Гор Видал Вице-президент Бэрр

Моим племянникам Айвену, Хью и Бэрру

1833

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Экстренное сообщение для нью-йоркской «Ивнинг пост»:

Незадолго до полуночи 1 июля 1833 года полковник Аарон Бэрр, семидесяти семи лет, обвенчался с Элизой Джумел, урожденной Боуэн, пятидесяти восьми лет (более вероятно, что ей шестьдесят пять, но будьте осторожны: она может подать в суд!).

Церемония, состоявшаяся в доме мадам Джумел на Вашингтонских холмах, была совершена доктором Богартом (имя сообщу позднее). Присутствовали также племянница мадам Джумел (по некоторым сведениям — дочь) с мужем Нелсоном Чейзом, адвокатом конторы полковника Бэрра на Рид-стрит. Это второй брак полковника; полстолетия тому назад он женился на Теодосии Прево.

В 1804 году полковник Бэрр, вице-президент Соединенных Штатов, застрелил на дуэли генерала Александра Гамильтона. Через три года после сего досадного происшествия полковник Бэрр был арестован по приказу президента Томаса Джефферсона и обвинен в измене за попытку распустить Соединенные Штаты. Суд под председательством верховного судьи Джона Маршалла признал полковника Бэрра невиновным в измене, но осудил за попытку незаконного вторжения на испанскую территорию с намерением провозгласить себя императором Мексики.

Новоиспеченная миссис Аарон Бэрр — вдова виноторговца Стивена Джумела, самая богатая женщина в Нью-Йорке, начинала свои дни не столь пышно, но, без сомнения, весело — в борделе города Провиденс, штат Род-Айленд…

* * *

Похоже, мне не дается верный тон, но, раз уж Уильям Леггет поручил мне писать о полковнике Бэрре для «Ивнинг пост», я буду фиксировать все подряд, а там пусть он сам решает. «Я не думаю, — и он заглотнет воздух своими чахоточными легкими, — что главный редактор допустит хотя бы упоминание о том, что он называет „непорядочным заведением“.

Ладно, потом можно подыскать что-нибудь помягче. В последнее время Леггет обнаружил столь же внезапный, сколь и таинственный интерес к полковнику Бэрру, хотя редактор, мистер Брайант, находит моего работодателя „непривлекательным“: подобно многим мужчинам прошлого века, он не чтил женскую добродетель».

Поскольку я моложе мистера Брайанта, «непривлекательность» полковника Бэрра кажется мне приятным контрастом лицемерию наших дней. Мужчина восемнадцатого столетия непохож на нас, а полковник Бэрр — мужчина восемнадцатого столетия, еще полный жизни и сил, с новой женой здесь, в Гарлеме, и прежней любовницей в Джерси-Сити. Он полон блеска и обаяния. Короче говоря, чудовище. Опорочить его? Очевидно, Леггет именно этого и хочет. Но хочу ли этого я?

Я сижу под сводами особняка Джумелов. Все спят — кроме новобрачных? Жуткая картина — сплетенные старческие тела. Я гоню ее прочь.

Этот удивительный день начался с того, что полковник Бэрр, выйдя из своего кабинета, попросил меня проводить его до гостиницы «Сити», где у него назначена встреча с другом. Как всегда, он был сама таинственность. Даже прогулка к парикмахеру выглядит у него как попытка государственного переворота. Он буквально несся вприпрыжку рядом со мной по Бродвею, будто не было и в помине удара, который наполовину парализовал его три года назад.

На углу Либер-стрит он купил яблоко в сахаре. Торговка узнала его. Но все нью-йоркские старожилы узнают его на улице. Люди простые тепло приветствуют полковника, респектабельные норовят с ним не раскланяться, хотя он не доставляет им такого удовольствия, предпочитая смотреть себе под ноги или на своего спутника. Но примечает все.

— Лично для полковника, яблочко без червячка! — Очевидно, это какая-то шутка, известная только Бэрру и назойливой старухе. Он с ней очень любезен. Деловые люди с Уолл-стрит, завидя его, тотчас отворачиваются и прибавляют шаг. Он же как будто не замечает производимого им эффекта.

— Чарли, у тебя вечером найдется время для небольшого приключения? — Это довольно трудно разобрать. У полковника далеко не все зубы целы, да и яблоко во рту отнюдь не облегчает дела.

— Да, сэр. А что за приключение?

Большие черные глаза смотрят на меня лукаво.

— Весь смак в том, что это сюрприз.

Перед гостиницей остановился омнибус. Лошади ржут, мочатся, тяжело дышат. Солидные процветающие мужчины устремляются к гостинице: сумерки — время свиданий, сплетен, выпивки; потом они пешком расходятся по домам, потому что так быстрее, чем экипажем. В наши дни нижняя часть Бродвея забита экипажами и повозками и все ходят пешком: тут можно встретить даже дряхлого Джона Джекоба Астора, он ползет по улице подобно древней улитке, оставляя за собой липкие, пахнущие ассигнациями следы.

Вместо того чтобы войти в гостиницу, полковник (может, чтоб не столкнуться с компанией боссов Таммани-холла [1]) вдруг свернул к кладбищу церкви св. Троицы. Я послушно последовал за ним. Я всегда послушен. А что еще остается не слишком расторопному клерку юридической конторы? Не понимаю вообще, почему он меня держит.

— На этом прелестном кладбище у меня больше интимных друзей, чем на всем Бродвее. — Бэрр шутит по любому поводу: не то, что другие. Всегда он был такой или годы ссылки в Европе сделали его столь непохожим на всех нас? Или — тоже не исключено — изменился нрав ньюйоркцев? Да, видимо, в этом все дело. Но если мы и кажемся ему странными, он слишком вежлив, чтобы это показать; так он и живет среди нас — дьявольская загадка, над которой я бьюсь.

В полумраке кладбища Бэрр и в самом деле был похож на дьявола — если, конечно, дьявол не выше пяти футов и шести дюймов росту (на дюйм ниже меня), с маленькими ногами (копытами?), высоким лбом с залысинами (во мраке мне чудятся рудиментарные рога), волосы у него высоко взбиты, небрежно припудрены по старой моде и удерживаются роговым гребнем. За его спиной памятник человеку, которого он убил.

— Я хотел бы, чтобы меня похоронили в Принстоне, возле колледжа. Правда, никакой спешки в этом нет. — Он посмотрел на гамильтоновское надгробие. Ни выражение лица, ни голос его ничуть не изменились, когда он спросил: — Ты знаком с трудами сэра Томаса Броуна[2]?

— Нет, сэр. Это ваш друг?

Бэр лишь усмехнулся, сверкнув красной яблочной кожурой, прилипшей к уцелевшему переднему зубу.

— Нет, Чарли. И при том, как Ахилл прятался среди девушек, я тоже не присутствовал. — Не знаю, о чем это он, но записываю все подряд. По совету Леггета я решил записывать все, что говорит полковник. — Правда, я всегда предпочитал женское общество. Странно, не так ли?

Тут уж я точно знаю, что он имеет в виду, и соглашаюсь. Нью-йоркские джентльмены проводят в барах и трактирах гораздо больше времени друг с другом, чем в смешанном обществе. В последнее время они даже создают клубы, куда женщинам вход запрещен.

— Я просто не могу обходиться без женщин.

— Но вы потеряли жену…

— Еще до твоего рождения. Но впоследствии я не испытывал недостатка… в нежном участии. — Снова мимолетная усмешка: при тусклом свете он похож на задиристого подростка лет четырнадцати. Но в следующее мгновение он уже стал самим собой: полным достоинства, любопытно сочетающегося с неожиданными всплесками остроумия. Его остроумие всегда смущает меня. Нам не нравится, когда старики выглядят умнее нас самих. Хватит с них того, что они нас опередили и им досталось все лучшее.

— В гостинице мы встретимся с моим старым другом доктором Богартом. Он нанял экипаж. И вместе поедем на Гарлемские холмы — то есть Вашингтонские холмы, так их, кажется, теперь называют. — Уклончивая улыбка. — Может ли быть лучшее название для американских холмов, нежели Вашингтонские?

Я уже записал кое-какие высказывания Бэрра о генерале Вашингтоне. Правда, они загадочны, чаще всего не больше одной фразы, например такой: «Кем же и быть первому американскому президенту, как не землемером?» Знает он много, но говорит мало. Что ж, я решил узнать, что он все-таки знает, пока не поздно.

Бэрр наслаждается надписями на памятниках.

— Элизабет! Кто бы мог подумать? Не знал, что она умерла. — Бэрр нацепил свои восьмигранные очки. — Скончалась в восемьсот десятом. Вот в чем дело. Я был еще в Европе. Скрываясь от неправосудия. — Он снова снял очки. — Боюсь, что ее возраст, как сказал бы Джереми Бэнтам[3], был всегда сильно преуменьшен. Она была старше меня и… прекрасна! Прекрасна, Чарли. — Бэрр сдвинул очки на лоб. Птицы щебетали среди деревьев у церкви наперекор оглушающему в этот час дня грохоту, скрипу и ржанью, доносившемуся с улицы.

— Я знаю, ты пишешь о моей бурной жизни. — Я обомлел. И выдал себя. У меня все всегда на лице написано. Ничего не умею скрыть. Надо учиться этому искусству. — Я обратил внимание, что ты делаешь заметки. Не путайся. Я не возражаю. Если бы я не был так ленив, я бы сам все записал, тем более что кое-что у меня уже набросано.

— Настоящие мемуары?

— Крохи и осколки воспоминаний. Я все еще мечтаю рассказать подлинную историю Революции, пока не поздно, хотя, наверное, уже поздно, ведь легенды тех дней отлиты в типографском свинце, если можно судить по школьным учебникам. Просто ужасно, сколько там вранья. Зачем ты так часто видишься с мистером Леггетом из «Ивнинг пост»?

Внезапное обвинение буквально сбило меня с ног: это его знаменитый прием в суде во время перекрестного допроса.

Старик помог мне удержаться на ногах.

— Я вижусь с ним потому, — лепетал я, — что знаком с ним еще с той поры, когда учился в Колумбийском… Он часто там бывал, знаете, беседовал с нами о литературе. О журналистике. Я тогда подумывал, не заняться ли мне журналистикой, но потом выбрал юриспруденцию…

Неизвестно, что Бэрр хотел у меня выведать, но, очевидно, он своего добился, потому что по пути с кладбища к Бродвею, где уже зажигались ярко-белые шипящие уличные фонари, а прохожие отбрасывали темные, мерцающие тени, он переменил тему. Я вздрогнул: не призраки ли это? Да и рядом со мной разве не призрак, решительно не желающий исчезнуть?

— Когда в следующий раз увидишь мистера Леггета, скажи ему, что я в восторге от его статей насчет нуллификации[4]. Я тоже сторонник Джексона и против нуллификации. — Как же это понять? Недавно Южная Каролина заявила о своем «праве» не только не признавать федеральные законы, но и выйти в случае необходимости из союза штатов. Если полковник Бэрр действительно хотел отделения западных штатов от восточных (в чем все убеждены), он должен был бы одобрить принятый Южной Каролиной закон. Но он его не одобряет. Или говорит, что не одобряет. Он — как лабиринт. Не заблудиться бы.

Бэрр привел меля в переполненный бар гостиницы, мы выпили изрядное количество мадеры (ему это несвойственно: табак его единственная слабость), пока не пришел доктор Богарт, щуплый, седенький старичок с мордочкой попугая и птичьими повадками.

Бэрр был в праздничном настроении. Я все еще не понимал почему.

— Святой отец, вы опоздали! Не оправдывайтесь. Мы немедленно едем! Пора, пора!

Он отставил стакан. Я последовал его примеру, заметив, что джентльмены за соседним столиком ловят каждое его слово. Нелегкая задача: в прокуренной комнате стоял гул голосов, сопровождаемый стуком молотка, которым бармен раскалывал лед.

— Вперед! — Бэрр устремился к двери, разметая на ходу стайку адвокатов — некоторые из них, с ужасом узнавая его, кланялись. — На Холмы, джентльмены. — Он хлопнул в ладоши. — На Холмы! Только туда!

ГЛАВА ВТОРАЯ

Я страшусь ночных путешествий. Сидеть закупоренным в темноте экипажа — все равно, что расстаться навсегда с реальным миром, уйти в небытие. И цокот копыт, позвякивание упряжки, проклятия возницы только вселяют еще больший ужас перед небытием. А в эту ночь отвратительный белесый свет луны к тому же обесцвечивал мир, лишал поля и деревья зелени, превращая природу в нечто черно-белое, серебристое. Временами мне и в самом деле казалось, что я умер.

Да и сидевшие напротив два старика, конечно же, не улучшали моего мрачного настроения. Бэрр: «Тут, кажется, Вэнтворты жили, в том фермерском доме с тремя трубами?» Д-р Богарт: «Нет, полковник, тут жил голландец. Как его… Ну, тот, с лысой женой, которая утонула в Фишкилле в семьдесят втором или семьдесят третьем».

Неужели и я буду таким в их годы? Буду вспоминать ненужные подробности чьих-то смертей. Но мне, если верить итальянцу-предсказателю в Касл-гарден, суждена короткая жизнь. Меня не ждет болтливая старость. И слава богу.

А тем временем в экипаже я погружался в небытие и надолго достигал совершенства. Но я жульничал: думал о будущем, когда нуль, в который я превратился, лопнет — о, тогда мир узнает, что Чарли Скайлер был существенным слагаемым в общей сумме! Почему я пишу математическими терминами? Я ведь не слишком тверд в таблице умножения и робею при виде сложных дробей.

«Описывай! — твердит все время Леггет. — Описывай!» Ну что ж, попробую.

Проехали открытые ворота. Каменные? Деревянные? Не видно. По изогнутой подъездной аллее. Высокие темные деревья. В отдалении — река. Свет на воде как потускневшее серебро (пока ничего лучше не придумал — потом еще попробую). Темная громада особняка. Огни во всех окнах. Званый вечер? Вряд ли, Бэрр предложил бы нам одеться соответствующим образом. Но почему такая иллюминация? Даже мадам Джумел при всем своем богатстве не станет зажигать свет во всех комнатах, чтобы отпраздновать наступление полуночи.

Экипаж останавливается у подъезда. Откуда-то сбоку появляется черный лакей. Мы выходим. Ступени поднимаются к портику с колоннадой (на втором этаже балкон). Дом громадный, на два крыла, представляешь себе всяческие флигели, мансарды, подвалы. Дом построил до революции некий тори по имени Моррис. Впоследствии он был конфискован государством. Мои родители приезжали сюда по воскресеньям, когда дом был модной гостиницей. Затем его купил Стивен Джумел для своей новой жены и старой любовницы Элизы Боуэн (или как ее) из Провиденса, штат Род-Айленд.

Открывается парадная дверь. Вспыхивает ярко освещенный прямоугольник. Нас встречает громадный дворецкий. Полковник Бэрр быстро исчезает в доме. Я помогаю прихрамывающему доктору Богарту: у него слабые ноги, и он плетется как пьяный.

Теперь для истории — пишу в другом времени.

Мы вошли в холл как раз вовремя, чтобы стать свидетелями брачного танца полковника Бэрра (или мадам Джумел?).

В конце длинного зала в свете люстр стояла мадам собственной персоной, на ней было, вероятно, парижское бальное платье. Я бы сказал, чересчур роскошное. Величественная женщина с громадными глазницами и маленькими серыми глазками, маленьким ртом и квадратной челюстью. Увешана драгоценностями. Да, платье, конечно, было бальное (его прислали из Франции, сказала она нам позже): в провинциальном Нью-Йорке еще не знали этой моды, а может, знали, да не одобрили. Скорее первое. Я редко бываю в обществе богачей.

— Полковник Бэрр! Я не ждала вас, сэр! — Наверное, это были первые слова, с которыми мадам к нему обратилась. Они еще отдавались эхом в зале, когда я дотащил доктора Богарта до ливрейного лакея, не обратившего на нас ни малейшего внимания: как и все мы, он не отрывал глаз от хозяйки дома, которая стояла, будто готовясь бежать, — одной рукой держалась за перила, другую прижимала к сердцу.

— Моя дорогая, тому, о чем я предупредил вас вчера, суждено свершиться. — Бэрр вприпрыжку покрыл расстояние, отделявшее его от прекрасной Элизы, которая, выбрав между отступлением в громадную гостиную за ее спиной или в безопасность комнат наверху, уже ступила на первую ступеньку лестницы, по-прежнему держась за перила и за сердце.

— О чем вы, полковник? Я не припоминаю, чтобы вы меня предупреждали.

— Мадам. — Полковник взял ее за руку, которая должна была защитить сердце. Она будто нехотя уступила. — Как и обещал, я приехал со священником. Доктором Богартом.

— Великая честь, миссис Джумел… — начал доктор Богарт.

Бэрр не дал ему договорить.

— И со свидетелем. Из моей конторы. Чарльз Скайлер…

Знатное нью-йоркское имя на мгновение отвлекло мадам.

— Скайлер?

Прежде чем я успел объяснить, что я не из тех Скайлеров[5], Бэрр полностью завладел положением, как и ее рукой, которую он исхитрился поднести к губам, продолжая говорить своим низким, хорошо поставленным, гипнотическим голосом.

— Доктор Богарт — мой старинный друг, священнослужитель, известный всем нам во времена Революции. Патриот, человек святой и правдивый… — Доктор Богарт оцепенело внимал этому панегирику. — Близкий друг генерала Вашингтона — а ведь у него не было друзей — согласился обвенчать нас. Сегодня. Сейчас.

— Полковник Бэрр! — Мадам Джумел не уступила бы лучшим актрисам Парк-тиэтр. Она попыталась высвободить руку, что ей не удалось, попыталась подняться выше по ступенькам, ее удержали. Она воззвала к помощи дворецкого, лакея, но верные слуги ответили нервными смешками и отвели глаза. Примерно через восемь минут, если верить часам, стоявшим в холле (подаренным ей Наполеоном Бонапартом, сказала она нам позже), Элиза Боуэн-Джумел согласилась стать мадам Аарон Бэрр.

Теперь, изрядно раскрасневшаяся, мадам приказала подать виски себе и нам мадеру. Затем, словно по заранее условленному сигналу, к нам присоединились Нелсон Чейз с супругой Мэри Элизой, племянницей мадам Джумел (правда, поговаривали, будто она плод одного из прежних союзов мадам). Нелсон Чейз — толстый и глупый молодой человек; он совершенно без ума от полковника Бэрра. Больше года он связан с нашей конторой и делает вид, что занимается юриспруденцией. С Мэри Элизой я раньше не был знаком; она приятная, не хорошенькая, но очаровательная. Нет нужды объяснять, что она не блистает, но может ли какая-нибудь женщина блистать в присутствии великолепной мадам Джумел?

Полковник и мадам (язык не поворачивается назвать ее мадам Бэрр) обвенчались в маленькой гостиной слева от главной залы. Нелсон все твердил: «Потрясающе, потрясающе!» Мне кажется, он нашел верное слово. За короткой церемонией последовал великолепный ужин в столовой. Очевидно, догадливый повар мадам предвосхитил то, чего не предвидела его хозяйка: что она уступит неожиданному, хотя и заранее объявленному натиску полковника.

Я впервые увидел полковника Бэрра «в обществе». До сих пор я видел его только в конторе — и, разумеется, в суде. Он ведет теперь не так уж много дел: некоторые судьи все еще чувствуют себя обязанными мстить за смерть Александра Гамильтона, грубя его убийце. Когда я последний раз видел полковника в суде, судья раскопал — если сам не выдумал — какой-то невразумительный закон штата. «Неужели вы не знаете этого закона, мистер Бэрр? — рычал судья. — Вы не знаете?»

Когда судья наконец умолк, Бэрр ответил сладчайшим голосом: «Нет, ваша честь, я не знаю. Но я слышу».

В этот вечер я впервые лицезрел того легендарного Аарона Бэрра, некогда законодателя нью-йоркских мод, близкого друга германских князей, льва лондонских салонов, человека, которого Джереми Бэнтам считал верхом совершенства. Прислушиваясь к речам полковника, я понимал, как ему удалось покорить три поколения и европейцев, и американцев, как он завораживал и мужчин, и женщин, подобно дьяволу — нет, скорее, Фаусту, для которого все чудесное происходит, чтобы исчезнуть в полночь. О, чего бы я ни отдал, только бы заглянуть в текст той сатанинской сделки и увидеть, какие пункты внес туда дьявол и принял Бэрр, зная, что они не будут иметь юридической силы. И подписал элегантным росчерком. Я не завидую дьяволу, когда он потребует Аарона Бэрра в суд.

Один тост следовал за другим. У меня до сих пор болит голова; перед сном меня путь не вырвало, но я удержался, боясь потревожить любовников. Мадам умеренно накачалась виски. Нелсон был здорово пьян, чем шокировал свою жену, но никого другого.

— Я клялась, что никогда больше не выйду замуж. — Мадам нежно улыбнулась племяннице. — Правда, petite[6]?

— Разумеется, tante[7]!

Тетушка и племянница провели много лет в Париже, где племянницу отдали в школу.

— Когда мой дорогой Стивен…

— Истинный джентльмен, мадам. — Полковник безукоризненно отреагировал на упоминание о своем предшественнике, источнике его нынешнего богатства. — Я полагаю, он был самым достойным человеком своего поколения в этом городе. — Он вовремя остановился, едва не добавив: «в виноторговле». Мадам презирает торговлю.

Она громоподобно высморкалась.

— Никогда себе не прошу, что позволила le pauvre [8], такому старому и слабому, поехать в той колымаге. Когда он tombé[9]… как это сказать?.. свалился оттуда и его принесли ко мне, я считала moi-même[10] виноватой. Ночи напролет я просиживала у его постели, ухаживала за ним, молилась… — Мадам определенно предполагала, что до всех нас дошел слух о том, что однажды темной ночью она сорвала бинты со своего мужа и он умер от потери крови. Зловещие истории липнут к ее имени — как, впрочем, и к имени полковника.

— …и вот, несмотря на мои клятвы, меня победил полковник Бэрр… — Резкий, со смешным акцентом голос мадам властвовал в комнате. — Мужчина, с которым я познакомилась, когда была еще молоденькой девушкой.

— Ребенком, мадам. — Бэрр посмотрел на нее, и я обнаружил нечто новое в его улыбающихся глазах: взгляд собственника, он наконец осознал, что женат на самой богатой женщине города Нью-Йорка.

Только теперь до меня дошло то, что происходило последние три месяца. Я-то удивлялся, почему полковник так часто бросал все дела и отправлялся в дальнюю дорогу на Холмы для обсуждения юридического положения мадам (сейчас у нее три дела в суде). Теперь понятно, о чем полковник часами говорил с этим дубиной Нелсоном Чейзом в своем кабинете и почему оба умолкали, когда в дверь входил я или партнер Бэрра мистер Крафт. И наконец, прояснилось все насчет денег.

У полковника хороший доход от юридической практики (по моим понятиям, так даже потрясающий!). Но почему-то к концу месяца ему никогда не хватает денег для оплаты счетов. Во-первых, у него громадные долги еще от старых времен. Во-вторых, нет человека его щедрее. На покрытом сукном столе в его кабинете норманские сооружения из юридических справочников, в центре которых он складывает деньги по мере их поступления, и всем их раздает, кто ни попросит, будь то ветераны Революции, старые вдовы, юные протеже — все и вся, кроме, разумеется, кредиторов. И хотя ему постоянно не хватает денег, он все еще мечтает об империи. В прошлом месяце он поделился со мной своим последним проектом.

— Всего за пятьдесят тысяч долларов можно купить целое княжество на территории Техас[11] и в течение года заселить его немцами, дать им только денег на проезд. — Глаза полковника расширились при мысли об этих пространствах, заселенных немцами. — Чарли, ты понимаешь, что через двадцать лет это капиталовложение превратится в миллионы? — Я не решился вставить, что через двадцать лет ему будет девяносто семь.

На прошлой неделе я подслушал, как он совершенно серьезно обсуждал свой техасский проект с банкиром, и мне показалось, что Бэрр сошел с ума: я знал, что у него не то что пятидесяти тысяч, но даже пятидесяти долларов нет. Теперь, разумеется, деньги у него есть, и, таким образом, Аарон Бэрр, который мог стать третьим президентом Соединенных Штатов или первым императором Мексики, собирается в последние годы своей жизни сделаться по меньшей мере великим князем техасским.

— Рассказать им, где мы познакомились, полковник? — Мадам обмахивалась веером. Ночь была душная, и ее светлая кожа пошла пятнами от жары и виски.

Почтенные новобрачные в унисон произнесли какое-то невразумительное французское слово. Я попросил Бэрра сказать мне его по буквам. «Chenelette Dusseaussoir».

Мадам объяснила:

— Кондитерская лавка, прямо напротив гостиницы «Сити». В те дни все туда ходили. Я никогда не ела такой ромовой бабы, конечно, если не считать Парижа.

— В каком году это было? — Нелсон Чейз состроил свои свиноподобные черты в некую гримасу, долженствующую, по его мнению, свидетельствовать о живом интересе.

— В тысяча семьсот девяносто девятом, — сказал Бэрр.

— В девяностом, — сказала мадам.

Ни один из супругов не пожелал устранить это существенное расхождение, поскольку их воспоминания двигались параллельными путями.

— Я только-только приехала в Нью-Йорк из Провиденса. Конечно, у меня были родственники. И я знала toute la famille[12]. О, это было чудесное время! Для Америки, я хочу сказать. — Это прозвучало фальшиво. — Мой настоящий дом — Франция. Не правда ли, Мэри Элиза?

— Mais oui, tante[13].

Какая послушная девочка. И фигурка у нее прекрасная.

— Мы вернулись только из-за императора. — Мадам понеслась на всех парусах, лакей едва успевал подливать ей виски. Глаза Бэрра блестели, как у белки, ждущей орешка.

— Когда мы с милым Стивеном прибыли во Францию, в Рошфор, на нашем корабле «Элиза» (это в мою честь), император был в гавани. — Мадам обращалась ко мне, поскольку остальные уже не раз слышали эту историю. — Мы дали бой у Ватерлоо и потерпели поражение.

Мадам говорила то как янки из Новой Англии, то с акцентом французских эмигрантов.

— Наш император находился на борту своего корабля, но гавань блокировали anglais[14]. Что было делать? Мы строили тысячи планов. Наконец мой муж и маршал Бертран — человек старой закалки, позвольте вам заметить, верный, достойный, — решили, что император тайно поднимется на борт «Элизы» и мы под американским флагом минуем английскую эскадру и привезем его в Новый Орлеан, где он будет в безопасности, пока Франция, пока весь мир не призовет его вернуться на законное место! Знаете, полковник Бэрр, у него были такие же глаза, как у вас. Горящие, властные.

— Мне говорили об этом, мадам. — Бэрра нимало не смутило замечание о сходстве. В конце концов, оба были авантюристы, сначала преуспевшие, затем потерпевшие крах. Разница заключалась только в масштабах предприятия.

— Однако les sales anglais[15] схватили его, отправили на остров Святой Елены и убили величайшего из людей, живших на земле, моего кумира. — В глазах мадам стояли слезы. Что-то локоны по обеим сторонам ее лица чересчур уж симметричны. Наверное, носит парик.

— Перед отъездом император подарил тетушке свою походную коляску и дорожный сундук. — Мэри Элиза говорила тоном музейного экскурсовода, в сотый раз рассказывающего про зуб мамонта. — В нем среди прочего были часы.

— Вот эти часы! — Мадам показала вычурные часы с портретом Наполеона под циферблатом и сделала затем беглый обзор других вещей Наполеона, лично преподнесенных ей императором.

Я не удержался от бестактного вопроса:

— Вы в самом деле видели Наполеона?

— Видела ли я его?! — отозвавшийся глубоким эхом крик. Бэрр бросил на меня стремительный взгляд, заставивший меня умолкнуть до конца вечера. — Да только им я и жила! За это король Луи-Филипп и выгнал меня из Франции…

И так далее.

Потом полковник сделал мне выговор. Мы стояли на — площадке второго этажа.

— У мадам живое воображение, — начал полковник.

— Извините меня, сэр.

— Ничего. Не беда. На самом деле императора она не видела, как и я, но все остальное правда. Бежать на американском корабле — это был последний шанс Наполеона. И так случилось, что этим кораблем оказалась «Элиза». Но боги от него отвернулись.

Бэрр показал мне маленькую комнату в конце короткого коридора.

— Здесь находился кабинет генерала Вашингтона в 1776 году. Он прожил в этом доме всего три месяца, но успел сдать Нью-Йорк англичанам. Несмотря на его некомпетентность, боги его всегда поддерживали. Видимо, прав Кромвель: кто не знает, куда идет, уходит дальше всех. Талейран часто повторял мне, что великого человека вечно подстерегает случай. Он сам, наверное, не был великим человеком, поскольку сохранял свое положение, тщательно рассчитывая каждый шаг, никогда не выказывая подлинных чувств. Вот, поучись, Чарли.

— Извините меня, полковник. За мой вопрос…

— Выкинь это из головы, мой мальчик. Да поможет тебе бог. А сейчас, — он потирал руки, изображая восторг, — я отправляюсь на ложе Гименея.

Мы пожелали друг другу доброй ночи, и он постучался в дверь напротив кабинета Вашингтона. Голос мадам, сипловатый от выпитого виски, ответил:

— Entrez, mon mari[16]. — И полковник Бэрр исчез за дверью.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

— Чарли, это не для «Ивнинг пост!» — Леггет посмотрел на меня, как пишут в английских романах, с довольной усмешкой.

— Слишком длинно? — Я принес ему описание свадьбы на двух страницах — все, что я успел наскоро набросать на обратном пути в Нью-Йорк. Ранним утром новобрачные в желтом экипаже мадам, запряженном шестеркой лошадей, отправились с визитом в Хартфорд, штат Коннектикут, к племяннику полковника, губернатору Эдвардсу. Итак, я стараюсь, как настоящий журналист, не упустить ни одной детали.

Леггет вздохнул.

— Наша цель — подорвать Банк мистера Бидла, развивать свободную торговлю, отменить рабство, создать профсоюзы. Свадьба отставной шлюхи с изменником нас не интересует.

Хотя я привычен к злобному стилю Леггета, я считаю себя обязанным защитить полковника или по крайней мере мою собственную трактовку бракосочетания.

— Насколько нам известно, Аарон Бэрр не изменник. Мадам Джумел не шлюха, а респектабельная и богатая вдова, чем бы она ни была когда-то. И это чертовски интересно. Два самых известных человека в Нью-Йорке сочетались браком.

Леггет только засопел в знак отвращения. Ему всего тридцать два года (он на семь лет старше меня), но его можно принять за моего отца. Мы познакомились, когда я был еще в Колумбийском колледже, а он писал театральные рецензии для «Миррор» и пытался стать актером, как его друг Эдвин Форрест. На сцене он провалился. И все же он актер, только сцена-то посерьезнее, чем Бауэри-тиэтр. Он стал величиной в журналистике, признанным авторитетом в политике и литературе.

Прелюдией к не оконченной еще драме Леггета было его увольнение из флота за дуэль. Во время военно-морского трибунала он оскорбил своего командира целым каскадом цитат из Шекспира. После этого ему пришлось брать Нью-Йорк штурмом. Провалившись на сцене, он наделал много шума книгой под названием «Ружье», затем попытался издавать собственный журнал «Критик», но успеха не имел. Теперь он редактор «Ивнинг пост» и пользуется большим авторитетом в городе. Его пера, не говоря уже о дуэлянтских пистолетах, или, точнее, малайской трости, которой он однажды отделал редактора конкурирующего издания, побаиваются все. Но, увы, он явно идет к гибели: некогда могучее тело подорвано сперва желтой лихорадкой во время службы на флоте, затем чахоткой.

Когда мне было семнадцать, я боготворил Леггета. Теперь он мне немного надоел. Да и себе самому тоже. Однако я продолжаю бывать у него, а он по-прежнему поощряет меня и мне надоедает. Он знает, что я не в ладах с юриспруденцией, что я стремлюсь освободиться, заняться литературным трудом. Увы, хорошо платят только политическим обозревателям, а меня не интересует политика (хотя до недавнего времени она не занимала и Леггета). Я мечтаю о карьере Вашингтона Ирвинга, пишу мелочи, печатаюсь время от времени, но мне почти никогда ничего не платят. И вот в прошлом месяце Леггет предложил мне при случае написать что-нибудь для «Ивнинг пост». Он добавил: «Тебе стоит использовать свою близость к Аарону Бэрру».

«В каком смысле?»

Но Леггет не сказал ничего, кроме: «Делай заметки. Записывай все. Изучи его пороки…»

Рассказ о свадьбе полковника Бэрра, на мой взгляд, как раз то, что нужно Леггету. Выходит, я ошибался.

— Хорошо, Чарли, я покажу это мистеру Брайанту. Пусть сам решает. Я против.

Леггет скрылся в соседней комнате. Я слышал приглушенные голоса. Но вот он вернулся, затворил за собой дверь.

— Твоя проза удостоится полного внимания мистера Брайанта.

— Спасибо, спасибо. — Я попытался воспроизвести язвительную интонацию полковника Бэрра.

Леггет положил ноги на стол, бесцеремонно сдвинув бумаги и книги. Грязным носовым платком он начал вытирать чернила со среднего пальца правой руки.

— Чарли, ты все еще ведешь беспутную жизнь?

— Я изучаю право.

— Хороший ответ. Я тебя здорово вышколил. — Он усмехнулся, потом долго и мучительно кашлял в перепачканный чернилами платок, и я отвернулся, чтобы не видеть то, что должно было, видимо, появиться, — яркую артериальную кровь.

Кашель прекратился, красивое изможденное лицо посерело и покрылось капельками пота; Леггет заговорил тихим, усталым голосом:

— Разумеется, я имел в виду заведение мадам Таунсенд.

— Раз в неделю. Не чаще. С мальчишеством покончено.

— Чтоб силы все растратить и одиноким умереть! — В глазах его сверкнул блеск. — Расскажи мне о новеньких подопечных мадам Таунсенд.

— Три очень молоденькие ирландки, только-только появились, совсем свеженькие…

— Хватит! Я женатый человек, Чарли. С меня довольно.

— Зачем тогда спрашивать?

— Я должен заткнуть уши, как Одиссей. Не пой мне больше песен моей юности, сирена! Довольно с меня ирландских прелестей…

В кабинет вошел мистер Брайант. Хрупкий человек с тонкими губами и баками; на вид ему лет сорок, за типичной сдержанностью выходца из Новой Англии не сразу заметишь, какое удовлетворение ему доставляет репутация первого поэта Америки (Леггет склонен считать себя поэтом номер два, особенно в присутствии Фицгрина Халлека[17]). Однако при мне мистер Брайант никогда еще не спускался до такой тривиальной темы, как поэзия. При мне он всего лишь заместитель редактора «Ивнинг пост», по уши погруженный только в политику. Кстати, он, вероятно, единственный человек в Нью-Йорке, который все еще пишет гусиным пером. Даже полковник Бэрр предпочитает традиционному перу современную сталь.

— Чрезвычайно интересно, мистер Скайлер. — Я вскочил на ноги. Судя по тому, что Брайант не предложил мне сесть, интервью предполагалось короткое. — Разумеется, мы отметим… счастливое событие. Мы же газета. Но чтобы сообщить новость и угодить публике, достаточно будет одной фразы.

— Видишь? — Леггет наслаждался моим провалом.

Я был вне себя.

— Меня, очевидно, ввели в заблуждение. Я думал, что вас интересует полковник Бэрр.

— Вероятно, мистера Леггета он интересует больше, чем меня. — Редакторы неприязненно взглянули друг на друга.

Но я упорствовал.

— По предложению мистера Леггета я описал свадьбу, которая, согласитесь, не лишена интереса.

Брайант взял примирительный тон.

— Согласен, полковник Бэрр — один из самых интересных людей в этом городе, в Соединенных Штатах…

— Если бы только Чарли сумел вызвать его на откровенный разговор о его жизни, связях, особенно нынешних.

— Ну, насчет откровенности полковника я сомневаюсь. — Брайант придерживался общепринятого мнения о полковнике.

Однако у Леггета было что-то еще на уме.

— Как тебе известно, Чарли, мы поддерживаем президента Джексона. Вице-президент же — фигура загадочная…

По-моему, ничуть, — отрезал Брайант.

— А я нахожу его странным. По-моему, он мошенник. Без принципов. И я хотел бы знать то, что хотят знать все: каковы отношения между вице-президентом Ван Бюреном и Аароном Бэрром.

— Разумеется, мистера Леггета и меня интересуют политические отношения. — Брайант бросил на Леггета предостерегающий взгляд, но тот сделал вид, что его не заметил.

— Нет! — вскипел Леггет. — Их отношения вообще. Он повернулся ко мне. — Я неспроста просил тебя делать заметки, задавать полковнику вопросы. Нам важно знать, насколько они близки, эти двое.

— Полковник восхищается Ван Бюреном. — Я попытался припомнить, что вообще говорил Бэрр о вице-президенте. — Но я бы не сказал, что они «близки».

Но Леггет стоял на своем.

— Они близки, ты просто не знаешь. Двадцать лет назад, вернувшись из Европы, Бэрр отправился прямым ходом в Олбани, именно к Ван Бюрену, и остановился у него в доме. Остановился у олбанского наместника. А ведь Аарона Бэрра все еще обвиняли на Западе в предательстве. А штат Нью-Джерси обвинял его в убийстве Гамильтона.

Все это не совсем верно, но Леггета занимает общая картина, ему не до унылых частностей. Потому-то он и преуспевающий журналист.

— Надо выяснить: почему умный и осторожный Мартин Ван Бюрен водит дружбу с такой опасной, компрометирующей личностью.

— Разумеется, они всегда были близки политически. — Величественная бесстрастность Брайанта ярко контрастировала с горячностью его молодого коллеги. — Полковник Бэрр — основатель Таммани-холла. Мартин Ван Бюрен сейчас фактический хозяин Таммани. У них общие… идеалы.

— Идеалы! — Леггет широко раскинул руки, будто шел на распятие. — Идеалов у них вообще нет. Власть — только одно это им надо. Бэрр, конечно, теперь уже не в счет. Он — история. Но Мэтти Ван не может нас не волновать. Эдакий колдун! Наш собственный Мерлин, который направлял генерала Джексона в первый срок его президентства, сейчас руководит им второй срок и так же точно, как то, что в Олбани процветает взяточничество, попытается в тридцать шестом году занять его место, если мы ему не помешаем.

— А зачем нам ему мешать? Позиции, которые он занимает по большинству вопросов…

Но Брайанту не по силам тягаться с Леггетом, когда он воспламеняется нравственными идеалами.

— K черту позиции! Мэтти пойдет на все, чтобы его кандидатуру выдвинули и чтобы победить. Он идеальный политик! На первый взгляд. Но уверяю вас, только копните этого розового голландского херувима, и за ангельской улыбкой вы обнаружите нечто непостижимое, бесчестное, бэрроподобное.

Я не мог понять, куда Леггет клонит.

— Не думаете же вы, что человек не может быть президентом только потому, что он водит дружбу с полковником Бэрром?

— Нет, вряд ли Леггет так думает. — В эту минуту Брайант был особенно похож на ветхозаветного пророка. — А теперь разрешите откланяться, мистер Скайлер. — И он исчез.

— Чарли. — К Леггету вернулся его обычный тон школьного учителя. — Сейчас я лишу тебя невинности. Мартин Ван Бюрен — незаконный сын Аарона Бэрра.

Я утратил дар речи.

— Я не верю. И кстати, откуда это может быть известно?

— Известно, что полковник обычно останавливался в таверне Ван Бюренов в Киндерхуке, что вверх по Гудзону. И многие подозревают, что он наградил ребенком Мэри, жену хозяина, украсив превосходными рогами ее мужа Абрахама.

— Многие подозревают! — Я презрительно фыркнул.

— Кроме подозрений, существует масса косвенных свидетельств. Полковник Бэрр всегда был дружен со всей семьей, а особенно с молодым Мэтти, нежным, большеглазым, высоколобым Мэтти, — знакомые черты?

Что правда, то правда: они похожи.

— Но ведь Ван Бюрен блондин, а Бэрр темноволос…

— У него была еще мать. — Леггет с легкостью отмел в сторону мой контраргумент. Но конечно, быть может, все это только сплетни. А может, и нет. Точно известно, что в очень юном возрасте Мэтти приехал из Киндерхука в Нью-Йорк и сразу же начал работать в юридической конторе у одного человека, близкого к Бэрру…

— Предположим, что Бэрр его отец. Что из того?

Леггет снизошел до объяснения.

— Ты только подумай, что это тебе сулит. Тебе лично. Написать памфлет — нет, даже книгу, доказать, что Мартин Ван Бюрен — сын Аарона Бэрра. Это же принесет тебе целое состояние.

— Юридические доказательства… — начал я, но Леггет меня не слушал.

— Но еще поважнее твоего состояния, Чарли, судьба республики. Джексон начал великие реформы. Мы начинаем двигаться в направлении демократии. Ван Бюрен повернет это движение вспять. Так давайте же помешаем ему стать президентом.

— Доказав, что он незаконнорожденный?

— Американцы — люди строгой морали. Но еще губительнее родственных — его политические связи с Бэрром, особенно в последние годы. Если мы сможем доказать факт секретных встреч, темных планов, бесчестных комбинаций — тогда, клянусь, Ван Бюрен не сядет в кресло генерала Джексона.

— Так, значит, ты поддерживаешь кандидатуру Генри Клея?

— Нет. Я предпочитаю другого сенатора от Кентукки, Ричарда Джонсона. Несмотря на его penchant[18] к негритянкам, Джонсон будет продолжать джексоновские реформы. А Ван Бюрен — нет. — Леггет перешел на заговорщический шепот. — Ты, должно быть, заметил наши расхождения с Брайантом. Он верит Ван Бюрену. Я не верю. Мне нравится Джонсон. Ему — нет.

Я никогда не видел Леггета таким возбужденным. Глаза блестели, щеки слегка раскраснелись. Наступила тишина, которую прервала песенка торговца моллюсками с Пайн-стрит, воспевавшего свой товар:

Прекрасны моллюски

Снега белее

Со скал Рокавэя!

(Я записываю все песенки, какие ни услышу, — пригодятся для статьи.)

Я бросил пробный шар:

— Во-первых, не думаю, что полковник Бэрр сгорает от нетерпения рассказать мне всю правду…

— Ты видишь его каждый день. Он тебя любит.

— Мой отец был его другом, но вряд ли это…

— Бэрр стар. Он весь в прошлом.

В прошлом? В этот самый момент он собирается заселить Техас немцами.

— Великий боже! — На Леггета это произвело впечатление. — Все равно, только ты можешь все узнать. Разве ты не говорил мне, что он пишет историю своей жизни?

— Полковник как-то обмолвился об этом. Но что-то не верится. Время от времени он вспоминает, что хотел диктовать мне, но…

— Так ты подтолкни его! Заведи разговор о старых временах, о Киндерхуке, о тех днях, что он провел в ассамблее, одновременно ухлестывая за мадам Ван Бюрен…

— Боюсь, что ему куда важней рассказать «подлинную» историю Революции.

— Ты совсем не способен на хитрость?

— Вы не знаете полковника Бэрра. Предположим, я даже смогу выудить из него правду, все равно он не даст мне этим воспользоваться. Он лучший адвокат штата, а есть преступление, именуемое клеветой.

Леггет не замедлил с ответом.

— До выборов еще целых три года. Через три года он умрет, а по законам штата Нью-Йорк невозможно оклеветать мертвого.

— А Ван Бюрен?

— Доказать, что человек незаконнорожденный, не клевета. — Леггет встал. — Чарли, похоже, мы нашли способ преградить Мэтти Вану путь в Белый дом и открыть путь демократии.

Я тоже поднялся.

— «Ивнинг пост» это напечатает?

Леггет засмеялся и тут же закашлялся.

— Конечно, нет! Но не волнуйся. Я найду тебе издателя. — Он неуклюже проковылял мимо меня к двери, точь-в-точь разболтанный скелет. — Я говорю совершенно серьезно, Чарли. — Он взял мою руку своей сухой горячей рукой. — Разве часто бывает возможность изменить историю своей страны?

Леггет задел не ту струну. Наступила моя очередь заговорить снисходительным тоном.

— Я так и скажу полковнику Бэрру. Самим фактом своего существования он не раз переделывал жизнь многих американцев, но незаметно, чтобы он этим чего-нибудь добился.

— Оставь иронию мне, дорогой Чарли. А ты делай историю.


Предаю ли я полковника? До некоторой степени да. Могу ли я повредить ему? Нет. Да пусть кто-нибудь в анонимном памфлете изобразит его самим дьяволом, он и то не расстроится. О нем и похуже вещи писали, и отнюдь не анонимные авторы, а такие, как Джефферсон и Гамильтон. К тому же, если он последователен, он вряд ли будет возражать против того, чтоб мир узнал, что он отец Ван Бюрена. Полковник часто повторяет: «Всякий раз, когда женщина оказывает мне честь, утверждая, что я отец ее ребенка, я воспринимаю это как комплимент и отметаю любые сомнения, какие у меня могут быть на этот счет».

С другой стороны, конечно, полковник очень огорчится, если Ван Бюрен провалится на выборах из-за родства с ним. Но у меня нет выхода. Леггет предложил мне способ избавиться от тяжелой кабалы — заработать литературным трудом. Я принимаю предложение. Тем более — признаюсь — мне приятно будет провести самого ловкого пройдоху нашего времени. Мне дорог полковник, но собственная жизнь еще дороже.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

— Пришлось вернуться из Коннектикута. Дела… — Полковник утопал в клубах дыма от своей длиннющей сигары. Кабинет Бэрра. Описываю: сквозь рваные велюровые шторы и пыльные окна в комнату проникает зеленоватый свет летнего дня; посетитель попадает как бы в ад или, вернее, в подводное царство и плавает там, различая взглядом книжный шкаф, набитый юридическими справочниками, письменный стол под зеленым сукном, портрет пышной темноволосой девушки — Теодосии, дочери полковника (согласно легенде, пираты заставили ее идти с завязанными глазами по доске, пока она не упала в море). Бэрр мне про нее еще не рассказывал, но он вообще редко вспоминает прошлое, если только не загорится желанием разоблачить кого-нибудь из знаменитых современников.

— Я всю ночь провел в кабинете. Столько работы. — Он взглядом пригласил меня сесть в кресло для посетителей.

— А мадам Бэрр?..

— Мадам на Холмах, где ж ей быть? Однако позже она приедет в город. Чарли, где техасские документы?

Я достал их из шкафа.

— Сегодня мы покупаем земли! — Сияя от счастья, Бэрр разложил на столе бумаги. — Тысяча иммигрантов уже готовы к отплытию из Бремена. — Он развернул карту территорий Техас и Луизиана. — Когда-то я знал там каждый уголок. — Сильным красивым указательным пальцем (у него вовсе не старческие руки) он проследил путь Миссисипи до Нового Орлеана.

— Дикая, пустующая, прекрасная земля! — Он вдруг с силой прижал палец к карте. — Вот здесь мистер Джефферсон арестовал меня. — Бэрр просиял мальчишеской улыбкой. — Он утверждал, что с отрядом в сорок пять человек я собирался отделить западную часть Соединенных Штатов от Великой Виргинии — так иногда называли союз штатов те из нас, кого не приводили в восторг мистер Джефферсон и его хунта.

— А что на самом деле вы собирались предпринять с теми сорока пятью?

Бэрр замкнулся. Иначе не передать выражение его лица, когда он уходит в себя. Однако вежливость ему никогда не изменяет, он просто игнорирует дерзость собеседника.

— Вот куда мы посадим наших немцев. — Он обвел пальцем территорию к западу от реки Сабин. — Полно воды. Отличные пастбища. И документы на аренду земли в порядке.

Ну и фантазии! А впрочем, кто его знает?

— И что всего важнее, мадам готова вложить деньги. — Он сдвинул очки на лоб. — Удивительная женщина, Чарли. Поистине удивительная.

— Мне так неприятно, что я спросил ее про Наполеона.

— Боюсь, что к старости люди начинают верить, что прошлое было таким, каким ему следовало быть.

— Вы этим не страдаете, полковник.

— Но я же и не старый, Чарли. — Его темные глаза широко раскрылись; тот же прием, что у Тайрона Пауэра, только в отличие от романтического ирландского актера Бэрр подтрунивает над самим собой. — Но мне особенно повезло. Или не повезло — как посмотреть. Я не только знаю, каким следовало быть моему прошлому, я знаю, каким оно было на самом деле. — Какая-то странная вдруг гримаса. Что это? Затаенная боль? Или мне показалось? Но вот он снова стал самим собой. — И кроме меня, этого не знает никто. В конечном счете это только к лучшему.

— Почему же к лучшему, я так не думаю. Вы обязаны рассказать миру свою версию истории. — Я произнес фразу, заготовленную после разговора с Леггетом, затверженную в уме, и проклинал себя за то, что это было заметно.

Бэрр улыбнулся.

— А вдруг моя версия не самая точная? Но ты мни льстишь. И мне это приятно! — Он пнул кожаный сундук под столом. — Там у меня хранится целая история: письма, газеты, тетради, начало мемуаров. О, у меня талант по части начинаний, Чарли, настоящий талант. — В голосе его прозвучала столь несвойственная ему горечь. Но тут же он заговорил быстро, почти весело. — Впрочем, разве не лучше хорошо начать, чем не начинать вовсе? И какое начало! Я был не только сыном знаменитейшего богослова, но и внуком еще более знаменитого богослова, самого Джонатана Эдвардса [19], пророка, который — как это говорится? — ходил по путям господним. Нет, привычный глагол не в состоянии передать поступь великого пуританина. Джонатан Эдвардс бежал по путям господним — и перегнал нас всех. Да и самого бога, пожалуй. Уж меня-то — безусловно. Я не знал этого святого из Стокбриджа, но воспитывался под сенью его имени, и меня бросало в дрожь, пока я не прочитал Вольтера, пока не понял, что человека и в этом мире ждет слава, если он не смалодушничает и смело пойдет к своей цели. Подобно Наполеону. Вот почему я примкнул к Революции и стал героем.

Он замолчал. Раскурил потухшую сигару.

— Так начинали многие. Но кто же ее обрел, ту славу? Только не я, как известно. — Он пустил кольца дыма мне в лицо. — В конце концов лавры достались землемеру из Виргинии, который стал «отцом» своей страны. Но будем справедливы. Коль скоро генерал Вашингтон не смог ничего произвести во плоти, вполне уместно поставить ему в заслугу зачатие хоть этого союза. Мул-производитель, так сказать, чьим противоестественным потомством стали Штаты. В конечном счете не проворным досталась победа[20], а бесплодным. — Шутка показалась Бэрру забавной. Я был слегка шокирован. Как и все, я считаю Вашингтона человеком скучным, но безупречным.

Бэрр вручил мне несколько пожелтевших от времени страниц.

— Недавно я наткнулся на это описание моих приключений во время Революции. Думаю, оно тебя позабавит.

Я взял рукопись, весьма польщенный доверием полковника, хотя Революция для меня далека, как Троянская война, но только еще непонятней, поскольку ее уцелевшие участники ни в чем не приходят к единогласию.

Леггет как-то предложил собрать всех, кто уверяет, будто сражался за независимость, в Воксхолл-гарденс и расстрелять — да вот беда, они даже в громадном Вокс-холле не поместятся. Каждый шестидесятилетний американец клянется, что был барабанщиком; семидесятилетний — полковником или генералом.

— Мэтт Дэвис собирается после моей смерти написать мою биографию. Но он и сам немолод. — Полковник довольно усмехнулся при мысли о бренности старого друга.

Мэттью Л. Дэвис — редактор газеты, один из вождей Таммапи, стойкий бэррит, как пресса до сих пор называет изначальных республиканцев — сторонников полковника; многие употребляют это слово, но понятия не имеют о его происхождении; они бы очень удивились, узнав, что основатель рода бэрритов держит контору на Рид-стрит и сам бэрритом не является, поскольку эта фракция в настоящее время находится в оппозиции к Ван Бюрену, в то время как их герой, чьим именем она нареклась, его поддерживает (потому что Ван Бюрен его сын?).

— Мэтт, конечно, напишет обо мне хорошо. Но раз я еще здесь, я нисколько не буду возражать, если ты посмотришь мои записки. Тем более, что ты неисправимый бумагомаратель. Да и как знать, может быть, мы сумеем что-нибудь нацарапать вместе.

В смежной комнате хлопнула дверь. Нелсон Чейз явился на работу. Я встал, чтобы тоже приступить к своим обязанностям.

— Почему Дэвис настроен против Ван Бюрена?

— Разве?

— Но он же недавно написал…

— Политика, Чарли, политика. С виду противники, а на деле часто тайные союзники. Все равно Ван Бюрен будет избран президентом в тридцать шестом году. И Таммани его поддержит — об этом я и сообщил вице-президенту в последний раз, когда мы с ним виделись.

— Полковник Бэрр! — Дверь отворилась, и в кабинет ворвался свежий воздух, так что я даже закашлялся, настолько я привык к дьявольскому дыму. Унылое лицо Нелсона Чейза повисло где-то в отдалении, подобно тыквенному фонарю. — Мадам… ваша супруга… мадам Бэрр внизу, в своем экипаже.

Полковник на мгновение остолбенел. Потом вскочил на ноги.

— Чарли, спустись и скажи ей, что я встречу ее, как мы условились, у Тонтина, в пять часов. Скажи, что сейчас я занят. Хотя не надо. Скажи лучше, что меня здесь нет. Что я в суде.

— Сегодня нет судебных заседаний, полковник, — начал Нелсон Чейз. Но полковник Бэрр был уже на ногах, и, когда он надевал высокую черную шляпу, я заметил, как оттопыривается его камзол спереди, как раз напротив сердца. Он скрылся через заднюю дверь, и я мог уже не кривя душой сказать, что «полковник Бэрр только что отбыл из конторы».

Мадам смотрела на меня в окно золотой кареты.

Куда он уехал? — Ее голос гремел по всей улице до самой водонапорной башни.

— Я точно не знаю, мадам. Кажется, он сказал, что у него назначена встреча…

— Прошу вас в карету, мистер Скайлер. Чарли. Нет, я буду звать вас Шарло. В карету. Я хочу с вами поговорить.

— Но, мадам… — При слове «карета» один из лакеев, ужасный черный верзила в ливрее, спрыгнул на землю, отворил дверцу и запихнул меня в карету, как мешок с яблоками, прыгнул на козлы, и, прежде чем я смог что-либо возразить, мы уже двигались в сторону Боулинг-грин.

Мадам взяла мою руку в свои, дохнула мне в лицо выпитой за завтраком мадерой.

— Шарло, он ограбил меня!

Я ошалело посмотрел на нее, стараясь не дышать, пока она не отстранилась от меня, откинувшись на бархатные подушки.

— Я вышла замуж за вора! — Мадам прижала к груди ридикюль, как будто я посягал на одну из этих двух ценностей, и обрушилась на меня водопадом офранцуженного английского. Она объяснила, что у нее были акции платного моста возле Хартфорда. В экстазе медового месяца в доме губернатора Эдвардса полковник уговорил ее продать эти акции. Мадам в роли молодой жены бывшего вице-президента была так доверчива, так полна любви и так безмятежна, что разрешила полковнику продать акции и самому получить за них деньги — около шести тысяч долларов, которые по его настоянию были зашиты в подкладку его камзола. «Для верности», — сказал он.

— «Ma foi[21], — сказала я ему. — Лучше зашить деньги в мою нижнюю юбку. Все-таки акции-то были мои, non[22]?» Мы были в нашей спальне в доме du Gouverneur[23], и я не хотела устраивать сцен. Naturellement[24]. И что же он на это сказал? Гори он синим пламенем в аду! Он сказал: «Я ваш повелитель, мадам. Ваш супруг, и по закону все ваше принадлежит мне!» По закону! — Маленькие, налитые кровью глаза взметнулись в громадных глазницах: очень легко представить, какой у нее череп. — Знаю я этот закон вдоль и поперек, пусть только вздумает до суда довести, я найму в этом городе сотню адвокатов и побью его в любом суде! — Она приказала вознице остановиться прямо напротив Касл-гарден.

— То-то вчера после ужина он сказал, что ему нездоровится! И что хочет лечь пораньше. А сегодня утром я поняла, что ночью он нанял фермерскую повозку и улизнул из дома. Я в город — поздно! Плакали мои денежки, и сердце мое разбито!

Кучер открыл дверцу и помог мадам вылезти.

— Мы погуляем. — Она твердо взяла меня за руку и шумно втянула в себя воздух.

Люблю Бэтери в разгар лета: пышная зелень, розы в цвету, парусники скользят по серой глади реки, и бледные муслиновые платья девушек развеваются, как флаги, а воздух напоен ароматом цветов и моря.

Мы двинулись по направлению к круглому красно-кирпичному пирожному — Касл-гарден, старому форту, откуда несколько недель назад я лицезрел прибывшего на корабле самого президента. Худой, тщедушный, с гривой белых спутанных волос, генерал Джексон сошел по трапу на берег; он шел медленно, опираясь на чью-то руку, плечо — что подвернется. Говорят, он не дотянет до конца своего срока.

Полковник Бэрр стоял рядом со мной в начале Бродвея; вокруг орала пьяная толпа — такое множество людей не собиралось и на дюжину праздников Четвертого июля[25].

— Даже Вашингтону не устраивали такого приема, — заметил полковник.

— Что сделал бы президент, если бы звал, что вы здесь? — спросил я.

— Наверное, перекрестился бы от дурного глаза, — засмеялся Бэрр. — Как-никак я олицетворяю его сомнительное прошлое. Он хотел мне помочь покорить Мексику. А теперь посмотри на него! — Бэрр говорил дружелюбно, без ожесточения, как о взрослом, отдалившемся сыне. Затем, когда президент скрылся в толпе, мы не без злорадства увидели, как рухнул перекидной мостик и несколько знатных особ очутились в реке.

Мадам попросила меня купить мороженого у ирландки. Ирландская девушка. И зачем я про это пишу? Зачем даже думаю? Но вот подумал. И все еще думаю. Н-да, благими намерениями вымощена дорога в ад. Конечно, я сегодня вечером пойду к мадам Таунсенд. До чего ж я безволен.

— Я многим обязана полковнику. — Мадам прогуливалась под вязами. Гуляющие шарахались от нее в сторону: женщина-фрегат среди моря цветов и зелени Бэтери. — В свое время он мне очень помог, я ведь не всегда была — как это сказать по-английски? — bienvenue[26]. — Когда напряжение падает, мадам вдруг изменяет английский. А когда повышается, она снова говорливая Элиза Боуэн из Провиденса, штат Род-Айленд.

— Когда вы познакомились с полковником? — Выудить такую мелочь, как факт, у этих реликвий прошлого почти невозможно.

— Такой красавец! — Она причмокнула: мороженое слегка окрасило едва различимые усики над неестественно красной верхней губой. — Я впервые увидела его, когда генерала Вашингтона привели к присяге. На Брод-стрит. На балконе. Так и вижу генерала на этом балконе. Такая благородная, властная фигура, чуть-чуть, правда, широковатая derrière[27]. — Мадам хихикнула при воспоминании о чем-то явно не связанном с инаугурацией. Да, но как она там оказалась? Вашингтон стал президентом в 1789 году. Если ей сейчас пятьдесят восемь, тогда ей было тринадцать. Что ж, возможно.

— Полковник Бэрр был на приеме, и я с ним танцевала. Затем, сразу после него — о l’ironie, о ирония судьбы! — я танцевала с Гамильтоном. Как это странно, однако, если вдуматься. Я обожала их обоих, но оба были небольшого росточка, а я всегда была неравнодушна к высоким мужчинам.

Мадам окинула взглядом мою отнюдь не внушительную фигуру. Она кокетливо улыбнулась.

— Но свою страсть, adoration[28] я всегда приберегала для мужчины невысокого роста, но выдающихся качеств. — Comme l’Empereur. Vive Napoléon![29] — вскричала она вдруг, и от нее шарахнулась группа квакеров из северной части штата — все благонравие городка Пэкипси запечатлелось на их скучных лицах.

Мадам облизнула губы, слизала мороженое.

— Мы виделись все эти годы. Но не часто. Полковник Бэрр был занят политикой и юриспруденцией, у меня были свои дела. Но как же мы все опечалились, когда он позволял этому противному Джефферсону занять президентский пост, законно принадлежавший полковнику. У полковника были нужные голоса, но он не мог нарушить слово. Он был слишком честен… — Мадам насупилась, вспомнив, как честный Бэрр украл ее деньги.

— Нет! Не честен! Слаб! Бонапарт проявил бы твердость и стал президентом, а если бы этот якобинец Джефферсон встал на его пути, он завладел бы Капитолием силой оружия! А я бы стала — кем? Этой австрийской сукой Марией-Луизой? Но бросила бы я самого блистательного мужчину на свете?! Pauvre homme[30]! Почему мужчины так слабы? А женщины так сильны?

Мадам швырнула меня на скамейку, затем сама шумно села, словно рухнул праздничный шатер. Красные птички над нами засуетились в ветках.

— Шарло, вы должны быть моим другом.

— Но я и так ваш друг…

— Полковник вас обожает, считает умницей.

— Ну что вы…

— А с виду про вас не скажешь, что вы умница. У вас слишком широко расставлены глаза. Вы гораздо умнее Нелсона Чейза, который женился на моей adorable[31] племяннице, наврав, что у него есть деньги. Но это давняя история. Если он, правда, осчастливит ее, я готова платить. Почему бы нет? Мне нравится вносить немножко douceur [32] жизнь других людей.

Мы смотрели, как английские моряки с ленточками и их покладистые девицы шли, покачиваясь, по зеленой набережной Бэтери. Когда солнце достигает зенита, я не могу думать ни о чем, кроме Розанны Таунсенд и утех ее заведения.

— Шарло, полковник хочет меня разорить. — Мадам даже не дала мне ответить. — Нет, нет. Это не жестокость. Он неспособен на низость. Но у него мания величия. Он запустит руки в мое маленькое состояние. — Маленькое состояние! — И он разорит меня, он растранжирит мои деньги на заселение Техаса немцами. А я ненавижу немцев, и мне плевать на Техас.

— Полковник часто действует сгоряча.

— Вы должны поговорить с ним. Я знаю, вас он слушает. Он сказал мне, что вы пишете его biographie[33], желаю вам удачи, mon petit[34]! Не хотела бы я копаться в его жизни. — Она схватила меня за руку. — Убедите его, что гусыня только тогда несет золотые яйца, когда с ней обращаются прилично. Уговорите его насчет техасского капиталовложения. Скажите, пусть вернет деньги, я не потребую процентов. Я даже что-нибудь ему подарю. Например, новое помещение для его конторы. Je redoute[35]Рид-стрит. Я безрассудно щедра, когда со мной обращаются по-хорошему. Вы должны быть моим союзником, Шарло.

Я обещал ей помочь. Пока я клялся в верности, одна из прелестных красных птичек оставила зеленоватое пятно на плече мадам. Не ведая о таком благословении, она позволила мне проводить ее до золотой кареты.

С нами поздоровался Сэм Свортвут. Он таможенный инспектор нью-йоркского порта. Президент Джексон назначил его на эту должность всем на удивление, ведь Свортвут убежденный бэррит.

Мадам радостно приветствовала Свортвута. Инспектор тоже был сама приветливость и простоватая прямота.

— Что ж, наконец-то вы окрутили старика.

— Ну что вы говорите, Сэм! Это он меня окрутил. Чего ж тут удивляться? Разве я не богатая вдовушка? — А ведь, наверное, над ней потешалось целое поколение американцев, вдруг мелькнуло у меня в голове. Куда девались французская претенциозность, притворная сухость: она хихикала, точно девица, по выходе из монастыря встретившаяся со своим возлюбленным. А Свортвут вовсю строил из себя разбитного парня, несмотря на пропитой голос, тусклые глаза и жидкие волосы, зачесанные вперед, как у римлянина.

— Когда вы пригласите меня в свой дом?

— Назовите день, милый Сэм. Мой добрый друг! — Эта декларация адресовалась мне, как медному резонатору. — И преданный полковнику душой и телом.

— Особенно телом, Лиза. Душа — дело темное. — Они оглушительно хохотали, я ничего не понял, да и кто мог это понять, кроме их распутного, аморального поколения. Свортвут часто заходит в контору поболтать с полковником за закрытой дверью. У них столько секретов, у этих старых авантюристов.

Свортвут повернулся ко мне.

— Засвидетельствуйте полковнику мое глубочайшее почтение. Скажите, что я скоро наведаюсь. Скажите, что я не люблю Клея, да для него это, наверное, не секрет. Ну, а когда же вы сами начнете заниматься юридической практикой?

— Видимо, скоро, — ответил я, как обычно.

— У вас лучший учитель в мире, Чарли. Если бы полковник мог учиться у самого себя, он был бы сейчас императором Мексики, а мир был бы гораздо лучше — по крайней мере для нас с вами, Лиза. — Стареющий сатир торжественно поцеловал мадам ручку и отправился на набережную к торговке яблоками.

— Он такой преданный, такой верный! — Настроение у мадам заметно улучшилось, супруг был временно прощен. — Кстати, никто в наше время, за исключением l’Empereur, не умел так располагать к себе и сохранять преданность стольких людей, как полковник Бэрр.

Когда мы садились в карету, я понял, каково быть президентом: на нас все пялили глаза.

— Я думаю, — сказала мадам, упиваясь тем эффектом, который производила карета, — может, нарисовать на дверцах вице-президентскую печать? А есть печать у вице-президента?

Я ответил, что вряд ли бывшему вице-президенту позволят пользоваться эмблемой его бывшей должности. Но мадам меня не слушала; она рассказывала о карете, которую подарил ей император в Ла-Рошели. По-видимому, императорский герб на дверце превратил всех французских полицейских в ее лакеев и французских солдат — в ее личных телохранителей.

— Он был галантен, что и говорить. — Я думал, она о Бонапарте, но она имела в виду Бэрра.

— Конечно, он преклоняется перед вами, мадам. — Почему бы им не помириться, подумал я. Птичкин след высох на ее шелковом плече.

Мадам — то есть Элиза Боуэн — хмыкнула.

— Он ни перед кем не преклоняется, Чарли. И никого не любит. И никогда не любил. Кроме Теодосии…

— Первой жены?

— Нет, не той пожилой женщины, которую рак свел в могилу. Я про молоденькую Теодосию. Он любил только свою дочь, и никого больше!

Мадам неожиданно омрачилась, на лице появилось выражение ужаса и недоумения.

— Странная эта история, Аарон Бэрр и его дочь, но не нашего ума дело. В конце концов, что было, Того уж не вернешь. Бедный Аарон, мне иногда кажется, что он утонул с ней вместе и то, что осталось — и что досталось нам — только призрак, выброшенный волной на берег.

ГЛАВА ПЯТАЯ

В полночь на площади Файв-пойнтс светло, как днем. Каждую неделю я зарекаюсь туда ходить и вот все равно иду снова. Правда, на этот раз меня сюда привела серьезная цель. Розанна Таунсенд родилась в долине Гудзона неподалеку от Киндерхука. И могла кое-что знать про полковника Бэрра и Ван Бюрена. Но я лгу, конечно. Весь день я думал о муслиновых платьях на Бэтери. Плевать мне было на Ван Бюрена.

Там, где сходятся пять улиц, можно лицезреть худших обитателей этого мира — пьяниц, шлюх, жуликов, завсегдатаев игорных домов, наемных убийц. Вряд ли еще в каком-нибудь городе на земле есть такой отвратительный район. Конечно, других городов я не видел, если не считать Олбани, и, может быть, только султанская Блистательная Порта еще хуже в полночный час, чем Кросс-стрит, но я в этом сомневаюсь.

Я заходил в один бар за другим, пил очень мало — наблюдал, слушал политические сплетни, упрямо оттягивал наслаждение. На углу Энтони-стрит я устроил себе обед из моллюсков. Как всегда, у меня кружилась голова от шума, запахов, светящихся окон баров — и, разумеется, муслиновых платьев.

В полночь я подошел к дому 41 по Томас-стрит (у меня перехватывает дыхание даже сейчас, когда я пишу в своей тетради этот адрес: просто не понимаю, как вел я затворническую жизнь, когда не знал еще этого старого кирпичного дома с облезлыми зелеными ставнями и голландским фронтоном).

Я постучался. Тишина. Потом из глубины дома послышался женский голос. Дверь отворилась. На меня смотрело черное лицо.

— О, это вы. — Я проскользнул в парадное. Негритянка захлопнула дверь и задвинула засов.

— Мадам Таунсенд свободна?

— Вы не хотите сразу подняться наверх и посмотреть, что у нас припасено? — Конечно, я хотел, да еще как. Но меня влекла особая миссия. Не одно сластолюбие было у меня на уме. Теперь-то со всем этим покончено, никогда больше ноги моей не будет в доме 41 по Томас-стрит. Торжественно клянусь.

Убедившись, что я настолько извращен, что хочу сперва посидеть с хозяйкой дома, негритянка провела меня в гостиную, где мадам Таунсенд удобно расположилась в шезлонге со своим неизменным чайником. Она беспрерывно пьет чай: кофе — напиток тяжелый, а от чая легкость в теле, любит она повторять.

Как всегда, она читает толстенную книгу.

— Кажется, это что-то фривольное, мистер Скайлер. — Она отложила книгу и в знак приветствия подняла руку. — «Путь паломника»[36]. — Обычно она читает философские трактаты, сборники проповедей. — Я не религиозна, и не думайте. Но должен же во воем быть какой-то смысл. Какой-то великий замысел. — Она прочертила в воздухе дугу длинной желтой рукой. — Я ищу смысл.

Мадам Таунсенд пригласила меня сесть рядом, в кресло с высокой прямой спинкой, как раз напротив газового фонаря. У нее аристократическая внешность: длинный нос, вечно удивленное лицо. Волосы выкрашены в неестественно рыжий цвет — дань профессии, которой она не стыдится и не гордится.

— Мистер Беньян действует глубоко угнетающе, но, надеюсь, к концу его сочинения я увижу Град божий или хоть его набережную. Согласна, это легкое чтение, но как приятно после Фомы Аквинского.

Она предложила мне чаю. Я отказался.

— Вам нужно жениться, мистер Скайлер. Вы слишком молоды — или стары — для подобных развлечений. — И она мрачно ткнула пальцем в потолок.

— Когда же и ходить сюда, как не в двадцать пять?

Она покачала головой.

— В двадцать пять — самое время жениться. Мое заведение хорошо для почтенных мужей или же для тренировки молоденьких мальчиков. Для молодого человека в расцвете лет это совсем неподходящее место — ему следует обзаводиться семьей, так сказать, строить корабль зрелости. — Мадам Таунсенд любит пышный слог, и хотя на бумаге это выглядит не очень убедительно, но звучит достаточно громко.

— Я слишком беден, чтобы жениться.

— Женитесь на наследнице.

Об этом уже говорено-переговорено. Я переменил тему. Спросил, нет ли на Томас-стрит новеньких. Есть, оказывается.

— Из Коннектикута на меня свалилось прямо сокровище. Там хорошенькие девушки растут, как лук на грядке. Не знаю почему. В воздухе дело, что ли? Говорит, будто ей семнадцать. Но может быть, и меньше. Говорит, что она девственница, во всяком случае была до сегодняшнего дня. Наверное, преувеличивает от скромности, но не сильно.

Пока мадам Таунсенд говорила, я все больше волновался. Должно быть, я глубоко порочен, раз меня тянет к совсем молоденьким, девушкам en fleur[37], как сказал бы полковник Бэрр; это и его вкус — во всяком случае, в старости, в молодые годы его явно тянуло к женщинам старше его.

— Вы представите меня этой — коннектикутской луковке?

Мадам Таунсенд назначила цену. Я предложил свою. Мы поторговались. Мы с ней всегда торгуемся, когда у нее есть что-то особенное.

Сойдясь в цене и заплатив, я, к ее изумлению, не бросился наверх.

— Идите же, мистер Скайлер. Ее зовут Элен Джуэт. Последняя комната слева по коридору. Или вы хотите, чтобы я вас официально представила?

К ее вящему изумлению, я опросил чаю. Пока она наливала, я поинтересовался, знакома ли она с полковников Бэрром (она понятия не имеет, где я работаю и чем занимаюсь). Улыбка обнажила подлинную слоновую кость искусственных зубов.

— Полковник Бэрр! Какой мужнина! Наверное, в дни моей молодости другого такого красавца у нас в городе не было. Такие черные глаза! А как любил женщин! Поистине любил. Что вы, он беседовал с ними часами — при его-то занятости. Не то что генерал Гамильтон, у того никогда не было времени поговорить с простыми смертными. У него ни на что не было времени. Бросался на девицу, она глазом моргнуть не успевала, как он уже натягивал брюки и бежал к двери. Он был тоже очень красивый, генерал Гамильтон, но настоящий лис. Понимаете? У него были какие-то оранжевые волосы и веснушки, а это не каждому нравится. Мне, например, не нравится. — Ее красивые ноздри на мгновение раздулись. — И от него всегда жутко пахло лисицей, меня просто тошнило.

— Так вы знали обоих?

Мадам Таунсенд глухо засмеялась.

— Да, и даже в библейском смысле слова обоих познала. О, эта парочка перепробовала всех веселых девушек в городе, а я тогда была веселая. Ну, с вашего позволения я позвоню…

— А мадам Джумел?

— Элиза Боуэн? — Красивая голова затряслась от негодования. — Терпеть не могла эту шлюху. Ее всегда брали французы. Не знаю уж, в ком тут дело, в ней или в них. Она долго жила с морским капитаном на Уильям-стрит и притворялась, будто знать не знает, что бывают женщины вроде меня, но мы-то все про нее знали. Не за тридевять земель от нее жили, знаете, да и не сто лет тому назад все это было. Но Лиза, говорят, далеко пошла. Всегда, всегда любила деньги и хотела стать знатной дамой. Деньги она заполучила. А вот насчет положения в обществе, это еще неизвестно. За деньги не все можно купить, даже в Нью-Йорке.

Я попытался снова навести ее на разговор о полковнике Бэрре. Но она его очень давно не видела.

— Я не вылезаю с Томас-стрит, а он к нам не ходит. Кажется, один раз я встретила его в театре, когда он вернулся из Европы, должно быть, году в двенадцатом или тринадцатом. А может, это был и не он. Он был мой герой. Хотя я до сих пор в душе федералистка.

— Вы сами-то из Киндерхука?

Лицо у мадам Таунсенд стало еще более удивленным, нем обычно.

— Я вам об этом говорила? — Но ответа она не стала слушать: она прощала себе невежливость. — Нет, из Клаверака. Это недалеко.

— А семью Ван Бюренов вы знали?

Она явно пыталась найти связующую нить, но не желала унижаться до расспросов. Она предпочитает отвечать.

— Была раза два в их таверне. Но сына не помню. Скорее всего, он уже был в Нью-Йорке. Потом в семнадцать лет я тоже приехала в этот город в надежде найти свое место в этом Содоме и Гоморре. Мне, как милтоновскому сатане, лучше царствовать на Томас-стрит, чем служить в Клавераке.

— Вы слышали, что полковник Бэрр приходится отцом Мартину Ван Бюрену?

— Мало ли что услышишь. Но стоит ли верить? Я знаю, вообще-то у полковника есть сын, рожденный, как говорится, под розовым кустом. Он серебряных дел мастер, живет в Бауэри. Аарон Колумб Бэрр. Мать была француженка, полковник сделал ей сына, когда жил в Париже. Очаровательный юноша. Приходил сюда один раз клиентом и задержался, чтобы поправить серебряный поднос, которым я трахнула по голове одну сифилитичку. Будь я помоложе и в настроении, я бы сама обслужила мосье Колумба Бэрра, потому что он прелестный юноша, во всяком случае тогда был. Его я тоже сто лет не видела.


Приглушенные голоса наверху.

Громко хлопает дверь.

Мужской кашель.

Мадам Таунсенд берет «Путь паломника».

— Идите к мисс Джуэт, — командует она.

Мисс Джуэт стоит возле открытого окна; у нее за спиной грязный, залитый лунным светом двор, где за шаткой оградой содержится корова мадам Таунсенд. Я в своей любимой комнате. Именно тут я впервые воспользовался гостеприимством мадам Таунсенд.

Элен Джуэт протягивает мне руку. Она нисколько не нервничает, только очень печальна…

Я пишу эти заметки в конторе; сейчас утро, и я должен засвидетельствовать, что никогда еще я не испытывал такого удовольствия. Серые глаза, восхитительная кожа, чистое тело — и полное отсутствие запаха дешевых духов, из-за которого занятие любовью со многими девицами напоминает схватку бордов в парфюмерной лавке.

Мы с ней потом поговорили.

— Мне бы хотелось стать портнихой. — Речь у нее вполне городская. — Но понимаете, в Нью-Хейвене нет никаких перспектив. Две француженки обшивают всех и больше никого к делу не подпускают. Вот я и приехала сюда, встретила девушку, которая знакома с мадам Таунсенд, так здесь и очутилась. — Она улыбнулась; с виду совсем бесхитростная. — Через несколько лет я скоплю денег и открою мастерскую. Знаете, нужно не так уж много. А мадам Таунсенд говорит, что пока я могу шить ей и девочкам.

Я не стал ее разубеждать: девочки здесь редко надевают что-нибудь, кроме комбинации (отсюда их отпускают нечасто), а сама мадам не вылезает из выцветшей темно-зеленой бумазейной хламиды.

— Вам поправилось? — Ей, кажется, и в самом деле было любопытно.

— Да, очень.

— Вот и хорошо.

— Ты была девушкой, когда сюда попала?

Она снова улыбнулась, покачала головой.

— Нет. Но я никогда не была с незнакомым мужчиной, как сейчас.

— Тебе это нравится?

— Сама не знаю. — И она засмеялась. — А вы прямо как херувим из церковных гимнов. — Ее слова так меня взволновали, что я готов был начать все сначала, но шаги негритянки за дверью означали, что мое время истекло. Я сказал, что скоро снова приду. Приду ли? Да, конечно.

Выйдя из комнаты и направившись к лестнице, я услышал кашель. Распахнулась дверь, и я увидел Леггета, он обеими руками прикрывал рот, за его спиной, в постели, была напуганная голая девица.

Служанка в сердцах захлопнула дверь.

Леггет в последний раз громоподобно кашлянул, вытер губы тыльной стороной руки, открыл глаза, увидел меня и сказал:

— Выброшенные деньги. Я чуть не умер и отнюдь не от нежной страсти. Тут такая пылища. Я говорю Розанне: «Лучше десять раз схватить триппер, чем задохнуться от пыли под вашими одеялами!»

Пошатываясь, он взял меня за руку, и мы спустились по лестнице. Дверь в гостиную была закрыта. Мадам Таунсенд сейчас не принимала никого, кроме Джона Беньяна.

Мы с Леггетом окунулись в теплую ночь — вернее, утро — и зашагали к Файв-пойнтс, в таверну на Кросс-стрит.

Когда мы вошли, бармен, к удовольствию посетителей, гонялся за свиньей по засыпанному опилками полу.

Леггета немедленно узнали. Рабочий люд так же его боготворит, как богатеи ненавидят. Пока мы пробирались к нашему столику в конце зала, его швыряло из стороны в сторону от дружеских похлопываний по плечу.

Леггет заказал два пива, вытащил из кармана гранки и начал править редакционную статью, между делом расспрашивая меня про новую девушку из Коннектикута. Я отвечал невразумительно, чтобы он не соблазнился. Он кивал, кашлял, читал, делал пометки в гранках и тем выводил меня из себя.

— Ты в самом деле можешь читать и говорить одновременно?

— Конечно.

Но когда подали пиво, он отложил гранки.

— За счет заведения, мистер Леггет! — Сверху нам улыбалось ирландское лицо хозяина. Нижние слои нью-йоркского населения, может, и не читают неистовых статей Леггета — как, впрочем, и ничего другого, — но молва разнесла, что он гроза их работодателей. Во всяком случае, человек, который способен отдубасить редактора за клевету (что Леггет недавно сделал), — для них настоящий герой.

— Что нового о полковнике Бэрре?

Я рассказал Леггету про разговор с мадам и добавил:

— Собираю материал. — На самом-то деле я только занес в свою тетрадь кое-какие факты, разбавив их многочисленными личными отступлениями. Но, как в показаниях преступника, одно тянет за собой другое. Сначала показания многословны, односторонни, повторяются; затем постепенно картина проясняется, ложь выходит наружу, истина обнажается. Я верю, что если фиксировать все, что я знаю о полковнике Бэрре, то в конце концов я заставлю загадочного сфинкса привстать и показать, мужчина он или женщина, зверь или человек, или неведомый гибрид, лежащий на моем пути. Кто он такой, Аарон Бэрр, и опять-таки, почему он меня так занимает?

— Ты знаешь, что меня интересует, Чарли. Связи с Ван Бюреном.

— Не могу же я в лоб спросить об этом полковника.

— Конечно, нет. Но есть люди, которые знают.

— Кто? Мэттью Дэвис?

Леггет скривился.

— Знать-то он знает, да вряд ли скажет. Предан Таммани-холл до мозга костей и тайно работает на Генри Клея. Ясно одно: уж если выбирать между Клеем и Ван Бюреном…

Выборы приводят Леггета в восторг. Для него жизни нет без предвыборных кампаний и стычек. Его всерьез занимают такие проблемы, как черные рабы на Юге и эксплуатация рабочих в городе. Я ему завидую. Ему никогда не бывает скучно; он всегда начеку, вечно мечет чернильные молнии во власть предержащих, он весь огонь и натиск.

Я не такой, меня влечет прошлое, тайное, я отдаюсь мечтам о власти и в мечтах с превеликой легкостью ниспровергаю классы, народы, авторитеты. Меня восхищает Бонапарт. И Бэрр. Для Леггета они мерзавцы. Конечно, мерзавцы. Ну и что? Я и одного такого за десять Эндрю Джексоновские не отдам.

Наверное, просто любовь к рискованной игре привлекает стольких американцев к политике. Клянутся в верности демократии, а сами лезут из кожи вон, чтобы сделать побольше денег и выбиться из общей массы. Впрочем, это безразличие к идее вполне естественно. Однако я предпочитаю такого человека, как Бэрр, который, не получив власти общепринятым путем, нарушает правила игры — или пытается, хватает корону — или пытается, а когда ему это не удается…

Но что я, в сущности, знаю об Аарон Бэрре? Или о себе самом? Вот я на досуге делаю какие-то заметки, пытаюсь влезть в его шкуру и, сидя за конторкой на Рид-стрит, жду, когда он и прочие явятся на работу в это жаркое августовское утро. Ни ветерка.

Только что я попробовал открыть сундук под круглым столом, но он заперт.

Да, так о чем же еще мы говорили с Леггетом?

— Если с Мэттью Дэвис ом не выйдет, я прощупаю Сэма Свортвута.

Леггет не проявил энтузиазма.

— Им выгодно замалчивать эту связь и незачем ее открывать. Сэм недолюбливает Ван Бюрена, но не настолько, чтобы предать Бэрра и тем более — президента. Конечно, он много знает о приключениях Бэрра на Западе.

Пора было уходить. Выйдя из бара, мы увидели, как двое мужчин сцепились около деревянной водокачки. Небольшой, коренастый дубасил нескладного верзилу, нелепо размахивающего руками.

— Погасите огни! — взвыл молодой человек, и мы узнали самый прекрасный голос в нашем городе: Эдвин Форрест по заслугам вздул Уильяма де ла Туш Клэнси, тори и педераста.

Погасите же наконец огни! — Голос Форреста гремел на Файв-пойнтс, как медная труба в судный день. Он самый лучший Отелло и в большинстве классических ролей превосходит всех актеров Англии (какую бы чушь ни писала о нем госпожа Троллоп). Если он не сопьется и не сядет за убийство, то станет лучшим актером мира. Ему всего двадцать семь.

Леггет кинулся их разнимать, отшвырнул Форреста ко входу в бар, а едва державшемуся на ногах Клэнси дал такого пипка, что тот долетел чуть не до угла Энтони-стрит.

— Успокойся, Эд, — сказал Леггет, — это же не Дездемона.

— Возможно, — зловеще пробормотал Форрест, с трудом выпрямляясь; его бычье, довольно смазливое лицо раскраснелось от виски.

Клэнси тем временем снова стал самим собой, презрительным и гордым, несмотря на перепачканное грязью лицо и разорванную рубашку.

— Отведи этого мясника в постельку, Леггет! — Он шипел, как злобная гусыня.

— Только не в твою постельку! — прогремел Эдвин Форрест, опираясь на Леггета. Подонки из Бауэри были в восторге от перебранки. А также от того, что двое их любимцев сплотились против заклятого врага — ведь Клэнси ненавидит нашу демократию, даже вигов считает радикалами, семью Адамсов находит вульгарной, а Даниэля Уэбстера зовет sans-culotte[38]. Его журнал «Америка» клевещет на все американское. У него богатая жена и пятеро детей, а он все равно закоренелый гомосексуалист и вечно охотится за провинциалами, новичками в этом городе.

Леггет успокаивал своего друга, спрашивал, из-за чего случилась драка. Но Форрест только улыбался (он лучше всех актеров, каких я до сих пор видел, и я часто разыгрываю перед зеркалом последнюю сцену из его «Спартака»), он положил руку Леггету на плечо, и тот увел его.

— Нет, если так, — шептал он словами Яго, — то я желаю знать… — Я вздрогнул: какой потрясающий голос! Вздрагиваю и сейчас, когда описываю эту сцену (я тоже, как Леггет, когда-то хотел стать актером). Наверное, рухнувшие мечты Леггета объясняют его дружбу с Форрестом — что жизнь писателя по сравнению с жизнью актера!

Однако пора открыть рукопись, которую вручил мне полковник Бэрр.


Сверху на первом листе надпись:

«Отчет о военной службе подполковника Аарона Бэрра во времена Славной Революции». Слово «Славной» явно было вписано уже потом.

«Нижеследующим отчетом, а также прилагаемыми показаниями еще живых свидетелей подполковник Аарон Бэрр почтительнейше просит конгресс в соответствии с недавним законодательством (документы прилагаются) о возмещении расходов, понесенных им во время справедливой войны против британской тирании. Совершено в Нью-Йорке, января 1. 1825».

Ищу, где же приложения. Их нет.

На полях нацарапано: «Чарли, петиция в конгресс не очень-то искренняя. Когда три года назад я лежал, прикованный к постели, я перечитал эту геройскую сказку и решил, что надо рассказать подлинную историю тех дней. Правда не повредит, как говорится. Разумеется, это неверно: именно правда и поражает нас, как гром, ниспосланный богом, к которому регулярно приобщался мой дедушка. Кстати, я всегда считал, что, если бог существует, он отнюдь не так плох, как его малюют. Но, увы, мое мнение, как всегда, не совпадает с общепринятым.

Пусть тебя позабавят эти рассказы о событиях прошлого. Сам-то я немало позабавился, когда писал все это, будучи в сенате и на короткое время получив доступ к нашим военным архивам».


Переписываю текст целиком, вставляя примечания и отступления.

Кембридж, Квебек

Я был девятнадцатилетним студентом юридической школы Тэппинга Рива в городе Литчфилд, штат Коннектикут, в тот день, когда американские колонисты впервые сошлись с английскими солдатами в битве при Лексингтоне. На следующий день (20 апреля 1775 года) в Литчфилде звонили «победные» колокола. Долгожданная битва за независимость Америки началась, и я был готов к ней.

Вообще-то я был готов только к приключениям. В отличие от Гамильтона я не принимал участия во всевозможных дебатах, которые предшествовали Революции — этим неточным словом люди называют политическое отделение американских колоний от британской короны. Воспитанный в семье проповедников, я никогда не увлекался никакой политической риторикой, разве что изредка своей собственной.

Пока не начались настоящие бои, я отдавал все свое время юриспруденции и некой Долли Куинси из Фэйрфилда. Обручившись с Джоном Хэнкоком, делегатом Континентального конгресса от Массачусетса, Долли осталась моей доброй подругой и весьма тактично играла роль Зрелой Женщины, которая должна держать на почтительном расстоянии пылкого юнца.

Мы с Долли стояли в небольшой толпе возле литчфилдской таверны и слушали ножовщика, который бежал из занятого англичанами Бостона. Он уверял, что был при Лексингтоне. Конечно, он привел множество кровавых подробностей, но я уже не помню ни слова. Помню, как мы шли по грязному пустырю и молчаливая Долли крепко держала меня за руку. Помню нарциссы в цвету, гусыню с гусятами, скользивших по поверхности холодного еще пруда.

— Джон будет доволен. — Долли собирала цветы. — Он всегда хотел войны. По-моему, он сумасшедший.

— Вы тори? — поддел я ее. Но она была серьезна, военная лихорадка ее не заразила.

— Я боюсь. Что с нами со всеми будет? — Я до сих пор точно помню ее интонацию, выражение красивых, чуть косящих глаз. Так началась долгая война; колокола звонили, нарциссы цвели.

В июле благодаря посредничеству друга (Долли) я получил письмо от Джона Хэнкока, теперь уже президента Континентального конгресса. Он рекомендовал моего друга Матиаса Огдена и меня вниманию только что назначенного главнокомандующего континентальной армии генерала Джорджа Вашингтона из Виргинии.

Должен заметить, что Долли поразилась, когда узнала, что выбор пал на Вашингтона.

— Командовать армией должен был Хэнкок. Ничего не понимаю.

Но тогда никто не понимал, как удалось Вашингтону и его виргинским конфедератам прибрать к рукам руководство, в сущности, армией Новой Англии. Действуя сообща, в полном согласии и всегда проявляя редкую преданность друг другу, виргинцы оттерли не только Джона Хэнкока, но и таких талантливых командиров, как Гейтс, Ли и Артемас Уорд. А вот Джон Адамс предал своего земляка из Новой Англии Джона Хэнкока. Выходцам из Новой Англии и Нью-Йорка не хватало личной преданности друг другу, настоящей политической линии, и они с самого начала отдали американскую республику виргинской хунте, а та со вкусом правила нами едва ли не полстолетия подряд.

В июле, через неделю после того, как генерал Вашингтон принял командование, Мэтт Огден и я прибыли в Кембридж, полный офицеров и претендентов на офицерские должности.

Письмо Джона Хэнкока было, как положено, вручено генерал-адъютанту Гейтсу, тот был приветлив, однако нервничал. Он обещал мне свидание с генералом Вашингтоном, но я ни разу не поговорил с ним за два месяца, которые провел в Кембридже. Мэтта Огдена, однако, немедленно произвели в офицеры.

Вечерами я торчал в кабаках, заводя знакомство с офицерами, а днем — в лагере, наблюдал, как 17 000 будущих солдат располагались на берегу Чарльз-ривер. Особенно поражали меня парни с границы — из тех лесных областей, что считались тогда Западом. На них были обтрепанные охотничьи куртки, и жили они, как дикие звери, под открытым небом. Они не утруждали себя рытьем нужников, вокруг них всегда стояла жуткая вонь.

Ну а тем, кто предпочитал крышу над головой, приходилось изобретать себе жилище. Несколько офицеров раздобыли настоящие палатки, даже английского производства. Другие сооружали дома из парусины, из наскоро сбитых досок, из торфа. Получился хаос, какой бывает после стихийного бедствия наподобие лиссабонского землетрясения, и, как всегда после катастроф, многие находили утешение в варварстве — пьянстве, воровстве, драках.

Я обходил одну роту за другой, присматривался. Одно было ясно: кое-кто из офицеров добивался повиновения без особых усилий, тогда как другие — и таких большинство — кричали и угрожали — и без толку.

Однажды в конце июля я наблюдал, как муштруют роту нью-йоркских оборванцев, когда верхом на вороном коне подъехал генерал Вашингтон. Впервые я видел его вблизи. На нем была недавно утвержденная сине-желтая армейская форма, бледно-голубая лента на груди символизировала его положение командующего; генералы ниже рангом носили пурпурные ленты, штабные офицеры — зеленые и так далее.

Когда генерал проезжал мимо, я отдал ему честь. Я все еще был в гражданском платье, но тогда многие в армии так ходили.

Генерал ответил на приветствие, а я разглядывал его лицо: желтая, изъеденная оспой кожа слегка припудрена, серые глаза тонули в глазницах и казались безжизненными, выражение лица было мрачным и как будто отсутствующим. Он показался мне старым как господь бог. А ведь ему было только сорок три!

Генерал медленно подъехал к парусиновой палатке, у входа в которую двое пьяных пытались убить друг друга, к удовольствию множества столь же пьяных зрителей.

Я последовал за генералом, мне было интересно, что он предпримет. Другой бы проехал мимо, отвернувшись. С американским солдатом и с трезвым-то не сладить, а пьяный он просто страшен.

— Прекратить! — Глубокий голос гремел как гром. На мгновение среди зрителей пробежал шепоток смутного пьяного интереса. Затем взоры всех снова обратились к дерущимся. Один пьяный с воплем пытался задушить другого, а тот, похоже, откусил у своего врага чуть не половину уха.

Вашингтон сперва застыл, как одна из тех конных статуй, что ныне украшают проспекты республики. Конь и всадник оставались неподвижны. Но вот стало ясно, что приказ не выполняется. Тогда он величественно спешился и, точно во главе торжественной процессии, приблизился к рычащим, барахтающимся в грязи драчунам. У него были женские бедра, ягодицы и бюст, но двигался он с поразительной быстротой. Он навалился на обоих. Одной громадной ручищей схватил за глотку душителя, другой вцепился в патлы людоеда. Рывком поставил обоих на ноги, приподнял и встряхнул, будто двух крыс. Его широкое желтое лицо стало кирпично-красным под слоем пудры, и он не переставая сыпал страшными ругательствами. Если его не слышали в Бостоне, то уж весь лагерь-то слышал безусловно. Адъютанты поспешили на помощь командующему. Сержант посадил ошеломленных драчунов под арест. Гуляки попытались даже встать по стойке «смирно», когда Вашингтон садился в седло с величественностью, истинно поразительной, и только те, кто стоял рядом, вроде меня, видели, как дрожит на поводьях его рука. Наверное, он сам втайне ужаснулся. Ведь в общем-то, у него не было опыта современной войны, а подвиги в стычках с индейцами существовали лишь в легендах, которые он сам неустанно распространял вместе с виргинцами. Но ладно уж, бог с ними, с подвигами, он хоть выглядел как генерал.

Президент конгресса Хэнкок забавно описал мне первое появление Вашингтона в Филадельфии. Делегат от Виргинии на только что созванном конгрессе упорно щеголял в сине-красной форме, которую носил во время стычек с индейцами лет двенадцати назад. Это был явный намек. Но несмотря на его отличною военную выправку, кое-кто из делегатов обратил внимание, что из-за склонности к полноте он стал несколько великоват для своей формы.

«Мы все ждали, — рассказывал Хэнкок, — что вот-вот лопнут швы, когда он после обеда в кабачке Барнеса, покачиваясь, направлялся к своей многострадальной лошади».

Хэнкок сошел в могилу, не перенеся того, что Вашингтона, а не его назначили командующим континентальной армией. Обидно, когда славу выхватывают у тебя из-под носа, а в то лето она была так близка. При Лексингтоне и Банкер-хилл мы устояли против лучшей армии в мире. Правда, англичане находились за 3000 миль от дома и были вынуждены воевать на пересеченной местности, где главное их достижение — четкий строй — оказалось неприменимо против самой страшной для них стратегии, снайперского огня невидимых стрелков.

Несмотря на нашу простодушную самоуверенность в Кембридже, сам Вашингтон, должно быть, сомневался, можно ли создать армию из столь неподходящего человеческого материала. На берегах Чарльз-ривер собрались воры, головорезы, одичавшие лесные бродяги, убийцы, негры, сбежавшие от своих хозяев на Юге, европейские авантюристы… сброд, а не солдаты.

До Англии никому не было дела. Большинство завербовалось ради денег, а их платили сразу. От бескорыстных патриотов Вашингтону тоже было мало проку, особенно от выходцев из Новой Англии, они все до единого мнили себя генералами и не хотели служить рядовыми. Но мы рассчитывали на короткую войну.

Когда Вашингтон отъехал, ко мне повернулся крепко сбитый молодой человек и что-то сказал относительно языка его превосходительства. Мы оба засмеялись, и вместе пошли к реке.

— Я капитан Джеймс Уилкинсон из Мэриленда, — представился он. Я сгорал от зависти. Я — многоопытный девятнадцатилетний мужчина, а этот восемнадцатилетний мальчик со щеками, еще не знавшими прикосновения бритвы, — капитан! Джеймс вступил в армию в Джорджтауне, до того учился на врача.

— Но хочу уже увидеть битву. Только где? Когда? — Он показал в сторону Бостона — английской штаб-квартиры. Покачал головой. — Веселенькое положение!

У нас сразу установились дружеские отношения, и Джейми всегда говорил, что в тот день он нашел самого лучшего друга. Но лучше бы мне стать тогда его врагом!

— Индейские башмаки, кому индейские башмаки? — Бледный толстяк с границы сидел, скрестив ноги, в пыли, разложив перед толпой бездельников несколько пар грубых мокасин. В те первые дни, пока Джордж Вашингтон не навел дисциплину, лагерь слегка смахивал на ярмарку.

Какой-то босой фермер купил себе пару, а торговец все приговаривал:

— Этим ботинкам сносу не будет, увидите. Сам их шил. И кожу сам дубил.

Мокасины переходили из рук в руки, а кругом посмеивались. Мы не понимали почему. Покуда не узнали о происхождении мокасин.

— Я застрелил двоих молодцов по дороге сюда из Франкфорта, где я живу. Застрелил, а потом гляжу на этих верзил и думаю себе: да разве это можно, чтоб такой прекрасный товар задарма пропадал. Содрал я у них шкуру с задниц, высушил на солнце. Сам-то я дубильщик. Ну, вот и сшил прекрасные башмаки, коровьим не уступят. Видите? — Он поднял один мокасин. — Тут еще щетинка осталась, так что не сомневайтесь. Настоящая индейская шкура, даю гарантию.

На мосту через Чарльз-ривер мы увидели генерала Вашингтона с адъютантами. Генерал смотрел на противоположный берег, где купались голые солдаты. Они весело гоготали и выставлялись напоказ любопытным кембриджским дамам.

— Не сделать ему армии из этого сброда. — Уилкинсон полагал, что анархический сброд пересилит Вашингтона. Но Уилкинсон ошибался. В считанные минуты купальщиков под дулами мушкетов доставили с противоположного берега. На следующий день разжаловали одного полковника и пятерых капитанов. Еще через день в центре лагеря поставили хитроумное сооружение «козлы», к ним привязывали нарушителей дисциплины и пороли. Вашингтон прибирал армию к рукам.

На следующей неделе в лагере вспыхнула эпидемия оспы и дизентерии. Вашингтон считал, что дизентерия вызвана свежим сидром. Но сидр продолжали пить, и продолжали мучительно умирать от кровавых кишечных спазм.

Я слег на две недели в лихорадке. Мэтт и Джейми выхаживали меня, как могли; я чувствовал себя несчастным, как никогда. Я сбежал из дому, чтобы воевать, но из этого ничего не получилось.

— Это все из-за твоего роста. — Мэтт кормил меня капустным супом. — На вид ты десятилетний мальчик! — Он преувеличивал, но я и вправду казался моложе других офицеров, в том числе Джейми, который выглядел солидней благодаря раннему брюшку. И все равно, чем я не воин? Я отлично стрелял, умел обращаться с лошадьми, и я был уверен — с солдатами сумею тоже. К тому же наверняка у меня был прирожденный педагогический дар. И потом, я жаждал славы, а это, что ни говорите, возвеличивает и самых тщедушных.

Лежа без сна — меня мучили жар и духота, — я услышал, как Мэтт говорит кому-то за стеной:

— Нам потребуется по меньшей мере тысяча добровольцев.

— Ну и что, — раздался юный голос. — Я, например, не собираюсь до конца дней торчать в Кембридже.

Нам казалось странным, что Вашингтон занят только муштрой и нужниками. А ведь мы каждый день видели из нашего лагеря, как строится в Бостоне английская армия: грозные алые игрушечные солдатики в зеленой дали.

Мы не знали, что Вашингтон медлил потому, что у него было мало пороха, совсем не было артиллерии, а войска были не обучены. Вашингтон смотрел на войну просто и всегда одинаково: ничего не предпринимать, пока не будешь сильнее противника вдвое. Вот он и ждал, когда конгресс пришлет ему людей и боеприпасы. Силы англичан находились далеко от дома, в колониях в то время насчитывалось около двух миллионов американцев, так что мы должны были их непременно победить. Но Вашингтона вечно преследовала проблема обеспечения армии. Богачи придерживались проанглийской ориентации, а беднякам было безразлично, платят американские купцы налоги далекому острову или нет. Честно говоря, кроме горстки честолюбивых адвокатов, «патриотов» в 1775 году было очень мало. К тому времени, когда долгая смертоубийственная война подошла к концу, их и вовсе не осталось. Лучшие погибли, другие устали.

Но сейчас по крайней мере для кое-кого хоть скучное время миновало. Со свечой в руке Мэтт присел на край моей взмокшей от пота Постели и сообщил:

— Мы идем походом на Канаду.

Я удивился.

— Почему не на Бостон? Это гораздо ближе, и там большая часть английской армии.

— Вашингтон опасается, что англичане выступят из Канады и отрежут Новую Англию от других колоний. Вот он и хочет их предупредить. Требуется батальон добровольцев и по крайней мере три роты стрелков.

В ту ночь мою лихорадку как рукой сняло. Шестого сентября я записался в роту подполковника Кристофера Грина. Тринадцатого сентября отряд подполковника Грина вышел из Кембриджа на Ньюберипорт. Новоиспеченный ретивый солдат, я шел пешком. Мэтт благоразумно воспользовался повозкой.

Шестнадцатого сентября наш отряд в количестве тысячи ста человек — главным образом виргинцы и кентуккцы, а также рота ньюйоркцев (как обычно, потребовавших платы вперед) — был построен по стойке «смирно» перед своим командиром, полковником Бенедиктом Арнольдом, первым героем Революции.

Как сейчас помню Арнольда в тот день, его высокую, могучую фигуру на фоне ясного неба. Черные как смоль волосы; лицо странно темное, точно намазанное ореховым маслом; удивительные глаза, как у зверя или доисторической птицы: светлые, как лед, немигающие — индейцы прозвали его Черным Орлом. Не знающий усталости, храбрый, мудрый лишь на поле боя, он был неотразим и вздорен.

Арнольд сказал нам несколько слов. Затем представил офицеров. Среди них был Дэн Морган из Виргинии, в куртке с бахромой, гроза индейцев; сорокалетний Морган оказался старшим из офицеров. Его уважали, но он не вызывал трепета, как Вашингтон. Сам Арнольд был как атлет среди подростков, первый актер среди статистов, а больше ни у кого из наших офицеров не было военной выправки, кроме подполковника Роджера Иноса, из-за которого мы потеряли Канаду.

До мая 1775 года Бенедикт Арнольд держал аптеку в Нью-Хейвене. Когда до него дошла весть о битве при Лексингтоне, он закрыл аптеку, собрал роту солдат и предоставил себя в распоряжение штата Массачусетс. Он начал с того, что предложил захватить у англичан форт Тикондерога, чтобы открыть дорогу в Канаду. Он овладел Тикондерогой, но ему пришлось разделить лавры с Итеном Алленом (скандалистом, который потом попал в английский плен, к вящему облегчению для американского командования). Аллен и Арнольд сразу не поладили. К тому же массачусетская ассамблея заявила, что ее не интересует Канада; видимо, форт Тикондерога захватили, только чтобы добыть столь необходимую артиллерию. Арнольд объявил, что его не хотят использовать и предают, и в августе сложил полномочия в городке Уотертаун. Вашингтон немедленно произвел его в полковники, а далее — «Его превосходительство оказал мне честь, приняв мой план завоевания Канады».

Арнольд обратился к своим офицерам с амвона церкви в Ньюберипорте. «Надеюсь, что наше промедление ничего не испортило. Я хотел идти сразу на Канаду, после того как взял Тикондерогу». Мэтт Огден и я переглянулись. То было наше первое соприкосновение с героем войны. Выходит, герой войны в одиночку стирает с лица земли города и творит историю. «Но это оказалось невозможным». У Арнольда хватило ума не заклеймить перед офицерами владык Массачусетса, которые его остановили.

Штабной капитан извлек карту Канады и водрузил ее на амвон. Мы подались вперед на жестких скамьях, и Арнольд объяснил нам дорогу. На следующий день нам предстояло погрузиться в одиннадцать грузовых судов и плыть в устье реки Кеннебек в Гардиньерстаун. Там нас должны ожидать двадцать четыре плоскодонки.

«На этих плоскодонках мы пойдем вверх по Кеннебеку». Толстый палец показывал путь по карте. «У истоков мы пройдем двенадцать миль по суше до Дэд-ривер. Другой отряд под командованием генерала Скайлера двинется из форта Тикондерога через форт Сент-Джон к Монреалю. Завладев Монреалем, генерал Скайлер присоединится к нам в Квебеке. Мои лучшие разведчики заверили меня, что во всей Канаде только семьсот английских солдат и никакого флота. Не позже пятнадцатого октября я начну осаду Квебека».

Я извлекаю эту речь из недр памяти, чтобы дать понятие о тщеславии иных наших командиров в первые дни сражений. И все же надо сказать, что Арнольду удалось убедить нас в том, что еще до первого снега мы станем освободителями Канады. Могли ли мы потерпеть поражение? Сами канадцы на нашей стороне. Франция только двенадцать лет назад уступила Канаду Англии, к великому огорчению (так нам говорили) французских колонистов, которые с нетерпением ожидали нашего прихода и «свободы». Боюсь, все мы поверили в эту чепуху.

Как выяснилось, французские колонисты любили нас гораздо меньше, чем англичан, которых они предпочитали своим продажным французским губернаторам. А главное, они отлично знали, как американцы ненавидят их церковь. Действительно, даже странно, как вообще мог Вашингтон надеяться на добрые чувства французских канадцев, когда буквально дня не проходило без того, чтобы наша пресса или конгресс не обрушивались на римскую католическую церковь и ее коварные замыслы прочив нашей чистой протестантской веры и наших утопающих в зелени деревень. Республика всегда проявляла безразличие к религии другого народа и его обычаям, и это послужило причиной многих бед, в чем пришлось убедиться Джефферсону, когда он беспечно и незаконно аннексировал Луизиану с ее католическим населением.

В Гардиньерстауне нас ждали пресловутые плоскодонки. Сколоченные в великой спешке из сырой сосны, они шли камнем ко дну, едва их грузили. С большим трудом мы кое-как их подправили. И вот ясным сентябрьским утром отплыли на завоевание Канады.

Подобно Наполеону Бонапарту, Бенедикт Арнольд был слишком велик, чтобы обращать внимание на погоду. Оба они отказывались понимать, что за осенью непременно следует зима, а в таких северных широтах, как Россия и Канада, зима неодолима. Никто не думал о том, что нас ждет впереди, — как стрекоза из басни, мы радовались теплым сентябрьским денечкам и мечтали о славе, озаренной северным сиянием.

Вскоре выяснилось, что у Арнольда неточная карта. Река Кеннебек оказалась куда своенравней и быстрей, чем мы полагали. Раз тридцать нам приходилось вылезать на берег и углубляться в леса, волоча на спинах проклятые плоскодонки. Состояние нашего духа падало. Ночи стояли холодные. Выли волки. Мы нигде не встречали людей, только в Форт-Уэстерн, мрачном пограничном пункте (теперь это Огаста в штате Мэн).

Огромный медведь сидел на цепи у частокола Форт-Уэстерн. Цепи протерли ему лапы до крови. Это зрелище осталось в моей памяти. И еще помню запах сырой хвои и черной земли. И блеск слюды на серых скалах. И ругань солдат, спасающих пороховницы на переправах и от холодных дождей.

По суше я обычно шел рядом с молодым Джонатаном Дейтоном (будущим спикером палаты представителей и сенатором от Нью-Джерси); мы делили с ним пищу, по ночам спали рядом у костра. Мэтт находился в роте, которая шла впереди.

По воде полковник Арнольд плыл с удобствами, в собственном челноке, управляемом двумя индейцами. Сначала все добродушно подшучивали над тем, как ловко наш командир всегда находит хижину поселенца для ночлега и избегает удовольствия спать с нами вместе al fresco[39]. Но когда разразилась беда, шутки сменились проклятиями и лишь сила, исходившая от этой незаурядной личности, удержала людей от мятежа.

Восьмого октября мы достигли истоков Кеннебека. Мы были измучены, но знали, что должны поспешить к обжитой земле, потому что огненно-красные и ярко-желтые листья уже бурели и опадали и в северном ветре веяло запахом снега. Стрекозам стало не до песен.

У нас ушло восемь дней, чтобы посуху добраться до Мертвой реки, вполне заслужившей свое название. Угрюмая, стремительная черная река извивалась в первобытном лесу, который, вероятно, не изменился от сотворения мира. Река была глубокая, отталкиваться шестами стало невозможно, и мы тащили плоскодонки канатами, впрягаясь в них, как лошади. Ньюйоркцы поговаривали о том, что через десять недель Новый год — конец срока их вербовки.

В ночь на двадцать четвертое октября Мертвая река разлилась. Мы потеряли половину провианта и плоскодонок, а заодно почти все свое мужество. Я провел ночь с Джонатаном Дейтоном на дереве. На рассвете мы с удивлением увидели громадное озеро, разлившееся во все стороны среди темного хвойного леса. Когда вода начала спадать, мы слезли в жидкую грязь и стали размышлять о масштабах постигшего нас бедствия. Как только явился полковник Арнольд, повалил снег. Арнольд созвал совет прямо под деревьями. «Я предоставляю вам выбор: идти вперед или возвращаться», — сказал он.

Мы стали жарко спорить, едва различая друг друга за белой завесой метели. Однако Арнольд умело направлял спор и вынудил тех, кто стоял за возвращение, признать, что вряд ли кому из нас удастся вернуться живым теперь, когда потеряна половина провианта, плоскодонки разбросаны по лесу, а землю прямо на глазах устилает все более плотный снежный покров. Решено было идти вперед.

Тридцатого числа Арнольд отправился за провиантом в Сартиган, деревню, расположенную неподалеку, если верить злополучной карте.

«Больше мы его не увидим». Дейтон был убежден, что нас бросили на произвол судьбы. Еда кончилась. Люди уже съели собак, а теперь жевали ремни, мокасины, даже мыло. К счастью, из передового отряда прибыл Мэтт и привез остатки провианта: полфунта свинины и пять фунтов муки на человека — до того, как падет Квебек или полковник Арнольд достанет продовольствие.

Через три дня из мифического Сартигана прибыло продовольствие. То-то было радости. Даже снегопад прекратился по такому случаю.

А потом пришли плохие вести. Проводник-индеец сообщил, что наш арьергард под командованием подполковника Ипоса повернул назад, в Массачусетс, так что у нас оставалось только пятьсот боеспособных солдат.

Между седьмым и тринадцатым ноября наша «армия» стянулась в Пойнт-Левис на реке Св. Лаврентия напротив Квебека. Наконец-то мы оказались на цивилизованной земле; но положение было по-прежнему тревожное. Два британских корабля патрулировали реку, а в квебекской цитадели засело больше пятисот английских солдат под защитой фрегата и сторожевого корабля, насчитывавших вместе сорок два орудия. «Лучшие» разведчики Арнольда оказались не надежней его карты.

Ночью тринадцатого ноября англичане подожгли наши уцелевшие плоскодонки. Как ни странно, сырое дерево хорошо горело.

Мы заняли Волчью бухту под стенами Квебека. И здесь один охотник рассказал нам, что сменивший Скайлера генерал Монтгомери захватил английские форты Чэмбли и Сент-Джон. Теперь Монтгомери наступал на Монреаль. Арнольд на радостях отправил Мэтта под белым флагом в цитадель потребовать немедленной капитуляции Квебека.

«Скажите английскому командующему, что мы будем всемерно великодушны, если они сдадутся немедленно. И беспощадны, повторяю — беспощадны, если они не признают наш суверенитет над Канадой». Я не верил своим ушам. Бедняга Мэтт отправился выполнять приказание.

Мы смотрели, как Мэтт приближался к воротам цитадели, маленькая фигурка с грязной белой рубашкой на палке. Арнольд был вне себя от бешенства, а я забавлялся (увидев, что Мэтт не пострадал), когда англичане дали залп картечью и Мэтт скатился с холма к нам, в Волчью бухту.

«Я преподам этим мерзавцам урок, какого они никогда не забудут!» Темное лицо Арнольда почернело от гнева; зеленоватые, светлые глаза сверкали, как у кота ночью. Он тут же приказал Мэтту отправиться вниз по реке в Монреаль, разыскать Монтгомери, где бы он ни был, и «сказать ему, что он должен с нами соединиться. Сейчас же! Для совместной осады. Нам не нужен Монреаль. Нам нужен Квебек». Мэтт отбыл в тот же час.

Девятнадцатого ноября мы перебазировались миль на двадцать к западу в Пойнт-о-Тремблс и разбили лагерь. На следующий день пришел английский сторожевой корабль из Монреаля, на борту находился губернатор Канады сэр Гай Карлтон. Монреаль сдался Монтгомери! Мы ликовали.

«Лучше бы мы служили у Монтгомери». Дейтон пребывал в мрачном состоянии духа. Как большинство молодых офицеров, он во всем винил Арнольда. Теперь, оглядываясь назад, я думаю, что Арнольд составил неплохой план завоевания Канады. Такие удары умел мастерски наносить Бонапарт. Арнольд, разумеется, Бонапартом не был, но это был изобретательный и смелый генерал. К несчастью, ему не сопутствовало sine qua non[40] подлинно великого генерала — удача. К тому же он, как я уже говорил, не принял в расчет необычайно суровую канадскую зиму.

Утром тридцатого ноября, не получив никаких известий из Монреаля, Арнольд вручил мне письмо для генерала Монтгомери и приказал доставить его по реке. Я обрадовался.

Я отбыл из Пойнт-о-Тремблс на каноэ с проводником-индейцем. Английский корабль «Хорней» для порядка дал в нашу сторону один или два залпа, но в остальном мы беспрепятственно прошли вверх по течению мимо высокого скалистого обрыва, на котором расположен город Квебек. Даже холод казался приятным в то белесое утро, стояла тишина, только волны мягко били о березовый каркас каноэ.

Должен заметить, что я вовсе не переодевался французским монахом, чтобы добраться до Монреаля.

Понятия не имею, откуда пошла эта небылица, но ее напечатали, как и множество прочей чепухи. Не было и трагической любовной связи с индейской принцессой, которая будто бы имела место в Форт-Уастерн; княжна якобы была моей верной возлюбленной, пока не погибла, спасая мою жизнь во время штурма Квебека. Видимо, мне суждено быть героем всяческих выдумок, по большей части отвратительных. Я их не опровергаю. Люди верят тому, чему хотят верить. Просто мое имя каким-то мистическим способом похитил у меня и присвоил герою нескончаемого трехтомного романа сумасшедший автор, чье воображение никогда не спит, зато спит читатель, в тысячный раз перечитывая, как коварный Аарон Бэрр замыслил в одиночку расчленить Соединенные Штаты; думаю, слетать на Луну было бы и проще, и забавнее.

Мы были всего в трех часах пути от Пойнт-о-Тремблс, когда увидели на горизонте американскую флотилию, идущую с запада. На восходе солнца я лично вручил Ричарду Монтгомери послание Бенедикта Арнольда, в котором тот рекомендовал меня (без этого тогда не обходилось) как сына покойного ректора колледжа Нью-Джерси.

— Я послал полковнику Арнольду припасы. Верно, они уже доставлены, — сказал мне генерал.

Монтгомери отличался высоким ростом и благородной осанкой; на его красивом лице, правда, было какое-то глуповатое выражение — из-за низкого лба, убегающего назад от носа, как у тех английских собак, которых так долго тренировали на скорость бега, что они растеряли весь свой собачий ум.

Я не так давно знал Монтгомери, чтобы основательно судить о его уме, но его обаяние и храбрость не вызывали сомнения, и у нас сразу же сложились прекрасные отношения. Кстати, он немедленно произвел меня в капитаны своего штаба. Так я стал офицером.

После прибытия Монтгомери и трехсот солдат у нас оказалось в общей сложности около восьмисот боеспособных воинов для штурма самой укрепленной крепости в Северной Америке.

В течение декабря мне удалось убедить генерала Монтгомери, что нам лучше всего дождаться снежной бури (снег валил каждый третий день) и взобраться по лестницам на мыс Даймонд, самую высокую, а потому и наименее укрепленную точку цитадели. Три других отряда в это время атакуют форт, чтобы отвлечь на себя его защитников. С мыса Даймонд мы сможем проникнуть в цитадель и открыть ворота.

Две недели я обучал пятьдесят солдат искусству подъема по лестницам на высоченную стену. Увы, генерала Монтгомери переубедили два дружественных нам канадца; они уверяли, что если мы захватим берег со складами, то купеческие дома Квебека заставят сэра Гая капитулировать, чтобы только не потерять свои мастерские, склады, корабли. Я не одобрял этот план, и он действительно провалился.

Монтгомери назначил штурм на последний день года. У него не было выбора. На следующий день несколько сот ньюйоркцев, у которых кончался срок вербовки, собирались домой.

Арнольд атаковал с востока, Монтгомери — с запада. Отряды должны были соединиться в нижней части города и двинуться к цитадели. Сначала все нам благоприятствовало. Была полная луна. Английский гарнизон перепился в честь Нового года. Но как только мы пошли в наступление, северный ветер принес метель, она полностью сокрыла цитадель и набросила белый саван на равнину Абрахама. Возвращаться было поздно, и мы шли вперед, утешая себя мыслью, что если мы не видим врага, то и он нас не видит.

Я медленно продвигался рядом с Монтгомери по кромке берега. В двух шагах ничего не было видно. Снег залеплял глаза. Мы достигли первого ряда деревянных заграждений. Преодолели его. Затем второй. Мы прорвались и очутились перед первым блокгаузом. За ним прятались моряки. При виде нас они пустились наутек, бросив двенадцатифунтовую пушку.

Теперь мы находились в глубокой лощине, ведущей к нижней части города.

Монтгомери радовался: «Снег — наш союзник», — прошептал он и вдруг остановился как вкопанный. Он наткнулся на ледяные глыбы замерзшей реки.

«Убрать лед!» — скомандовал Монтгомери. Он сам вместе с нами разбивал лед, расчищая тропу. Затем отряд построился колонной. Впереди были Монтгомери, я и французский проводник. «Вперед, смельчаки! — крикнул Монтгомери. — Квебек наш!»

Высясь темной фигурой на фоне зловещей белизны, Монтгомери повернулся ко мне и крикнул: «Через две минуты будем в крепости».

Помню, у меня мелькнула мысль: нельзя искушать судьбу. Но не успел я ему ответить, как ноги мои оторвались от земли и меня завертело в снежном буране. Я уткнулся в плотный снег и услышал запоздалый грохот двенадцатифунтовой пушки: один из моряков, которые бросили блокгауз, вернулся, увидел впереди наши силуэты и выстрелил.

Я пришел в себя, поднялся на ноги, проверяя, не ранен ли, гадая, сумею ли я разглядеть кровь в этом бесцветном мире. Выяснив, что я цел и невредим, я поспешил к генералу Монтгомери. Он лежал в снегу с разбитой головой. Я попытался его поднять и не смог — он был мертв. Рядом лежали два его адъютанта и сержант, тоже мертвые. Француз проводник исчез. Я повернулся к отряду.

«Вперед! — крикнул я. — Город наш!» Но в этот самый момент некий офицер по фамилии Кэмпбелл настоял на проведении одного из тех диспутов, что столь дороги сердцу американского солдата. А как же? Когда ему демократически предоставляют выбор, американский солдат неизменно выбирает отступление.

Тщетны были мои мольбы, проклятия, угрозы. Я остался один в лощине возле тяжеленного тела моего командира; на снегу чернела, застывая, его кровь. Я совсем потерял голову и решил перенести останки Монтгомери на нашу сторону. Глупец, я, верно, надеялся его оживить. Но я не оттащил его и на дюжину ярдов, как угодил под огонь из блокгауза.

Я оставил тело врагам (не так давно они вернули его в Нью-Йорк для торжественного захоронения, на которое меня не пригласили). Кстати, на последней и заслуженно нашумевшей картине Трамбелла, запечатлевшей смерть генерала Монтгомери, меня нет и в помине, зато несколько офицеров, которые были тогда весьма далеко от этой ужасающей сцены, на полотне тут как тут, ибо стали, что называется, вездесущими.

Если бы люди пошли за мной и соединились с отрядом Арнольда (он ждал нас в нижней части города), Канада сегодня входила бы в Соединенные Штаты (как тебе повезло, Канада!). Но из-за безвременной гибели Монтгомери, трусости Кэмпбелла, дезертирства Иноса мы потерпели поражение. В 1812 году мы снова попытались захватить Канаду, и снова неудачно. Тут уж не зима была виновата, а наш собственный командир Джеймс Уилкинсон. Бедняга Джейми для канадцев дороже десятка буранов.

Двести наших солдат погибли во время этого несчастного штурма, и триста попали в плен. Остальных чуть не всех ранили, в том числе и полковника Арнольда, у которого была серьезно повреждена нога.

Меня произвели в майоры, и в колониях шла молва о моих подвигах. Мое имя даже упоминали в конгрессе, а Мэтт Огден счел нужным расхвалить меня самому Вашингтону, и, оценив мое юное дарование, он предложил мне место в своем штабе.

Я стал героем, а мне было всего двадцать лет. Примитивная гравюра на дереве изображает, как молодой Аарон Бэрр несет сквозь снежную бурю тело генерала Монтгомери; когда-то она поучала и вдохновляла целое поколение американских школьников. Погибни я тогда под Квебеком, кто бы меня помнил? Вероятно, никто.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Я говорю полковнику Бэрру, что мне очень понравился его рассказ о вторжении в Канаду, но он смотрит на меня с недоумением и ворошит угли на каминной решетке (да-да, в разгаре лета он часто греется у камина). «Мне всегда холодно, — любит он повторять. — Это все из-за генерала Вашингтона». Когда Бэрр улыбается, он похож на бюст Вольтера в кабинете Леггета. «Он недолюбливал меня и вечно гонял по болотам».

И наконец:

— Ах, да. Мои экзерсисы о днях минувших. Время от времени я и сейчас пописываю. Бессмысленное занятие. Никто не любит правды. К примеру, теперь нам говорят, что Бенедикт Арнольд был плохой генерал потому, что он был плохой человек. А ведь он был одним из лучших наших командиров. Получше Вашингтона, во всяком случае.

— Вот уж не сказал бы, прочтя ваши воспоминания.

Бэрр удивлен.

— Разве? Арнольд действовал блестяще! А вот Монтгомери совершил роковую ошибку под Квебеком. Арнольд одобрял мой стратегический план, который, я думаю, был хорош. А план Монтгомери — атаковать нижний город — никуда не годился. Арнольд отлично оценивал военную обстановку…

Нас прерывает Нелсон Чейз: у него послание от мадам. Полковник берет записку и хмурится. Полковник вообще расстроен последние дни. Дела в особняке идут не блестяще. Он обещал мне показать свои заметки о Вашингтоне, но всякий раз, когда я ему об этом напоминаю, говорит, что не помнит, куда их задевал.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Я совсем обленился из-за жары. Август подходит к концу. Полковника Бэрра не бывает в конторе по нескольку дней кряду. Иногда он в особняке. Иногда в Джерси-Сити. Один раз по крайней мере он ездил в Принстонский колледж (его отец был ректором колледжа, когда он еще назывался Колледж штата Нью-Джерси).

Хотя полковник теперь особенно скрытничает, я думаю, что из аренды земель в Техасе ничего не вышло, и если это так, то он потерял все свои (вернее, супругины) денежки.

Нелсон Чейз рассказывает, что «на Холмах черт-те что творится!». Он все пытается выведать у меня что-нибудь о личной жизни полковника — тема неприличная, учитывая, что полковник недавно женился на тетушке Чейза, или кем она там ему доводится. Я отмалчиваюсь. Да я ничего и не знаю, кроме того, что мне пришлось отправить несколько писем Бэрра некой Джейн Макманус в Джерси-Сити. Honni soit qui mal y pense[41].

Вчера Бэрр провел весь вечер с миссис Томпкинс и пятилетней девочкой, явно его дочерью, хотя вряд ли, думается мне, от пожилой миссис Томпкинс.

Бэрр удивительно терпелив с детьми. Разговаривает с ними, как со взрослыми. Учит их. Играет с ними часами. Особенно с маленькими девочками, потому что «женщины добры, Чарли! Ей-богу!».

Сегодня в пять часов вечера я наконец получил записки полковника о Джордже Вашингтоне. «Это продолжение того, что ты уже читал. С кое-какими новыми пометками. Прекрасный портрет, хоть ты, конечно, найдешь его неузнаваемым».

Бэрр сегодня бледный и слабый. В суде утром судья целый час нападал на убийцу Александра Гамильтона. Когда тот наконец выдохся, Бэрр сказал любезнейшим тоном:

«Мне очень жаль, ваша честь, что вам нынче нездоровится».

Джордж Вашингтон

Ранней весной 1776 года я окончательно уверился в том, что полковник Арнольд сошел с ума. Дни напролет он гонял наше потрепанное воинство взад и вперед под стенами Квебека. Время от времени он развлекал англичан, требуя капитуляции. Я наотрез отказался доставить одно из таких требований.

Когда я собрался уезжать, Арнольд решительно воспротивился. Я сказал, что он может меня удержать только силой. Этого он делать не стал.

В середине июня я прибыл в штаб генерала Вашингтона в доме Мортиера в Ричмонд-хилл, милях в двух к северу от Нью-Йорка.

Я никогда еще не видывал такого красивого дома. Из окон открывался замечательный вид на реку Гудзон. Сады, павильоны, пруды, ручей (я потом его запрудил и превратил в небольшое озерцо). Истинный рай, думал я, подъезжая к парадному подъезду, где толпилось в ожидании приема несколько офицеров.

На балкончике над парадной дверью сидела мадам Вашингтон с вязаньем на коленях. У нее была кроткая, но какая-то застывшая улыбка и спокойные манеры. Лицо заурядное — во всяком случае, его нижняя часть, верхнюю она всегда прятала под широкими шляпками, как правило старомодными. Она была самой богатой вдовой Виргинии, когда на ней женился бедный, но честолюбивый сквайр Вашингтон.

Входя в высокий главный зал, я и не думал — хотя нет, на мгновение вообразил, — что в один прекрасный день стану хозяином Ричмонд-хилла.

Штабной капитан провел меня в боковую гостиную, где офицеры ожидали приема у генерала, который, как всегда по утрам, держал совет у себя в спальне наверху (я потом превратил ее в библиотеку, изгнав оттуда по возможности унылое привидение).

Среди незнакомых мне офицеров в гостиной находился капитан Александр Гамильтон из нью-йоркской артиллерии. В общем-то, мы так и не познакомились до конца июня. «Но я сразу узнал вас, — сказал он мне позже. — Мы все вас узнали. Как же я вам завидовал! — Когда хотел, Гамильтон умел быть необычайно любезным. — Передо мной был герой Квебека, с виду совсем мальчик, а я самый обычный офицер». В юности Гамильтон отличался необыкновенной привлекательностью: золотисто-рыжие волосы, яркие, хоть и водянистые, голубые глаза, небольшое, но сильное тело. И такая уж горькая — или славная! — наша судьба, что самой природой нам было назначено соперничать. Правда, сначала мы друг другу понравились. Мы были как братья (да, Каин и Авель сразу приходят на память, с той только разницей, что каждый из нас был в равной степени и Каином и Авелем). Я раскусил Гамильтона с первой же встречи. Подозреваю, что и он меня раскусил и не мог примириться с мыслью, что из нас двоих только я один располагал возможностью[42]и талантом получить вожделенное президентство. Он возненавидел меня за мой дар и мои преимущества. И все же мне иной раз любопытно, предвидел ли он мой провал, разглядел ли во мне — как я в нем — слабину. Праздные рассуждения. Мы были как братья, да, но так непохожи. Он был завистлив. Я — нет. Неудовлетворенное честолюбие не озлобило меня. Гамильтон же под конец проникся отвращением к тому американскому миру, созиданию которого я способствовал, а меня — вопреки здравому смыслу — воспринимал как живое воплощение уродливой реальности. Странно подумать, ведь не будь мы оба молодыми героями на заре новой нации, мы бы наверняка подружились. Но каждый сознавал, что наверху есть место только для одного. В итоге ни одному не суждено было занять верхнюю ступеньку. Я столкнул Гамильтона с горы, но и сам покатился вниз.

Когда я вошел, генерал Вашингтон стоял у письменного стола. В ответ на мое приветствие он обратил на меня строжайший взгляд. Он обожал торжественность.

— Майор Бэрр, мы рады принять вас в этом доме, пока вы не подыщете приличное жилье.

— Спасибо, генерал, почту за честь… — Я уж думал, как бы потактичнее попроситься на поле боя, когда Вашингтон начал говорить — официально и не очень уверенно. Любой разговор давался ему нелегко.

— Все о вас прекрасно отзываются, майор Бэрр. За исключением полковника Арнольда.

— Мы лишь в одном разошлись с полковником Арнольдом. Мне казалось бессмысленным слать оскорбительные послания английскому губернатору, не имея возможности нанести ему никакого ущерба.

— Почему мы не взяли Квебек?

— Могу я говорить откровенно?

Он ответил необычайно гладкой, очевидно заученной, фразой:

— Я всегда почитаю за правило излагать факты свободно и непредвзято.

— Мы потерпели поражение, генерал, потому что не последовали моему плану. — Я решил сражаться до конца.

Вашему плану, сэр? — Унылые глазки в громадных глазницах смотрели на меня с удивлением.

Я подробно рассказал о своем замысле штурма мыса Даймонд при помощи лестниц. Это не произвело впечатления.

— Без сомнения, возобладали более мудрые головы.

— Одну из этих мудрых голов, сэр, раздробило ядром. Я был рядом с генералом Монтгомери, когда его убили. Другая мудрая голова командует сейчас разбитым, потрепанным отрядом.

— Как вы, однако, уверены, майор, в своих военных талантах.

— Нет, сэр. Но ведь другая стратегия привела к катастрофе. Я надеялся лишь повторить прием короля Фридриха при осаде Дрездена. — Молодой, самоуверенный, я пытался произвести впечатление на командующего не только своими военными способностями, но и обширными познаниями в современном военном искусстве. Как и многие молодые офицеры, я внимательно изучал кампании Фридриха Великого.

Генерал Вашингтон, однако, книг не читал; он знал о Фридрихе не больше, чем я о выращивании табака занятии, в котором он недавно провалился. Несмотря на богатство жены, Вашингтон испытывал некоторые финансовые затруднения в те дни, когда приступал к командованию армией. Фермерское дело ему не давалось; не помогла ни теория о том, что речная глина якобы лучшее удобрение (это не так!), ни изобретение особого плута (на манер Джефферсона!), который оказался таким тяжелым, что двум лошадям было не под силу его тащить даже по влажной земле.

Хотя Вашингтону вечно не хватало денег, он жил на широкую ногу. Некоторое время спустя мы все удивились (но и позабавились), когда его мать заявила, что сын Джордж начисто ее ограбил и, оставшись, мол, без средств к существованию; она вынуждена просить ассамблею Виргинии назначить ей пенсию. Я совершенно убежден в том, что Вашингтон тут не виноват. Он был заботливый сын, а мать доставила ему много хлопот. Когда разнеслась весть о «победе» ее сына у Трентона, — старая карга будто бы сказала: «Ему просто льстят». Ясно, она всегда недолюбливала сына, ну, и он в конце концов возненавидел ее. Странно — не любить собственную мать! Я бы обожал свою мать, если б она не сочла за благо умереть до того, как мы смогли с ней познакомиться.

Генерал Вашингтон позвонил в колокольчик. Вошел штабной полковник.

— Пожалуйста, введите майора Бэрра в круг его обязанностей. Он остановится здесь, пока не подыщет пристанище в городе. — Генерал повернулся ко мне. — Мне потребуется подробный рапорт о том, что произошло под Квебеком.

Прием окончился, генерал подошел к длинному, заваленному бумагами столу и начал что-то читать, видимо первое, что попалось на глаза. Со спины его геройская фигура была несколько обезображена горбом. Мы оба не знали, что, пока мы говорили, Монреаль был снова взят англичанами и, таким образом, наш канадский поход закончился провалом.

Устремленный к ратным подвигам, я по десять часов в день просиживал за письменным столом, переписывая письма Вашингтона конгрессу. Грамматические и орфографические ошибки (следствие плохого образования) не мешали генералу искусно льстить конгрессменам. Все же в политике он кое-чему выучился, недаром пятнадцать лет он был делегатом виргинской ассамблеи. В конечном счете его, наверное, следует признать великолепным политическим деятелем, лишенным способностей к военному делу. История, как водится, представила все как раз наоборот.

Через десять дней, в течение коих я главным образом обследовал тюки с одеялами-недомерками, доставляемыми из Франции, Джон Хэнкок наконец назначил меня адъютантом генерала Израэля Путнема… да, через голову генерала Вашингтона я обратился к президенту конгресса. Я хотел воевать, и у меня не было выбора. Я действительно написал Хэнкоку, что предпочту исчезнуть из армии, чем служить клерком у виргинского землемера.

О моих отношениях с Вашингтоном за те две недели в Ричмонд-хилле ходят легенды. Принято считать, что он был возмущен моим распутством. Думаю, он и правда возмутился бы, если б узнал, как вел себя я и многие офицеры в тех редких случаях, когда нам выпадала возможность побывать в Нью-Йорке. Но он ничего не знал. Верно одно — он был редкостный пуританин.

Вскоре после моего приезда одного солдата по фамилии Хики повесили за измену на радость 20 000 ньюйоркцев. Я не присутствовал при казни, но позабавился, прочитав воззвание Вашингтона к войскам. Если верить нашему командующему, уроженец Англии Хики перешел к англичанам не за деньги, но из-за неизменного пристрастия к развратным женщинам! Проповедь, достойная моего дедушки. Кстати говоря, рядовые платили Вашингтону неприязнью за его презрение. Зато молодые офицеры (по крайней мере за одним исключением) обожали своего командира. Но ведь не рядовые солдаты, а молодые офицеры в конечном счете определяют ход истории.

Никогда еще Нью-Йорк так не веселился — несмотря на то что 29 июня в гавань вошел английский флот. Набережная Бэтери подверглась регулярным бомбардировкам, не причинившим никакого вреда. Девушки визжали от восторга и опешили укрыться в наших объятиях.

3 июля английская армия под командованием генерала Хоу высадилась на Статен-Айленде — этом оплоте тори. Наше положение внушало тревогу, по все верили в Вашингтона. Ему перестали верить только тогда, когда он умудрился потерять и Лонг-Айленд, и Нью-Йорк.

Я уже говорил, что до 1776 года Вашингтону очень не хватало военного опыта. Много лет назад он участвовал в неудачных стычках с французами и их индейскими союзниками на реке Огайо. Слава пришла к нему в результате донесения виргинскому губернатору, где он назвал свист пуль, проносившихся у него над головой, «чарующим». Странное слово. Странный молодой человек.

Я считаю, что, если бы во главе армии поставили Гейтса или Ли, война кончилась бы по крайней мере тремя годами раньше. Оба были блистательными генералами. Оба понимали врага (Ли даже лично знал английских командиров). Оба одерживали настоящие победы над англичанами, что так и не суждено было Вашингтону. Но хотя Вашингтон не мог победить врага на поле боя, он с истинным талантом громил других генералов в конгрессе. В конце концов он достиг вершин, к чему, собственно, и стремился.

Вашингтон проявил совершенно неожиданное penchant[43] к шпионажу. Наша разведка почти всегда оказывалась лучше, чем у англичан. Увы, суждения Вашингтона иной раз шли вразрез с фактами. Например, как его ни убеждали, он отказывался верить, что англичане нападут на остров Нью-Йорк в том самом месте и в то самое время, когда и где это произошло. Но отдадим должное его выдержке. Хотя война из-за его полнейшей некомпетентности растянулась на долгие годы, я подозреваю, что только человек, соединявший решительность с полным отсутствием воображения, мог одержать победу.

Боюсь, что я недооценивал свой пост адъютанта Вашингтона. Мне не доставляло удовольствия переписывать письма в конгресс с требованием денег, которых вечно не хватало: американский солдат был таким же наемником, как и любой гессенец[44]. Плати ему наличными — или он не пойдет в бой. Мне также не доставляло удовольствия слушать разговоры других адъютантов, которые безбожно льстили Вашингтону, а он это явно приветствовал. Скорее, я был склонен оспаривать его суждения, как ни предупреждали меня, что независимость ума совсем не то качество, которое он ценит в подчиненных. Мы были счастливы избавиться друг от друга.

Гораздо больше мне повезло со старым, добрым Израэлем Путнемом, генералом, в штаб которого на углу Бэтери и Бродвея я прибыл в июле 1776 года. Бывший трактирщик был добродушен, как подобает представителю его профессии, и обладал живым, хотя и грубоватым умом. У него был один недостаток: он часто твердил одно и то же. Когда враг приближался, он неизменно поучал своих солдат не открывать огня, «пока не увидите белки их глаз!». Фраза эта стала знаменитой после сражения при Банкер-хилле, и с тех пор он часто ее повторял, развлекая всех, кроме тех офицеров, которые придерживались мнения, что огонь надо открывать задолго до того, как наши близорукие стрелки разглядят белки вражьих глаз.

9 июля я стоял рядом с генералом Путаемом в Боулинг-грин. По предложению Континентального конгресса наш адъютант зачитал войскам документ, только что полученный из Филадельфии.

Должен признаться, что я не расслышал ни слова из Декларации Независимости. В то время я едва знал имя автора этого величественного документа. Помню, кто-то заметил, что, коль скоро мистер Джефферсон так рьяно стремится бросить наши жизни на алтарь независимости, он мог бы и сам присоединиться к армии. Но мудрый Том предпочитал тихие радости местной политики в безопасной Виргинии неудобствам и опасностям войны.

В доме генерала Путнема жила хорошенькая девочка лет тринадцати. Меня обвинили в том, что я ее соблазнил. Маргарет Монкриф была дочерью английского майора и кузиной генерала Монтгомери (как в те дни все сплелось!). По дружбе с отцом генерал Путнем поселил ее в своем доме. Ну и характер был у девушки! Однажды она при мне оскорбила за обедом самого генерала Вашингтона.

Когда обед подходил к концу, был предложен тост то ли за свободу, то ли за победу — что-то в этом роде. Выпили все, кроме Маргарет.

— Вы не выпили ваш бокал. — Вашингтон обратил на ребенка холодный змеиный взгляд, который он обычно приберегал для солдат, наказанных поркой. («Дисциплина — душа армии» было его любимое изречение.) Противная девчонка, Маргарет была не лишена смелости. Она подняла бокал.

— Я предлагаю выпить за английского командующего — генерала Хоу.

Лицо Вашингтона пошло красными пятнами.

— Вы издеваетесь, над нами, мисс Монкриф… — начал Вашингтон, но тут же осекся, как всегда, не сумев облечь мысль в слова.

Добрый Путнем поспешил на помощь.

— Слова ребенка, генерал, могут нас позабавить, но не оскорбить.

Лицо Вашингтона приняло всегдашнее непроницаемое выражение. С чисто слоновьей галантностью он сказал:

— Что ж, мисс, я забуду вашу неучтивость при том условии, что вы предложите тост за меня или за генерала Путнема, когда будете обедать с сэром Уильямом Хоу.

Девочка мне совсем не нравилась. Я находил ее не по годам развитой и хитрой. Заметив, что она проводит многие часы на крыше с подзорной трубой, разглядывая английский лагерь, я сказал об этом генералу Путнему, но он пропустил мои слова мимо ушей. Потом она принялась рисовать цветы — она говорила, что посылает их в подарок своему отцу. Наблюдая ее однажды за этим занятием, я заметил:

— Вы верите в язык цветов?

Маргарет очень покраснела (в тринадцать лет у нее уже была пышная грудь) и заикаясь сказала:

— Да. То есть нет. В общем-то, нет.

Вдруг я ощутил тревогу, забыв про всякий флирт. Очевидно, при помощи языка цветов можно было передавать расположение войск. Она была шпионка.

Не без труда я убедил генерала Путаема увезти девочку подальше от будущего поля битвы (подозреваю, что добрый генерал знал это дитя лучше нас всех).

Маргарет отправили в Кингсбридж. Потом она вернулась к англичанам. Последующая ее жизнь была романтична и беспорядочна. Теперь она живет в Лондоне. Несколько лет она была возлюбленной королевского министра Чарльза Джеймса Фокса. Мне говорили, что именно мне она приписывает честь похищения ее невинности. Боюсь, что она ошибается.

К концу августа 1776 года генерал Хоу сосредоточил на Статен-Айленде около 34 000 солдат. Он намеревался захватить Нью-Йорк, господствовать над Гудзоном и рассечь колонии на две части. Могу сказать, что он рьяно взялся за дело.

Сразу после появления англичан генерал Путнем направил меня на наши передовые позиции на Бруклинских и Гарлемских холмах. Я еще не видывал такой небоеспособной армии, а ведь ей предстояло сразиться со свежими европейскими войсками. Хотя я и был всего-навсего младшим офицером, я со всей серьезностью отнесся к своей задаче — как можно точнее оценить наше положение. Мой мрачный рапорт генералу Путнему был послан командующему.

Через два дня я сопровождал Его превосходительство. Мы шли по Бэтери. Роскошный нью-йоркский августовский день. Настроение было подавленное. Пот, смешавшись с мелом, которым генерал припудривал волосы, стекал по его щекам, пылавшим от жары и беспокойства. Вид английского флота, выполнявшего прямо у нас перед носом сложные маневры, блеск надраенных орудий, белые паруса на фоне свинцового неба не располагали к веселью.

— Как вы думаете, сэр, к чему приведет атака неприятеля?

Я был захвачен врасплох: Вашингтон редко задавал такие вопросы старшим офицерам, а младшим — никогда.

— Я полагаю, сэр, что нас сомнут, — ответил я с глупой прямотой.

— Никогда! — Это «никогда» прогремело из хора обожателей, сопровождавших Вашингтона в течение всей Революции… нет, всю его долгую жизнь до самой могилы! Никого еще так не превозносили приближенные.

Я продолжал:

— Я убежден, сэр, что лучше всего придерживаться мудрого метода, который приносил вам удачу еще во времена Кембриджа. — Да, я тоже умел быть придворным.

— Что вы имеете в виду, сэр? — Наш недоверчивый предводитель уже тогда полагал, что я не очень-то верю легенде, которая, неизвестно почему, укреплялась из месяца в месяц независимо от того, побеждал он, терпел поражения или, что случалось чаще всего, бездействовал.

— Подражать Фабию Кунктатору. Избегать встречи лицом к лицу с превосходящими силами противника. Растягивать его коммуникации. Заманивать его все дальше в глубь континента, где преимущество окажется на нашей стороне. Сэр, я бы сегодня оставил Нью-Йорк. Отдайте генералу Хоу побережье. Он им все равно овладеет. Но, отступив сейчас, мы сохраним армию в целости, в ее нынешнем виде…

Я зашел слишком далеко. Один из адъютантов отчитал меня:

— Здесь собраны лучшие войска колоний, майор Бэрр. Лучшие командиры…

— Вы недооцениваете нас, майор. — Тон Вашингтона был необычно мягок. Кружевным носовым платком он вытер перепачканное мелом лицо; оспины были глубже всего возле рта.

— Вы сами меня спросили, сэр…

— Да. — Вашингтон повернулся спиной к гавани и принялся разглядывать старый законченный форт, который всегда доминировал над этим все еще небольшим голландским городком с розовыми кирпичными домами и стройными шпилями церквей. Но ведь в то время Джон Джекоб Астор еще прислуживал в мясной лавке в Вальдорфе, в Германии.

— Мы будем защищать город. — Свои ошибки Вашингтон всегда отстаивал с такой решительностью, что возражение показалось бы посягательством на священную скрижаль, только что принесенную с Синая.

— Сэр, я бы завтра же сжег город до основания и отступил в Нью-Джерси.

— Благодарю, майор. Передайте мои лучшие пожелания генералу Путнему. До свидания, сэр.

Должен сказать в защиту Вашингтона, что в то время мало кто из нас знал о воздействии на него мощных тайных сил. Есть свидетельства, что он намеревался уничтожить город, но его остановили местные купцы (все до единого проанглийски настроенные) и конгресс в Филадельфии, который запретил ему обстреливать город. И все же он — и никто другой — принял решение встретить противника в Бруклине и на Лонг-Айленде. Это была первая битва, данная Вашингтоном, но практически и последняя. Даже нынешние льстивые биографы признают его личную ответственность за разразившуюся катастрофу.

Вашингтон приказал разделить на две части армию, которая и целиком-то была неспособна сдержать одну английскую бригаду. Затем он счел должным ответить на целую серию ложных маневров англичан и гессенцев. В считанные часы он потерял управление армией и саму армию.

Отброшенный на главную оборонительную линию, на Бруклинские холмы, Вашингтон встал перед выбором: потерять всю армию на Лонг-Айленде или смириться с унизительным поражением, оставив Холмы и отступив на остров Нью-Йорк. Он выбрал унижение.

Не по сезону холодным и туманным вечером 29 августа я стоял на арбузной бахче у причала бруклинского парома и наблюдал за эвакуацией. Всю ночь лодки сновали взад и вперед между Нью-Йорком и Бруклином. Темные силуэты возникали и исчезали в молоке тумана. Раздавались только приглушенные стоны раненых, слышался шепот приказов да позвякивание уздечки коня генерала Вашингтона, руководившего этой, им же устроенной débâcle[45].

15 сентября 1776 года английский флот появился в Кип-бэй в четырех милях к северу от Бэтери. Как обычно, нас застали врасплох. В 11 часов утра началась мощная бомбардировка. Затем англичане и гессенцы высадились на берег. Наши войска поспешно бежали, несмотря на присутствие Вашингтона, который кричал на солдат как сумасшедший, сломал трость о голову командира бригады и зарубил саблей сержанта. Ничто не помогло. Плачущего от ярости, его увели под звуки английских горнов, издевательски трубивших охотничью песню: «Ату, ату, лиса удирает!»

Вашингтон отступил в глубь острова к дому Морриса на Гарлемских холмах (ныне дом полковника и миссис Аарон Бэрр, ci-devant Jumel[46]), который служил ему штабом вторую половину сентября. Вероятно, то было самое прискорбное для него время, кое в чем даже хуже зимовки в Вэлли-Фордж.

Я сижу сейчас в его бывшем кабинете и думаю, как он более полувека назад сочинял здесь длинные, неграмотные и неискренние письма в конгресс, пытаясь объяснить, как он такой дорогой ценой умудрился потерять Лонг-Айленд и город Нью-Йорк.

В ту пору я только один раз видел генерала Вашингтона в доме Морриса. Это было 22 сентября, когда я сопровождал генерала Путнема на совет старших офицеров. Нам было о чем поговорить. Накануне ночью почти треть Нью-Йорка была уничтожена пожаром.

— Кто-то оказал нам добрую услугу. — Вашингтон стоял у подножия лестницы со своим любимцем, молодым толстяком полковником Ноксом. Генерал Путнем не успел еще ответить, как Вашингтон повернулся ко мне, и я в первый и единственный раз удостоился его холодной темнозубой улыбки. — Вряд ли, сэр, это могли сделать вы.

— Только бы по вашему приказу, Ваше превосходительство.

Генерал Путнем и полковник Нокс понятия не имели, о чем идет речь.


Чарли, я пороюсь в своих сундуках и разыщу для тебя другие записки — если, конечно, тебе не слишком надоели эти старые истории.

Совсем недавно, вечером, когда я обхаживал мадам на этих самых ступеньках, я подумал о Вашингтоне. На мгновение я увидел его рядом с мадам, его мрачную улыбку, неизменную порошу пудры, ссыпавшейся с волос на желто-голубой мундир.

Да, духи живут среди нас! И что такое воспоминания, как не тени тех, что обратились в прах? Хотя что до улыбки, то она сохранилась не только в моей ясной, хоть и угасающей памяти, но и в выставленной где-то на обозрение отвратительной искусственной челюсти, почерневшей от мадеры.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Что-то будет! Больше недели ни полковника, ни Нелсона Чейза не было в конторе. Господин Крафт и я по мере сил справляемся с работой. В числе моих недавних обязанностей был вчерашний прием партнеров полковника по «техасскому проекту». Как я и подозревал, в документах на аренду земли не все оказалось в порядке; никакие немцы не приедут. Полковник потерял все деньги. Партнеры вне себя от негодования. Я выпроваживаю их. «Полковника нет в городе». Что же мне еще говорить?

Сегодня поздним вечером под моими окнами остановилась громадная желтая карета, внушительная, как солнечная колесница. Кучер меня окликнул.

— Мадам ждет вас в гостинице «Сити».

Карета отъехала — без меня. Как видно, придется пройтись пешком.

У подножия подковообразной лестницы в главном зале стояли мадам и Нелсон Чейз. У обоих такой вид, будто они только что плакали. Гнев от печали сразу не отличишь.

Мадам ухватилась за мою руку так, будто вот-вот рухнет на пол.

Он продал мою вторую карету и моих серых лошадей!

Он исчез. — Нелсон Чейз шмыгал носом. Как оказалось, не от гнева и не от слез, а из-за сенной лихорадки.

Мадам повела нас в обеденную залу, приказала подать чаю и быстро долила в свою чашку рома из серебряной фляжки, украшенной наполеоновскими пчелами.

— Это невероятно! Incroyable, Chariot![47] — Ром немножко ее успокоил. — В понедельник он сказал мне, что поедет в Олбани. На лодке. Я говорю: «Нет, — как дура! — возьмите мою вторую карету». Он уезжает, машет мне шляпой из окна! Ma foi! Я готова убить его. Неделю от него нет вестей…

Чай с ромом, попав не в то горло, вызвал приступ кашля, и уже Нелсон прожужжал мне конец этой истории. Мадам увидела свою карету сегодня утром в Боулинг-грин. Она подумала, что полковник только что вернулся. Она спросила кучера — незнакомого, — и тот рассказал, что его хозяин, некто Дженнингс из Ньюберга, купил карету несколько дней назад у полковника Бэрра за пятьсот долларов.

— Она стоила тысячу! — Кашель сразу прекратился.

— Где он? — Чейз посмотрел на меня с таким видом, точно я обязан был это знать.

— Он сказал, что уезжает в Олбани. — Это была правда. — Но я ничего не знаю. — Тоже правда.

— Он не в Джерси-Сити. — Чейз бросил на меня многозначительный взгляд.

— О, мы все знаем про Джерси-Сити! — Мадам приложила палец с перстнем к носу, как это делают итальянские оперные певцы, и подмигнула до того непристойно, что сама мадам Таунсенд была бы шокирована. — Il у a une fille à Jersey City[48].

— Ее зовут Джейн Макманус. — Нелсон Чейз сидел мрачный как туча. — Подумайте, в его-то годы!

— Его годы тут ни при чем! — Гнев мадам, никогда долго не задерживавшийся на одном объекте, с быстротой молнии перекинулся на Нельсона Чейза.

— Я только хотел сказать…

— Полковник прежде всего — мужчина! Он полон огня! Марс и Аполлон соединились в нем! Пусть верность блюдут эти жалкие заурядные типы! — Мадам величественным жестом обвела комнату, полную нью-йоркских дам с поклонниками. Они с восхищением смотрели в нашу сторону. — Мне не нужен муж, которому не хватало бы puissance[49]! Пусть держит своих девочек в Джерси-Сити, он совсем еще не стар…

Я не верил своим ушам. Полковнику семьдесят семь. Чудо, что он еще в силе, но то, что мадам закрывает на нее глаза, просто не умещается у меня в голове.

— Дело не в девочках, Шарло. Но он ничего не смыслит в деньгах! Продать мою новую карету с лошадьми за полцены! Он меня разорит!

— Он уже потерял те деньги, что вы передали ему после продажи коннектикутских акций. — По каким-то своим соображениям Нелсон Чейз теперь разрушает брачный союз, которому сам способствовал.

— Он неисправим! Он успел промотать сотню состояний. Моего ему не видать! Так ему и скажите. Скажите, что, если он не вернет тысячу долларов, которые должен мне за карету и лошадей, я с ним разведусь.

— У нас хватает доказательств. — Нелсон Чейз расплылся в улыбке.

Я заверил их, что, как только увижу полковника, немедленно все ему передам. Затем проводил их до лестницы, ведущей к внутреннему подъезду для карет. Мадам пришла в доброе расположение духа, лицо ее пылало от рома.

— Скажите ему, Шарло, что я жду его с нетерпением.

— С тысячей долларов, — сказал Нелсон Чейз.

— Всей душой! — Слегка пошатываясь, мадам спускалась по лестнице в сопровождении Нелсона Чейза.

Я вернулся в главный зал. По пути я заглянул в просторную и комфортабельную обеденную комнату — оттуда всегда так аппетитно пахнет уксусом и жареным мясом. Иной раз полковник обедает здесь в углу, в одиночестве. Сегодня его нет.

Кто-то потянул меня за полу пиджака. Я оглянулся и увидел престарелого доктора Богарта. Он узнал меня, несмотря на затуманенные катарактой глаза.

— Садитесь, мой мальчик! Я всегда ужинаю в этот час. Один раз ем на заре и один раз — на закате. Что и вам советую. — Я сел рядом. Он жевал деснами вареный картофель.

— Я не видел нашего друга полковника с того великого дня. — Доктор Богарт мерзко захихикал. — Все счастливы, надеюсь?

— О да, сэр.

— Прелестная пара. Это самое меньшее, что она могла сделать для Аарона. Долг платежом красен.

— Чем же он ее осчастливил?

Но доктор Богарт гнул свое.

Та свадьба — совсем другое дело, уж поверьте мне.

Ей-богу, мне было безразлично, но он стал рассказывать:

— Первая миссис Бэрр была очень простая женщина. Бедняжка Теодосия! Она была десятью годами старше Аарона и с ужасным шрамом на лбу. И больна раком. И пятеро детей от первого мужа. И ни единого пенни. Но Аарон ее обожал. И мы все. Моя родня жила неподалеку — в Парамусе.

— Где они познакомились? — Раз все равно надо его слушать, хоть узнаю факты по порядку.

— На войне. — У доктора Богарта был мутный взгляд, он ковырял вилкой картофель; прошлое постепенно всплывало в его памяти. — Полковник Бэрр был неподалеку, в графстве Орэндж на реке Рамапо. Я помню все это потому, знаете, что тоже был там. — Старческие глаза смотрели на меня, глаза, которые видели не только битвы, но и молодого Бэрра. — Он был просто писаный красавец. Стройный, гибкий. Крепкий, как ветка орешника. И разумеется, ум! Какой ум! Не было девушки, которая не была бы хоть чуточку в него влюблена.

Им повезло, подумал я, ведь он так живо откликался на эту любовь.

— Теодосия Прево — так ее звали. Она жила в Эрмитаже. Через дорогу от фермы Богартов. Муж ее, английский полковник, служил в Вест-Индии. По закону ее полагалось выслать как тори, но, поскольку она родилась в Америке, дружила с Джорджем Вашингтоном и Джемми Мэдисоном, ей разрешили остаться, и все ваши офицеры приезжали к ней с визитами. Однажды приезжал даже сам Вашингтон. Затем молодой полковник Бэрр — он был моложе всех в нашей армии — начал свои ночные налеты на англичан. Там до сих пор его вспоминают. То есть те, у кого память еще не отшибло… — Доктор Богарт потерял нить рассказа и тупо уставился в тарелку.

— Полковник Бэрр, — подсказал я, — Теодосия Прево.

Доктор Богарт вернулся из небытия, в которое столь часто проваливается старческий ум.

— Муж ее умер, война кончилась, и она вышла замуж за полковника в Парамусе. Ах, какие это были дни! — И доктор Богарт пространно заговорил о временах, когда небо было голубее, вода чище, картошка рассыпчатой, чем теперь. Знаю я эту басню. Старческая болтовня.

Я спросил о подвигах Бэрра во время Революции.

— С того самого дня, как приехал в Кембридж к генералу Вашингтону, он знал, чего он хочет. Приехал незаконно, сказал бы я, потому что не достиг еще совершеннолетия. Его опекун был вне себя от гнева. Ну, вы знаете. В два года Аарон остался сиротой. И вот его опекун, Эдвардс, послал курьера с письмом, требуя немедленного возвращения Бэрра домой на том основании, что он не только слишком юн, но, по мнению домашнего врача, слишком слаб для службы в армии.

Тонкие синие губы доктора Богарта сложились в тонкую синюю улыбку: он тоже пережил многих докторов.

— Так вот, Аарон сказал курьеру — пусть только попробует забрать его из лагеря, он прикажет его поверить. Тогда этот человек вручил ему второе письмо от опекуна — тот, без сомнения, знал своего подопечного, — и это письмо оказалось куда мягче, и в нем было даже немного денег. Так Аарон пошел на войну и стал одним из первых наших героев. После Квебека его имя было у всех на устах.

Доктор Богарт рассказывал бы еще, но тут рядом со мной нагло уселся Уильям де ла Туш Клэнси (может быть, я похож на деревенского мальчика из-за маленького роста?), и я быстро простился с доктором.

Клэнси зло посмотрел на меня. Видимо, вспомнил случай на Файв-пойнтс.


Сегодня днем я один в кабинете полковника. Я снова, как вор, попытался открыть сундук под письменным столом с зеленой обивкой. Мне это удалось. Полковник не до конца повернул ключ, и задвижка замка не плотно вошла на свое место.

В сундуке оказалось примерно то, что я и ожидал увидеть. Пачки писем. Вырезки из газет. Игрушки для внука, который умер вскоре после возвращения полковника из Европы в 1812 году. Я обратил внимание, что он то внука, то себя часто называет «шалопутом».

Тщетно искал я упоминания о Ван Бюрене. Правда, нужно не меньше месяца, чтобы разобраться во всех бумагах и письмах, не говоря уже о многостраничном дневнике, который полковник вел в Европе для своей дочери Теодосии. Так он и не попал в ее руки. После смерти ребенка Теодосия отплыла в Нью-Йорк. Корабль пропал, и дневник покоится на дне сундука, скорее всего никем не читанный. Думаю, полковнику и лучше, чтоб он никому не попал на глаза.

С поразительной откровенностью полковник пишет о своей бедности в Лондоне и Париже, о попытках добиться приема у Наполеона, занять денег, получить паспорт у американского консула, который его презирает и отказывает в том, что положено каждому гражданину. Но больше всего меня поразило, как полковник описывает все свои интимные связи, вставляя французские словечки, не всегда мне понятные, как особый язык, на котором они с дочерью переписывались.

Отдельные страницы из дневника, 2 мая 1811 года, Париж

Забыл рассказать тебе, что вчера ночью я снова бодрствовал, пока ночной страж не отбил два часа. Чай за обедом был слишком крепок, а я слишком слаб и не смог отказаться. Провалялся в постели, не выходил до трех. Позавтракал картофелем. Вареным.

Пошел в Тюильри полюбоваться на красивых женщин, увидел только одну — в экипаже, une duchesse au moins[50]. То, что выше пояса, прелестно и столь же пышно, как у миссис X. Из Хартфорда, помнишь?

Потом отправился в Пале-Ройяль посмотреть на filles[51](так здесь называют публичных женщин).

Прекрасный день. В галереях Пале-Ройяль щебечут filles.

Широкий выбор, как на Бэтери в такой же весенний день. Но в отличие от Бэтери за небольшую плату вы получаете все что угодно, и никаких разговоров о браке.

Меня очень привлекло смуглое создание, похожее на креолку жену красавчика Неда Ливингстона, с мушкой в уголке пухлого рта. «Bonjour, mademoiselle»[52]. Я был сама галантность. Раскланялся. Она окинула меня величественным взглядом. Я практиковался во французском. Она — в арифметике. Спустя несколько минут мы были уже en route[53] в ее atelier[54], состоящее из единственной комнаты на четвертом этаже ветхого дома позади Пале-Ройяль и, судя по звукам, виду (и запахам), часто посещаемого filles и их amis[55].

Довольно чисто (все-таки Франция). Сносное постельное белье. Настроение brio[56]. Она из Дижона в Бургундии. Брат (по ее словам) служит в иностранной миссии. В общем, все было очень приятно. Я следую совету Вандерлина, основанному на новейших медицинских теориях (de-partement de venise)[57] и после splendeurs de l’amour[58] требую vase de nuit[59] и писаю всласть.

* * *

Что все-таки представляет собой полковник? И что представляла собой его дочь Теодосия? Когда я читаю его письма к ней и ее ответы, я вспоминаю переписку лорда Честерфильда с сыном (если бы сын не уступал отцу — у Теодосии блестящий стиль, и она образованна), но, когда я читаю дневник, когда вижу, как они друг с другом интимно беседовали, я просто теряюсь.

Интересно, что будет с дневником? Наверное, мистер Дэвис его уничтожит. И самое милое дело, раз он берется защищать полковника.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Сегодня утром, когда я пришел в контору, полковник Бэрр уже сидел в кабинете.

— Очевидно, ты видел мадам. И знаешь все! — Он горестно развел руками. — Мы отдалились друг от друга. Но лишь временно. Следующие несколько дней я проведу у моего юного протеже в Бауэри. Многообещающий серебряных дел мастер, если такое уместно сказать о серебряных дел мастерах.

— Очевидно, это Аарон Колумб Бэрр. — Я поразился собственной наглости. Однако стиль полковника заразителен.

Меня вознаградил удивленный взгляд, какой я впервые уловил на этом старом мудром лице. Светлые брови взметнулись, едва не коснувшись оправы очков, которые, как всегда, сидели на лбу.

— Чарли, ты начинаешь меня интересовать. Ей-богу. — Он остановился, раздумывая, вероятно, как выразить этот интерес. — Уж не следил ли ты за мной ненароком? Как Нелсон Чейз?

— Нет, сэр. Я просто угадал. Кто-то говорил, что у вас есть сын, серебряных дел мастер.

— Да уж какой тут секрет. Ведь его матушка окрестила сына моим именем, мудро добавив «Колумб» в надежде, что когда-нибудь он, подобно Колумбу, откроет не только своего отца, но и Новый Свет — что он и сделал в возрасте восемнадцати лет. А теперь он собирается перевезти в Нью-Йорк свою матушку. — Полковник вздохнул. — Когда я с ней познакомился, она служила у часовщика на улице Ройяль. И прекрасно разбиралась в механизмах. Могла починить все что угодно — от часов до компаса. У меня нет ни малейшего желания ее видеть. Я попытаюсь уговорить Колумба, чтоб он не ввозил сюда maman.

Бэрр срезал кончик сигары.

— Я сказал ему, что его дом слишком мал для него самого с женой — очаровательное создание из Статсбурга — и двумя прелестными детишками, не говоря уже обо мне, старом «шалопуте», который навещает их время от времени. — Он зажег сигару и весь засветился нежностью: детей, я думаю, он любит даже больше, чем женщин.

— Ты еще увидишь Колумба. Он красивый парень и говорит по-английски с ужасным акцентом. Я уделял бедному мальчику недостаточно внимания. — Сигарный дым кривым ореолом окутал голову полковника. Он переменил тему. — Наш друг Нелсон Чейз устроил на меня настоящую охоту в Джерси-Сити. Вот почему я перебрался в Бауэри.

— Он работает на мадам. — Я, так сказать, продемонстрировал полковнику свою преданность.

Он кивнул.

— Как тебе известно, я часто навещаю милую девушку по имени Джейн Макманус. Ее общество мне мило, как и общество ее бабушки лет пятьдесят назад. Она тоже была из Джерси-Сити — очевидно, это место мистически притягивает меня. Ну, так вот, нас застала врасплох, мисс Джейн и меня, ее служанка, пучеглазое создание, подкупленное Нелсоном Чейзом. Она сама в этом призналась, когда я ее вздул. Мадам платила ей, чтобы она поймала нас во грехе и могла дать свидетельские показания, если мадам когда-нибудь придет в голову расторгнуть священные узы, которые нас с ней связывают. Девчонка нас-таки уличила. Мисс Джейн рыдает. А мадам постыдным способом добилась своего.

— Я полагаю, сэр, что мадам не против ваших… ваших…

— Привязанностей? — Молодые глаза блеснули иронией. Конечно же, люди правы: Аарон Бэрр действительно заключил сделку с дьяволом. Все легенды про него — чистая правда.

— Она огорчается из-за денег, которые вы потеряли на аренде техасских земель.

Полковник нахмурился. В чем бы ни состояла его сделка с дьяволом, вести денежные дела тот его не научил. Мэтью Дэвис рассказал мне однажды, что сразу после Революции полковник стал самым богатым нью-йоркским адвокатом и все до последнего пенни потерял на спекуляциях и промотал, ведя самый экстравагантный образ жизни.

— Конечно, я не должен был продавать наш экипаж без ее согласия. Я поступил неучтиво. Но предложение было такое заманчивое. А деньги так нужны. К тому же кучер Джейк, честный малый, сказал, что серые лошади не так уж и хороши. Ну, да ладно, дело сделано.

Внезапно налетевший ветер трижды простучал в пыльное стекло виноградной лозой и пурпурными листьями — так заколачивают крышку гроба. Почему я подумал об этом? Бэрр вечен. Но вечен он или нет, Бэрр невольно вздрогнул от этого звука.

— Мы должны соблюдать осторожность, Чарли.

— Да, сэр. Знают они, где вы остановились?

— Пока нет. Пускай немножко помучаются. Меня теперь занимает новая идея… — Полковник замолчал. Вечно он скрытничает, боится выболтать прежде времени свои планы. Отсюда все его несчастья. Никто не может его предостеречь.

— Ты должен посмотреть новую пьесу в Парк-тиэтр. Я был там вчера с Колумбом. Мелодрама, но не такая уж глупая. Мы занимали ложу, это стоило по семьдесят пять центов за место. Такое транжирство.

Полковник показывает на стол, где лежит стопка старых книг.

— Я купил их для тебя, Чарли. Кажется, они не новые. Это «Закат и падение Римской империи» Гиббона. Возьми. Читай. Просвещайся.

В кабинет вошел мистер Крафт с бумагами для старшего партнера и нарушил атмосферу интимности.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Ровно в шесть часов я постучал в дверь дома номер три по Бридж-стрит. Я нервничал даже еще сильнее, чем когда узнал, что Леггет договорился о встрече.

Дверь открыла очень полная женщина. Не спросив моего имени, она просто сказала:

Он в большой гостиной. — И исчезла в задней части дома, откуда слышался женский смех. Гулкий шум доносился сверху, как будто там носились наперегонки дети. Великий человек не одинок в своей нью-йоркской резиденции, хоть он и холостяк.

У камина, под картиной, изображавшей мавританский замок (Альгамбра, что ли?), стоял Вашингтон Ирвинг. В книгах, которые я читал в школе, его изображали мечтательным стройным юношей. Увы, он уже не юноша. Теперь это солидный пожилой человек, с кривой, но приятной улыбкой. Глаза настороженные, выжидающие; он изучает вас всего, дюйм за дюймом, как художник, перед тем как сделать набросок. Он кажется застенчивым. Голос его сначала был таким тихим, что я почти ничего не расслышал. «Очень польщен… мистер Леггет… скоро уезжаю в Вашингтон… не привык… пожалуйста, садитесь… вам не жарко?»

Мы уселись перед камином в кресла с подлокотниками, почти касаясь друг друга коленями. По комнате гулял сквозняк. Он еще раз внимательно меня оглядел.

— Скайлер? Какой Скайлер?

— Не тот. — Пустившись в привычные объяснения, я почти успокоился. Я сказал, что мой отец держал трактир в Гринич-вилледж и никак не был связан со славными Скайлерами.

— Я неравнодушен к голландцам, — Ирвинг ничем не выдал своего разочарования, очевидно, утешаясь непреложностью моего голландского происхождения. С моими соломенными волосами и голубыми глазами я типичная карикатура на голландского увальня. Я весь в свою покойную мать из семьи Скермерхорн, опять-таки не из богачей Скермерхорнов.

Ирвинг попробовал заговорить со мной по-голландски и был разочарован, когда я не понял ни слова.

— Старый язык забывается. Теперь нас не отличить одного от другого. В начале этого месяца я был в Киндер-хуке, у… — последовала восхитительная пауза. Всем известно, что он навещал вице-президента Ван Бюрена. — … у старого друга голландской крови. И тщетно мы искали места, памятные нам по нашей юности. Голландцы теперь такие же, как все. Теряется колорит. — Ирвингу свойствен, видимо, меланхолический тон, каждая фраза к концу замирает.

— Таверна Ван Бюренов еще сохранилась в Киндер-хуке? — вставил я чересчур поспешно.

— Да, да. Вам она знакома? — Вежливый интерес, ничего больше.

— Я столько слышал о ней от полковника Бэрра. Я служу в его юридической конторе.

— Аарон Бэрр. — Ирвинг произнес это имя мягко, с чувством. Но я не мог понять, с каким именно. Нет, явно не враждебно. С удивлением, пожалуй. Или сожалением? — Да, мистер Леггет рассказывал, что вы интересуетесь карьерой полковника Бэрра. Мой брат когда-то, очень давно, издавал газету для полковника Бэрра. — Глаза Ирвинга закрылись. — Она называлась «Морнинг кроникл». Мой брат Питер и тогда был, да и теперь по уши погружен в политику. Он убежденный бэррит. Полковник Бэрр был вице-президентом, когда я впервые начал печатать мои, — глаза его широко раскрылись, — мелочи в этой газете.

Я сказал ему, что еще в школе читал заметки Джонатана Олдстайла[60].

Видимо, уже тогда люди с упоением вспоминали «добрые старые денечки» Нью-Йорка. Насколько я восхищаюсь произведениями Ирвинга, настолько же не разделяю его умилений голландскими причудами. Ни голландцы, ни шуточки по поводу голландцев не приводят меня в восторг.

— Любопытно, что в одной из последних мелочей, которые я напечатал в этой газете, я критиковал дуэли. Это было ровно за два года до… — Ирвинг развел руками. Он избегал моего взгляда и рассматривал мавританский замок над камином.

Сверху донесся отчаянный крик. Ирвинг испуганно вздрогнул, вздохнул.

— Дети, — сказал он и на мгновение утратил учтивость манер. Он явно непривычен к семейной жизни. Все-таки последние двадцать лет, проведенные в Испании и Англии, он прожил холостяком. Теперь он скорее англичанин — и из самых вежливых, — нежели американец. Он мог хоть сегодня выйти на сцену Парк-тиэтр и с превеликой легкостью сыграть роль дворецкого.

— Вы, очевидно, встречались с полковником Бэрром в Ричмонд-хилле?

Ирвинг улыбнулся.

— О, да. Но я не принадлежал к «маленькой шайке». Так называли себя почитатели полковника. И были преданы ему всем сердцем. Еще бы. Полковник Бэрр был нью-йоркским меценатом. Он любил артистов. Помогал им. Если хороший артист просил у него денег, он никогда не отказывал. И Теодосия тоже…

— Миссис Бэрр?

— Нет, к тому времени она уже умерла. Я имею в виду его дочь. Самая поразительная женщина, какую мне довелось встречать. — Ирвинг заговорил с неподдельной нежностью, его круглые глаза затуманились. — Красавица. Небольшого роста, смуглая, с греческим профилем. Говорила на многих языках. Знала науки. Читала Вольтера. Переписывалась с Джереми Бэнтамом. И при этом была такая женственная, любящая…

По всем рассказам Теодосия и в самом деле была верхом совершенства, но Ирвинг, мне кажется, по каким-то тайным причинам, известным ему одному, преувеличенно восхищается давно умершей красавицей в торжественных, отработанных фразах, а тем временем единственная слеза медленно катится по щеке в крепость высокого накрахмаленного воротника, чтобы исчезнуть во мраке под подбородком… Но я уже впал в его стиль.

— Мистер Ван Бюрен часто приезжал в Ричмонд-хилл?

Но вот был извлечен шелковый платок, он стер влажный след, оставленный слезой на гладкой пухлой щеке (я не могу забыть, что передо мной человек, написавший любимые рассказы моего детства).

— По-моему, нет. — Ирвинг насторожился. — Об их дружбе говорят много лишнего.

— Но разве полковник Бэрр не остановился у Ван Бюрена в Олбани, вернувшись из Европы?..

— Мистер Ван Бюрен был некогда его другом. И разумеется, навсегда сохранил дружеское расположение… Но между ними не существовало никаких политических связей. — Это прозвучало резковато. Об Ирвинге часто говорят как о вероятном государственном секретаре в кабинете Ван Бюрена. Кроме того, он искушенный дипломат, был некоторое время поверенным в делах американского посольства в Лондоне. Он служил там еще в прошлом году, когда Ван Бюрен прибыл в Лондон посланником президента Джексона, но сенат тут же оскорбительно отверг это назначение, подстрекаемый злобным вице-президентом Кэлхуном. Проницательный Ирвинг проявил, однако, большое внимание к дискредитированному послу, добился для него приема у короля и в большинстве лондонских салонов.

Ирвинг будто бы сказал тогда Ван Бюрену, что с отклонения сенатом его кандидатуры начнется его взлет. «Потому что, — сказал будто бы Ирвинг, — и в политике можно перегнуть палку. Теперь вы станете вице-президентом Джексона, и Кэлхуну конец».

Далекий от земных страстей Ирвинг оказался и добрым другом, и политическим пророком. Стоит ли удивляться, что эта парочка совершает теперь путешествия по Гудзону и созерцает голландские руины. Как будто сам Рип Ван Винкль восстал из мертвых и явился под ручку с будущим президентом.

— Вряд ли я чем-то буду вам полезен, мистер Скайлер. — Передо мной был уже настороженный дипломат. — Не скрою, мне было бы крайне интересно прочитать исследование о карьере полковника Бэрра. Но не кажется ли вам, что такое исследование, пожалуй, несколько преждевременно? Многие еще живы…

— Например, мистер Ван Бюрен.

— Но ведь говорят и другое, что президент Джексон был даже теснее связан с полковником Бэрром. — В мелодичном голосе Ирвинга зазвучали резкие нотки. — А также и сенатор Клей…

Но тут в дверь вломился блондин мощного телосложения.

— Мистер Ирвинг? О, извините. Вы не один. — Юноша в нерешительности остановился на пороге. Я поднялся.

— Это Джон Схелл, мистер Скайлер. — У юноши было убийственное рукопожатие. — Я познакомился с Джоном на корабле, по пути из Лондона. Он живет здесь, хочет прочувствовать нашу новую страну.

— Еще раз извините. — У молодого человека был сильный немецкий акцент. Он сдержанно поклонился и оставил нас одних.

Ирвинг продолжал:

— Я хотел сказать, что когда я увидел сенатора Клея вчера вечером в Парк-тиэтр…

— Вчера вечером? Полковник Бэрр тоже там был.

— Знаю. — Ирвинг улыбнулся. — Он рассказал вам, что произошло?

Я покачал головой.

— Генри Клей пришел около девяти. Почти все встали. И аплодировали. Аплодировали бурно. — Тонкая кривая усмешка. — Я еле усидел на месте во время этой демонстрации вигов.

Затем, в антракте, гуляя по фойе, я вдруг увидел, как полковник Бэрр — случайно, по-видимому, — столкнулся с Клеем нос к носу. Один тощий, с безумными глазами, ужасным рыбьим ртом, другой — как исчадие ада. Дьявол протянул руку, и мистер Клей отшатнулся — не найти другого слова, чтобы передать его чуть не обморочное состояние. Доброжелатели подхватили его и увели. Вряд ли хотя бы десять человек из тех, что стояли вокруг, узнали полковника Бэрра, а если кто и узнал, то едва ли вспомнил, что много лет назад Клей, честолюбивый молодой адвокат из Кентукки, успешно защищал Аарона Бэрра в суде против обвинения в измене — и этим чуть не погубил свою политическую карьеру в самом зародыше. О, многим видным деятелям сегодня лучше не вспоминать вашего Аарона Бэрра!

— В том числе и президенту?

— Я полагаю — да и вы, наверное, — что их отношения в свое время исчерпывающе объяснил генерал Джексон.

Более чем сдержанный ответ. Однако друг Ирвинга не станет нашим следующим президентом, если его не поддержит нынешний; поэтому Эндрю Джексон должен быть выше подозрений. Все они выше подозрений. Но все-таки находятся люди, которые убеждены, что вся эта компания была когда-то замешана в измене — Бэрр, Джексон, Клей. Сколько же на свете всяких секретов! И Вашингтон Ирвинг не намерен мне их открывать.

Шум из кухни в нижнем этаже напомнил нам, что наступает время ужина. Я встал.

— Вы никогда не встречаетесь с полковником Бэрром?

Ирвинг тяжело поднялся. Мы стукнулись коленями.

— Я видел его вчера вечером. Но мы не разговариваем. Да и зачем? Конечно, он был очень обаятелен когда-то. Но я полагаю — в общем и целом, — что он оказывает самому себе — да и всем нам — плохую услугу… — Снова уклончивая кривая улыбка, голос вдруг, и притом ненатурально, теплеет. — … тем, знаете ли, что он живет так нестерпимо долго — так неестественно долго, — постоянно напоминая нам о том, что следует забыть.

— А по-моему, это прекрасно, что он еще среди нас. И может рассказать, как все было на самом деле.

— На самом деле? Возможно. Но не лучше ли нам написать свою, приемлемую версию нашей истории, а грустные и менее поучительные детали забросить на чердак, где им и место?

Ирвинг проводил меня до парадной двери, перед ней стояла детская лошадка. Вместе мы убрали ее с дороги.

— Засвидетельствуйте мое почтение мистеру Леггету. Если увидите его, скажите, что я встречусь с ним в среду в гостинице «Вашингтон» для нашего еженедельного tête-à-tête. Вы, конечно, тоже придете? — Его рука вдруг отяжелела на моем плече, как окоченевшая рука покойника. — Мне жаль, что я не смог быть вам полезен. — Рука его упала и повисла вдоль тела. — У меня есть заметки, которые я делал, когда Бэрра судили в Ричмонде за измену. Если хотите, я приготовлю вам копию.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Сегодня утром мы с Крафтом работали над резюме очередного судебного дела. Полковник Бэрр предавался размышлениям у себя в кабинете. Кредиторы приходили и уходили — явно удрученные тем обстоятельством, что полковник снова без гроша: все в городе еще думают, что он хозяин джумеловского состояния. Как всегда — в том, что касается Бэрра, — все совершенно наоборот.

В полдень пришел Мэттью Л. Дэвис. Седой, худощавый, в очках и с загадочной улыбкой; типичный политический манипулятор и редактор газеты — он всегда издавал какую-нибудь воинствующую газету. Дэвис зашел в прокуренную берлогу и прикрыл за собой дверь. Через час полковник Бэрр пригласил меня.

Два старых заговорщика сидели над раскрытым сундуком.

— Чарли, передай Дэвису мои записки о Революции.

— Вы сняли с них копию? — У мистера Дэвиса самоуверенный тон человека из Таммани-холла.

— Да, сэр. — Я повернулся к полковнику Бэрру. — Надеюсь, вы не возражаете?

— Нет. Ничуть. Смотри, Мэтт! У тебя появился соперник! А какая прекрасная цель! У вас обоих. Восстановление доброго имени человека, которого порочили и Джефферсон, и Гамильтон. Немалая честь, если вдуматься. Во всем они расходились, кроме одного, — что я истинный враг их планов. — Он весело засмеялся. Хотя что тут смешного? — Если верно, что клевета разит вернее меча, то я, выходит дело, давным-давно коварно убит. Но может, вы, славные ребята, докажете, что, несмотря на все мои злодейства, я был по крайней мере хороший солдат. — Полковник неожиданно впал в элегический тон.

— Гамильтон был плохой солдат…

Но полковник оборвал Дэвиса:

— Нет, Мэтт. Генерал Гамильтон всегда был храбр — во всяком случае, при свидетелях.

Разговор перешел на темы Таммани-холла, которые меня нисколько не интересуют.

Дэвис весьма доволен, что иммигранты чуть ли не ежедневно прибывают большими партиями из Европы. Он надеется их завербовать и с их помощью победить на выборах.

У Бэрра иммигранты энтузиазма не вызывают.

— Они победят на выборах, но тебе от этого мало проку.

Дэвис не понял.

Бэрр объяснил свою мысль.

— Я не хочу уподобиться Гамильтону, который бледнел при одной мысли о жестокой римской церкви, или Джефферсону, который смертельно боялся иезуитов, но уверяю тебя, Мэтт, что когда этих католиков станет вдвое больше, чем коренного населения…

— Как их станет вдвое больше, если мы сделаем из них хороших американцев?

Смех Бэрра звучал, как басовая струна органа.

— Хороший американец не может быть одновременно римским католиком. Это противоречие. И когда их будет по двое на одного нашего, они начнут делить собственность. Вот посмотришь. А как же иначе? Ведь для истинной демократии нужен демос — то есть они, а не мы. — Бэрр повернулся ко мне. — Вот Чарли еще доживет до выборных судей[61].

Вошел секретарь Крафта с письмом для Бэрра.

— Анонимное, полковник. Автор молится о том, чтобы вы горели в аду, сэр. Мистер Крафт считает, что оно вас позабавит.

— Еще бы. — Полковник швырнул письмо в горящий камин. После ухода Дэвиса полковник Бэрр отправил меня с поручением в регистратуру. Мы условились встретиться в гостинице «Сити».

Переходя Уолл-стрит, я увидел возле почты своего отца. Он был хорошо одет и не пьян, хоть и не трезв.

— Чарли. — Он смотрел на меня отсутствующим взглядом. — Это ты, Чарли?

— Да. — Мы не виделись три года — с тех пор как он убил мою мать.

— Ты все в конторе у полковника Бэрра?

— А ты в таверне?

Вопросы, не требующие ответа.

— Я покупал марки. — Отец кивнул на почту, как бы призывая ее в свидетели.

— У меня назначена встреча с полковником Бэрром.

— Полковник, верно, уже очень старый?

— Да.

— Знаешь, я всегда голосовал за полковника.

Мы не смотрели друг другу в глаза. И расстались, не найдя, что еще сказать друг другу.

Полковник радостно приветствовал меня на углу Уолл-стрит и Бродвея. Я рассказал, кого встретил. Он знает, что мы с отцом далеки друг от друга, но не знает почему.

— Твой отец — очаровательный человек. У него лучшая таверна в Гринич-вилледж. Приятное место. — Полковник взял меня за руку. Мы перешли на другую сторону Бродвея, чтобы обойти толпу у входа в гостиницу «Сити».

— Клей, наверное, здесь остановился.

— Нет, он в гостинице «Америкэн».

Полковник искоса посмотрел на меня.

— Ты слышал о нашей вчерашней встрече?

— Мне уже рассказали.

— Только два человека на свете меня боятся. Один — нынешний президент, другой — тот, что метит на его место.

— И оба были с вами, когда… — Мне еще предстоит подобрать эвфемизм для обозначения деятельности Бэрра на Западе. Джефферсон называл ее изменой. Верховный судья Маршалл и присяжные обвинили его в правонарушении.

— Генри Клей забавный человек… — Полковник вдруг споткнулся, на его смуглом лице выступили капельки пота. — Что-то у меня с ногой. — На лице у него застыл ужас. — Совсем онемела. — Он пошатнулся. — Не могу идти. — Он стал падать. Я его удержал. Прислонил к стене.

— Я возьму экипаж.

Бэрр кивнул, глаза его закрылись, и он откинулся, точнее — рухнул на стену.

На Рид-стрит Крафт помог мне дотащить его наверх в маленькую комнату с кушеткой, где полковник иногда отдыхает. Послали за доктором. Очутившись на кушетке, Бэрр глубоко вздохнул и потерял сознание.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Я только что вернулся из особняка, где провел два дня. Все прощено. Мадам в своей стихии.

— Мой храбрый воин! Свет Америки! Наконец ты бросил якорь в спокойной гавани!

Мадам стоит возле пылающего камина у изголовья наполеоновской софы, на которой лежит полковник Бэрр. На нем стеганый халат. Лицо гладкое, и глаза лукавые, как у ребенка. Удивляя доктора (но не меня), он быстро оправляется от удара. Левая нога еще частично парализована, но он может уже кое-как передвигаться без посторонней помощи — в тех редких случаях, когда мадам ему это позволяет. Она проводит с ним дни и ночи, ей помогает племянница. Предателя Нелсона Чейза нигде не видно.

Я провел в особняке две ночи. С шестнадцати лет я жил в ночлежках, а потом в Колумбийском колледже, и теперь наслаждаюсь тем, что за мной ухаживают восемь слуг, а в моей спальне день и ночь горит камин. Ясно, почему все в Нью-Йорке только и думают о том, как бы разбогатеть.

Мадам развлекает нас рассказами о своей карьере. Однажды она послала за поварихой.

— Нора, расскажи им, как ты обедала с королевской особой.

Нора знает, что от нее требуется.

— Ну вот, была я в кухне, днем. Мадам уехала в город, а я готовила свинину с капустой…

— Пальчики оближешь! — Мадам любит выпивать под свинину с капустой. На софе возле меня Мэри Элиза занимается вышиванием, полковник свободно откинулся на подушках и ласково улыбается, губы сатира ничуть не поблекли от времени.

— …и вдруг входит приятный джентльмен, иностранец, небольшой такой, смуглый, с акцентом, как у официантов во французских тавернах на Бауэри. Он спрашивает: «Мадам у себя?» — а я ему: «Нет», он спрашивает: «Можно мне посмотреть дом?» — а я ему: «Можно». Ну, ходит он по дому, а потом заглядывает в кухню и говорит что-то вроде: «Теперь мне пора возвращаться в Джерси», а я говорю: «Вы бы поели на дорогу», а он говорит: «Свинина с капустой — мое любимое блюдо», и я сажаю его за стол…

— Там я их и застала! Обедали à deux[62]. Нора… et son majesté le Roi de l’Espagne[63].

Я ошалело смотрю на нее. Мадам поспешно переводит — для меня. Разумеется, это был Жозеф Бонапарт. Брат Наполеона, некогда король испанский, теперь живет в Нью-Джерси.

Мадам отсылает Нору.

— Le Roi такой же внушительный, как все Бонапарты.

Новые анекдоты. У меня уже болит голова.

— Я два года провел в Париже, — говорит полковник, — и только один-единственный раз француз пригласил меня к себе домой.

— Как странно! В Париже я каждый день ходила в гости и каждый день принимала у себя. — Очко в пользу мадам.

— Как могли они лишить себя вашего общества, моя дорогая Элиза? — Бэрр прикрыл глаза. — Но я был тогда позорно беден. Мой рацион состоял из двух фунтов винограда в день, потому что это было дешевле всего.

— Ссылка! До чего вас довела эта страна! — Мадам продолжает в том же духе, я поддакиваю. На столике возле своей постели я нахожу пакет и записку, написанную рукой полковника.

«Для Ч. С. Хотя наше веселое приключение на Бродвее имело — по положению на сегодняшний день (до обеда) — счастливый конец — или продолжение?.. Почему я ставлю такое количество тире? Как школьница. Тире — признак плохого стиля. Джефферсон метал их, как дротики, по странице. Да. Я теряю нить. Все же я полагаю, что мой ум никак не пострадал от припадка, а нога с каждым часом лучше. Тем не менее возможно, что я умру внезапно. Поэтому передаю тебе остаток моих записок о Революции. Они не окончены.

Когда я был в сенате, мне на короткое время предоставили свободный доступ ко всем официальным документам, относящимся к Революции. Со мной был клерк-переписчик, я работал с пяти до десяти утра в госдепартаменте. Мне удалось раскрыть немало секретов. Затем, на том смехотворном основании, что американский сенатор не должен иметь доступа к „переписке министров, находящихся в должности“, архив от меня припрятали. То, что мне удалось собрать из документов, потом погибло в море вместе с моей дочерью.

Иногда я пишу всего абзац, хотя мог бы рассказать куда больше. Иной раз восстанавливаю события по памяти. Не думаю, что я когда-нибудь допишу то, что начал. Может быть, тебе пригодятся эти фрагменты. Мэтт Дэвис знает, что они у тебя, и, если меня призовут свыше, передай ему все. Нерушимая договоренность, Чарли, ничего не попишешь!»

Я просматриваю записки. Тут есть и длинные. Есть и короткие. Калейдоскоп тех дней. Начинаю старательно переписывать.

Генерал Нокс

Из всех приближенных к Вашингтону людей Генри Нокс был самым преданным. Толстый, неповоротливый, хитрый — незаменимый для организации штаба, он был начисто лишен военного дарования и, хотя командовал нашей артиллерией с 1776 года и до завершения войны, так и не знал точно, с какого конца заряжают пушку. Зато из чего только он ни ухитрялся лить пушки — из церковных колоколов в Литчфилде, из остатков статуи Георга III в Боулинг-грин, а то просто крал их ночью у англичан.

Бывший книготорговец в Бостоне, Нокс был одним из немногих, кто знал книги (или хотя бы книжные переплеты) и с кем ладил Вашингтон. Он преданно служил в первом кабинете Вашингтона.

Я видел Нокса в деле — если можно так сказать — 15 сентября 1776 года, в тот день, когда континентальная армия потерпела сокрушительное поражение у Кип-бэй и бежала (или, по словам Вашингтона, «отступила») к деревне Гарлем. Я участвовал в рукопашной схватке вместе с двумя младшими офицерами. Мы поскакали в Ричмонд-хилл, думая найти там Вашингтона. Связь была полностью нарушена, если новые приказы и поступили, о них никто не знал. Сражались, как всегда — каждый за себя.

Покрыв половину пути, мы наткнулись на кое-как, в спешке сооруженное земляное укрепление, за которым укрылась целая бригада. Я предположил, что они либо не слыхали, либо не поняли приказа об отступлении к Гарлему.

— Кто здесь командует? — крикнул я часовому.

— Полковник Нокс! — последовал ответ. И тут же он сам, подобно жирному земляному червю, вылез из грязи. Я представился. Спросил, почему не отходит бригада.

— Невозможно, майор. Англичане перерезали остров. Но мы выполним свой долг. Мы будем удерживать форт до конца. — Молодой голос дрожал. Штабные офицеры нервно глядели на нас. Кому охота удерживать форт до конца, тем более если это не форт.

— Сэр, — сказал я уважительно, но настойчиво, — это укрепление не устоит и против одной гаубицы.

— Мы окопались, майор. — На мгновение мне пришло в голову, что Нокс не хочет быстро отвести бригаду просто потому, что он для этого слишком толст и неповоротлив.

Я обратился к капитану.

— У вас есть вода? Продовольствие?

— Нет, сэр, мы только что окопались.

— Тогда, полковник, я предлагаю вам подчиниться приказу Его превосходительства и отступить к Гарлему.

— Это невозможно! — Его всегда пронзительный голос перешел теперь в визг. — Англичане уже отрезали нас от Гарлема!

— Ничего подобного, сэр. — Офицеры Нокса окружили нас на прелестной осенней просеке, солнце сочилось сквозь желтые листья. Прохладный ветерок шумел ветками у нас над головами и доносил до моего носа запах — его ни с чем не спутаешь — напуганных мужчин: кому охота быть убитым. А смерть была совсем рядом.

— Моя разведка сообщает, что сегодня с трех часов пополудни англичане в полумиле от нас заняли позицию, протянувшуюся через остров Нью-Йорк. Прислушайтесь. Вы услышите, как они стреляют.

Нокс изо всех сил хорохорился перед офицерами своего штаба, но его слова не произвели никакого впечатления. Мы прислушались. С юга доносились отдельные мушкетные выстрелы. И все.

— Сэр, — сказал я, — я не могу определить, кто это стреляет, но я предлагаю вам уходить отсюда со всей поспешностью.

— Сэр, здесь я командую. — Круглое лицо надулось, как у лягушки в брачную пору.

Я обратился к офицерам.

— Джентльмены, если вы останетесь здесь, вы будете уничтожены врагом. У него больше людей и пушек. Тех, кто останется в живых, возьмут в плен и вздернут, как солдата Хики. — Я импровизировал, но ради благого дела. Офицеры заговорили все разом. Нокс не мог их перекричать. Стали голосовать. Бригада решила идти к Гарлему.

— Мы не можем идти! — бушевал Нокс. — Мы не знаем острова. Мы из Массачусетса.

— Я знаю здесь каждую тропку от Бауэри до Холмов. — Что правда, то правда: мальчиком я охотился на острове. — Я покажу дорогу.

Несмотря на протесты Нокса, бригада собралась и мы двинулись прямо на позиции английской пехоты, которая без единого выстрела бросилась от нас врассыпную, как от стаи диких зверей.

Две мили я проскакал впереди бригады. Нокс не разговаривал со мной, когда я вел людей через густые леса, глубокие болота и ручьи, столь характерные для острова, что теперь так любовно зовется Манхэттеном.

В одном месте нас обстреляли. Нокс растерялся. Но я не стал ждать, пока он отдаст какой-нибудь глупый приказ, и поскакал с двумя офицерами в направлении огня. На скалистом возвышении располагалась рота английских пехотинцев. С дикими криками мы помчались прямо на них, изображая авангард крупной части. Они убежали в лес. С полмили мы их преследовали, нескольких убили.

Солнце уже садилось, когда мы вернулись на дорогу и обнаружили, что бригада исчезла. Я боялся, что Нокс сдался первому же английскому патрулю, но, к счастью, он просто заблудился. Наконец мы нашли бригаду. Она торжественно шагала на запад.

Нокс был до смерти напуган, когда я сказал ему, что эта дорога в сторону заката неумолимо привела бы его в город Нью-Йорк и на английскую виселицу.

День угасал, когда мы увидели перед собой одинокий церковный шпиль деревни Гарлем, окруженной огнями американского лагеря. Нас встретили радостными криками. Полковник Нокс, введя бригаду в лагерь, не проронил ни слова.

Хотя о моем подвиге немедленно доложили Вашингтону, о нем никогда официально не упоминалось.

Через три месяца (в декабре 1776 года) полковника Нокса произвели в бригадные генералы и назначили командующим артиллерией.

Ночные налетчики

В июле 1777 года я был в Пикскилле с генералом Путнемом, когда поступил приказ генерала Вашингтона о моем производстве в подполковники. С большим запозданием, на мой взгляд. Об этом я и написал в письме Его превосходительству, отметив, что предпочтение отдавалось офицерам, которые были младше меня по званию в Квебеке и на Лонг-Айленде. Как и все, я тогда придавал этим вещам большое значение. В те дни все жаждали почестей.

Ответ Вашингтона был составлен в высокомерных выражениях и не касался существа дела. Однако уже тогда стало известно, что я в дружбе с командирами, которых он недолюбливал, особенно с блистательным, хотя и неуравновешенным генералом Чарльзом Ли, служившим ранее в польской армии. Вашингтон взял за правило неуклонно возвышать бездарности, которые, как Нокс, его боготворили, и безжалостно принижать людей, подобных Ли.

Меня назначили заместителем командира полка, расположенного на реке Рамапо в графстве Орэндж в Нью-Джерси. Полк был детищем богатого добродушного нью-йоркского купца Малколма. Этот джентльмен лишь хотел, чтобы ему отдавали должное как отцу полка, и держался подальше от административных или военных обязанностей. У нас с ним сложились прекраснейшие отношения. Он (по-отечески заботливо) уехал на двадцать миль от нашего лагеря, снял громадный дом и жил в нем счастливо со своей семьей, пока я командовал полком.

Солдаты отличались недисциплинированностью, потому что офицеры — нью-йоркские джентльмены — больше интересовались вечеринками, чем ученьями. Я был строг, но редко прибегал к порке. Всегда приходилось быть начеку. Спал одетый, если вообще удавалось спать. Про меня говорили, что я все насквозь вижу. И это в двадцать один год. Славное было время!

А между тем Вашингтон вел войну в своей загадочной манере. Проиграв сражение за Лонг-Айленд, он был захвачен врасплох у Кип-бэй и оставил Нью-Йорк англичанам. Затем он потерпел поражение под Уайт-плейнс, после чего бо́льшая часть континентальной армии разбрелась по домам. С теми, кто остался, Вашингтон поспешно переправился через реку Норт. И все же, даже если бы Вашингтон в августе 1776 года отдал англичанам всю территорию к востоку от Гудзона, он смог бы сохранить армию, окопавшись под Филадельфией, и удержать город. Вместо этого он за целый год только и сделал, что потерял остров и город Нью-Йорк, продемонстрировав, что у него нет ни средств, ни способностей победить англичан. К зиме 1777 года Революция, в сущности, кончилась: она просто выдохлась.

Многие молодые офицеры молили о смещении Вашингтона. Одни хотели Ли. Другие — Гейтса. Никто, кроме штабных подхалимов, не желал еще одной зимы под началом Вашингтона, неминуемо приближавшей нас к краху. Если бы англичане знали, до какой степени мы беспомощны и слабы, они тотчас навязали бы нам мир, тем более что руководство Вашингтона порождало тори тысячами, в том числе немало влиятельных, хотя и тайных — в самом конгрессе.

В сентябре 1777 года я всеми силами старался заставить врагов пожалеть о том, что они не американцы. Думаю, тут я преуспел. Что и говорить, они так и не сумели приспособиться к нашим по-индейски лихим наскокам под покровом темноты, основанным на внезапности. Мы знали дикие леса вокруг Парамуса. Они их не знали. Мы никогда не вступали с ними в сражение. Но мы всегда была тут как тут, готовые перестрелять их поодиночке.

Наши ночные налеты прогремели на весь Нью-Джерси, и уж один-то из молодых командиров определенно находил их приятным времяпрепровождением. Следует добавить, что тогда я встретил в Эрмитаже, великолепном доме недалеко от Парамуса, женщину, которой суждено было в один прекрасный день стать моей женой.

С какой радостью крался я, подобно индейцу, через темные сосновые леса, обходя вражеские пикеты, чтобы попасть на блестящий прием в Эрмитаже, а потом, по сигналу слуги, выпрыгивал в окно и исчезал, подобно тени после захода луны.

Зима 1777–1778 гг. Вэлли-Фордж

Ах, эти «кровавые следы на снегу» в Вэлли-Фордж? Ничто меня так не позабавило, как мемуары Джеймса Уилкинсона, изобретшего этот прелестный образ. Но в то время Джейми просто не мог писать правду, даже если бы это послужило к его выгоде. В Вэлли-Фордж ходили в лохмотьях, в разбитой обуви, но никакой крови на снегу я не припоминаю. Я вспоминаю бесчисленные неудачи, которые привели нас на продуваемые ветром склоны гор в Пенсильвании, где мы пережили самые мрачные часы войны.

В сентябре 1777 года англичане снова искусно запутали Вашингтона и заняли Филадельфию (конгресс лег бременем на Балтимор). Вопреки общепризнанной легенде филадельфийцы вовсе не возражали против присутствия в их городе английской армии: на самом деле многие из них надеялись, что скоро Вашингтона поймают и повесят, чем будет положен конец разрухе, до которой довело страну тщеславие нескольких жадных адвокатов, хитро прикрывавших свои личные планы туманными политическими теориями и возвышенными банальностями Джефферсона.

Незадолго до рождества 1777 года я прибыл с докладом к генералу Вашингтону в Вэлли-Фордж, милях в сорока от Вифлеема в Пенсильвании. У командующего, как обычно, была комфортабельная штаб-квартира (в феврале приехала и мадам Вашингтон, чтобы править при дворе).

Я ждал один в холодной приемной. Входили и выходили адъютанты, в их числе и генерал Нокс, уставившийся на меня рыбьими глазами с порога кабинета. Я узнал полковника Гамильтона, который рад был встрече со мной, увидел старого друга и соратника полковника Траупа, который сказал: «Заходите, ваш приход его развлечет. Его превосходительство гневается».

Я вошел в комнату, ранее служившую, видимо, столовой. Вашингтон стоял возле камина, повернувшись к двум джентльменам в штатском.

Не отрывая от них взгляда, он ответил на мое приветствие.

— Джентльмены, вы, без сомнения, узнаете полковника Бэрра, который сражался под Квебеком вместе с генералом Монтгомери. — Мое имя действительно было знакомо этим двум членам пенсильванской ассамблеи, по совместительству поставщикам армии — иными словами, жуликам. Один был крупный, другой небольшого роста. Их имена в истории Пенсильвании ныне окружены уважением, и я не хочу ставить в неловкое положение их потомков, которые, вне сомнения, чтут как благородных патриотов и злодея мощного сложения и его тщедушного сообщника.

Крупный сказал, как бы оправдываясь:

— Согласитесь, Ваше превосходительство, что это место идеально отвечает вашей цели. Обилие воды, мельница, лес можно пустить на постройку хижин. Новая партия гвоздей в вашем распоряжении…

— Надо полагать, пенсильванская ассамблея уже заплатила за эти гвозди. — Вряд ли стоило упрекать Вашингтона за дурное настроение; он хотел пойти на зимние квартиры в Уилмингтон в Делавэре, но пенсильванские делегаты в конгрессе пригрозили, что прекратят всякую финансовую поддержку конгресса и армии, если Вашингтон не останется в Пенсильвании. Итак, ради наживы кучки торговцев наша полуголодная армия разместилась на ветреном склоне горы и те немногие, кто держался на ногах, должны были построить лагерь и без продовольствия продержаться до весны.

Коротышка отвлек внимание Вашингтона от гвоздей.

— У нас под рукой все виды припасов. Или почти под рукой. Разумеется, вы ни в чем не будете испытывать недостатка. Благодарная колония… то есть штат…

Тут раздалось оглушительное карканье. Коротышка замолк. Унылое выражение на лице Вашингтона сменилось ужасом. Карканье стало громче. Тысяча, нет, две тысячи ворон оглашали криками зимнюю тишину. «Kapp, карр, карр!»

Вошел полковник Трауп.

— Это солдаты, Ваше превосходительство.

«Карр, карр, карр!»

— Они требуют пищи, Ваше превосходительство.

Вашингтон повернулся к пенсильванцам.

— В лагере осталось только двадцать пять баррелей муки. Солдаты бунтуют. Если завтра продовольствие не будет доставлено, никто не защитит вас от британского вешателя. И никто, джентльмены, не защитит вас от меня.

Полковник Трауп вытолкал потрясенных пенсильванцев за дверь.

Вашингтон повернулся ко мне.

— Я слышал о ваших ночных вылазках в Джерси. Мы их оценили.

— Спасибо, Ваше превосходительство. — Я подумал, не следует ли мне припасть на одно колено. С каждым годом, с каждым поражением церемонии при дворе Вашингтона делались все более торжественными. — Надеюсь, что смогу и здесь заняться тем же.

— В Пенсильвании? — Вашингтон показал перепачканной чернилами рукой на окно.

— Нет, сэр. На Статен-Айленде. Я знаю там каждый дюйм и уверен, что мы сможем весьма досадить англичанам. Главным образом ночными вылазками.

— Сколько вам потребуется людей?

— Двести человек, сэр. Из моего полка.

— Вы хотите сказать, из полка Малколма де Пейстера? — Так он поставил меня на место. Нам было суждено невзлюбить друг друга. Меня раздражал его медлительный ум, не говоря уже о его потрясающей способности терпеть поражения на поле боя. За три года он проиграл все сражения, выиграв лишь стычку под Трентоном, да и то случайно: гессенцы не выставили часовых в ночь атаки. К тому времени победа Гейтса у Саратоги и Ли у Чарльстона были единственными победами американцев. Естественно, многие офицеры желали смещения Вашингтона. Я им сочувствовал.

«Карр, карр, карр!»

Пока Вашингтон придумывал, под каким предлогом лучше оставить меня зимовать в бездействии, карканье продолжалось, и я видел, что оно его потрясло. В конце концов он отпустил меня с напутствием:

— Используйте людей Малколма для постройки хижин.

Так меня принудили к оседлости. Около штаба я встретил полковника Гамильтона. Он смотрел, как у подножья холма возле обтрепанных палаток каркали и хлопали в ладоши патриоты. Легко, конечно, юмористически описывать это на бумаге, но каково нам было смотреть на несчастных, именовавшихся американской армией. Карканье перемежалось скандированием: «Мяса, мяса!»

— Что-то надо делать, Бэрр. — Гамильтон против обыкновения начал разговор без галантных приветствий.

— Да, — согласился я. — Надо найти солдатам еду. И это не так уж трудно…

— Вы не знаете пенсильванцев. — Он покачал красивой головой; худенький, невысокий, в заплатанных штанах, как мы все.

— Я бы поехал в ближайший город и взял, что требуется.

Гамильтон посмотрел на меня с осуждением.

— Но тогда эти «бизнесмены» все до единого присягнут в верности королю.

На меня это не произвело впечатления.

— А мы их вздернем. — Мне нравилось шокировать Гамильтона или, верней, давать ему возможность притворяться шокированным. На самом деле он был гораздо более склонен к forse majeure[64], чем я. Не без ехидства я спросил, доволен ли он своим положением при штабе Вашингтона. Мне оно было бы непереносимо.

— Положение мое трудное, — ответил Гамильтон уклончиво. — Между дураками в конгрессе и предателями здесь — есть среди наших генералов и такие… — Он яростно обрушился на Гейтса. — Злобный интриган, постоянно обращается к конгрессу за спиной Его превосходительства, плетет заговор с офицерами прямо здесь, в лагере.

Так я впервые узнал о так называемом заговоре Конвея, целью которого было смещение Вашингтона и замена его Гейтсом. Хотя Гамильтон не был поклонником Вашингтона, он вознамерился возвыситься через его посредство и потому не принял участия в заговоре, которым руководил только что прибывший французский офицер Конвей. Умный, но вспыльчивый, Конвей каким-то образом убедил конгресс назначить его генерал-инспектором армии. Это был удар для Вашингтона. К счастью для Его превосходительства, это был удар и для всех старших офицеров армии, и их ожесточение по поводу незаслуженного возвышения Конвея позволило Вашингтону изолировать Конвея, сыграв на всеобщей зависти.

Но француз был неистощим. Переписка Конвея с Гейтсом убедила последнего (как будто его нужно было убеждать), что он один в состоянии нанести поражение англичанам. Да, то была необыкновенная зима! В бревенчатых хижинах в полураздетой и голодной армии плелись такие интриги, какие не снились и султанскому двору; сотни шифрованных писем летали во всех направлениях. И чуть не в центре всего этого находился — кто бы вы думали? — Джеймс Уилкинсон.

Я увидел Джеймса на рождество, когда он во всем великолепии проезжал мимо моей хижины. В октябре Гейтс послал его в конгресс с известием о нашей первой и единственной настоящей победе — капитуляции английского генерала Бургойна на севере. К доброму известию Гейтс приложил ходатайство о производстве гонца в бригадные генералы. По этой своеобразной логике, если бы Джейми привез печальное известие, его, очевидно, понизили бы до майора. Без колебаний и размышлений торжествующий конгресс согласился. Возвышение Конвея уже было достаточно нелепо, но после абсурдного повышения Уилкинсона не менее двадцати полковников отправили в конгресс протестующие письма. Я письма не посылал: Джейми оставался еще моим другом. А я все еще был его «идолом».

Мы обнялись, стоя в снегу. Безбородый юноша превратился в мужчину, который выглядел старше своих двадцати лет — счастливое обстоятельство, учитывая его нелепое возвышение. Взявшись за руки, мы отправились к нему. Он рассказал мне про отступление из Канады (он; присоединился к Арнольду через неделю после моего отъезда). Я рассказал ему про отступление с Лонг-Айленда.

Мы осторожно пробирались между пней, валунов, замерзших луж. Отовсюду несся стук топоров и солдатская ругань. Среди тысяч костров строились тысячи хижин. Там и сям взвивались оранжевые сполохи, глаза слезились от смолистого дыма.

Ветераны обычно вспоминают юность как бесконечное цветущее лето. Не знаю, как для других, но для меня то была бесконечная зима. Я и сейчас еще ежусь от холода, которого не забыли мои кости, мне все время хочется огня, жары; с содроганием вспоминаю я жестокие крутые горы Пенсильвании, где полуголодные люди теснились вокруг костров; кое-кому приходилось нагишом кутаться в одеяла, потому что так называемые поставщики крали все деньги, отпущенные на нас конгрессом. Мы чувствовали себя покинутыми. Да так оно и было. А где-то, между прочим, основатели страны преспокойно коротали зиму, и Джефферсон в Монтичелло в обстановке полного комфорта и безмятежности, зарывшись в свои книги, предавался утонченным размышлениям.

Джейми нашел отдельный флигель, тщательно промазанный глиной. В очаге горел огонь. Два офицера (старше нас лет на пять!) отдали честь и оставили нас одних.

Мы сели у огня и принялись с остервенением чесаться, чем занимались все, если поблизости не было либо начальства, либо подчиненных. Наверное, кроме Вашингтона и его супруги, мы все завшивели в Вэлли-Фордж.

— Бэрр, вы дурак, каких свет не видывал. — Это было сказано с любовью. — Вы были бы сейчас бригадным генералом, если бы остались при Вашингтоне. — Джейми угостил меня жареными хлебцами (тесто на воде, испеченное на горячем камне).

Я жадно ел.

— Психология писаря мне недоступна.

— Тогда придумали бы себе другие обязанности. Трауп или Гамильтон не занимаются перепиской писем.

— Я предпочитаю свой полк.

— А я предпочитаю штаб. — Никак я не мог привыкнуть к возмужавшему Джейми, то есть к его новому виду. Характер у него остался прежний — смесь вспыльчивого юноши и хитрого интригана (если прибегнуть к любимому словцу Вашингтона в Вэлли-Фордж). Я часто размышлял над тем, как это странно, что Джеймс Уилкинсон, прирожденный политик, поднялся на самую верхнюю ступеньку в американской армии, а я, прирожденный солдат, — к вершинам американской политики. Нам бы с ним поменяться жизнями.

Политик Уилкинсон быстро окунул солдата Бэрра в самую гущу сложной интриги.

— Гейтс должен принять армию. Больше некому.

Я обомлел. Я полагал, что Уилкинсон на стороне Вашингтона и против заговора.

— Большинство в конгрессе нас поддержит. — Джейми глубоко вобрал в себя воздух. — Но в данный момент никто не решается сместить полубога.

— Никто никогда и не решится. — Я был достаточно сведущ в революционных делах, чтобы понять: как ни плох Вашингтон, без него в Боулинг-грин красовалась бы статуя Георга III куда больших размеров.

В ту пору конгресс был поставлен перед истинной дилеммой. Всем уже стало ясно, что Вашингтон не может — и никогда не сможет — победить англичан. Скорей либо Гейтс, либо Ли. Но ни Гейтс, ни Ли и никто другой не пользовался достаточным авторитетом, чтобы сохранить остатки армии и одновременно держать в руках шайку жуликов и краснобаев, которая именовала себя конгрессом.


Я просмотрел все остальные записки полковника Бэрра, но нигде больше ничего не нашел про Уилкинсона или заговор Конвея.

Следующая запись рассказывает о том, как Вашингтон назначил Бэрра в мятежный полк в Вэлли-Фордж.

Инцидент в заливе

— Генерал Макдуггал заверил меня, что вы умеете наводить дисциплину, полковник Бэрр. Поэтому я вверяю вам командование этим самым беспокойным полком. — Вашингтон отдыхал у камина после обеда. Напротив сидела мадам Вашингтон. Милое и лукавое личико смотрело на нас из-под широкого чепца, вроде тех, какие носили девушки Литчфилда в то время, когда я учился там в юридической школе. У нее была беспокойная привычка кивать или качать головой без особой на то причины, как бы соглашаясь или возражая внутреннему голосу.

Несколько членов военного окружения генерала сидели в комнате и делали вид, что работают, просматривая депеши. Один Гамильтон просто читал книгу. У него была такая же страсть к чтению, как и у меня. Как и я, он часто читал книги по истории или философии. Однако втайне (если мне позволительно злословить на его счет и разоблачить его перед целым светом) Гамильтон обожал дамские романы, как я однажды убедился в нью-йоркской публичной библиотеке, когда увидел в его руке листочек — просьбу отложить для него роман «Эдвард Мортимер» (автор — дама) и «Любовь графа Палвиано и Элеоноры». Я был шокирован. Только в почтенном возрасте я унизился до чтения романов и глупых пьес — по-французски и по-английски.

Я старался держаться как можно непринужденнее вблизи полубога.

— Полк расположен в заливе. — То был путь, по которому могли подойти англичане, если бы решились на это. — Солдаты недисциплинированны. Часовых не выставляют. Вдобавок они подвержены панике и то и дело поднимают ложные тревоги.

Мадам Вашингтон отчаянно закивала головой, точно хотела сказать: чем больше ложных тревог, тем лучше.

— Я сделаю все, что в моих силах, Ваше превосходительство. — Только так следовало отвечать генералу Вашингтону.

Через десять дней я принял командование небоеспособной и разложившейся частью (раньше ею командовал бригадный генерал) и строжайшей круглосуточной муштрой довел кое-кого из них до бунта.

На десятый день утром я узнал, что кто-то поклялся убить меня на следующем построении. Днем я принял меры предосторожности. А в полночь приказал всем выйти и построиться.

Холодная ночь. Яркая луна. Барабанная дробь. Когда полк был построен, я начал смотр, глядя каждому в лицо. Когда я дошел до середины строя, один солдат рванулся вперед, показал на меня рукой и закричал:

— Пробил твой час!

Несколько мушкетов было направлено прямо на меня.

— Огонь! — скомандовал он. Раздались пустые щелчки: мушкеты были заблаговременно разряжены.

Я выхватил саблю и изо всех сил ударил солдата по руке, все еще вытянутой в мою сторону. Послышался глухой треск перерубаемой кости. Он закричал. Белые клубы дыхания закрыли его лицо. Рука, точно у сломанной куклы, безжизненно повисла вдоль тела.

— Станьте в строй, сэр. — Он повиновался, и я приказал полку разойтись. Руку ампутировали, солдата отправили домой. Ложных тревог больше не было.

Генерал Вашингтон, рассказывали мне, серьезно подумывал, не отдать ли меня под трибунал за то, что я покалечил солдата. Его отговорили.

Следует заметить, Вашингтон в конце концов принял мой план наскоков на Статен-Айленд и возложил эту задачу на пропойцу-генерала, шотландского пэра лорда Стирлинга. Не зная местности, он потерпел неудачу.


Монмусский суд

Хотя Революцию я вспоминаю как страшно холодное время, моя беда приключилась чуть ли не в самый жаркий день моей долгой жизни, 26 июня 1778 года. Чего не добился холод, едва не совершила убийственная жара. Я потерял здоровье на пять лет и после битвы у Монмусского суда не мог уже принести пользы в качестве боевого офицера.

В начале мая в Вэлли-Фордж состоялось большое празднество. Праздновали конец зимовки (и победу Вашингтона над заговорщиками) и весть о том, что французское правительство официально признало Соединенные Штаты Америки; а самое главное, французы не только послали свой флот нам на помощь, но и начали блокаду Ла-Манша. Теперь мы были уверены в победе.

Ясным майским утром Вашингтон принял парад армии. Огласил новость из Франции, распорядился дать тринадцать залпов, расходуя драгоценный порох; под навесами стояла обильная еда, солдатам выдали по четверти пинты рома, — одним словом, нам давали понять, что нам все по плечу. И не в последнюю очередь — победа.

Рядом с Вашингтоном находился генерал Ли, незадолго перед тем обмененный на английского генерала. Ли при таинственных обстоятельствах взяли в плен, когда он навещал какую-то даму в таверне: потому при таинственных, что все это, как некоторые подозревали, подстроил Вашингтон, чтобы устранить соперника. Ли был блистательный, тщеславный и обаятельный человек, и мы скоро подружились. Примечательный факт, не правда ли, что единственный генерал, с которым я был в дружеских отношениях, как раз и попал под трибунал. Я не умел с упорством Уилкинсона обхаживать тех командиров, которые помогли бы мне возвыситься. Но несмотря на его изворотливость, Уилкинсона в конце концов втянули в Вэлли-Фордж в такое множество заговоров и контрзаговоров, что генерал Гейтс однажды пригрозил вызвать его на дуэль, и Вашингтон, у которого был особый нюх на интриганов, услал его прочь, назначив генерал-экипировщиком армии. На этом посту Джейми сумел присвоить кое-какие деньги; при этом он совсем забыл о том, что должен еще и одевать армию, и его уволили.

Я употребляю слово «упорство», характеризуя стремление Уилкинсона добиться почестей, нет — местечка, путем обхаживания нужных людей. Однако Уилкинсон был недостаточно целеустремлен, если сравнивать его с Гамильтоном, который хотел только почестей как таковых, чего хотели и лучшие из нас.

Я часто думал, как трудно было Гамильтону служить человеку, умственные способности которого он презирал. Ну и несуразная была пара! Торжественный, медлительный генерал с достоинством шествовал по лагерю, а молодой, дерзкий адъютант трусил сзади, как рыжий терьер. Вашингтон просто обожал Гамильтона и, должно быть, не понимал, насколько обожаемый им юноша его недолюбливает. Однако у Вашингтона вообще не было близких друзей, ни мужчин, ни женщин (у него было много знакомых, но, насколько я знаю, в его жизни не было женщины, кроме жены соседа в Виргинии, да и то скорее сестры по духу, чем возлюбленной, если верить Джемми Мэдисону). Свои привязанности он сдерживал. Чинные отношения с супругой Мартой являли собой союз двух состояний, типичный для его тщеславия и холодной змеиной натуры.

К тому же с сорока трех лет Вашингтон не только играл роль американского бога, но этим богом был. И среди современников друзьям уже не оставалось места, поскольку каждый мог оказаться соперником. Он отдавал свою привязанность лишь тем молодым людям, которые не представляли угрозы его величию. Рядом со сверстниками и равными, вроде Чарльза Ли, он выглядел весьма забавно. Величественный Вашингтон превращался в неловкого придворного: запинался, тушевался, часто краснел, пока в нужный момент в темноте не сверкало лезвие ножа — и еще один соперник с изумлением обнаруживал, что скучный, заискивающий господин из Виргинии ловко с ним расправился.

Если страсть Вашингтона к Гамильтону явно не была взаимной, то это с лихвой уравновешивалось обожанием жизнерадостного молодого француза маркиза де Лафайета, присоединившегося к нашей Революции в Вэлли-Фордж. В числе нескольких тщеславных европейцев Лафайет приехал помочь нам сражаться с тиранией. Среди этих иностранцев только фон Штебен обладал военным талантом. Феноменальный лжец, пустивший слух о том, что он служил генерал-лейтенантом у Фридриха Великого, тогда как на самом деле дослужился лишь до капитана, фон Штебен проявил столь же феноменальные способности в обучении солдат.

Что же до Лафайета, то весь он светился юношеским энтузиазмом, очарованием и глупостью. Кстати, у него была необычная форма головы, я такой в жизни не видывал: она заострялась кверху, как ананас. Он боготворил Вашингтона, который настолько раскис от этого обожания, что чуть не позволил ему проиграть битву у Монмусского суда.

Думаю, мы являли собой странное зрелище. Вашингтон был в полной форме, а остальные, кроме Лафайета и еще нескольких иностранцев, — в лохмотьях. Приехал и Бенедикт Арнольд; он ковылял рядом с Вашингтоном, нашептывая что-то ему на ухо. Арнольда недавно обошли с повышением, что не улучшило его дурного нрава. Был тут и Гейтс, сдержанный после провала заговора. И разумеется, дородный лорд Стирлинг в сопровождении своего адъютанта Джеймса Монро, чьей главной обязанностью во время Революции было следить, чтобы содержимое кружки Его превосходительства не убывало, пока не наступало время укладывать генерала в постель. Какая же маленькая группка сражалась за Революцию, основала республику и правила солидной частью континента в течение четверти века! И как много будущих правителей собралось в Вэлли-Фордж; пили разбавленный ром в шалашах и поднимали тосты за французского короля.

Когда с празднеством покончили, я навестил генерала Ли и его поклонников в крестьянском доме. Нечесаный, плохо выбритый, со сверкающими глазами, Ли сидел, закинув нош на каминную решетку, немецкая овчарка (очень на него похожая) лежала у его ног, а он развлекал нас рассказом о своем филадельфийском пленении.

— Англичане были со мной необычайно обходительны. Особенно старшие офицеры. Хорошие ребята. Как они ненавидят войну! Считают, что во всем виноваты политики. Каждый вечер мы пили за то, чтобы поскорее закончить войну и вздернуть политиков, всех политиков, кроме Его превосходительства, — Ли подмигнул нам. Он произносил «Его превосходительство» так, что каждое, почтительное само по себе, слово звучало издевательством.

— Генерал Клинтон хочет сдать Филадельфию. И уйти в Нью-Йорк. Он пытается убедить лондонское министерство либо вообще оставить колонии — маловероятно, что такое случится, — либо на какое-то время удержать за собой Нью-Йорк. Он устал от войны. Как и все. Пусть себе уходит из Филадельфии, сказал я Его превосходительству, не надо ему мешать. Наоборот. Надо построить для англичан золотой мост, сказал я. Устлать их путь розами. Ведь это наша победа. Все кончено. Французы решили исход войны в нашу пользу, и в тот день, когда их флот появится на рейде Лонг-Айленда, англичане уйдут домой. Увы, Его превосходительство жаждет победы на поле брани. Я думаю, ему надоело раздувать свой успех во время перепалки в Трентоне. Хотя он уже и поверил, что сравнялся с Мальборо и Фридрихом, он все же подозревает, что, говоря об американских победах, все разумеют победы мои и Гейтса, но никак — никак! — не его победы. И как только англичане начнут отступление, он сунется в бой. Но каковы бы ни были наши преимущества, он все равно — как всегда — потерпит поражение.

Что ни говори, Ли как в воду глядел. В июне англичане под командованием генерала Клинтона эвакуировали Филадельфию и начали долгий марш к Нью-Йорку.

Я присутствовал на заседании штаба, когда Вашингтон изложил свой план атаки на неприятеля, пока он будет в походном порядке. Как всегда, он почти от всех добился согласия. Только Ли высказался за то, чтобы дать англичанам уйти. При всем моем уважении к Ли, стратегия Вашингтона в теории была вполне здравой. Но на деле — как всегда у нашего славного командующего — привела к катастрофе или, в данном случае, почти катастрофе.

Вашингтон допустил ошибку с самого начала. Ослепленный Лафайетовой жаждой славы (и не в последнюю очередь его восторгами по поводу сладкозвучных легенд о нашем командующем), Вашингтон сначала предложил, чтобы юноша француз повел в атаку полки генерала Ли. Естественно, Ли пришел в ярость. Тогда Вашингтон, как это умел он один, стал кое-как примирять противоречия. Если Лафайет атакует первым, Ли останется в стороне и лавры достанутся французу. Если же Лафайет не увенчает себя геройскими лаврами к тому моменту, когда подойдет Ли, командование перейдет к Ли. Идиотский компромисс, годный для конгресса, но отнюдь не для поля боя. И еще одна глупость: напоследок Вашингтон так перетасовал несколько рот, что многие дивизионные командиры понятия не имели, кем они командуют.

Но довольно о великом замысле.

Хотя я не был генералом, мне поручили командовать бригадой, в которую входил мой собственный полк и части двух других полков из Пенсильвании. У меня оказался отличный заместитель, подполковник Баннер, и, в общем я целом, я был доволен. Однако к утру 27 июля, когда я сел на коня без преувеличения под обжигающим дождем, я почуял беду. С солдатами так бывает. Воздух будто наэлектризован и за много часов предвещает победу, поражение или смерть.

Моя бригада входила в дивизию лорда Стирлинга, которая составляла левый фланг американцев, к западу от Монмусского суда, где окопалась английская армия. По приказу Стирлинга мы провели весь день и всю ночь 27 июля под открытым небом, и палящее солнце причинило нам больший ущерб, чем английские пушки. У всех слегка помутилось в голове. Многие теряли сознание, многих сразил солнечный удар. На нас тучами налетали джерсийские москиты — гигантские изобретательнейшие твари.

Перед восходом солнца 28 числа я вел свою бригаду по песчаной дороге к юго-западу от Монмусского суда. В голове у меня звенело. И все же сознание оставалось ясным, и я до сего дня помню хилые, как будто побелевшие от жары сосны, окаймлявшие дорогу, скорее — тропу; помню, как позади меня сержант насвистывал снова и снова две одни и те же фразы из песни «Все вверх тормашками летит», популярной в английской армии.

К полудню мы оказались на возвышенности к западу от оврага, на другой стороне которого авангард нашего крыла армии должен был, согласно замыслу, нанести первый удар. Я приказал остановиться в ожидании дальнейших приказаний.

Под нами лежало болото, кишащее москитами, через него был переброшен пешеходный мостик. По ту сторону болота был лес, где-то там засел противник. Я приказал солдатам занять боевую позицию. Это было нелегко, чуть не каждую минуту кто-нибудь падал в обморок. Термометр подполковника Баннера показывал девяносто четыре градуса[65].

Я предупреждал солдат, чтобы пили поменьше воды, но не мог уследить за всеми, и у многих раздулись животы и начались колики. Я тоже расстроил себе желудок, и целых пять лет потом мне не помогала и строжайшая диета.

Вскоре после полудня мы услышали первый глухой звук артиллерийского залпа. Со стороны Монмусского суда донеслось пять залпов. Потом наступила тишина. Прошел еще час. Я встревожился и послал лейтенанта к лорду Стирлингу за указаниями.

Примерно в три часа пополудни, когда солнце над сосновым лесом пекло, как раскаленное пушечное ядро, битва докатилась до нас. Справа, вне пределов видимости, трещали мушкетные выстрелы, свистели и рвались пушечные ядра. Дивизия Лафайета — Ли начала бой после странного бездействия.

Вдруг я увидел в лесу напротив алые вспышки. Лазутчики доложили, что английский отряд продвигается через лес, обходя передовые части генерала Ли с фланга.

Я дал приказ наступать. Солдаты гуськом начали переходить по мосту, я прикрывал их огнем. В считанные минуты бригада была бы на той стороне и в безопасности. Но вмешался рок.

Появился адъютант Вашингтона.

— Остановите этих людей, полковник! — Он смотрел на меня дикими глазами.

Я решил, что он сошел с ума.

— Я не могу их остановить. Они должны двигаться вперед, пока их не накрыл огонь англичан.

— Остановите их! Прикажите им повернуть назад! Это приказ генерала Вашингтона.

Я рванул коня, так что могло показаться, будто он отпрянул от выстрелов, притворился, что я ничего не слышал, и поскакал к мосту. Треть бригады была уже на другой стороне. Английские стрелки из-за сосен уже доставали американцев.

Адъютант следовал за мной.

— Полковник, именем командующего я приказываю вам отвести людей.

Обалдевший от жары адъютант слово в слово повторил приказ Вашингтона, вызванный незнанием обстановки и ужасом при мысли о новом поражении; мы, на краю болота, не знали, что генерал Ли внезапно начал отводить войска с позиции, причем многие солдаты поняли приказ об отходе как приказ об отступлении; а американскому солдату почему-то кажется, что отступать лучше всего бегом.

Вашингтон сам преградил им дорогу и, осыпав генерала Ли чудовищной бранью, приказал ему вернуться на поле боя. Помешкав, Вашингтон решил стоять на месте и приостановить наступление других наших частей. Так мы упустили инициативу из-за внезапного отхода Ли и отказа Вашингтона предпринять что-то серьезное. Возможная решительная победа обернулась всего лишь жалкой стычкой, в конечном счете даже выгодной для уступавших нам в численности англичан, которых при нормальном ходе событий мы бы уничтожили.

— Их перебьют! — закричал я адъютанту, но он стоял на своем: прав Вашингтон или неправ, ему надо подчиняться.

Мне пришлось остановить переход через болото. Надежно укрытый лесом, неприятель теперь методично расстреливал наших солдат по одному.

Я скакал по нашему краю болота, крича на солдат, чтобы они укрылись и ответили огнем на огонь противника, как вдруг почувствовал, что камнем лечу по воздуху. Мир перед моими глазами перевернулся вверх тормашками: помню, как сосны вокруг меня торчали верхушками вниз.

Я рухнул в песок, оглушенный, но не раненый; мой конь был убит.

Поднявшись на ноги, я увидел, что подполковник Баннер убит на мосту. Треть бригады полегла, столько же было раненых.

Ночь была такая же жаркая, как день. Медная луна висела над сосновым лесом, где спали измученные солдаты и, борясь со смертью, стонали раненые.

Я ухаживал за ранеными почти до самой зари, а потом рухнул прямо на землю и проспал, пока солнце не поднялось уже высоко и не высушило меня, как египетскую мумию. Пока я спал, меня до крови искусали москиты. Я еле передвигался.

В этом плачевном состоянии я, к своему огорчению, хотя и без особого удивления, узнал, что (как всегда, неведомо для Вашингтона, проспавшего ночь рядом с Лафайетом на подстилке под звездами) английская армия снялась с места и благополучно направляется к Статен-Айленду. План перехватить их полностью провалился, мы напрасно понесли тяжелые потери у Монмусского суда. Такова была «победа» Джорджа Вашингтона.

На известие об уходе английской армии Вашингтон, отозвался вполне в своем духе. Арестовав генерала Ли за ослушание, он приказал предать его военно-полевому суду. Я, в числе многих, открыто встал на сторону Ли. Вашингтон взял всех нас на заметку, и мало кто из сторонников Ли получил повышение.

Пока Ли находился под арестом, я довольно часто с ним переписывался. Однажды он написал, что, каким бы ни оказался приговор (его на год отстранили от должности), он намеревается уйти из армии и «удалиться на покой в Виргинию выращивать табак, что, как выяснилось, — лучший способ стать безукоризненным генералом».

Я хотел бы привести кое-какие сведения, полученные мною в Лондоне от постоянного служащего военного министерства. Правда, за их достоверность не поручусь. Во-первых, когда англичане взяли Чарльза Ли в плен, они грозили его повесить за дезертирство из английской армии. Чтобы спасти свою шею, Ли убедил их отпустить его на том условии, что он убедит Вашингтона не мешать отходу англичан к Нью-Йорку. Когда ему это не удалось, он отдал гибельный приказ об отступлении у Монмусского суда и спас английскую армию. По другим сведениям — и в них мне легче поверить, — в период администрации Адамса Александр Гамильтон был английским агентом номер семь, его услуги оплачивались Лондоном. Это подозревал Джефферсон, но Джефферсон в то время подозревал в предательстве всех своих противников, и к его обвинениям я никогда не относился серьезно.

Сломив Ли, Вашингтон в глазах штатов стал высшим военным гением. Хотя Вашингтону так и не было суждено разгромить английскую армию, он добился победы в куда более важной войне — в войне против своих соперников.

«Какая главная черта Вашингтона?» — спросил я однажды у Гамильтона, когда мы вместе работали над судебным делом. Улыбка мелькнула на лучезарном лице, злые голубые глаза сверкнули: «О Бэрр, себялюбие! Себялюбие! Что еще создает бога?»


Вест-Пойнт

Я взял на два дня отпуск по болезни и провел их около Парамуса в Эрмитаже с моей будущей женой Теодосией Прево. Затем, все еще больной, я принял предложение Вашингтона разведывать все возможное об английских речных перевозках.

С небольшой группкой мы патрулировали реку Норт вверх и вниз по течению от Вихока до Бергена и собирали сплетни, иной раз — полезные.

Затем на меня возложили задачу сопровождать на барже богатых тори от Фишкилла до занятого англичанами Нью-Йорка. Работа моя была бы куда приятнее, если бы не мучавшие меня безумные головные боли и расстройство желудка.

В октябре я попросил отпуск по болезни без сохранения жалованья. Я не хотел одалживаться у Вашингтона; мою просьбу он удовлетворил, но настаивал на том, чтобы за мной сохранилось жалованье. Я не счел это возможным и вернулся в свой полк в Вест-Пойнте, где какой-то местный фермер принял меня за сына полковника Бэрра.


Тут записи обрываются.


Вестчестерская линия

13 января 1779 года я прибыл в Уайт-плейнс, чтобы принять командование Вестчестерской линией, которая протянулась примерно на четырнадцать миль между рекой Гудзон и проливом Лонг-Айленд. За линией находились Нью-Йорк, английская армия и друзья англичан — американские тори.

Я должен был регулировать движение и сообщение между нью-йоркскими тори и вестчестерскими вигами. Подлинная моя задача состояла в том, чтобы прекратить грабеж гражданского населения. Мародерство стало основным занятием не только солдат, но и офицеров. В общем-то, мародерствовала половина населения Вестчестера. Тех, кто грабил тори и англичан, называли «живодерами». Тех, кто грабил нас, называли «ковбоями». К весне 1779 года с живодерами и ковбоями было в основном покончено, с моим здоровьем тоже.

10 марта я послал генералу Вашингтону прошение об отставке, и он принял ее, наложив следующую чувствительную резолюцию: он «не только сожалеет об отставке хорошего офицера, но и о причине, вынудившей его подать в отставку».

Через линию фронта

В конце мая 1779 года я навестил в Вест-Пойнте генерала Макдуггала. Несмотря на плохое здоровье, он был отличный офицер и красноречив, несмотря на заикание.

Мы сидели на дворе под высокими вязами, откуда открывался вид на Гудзон. Из большого дома, отданного под штаб, то и дело выходили адъютанты. В тот день поднялась серьезная паника: шеститысячная английская армия только что вышла из Нью-Йорка и заняла оба берега реки ниже Пикскилла. Вот уже несколько дней Макдуггал пытался сообщить об этом Вашингтону в Нью-Джерси. Но ни одному из посыльных так и не удалось к нему добраться.

Макдуггал метал громы и молнии по поводу ведения — или, скорее, неведения — войны.

— Ох, уж этот конгресс! — Он говорил с заметным шотландским акцентом. — И откуда только понабрали таких мерзавцев!

Этого мнения придерживалась вся армия. Все знали, что те немногие делегаты, которые утруждали себя присутствием на заседаниях Континентального конгресса, больше думали о спекуляции валютой, чем об интересах армии. Конгресс уже поверил, что война благополучно закончилась. Сам Вашингтон убедил их, что прибытие французского флота обеспечит нашу победу.

Французский флот действительно прибыл, и Вашингтон смог наконец нанести долгожданный удар по Нью-Йорку. Казалось бы, зажатые французским флотом и американской армией, англичане обречены — так все думали, во всяком случае, — но особый талант Вашингтона терпеть поражения вновь восторжествовал.

Начать с того, что никто не счел нужным ознакомить французского адмирала Д’Эстена с ловушками нью-йоркской гавани, и, когда настал час битвы, французский флот не смог миновать отмель у входа в нью-йоркскую гавань; тем временем на суше любимец Вашингтона, генерал Джон Салливан, проводя в жизнь стратегию своего господина, позорно отступил перед английским гарнизоном. Французский флот ни с чем отплыл на юг.

— Уверяю вас, Бэрр, если бы французский флот не курсировал в Ла-Манше, англичане гнали бы нас до самой Огайо.

Мы огорчились бы еще больше, если бы знали, что эта несуразная война продлится еще три года и Вашингтон будет избегать военных действий всеми возможными способами. Бездействие стало свойством его натуры, а кроме того, четырнадцатитысячную армию, которой он командовал во время знаменитой «победы» у Монмусского суда, почти полностью распустили из-за безденежья и таинственной веры конгресса в победу, которую якобы должен был нам неизбежно принести один лишь союз с Францией.

В конце войны, когда Вашингтон пришел в Виргинию для осады Йорктауна, под его командованием оставалось только 2500 солдат, а у французов под Йорктауном было 3000, не говоря уже о флоте в тридцать линейных кораблей. Так что в каком-то смысле конгресс оказался прав. Французы и в самом деле победили за нас англичан. Без них мы, конечно, остались бы английской колонией; мы давно уже забыли об этом грустном факте, точно так же, как и ныне пытаемся забыть, с какой легкостью небольшой английский отряд выгнал из Белого дома президента Мэдисона и поджег город Вашингтон[66]. К счастью, наш народ всегда предпочитал легенду реальности. Кому же это знать, как не мне, ведь я стал чуть ли не самой мрачной легендой республики и уже почти нереален.

Макдуггал выслушал то, что ему прошептал адъютант. Снова выругался.

— Вы поедете к Вашингтону, Бэрр. Вы знаете местность.

История с мулом. Вашингтон и Сент-Клер, Нью-Хейвен. Йель.


На этом обрывается рассказ полковника Бэрра. А вот другой отрывок, на другой бумаге, написанный недавно.


Бенедикт Арнольд. Запись 4 июня 1833 года

Осенью 1780 года я находился в Эрмитаже у миссис Прево, которая любезно взялась за нелегкий труд сохранить мою жизнь. По ее настоянию я выпивал в день галлон ключевой воды и от этого чувствовал себя еще хуже.

Как раз тогда всю страну взволновало предательство Бенедикта Арнольда. Некоторое время Арнольд был не у дел. Его несправедливо обошли с повышением. Из-за поврежденной ноги его сочли непригодным для командной должности. И Вашингтон назначил его военным губернатором Филадельфии — после того, как оттуда ушли англичане.

На этом посту Арнольд держал себя подобно римскому проконсулу, не хватало только ликторов по бокам. Властный, вздорный характер стал еще хуже из-за бесконечного пьянства. Тем не менее ему удалось жениться на самой красивой девушке в городе, на Пегги Шиппен, чья семья пригревала меня в дни сиротского детства. Как большинство мелких американских дворян, Шиппены были тори и настроены проанглийски. Когда англичане заняли Филадельфию, Пегги чуть не вышла замуж за красивого английского офицера, майора Андре.

Беспечный, продажный, грубый Арнольд все время вздорил не только с ассамблеей Пенсильвании, но и с конгрессом; хотя эта группа жуликов вполне могла признать Арнольда за своего, но с ней надо было держать ухо востро. Против него выдвигали разные обвинения. В конечном счете его оправдали, но сутяжничество еще больше его озлобило. Чтобы умиротворить Арнольда, Вашингтон предложил ему заманчивую боевую командную должность. Арнольд предложение отклонил: у него было плохо со здоровьем. Он брался за командование в Вест-Пойнте на Гудзоне — ничтожный пост для важного генерала. Пораженный Вашингтон указал Арнольду, что гарнизон Вест-Пойнта состоит из инвалидов и вся работа там — наблюдение за рекой и информационная служба. Но именно поэтому Арнольд и рвался получить назначение в Вест-Пойнт.

Оказывается, Арнольд стал английским шпионом о собирался сдать Вест-Пойнт врагу. Он бы в этом вполне преуспел, если бы мы не поймали английского шпиона, майора Андре, с компрометирующими Арнольда документами. Вашингтон, Лафайет и Гамильтон прибыли в Вест-Пойнт. Арнольд в панике бросил прекрасную Пегги на произвол судьбы и спрятался на борту английского корабля «Ястреб».

Пегги обезумела: она неистово кричала на Вашингтона, обвиняла его в убийстве ее ребенка, объявила, что отец ребенка — Гамильтон, к явному замешательству молодого сатира. Могу себе представить вдумчивый, унылый взгляд Его превосходительства, когда он взвешивал все за и против в этой щекотливой ситуации. В конце концов Вашингтон отправил Пегги под военным эскортом домой в Филадельфию. Вот и все, что было нам известно, когда мы сидели в Парамусе осенним вечером и услышали у подъезда стук конских копыт и шум прибывшего экипажа.

Слуги открыли дверь. Теодосия встревожилась. Я тоже. Не англичане ли это?

Из залы донесся пронзительный крик. В дверях появилась женщина в вуали.

— Утюг! Горячий утюг! — звенел ее Голос. Она качнулась. Теодосия бросилась поддержать давнюю свою подругу Пегги Шиппен-Арнольд.

Слуги и дети смотрели, широко открыв глаза, как Пегги пошатываясь подошла к дивану у камина.

— Мое дитя! Они убили мое дитя!

Но в комнату заглянула няня с ребенком и спокойно сказала:

— Ребенок у меня. Он хочет спать.

Теодосия велела слуге приготовить постели для матери и ребенка. В комнату вошел майор Фрэнкс из штаба Вашингтона и отдал мне честь.

— Мы рады принять вас всех. — Смущенная Теодосия распорядилась приготовить комнату майору. Тот поднялся наверх и шепнул мне на ходу:

— У нее снова припадок. Это пройдет.

Пегги тем временем расположилась у камина. Она была прелестна, несмотря на растрепанные волосы и горящий безумный взгляд. Теодосию она знала всю жизнь и относилась к ней, как к старшей сестре.

— Вот он, убийца! — Пегги показала на меня длинным пальцем. Это было необычайно эффектно. Потом я весьма успешно пользовался тем же жестом и тоном во время судов над убийцами.

Брови Пегги взметнулись.

— Утюг! Горячий! Горячий! Горячий, как пламя ада!

Это было слишком, даже в устах безумицы. Теодосия приложила палец к губам и выслала всех, кроме меня, из комнаты.

Пегги, не снимая вуали, долго рыдала. Затем быстро вытерла глаза и сказала:

— О боже, Теодосия, еще один такой день, и я правда сойду с ума. Здравствуйте, Аарон. Мы не виделись с тех пор, как…

— Вы были еще ребенком. Ну, что же с горячим утюгом? — спросил я, не сдержавшись.

— Заметно остыл, благодарю вас! — Пегги расхохоталась и стала прежней милейшей девушкой.

Теодосия была поражена еще больше, чем я.

— Ты правда здорова, Пегги?

— Конечно, здорова.

— Она просто устроила спектакль. — Я так и подозревал с минуты ее появления.

— Лучше спектакль, чем тюрьма. — Пегги холодно посмотрела на меня. — Как Аарон?

— В каком смысле? — Теодосия ничего не понимала в таких вещах.

Я кое-что понимал.

— Она имеет в виду, не расскажу ли я генералу Вашингтону, что она его одурачила. Нет, не расскажу. То есть не расскажу, если Пегги не попытается и нас одурачить.

— Никогда! Разве что будет необходимо. Вы не тори, нет?

Я сказал, что я не тори. Я был предан Революции с первого дня, значит, был настоящим вигом.

Пегги скорчила гримасу.

— А я возненавидела вашу «Революцию» с самого первого дня.

— Очевидно, генерал Арнольд тоже? — Это было дерзко, но и Пегги была сама дерзость.

— С первого ли дня, не знаю, — ответила она спокойно. — Мы встретились позже. Но я знаю, как плохо с ним обошелся конгресс и мистер Вашингтон, который… — Она вдруг расхохоталась, и я испугался, что она собирается осчастливить нас новой сценой сумасшествия, но она просто веселилась. — Видели бы вы Его превосходительство! Когда я поняла, что муж в опасности, я бросилась на постель. Мне нужно было убедить всех, что я ничего не знаю о том, что происходит. И я закричала, что полковник Вэрик хотел убить моего ребенка, и что раскаленный утюг жжет мне голову, и…

— Откуда ты взяла этот несчастный утюг? — полюбопытствовала Теодосия.

— Вычитала в каком-то рассказе про бедную женщину в Бедламе. Утюг! Горячий утюг! — Пегги кричала, пока мы не умолили ее замолчать. — Я притворилась, что не узнала генерала Вашингтона, а он напугался до смерти и послал за мистером Гамильтоном, эдаким молодым красавцем, гусаком…

— Пегги! — Теодосию, очевидно, смутило сравнение наших бесценных полковников с гусаками, пусть даже молодыми красавцами.

— О, настоящий гусак, поверь. С ним я вела себя по-другому. Мы были tête-à-tête. И я говорила с ним заговорщически. На мне была красивая кружевная ночная рубашка, из Лондона. Мне ее прислал прошлым летом майор Андре. — Пегги нахмурилась. — Его ведь не расстреляют?

Мы тогда не знали, что майора Андре уже повесили как шпиона.

— Думаю, что расстреляют. — Я сам не сознавал своей жестокости: потом мне рассказали, что Пегги и майор были любовниками до ее замужества, и что их связь продолжалась и позже, и что Пегги помогла Андре совратить мужа. Очутившись между женой, игравшей на его оскорбленном самолюбии, и майором Андре, предлагавшим ему деньги и повышение милостью короля (в английской армии), нестойкий человек перешел на сторону врага и, будучи хорошим командиром, причинил нам немалый ущерб на поле боя, прежде чем французы одержали для нас победу. Я уже говорил, что Арнольд был превосходный командир.

— Конечно, майора Андре можно обменять на генерала Арнольда. — Я не удержался от искушения поддразнить несчастную Пегги. Все-таки она была преданна и своему безумному супругу.

— Англичане никогда его не отдадут. Даже в обмен на майора.

Мы с Теодосией нередко вспоминали потом эту сцену, размышляя над сложнейшей дилеммой, перед которой очутилась Пегги. Жизнь давнего любовника и жизнь нового мужа вдруг оказались на разных чашах весов.

Пегги была необыкновенная умница. Тому свидетельство — быстрота, с какой она одурачила сразу Вашингтона, Гамильтона и Лафайета. Но уже тогда она была профессиональной шпионкой. Потом, в Лондоне, я узнал, что в 1782 году она получила около 400 фунтов от английского правительства за оказанные услуги. Главной из этих услуг было то, что она вышла замуж за Бенедикта Арнольда и превратила продажного мятежника в чудовищного предателя.

В ту ночь в Парамусе Пегги торжествовала и, верно, поздравляла себя с успехом. А ведь она погубила мужа, потому что англичане явно проигрывали войну. Но видимо, она была из тех лихорадочных натур, что чувствуют себя счастливыми лишь в отчаянном, лучше даже в обреченном положении, когда можно сыграть яркую роль, уподобляясь Жанне Д’Арк. Она страстно увлеклась политикой. Ее отец был филадельфийский судья-тори, и в его кругу она научилась лютой ненавистью ненавидеть всех, кто ставил под сомнение английское величие и права собственности.

Похожая на красивого мальчишку, поставив ножку на каминную решетку, Пегги рассказала о своем разговоре с полковником Гамильтоном в Вест-Пойнте.

— Я сказала, что ничего не знаю о деятельности мужа. И разрыдалась, правда негромко, прижимая его руку к своей груди. Он очень влюбчивый, да?

Я вежливо взглянул на нее. Я тогда не знал о «влюбчивости» Гамильтона. Потом-то он прогремел своим… чуть не написал «распутством», но мне ли клеймить главное наслаждение в жизни? Надо сказать, Гамильтон с женщинами вел себя глупо и слишком часто ставил в весьма затруднительное положение своих сторонников, не говоря уже о благородной многострадальной жене из семьи Скайлеров.

— Ну вот, я убедила его, что просто хочу вернуться домой в Филадельфию, к своей семье. И доверилась его милосердию. Он так растрогался, что нежно положил свою свободную руку мне на плечо…

— Пегги, выпороть тебя некому! — сказала Теодосия со свойственной ей прямотой; она лучше меня знала людей.

— Ну, почему ты сердишься?

Пегги нравилось подшучивать над подругой и хотелось расшевелить меня.

— Я сказала ему, что боюсь толпы. Что боюсь за свою жизнь. — Она нахмурилась. — И я сказала правду. Я действительно боюсь. Что сделают со мной виги в Пенсильвании?

— Будут приглашать тебя на все свои балы и попросят исполнить роль Офелии. — Теодосию все это развлекло гораздо меньше, чем меня.

— Полковник Гамильтон пообещал добиться для меня приема у генерала Вашингтона, и он не солгал. Потом у меня состоялся почти такой же разговор с маркизом де Лафайетом. По-французски!

Вошел слуга и вызвал хозяйку дома. Когда Теодосия вышла, Пегги потянулась, как кошка, перед камином.

И посмотрела мне прямо в глаза, как в детстве, когда хотела настоять на своем.

— Ну? — сказала она.

— Что «ну»? — Я не откликнулся на призыв.

Она подошла ко мне. Взяла мои руки в свои и посмотрела мне в глаза.

— Зря я столько болтала. Обычно я себе этого не позволяю.

— Нет, отчего же, все очень мило.

— Вы нас не одобряете?

— Нет.

— Я ненавижу врагов Англии! — В ее голосе была неподдельная страстность. — Во что ваш виргинский болван превращает наш мир!

Я уверил ее, что, когда война кончится, мир останется нашим, только без неприятной необходимости платить налоги Англия. Но она мне не поверила.

— Он будет не наш, его приберут к рукам лесные дикари и городской сброд. Они заберут все! — Пегги говорила, ну прямо как современные нью-йоркские дамы, осуждающие Эндрю Джексона. Только она-то не просто осуждала, она всем пожертвовала.

— Кто бы ни владел страной, Пегги, вам в ней не будет места. Англичане уйдут домой, и вы уедете с ними и не вернетесь.

— Я верю в победу. Но если мы не победим, конечно, я уеду. — Она стояла так близко, что я слышал запах ее дыхания, тот женский запах, оттенки которого я еще тогда научился соотносить с лунными фазами. Она попыталась привлечь меня к себе, но я высвободился.

— Я женюсь на Теодосии.

Пегги метнула в меня взбешенный взгляд и плюхнулась в кресло у камина.

— Она вам в матери годится!

— Не думаю, — Теодосия была старше меня на десять лет. Ее покойный муж служил полковником в английской армии. У нее не было состояния. Я понимал, что в глазах общества это для меня совершеннейший мезальянс. Но в Теодосии я нашел все, что мечтал найти в женщине, верней, почти все. Перед смертью же она подарила мне вторую Теодосию и — на короткое время — сделала мое счастье полным. Однако, признаюсь, в тот вечер мне не слишком польстила насмешка Пегги.

— Теперь вы предадите меня. — Ее лицо стало глупым от страха.

— Это невозможно. Вы же доверились мне.

Короче говоря, Бенедикт Арнольд оказался дураком, а Пегги — еще большей дурой. Опасаясь, как бы я ее не разоблачил, она быстро сочинила, будто я приставал к ней в Парамусе. Это в ее характере. Я же хранил ее секрет до сего дня.

Хочется думать, сдержанность — в моем характере.

Загрузка...