в ответ на это грозно прозвучали слова Ковшова: «Ложь!.. Разбойники — это вы! Еще взыщется с вас за кровь этих прекрасных людей!»

Сбылись его слова!

Каждое слово горячей речи Серго обжигало сердце Никиты ненавистью к буржуям и любовью к замученным, но не сдавшимся революционерам.

«Как бы радовались они, если бы дожили до сегодняшнего дня! — думал Никита, глотая подступающие к горлу слезы. — Вылезти бы им тогда незаметно через задние окна, подползти сбоку к охране и застрелить прежде всего офицера…» Он, Никита, не знал, что дом был осажден со всех сторон.

Никита не пропускал ни одного собрания, ни одного митинга.

Он был и на многолюдной демонстрации, заполнившей всю Соборную улицу. Рядом с Ярославским, которого Никитка в душе давно уже считал своим хорошим знакомым, теперь заискрился, засверкал огненным словом и счастливыми прекрасными глазами радостно возбужденный рыцарь революции Серго Орджоникидзе. Народ двигался к губернаторскому дому с красными полотнищами, на которых было написано: «Долой губернатора!», «С корнем вырвем остатки кровавой царской власти!»

Губернатор вышел на крыльцо в окружении полицейских и обещал дать ответ народу через три часа.

А через три часа барон Тизенгаузен и полицмейстер Рубцов в форме и при всех орденах и регалиях появились в переполненном зале клуба приказчиков.

В краткой пламенной речи Орджоникидзе обрисовал положение государства. Потом, обращаясь прямо к губернатору, потребовал, чтобы тот сложил свою власть перед победившим народом.

Губернатор просил дать ему время, пока, как он говорил, «жизнь не войдет в колею». Кроме того, он заявил, что слухи о событиях, развернувшихся в центре, могли быть преувеличенными, что он еще не получал никаких указаний и не может нарушить присягу и уйти с занимаемого поста.

А по залу неслись крики:

— Долой царского губернатора!

— Да здравствует свободная Россия!

Когда губернатор закончил свою несвязную речь, опять заговорил Серго. Он сказал, что, несмотря на все усилия барона Тизенгаузена и его приспешников удержать власть, Якутия не останется нетронутым островком, когда по всей России уже свергнуто самодержавие. Серго объявил, что барон Тизенгаузен понесет ответственность за каждую пролитую каплю крови.

И снова зал огласили крики:

— Долой губернатора!

— Долой полицию!

— Да здравствует свободная Россия!

Полицмейстер Рубцов даже побагровел от волнения. Он то и дело поглаживал свои жесткие, стриженные «под ежик» волосы, подергивал острые усы и, склоняя длинное туловище к маленькому губернатору, что-то шептал ему. А когда крики и аплодисменты достигли наибольшей силы, было видно, что он едва удерживается, чтобы не вскочить и не закричать на весь зал.

Когда Серго кончил говорить, барон Тизенгаузен подошел к нему. Он заявил, что вынужден подчиниться требованиям и передает власть в руки народа. Сняв шпагу, он протянул ее Орджоникидзе. Под несмолкающие аплодисменты Серго взял шпагу и положил ее на стол перед Григорием Петровским, медлительным человеком с короткой черной бородою и по-юношески ясным взглядом небольших круглых глаз. Петровский потянулся к шпаге, но, чуть коснувшись ее кончиками пальцев, брезгливо отдернул руку. Сидевшая рядом с ним Клавдия Ивановна кротко улыбнулась и, вся зардевшись, смущенно опустила глаза.

Еле волоча ноги, губернатор дотащился до своего кресла. Тогда энергичным рывком поднялся Рубцов, по-военному отбивая шаг, направился на сцену, звякнув шпорами, остановился перед Орджоникидзе и, бренча медалями, тоже снял шпагу. Потом круто повернулся и протопал к своему месту.

Орджоникидзе так же спокойно положил шпагу полицмейстера рядом с губернаторской шпагой. Опять раздались аплодисменты, опять загремело громкое «ура». Все встали и дружно запели «Интернационал».

…Город кипел митингами и демонстрациями. И всякий раз Никита проталкивался вперед и жадно слушал ораторов.

Обычно на митингах громкоголосый Иван Воинов сообщал о том, как в улусах смещают голов, а в наслегах — князей и образуют комитеты общественной безопасности. Никита долго ждал сообщения о Нагылском улусе и донимал Боброва бесконечными расспросами.

Наконец на одном из митингов зачитали телеграмму и из Нагылского улуса. Там тоже сместили улусного голову. Никита тут же побежал домой, впервые не дождавшись конца митинга. Его огорчило, что старик Насыр и старуха Рахиля недостаточно, как ему показалось, обрадовались такой новости, и он, схватив бутылку молока, побежал в больницу делиться своей радостью с Григорием Егоровым.

— Наконец-то и в нашем улусе сместили голову! — выпалил он, вбегая в палату.

Тяжело стонавший больной с трудом приподнялся, поглядел своими воспаленными глазами на сияющего Никиту и молча опустился на подушку.

— Значит, и в наслеге сместили князя Сыгаева, — вслух соображал Никита, подсаживаясь к больному.

— О, там-то, наверное, еще и других опередили… — проворчал Григорий, не поднимая головы.

В голосе больного Никите почудились нотки гордости за своих земляков.

— Да, наши молодцы! Они ждать не будут! Наш Афанас…

— Довольно, щенок! — с удивительной силой и ненавистью выдохнул Григорий и, будто собираясь ударить мальчика, резко поднялся. Глаза его блестели яростью.

Никита проворно отскочил к двери. А в коридоре чуть не налетел на Орджоникидзе, который стремительно подошел к телефону и стал энергично крутить ручку. Изумленный Никита остановился.

— Чужим нельзя тут звонить! — строго сказала неизвестно откуда вынырнувшая старая больничная няня.

— Музей!.. — резко бросил в трубку Серго.

— Я сказала уже: чужим тут звонить нельзя…

Орджоникидзе прижал трубку головой к плечу, свел обе ладони к губам и приглушенным голосом произнес несколько слов. Потом он повесил трубку и быстро обернулся к старухе.

— Какой же я чужой, бабушка! — усмехнулся он и потянул ее за рукав халата. — Я ведь свой, свой, фельдшер из Покровска!.. Поняла?.. Ну вот… Спасибо, коллега! — И вдруг, скосив веселые глаза на Никиту, кивнул в сторону заулыбавшейся старухи: — Видишь, парень, тут люди своих не узнают. Нехорошо, ай, нехорошо!.. — покачал он головой и так же внезапно исчез за поворотом коридора, как и появился.


Все чаще на митингах и собраниях затевались горячие споры между большевиками и эсерами. Большевики выступали за прекращение затеянной царем войны, эсеры — за продолжение ее. Большевики — за установление восьмичасового рабочего дня, эсеры — за то, чтобы рабочие и батраки гнули свои спины на буржуев от зари до зари. Большевики организовали профессиональные союзы рабочих людей, а эсеры — союзы буржуев, вроде союза городских домовладельцев, куда вошли такие, как Сергей Палец, к союз сельских хозяев, куда, уж конечно, войдут Сыгаевы, Егоровы и Веселовы.

В конце марта начали прибывать в город делегаты созванного большевиками Первого областного съезда якутских и русских крестьян; одновременно происходили съезды учителей и врачей.

Из Нагыла в качестве делегатов приехали сторож закрытой Талбинской аптеки Афанас Матвеев и сын князя Сыгаева Никуша.

Афанас и Никуша расстались у ворот больницы, стоящей на краю города. Афанас схватил мешочек со своими лепешками и, выпрыгнув из саней, пошел искать русского фельдшера, а Сыгаев приказал вознице ехать прямо к якутскому миллионеру — купцу Филиппову.

Не успел ликующий Афанас поговорить с фельдшером и Никитой за вечерним чаем, как прибыл из Намского улуса учитель Иван Кириллов — делегат съезда учителей. Снова собралась семья друзей.

Учитель и фельдшер расспрашивали Афанаса про жизнь в Талбинском наслеге. Оба разозлились, узнав, что председателем Нагылского улусного комитета общественной безопасности стал Никуша Сыгаев, а председателем комитета в Талбинском наслеге — Лука Веселов. Губастый, как рассказывал Афанас, проявил неожиданный энтузиазм, горланя на всех перекрестках, что он, мол, за новую власть.


За день до открытия съезда крестьян лидер эсеров Воробьев провел специальное совещание русских делегатов: на радость кулакам он изложил земельную программу эсеров, доказывающую «справедливость» деления земли «по фактической потребности хозяйства», то есть по количеству скота в хозяйстве. Вечером состоялся многолюдный митинг, где выступали большевики с разъяснением своей программы по аграрному и по национальному вопросам, а также по вопросам народного образования.

А на следующий день в клубе приказчиков открылся съезд. Хотя представители недавно организованной народной милиции с нарукавными красными лентами, на которых четко выделялись черные буквы «ЯГМ», и сцепили вход в клуб, Никите все-таки удалось проникнуть в здание, затесавшись между Афанасом и Бобровым.

Никита ахнул от изумления, когда увидел в президиуме того человека, который стегнул его кнутом у ворот Красного Креста. Это и был тот самый Гаврила Филиппов, из-за которого сейчас стоял шум в зале. Одни кричали: «Долой Филиппова!», другие — «Даешь Филиппова!»

— Долой! — пронзительно взвизгнул Никита, забыв, что он случайный гость на съезде, но Афанас оборвал его, толкнув локтем в бок.

Поправляя на ходу пенсне, быстро подошел к трибуне Ярославский. Никита сразу забыл про своего врага Филиппова. Ярославский говорил о свободной жизни, о том, что богачи не будут больше угнетать бедных людей, не будут унижать малые народности. Он говорил о святых обязанностях делегатов, которым доверено решение важных дел.

— Пусть солнце свободы, равенства и братства действительно доставит вам свободу и счастье под красным знаменем революции! — так закончил свою речь Ярославский.

Пока на трибуне не появился другой оратор, в зале не смолкали аплодисменты.

Волнуясь, по-девичьи краснея, быстро-быстро говорил от имени учителей Кириллов. Он рассказал о громадной заслуге политических ссыльных в деле приобщения якутского народа к великой русской культуре.

— Земной поклон вам и великое спасибо, товарищи большевики, от имени якутского народа! — закончил Иван Кириллов, поклонившись в сторону президиума.

Еще не успел отойти от трибуны Кириллов, еще не встал председатель, чтобы объявить следующего оратора, как на сцену, грохоча коваными сапогами, вскочил низкорослый, коренастый молодой якут с коротко остриженной круглой головой. Он сам громко объявил о себе по-якутски:

— Я Попов, представитель чернорабочих! Наконец настало время бедняку не бояться богачей! Тот, кто раньше не имел голоса, теперь имеет. Вот… — широким взмахом руки Попов указал на неимоверно толстого черноусого адвоката Никанорова, сидящего за столом президиума, — вот против кого я хотел сказать правдивые слова! — Толстяк быстро откинулся на спинку стула. — Мы с ним из одного наслега. Он из буржаков и есть самый первый буржак. Как раньше был самым страшным у нас угнетателем, так и сейчас остался. Знаю, здесь он будет говорить ладно, будто жалеет всех, а вернется в улус — так же будет угнетать людей. Зачем он сидит на почетном месте? Зачем? Бедные люди, чернорабочие, просят убрать его. А если он останется, мы скажем: «Как были угнетенные, так и остались угнетенными». Просим отстранить его…

Поднялся шум. Председатель неистово звонил колокольчиком.

— А теперь я хочу говорить сударским людям, — продолжал Попов. — Слушайте меня внимательно! Наши приезжие улусные буржаки хотят отстранить вас от якутских дел, я это хорошо знаю и говорю чистую правду. Но мы, якуты-бедняки, хотим, чтобы вы, как и прежде, помогали нашим делам. Вы проливали свою кровь за нас… Если вы не поможете нашим делам, то мы погибнем. Буржаки съедят нас. Вы от нас не отстраняйтесь… Не отстраняйтесь!..

И Попов так же быстро исчез со сцены, как и появился.

— Это правда! — неожиданно воскликнул Афанас Матвеев и вскочил с места. — У нас в Нагылском улусе при царе Иван Сыгаев был улусным головой и наслежным князем. Царя свергли — так сын Ивана, Никуша Сыгаев, стал главой нашего улуса. Вот он сидит! — указал Афанас куда-то в битком набитый зал. — Вот он! Названия изменились, а люди те же… Всю дорогу от Нагыла до города мы с ним ругались, а называемся представителями одного улуса! Считайте его представителем от наших богачей, а меня — от наших бедняков… По-моему, как царя долой, так и буржуев долой…

— Долой!.. Правильно!.. — кричали из зала.

Съезд продолжался почти полмесяца. Рассматривались самые различные вопросы — от выработки положения о земском самоуправлении и подготовки к выборам в Учредительное собрание до борьбы с винокурением и картежной игрой. Медленно сменялись ораторы. Все время шла борьба между делегатами — бедняками и богачами из одного и того же улуса. Афанас Матвеев и Никуша Сыгаев в своих выступлениях беспощадно громили друг друга.

Делегатам роздали выпущенную большевиками листовку. В ней говорилось о том, что настал конец национальному угнетению и национальному бесправию и что якутский народ использует добытую свободу именно для того, чтобы развить свои силы в дружном, братском союзе с народами России.

С приветствием от имени съезда врачей выступил Серго Орджоникидзе. Он торжественно сообщил о возвращении в Россию великого вождя революции Владимира Ильича Ленина.

— Да здравствует великий вождь революции! Ура! — воскликнул Серго в конце своей пламенной речи.

— Ура! — загремел ответно зал.

Целые дни просиживал Никита на съезде, отлучаясь только часа на два, чтобы отнести своему больному хозяину бутылку молока. Убедившись в том, что Григорий Егоров не рад свержению царя, Никита скрывал от него «свое участие» в работе съезда. Теперь он уже входил в здание клуба без робости и с достоинством, усаживался в самом центре зала, рядом с Афанасом. Милиционеры, стоявшие у входа, привыкли к нему и даже шутливо приветствовали его, называя «главным делегатом».

По настоянию эсеров и представителей тойоната было вынесено предложение прекратить работу съезда «ввиду предстоящей распутицы». Разгорелся ожесточенный спор. В самый разгар спора в здание съезда внезапно ворвалась многолюдная демонстрация союза чернорабочих-якутов, организованная большевиками. Буржуазная часть делегатов в панике разбежалась. Демонстранты тут же открыли митинг, требуя установления восьмичасового рабочего дня и подушного надела в землепользовании.

Только через час после ухода демонстрантов вернулись сбежавшие делегаты, и съезд продолжался еще два дня. Однако эсерам и тойонату все же удалось отложить рассмотрение вопроса о землепользовании «до возобновления работы съезда после весенней распутицы…».

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Вскоре после закрытия съезда приехал Роман Егоров с грузами сыгаевской лавки. В тот же вечер он с Никитой поспешил к больному Григорию, которому с каждым днем становилось все хуже и хуже. Всю дорогу Роман ворчал на Никиту, ругал «пучеглазого» за то, что он сбежал к русскому фельдшеру. А Никита молчал да посапывал, но у самых ворот больницы не выдержал и злобно огрызнулся:

— Ты чего орешь-то!.. Царя ведь твоего давно нету!

— Что?! Что ты говоришь?.. — растерянно пробормотал Роман и затоптался на месте. — Ты что это, совсем сударским стал, а? Поглядите только на этого щенка!

— И стал! — взвизгнул Никита. — И стал! А вы, буржуи, хотите отстранить сударских, чтобы съесть нас? Не выйдет! Так и на съезде говорили…

— Полоумный!.. Ну, погоди у меня… — прошипел Роман и вошел в больницу.

Роман молчал, пораженный страшной переменой, происшедшей с братом. Еле выдавливая слова, Григорий прежде всего осведомился о скотине, его интересовало, сколько прибавилось у него жеребят и телят. А затем, еле отдышавшись, он спросил:

— А как люди мои? Как брат Михаил?.. Вези меня скорей, завтра же… Видишь, помираю… Хочу лежать в родной земле… Ничем не выделял меня твой русский фельдшер от остальных больных, хотя и взял десятку… Пропали десять рублей…

— Какие десять рублей? — тихо спросил Никита, вспомнив, что во дворе больницы Роман совал Боброву в руку пятерку, а тот сердито швырнул деньги.

— Молчи, щенок!.. Не твоего ума дело! — прошипел Роман. — Не говори ты, Григорий, при глупом мальчишке, он совсем сударским стал!

— Роман давал русскому фельдшеру пять рублей, а русский фельдшер не взял… Я сам видел… — не унимался Никита.

— Тот раз не взял, а потом… — растерянно забормотал Роман, глядя куда-то в сторону.

— Зови, Никита, русского фельдшера… Хочу проститься с ним… — выдавил больной.

Выскочив из палаты, Никита нашел Боброва и, волнуясь, быстро-быстро зашептал ему:

— Григорий Егоров прощаться хочет. Роман говорит: давал русскому фельдшеру десять рублей, чтобы хорошо лечил Григория.

— Какие десять рублей? — удивился сначала Бобров, но потом, видимо вспомнив что-то, весело рассмеялся, к удивлению Никиты, а не возмутился. — А! Давал, давал…

— Пять рублей давал, я сам видел. А ты бросил… вот так…

— Да, да!.. Только тебя ведь там не было…

— Был, был! — вскрикнул Никита. — Только за конь стоял.

— Вот как! А чего же ты прятался? Так бы и мучился до сих пор у этого шулера… как его?.. Пальца! Хорошо еще, что корова тогда сбежала, а то бы и не встретились. Жидковато еще, видно, вот тут! — фельдшер шутливо постучал пальцем по лбу мальчика и пошел куда-то, бросив Никите: — Сейчас приду!

Никита отправился обратно. В коридоре, у дверей палаты, стоял Роман.

— Сейчас придет! — злорадно сказал ему Никита и прошел к больному.

Вскоре появился Бобров.

— Лежать хочу в своей земле… — заговорил Григорий, задыхаясь. — Прощай, фельдшер!

— Прощай! Лечили мы тебя, как могли…

— Спросить только вот хочу: давал тебе Роман десять рублей?

— Да, сейчас в коридоре давал, но я ведь взяток не беру. И в тот день, когда он тебя привез, тоже давал…

— А ты не брал, я видел, — вмешался Никита. — Ты вот так… — показал он рукой, — на снег пять рублей бросил.

— Зови Романа, Никита.

Роман, оказывается, стоял за дверью и подслушивал, поэтому его и звать не пришлось, он сам вошел.

— Давал деньги? — странно сверкая глазами, спросил Григорий брата.

— Давал, да он тогда не брал и сейчас не берет.

— Пять?

— Тогда пять, а сейчас десять.

— Понятно… — прошипел больной. — Прощай, фельдшер!

— Прощай, Григорий! Беги, Никита, домой. Он поедет от меня, — заявил Бобров и вышел из палаты.

— У-у, бесстыжие твои глаза! — опять зашипел Григорий на брата. — Вези скорей!

Никита заплакал, когда настало время прощаться с русским фельдшером, Сергеем Петровым, Иваном Воиновым и со стариками хозяевами.

— Будет тебе, Никита, что ты! — успокаивали его друзья, скрывая волнение. — Ты ведь уже взрослый, революционер, а революционеру плакать не полагается…

Никита взял под мышку свои сокровища — книги, тетради, карандаши, завернул все это в подаренную фельдшером рубаху и выскочил на улицу.

Друзья проводили мальчика до двухэтажного кирпичного дома-музея, где работал Ярославский, и там распрощались.

Изнуренные кони с трудом тащили нагруженные товарами сани по грязной дороге. Умирающий Григорий тихо стонал и бредил. Усталый Никита волочился за санями в насквозь промокших, хлюпающих торбасах.

На остановках и ночевках Роман корил Никиту за дружбу с сударскими. Мальчик иногда огрызался, напоминая Роману, что царя теперь нет, что теперь народная власть. А большей частью он сидел, уткнувшись в подаренную ему книжку («наверное, сударскую», — как думал Роман), и очень тревожился за собачонку, которая спасла своего хозяина, собиравшегося ее утопить…

На рассвете по холодку они снова тащились по бесконечным полям, на которых уже пробивалась из-под снега зеленая травка. Путь был тяжелый, но зато с каждым днем они приближались к родной Талбе. Иногда Роман останавливал лошадь, чтобы больной отдохнул немного, но Григорий, не желая разговаривать с братом, отворачивался от него и тяжело выдавливал:

— Вези, бесстыжий!..

На десятые сутки они наконец приехали в Нагыл и остановились на день у Романова свояка.

Как только уложили Григория и уселись пить чай, Роман, покачивая головой и поглаживая рыжеватые редкие усы, предупредил хозяев:

— Поосторожнее разговаривайте: с нами сударский!

— Кто? Где? — удивились хозяева.

— Да вот, — указал Роман на Никиту. — Не стал жить у почтенного Сергея Пальца и перешел к сударским, с ними по улицам ходил, песни ихние против бога и царя пел да во все горло орал: «Долой царя и бога!» Был на съезде сударских людей и речь там держал: «Давай, говорит, прирежем всех богатых да знатных, а богатство заберем себе».

Хозяева с притворным ужасом смотрели на Никиту, а он злился на Романа и думал, что хорошо было бы и в самом деле выступить на съезде…

Когда Никита жил дома, в своей семье, или бывал среди друзей, он больше всех смеялся, шутил и веселился. А здесь никто с ним не разговаривал, но зато много говорили о нем, ужасаясь тому, что он «с этаких-то лет стал сударским». Когда Никита рассказывал что-нибудь в кругу своих, все у него выходило и складно и хорошо. А здесь не успеет он и рта открыть, как все начинают переглядываться, перемигиваться да покачивать головами.

— Вот! — радовался в таких случаях Роман. — Разве я вам не говорил…


Тяжелый и томительно длинный день провел Никита. Часто выскакивал он во двор. Хорошо весной на улице около жилья. Ворона важно расхаживает по двору, будто хозяин дома, только что вернувшийся из далекого путешествия. На гумне и по скотному двору бегают пуночки, как девочки в белых сарафанах с черными рукавами. Хозяйская собака мчится за другой собакой, бегущей по дороге. Черная круторогая корова идет с водопоя. Вот она останавливается, будто с трудом вспоминает что-то, и лениво бредет обратно к проруби. Мало ли интересного весной может высмотреть мальчик, возвращающийся домой после долгой отлучки!

Через два дня вечером путники подъехали к дому Григория. Все три семьи Егоровых толпились на дворе.

Подбежавшая к саням Харитина взглянула на мужа и отшатнулась.

Приоткрыв тяжелые веки, Григорий издал глухой стон и что-то невнятно пробормотал, еле ворочая языком. Женщина громко заголосила.

За ней заплакали и остальные. Потом понесли умирающего в избу. Один Никита остался во дворе, оглушенный чужим горем. Но вскоре прибежала бабушка Варвара. Она бросилась к внуку, обдавая его запахом табака и хлеба.

— Где наши? — почему-то шепотом спросил наконец Никита.

— Как где? У себя! Вчера переехали в свою юрту.

— А Алексей?

— Тоже там…

— Я, бабушка, пойду!

— Ну лети, птенчик, лети!

Никита почему-то на цыпочках подкрался к саням, тихо вытянул свой узелок с книгами и, будто прячась от чего-то страшного, попятился к воротам. Очутившись на улице, мальчик сорвался с места и помчался домой, в Глухое, к своей семье, к дорогим своим соседям.

…Не часто в жизни бывает столько радости, сколько испытали обитатели бедной юрты, когда вернулся Никита.

Только на другой день Егордан с легким упреком в голосе проговорил:

— Может, если бы ты все-таки вошел в избу к Григорию, он бы завещал тебе обещанного жеребенка. Вот так мы сами и проходим мимо своего счастья.

Но сейчас в сердце Никиты не оставалось места для жеребенка, о котором он когда-то так горячо мечтал, и потому мальчик весьма равнодушно отнесся к своему промаху.

Через некоторое время Григорий умер. Никиту позвали читать псалтырь вместе со старшим сыном Григория — флегматичным Андреем. Никита сперва наотрез отказался. Посланный за ним Найын, батрак Романа, очень упрашивал Никиту, — видимо, он дал слово хозяину привести мальчика. Но из этого ничего не вышло.

После него явился сам Роман. Ему Никита отказал с еще большим удовольствием.

— Ведь ты сам всю дорогу говорил, что я сударский, — заявил он Роману. — А сударские в бога не верят.

Потом пришел любимец Никиты, бедный брат Егоровых Михаил. Он со слезами просил мальчика читать псалтырь над покойником. Стали просить Никиту и отец с матерью, и пришлось ему с тяжелым сердцем идти за Михаилом…

Ох, как страшна ночь своей жуткой тишиной. Будь это зимой, дом был бы полон людьми. А сейчас все спят вне дома. Никита, сам того не замечая, оказывается вдруг далеко от покойника, у дверей. Тогда он робко приближается к своему месту, искоса поглядывает на мертвого, и ему кажется, что Григорий тихо дышит, что под белым саваном грудь его то подымается, то опускается. Вот-вот Григорий взмахнет руками и весело скажет: «Дурачок, еще псалтырь читает!» — и звонко засмеется, как это бывало с ним при жизни. От страха мальчик начинает читать еще громче.

Говорят, что псалтырь указывает душе покойника путь в рай. Никита не может вникнуть в то, что он читает, но видит, как тянутся к небу дороги и тропинки, — они идут по ущельям каменных гор, по травянистым речкам, по тайге, одни поднимаются все выше и выше — в рай, а другие спускаются все ниже и ниже — в ад. А он, Никита, путаясь в этом страшном лабиринте, пытается указать Григорию его настоящий путь к богу.

Если Никита прочтет хоть одно слово неправильно, то покойник будет мучиться… А когда Никита читает слишком громко, ему кажется, что он покрикивает на Григория и тот, словно обидевшись, хмурится и губы его сердито надуваются. И, жалея его, Никита начинает читать тихо и мелодично… Со звоном вьется над ухом комар…

Наконец восточная сторона неба стала светлеть. Потом она порозовела. Против открытого окна на изгородь села трясогузка, покачивая длинным и прямым хвостом. Она попрыгала на месте, поворачиваясь то грудкой, то боком, и, тревожно вздрогнув, спросила: «Чего? Чего? Чэ-чэ?» И вдруг первые лучи солнца упали на скрещенные желтые руки Григория. Рассеялась, разлетелась ночная жуть.

Кто-то вошел в избу. Никита повернул голову к двери и даже перестал читать. Там стоял Михаил Егоров.

Он держал в руках картуз, полный подснежников. Неслышными шагами подошел он к покойнику, положил картуз рядом на стол и стал по одному вынимать подснежники и бережно расправлять лепестки. Высокий пожилой человек с коротко остриженными седеющими волосами неловко разбирал нежные лепестки цветов своими большими, огрубевшими в тяжелом крестьянском труде пальцами. Его простое и суровое лицо, казалось, стало моложе и добрее.

Зачарованно глядел на него Никита, позабыв о псалтыре и о самом покойнике.

Несколько цветков Михаил отложил в сторону — видно, забраковал. Потом он осторожно разложил цветы вокруг лица покойника. И лицо Григория, обрамленное венцом из живых цветов, будто вдруг ожило. Михаил постоял, глядя на брата, потом тихо сказал:

— Приносил я ему перед его кончиной подснежники. Сильно обрадовался тогда он и сказал: «Расцвели уже?.. Побольше нарви, когда помру, и положи вокруг лица, ладно?» Ну вот… — Он поцеловал брата и, медленно отходя, прикрыл рукой глаза и затрясся в беззвучном рыдании.

Человека, который плачет, считают слабым. Но не всегда это так. Сердце, которое не плачет от печали и не смеется от радости, — оно как сгнившее полено, которое не горит, не дает тепла и света…


Григория похоронили в церковной ограде.

Вскоре Роман Егоров стал законным опекуном своего несовершеннолетнего племянника и неимоверно разбогател. Он выделил Харитине трех коров и двух лошадей, ровно столько, сколько она когда-то получила в приданое от своих родителей, и отвез ее в Нагыл, к родным.

Сыгаевы, лишившись княжества в наслеге, а также потому, что сын их Никуша работал теперь в улусном комитете общественной безопасности, тоже переехали в свою родовую усадьбу в Нагыле. Весь товар из своей лавки они продали Роману. А Роман открыл собственную лавку и стал торговать вовсю — на Талбинский и соседние наслеги. Осиротевшего племянника он перевез со всем богатством к себе и назначил его «писарем своих торговых дел».

СВОИ И ЧУЖИЕ

Приехал из города на летние каникулы учитель Иван Кириллов. Он привез несколько экземпляров большевистской газеты «Социал-демократ». В тот же день собрались бедняки и батраки, и беседа стихийно превратилась в митинг.

Учитель рассказал, что перед его отъездом ссыльные большевики уехали в Петроград по вызову самого главного руководителя и учителя большевиков Владимира Ильича Ленина. Они поехали, чтобы довести до конца борьбу против городских и деревенских буржуев. Трудящиеся тепло проводили их.

— Ну, хорошо, они уехали, а как нам дальше быть без них? — заволновался Дмитрий Эрдэлир.

— Как быть? Надо работать, надо бороться! Они там нужней, пусть помогают Ленину громить главных буржуев, — говорил Афанас.

— Пока они там будут громить, — не унимался Эрдэлир, — нас здесь съедят…

— Не ты ли, Эрдэлир, говорил, что мы сами должны встать против князя, а русским, мол, надо свалить царя? — напомнил ему Егордан.

— А помнишь, — оживился Афанас, — мы тогда говорили, что князей да голов надо с корнем вырывать, а корень-то в Петрограде. Не в одном царе, видно, дело, надо еще с главными буржуями разделаться.

— Ай да молодец, Афанас! — громко порадовался учитель и прочел из газеты прощальные письма и приветы от уехавших:

«Настало время собрать воедино распыленные, разъединенные силы якутских бедняков, — писали перед отъездом ссыльные большевики. — По всем улусам, наслегам, селениям — собирайтесь, рабочие, собирайтесь, бедняки, все угнетенные, все обездоленные!»

— Вот-вот! Надо собираться! — Эрдэлир вскочил на ноги, готовый сейчас же бежать за народом.

— Тише ты! Не мешай, — успокаивал его Афанас. — Читай дальше, учитель!

— «Прощай, страна изгнания, страна-родина, — читал Иван Кириллов. — Да здравствует великая Российская революция! Да здравствует всемирная революция! Да здравствует социалистическая революция!

Григорий Константинович Орджоникидзе (Серго)».

— Ура! — неожиданно закричал Афанас.

Он вскочил и вдруг громко захлопал в ладоши, будто находился на огромном митинге и не учитель читал эти прощальные слова, переводя их на якутский язык, а говорил сам Серго.

За Афанасом поднялись и остальные. Молодежь начала аплодировать.

— «За нами идет свежих ратников строй, на подвиг великий готовый», — прочел учитель слова Емельяна Ярославского.

— Слыхали?! — восторженно крикнул Афанас.

— Слыхать-то слыхали, только вот откуда идут эти люди? — спросил Егордан, когда все снова уселись. — Пошлют их, что ли, из России взамен уехавших?

— Конечно, — сказал учитель, — пошлют, когда там окончательно сломят сопротивление угнетателей. Но и нам не следует сидеть сложа руки и ждать, пока придут другие и все за нас сделают. Слышали, что говорят уехавшие большевики? «По всем улусам, наслегам, селениям — собирайтесь, рабочие, собирайтесь, бедняки, все угнетенные, все обездоленные!» Вот я и приехал собирать бедняков на борьбу с угнетателями.

— Почему только одних бедняков? Надо всем наслегом собраться, — заявил подъехавший в это время председатель наслежного комитета общественной безопасности Лука Веселов. Он слез с коня. — Не надо делить людей на бедняков… и прочих… Здравствуй, Иван Васильевич… Как-никак, а в наслеге председатель я. Поговорил бы со мной сперва, прежде чем созывать собрание.

— Это не собрание, а беседа, — сказал Афанас твердым голосом. — Большевики уехали и оставили нам письмо. Там так и сказано, чтобы собирались угнетенные, чтобы свалили…

— А кого сваливать-то?! — удивился Лука, не дав ему договорить. — Царя уже свалили, больше вроде некого. А сейчас нам надо всем наслегом поддержать новую власть.

— Как это всем наслегом? — Афанас встал и подошел к Луке вплотную. — В наслеге есть бедняки и батраки. А есть и богачи. Головы у них по-разному думают. Где это видано, чтобы волки и олени паслись вместе? Мы, например, думаем землю делить в наслеге по числу людей, а не по числу скотины. Пойдут на это богачи, а?

— Я свой Дулгалах беру обратно, — сказал Егордан, вставая. — На Петров день с косой пойлу.

— Как это берешь обратно? — вспылил Лука, подступая к Егордану. — Ты смотри, не своевольничай. А если я скажу, что забираю себе всю землю в наслеге?

— Мне всей земли не надо, мне только верните мою, которую у меня отняли при царе… А царя теперь нет — значит и печать его теперь никакой силы не имеет.

— Егордан прав! — загудело несколько голосов сразу. — Землю никто не родил, она общая!

— Подсчитать, сколько земли в наслеге и сколько людей, и делить землю по людям, — сказал Эрдэлир, рассекая рукой воздух, будто уже нарезал наделы.

— Правильно! — хором поддержали его собравшиеся.

— А кто это вам даст? — осведомился Лука.

— А мы и не собираемся просить, мы сами возьмем…

— Ну, при таких разговорах меня не было! — Лука Губастый сорвался с места и, уже вскочив на коня, добавил: — Поговорите, потешьте друг друга и расходитесь, мой вам совет. А то я вынужден буду сообщить о ваших разговорах в волостную управу…

Конь под Лукой встал на дыбы и пустился вскачь, поднимая за собой облако пыли.

— Не пугай! Нету теперь твоего царя! — громко сказал Егордан, повернувшись в ту сторону, куда ускакал Лука.

— Царя не стало, но это еще не все: остались буржуи, угнетатели народа! — гневно заговорил учитель.

Он рассказал о том, что, как только уехали ссыльные большевики, власть в области захватили меньшевики и эсеры — враги большевиков. С ними заодно и некоторые образованные люди из якутских буржуев. Крестьянско-инородческая комиссия, которой руководят богатые и образованные якуты — такие, как купец Филиппов и адвокат Никаноров, — внесла предложение не возобновлять заседаний съезда крестьян. Они боятся, что народ будет требовать распределения земли не по богатству, а по числу едоков в семье.

— Я их обоих знаю! — неожиданно вмешался в разговор Никита и спрыгнул с изгороди, где до сих пор сидел и с мальчишеской беспечностью болтал босыми ногами.

— Не мешай, сынок, учителю…

— Нет, Никита, рассказывай, — остановил учитель Егордана.

— Я знаю их, — начал Никита, — я их на съезде видел. У Никанорова усищи — огромные, а живот — во! — И Никита выставил далеко перед собой руки. — Настоящий буржуй! Недаром рабочий из его наслега Попов говорил на съезде, что он из буржаков самый и есть буржак первый. Как раньше был самым страшным у них угнетателем, так и сейчас остался. А Филиппов такой зверь, что меня на улице кнутом стеганул и, если бы не Иван Воинов и Сергей Петров, совсем бы меня забил. Ну, словом, буржаки, да еще похлеще наших Сыгаевых.

— А кто твои спасители? — спросил Иван Малый. — Видно, сударские. Небось тоже уехали?

— Нет, не сударские. Они учатся в городе. Воинов — русский, а Петров — якут.

— Понятно. Тут, видно, дело такое: люди по достатку сходятся. Богатые — сообща, и бедняки тоже вместе, — вслух соображал Эрдэлир. — Молодец, Никита! — неизвестно за что похвалил он мальчика. — А теперь продолжай, Иван Васильевич.

— Царя нет, это правда, — продолжал учитель. — Но ведь власть-то захватили буржуи и капиталисты. Богатые по-прежнему угнетают бедных. По-прежнему земля в руках богачей, по-прежнему народ проливает свою кровь на войне, затеянной царем. По-прежнему у власти богачи-тойоны. В улусной управе не стало головы Едалгина, так появился Никуша Сыгаев. В наслеге нет князя Сыгаева, зато есть Лука Веселов. Видели, как он рассвирепел, узнав, что бедняки подумывают о земле? С богачами надо бороться!

— Надо! — крикнул Эрдэлир. — Я давно говорю, что надо!

— Надо, а как? — пробормотал медлительный Тохорон.

— Вот Егордан уже борется: он решил отобрать у Веселова свой Дулгалах.

— Я ни с кем не борюсь, — заявил Егордан, — я беру только свою землю!

Как ни старались учитель и Афанас втолковать Егордану, что требовать свое, значит бороться против угнетателей, однако он стоял на своем.

— Я не борюсь, — повторял он, — я беру только то, что у меня отняли насильно по кривому закону царя. А раз нет царя — значит и законов его не стало.

Кириллов пробыл у своих только неделю. У него ежедневно собирались люди, и непринужденная беседа всегда переходила в собрание. Учитель пытался даже организовать союз батраков и бедноты, но только Афанас, Эрдэлир, Иван Малый и Найын согласились вступить в этот союз, остальные не решались. Когда же Кириллов зачитал и разъяснил постановление съезда крестьян о восьмичасовом рабочем дне и об установлении одного дня отдыха в неделю, все шумно одобрили это решение.

В городе, по словам учителя, кроме власти областного комиссара, стоящего за интересы буржуев, существовал также Совет рабочих и солдатских депутатов, который защищал интересы угнетенного народа.

Узнав обо всем этом, батраки Талбинского наслега выработали следующие условия труда:

Работать у богачей не более восьми часов в день; воскресенье — день отдыха.

Работа сверх восьми часов оплачивается в полуторном размере, работа в праздники — в двойном.

За семь зимних месяцев батраки получают по рублю; за сентябрь и май — по полтора рубля; за три летних месяца — по два рубля. Значит, за год батрак получит целых шестнадцать рублей, тогда как раньше, работая от зари до зари, лучший батрак получал всего пять-шесть рублей.

Богачи должны платить и своим так называемым «приемным детям», то есть наиболее бесправным батракам. Все сенокосные подряды, взятые у богачей, выполняются только наполовину. Долги оплачиваются без процентов и только за последние три года.

В случае непринятия богачами этих условий всем сразу отказаться от работы и от оплаты долгов.

Решено было также церковную землю раздать безземельным крестьянам: сыну Туу — слепому Николаю, батраку Романа Егорова Найыну, многодетному Тохорону и другим.

Доверенными от бедноты назначили Афанаса Матвеева, Дмитрия Эрдэлира и Ивана Малого. Но когда дело дошло до подписей под решением, большинство бедняков побоялось подписаться.

— Посадят в тюрьму — кто будет за моими детьми приглядывать… — ворчал Тохорон.

— Мне ничего не надо, кроме Дулгалаха, — говорил Егордан Ляглярин. — А Дулгалах я возьму и без протокола, потому сейчас и сам царь Николай — не царь, и голова Едалгин — не голова, и князь Сыгаев — не князь.

— Но ведь вместо царя сейчас буржуи, вместо головы — Никуша Сыгаев, вместо князя — Лука Губастый. Ведь остались те же Сыгаевы, Егоровы, Семеновы, — убеждали его Афанас, Эрдэлир и учитель.

— Мне только мой Дулгалах нужен, — упрямо твердил Егордан. — Кто вместо царя, я не знаю, это далеко от меня. А Никуша Сыгаев песни против царя пел, это я сам слышал. Ну и Лука не Иван Сыгаев… Одним словом, мне только Дулгалах нужен.

— Егордан прав. Недаром уму якута сам царь дивился, — завел свое Бутукай. — Царь спрашивает у якута: «Чем живы?» А якут отвечает ему: «Землей…»

Но Андрею, как всегда, не дали договорить его притчу.


Протокол, подписанный горсточкой смельчаков — Афанасом, Эрдэлиром, Иваном Малым, Найыном и другими, учитель вызвался доставить в совдеп. Через несколько дней он собирался отправиться в Якутск. Однако ночью за ним явился милиционер из улусной управы, и к утру Ивана Кириллова в Талбе не оказалось. Перед отъездом он успел лишь сунуть растерянной матери записку на имя Афанаса:

«Меня отправляют в город, наверное в тюрьму. Не теряйте мужества. Делайте все, как решили. Постараюсь по дороге сбежать. Всем поклон…»

В наслеге наряду с комитетом общественной безопасности, возглавляемым Лукой Веселовым, начали свою работу доверенные от бедноты во главе с Афанасом. Минуя наслежную власть, они выдавали малоземельным и безземельным крестьянам записки, в которых значилось: фамилия и имя того, кому выдана записка, число членов его семьи, название выделенного покоса и количество убираемых там копен. Таким образом доверенные распределили участки богачей и церковные владения.

После этого в церкви поп взывал к богу, чтобы он покарал грабителей. Кроме того, отец Василий ходил по домам, угрожая людям, получившим записки на церковную землю.

А в первый день покоса на церковный участок явились слепой Николай, сын Туу, с Гавришем, Найын да трое доверенных. Никогда не унывающие Эрдэлир и Иван Малый наточили косы, и все пятеро, радостные и возбужденные, пошли шагать, да чем дальше, тем веселее, с каждым звенящим взмахом врезаясь в просторную ровную гладь травы.

Когда появился поп с двумя нанятыми косарями, люди уже выходили на противоположную границу участка, оставив за собой широкую полосу, устланную ароматным сеном. На передней меже стоял лишь слепой сын Туу. Обратив лицо на восток, он не спеша крестился за всех косарей.

— Опоздали малость! — с достоинством произнес слепой, услыхав шаги.

— Да, видно, опоздали, — сказал один из подошедших и зазвенел косой, снимая ее с плеча.

— Э, да это ты, друг Федот! — обрадовался слепой. — Давно бы так!

— Зря радуешься. Я не грабить пришел, как ты, а для батюшки косить.

— Да что с ним, грешником, толковать! Начинайте, а я пойду народ кликну, — может, еще кто согласится. Бог помощь!

Услыхав голос священника, Николай умолк, нагнулся и, обшарив рукой землю, осторожно присел.

Он сидел неподвижно, обратив лицо в ту сторону, куда удалялись шаги.

— Э, друг, беги к своим да пошире води косою, — неожиданно обернулся слепой старик к Гавришу, который неизвестно когда прибежал и тихо стоял в сторонке.

Гавриш помчался, очевидно нисколько не удивляясь привычной для него чуткости отца. А старик вслед ему ласково пробормотал:

— Прибежал, милый, отца спасать…

Через некоторое время на другом краю участка зазвенели чужие косы.

Вскоре поп прислал еще двух работников.

К заходу солнца все семь десятин были выкошены. Афанас и его друзья успели выкосить три четверти церковной земли. Теперь их отделяла от поповских прислужников лишь тонкая стенка межевых трав…

К двери юрты Лягляриных был прислонен колышек, — это значило, что хозяев нет и дом оставлен на попечение соседей. Егордан со всей своей семьей и с Тохороном отправился косить Дулгалах. В кармане у него лежала бережно завернутая в платок записка Афанаса.

К полудню туда приехали Федор Веселов с Давыдом и гнусавым Семеном.

— Опять ты, Егордан, своевольничать вздумал, — сказал Федор, не слезая с коня. — Тот раз я простил, видно, и теперь на мое доброе сердце рассчитываешь.

— А я и не собираюсь просить у тебя прощения. Ты отнял у меня землю по закону царя, а нынче, говорят, царя нету.

— Царя нету, так ты думаешь, и порядков нынче нету? Грабить вздумал!

— Это ты грабил при царе, а теперь не те времена, — заявил Егордан, продолжая косить.

— Отберите у этого мерзавца косу! — приказал Федор.

Давыд уже схватил Егордана за руку, и Семен, гнусаво выкрикивая что-то, поспешил к нему на помощь, но в это время раздался невозмутимый голос Василия Тохорона:

— Довольно… а не то я…

Семен и Давыд разом отпрянули от Егордана. Даже слепой Федор как-то сразу обмяк в седле. Началась перебранка.

— Ты, господин Веселов, опять хочешь отнять нашу землю. Теперь тебе это не удастся. Нет больше твоего царя… — начал вдруг горячо ораторствовать Никита, стоя на высокой кочке.

— Ты помолчи, это дело взрослых, — наставительно прогнусил Семен.

Помявшись немного, Никита одним духом выпалил навсегда врезавшиеся ему в память слова Ярославского, обращенные к губернатору и к другим господам:

— «Вы доживаете последние часы, и власть уже не в ваших руках, — власть в руках восставшего народа. Если вы добровольно не отдадите ее, тем хуже для вас…»

— Едем! — неожиданно для всех завопил Федор и тронул коня, направляя его прямо к озеру.

Подбежавший Давыд схватил коня за повод. Вскоре слепого всадника и двух его пеших спутников поглотил густой лес.

— Насчет восстания это ты зря, — упрекнул Егордан сына. — И лучше бы не забывал, что ты еще маленький.

— Ушли, и ладно… — проворчал Тохорон.

— Кто это приезжал? — спросил подошедший только сейчас старый дед Лягляр.

— Через три года заметил, что жена слепая! — пошутил Егордан. — Да это Федор Веселов приезжал землю отбирать, а мы тут ему сказали, чтобы он сначала царя своего обратно посадил, а потом чужую землю отбирал.

— Тогда он нас согнал с земли, а теперь, выходит, мы его! Да, времена меняются, — засмеялся старый Лягляр.

Чувствуя себя победителями, все снова взялись за дело.


Ляглярины с особенным усердием работали на возвращенном Дулгалахе. Они стосковались по родной земле, как по близкому человеку. Когда было уже накошено около сотни копен, все собрались наконец идти на косьбу по подрядам, которые намеревались выполнить только наполовину.

Если отсечь долги трехлетней давности, то отрабатывать придется в общем не так-то уж много, и они успеют еще у кого-нибудь покосить, конечно на новых условиях найма. Тогда, пожалуй, можно будет избавиться если не от всех долгов, то уж, во всяком случае, от значительной их части.

Впервые Ляглярины ощутили свою независимость, и это чувство влекло их к работе.

Между доверенными от бедноты и попом, в общем, не произошло особенного спора. Каждая сторона будто удовлетворилась той частью, которую успела скосить в Петров день.

Доверенные выделили Найыну и слепому Николаю их долю сена, заготовленного на церковной земле, а остаток решили распределить между престарелыми и больными. Однако некоторые из них, боясь божьего проклятья, наотрез отказались от этого дара. Другие же согласились взять сено, но только в том случае, если доверенные дадут расписку, что весь «грех» они берут на себя. Афанас охотно и весело раздавал такие расписки.

А на земле, отрезанной от богачей, почти все бедняки работали с большой радостью, считая это справедливым делом.

Богачи, оживившиеся было после ареста учителя, снова притихли, боясь более энергичных действий со стороны народа, а еще больше — острого языка Афанаса, которого после съезда все называли «делегат Афанас». И действительно, делами в наслеге фактически заправлял «делегат Афанас», а Лука по-прежнему предавался разгулу.

Но вот в конце июля, то есть в самую страдную пору, прогремел гром с ясного неба: появился приказ областного комиссара эсера Воробьева «О возврате законным владельцам незаконно заготовленного сена».

И сразу же богачи приободрились. Приказ комиссара вывесили в наслежном управлении и даже в церкви. В первое же воскресенье после этого события поп во время очередной проповеди вовсю превозносил чистое сердце и добрые дела Воробьева и проклинал антихристов-большевиков, сеющих смуту и раздор в народе.

Вскоре из Нагыла прибыл вместе с милиционером глава улусного комитета общественной безопасности Никуша Сыгаев. Он пересчитал и переписал все «незаконно заготовленные копны» и, под страхом ареста, заставил людей подписаться под обязательством «не трогать спорного сена впредь до законного выяснения дела».

Потом, на общем собрании наслега, которое происходило под открытым небом, Никуша Сыгаев притворно расхваливал людей, «осознавших свои ошибки», и не менее притворно ругал Луку «за нетвердое руководство наслегом и попустительство неразумным действиям». Он даже грозился отдать Губастого под суд.

Эрдэлир и Иван Малый, предварительно сговорившись с Афанасом, заявили, что они всего лишь выполняли указания главного доверенного от бедноты. Зато сам Афанас выступил с горячей речью.

— Как ворон ворону глаз не выклюнет, — начал он, — так и Сыгаев никогда с Веселовым не рассорится, и вообще все это один обман…

Под негодующее шипение богачей и попа он закончил:

— Но недолго осталось вам измываться над нами, все равно земля будет наша и власть будет наша, все равно мы победим!

Никуша Сыгаев, «улусный голова новой власти», как его многие называли по старой привычке, составил на Афанаса акт и хотел арестовать его, но тут выскочил вперед маленький рыжий Найын.

— Прошу арестовать нас всех! — зазвенел его высокий тенорок. — Мы все согласны с Афанасом! — и Найын устремился обратно на свое место.

Затем выросла огромная фигура Тохорона. Тяжело ворочая языком, он прогудел:

— Это… правда…

— Верно! Мы с ним согласны! — приподнялся Егордан.

Лука, с трудом остановив все нараставший гул, заговорил, размахивая огромным кулачищем. Он сказал, что сердце у него обливается кровью при мысли, что Афанасу, с которым они вместе росли, грозит сырая тюрьма.

— Низко кланяюсь вам, глубокоуважаемый Николай Иванович, и прошу вас повременить с арестом Афанаса. Низко кланяюсь и сознаю свою вину в том, что, жалея людей, я невольно способствовал нарушению общественного порядка, — закончил Лука свою речь, и в самом деле отвешивая низкие поклоны Никуше Сыгаеву.

— Не нужна мне ваша милость! — закричал Афанас. — Я все равно не перестану бороться за народ!

Взбешенный председатель волостного управления Никуша Сыгаев и милиционер вскочили на оседланных коней и ускакали, оставив собрание в полном недоумении.

— Все из-за вас, смутьянов! — причитал Лука, провожая глазами начальство. — Все из-за вас! Боюсь, что меня и впрямь скоро арестуют за мою доброту…

Послышались слова благодарности, обращенные к Луке, который избавил Афанаса от тюрьмы.

— До чего же вы доверчивы! — восклицал Афанас. — Ведь они сговорились. Все это одно притворство. Они поняли, что добром вы меня не отдадите.

— И то правда… — прогудел Тохорон.

— Когда-то мы, лесорубы, тоже были недовольны господами, а погиб один русский парень Ванька Орлов, — горестно заговорил Найын, вспомнив своего старого друга, работавшего с ним в артели. — Так и теперь: все вроде недовольны, что земля по-прежнему, у богачей, а в тюрьму чуть не отправили одного Афанаса.

А Лука Веселов с багровым от напряжения лицом отдувался, подбирая отвислую губу, вздыхал и ежился под взглядами людей.

До поры до времени все оставалось по-прежнему, но с первым снегом пришло распоряжение улусного комитета «вернуть законным владельцам незаконно заготовленное сено». И Федор Веселов, перекочевавший по обыкновению на зиму в Дулгалах, забрал все сено, скошенное Лягляриными.

Богачи отказывались нанимать батраков на новых условиях, выработанных во время кратковременного пребывания учителя в наслеге, но бедняки, которых поддерживали доверенные во главе с Афанасом, тоже не уступали. Многим приходилось терпеть нужду и всяческие лишения. Люди жили скученно, по нескольку семейств в одной юртенке. Так, на маленькой лесной полянке, между двумя великими равнинами Кэдэлди и Эргиттэ, в затерянной крохотной юртенке Лягляриных, кроме семейства Егордана, теперь ютился еще со всеми своими детьми немногословный Тохорон. Перебрался сюда и слепой Николай, сын Туу.


В городе шла отчаянная борьба Якутского Совета рабочих депутатов с областным комиссаром Соловьевым и его сообщниками — эсерами и меньшевиками. В августе забастовали матросы купеческого парохода «Акепсин». Забастовка угрожала перекинуться и на другие пароходы.

Областной продовольственный комитет и городская продовольственная управа, находившиеся под влиянием большевиков, объявили хлебную монополию и твердые цены на мясо и масло. Городская буржуазия, равно как и сельская, подняла по этому поводу неистовый вой. На имя областного комиссара поступали бесконечные резолюции всевозможных комитетов и советов буржуазии, требующих немедленной расправы с большевиками — «нарушителями общественного порядка». Страдальчески жаловался и причитал эсеровский комитет охраны революции, негодовал тойонатский национальный комитет, предводительствуемый толстым адвокатом Никаноровым. Изощрялся в устном и печатном красноречии союз федералистов во главе с якутским купцом-миллионером Филипповым. Образовалось множество партий, советов, союзов буржуазии. И хотя назывались они по-разному и газеты у них были разные, но дела их были одинаково грязны, все они одинаково ненавидели большевиков.

Областной комиссар Воробьев подписал своей холеной рукой приказ о роспуске продовольственного комитета и аресте трех большевистских членов городской продовольственной управы.

В следующую ночь во время речи комиссара на заседании, посвященном организации нового продкома из эсеров, трижды мигнув, погасло электричество. Пока комиссар, досадуя на нерасторопных служителей, замешкавшихся со свечами, нервно постукивал пальцем по столу, сообщили, что забастовали рабочие электростанции, требуя освобождения продкомовцев-большевиков. А наутро забастовали рабочие типографии.

В один из студеных ноябрьских дней в Якутск пришла весть о победе Октябрьского вооруженного восстания… Город забурлил большевистскими митингами и демонстрациями. Повсюду распространялись листовки с призывами великого вождя социалистической революции Владимира Ильича Ленина.

«Товарищи трудящиеся! — громко читали люди на улицах и в школах, в учреждениях и на митингах по-русски и по-якутски. — Помните, что в ы с а м и теперь управляете государством. Никто вам не поможет, если вы сами не объединитесь и не возьмете все дела государства в с в о и руки. В а ш и Советы — отныне органы государственной власти, полномочные, решающие органы. Сплотитесь вокруг своих Советов. Укрепите их. Беритесь сами за дело снизу, никого не дожидаясь… Товарищи рабочие, солдаты, крестьяне и все трудящиеся! Берите в с ю власть в руки с в о и х Советов».

— Вся власть Советам!.. Долой остатки буржуазного Временного правительства!.. Да здравствует великий вождь освобожденного народа товарищ Ленин! — гремели большевистские ораторы с трибун народных митингов. Эти же лозунги пылали на алых знаменах демонстрантов.

А разномастные буржуазные партии и комитеты слились в единую «Объединенную демократию Якутской области» и выделили из своего состава «областной совет» — штаб контрреволюции. «Областной совет» залепил заборы города объявлениями, торжественно заявляя о своей верности и преданности Временному правительству и угрожая выставить против большевиков «десятки тысяч отважных воинов». По улусам срочно были разосланы агенты-вербовщики в областную эсеровскую милицию. Правда, вербовщики доносили, что желающих мало, и просили их отозвать.

Но все-таки по городским улицам стали маршировать жиденькие ряды новобранцев. Они проходили строевую подготовку. Люди открыто смеялись над муками командиров, обучающих эсеровское воинство.

— Кто в камусах — направо, а кто в торбасах — налево! Двор Аверенского знаете? Сами туда, шагом арш! — издевались горожане.

После того как «областной совет» уволил двух служащих казначейства, не подчинившихся его распоряжению, в городе вспыхнула всеобщая забастовка. Сперва закрылось казначейство, затем погасло электричество, онемел телефон, перестали выходить газеты, закрылась почта, стала мельница, не работал лесопильный завод, замерли мастерские… Образовался стачечный комитет, руководимый большевиками. Выходил ежедневный подпольный бюллетень.

«Товарищи! Уже восемь дней идет в городе забастовка, восемь дней вы демонстрируете свою солидарность, организованность, силу и мощь, — говорилось в обращении стачечного комитета «К трудящимся города Якутска…». — Враги наши обвиняют бастующих рабочих и им сочувствующих в том, что они якобы хотят превратить город в логовище разбоя, грабежей и насилия… Не верьте этой наглой лжи, граждане! Не рабочие стремятся к этому, а враги их. Обвиняя рабочих в посягательстве на чужую собственность, «областной совет» сам накладывает свою лапу на все находящиеся в казначействе денежные средства, присвоив себе право распоряжаться ими. В угоду буржуазии, стремящейся оградить себя от влияния пролетариата и трудового крестьянства, ставших в России и Сибири у власти, «областной совет» объявляет себя единственной властью в области и требует подчинения себе… Город находится на осадном положении. Вооруженные люди обыскивают на улицах прохожих, опрашивают, кто куда и откуда идет… Установлена слежка за политическими деятелями и их квартирами. На каждом шагу вооруженные люди: солдаты и милиционеры. Все против бастующих, против рабочего движения… С презрением и ненавистью мы можем воскликнуть: «Д о л о й к о н т р р е в о л ю ц и о н е р о в!» С воодушевлением бойцов, идущих на борьбу за счастье людей, за права рабочих, мы воскликнем: «Да здравствует солидарность рабочего класса! Да здравствует его сила, его мощь, его классовые организации!»

На многочисленных митингах и собраниях трудящиеся приветствовали членов стачкома и большевиков совдепа, как представителей советской власти, а членов «областного совета» встречали и провожали криками: «Долой!», «Вашей власти конец!», «Уходите восвояси, пока целы!»

Из улусов также начали поступать сообщения о собраниях трудящихся, на которых выносились решения о поддержке революционного движения в городе.

Стачком и совдеп установили нелегальную связь с Центральным исполнительным комитетом Советов Сибири (Центросибирь), от которого 2 марта поступило телеграфное предписание:

«Согласно распоряжению Совнаркома областной комиссар Воробьев отстранен. Представителем власти в Якутске признается лишь Совет рабочих депутатов. Все распоряжения каких-либо других организаций считаются незаконными, исполнению не подлежат. Все средства переходят в ведение Совета рабочих депутатов».

Еще за два месяца до этого бурно прошедшая конференция профсоюзов решила провести перевыборы в Совет рабочих депутатов. А в тот день, когда было получено распоряжение Центросибири, стачком вынес решение об ускорении перевыборов, которые и состоялись 21 марта.


В маленькой комнатке фельдшера Боброва собрались только что избранные члены Совета рабочих депутатов. Здесь были — бывший учитель, а ныне служащий телеграфа Иван Кириллов, переставший скрываться после получения известий об установлении в центре советской власти, Иван Воинов — служащий казначейства и Сергей Петров — слушатель последнего курса учительской семинарии. Как и все местные большевики, прикрепленные партийной организацией к профсоюзам, к казарме, к учебным заведениям и предприятиям, они были заняты целые дни, а порой и ночи, и лишь на часок могли забежать в двухкомнатный домик на окраине города, чтобы повидаться друг с другом.

— Ну, товарищи депутаты! — торжественно провозгласил Бобров и поднял со стола стакан остывшего чая. — Поздравляю вас с успешным окончанием выборов и очищением Совета от всяческой нечисти! Желаю вам всем войти в состав исполнительного комитета! — Он выпил чай и, отставляя пустой стакан, добавил: — Пора, товарищи!

— Ты, Виктор, должен быть в исполкоме! — вскочил Иван Воинов. — Пойдемте!

— Ну пусть и я!

И друзья отправились на организационное заседание нового Совета. Встретившийся им у ворот старик Насыр Ниязович ловким движением руки схватил свою развевающуюся на ветру белоснежную бороду и с преувеличенным изумлением спросил:

— Куда? Опять на собрание?

— На собрание, Насыр Ниязович! — весело ответил за всех Иван Воинов, козырнув старику.

— При царе собирались, без царя собирались… При Керенском собирались, без него собираетесь… До каких же это пор?

— А до тех пор, пока всех буржуев не победим! — бросил Иван Воинов и побежал догонять своих.

Старик Насыр остался стоять у ворот, он что-то беззвучно шептал, с любовью глядя вслед уходящим…


Семинарист Сергей Петров был избран секретарем исполкома нового Совета, в состав которого вошел и Виктор Бобров. Исполком прежде всего разослал по области призыв не подчиняться распоряжениям каких-либо организаций, кроме Совета рабочих депутатов. Якутская почтово-телеграфная контора получила предписание не выдавать денежные средства, переводы и посылки учреждениям, не признающим Совета рабочих депутатов.

А через несколько дней после того, как начал действовать исполком совдепа, 28 марта, эсеровский Якутский «областной совет» вынес решение о немедленном аресте всех членов исполнительного комитета Якутского совета рабочих депутатов «и других, наиболее активных лиц».

В ночь на 29 марта начались аресты. Фельдшер Бобров проснулся от какой-то возни и криков за дверью.

— Говорю, нет его! С вечера не возвращался! А обыскивать дом я вам не дам! — кричал старик Насыр. — Давайте ордер на обыск моего дома!

— Но, но! Потише ты, старый черт! — кричал хриплый голос.

И не успел Бобров одеться, как в комнату ворвался дюжий комиссар эсеровской милиции, волоча за собой вцепившегося в его руку Насыра. А за ним следовали, держа перед собой винтовки, двое русских и один якут, тоже из милиции.

— Рука пперх! А то расстрэляй! — крикнул низкорослый, плотный якут в торбасах, выскакивая вперед, и, стараясь, по-видимому, доказать свою воинственность, загремел затвором.

— Тише, тише, Аким, не воюй! — сказал краснорожий толстяк комиссар и протянул Боброву ордер на арест.

— Собрайс! — снова не удержался якут-вояка, направляя дуло винтовки прямо на Боброва. — Брыкас… — четко произнес он уже никому не понятное слово.

Те два милиционера, что стояли в дверях, фыркнули и смущенно затоптались на месте под строгим взглядом комиссара.

— Надо было не собрания устраивать… — с досадой произнес Насыр Ниязович. — А бороться против этих собак…

— Что?.. Ты смотри у меня, старый черт!.. — рявкнул комиссар и, обернувшись к Насыру, погрозил ему пальцем.

— Сто?! — тоненько взвыл якут. — Хто сыбак? Ты сам сыбак!..

Попрощавшись со стариками, Бобров вышел из дому. А Насыр, вырываясь из рук жены, кричал ему вслед:

— Устроим собрания союзов, поведем весь город, разнесем вашу тюрьму к черту!

— Сам тюрьма садись будэш! — заорал милиционер.

— Весь город соберем… — не унимался Насыр.

«Собрания-то, оказывается, нужны. А все сердился на нас за собрания!» — с улыбкой подумал Бобров.

Когда его привели в тюрьму, весь исполком был уже там.

Через три дня к воротам тюрьмы подошла многолюдная демонстрация с красными знаменами. И хотя демонстранты сумели открыть тяжелые ворота, воспользовавшись замешательством и растерянностью караульных, однако во двор им проникнуть не удалось. А заключенные вырвались на тюремный двор и через головы караульных приветствовали своих товарищей.

— Революцию не задушить в эсеровской тюрьме! — кричали заключенные, стараясь прорвать цепь эсеровской милиции.

— Ура! — гремели в ответ демонстранты. — Да здравствует революция! Да здравствует Ленин!

— Не теряйте, товарищи, боевого духа! Скоро ваше место в тюрьме займут члены «областного совета»! — раздался из толпы голос Ивана Воинова.

— Привет Насыру Ниязовичу и Рахиле! Побольше таких собраний! — весело крикнул Бобров из группы арестованных.

Приметный своей белоснежной длинной бородой, старик Насыр старался протиснуться вперед, чтобы увидеть своего квартиранта. Он даже начал было что-то говорить в ответ Боброву, комкая в руках старенькую баранью шапчонку, но умолк, услышав голос Сергея Петрова, который призывал оставшихся на свободе товарищей продолжать революционную борьбу.

Вскоре на помощь перетрусившему тюремному караулу подошли подкрепления из областной милиции и военного гарнизона.

Смело, товарищи, в ногу!

Духом окрепнем в борьбе… —

загремела боевая революционная песня но ту и другую сторону тюремной ограды.

Между заключенными и избежавшими ареста большевиками, которые ушли теперь в подполье, установилась шифрованная переписка через тюремного надзирателя Илью Свинобаева. Этого молодого и смелого человека заключенные большевики быстро склонили на свою сторону. Перепиской ведали: Бобров — в тюрьме, Воинов — на воле.

События развертывались с нарастающей стремительностью.

Огромная толпа женщин ворвалась на очередное заседание «областного совета». Женщины потребовали от растерянных эсеровских главарей освобождения арестованных большевиков. В день Первого мая по городу прокатилась волна демонстраций под лозунгом: «Вся власть Советам!»

В начале июня, после того как было получено известие о выступлении из Иркутска хорошо вооруженного красного отряда под командованием Аполлинария Рыдзинского, обе стороны начали усиленно готовиться к решающему сражению.

Главком белых капитан Недолетов организовал в тайге близ речки Кэнкэмэ, в шестидесяти километрах западнее Якутска, секретную военную базу, куда завез большое количество провианта и боеприпасов на случай отступления. Эсеры занялись усиленной муштрой солдат. Для устрашения большевиков по улицам города возили старую пушку, снятую с борта когда-то затонувшего в устье Лены парохода «Заря».

Большевики города и ближайших деревень организовали боевые группы по пять и десять человек. Городская дружина под руководством Воинова и Кириллова прятала собранное оружие в подвале дома, где жил ссыльный фотограф. Из смеси свинца и баббита изготовлялись самодельные гранаты, которые шутливо назывались «бабашками». Начинив «бабашку» порохом, к ней приделывали боек из пробок от пугача. Испытания гранат на горе Чучур Муран, в пяти километрах от города, дали хорошие результаты.

В подпольной кочующей типографии регулярно выходил «Бюллетень Совета рабочих депутатов».

«Контрреволюционная кучка предателей народа, авантюристов, ставленников буржуазии, опирающихся на тойонов и капиталистов, все еще продолжает свою дикую пляску, — писалось в «Бюллетене» от 2 мая 1918 года. — …Всякое правдивое, смелое печатное и устное слово загнано в подполье… Может быть, еще никогда, даже во времена Романовых, якутское население не переживало таких ужасных дней, как теперь… Братская рука победителя-титана — российского и сибирского социалистического пролетариата и беднейшего крестьянства, протянутая на помощь якутским рабочим, уже готова схватить предателей…»

«Бюллетень» призывал всех трудящихся сплотиться вокруг Совета рабочих депутатов. Он заканчивался призывами:

«Да здравствует победа рабочего класса! Власть рабочим и бедноте! Долой контрреволюцию! Да здравствует революция и социализм! К позорному столбу предателей и врагов народа!»


14 мая 1918 года в «Известиях ВЦИК.» была напечатана статья Емельяна Ярославского. В переводе Ивана Кириллова эта статья распространялась среди населения в виде листовок и зачитывалась на собраниях.

«Я верю в победу трудящихся и там, на далеком Севере, — писал товарищ Ярославский. — Быть может, первые пароходы привезут по широкой северной реке в заброшенный край номер газеты с моей статьей…»

— Привезли! Получили! — неизменно раздавались крики, когда читающий доходил до этого места, будто товарищ Ярославский был где-то здесь и сам говорил эти слова.

«Пусть же вместе с тем почувствуют бедняки Севера, как горяча наша любовь к ним, как относимся мы к их борьбе в далеком краю! Пусть почувствуют они, что мы здесь делаем то великое дело, о котором мы говорили с ними в первые месяцы революции…

Боритесь, братья якуты! Боритесь, товарищи! Помните, что всюду идет борьба с эксплуататорами тойонами, какую бы маску они ни надели, каким бы знаменем они ни прикрывались.

Ваши тойоны прикрылись красным знаменем! Сорвите его с них! Ваши тойоны прикрылись словами: земля и воля. Вы видите, что они дали вам взамен этого! Боритесь до полного освобождения трудящихся, до социализма!»

Эсеровская милиция ловила людей с этими листовками, избивала, бросала в тюрьму, но эсеры так и не сумели задушить слова правды.

В районе Витима в отряд Рыдзинского влились бодайбинские красногвардейцы, и теперь сводный отряд, насчитывающий триста человек, двигался к Якутску на четырех пароходах. Приближаясь к крупным населенным пунктам, командование высылало вперед разведывательные группы на моторных лодках с заданием перерезать телеграфные провода, идущие к Якутску.

Двадцать шестого июня отряд занял город Олекминск, где в тот же день была установлена советская власть.

В селе Исить командование отряда встретилось с Иваном Воиновым — уполномоченным якутской подпольной боевой дружины. Здесь был разработан детальный план дальнейшего наступления.

Тридцатого июня в два часа дня в Якутск прискакал Иван Кириллов, несколько дней назад посланный большевиками в село Кузминку, в двадцати верстах южнее Якутска. Он привез известие о прибытии туда красного отряда. В тот же час новость была передана заключенным товарищам.

В десять часов вечера раздались первые выстрелы. Красногвардейцы подошли к городу с четырех сторон. С севера наступала рота молодого черноусого грузина Иллариона Одишария. Она получила задание освободить политзаключенных из тюрьмы и соединиться с местной красной дружиной. Рота легко захватила двухэтажное каменное здание винной монополии и несколько амбаров с запасами хлеба эсеровского продкома, находящихся рядом с тюрьмой. В это время местная красная дружина завязала перестрелку с тюремной стражей.

Под перекрестным огнем дружины и подоспевшей роты Одишария белая милиция, теряя людей, начала отходить к центру города.

С криками «ура» вырвались из тюрьмы члены совдепа. Перебегая через широкий тюремный двор, Виктор Бобров заметил лежащего на земле того маленького милиционера якута, который присутствовал при его аресте. Он смотрел на Боброва безумными глазами и силился подняться, но валился обратно. Виктор остановился и вдруг, почувствовав себя фельдшером, сделал несколько шагов в сторону раненого. Но тот неожиданно приподнялся и выстрелил. Пуля просвистела мимо уха Виктора. В тот же миг вбежавший с улицы Иван Кириллов вырвал из рук предателя винтовку. Он лежал теперь на спине и быстро-быстро сучил короткими ногами в старых торбасах.

«Брыкас!» — промелькнуло в голове смешное слово, сказанное этим самым милиционером в день ареста. «Наверно, приказ», — подумал Бобров и бросился к Кириллову…

После бурных объятий и приветственных возгласов освобожденные большевики извлекли из тюремного цейхгауза оружие, а дрожащего начальника тюрьмы с несколькими надзирателями втолкнули в «свою» камеру и, приставив к ней караул, влились в наступающую красногвардейскую роту.

Вдруг за городом зачастили выстрелы. Рота Одишария бросилась туда с намерением выйти в тыл белогвардейцам. Но выстрелы внезапно прекратились. Выскочив на окраину города, рота натолкнулась на нескольких раненых белогвардейцев. Корчась и катаясь в пыли, они проклинали своего главкома. Оказалось, что эсеровский главком первым ушел из города с главными силами, но, добравшись до Никольской церкви, стоящей на отлете, принял за красных выскочивший за ним отряд своей областной милиции и скомандовал открыть по нему огонь. Наконец, опознав своих, он двинулся было к своей секретной базе у таежной речки Кэнкэмэ, но натолкнулся на наступавшую с запада роту красных. Вскоре после короткого боя сильно поредевший эсеровский отряд сдался.

Дольше всех держались посты белых на восточной окраине города. Эсеры засели с пулеметами на колокольне Преображенской церкви и в двухэтажном здании женской гимназии. Первая рота, наступавшая на этом направлении, продвигалась по открытому лугу и подверглась жестокому обстрелу. Но подоспевшие пятая и шестая роты заставили замолчать вражеских пулеметчиков.

Утром 1 июля город был в руках красных и над двухэтажным зданием бывшей резиденции «областного совета» под крики «ура» и винтовочные салюты взвилось красное знамя.

Совет рабочих депутатов принял на себя всю полноту власти.

ЗА ПОМОЩЬЮ

Ляглярины и их соседи пережили голодную зиму. Богачи не хотели нанимать работников на новых условиях и без особого труда находили людей, которые соглашались работать по-старому. Десятки «приемных детей» под давлением своих «отцов» письменно отказались от денег. Но из бедняков, участвовавших в беседах Кириллова, только один Федот, старший брат Дмитрия Эрдэлира, на следующий же день после ареста учителя стал наниматься по-старому, и богачи, назло остальным, очень расхваливали его. А все остальные, в свою очередь, назло богачам, держались бодро и даже несколько вызывающе, стараясь выглядеть довольными и независимыми.

Но у себя дома батраки только и говорили о нужде, а некоторые даже упрекали доверенных, «выдумавших» такие неприемлемые условия. Вместе с тем все они совершенно искренне считали Федота предателем. И за его усердие ему прилепили обидное прозвище «Запыха». Федот чувствовал себя очень неловко среди соседей, но старался делать вид, что ему все нипочем.

Ляглярины, лишившись заготовленного сена, терпели большую нужду. Нечем было кормить единственную корову Дочку, впервые отелившуюся этой весной. Теленок на второй же день пал.

В начале зимы Егордан гордо отказался от воза сена, которое «из жалости» предложил ему Федор Веселов, разглагольствуя о долголетней дружбе.

— Подавись своим сеном! — выпалил тогда сгоряча Егордан и с тех пор упорно молчал при встрече с Веселовым.

Но в душе он не раз жалел об отказе. Страшно исхудала Дочка за зиму. Ляглярины выпрашивали или выменивали у соседей охапки сена, все чаще и чаще Егордан приносил на корм скотине тальник или молодую березку, но больше всего поддерживали животное мелкие сухие листья, которые заготовляла себе под буреломом серая лесная мышь.

После долгих семейных совещаний было решено, что Федосья с Никитой отправятся в Нагыл за подмогой. Ведь Федосья была оттуда родом. Прожить бы только еще одну зиму! А там, может, хороший урожай будет, накосят много сена, добудут дорогую пушнину, подрастут дети, — одним словом, как-нибудь да встанут на ноги. Но пока что без помощи со стороны не обойтись.

Мать взяла большой берестяной туес, на дне которого был творог — провизия на дорогу, а Никита — вторую книгу Сахарова. Первая книга Сахарова и книга Вахтеровых были уже давно не только прочитаны и перечитаны самим Никитой, но и пересказаны всем, кто соглашался его слушать.

Рано утром вся семья прощалась с ними в лесочке за юртой. Двухлетний Сенька, брыкаясь своими кривыми ножками, лепетал что-то и, вырываясь из отцовских рук, тянулся к уходящей матери. Алексей, как крепкий мужчина, еще до расставания углубился в лес и стал отчаянно карабкаться на развесистую лиственницу. Попрощавшись со всеми, мать с сыном отходили все дальше и дальше, убыстряя шаг, чтобы не слышать тревожного хныканья Сеньки.

Путники скоро пересекли Эргиттэ и вступили в пятидесятиверстный, таежный лес, отделявший Нагыл от Талбы. Узкая, но глубоко протоптанная пешеходами и верховыми тропинка то вилась между высокими кочками, усеявшими дно пересохшей таежной речки, то резко сворачивала в сторону и бесконечной лентой тянулась вдоль подножья невысоких гор. Весной на два-три дня речка наполнялась до краев и мчалась по руслу бурным потоком. Потом вода спадала, и речка разрывалась на отдельные озера. И вот так идешь, идешь да вдруг завязнешь в грязи, а выйдешь на сухое место — и в ноги впиваются мелкие камешки, которыми усеяна тропа.

По временам путники садились у дороги отдохнуть и подкрепиться. Они доставали из туеса творог. Другой еды не было.

Из кустов с шумом вылетали тетерки с бойкими выводками и, кудахча, рассаживались поодаль. Никита с палкой в руках бросался на них. Или вдруг прямо из-под ног выскальзывал бурундук и, посвистывая, бежал перед мальчиком, маня его за собой своим пушистым хвостом. Никита с криком кидался за ним, но зверек быстро взбирался на дерево. И тут-то возникала трудная задача: сбить его метко брошенным сучком.

А Федосья уходила дальше. Вдоволь набегавшись, Никита с трудом догонял мать. Иногда она поджидала его, сидя у дороги.

— Если так будем идти, когда же это мы столько верст одолеем? Я боялась, что ты заблудился, — печально говорила Федосья и, поднявшись, продолжала путь.

Никита очень жалел мать и давал обещание больше не гоняться за зверьками и птицами.

Но опять, как назло, шумно вылетали тетерева, трещали бойкими крыльями рябчики, мелькали меж кустов пышнохвостые бурундуки. А то вдруг вороненок, от летней жары открывший свой желтоватый рот, мокрыми глазками глядел на мальчика с нижнего сучка дерева. И Никита опять не выдерживал и опять, схватив какой-нибудь прутик, бросался на охоту.

К полудню сын и мать очень устали. А впереди, на горизонте, сверкая молниями, выплывала черная туча. Гулко зашумел лес. Встревоженные чайки белыми листьями заметались над озерами. Туча быстро разлилась по небу, и вдруг настала жуткая предгрозовая тишина. Спряталось, исчезло все живое. Только два черных нырка спокойно плавали на озере, изредка взмахивая крыльями. Схватив палку и даже не обернувшись на крик матери, Никита помчался к озеру. Нырки уплывали к другому берегу, а он бегал вокруг и кидал в них сучьями и комьями земли.

Вдруг мальчик быстро разделся и бросился в воду, чтобы выгнать нырков на сушу. Но не доплыл он и до середины озера, как птицы с шумом снялись и улетели. Незадачливый охотник вылез на берег, оделся и, схватив книгу, побежал догонять мать.

На шею ему упала крупная капля дождя. И тут ослепительно сверкнула молния, и над самой головой раздался страшный гром, и полил и затанцевал ливень. Никита на бегу сунул книгу под рубаху и подтолкнул ее к спине, чтобы не мешала бежать.

Мать в сильной тревоге сидела под огромной сосной. Она слегка подвинулась, и они вместе устроились под деревом, тесно прижавшись друг к другу, но очень скоро промокли до костей.

Ливень прекратился так же внезапно, как и полил. Дорога покрылась лужами, повсюду плавали пузыри, похожие на изумленные глаза. Путники шли, взяв торбаса под мышку. А по глубоким падям, то и дело пересекая тропу, побежали мутные потоки.

Теперь вдоль долины дул студеный ветер. Промокшие и продрогшие, Федосья и Никита сели на поваленное дерево, сняли прилипшую к телу одежду и отжали воду. Потом съели остаток творога.

Приближался вечер, а они прошли только половину пути. Вот тут-то и обнаружилось, что ветхие штаны Никиты, тщательно заштопанные для дальнего путешествия, висели теперь на нем клочьями, порванные, видно, в беготне за зверьками и птицами. Мать молча поглядела на сына, потом печально заговорила, будто не о нем, а о каком-то другом мальчике:

— Такой большой и такой глупый… Думает ли он о чем-нибудь, когда бегает, вытаращив глаза?..

А Никита украдкой ощупывал книгу, боясь взглянуть на нее. Все страницы слиплись. Тяжкое горе придавило его.

— И штаны-то совсем дрянные, заплатка на заплатке из старого тряпья… — безразлично сказал Никита, думая о своем несчастье.

— Уж молчал бы лучше! Из тряпья! Чем же я должна была их штопать? Шелком, который издавна хранится у меня в сундуках? Господи, думает ли он когда-нибудь о том, чей он сын! Ох, и возьмусь я еще за него, пучеглазого! Коплю-коплю все его грехи, чтобы когда-нибудь разом за все спросить. Да еще так спрошу, так спрошу, что не сладко ему будет…

Мальчик, горюя больше из-за книги, нежели из-за штанов, захныкал.

— Как он теперь людям на глаза покажется? Ну, погоди у меня!..

— Всю жизнь только и грозишься…

— Погрожусь-погрожусь, да как-нибудь и возьмусь за него…

Никита сидел молча, лишь изредка всхлипывая. Федосья тоже умолкла и теребила в руках какую-то ветвистую травку.

— Ну, перестань хныкать! — сказала она наконец деланно строгим тоном.

Никита отодвинулся от матери и еще громче всхлипнул.

— Ну-ка, милый, посмотри, какая она красивая… — сказала спустя некоторое время мать и протянула сыну разложенную на ладони траву-тысячелистник.

Но тот замотал головой и вдруг, громко разрыдавшись, прокричал:

— У меня книга промокла!.. А ты все о штанах…

— Ой ли! А я, глупая, еще ругала свое дитя! — воскликнула Федосья с отчаянием в голосе. — Милый мой, вот горе-то!.. Это все оттого, что пропали у нас Чернушка и Рыженький!.. По людям пошли…

Никита бросился к ней и стал обнимать ее, но было уже поздно. По несказанно дорогому лицу матери катились слезы. Надо было как-нибудь отвлечь ее от воспоминаний о пропавшей скотине.

— Не надо, мама, ну, не надо…

— Погоди, сынок, не буду… — пробормотала она, утирая слезы.

Мать и сын окончательно помирились. И двенадцатилетний сорванец каким-то чудом стал вдруг до того легким и маленьким, что уместился на сухоньких руках матери, а голова его покоилась на ее изнуренной, иссушенной тяжким трудом груди.

Тихо покачивая сына, мать еле слышно бормотала:

— Опять у моего птенчика глазки покраснеют… Давно-давно, когда моему сыночку было два годика, сглазила его старуха Мавра. «Ой, говорит, бедняжка, какие у него прекрасные глаза!» В ту же ночь у моего сыночка сильно заболели глазки. С тех пор, как заплачет мой маленький, так глазки у него и краснеют… Ну-ка, посмотрим, что с твоей книгой сделалось…

Осторожно извлекли учебник. Так оно и есть, слиплись страницы. Завернув книгу в снятый с головы платок, Федосья встала, и они пошли дальше по скользкой после дождя тропе. Как только дорога становилась прямой и ровной, они бежали, чтобы хоть немного отогреться. Было очень холодно, и очень хотелось есть.

Солнце уже зашло, и они шли теперь медленно, пошатываясь, переходя вброд ручейки, то и дело пересекающие дорогу.

Федосья часто оглядывалась назад и приговаривала:

— Хоть бы одна живая душа…

Но кругом никого не было. Только шумела тайга, и мохнатые вершины деревьев покачивались, будто стараясь содрать тучи с неба.

Они шли усталые и изнуренные, безучастные ко всему на свете.

— Что это за люди? — неожиданно загремел у них над ухом голос.

Обняв сына, Федосья с удивительной ловкостью отскочила в сторону.

Это был, оказывается, Афанас Матвеев. Он так промок, будто только что вылез из воды, и это обстоятельство, видно, особенно веселило его. Черная как смоль поджарая лошадь блестела под ним, словно отполированная. Она быстро перебирала высокими, тонкими ногами, поводила ушами и, роняя из углов рта белую пену, красиво изгибала шею, стараясь обойти стороной мать и сына и броситься в веселый галоп.

Ведь только и мечтали о том, чтобы кого-нибудь встретить, а не заметили, как подъехал верховой!

— Что нового, друзья мои? — спросил Афанас скороговоркой.

Немного помедлив, Федосья чуть слышно проговорила охрипшим голосом:

— У нас ничего, а у тебя?

— И у меня ничего… Промокли?

— Промокли, — охотно отозвался обрадованный Никита.

— Устали?

— Устали.

— Продрогли?

— Продрогли.

— Ох вы, мои бедняжки! Вон там, за поворотом будет амбар. Там всегда найдет отдых уставший, тепло — замерзший, еду — голодный…

Скоро действительно показался амбар. Афанас легко соскочил с коня и, сняв одним движением руки переметные сумы и седло, похлопал лошадь ладонью по крупу.

— Покормись, дружок… — сказал он и заглянул в амбар. — Вот разбойники, дров-то ведь не оставили!

Весело обругав проезжих, он быстро сходил в лес, принес охапку хворосту и развел большой костер.

— Грейтесь и сушитесь, друзья!

Афанас достал из переметной сумы чайник, сбегал к озерку, спрятавшемуся между высокими кочками, принес воды и поставил чайник на огонь. Пока грелась вода, Афанас ловко подсушил «Сахарова» и сунул Никите в руки почти горячую, слегка покоробившуюся книгу.

Погрелись, подсушились, поделили нехитрую еду Афанаса.

Коротка июньская ночь. Остановились на отдых, едва только угасла вечерняя заря, а вышли из амбара — уже светало.

Никита подошел к Афанасу, подтягивавшему подпругу, и тихо сказал:

— Посади на коня мать, а я сзади побегу.

— Федосья! Садись со мной! — крикнул Афанас, выпрямившись.

Но Федосья наотрез отказалась в пользу сына. Еще энергичнее отвергла она предложение Афанаса посадить их обоих, а самому идти пешком. Он ведь торопится. В конце концов Афанас усадил Никиту позади себя. Торбаса и туесок Федосьи привязали к седлу. А сама Федосья пошла босиком за лошадью и вскоре начала отставать.

Вот уже осталась позади, казалось, нескончаемая долина, и они въехали в дремучий таежный лес Нагыло-Талбинского водораздела.

В лесу было мрачно, пахло прелым мхом. Обломки сухих сучьев затянуло дорожной грязью, только острые кончики торчали. Но Афанас, видимо, любуясь, как перекатывается по тайге эхо, громко пел о том, что скоро наступит день, поднимется яркое солнце, проснется земля, проснутся люди и певуньи птички, проснется несказанно прекрасная девушка, при воспоминании о которой радостно трепещет его сердце. Заслушался было вначале Никита, но потом даже вздрогнул, вспомнив, что где-то позади в жутком сумраке одиноко бредет его босая мать. Она может наступить на такой торчащий из грязи сучок и наколоть ногу.

— Афанас, я слезу! — вдруг заявил Никита, заерзав на коне.

— Почему, дружок? — спросил Афанас, прервав пение.

— Хочу идти пешком…

— А ты знаешь поговорку: «Пешего пять бед дожидается, а от конного и одна бежит?»

— Я слезу! — решительно заявил Никита, представив себе, что именно его мать подстерегают эти «пять бед», и спрыгнул с коня.

— Вот чудак! — удивился Афанас и, продолжая петь, поехал один.

Как только Афанас скрылся за деревьями, Никита принялся на ходу выдергивать торчащие из грязи сучья и отбрасывать их на обочину: он расчищал матери путь. Но втайне Никита все-таки побаивался, что мать огорчится, увидев его, поэтому он то и дело оглядывался назад.

Вскоре он сильно устал, а проклятых сучьев не становилось меньше. Афанас удалился настолько, что и песни его теперь не было слышно.

Вдруг из-за поворота вышла мать.

— Ты почему отстал? — удивилась Федосья.

— Пройтись захотелось… — соврал Никита и быстро спрятал за спину сучок.

— Прямо диву даешься! Я-то шла и радовалась, что сынок мой отдыхает на лошади… А зачем сучьями кидаешься?

Не зная что ответить, Никита промолвил:

— Играю…

Это возмутило Федосью. И вправду, какой путный человек станет в дремучем предрассветном лесу ни с того ни с сего сучьями кидаться!

— У нас все не как у людей! Нашел тоже забаву!

— Дорогу очищаю, — неожиданно для себя признался Никита.

— Это еще зачем?

— А ты что же, хочешь ногу наколоть об эти сучья! — закричал Никита со слезами в голосе.

Федосья молча двинулась дальше, разглядывая дорогу, потом, глубоко вздохнув, остановилась и с нежностью поглядела на Никиту:

— Сынок мой, глупенький ты мой! Ты это ради меня, а я… Ну, будем теперь ступать осторожно…

Они шли молча, пока не кончился лес. Лучи утреннего солнца залили ровное открытое поле. Здесь было совсем сухо. Видно, вчерашняя гроза обошла Нагыл.

Перед ними, разбросав руки и ноги, лежал на земле Афанас. Он храпел во всю силу своих могучих легких. А лошадь, повод которой он намотал себе на руку, начисто выщипала всю траву вокруг него. Перед самым носом Афанаса на травинке покачивалась от его дыхания божья коровка.

Федосья тихо окликнула Афанаса, но он не проснулся. Тогда Никита вместе с матерью стал громко кричать, дергать его за ноги и толкать. Афанас замычал и, повернувшись на бок, захрапел пуще прежнего. Мать и сын не знали, как его разбудить, но в это время громко заржал конь, — где-то вдали пасся табун лошадей. Афанас мгновенно очнулся и сразу же сел.

— Вот вы когда пришли, — сказал он, протирая глаза. — Ну, садитесь. Я, брат, забылся песней и не заметил, как ты отстал. Хорошо ночью петь в лесу!.. Ты зачем, Федосья, в Нагыл?

— Да решили мы хоть какую-нибудь помогу найти от нужды, — горько ответила Федосья. — Я ведь родилась в Нагыле. Есть там у меня много знакомых. Вот Егорка… Егор Сюбялиров… вместе росли…

— Где родилась — не важно, важнее — от кого родилась. А родилась ты у бедняков. Не велика будет тебе помощь от богачей.

— А что же лучше-то?

— Лучше бороться с ними, а не помощи просить.

— Нет уж, мы боролись, да крепки видать богачи.

— Значит, и бороться с ними крепче надо.

— Правильно! — воскликнул Никита. — Так и Серго говорил на митинге: «Будем бороться до конца!»

— Помолчи ты! — рассердилась мать. — Твой Серго большой ученый, а мы кто?

— А мы — его ученики!.. — подхватил Афанас, поднимаясь с земли. Он потянулся и задумчиво произнес: — Здесь мы и расстанемся… Отпусти-ка ты Никиту со мной, — неожиданно добавил он, — а просить иди сама.

— Кажется, он мой сын! — обиделась Федосья, — и ходить он будет со мной. Пойдем, Никита. А тебе, Афанас, спасибо за то, что помог нам в пути.

— Значит, идешь просить? — неожиданно переспросил Афанас, садясь на коня.

— Иду просить. А ты?

— А я — бороться.

— Да мы с талбинскими богачами не справились, а тут покрупнее будут.

— Вот с крупных-то и надо начинать! Прощайте.

Легкой рысью Афанас поехал по другой дороге.

А наши путники скоро подошли к мостику через какую-то узенькую речушку, заросшую осокой. Вступив на мостки, Федосья для чего-то бросила в речку щепотку творога. А потом они напились воды, ополоснули туесок, помыли пыльные ноги и сели обуваться.

Нельзя в Нагыле, где много разных господ, ходить босиком, и нельзя женщине ходить с непокрытой головой, поэтому Федосья повязала голову платком, в который была завернута книга Сахарова, а книгу положила в туесок.

— Мама, а когда мы увидим Нагыл-реку? — спросил Никита.

— Ой, а это что? — испугалась почему-то мать. — Да это она и есть.

— Вот это и есть Нагыл-река? Тьфу-у!.. Эта вот лужа?!

— Не болтай! — рассердилась Федосья и, схватив сына за руку, быстро увлекла его прочь.

Отойдя подальше от речки, Федосья стала шепотом рассказывать Никите о том, как обидчива и мстительна эта речка:

— В старину один талбинец, увидев Нагыл-реку, воскликнул: «Нагыл, о Нагыл! Хоть и славят ее, а что она против нашей прекрасной Талбы! Вьется, извивается, тонкая как нитка…» И тут же вместе с конем упал с мостика и утонул в омуте… Вот… Так ты, Никитушка, лучше помалкивай.

Множество таких неказистых речушек вливается в Талбу. Никита и решил, что им встретилась одна из них. А это, оказывается, знаменитая Нагыл-река, и мать, боясь ее гнева, нарочно сохранила щепотку творога, чтобы принести ей в жертву. Никита смолчал, чтобы не обидеть мать, но про себя подумал:

«Такая невидная речушка, а какая обидчивая. Подумаешь! То ли дело наша Талба! Большая, а добрая!.. Прав был тот человек с нашей Талбы!»


Мать и сын ступили на широкую пыльную дорогу, ведущую к нагылской улусной управе. Шли они усталые, изнуренные жаждой и голодом. Нестерпимо пекло солнце. Вдруг позади загрохотали колеса. Поднимая клубы пыли, по дороге мчалась белая лошадь. В легкой городской тележке на рессорах, сотрясаясь всем своим разжиревшим телом, восседала на мягком сиденье Пелагея Сыгаева. Старый кучер сидел согнувшись на козлах и помахивал длинным березовым кнутовищем.

— Подвези нас, Пелагея! — крикнула Федосья, когда тележка поравнялась с ними.

Кучер придержал лошадь.

— Чего болтаешь! — крикнула старуха и отмахнулась от Федосьи.

— Ну, хоть сына! — попросила Федосья и, подбежав поближе, положила на тележку свой туесок.

— Пошла прочь!.. Поехали, старик!..

Кучер со свистом взмахнул кнутом. Туесок уехал, подпрыгивая перед старухой. Пелагея медленно и грузно согнулась и схватила его. Она поднесла туесок к близоруким глазам, осмотрела его и вдруг резко отшвырнула в сторону. Из туеска, перебирая на лету белыми листочками, куропаткой вылетела книга и шлепнулась в пыль, а сам туесок весело покатился под горку.

Подобрав свои пожитки, путники присели на заросший диким чесноком зеленый придорожный бугорок.

Глядя в сторону удалявшейся тележки, Федосья проговорила:

— Ну что за тварь! Разжирела, как крыса! Небось за выделку оленьих кож так и не заплатила мне, чертова кукла!..

Долго они сидели так, наконец Федосья поднялась и, озираясь кругом, сказала:

— Куда бы нам пойти? Хоть бы сынка где-нибудь накормить досыта и уложить спать. Пойдем, маленький…

Переночевав у каких-то одиноких нищих стариков, Федосья с самого утра начала расспрашивать их, где живет Егорка.

— Да что пользы-то тебе от Егорки? — говорили старики. — Они и доят-то всего только одну коровенку. А потом Егорка не тихий человек…

— Как это не тихий?

— Да все со знатью ссорится. Не будет тебе от него пользы.

— Не о пользе я думаю, — отвечала Федосья. — Я хочу только повидать его… Я ведь не знатная, со мной ему ссориться нечего.

Старики рассказали, как найти нетихого Егорку. Федосья была взволнована далекими воспоминаниями и поведала сыну давнюю историю:

— …Прошло с тех пор около сорока лет. Егорка моложе меня на три года был. Когда ходили за хозяйскими коровами, он не поспевал за мной и нисколько не помогал, а только мучил. С досады ударю по земле прутиком у самых его ног, ох и прыгнет он от испуга, задерет свои потрескавшиеся босые ножки и тихо заплачет! Да слезы по грязному лицу размазывает… А очень любил меня этот мальчонка. И я любила его, все подкармливала украдкой… Нет, не просить иду, а увидеть его хочу, какой он теперь стал…

Миновав лесок, мать и сын подошли к маленькой юрте, обмазанной снаружи глиной. Дверь была открыта.

У трехногого круглого стола сидел черноусый плотный мужчина с живыми глазами и жадно ел похлебку. Увидев чужих, сидевшая за шитьем низенькая молодая женщина неловко пошарила руками, стараясь прикрыть дыры на своем платье, но, разглядев не менее ветхую одежду пришельцев, сразу же успокоилась. Две полуголые девочки, игравшие на земляном полу, быстро поднялись и подбежали к матери.

— Что скажете? — спросил мужчина, удивленно посматривая на незнакомцев.

— Не узнаешь меня, Егорка? — волнуясь, проговорила Федосья.

— Нет! — удивился мужчина еще больше. — Погоди-ка, погоди-ка…

Он бросил свою деревянную ложку на стол и поднялся, вытирая губы ладонью. Потом подошел к гостье и долго разглядывал ее, весело поблескивая глазами и наклоняя голову то в одну, то в другую сторону. Вдруг он широко раскинул руки, словно для объятья, почему-то чуть-чуть присел и воскликнул:

— Никак девочка Федосья пришла ко мне?! Ты ведь девочка Федосья?! Твой, твой голос! Да и нос такой же большой… И голова лохматая… Ты?

— Я, Егорка… — тихо сказала Никиткина мать, оглядывая себя, будто и сама не вполне была уверена в том, что она Федосья.

Ткнув Никитку в грудь, Егорка спросил:

— А это кто?

— Мой мальчик. У меня три сына.

— Три? Вот как! Этот-то у тебя совсем большой. Наверное, старший?

— Что ты, друг! До него четверо умерло. Мне ведь уже без малого пятьдесят.

— Э, хватила! — Егорка почесал затылок, что-то соображая. — А может, и так: что год, что сутки. — Только сейчас, видно, вспомнив, что следует поздороваться с гостями, он протянул Федосье обе руки. — Ну, здравствуй, здравствуй! Все же встретились!.. Вот моя жена, вот детишки. Мои еще маленькие… Акулина, чайник скорей! Ведь это девочка Федосья пришла, да еще с таким большущим сыном!

Поговорили о том о сем, вспомнили детство. Удивлялись, как быстро прошли года. Федосья рассказала старому другу о павшей скотине.

— Да стоит ли горевать! С такими сыновьями и старость не страшна, на всем готовом будешь жить!

Тут Егорка вышел во двор и вернулся с полукругом масла фунта в два. На масле четко отпечатались швы от донышка берестяной посудины.

— На, Федосья, как раз половина нашего запаса!

Увидев это, жена Егорки стала быстро-быстро перебирать лохмотья, которые она зашивала. Никита заметил, что у нее даже уши покраснели.

Федосья протянула было к подарку обе руки, но тут же отдернула их.

— Не нужно, Егорка…

— Нет, нет, Федосья! Я бы тебе куль золота не пожалел, если бы имел. — Гостеприимный хозяин улыбался, поглядывая на гостью. — Совсем не стареешь, по-прежнему носатая и кудрявая, как русская.

Егорка схватил туесок и запихал туда масло.

— Вот моя жена, а вот мои дети, — снова показал он. — Видно, жене моей жалко масла… Не жалей, милая: это ведь девочка Федосья. Ты этого не знаешь, — не она бы, так, может, я бы в детстве сдох и ты бы не встретила такого прекрасного человека!

Акулина робко улыбнулась и сказала:

— Посмотрите на него, каков! Не жалею, нет, нисколько не жалею. Берите, конечно, берите!

— Вот и все! Ну, я на работу. Лес раскорчевываю для учителя, богача Михаила Судова. А лес-то не кончается, Егор не богатеет, богач не жалеет. Трудимся, трудимся, да все удивляемся: почему кто работает, тот с голоду помирает, а кто гуляет, тот все богатеет? Ты как думаешь, Федосья, почему?

— Не знаю, видно, судьба такая.

— А если бы никто не работал на них, помогала бы им судьба?

— Не знаю… Должно быть, нет.

— Значит, от пота нашего они жиреют! Значит, надо нам работать не на них, а на себя. Просто, кажется! — Егорка громко засмеялся. — Ну, я пошел, опаздываю. А вы не спешите, попейте чаю. Акулина, угости их чем можешь. Увидимся еще! Ты, Федосья, обязательно приходи! — крикнул Егорка уже в дверях.

А Федосья с сыном вдоволь попили чаю с творогом и, попрощавшись с Акулиной, ушли. Они пересекли небольшой лесок и вышли на широкую расчистку, где дымилось множество костров.

У одного костра сидело человек двадцать. Все они слушали какого-то мужчину, который стоял на толстом пне и что-то громко рассказывал. Когда мать и сын подошли поближе, они узнали в говорившем Егорку.

— По всей России стала народная власть, которой руководит великий человек Владимир Ленин, — гремел неузнаваемо преобразившийся Егорка. — Говорят, что когда Лена вскроется, прибудут из России красные войска, посланные Лениным. Надо нам, всем беднякам и батракам, соединиться и ударить по нашим улусным богачам. Из Талбы вот приехал Афанас Матвеев — делегат прошлогоднего съезда всей Якутской области. Съездом руководили ссыльные люди. Мы требуем от богачей пока немногого: чтобы они отдали нам покосы, политые нашим потом, вот эти пашни, расчищенные нашими руками. Пусть они берут себе столько же, сколько и мы. Мы тоже люди! Не отдадут, так отнимем! Судовские и сыгаевские работники согласны, Афанас из Талбы тоже согласен…

— Эй, Федосья с сыном! — крикнул Егорка, увидев свою старую подругу. — Идите сюда, не бойтесь нас: мы такие же бедняки, как и вы, и толкуем о наших общих делах! Тут и ваш Афанас!

Егор успел, очевидно, рассказать рабочим о ней, поэтому все встретили мать с сыном приветливыми улыбками.

— Вот мы из Талбы, — сказал Афанас, поднявшись навстречу своим землякам. — Федосья пришла просить помощи у ваших богачей, а я хочу бороться вместе с вами против них.

— Выпросишь у них! — сказал пожилой человек, разглядывая снятую с головы рваную заячью шапчонку. — Им не привыкать к нашим слезам. А и помогут, так три шкуры потом спустят…

— Почему у богачей? — сказала Федосья обиженно. — Вот Егорка только что помог! — и она показала на туесок. — Так понемногу соберем, вот и помощь будет.

— Я шучу, — успокоил ее Афанас. — А когда обратно собираешься? Может, поедем вместе? А то я скоро еду… Вот этот мальчик, — показал он на Никиту, — видел сударских большевиков и даже жил с ними вместе, с ними вместе свергал губернатора.

Это сообщение всех поразило. А Афанас подхватил паренька и поставил его на пень, с которого только что спрыгнул Егор.

— Расскажи-ка нам, Никита.

Мальчик смущенно топтался на пне, не зная, с чего начать, да и начинать ли вообще или просто убежать.

— Ну, Никита, ну, рассказывай! — просил Егор.

— Давай, давай! — поддержали остальные.

— Ты, Афанас, зря заставляешь ребенка…

Услышав встревоженный голос матери, Никита решил успокоить ее и доказать, что он не такой уж маленький, как она думает, и, успокоившись сам, заговорил. Начал он с того, как Ярославский объявил на митинге о свержении царя и как был напуган лысый старик с широкой красной лентой через плечо, как, гремя шпагой, вскочил тогда высокий, худой, как жердь, полицмейстер.

— Ты про барынь! — напомнил Афанас.

Под общий восторг Никита изобразил, как сначала охнула, а потом запрокинула голову губернаторова барыня, а за ней заохали другие барыни из двух передних рядов, а позади ликовал весь зал.

— Это они нарочно — те барыни, что поменьше! — догадался кто-то.

— А может, и сама губернаторша тоже нарочно.

— Что ты! Ведь без царя барыни остались! Наша Пелагея и то дня два слезы лила.

— Погодите, не мешайте, — сказал Егорка, пощипывая кончики черных усов. — Давай, малый! Вот молодец-то какой, оказывается, Федосьин сынок!

Взглянув на мать, Никита увидел, что глаза ее сияют радостью. Еще бы! Ведь хвалят ее сына.

Дальше Никита рассказал про то, как сложил губернатор свою власть перед народом, и про выступления Серго и Ярославского. Никита не забыл упомянуть и о своих встречах с Ярославским.

— Я взвалил на плечи сумку с покупками его жены, — гордо заявил он, будто в сумке было чуть ли не десять пудов весу. Или: — Мы с товарищем Ярославским после митинга прямо в клуб. Как рванем дверь…

Взрослые люди слушали мальчика, забыв обо всем на свете. Они подталкивали друг друга локтями, движением головы показывали на паренька и даже причмокивали от удовольствия.

— А потом был съезд…

— Это мы знаем, нам рассказывали…

— Говорят, хотели после ледохода продолжить съезд, чтобы решить вопрос о земле в пользу бедного народа, — вставил Егорка. — А буржуи отменили тот съезд, чтобы земля навеки у них осталась.

— Погоди, Егор Иванович, — почтительно остановил Егорку Афанас и обратился к Никите: — Ты, Никита, расскажи нам про главных якутских тойонов, что заседали на съезде, — Филиппова и Никанорова, и про то, как чернорабочий Попов говорил.

Это было у Никиты самым выигрышным местом в его многочисленных городских рассказах. Он с радостью поведал собравшимся о том, как еще до съезда Филиппов стегал его кнутом, а якут Сергей Петров и русский Иван Воинов спасли его, Никиту, и стали его друзьями навеки.

— Ух, собака! Ребенка — кнутом! — возмущались слушатели.

— Брюхо — во! Подошел к столу вот так, — изобразил Никита великана Никанорова. Ловко спрыгнув с пня, он выпятил живот, раскорячил ноги и, тараща глаза, прошелся перед хохочущими людьми. — Рабочий народ сильно не любит, оказывается, этого брюхатого черта. Например, встал там один якутский бедняк… — Никита снова вскочил на пень и крикнул: — «Я, Попов, представитель чернорабочих! Наконец настало время бедняку не бояться богачей!.. Вот против кого я хотел сказать правдивые слова!» — Никита свирепо ткнул пальцем в сторону какого-то старика в лохмотьях, отчего тот обиженно заморгал и отошел в сторонку. — Так он указал на толстобрюхого Никанорова, — пояснил несколько смутившийся Никита. — «Он из буржаков самый и есть буржак первый, как раньше был самым страшным у нас угнетателем, так и сейчас остался, — не сбиваясь, передавал Никита чужую речь. — Здесь он будет говорить ладно, будто жалеет всех, а вернется в улус, так же будет угнетать людей…» А сударским большевикам этот рабочий говорил… — И опять гладко, не запинаясь, словно читая хорошо выученные стихи, мальчик в точности передал речь рабочего Попова: — «Наши приезжие улусные буржаки хотят отстранить вас от якутских дел. Я знаю это хорошо, говорю чистую правду. Но мы, якуты бедного класса, не хотим вас отстранять, а хотим, чтобы все вы помогли нашим делам… Вы проливали свою кровь за нас…»

— А помнишь, Никита, вот тут-то как раз я и вскочил и вдруг неожиданно для самого себя крикнул: «У нас в Нагылском улусе при царе был головой богач Едалгин, а сейчас без царя во главе улуса стал Никуша Сыгаев»?

— Помню, Афанас! — охотно подтвердил Никита. — Ты еще указал на него: «Вот он сидит, Никуша Сыгаев!»

— Вот с тех пор этот самый Никуша готов живьем меня проглотить, да уж больно я костлявый!..

— Слыхали? — обратился Егорка ко всем присутствующим. — Царя нет, но буржуи остались. Наше дело — до конца бороться с ними, отнять у них прекрасные луга и пашни, потому что мы сами на них трудимся. Слыхали, как тот парень расписал главного якутского буржуя?

— Слыхали! — отозвалось несколько голосов.

— Богачи на земле не работали, они отняли ее у народа.

— Правильно, Егорка!..

— Надо разом всем народом…

— Вставайте! Едет! — неожиданно сказал молодой рабочий, глядя куда-то в сторону. — Видите, Семен Трынкин машет.

Все тревожно вскочили с мест и взялись за мотыги и топоры.

Тут только Никита заметил, что на дальнем краю расчистки сидит на дереве тот самый Семен, сын кривой Марфы, и размахивает руками. Федосья подскочила к Никите и увлекла его за собой к дороге.

— Ты, Федосья, никому не сказывай! — крикнул Афанас, убегая в другую сторону.

Мать с сыном вышли на дорогу и увидели всадника на высоком белом иноходце. Плотный темнокожий человек в белой волосяной шляпе, поглядывая на женщину и мальчика юркими, чуть навыкате глазами, соскочил с коня и стал привязывать его к дереву.

Федосья и Никита ходили из дома в дом. Когда мать и сын заворачивали в чей-нибудь двор, Никита предпочитал не входить в помещение, — ему хотелось остаться на дворе со своей любимой книгой. Федосья тянула его, а Никита упирался, не хотел, чтобы мать просила, и они шепотом ругались, спорили и подталкивали друг друга локтями…

Иные хозяева и не разговаривали с ними, просто не обращали на них внимания, иные выгоняли с руганью, но были и такие, что приветливо встречали их и даже давали немного масла. Некоторые предлагали поесть.

Так за неделю они накопили фунтов десять масла, кто-то дал им еще женский платок и несколько мотков ниток.

Наконец они пришли в родовую усадьбу Сыгаевых. Ведь Егордан и Федосья когда-то оба батрачили у Пелагеи Сыгаевой, там они и поженились.

Вся усадьба была огорожена сплошным деревянным забором, по-местному — заплотом, окрашенным в белый и зеленый цвета. За оградой стояли три огромных дома, с кровлями, украшенными карнизами, и с окнами, как у городских домов. В сторонке виднелась, будто вросшая в землю, большая якутская юрта. Против домов, под общей крышей, тянулось несколько длинных амбаров. Склады, сараи, конюшни были разбросаны тут и там. У коновязи толпились верховые лошади с богатыми седлами, украшенными серебром.

Федосья и Никитка решили обойти все дома по порядку.

Перед первым домом за сдвинутыми столами сидело множество людей. Все пили чай. Когда мать и сын проходили мимо шумной компании, их окликнула молодая женщина:

— Кто вы такие?

Федосья остановилась и смущенно, не поднимая головы, робко произнесла:

— Талбинские мы…

Какой-то старикашка с несколькими торчащими белыми волосками на подбородке и с красными глазами, лишенными ресниц, приподнялся, закрыл один глаз, как-то криво открыл рот с черными длинными зубами и плаксиво протянул:

— Тал-бин-ские мы-ы!

Господа громко расхохотались.

— Кого ищете? — поинтересовался какой-то молодой человек.

— Никого… — уже совсем растерянно промолвила Федосья и добавила: — Просто так ходим.

— Просто так они ходят… — протянул старикашка и снова уставился на мать с сыном одним глазом.

Господа еще громче расхохотались.

Федосья и Никита все-таки вошли в дом.

В передней сидела старуха Сыгаева и расчесывала свои густые седые волосы. Незваные гости тихо уселись на лавку около дверей. Встряхнув головой, старуха отвела волосы от лица и, прищурив близорукие глазки, уставилась на вошедших.

— Это еще кто такие? — грозно спросила она.

— Да это матушка Пелагея, оказывается! — обрадованно заговорила Федосья, будто только что узнала старуху Сыгаиху.

— Я Пелагея. А ты что за госпожа? — старуха опустила волосы обратно на лицо и спокойно продолжала расчесывать их.

— Я Федосья, батрачка Егоровых… Мы из Талбы пришли. Это мой старший сын. У меня три сына… — рассказывала Федосья, но старуха не обращала на нее никакого внимания. — Скотина у нас пала, живем мы плохо. Был хороший вол… — Тут Федосья прикусила язык, вспомнив, что вол был отдан той, которой она повествовала про свою жизнь. — Детей много, а скотины нет…

Старуха резким движением головы опять откинула волосы с лица и грубо перебила Федосью:

— Поэтому ты и пришла в Нагыл нищенствовать?

— Не нищенствовать я пришла, а помощи просить…

— И не стыдно тебе попрошайничать?!

— Нужда заставляет…

— Ах, нужда! А ты грабь, воруй! Только ко мне лучше и не заходи, все равно не пущу!

— Думала и к тебе зайти.

— И не думай.

Сейчас они, оказывается, находились в доме сына старухи — Никуши Сыгаева.

Наступило долгое молчание. Старуха давно уже заплела косу. Давно уже Никита подталкивал локтем мать и чуть слышно шептал:

— Уйдем…

Но Федосья шептала в ответ:

— Подождем немного, попрошу, чтобы заплатила за те оленьи шкурки.

Они не заметили, как открылась дверь из комнаты и неслышными, легкими шагами оттуда вышла стройная молодая женщина в белом шелковом платье и узорчатых замшевых туфлях. Она, не мигая, рассматривала Никиту и его мать. Вдруг женщина резко вздрогнула, схватилась левой рукой за грудь, потом круто повернулась, так что белое длинное платье обвилось вокруг ее ног, и проскользнула обратно в комнату, оставив дверь открытой. Никита начал было жалеть ее, думая, что она подавилась или вдруг у нее закололо в сердце, но в это время из комнаты послышался хохот. А потом уже две женщины появились в дверях. Они обе, та, первая, и, должно быть, ее подруга, тоже белолицая и тоже в белом шелковом платье, корчились от смеха, бесстыдно разглядывая пришельцев.

Федосья дернула сына за рукав и выбежала во двор. Люди уже, видно, кончили чаепитие и вставали из-за стола. Тут только Никита заметил среди них Васю, с которым они вместе учились в школе. Вася очень вырос, и краснощекое лицо его стало еще шире. Когда мать с сыном проходили мимо стола, Вася состроил Никите рожу, но Никита сделал вид, что не замечает его.

За домом они остановились и тихо заспорили.

— Зря я пошел с тобой, мама… — сказал Никита в отчаянии. — Все, кому не лень, над нами смеются…

— Милый мой, вся наша вина в том, что мы бедные… Что ж ты поделаешь, коли родился у бедняков!

— А зачем вы меня родили?

— Погоди, может, и мы когда-нибудь будем жить как люди.

— Когда?

— Почем я знаю? Бог даст, будем. Но как бы мы хорошо ни жили, мы бы уж не стали смеяться над бедными людьми.

— До ногтей своих, белокожая дрянь!.. — начал было Никита словами богатыря, раздосадованного на красавицу из якутской былины. — До волос своих…

— Не болтай без толку. Пусть насмехаются! Вот скоро вы подрастете… Лишь бы несколько лет протянуть… Еще ведь неизвестно, — может, ваша судьба будет лучше нашей… Давай нарочно заходить ко всем. Вот этот дом самих стариков. При мне был только он один, остальные потом построили.

Зашли во второй дом и остановились в открытых дверях большой комнаты. Посредине, в широком кресле, полулежал сам великий старец Иван Сыгаев. Он спал, обхватив руками большой живот и опустив на грудь седую голову. Из-за кресла вылезла большая, похожая на волка собака. Лениво потягиваясь, она зевнула, высунув длинный красный язык, Федосья и Никита тихонько попятились и вышли за дверь.

— Сам князь… — уже на дворе шепнула Федосья.

— Это ведь он отобрал наш Дулгалах и передал его Федору Веселову!

— Он, он оказал нам такую милость.

— Жирнобрюхий черт! Я б ему брюхо его…

— Тише! Люди услышат… Зайдем-ка и сюда… — Федосья вдруг остановилась и, радостно улыбнувшись, довольно громко добавила: — Вот и милая Анчик!

На крыльце третьего дома стояла пополневшая и ставшая еще более красивой Анчик. Как она была хороша! Темно-карие глаза ее, казалось, ласково поглаживали собеседника. Русые волосы, разделенные пробором, были собраны на затылке. Белое платье, разрисованное зелеными листочками, робко касалось ее стройного стана. Анчик стояла, подняв к затылку обнаженные, словно выточенные руки, и, спокойно оглядывая широкий двор, поправляла шпильки в волосах.

— Милая Анчик! — тихо позвала Федосья, подойдя к крыльцу сбоку.

Та оглянулась и, не отнимая от затылка рук, спросила своим звучным грудным голосом:

— Кто ты?

— Федосья я. Небось тебя на спине таскала…

— Я слыхала, будто ты теперь у Егоровых батрачишь.

— Год как не батрачу, я своей юртой начала жить! — с гордостью заявила Федосья.

— Это хорошо. Ну, заходи, Федосья. — И, наконец справившись со шпильками, Анчик сделала рукой короткий приглашающий жест. — Хорошенько вытирайте ноги, пол только что помыли…

Гости остановились в передней, а хозяйка ушла в боковую комнату, и оттуда послышался ее прекрасный голос:

— Марфа, накорми женщину с мальчиком!

Из комнаты высунулась голова стряпухи. Оценивающе оглядев гостей своим единственным глазом, она скрылась за дверью. Вскоре она принесла чайник, две чашки и тарелку с вафлями, намазанными маслом.

Потом снова появилась Анчик и стала не спеша расспрашивать Федосью про жизнь талбинцев. А Федосья все переводила разговор на свое горькое житье-бытье. Ей хотелось рассказать, что у них пропала скотина и что пришла она в Нагыл за помощью. Анчик каждый раз ловко сбивала только начавшееся повествование о Федосьиных горестях и вставляла в разговор все новые и новые вопросы о жизни в Талбе, о том, большая ли была этой весной вода, хорошо ли зазеленели поля. Беседа часто обрывалась и явно не клеилась.

— Какой прекрасный дом! — громко вздохнула Федосья, оглядывая стены, хотя сидели они в передней и красота дома не была видна.

— Этот?! — громко удивилась Анчик, заметно оживившись. — Нашла тоже красоту! Да это ведь не наш дом. Наш дом там, где управа, в двух верстах отсюда. Мы здесь живем временно, пока там перестраивают печи, красят полы… Ты еще не была в тех местах? Обязательно сходи. Там не то, что когда-то было. Мой муж Михаил Михайлович построил и сдал там много прекрасных домов. И наш дом увидишь. Мой…

— Да, я слыхала, Анчик, что ты в прошлом году вышла за учителя Судова. Я ведь его не знаю.

— Слыхала, а не знаешь, — недовольным голосом произнесла Анчик. — Его ведь все знают. Еще лет пятнадцать назад он договорился с казною и провел телеграфную линию от Якутска до Охотска. Все крупные дома в Нагыле — почту, школу, управу — построил и продал казне он. А ты не знаешь его…

И неожиданно помрачневшая Анчик встала. Уходя в свою комнату, она утомленно произнесла:

— Марфа, вечером поведешь Федосью и мальчика с собой и позаботишься о ночлеге…

— Сама позаботится, не большая барыня… — вдруг вспылила Марфа, кинув на стол серебряную ложку.

— Ох и надоела же ты мне, Марфа! — вздохнула Анчик. — Тебе бы не у меня, а у матушки батрачить, — добавила она и скрылась за дверью.

— Батрачила и у нее, да, видишь, жива осталась!


Федосья и Никита вышли из дома и долго слонялись по широкому многолюдному двору. Они заглянули в огромную черную избу. Там сидела Капа, их старая талбинская знакомая, и шила мешок.

Был в Талбе бедный придурковатый старик Василий Тосука. Не было у него жилья, и кочевал он из одной бедняцкой юрты в другую. Его единственную дочь, круглолицую Капу, очень любили соседи. Она всегда была опрятно одета и весело, задорно смеялась. В прошлом году Капа вышла замуж за нагылца.

Ее когда-то румяное, круглое лицо теперь побледнело и казалось плоским, а на белках испуганных карих глаз появились красные жилки.

Капа не удивилась появлению земляков и не спросила по якутскому обычаю: «Что нового?» — а равнодушным, глухим голосом бросила:

— Давно из Талбы?

— Да уж пару деньков.

— Когда обратно?

— Не знаем… — ответила Федосья и, недовольная сухой встречей, поспешила уйти.

— Капа, а почему ты здесь одна? — спросил Никита, отстав от матери и оглядывая пустую, пахнущую сыростью избу.

— Да здесь никто, кроме меня с мужем, не живет. Раньше тут все батраки жили. Но этой весной сюда переехал учитель Судов с Анчик и потребовал, чтобы грязных батраков отсюда выселили. Говорят, что он и Никуша в той партии, что против царя, вот они и не желают видеть оборванцев.

— Что-то ты не то говоришь. В какой же это они партии?

— Ну, я не знаю, в какой, знаю только, что против царя. А когда сняли царя с престола, они оба очень обрадовались, а старики плакали… Грязные батраки живут теперь отдельно, а здесь, при домах, только чистые батраки.

— А ты кто?

— Ни то ни се. Где-то посередке… ну, вроде сторожа вот этой избы. Но больше, пожалуй, чистая, — не без гордости добавила Капа.

— Никита! — позвала мать, и мальчик выскочил, так и не успев узнать, в какой же партии состоят зять и сын Сыгаевых.

В одном из трех смежных амбаров, соединенных внутренними ходами, старуха Пелагея принимала должников. Кто приносил масло, кто деньги.

Проткнув толстыми, короткими пальцами масло в посудине, старуха повелительно крикнула своему помощнику:

— Взвешивай!

Тот взвесил и громко объявил вес. Старуха приблизила к глазам грязную, замасленную тетрадь, поискала в ней что-то и зачеркнула карандашом.

А должники все подносили старухе масло, кто в туеске, кто в миске.

— Взвешивай! — только и слышался короткий окрик Пелагеи.

И ее помощник тут же взвешивал и объявлял вес. И опять старуха долго водила перед глазами грязную тетрадь и опять что-то вычеркивала, должно быть имя должника.

— Это что-о?! — вдруг завопила Сыгаиха.

— Масло… — дрожащим голосом произнесла плохо одетая пожилая женщина и попятилась к двери.

— Ах ты, гадина, и не стыдно тебе! Убери! Видать, поваляла его в куче мусора, а потом мне принесла!

Женщина пробормотала что-то невнятное и, схватив свое масло, выскочила наружу.

— А ты, несчастный, смерил, видать, тютелька в тютельку! Чем сдать мне на один золотник больше, скорее себе последний глаз выколешь… Вон, кривой черт!

Седой одноглазый старик низко поклонился и спокойно заявил:

— Мамаша, когда я дома это масло взвешивал, мне казалось, что немного больше потянуло.

— «Потянуло»! Вон, говорю! И больше у меня не проси в долг, все равно не дам. Ты, дикарь, тоже небось сударским заделался.

Старик вытер потный лоб и шею рваным картузом и, хитро улыбнувшись, проговорил:

— Не сердись, маменька! Тех людей я и видать не видал и слыхать не слыхал.

— Не видал! Ну, иди, образина! В следующий раз, если так принесешь, швырну это самое масло прямо в твою кривую рожу!

— Хе, хе!.. Ну, ну, швыряй! Швыряй!.. — и старик, взяв под мышку опустевший туесок, с радостью заспешил домой.

Молодая женщина в коротком, по колено, чистом ситцевом платье принесла немного меньше масла, чем полагалось. И разгорелся невообразимый скандал. Старуха разразилась потоком брани:

— Вон, короткохвостая! Не показывайся больше мне на глаза! — неистовствовала она.

Не зная, что делать, женщина стояла, переминаясь с ноги на ногу, потом тихо сказала:

— Пусть масло здесь останется, а сколько недостает, я завтра принесу.

Старуха откинулась на спинку кресла, затопала ногами и заорала:

— Вы только послушайте, что говорит эта дура! Что же, я караулить твое масло буду, а?!

Забрав свою ношу, женщина спокойно вышла из амбара.

Кое-кто приносил старухе старые царские бумажные деньги. Пелагея клала кредитку на колени, тщательно разглаживала ее ладонью, потом разглядывала на свет и, наконец, сложив вчетверо, засовывала в карман своей широченной кофты.

Через некоторое время старики Сыгаевы с гостями расположились пить чай в тенистом уголке двора.

Никита стоял вместе с матерью в сторонке, и каждый раз, когда старуха обращала свое жирное лицо в его сторону, у него по спине пробегали мурашки.

— Сколько раз я тебе говорила, чтобы после князя подавала мне! Что за глупая уродка! — зашипела старуха и угрожающе посмотрела на девушку, разливавшую чай.

А какой-то человек, которому подали чашку до хозяйки, поставил ее на стол. Он, видно, ждал, когда подадут старухе.

Из-за амбаров выскочила большая рыжая вислоухая собака и помчалась к воротам, в которые входила молодая женщина в красном платье. Собака вплотную подбежала к женщине и страшно зарычала. Женщина испуганно прислонилась к забору, а собака неистово плясала вокруг нее, то припадая к земле, то вскакивая. Все смотрели на это зрелище, но никто не решался унять пса, — ждали, что скажет старуха. А бедная женщина, тихонечко прижимаясь к забору, выскользнула все-таки за ворота.

— Эту негодяйку даже собака не выносит! — сказала старуха. — Уродка этакая, еще красное платье напялила!

И все сразу начали ругать женщину, вина которой заключалась, оказывается, в том, что она надела красное платье, и громко стали восхвалять умницу собаку, чтобы только угодить старухе. Говорили, что, мол, это умное животное никогда ни на кого не лает и только эту женщину не пускает во двор.

А к концу чаепития в воротах появился старик с грязной повязкой на глазу и с тяжелой ношей за спиной. Он медленно побрел к батрацкой юрте. И снова откуда-то выскочила рыжая собака и бросилась ему прямо под ноги, а потом вскочила и запрыгала вокруг обалдевшего старика, тычась в него мордой. Старик завертелся на месте. И опять никто не посмел унять собаку, а старуха Сыгаиха сморщилась в беззвучном смехе, открыв свой беззубый рот. Старик отмахнулся от собаки, и та пронзительно завизжала, словно взбесилась.

— Не зли собаку, ты! — завопила старуха.

Старик попытался улыбнуться, его дрожащие губы искривились, и, сильно заикаясь, он сказал:

— О-на съе-ест м-меня!

— Не съест! Не думай, что ты такой вкусный! Она сытее тебя, — и Сыгаиха покосилась на старика близорукими глазами, едва выглядывавшими из-под заплывших век. — Пшел! — спокойно сказала она, и собака отошла от старика, обнюхивая землю.

И опять все хором стали расхваливать умную собаку. А старуха встала и, грузно переваливаясь, поплыла к амбару. За ней потянулись и остальные.

МИЛАЯ АНЧИК

Около дома Судовых собралось множество женщин. Они столпились вокруг Анчик, жадно слушая ее рассказ. Была здесь и мать Никиты. Гордо подняв свою прекрасную голову и чуть прищурив глаза, стояла Анчик в черном платье и тихо говорила:

— Зубы у меня разрушаются у самых десен. Доктора в городе высверливают их и вставляют золото.

Женщины удивленно восклицали и заглядывали Анчик в рот.

— О, с этих-то лет зубы… — сказала Федосья.

— Ну и пусть, а умру я все-таки с зубами. Золота у меня на это хватит. К чему человеку богатство, если он им не пользуется?!

— Конечно, конечно… Чего богатство не сделает! — наперебой говорили женщины.

— И не то что зубы, а кости человеческие, сломанные или там испорченные, тоже золотом заменяют. Вот где-то в России у одного богача сгнили, говорят, кишки, — продолжала Анчик под испуганные вздохи женщин, — так доктора вырезали ему негодные кишки и вставили золотую трубку…

Ровно журчал чистый грудной голос Анчик, восхищенно следил Никита за каждым ее движением. Словно молодая стройная лиственница среди чахлого кустарника, стояла Анчик между батрачек.

— И чего оно так ценится, это золото? — удивлялась молодая «чистая» батрачка. — Желтое, как медь, а полезную вещь лучше из железа выковать.

— Никогда не портится золото, не тускнеет, не ржавеет, не гниет… А ты говоришь — железо! Ох и глупая же ты, Феклуша! — засмеялась Анчик и вдруг насторожилась, прислушиваясь к чему-то.

Из черной избы послышались громкие голоса. Там ссорились мужчина и женщина. Потом загрохотали падающие табуретки.

— Опять дерутся, уроды! — сказала та же батрачка.

— Разве Никифор пришел? — с невозмутимым спокойствием спросила Анчик.

— Пришел, пришел!

И женщины, очевидно привыкшие к этим скандалам, зачарованно глядели на Анчик, кто подперев подбородок, кто сложив руки на груди. Они ждали продолжения рассказа о докторах, делающих чудеса из золота.

А из черной избы уже слышались женские крики.

Никита не вытерпел и заорал:

— Человека убивают! Не слышите, что ли?!

— Милый, это не человека… Это Никифор свою бабу бьет… — спокойно разъяснила Никите кривая Марфа и обратилась к Анчик: — А как же умерла Анна Петровна, первая жена вашего мужа? Вот ей бы золотой желудок…

— Здесь нет таких докторов, это там… — недовольно прервала ее Анчик и, неопределенно махнув рукой, посмотрела на Никиту широко открытыми, ясными глазами. Ее тонко очерченные брови слегка поднялись, она улыбнулась и ласково проговорила: — Ну и горячий же ты человек, оказывается!

А плач женщины уже перешел в нечеловеческий вой, который иногда заглушался громкими выкриками разъяренного мужчины.

— Погодите, он и в самом деле ее убьет.

И Анчик поплыла к черной избе. Несколько женщин, в том числе и Федосья, последовали за ней.

— Это она уж слишком. Ведь собственный муж бьет, к чему же так громко вопить! — сказала кривая Марфа, подпирая ладонью щеку.

А бойкая Феклуша ей возразила:

— Тебе-то что! Если бы твой так…

— И мой бил. Да, видишь, сам давно помер, а я вот все живу. Я бы тоже умерла, если б не Сенька.

Никита топтался на месте и резко махал руками, словно тряс за повод ленивую лошадь. Он хотел побежать к открытому окну и закричать: «Перестань, черный разбойник, не бей человека!» Но ноги его будто перехватило путами, и он не мог сдвинуться с места.

Женщина выла, мужчина кричал, слышались глухие удары. А красавица все еще грациозно плыла, не ускоряя шага… Наконец она подошла к избе, и шум там сразу утих. Вот тогда и сорвался Никита с места, вдруг почувствовав легкость в ногах. Он подбежал к дому, вскочил на завалинку и заглянул в открытое окно.

В первую минуту он ничего не мог разглядеть, — все, казалось, было погружено в густой мрак. Но потом посветлело, и Никита разглядел камелек и догоравшие в нем поленья. На шестке валялся перевернутый медный чайник. В отсветах потухающего камелька Анчик казалась еще красивее, еще выше.

На полу, у самой двери, лежала женщина. Одну ногу она вытянула, причем рваная юбка ее задралась выше колена, другая нога была согнута и прижата к животу. Было похоже, что она, лежа, бежит куда-то.

— Все что угодно могу делать со своей женой… — раздался мужской хриплый голос.

Мужчина сидел, оказывается, у окна, за которым стоял Никита. Мальчик отшатнулся. Анчик медленно повернулась к всхлипывающей женщине и сказала:

— Хорошо ли будет, если ты ее убьешь или искалечишь? Не хуже ли тебе будет, Никифор?

— Свою жену… имею полное право…

— Погоди… Искалечишь ее, и плохо тебе будет, Никифор.

— Может, и так… Но меня досада берет: придешь с работы голодный, а у нее даже чайник не вскипел. Какая же это, к черту, жена, если она даже чаем мужа напоить не может!

Женщина попробовала подняться, упираясь в пол обеими руками, но не смогла. Это была Капа.

— Он только… ищет, к чему бы придраться. Чай был готов… — пробормотала она, всхлипывая.

— Не лайся! — заорал на нее муж.

Анчик прервала его.

— Тише… Ты не бей ее!

— А почему она…

— Погоди! — снова прервала его Анчик, протянув красивую руку, и на шаг приблизилась к Никифору. — Послушай! Она ведь тоже человек. У нее тоже есть душа. Ведь правда? До чего же ты доведешь ее, если будешь бить каждый день?! Нельзя! — Быстро и грациозно она пошла к двери, но вдруг повернулась и, указывая на Капу пальцем, протяжно сказала: — Так и с собакой не поступают. Кто ты, человек или нет? А она хоть и женщина, а тоже человек.

— Она мне жена…

— Нет, — отрезала Анчик, — она прежде всего батрачка моей матери. И если ты ее искалечишь, мать тебя самого погонит коров доить… Я матушку, слава богу, знаю: старуха она с характером.

— Доить коров я не буду…

— Нет, будешь, будешь, Никифор, мать заставит! Не с такими справлялась… До покрова она батрачка моей матери и принадлежит ей, а не тебе. А после покрова ты можешь ее хоть живьем съесть, если тебе не жалко. Но только не здесь, а где-нибудь в другом месте. А до покрова ты и пальцем не смеешь ее тронуть, иначе я рассержусь и тебя отсюда… — Анчик сделала своей нежной рукой сметающий жест и величественно выплыла на двор.

«До покрова! Жалость до покрова! Вот так милая!» — с ужасом подумал Никита, и вдруг ему стало страшно и так стыдно, так стыдно, будто его поймали за воровство.

Когда Анчик проходила мимо Никиты, мальчик боязливо прижался к стене. Слегка осыпалась и зашуршала глиняная обмазка. Анчик даже не оглянулась, она лишь немного отступила в сторону и спокойно прошла, брезгливо отряхивая платье.

Не успела Анчик дойти до крыльца своего дома, как подъехал на прекрасном белом иноходце ее муж Михаил Михайлович Судов. Все люди, бывшие во дворе, поспешили к крыльцу. Не слезая с коня, Судов набросился на жену.

— Ты почему не дала корову Титу! — грозно спросил он, ворочая выпуклыми глазами под широкополой белой шляпой.

— Да он же не просил, — протянула Анчик, оглядывая столпившихся людей, будто призывая их в свидетели.

— Он просил, а ты не дала!

— Да не просил же он!

— Ей-богу, просил. Лопни мои глаза!

— Грешно так шутить… А с коня-то ведь надо слезть?

Судов заерзал в седле и сказал:

— Я больше, кажется, на коне сижу, чем на стуле. Ох, мученье!

Собираясь слезать, он уже вытащил одну ногу из стремени, но увидел Никиту и, указывая на него плетью, спросил:

— А это еще что за разбойник?

— Это талбинский парень! Не пугай мальчишку… Он же не поймет твоих шуток… Ну, слезай же! — капризно ворковала Анчик.

— Ох, мученье!

И грузный человек с легкостью соскочил с коня и набросил повод на переднюю луку. Конь побрел по направлению к конюшне. А человек медленно опустился на землю, там же, где стоял. Люди посторонились, образовали круг.

Анчик предстала перед мужем во всей своей красоте.

— Ну, какие новости?

— Никаких! — сказал Судов. Надув щеки, он с шумом выдохнул воздух и почему-то вытянул левую руку со скрюченными пальцами. — Только, говорят, большевики весь город разнесли в щепки. Вот и все новости.

Люди переглянулись. Лишь одна Анчик не проявила особого удивления.

— Но че-ем же это они? — протянула она.

— Пу-ушкой, — смешно подражая голосу жены, ответил Судов.

— А откуда они пришли?

— Кто?

— А эти, как их… большевики?

— Из Петербурга, должно быть. Сударские, когда уезжали, обещали прислать войска, чтобы избавить твоих батраков от твоего кровавого гнета. Ты ведь угнетаешь, обижаешь бедный народ.

— Ну, кого же это я обидела! — сказала Анчик и подтолкнула обратно золотое кольцо, которое она механически стягивала с пальца.

— А что же, сама обиженная, что ли?

— И не обиженная.

— Да? Так кто же ты? — пожал плечами Судов и вскочил с места. — Кто ты? Ну?

— Я — никто, я… ну, просто якутка.

Судов расхохотался. Он громко смеялся, высоко поднимая то одну, то другую ногу, и пошатывался при этом.

— «Просто якутка»! Ну ладно, просто якутка, чай готов? А то у меня живот от голода подвело.

— Тебе все шуточки… А ведь в городе наши родственники…

— Не знаю, шутить или плакать следует. Третьего дня ночью в городе, говорят, шла страшная стрельба…

— Ой, беда-то какая! — прошептала Анчик. — А вдруг на самом деле…

— Но, может быть, это была учебная стрельба областной милиции… А если и произошло сражение, неизвестно еще, кто победил. У наших тоже сил немало. Заезжал я в управу, да Никушу не застал. Подождем его здесь. — Он вдруг помрачнел и, ударив плетью по пыльным сапогам, пошел к дому, неровно ступая своими короткими толстыми ногами.

Анчик поплыла за ним.


Вечером собрались нарядно одетые девушки и парни — сыгаевская родня. В сторонке робко столпились босоногие и оборванные девушки-батрачки. Простых парней было мало, но, несмотря на рваную одежду, они держались более независимо и бойко. Все ждали Васю.

— Сейчас придет, сейчас придет, — только и слышалось со всех сторон.

Наконец явился Вася, перетянутый форменным ремнем с буквами «ЯГУ» на медной пряжке. На голове у него красовалась высокая фуражка, — ведь он уже год учился в городском училище. Своими серыми глазками Вася глядел на всех вызывающе, красные губы его презрительно кривились, при этом обнажались кривые крупные зубы. Все тронулись за Васей, который молча направился за ворота.

Когда пришли на лесную полянку, Вася остановился и, ни с кем не советуясь, начал чертить круги — «озера». Потом, изображая сокола, он встал между двумя «озерами». Все остальные, обратившись в «уток», стали перебегать от одного «озера» к другому. Вася гонялся за ними, норовя схватить кого-нибудь на бегу. В игре смешались и богатые и бедные. Пойманные «соколом» «утки» выходили из игры.

Долго развлекалась молодежь. Почти всех переловил Вася-«сокол». Не пойманными остались Никита и две девушки — одна барышня, другая батрачка. Уставший и раздраженный «сокол» стал преследовать одного Никиту. А Никита, раздосадованный тем, что барчук упорно не узнавал его, хотя и строил ему сегодня рожи, решил помучить Васю. Но, главное, он не мог простить ему, что тот уже учится в городе, тогда как сам Никита из-за бедности распрощался со школой. Стоило, стоило помучить княжеского внучонка! К тому же Никита слышал, как ребята потихоньку хвалили его, талбинского паренька, за проворство.

Это было долгое и отчаянное соревнование. Галопом промчался к усадьбе Никуша Сыгаев. Никита уловил краем уха чей-то испуганный шепоток: «Никуша сердитый!» — но в азарте не обратил на это внимания.

Вот Вася уже чуть не поймал Никиту. А Никита пустился во весь дух, с разбегу налетел на богатую девушку, опрокинул ее, сам упал, но успел все-таки закатиться в «озеро». Пострадавшая лежала в белой пене кружевного белья. Девушка была, видно, сильно оглушена. Играющие столпились вокруг нее.

Посмотрев в ту сторону, Никита не встретил ни одного дружелюбного взгляда, все вдруг стали его врагами. Потом девушка тихонечко встала, оправила платье и, прихрамывая, направилась к дому.

— Отведем его к Анчик! — воскликнул кто-то. — Скажем, что этот ушиб Машу!

— Нет, лучше к самой…

Так и не решив окончательно, к кому вести Никиту, парни всей гурьбой набросились на него и поволокли в усадьбу.

Никита понял, что «сама» — это старая Сыгаиха, и решил бунтовать.

— Не пойду! — неистово кричал он.

Стараясь вырваться, Никита несколько раз падал, увлекая за собой других ребят. Вася держал его сзади, то и дело угощая крепкими подзатыльниками. Матери поблизости не было, да если бы и была, тоже не смогла бы защитить. Вот если бы тут оказалась бабка Варвара, разве только через ее труп так волокли бы ее внука!

Никита начал сдавать. Несколько раз он вырывался и убегал, но его каждый раз догоняли и снова тащили. По мере того как ватага стала приближаться к усадьбе, образовались две группы — богатые отделились от бедных. Бедные начали отставать, они шли теперь в конце процессии, но все-таки готовы были броситься за преступником, если бы он снова попытался удрать. Позади всех брела, прихрамывая, потерпевшая.

— Ох и задаст тебе сама! Теперь ты попался! — слышал Никита злорадные выкрики.

«Не съест же она меня!» — подумал Никита. К тому же, если ему даже и удалось бы удрать от них, то пришлось бы оставить мать одну среди врагов. И, демонстрируя свою храбрость, Никита гордо устремился вперед.

Ребята вышли на опушку и увидели, что из ворот огромной усадьбы, одна за другой, выезжают телеги, нагруженные сундуками и туго набитыми узлами. Вся ватага остановилась было в недоумении, но Вася сорвался и побежал вперед… За ним ринулись все — и стража и преступник. У ворот ребята едва успели расступиться перед внезапно появившейся лошадью, запряженной в коляску. В коляске сидела раскрасневшаяся и заплаканная Анчик в дорожном платье, а на козлах восседал Никифор, в очередной раз избивший свою жену Капу. За коляской верхом на своем иноходце выскочил Судов.

По двору беспокойно сновали мужчины и женщины. Когда ребята входили в ворота, к ним подбежала кривая Марфа:

— Не видали моего Сеньку?

— Марфа, где сама?! — завопил кто-то из барчуков. — Этот талбинский мальчишка…

— Тише ты! Разве не видишь?! — зашипела Марфа. — А Сенька мой где?

— А что?

— Господа все уехали, остались одни старики. Сама сильно захворала.

— А куда уехали? Почему? — спросил Никита.

— Куда! Почему! — сверкнула Марфа своим единственным глазом. — Спросил бы у них, куда! Умник какой нашелся!.. Расходитесь потихоньку, беда, говорят, большая в городе случилась… А тебя, сорванец, мать искала, — бросила она Никите.

В это время из черной избы высунулась сама Федосья и окликнула сына.

Капа понуро сидела у давно потухшего камелька. В сумраке не было видно ее лица. Она коротко и громко втягивала в себя воздух и все время вздрагивала.

— Где ты пропадал? — спросила мать и, не дождавшись ответа, продолжала: — Этакая суматоха! Собирайся!..

— Прекрасная моя Талба, — тихо заговорила Капа, всхлипнув, — спокойно катит свои чистые воды… А я, несчастная, тут, в чужой сторонке…

— Не надо, Капа, милая, — успокаивала ее Федосья.

— Анчик хоть иногда защищала меня. Да, видишь, улетела неизвестно куда… Чаю попейте перед дорогой, — неожиданно прибавила Капа и сняла с камелька чайник.

Из разговоров матери с Капой Никита узнал следующее. Никуша Сыгаев прискакал из управы с оглушающей вестью — город с боем заняли прибывшие на пароходах неисчислимые большевистские войска. Командир этих войск издал приказ, чтобы крупные богачи города и деревень сдали все свое имущество, иначе им грозит расстрел. На другой же день красные отряды разъехались по улусам. Не сегодня-завтра прибудут в Нагыл забирать имущество у богачей. Хозяева спешно куда-то повезли все свои ценные вещи. Судов и Анчик уехали неизвестно куда. Сама Пелагея Сыгаева сразу заболела. Никуша Сыгаев и Судов вызвали мужа Капы из избы и долго переговаривались с ним. По словам Капы, находившейся тогда в хотоне, Никуша говорил: «Упрячем только ценные ящики, а сами будем ждать. Мы ведь чэры[7], мы против царя были». А Судов возражал: «Большевики победили чэров, они ненавидят их еще больше, чем бывших царских князей, и потому они нас расстреляют. Оставим лучше стариков и детей, а сами с женами убежим». Потом они ушли. А Никуша все кричал: «Я чэр! Я останусь!»

— А! Эсер! — догадался наконец Никита.

— Вот, вот, так!

Мимо окна промелькнула дуга городской упряжки. Никита высунулся и увидел спины выезжавших за ворота Никуши с женой.

— Удирает и другой «чэр»! — засмеялся Никита.

— Милая Анчик иной раз все-таки жалела меня…

— До покрова!

— Да, — подтвердила Капа, не поняв иронии. — Выкупаться бы мне хоть разок в моей светлой Талбе, а там и… — Капа закрыла лицо руками и тихо опустила голову.

Никита подбежал к ней и, смущенно потирая ладони, повторял одно и то же:

— Не надо, не надо, не надо!

Ему захотелось обнять Капу и плакать вместе с ней.

— Вы идите по западной дороге, — проговорила наконец Капа, выпрямившись и утирая глаза. — Эта дорога хоть немного и длиннее, зато там нет болот и… и… вы скоро увидите нашу прекрасную Талбу.

— Да, пойдем по западной, — тихо согласилась Федосья. — Скорей увидим свою Талбу, пройдем через Дулгалах. Может, теперь наша земля и вправду будет нашей… Пойдем, Никитушка!

— Пошли! — воскликнул Никита. — Мы раньше всех сообщим в наслеге о победе наших…

— Тише, ты…

Но Никиты уже не было в избе. Федосья перекинула через плечо мешок, сшитый из старенькой скатерти, подаренной кем-то. Здесь было все, что она собрала, — фунтов десять масла, старая мужская рубаха, несколько мотков ниток, восемь иголок и ситцевая косынка.

Когда они проходили через двор, у самого уха Никиты просвистел брошенный кем-то черепок. Не задев мальчика, он ударился о забор и отскочил в сторону. Никита обернулся и увидел сыгаевского Васю. Он стоял на крыше амбара и уже замахнулся для второго броска.

Никита юркнул под крышу какого-то сарая. Здесь валялись кирпичи и, прислоненный к стене, стоял огромный жернов.

— Словно в собак, — сказала Федосья.

Второй черепок, брошенный Васей, едва не задел ее.

Никита поднял кирпич, разбил его о жернов и, схватив несколько осколков, выскочил из сарая. Одним из них он запустил в Васю. Тот покачнулся и схватился за бедро. Федосья в ужасе вскрикнула и подбежала к сыну. Прежде чем она успела схватить Никиту, он запустил в своего противника еще одним осколком, но на этот раз Вася пригнулся, и кирпич пролетел над его головой.

Никита ловко вырвался из рук матери, подбежал к лестнице, приставленной к амбару, и, быстро поднимаясь по ней, заорал во все горло:

— Наши в городе побили ваших! Сейчас получишь у меня, буржак проклятый!

— Ой, беда, беда! — сокрушалась Федосья.

Она все-таки стащила Никиту с лестницы и поволокла его за ворота.

Загрузка...