6. В СОГЛАСИИ

с нагрузкой на полушария мужского мозга, особое выделение ума в виде серы закупоривало левое ухо Нестора плотнее, нежели правое, поэтому, переспрашивая, он обычно поворачивался к субъекту речения именно правой стороной.

– Что, что? – Нестор повернулся к Брахману соответственным образом.

– Теория посменного доминирования биологических классов, трактующая чередование зоострат, – привычно повторил Брахман.

Однако разговор этот случился позже. А тогда, после взрыва в харчевне «У мамусика», мы все, как Нестор, изрядно приоглохшие, с кряхтением и оханьем поднялись из пыли, утерли разбитые носы, ощупали ушибленные колени и бока и, осознав, что отделались, в сущности, пустяками, поспешили смыться. Нехорошо, тем самым мы навлекали на себя подозрения, давали повод подумать о себе дурно, но что поделаешь – закон и долг идут не в ногу. Да и потом, как говорил затейливый старик в харчевне, «вдолге распутают дело». Нас вела санкция, и, задержись мы здесь по воле следствия, можно считать, что зеленцы… ну, те бомбисты–рыбоколы, направленные, бесспорно, Льнявой, хоть частично, но все–таки добились своего.

Собственно говоря, в подобных обстоятельствах надо было без рассуждений ступать за вожаком, что мы и сделали, – в этом залог спасения, если, конечно, вожак не дурошлеп, не фофан стоеросовый, а истинный, такой, какого описал Князь в своей «Книге власти» и каким, заведомо, являлся сам. Вот лишь несколько запавших мне на сердце коротких изречений из его труда:

– Вожак не покупается на клевету, потому что знает цену словам – она не велика.

Разводи истину и иллюзию.


– Кричащие «Долой!» – либо юные безумцы, не познавшие своего сердца, либо нечестивцы, питающиеся смутой и разложением. Ложь и алчность в сердцах последних – эти лобковые вши тайно стяжают богатства и пожинают роскошь. Вожак всегда видит разницу между строительством и разрушением.

Судья знать должен как закон, так и сердце человеческое.


Или вот:

– Между вожаком и духом–правителем различия огромны. Дух–правитель организует настоящее, вожак ведет в будущее.

Отдай все – зов вчерашнего дня. Сегодня я говорю: возьми все, но не считай своим.


– Вожак стоит против сил тьмы – противостояние их беспощадно, но вожак не может отвернуться.

Не завидуй вожаку – он несет бремя жизни.


Князь позвал нас за собой, в будущее, и мы пошли. Невзирая на законопаченные уши.

Выскочив из Богородицка, мы съехали на грунтовку и встали за кустами. Надо было содрать рекламные самоклейки: если нас примутся искать, они – первая примета. Князь был рад столь вескому оправданию расторжения договоренности, так что и постылому банку, и страховщикам досталось – пошли в клочки. Правда, парил по–прежнему на передних крыльях запыленных машин белый ворон, но тут уже сложнее – аэрография, да и дело чести, в конце концов. Стоп. Что я говорю… О том, чтоб посягнуть на ворона, и речи не было.

Вместе с самоклейками похоронили под камнем в придорожной канаве, где и без нас уже зародилась небольшая стихийная свалка, жилеты «Рапснефти» – бензин по золотой карте нам и так нальют, а за нарушение договоренности ответим, если доведется. Потом опять вывернули на трассу и, оставив по левую руку за дальними перелесками Куликово поле, стараясь из соображений конспирации блюсти скоростной режим, погнали в сторону Ельца – направление по–прежнему указывала стрелка внутреннего компаса Брахмана.

На этот раз ехали без остановки так долго, что заблудший паучок успел сплести в рыдване Князя ловчую сеть между передней консолью и рычагом автоматической коробки. За окном мелькали Красавка, Большие Плоты, Буреломы, посты дорожных стражей…

– Сегодня в розыск не объявят, – провожая взглядом стоящую на обочине машину характерной бело–синей масти с проблесковой люстрой на крыше, сказал Князь, – а вот завтра будут брать. Тут на трассе камеры повсюду. А у Рыбака в багажнике ружье в собранном виде и в охотбилете за два года взносы не уплачены.

– Может, огородами?.. – простодушно предложила Мать–Ольха.

– Обойдется. – Брахман, похоже, и теперь видел все наперед. – Могущество отправило за нами опекуна – милостивого соглядатая. Его зовут Хитник. Он бомбистов следствию укажет, а от нас глаза отведет. На это дело он мастер.

– Ты что же, знал о нем? – обгоняя фуру, Князь притопил педаль, мотор бархатно взревел, автомат, миг подумав, перешел на пониженную передачу, и машина рванула, как спринтер с низкого старта.

– Не знал. Только сегодня в харчевне заметил. Он был там и все видел.

– В зале мы одни сидели, – усомнилась Мать–Ольха. – Пока ублюдки эти не подкрались.

– Я говорю же: он мастер глаза отводить.

– Старый такой, седой, как куропатка? – догадался я и обернулся к задним пассажирам.

Брахман посмотрел на меня внимательно, во взгляде его читалось почтительное удивление, как если б он, плутая по брусничному бору, вдруг увидел токовище павлинов.

Я торжествовал: я наблюдал и слышал серафима, в то время как остальных моих знающих и отважных братьев он заморочил! Вот это да! Хитник… Конечно, черный уральский копатель.

– Убей Бог, никого не видел, – признался Князь. Наверное, ему было немного обидно: как вожаку, ему полагалось держать палец на пульсе и сечь поляну.

– Зачем тогда рекламу сдирали? – Мать–Ольха огорченно разглядывала сломанный ноготь.

Князь сам не любил лишних движений, но тут был не тот случай.

– А для рыбоколов это что, не примета?

Может показаться странным, что мы обходили молчанием само событие, чуть было не послужившее венцом нашим достойным жизням. Это не так – в кустах за Богородицком, частично уже оправившись от потрясения, всяк, кто хотел, не стесняясь в выражениях, высказался по поводу оскала безносой. («Сукины коты! Ублюдки! Сволочи! Они хотели убить меня! Меня – перл творения и мать двоих детей!» – бушевала Мать–Ольха.) Причина, по которой эти речи опущены, – мой личный произвол. Отразит ли их Нестор в Истории – его дело.

Солнце между тем уже клонилось долу. Бабарыкино, поворот на таинственный Грунин Воргол… Теперь кругом расстилались липецкие черноземы, расчерченные строчками лесополос, где просто всходила и зацветала над прошлогодним сухотравьем молодая степь, где до горизонта открывалась матово–угольная, бархатная пашня, где по полям уже поднялись зеленя озимых и ветер гонял по ним волну. Пора было подумать о стойбище.

В Становом, распугав табунок возмущенно загоготавших гусей, Князь съехал на обочину, вышел из машины и деловито поговорил о чем–то с двумя селянами, набивавшими на жерди забора свежий, пахнущий смолой штакетник. Дом за забором по новой моде был крыт дерном, по окна вкопан в землю и в целом удачно стилизован под вытянутый вдоль дороги холм.

Пока Князь добывал нужные сведения, я у колонки набрал канистру питьевой воды. Примеру моему последовал и выбравшийся из своей машины с пустой канистрой Рыбак. «Не дом, а сусличья нора», – новое веяние, как правило, первым делом вызывало у Рыбака подозрение. Ну вот, а мне архитектурная идея понравилась. Хотя своей демонстративной укорененностью она и противоречила определенному принципу русской жизни. О чем я? Когда летним утром сидишь за столом в беседке где–нибудь в окрестностях Порхова, а вокруг зеленеют сливы и надувается в земле редиска, скользят стрекозы над прудом и пляшут вокруг лилий водомерки и перед тобой тарелка с парой сырников, деревенская сметана и плошка брусничного, с яблоками, варенья, чудом дожившего с прошлого года до сей поры, то невольно думаешь, что нигде так хорошо не живут, как в России. А то, что печки тут кладут без фундамента, прямо на полу, так это от понимания, что мы здесь временно и скоро откочуем в сады иные. К чему надежно обустраиваться? Не три ведь жизни жить… Нет, я, конечно, понимаю, есть/была бедность, тяжкая нужда, обман, забитость, отчаяние, из последних сил взыскующее правды, еще обман, изнуряющий неблагодарный труд, в котором тоска и вся тяжесть земли, обман опять, вечная погруженность во мрак и грубость беспросветной жизни – и при этом кротость, мечты, крылатое томление и… довольно, впрочем. Писцы былых и нынешних времен изрядно все живописали. Я сам этих кровей, и все это в разных долях в роду моем изведано. Но счастье русское, как ни крути, как ни дери его в мочало разноречивость жизни, – сто раз сожженная и вновь встающая из недр замысла о нас тенистая усадьба.

Спустя несколько минут по ближайшей примыкающей грунтовке (сельская улица) мы свернули влево и, миновав ряды безыскусных, старой постройки домов под шиферными крышами, устремились в поля. Князь пояснил, что впереди обещаны пруды – единственный обширный водоем в округе.

Дорога – не в пример нашим белесым или пепельно–бурым северным проселкам – черная, точно гаревая, вскоре и впрямь привела к старым прудам, поросшим по берегам вековыми ивами. Природа давно приняла рукотворное водовместилище, привыкла к нему, врезав для дикости в пейзаж несколько глубоких оврагов. По существу пруды выглядели как длинное, сужающееся в протоки и вновь разливающееся озеро. Их было даже не охватить взглядом во всю длину. Тут же раскинулся и заброшенный яблоневый сад. Вдоль дороги то и дело встречались черные кротовины – огромные, размером с добрый казан. «Байбаки», – лаконично ответил Князь на мой вопрос.

Осмотрев там и сям берега (намокший чернозем у воды был маслянистый, скользкий и вязкий, как глина), нашли хорошее место, где стоял уже сколоченный дощатый стол со скамьями и был удобный спуск к воде. Кругом росли кривые раскидистые ветлы, сразу же пришедшиеся пό сердцу Матери–Ольхе. «Хорошие деревья, – сказала она. – И поют так печально и спокойно, точно донской хор про кукушечку». Кроны ив едва шелестели на тихом ветру, катая туда–сюда, точно шершавый шар, то нарастающий, то спадающий шорох, – не более, однако сомневаться в словах Матери–Ольхи не было причин.

Наученный горьким опытом, на этот раз я поставил палатку подальше от укрывища Одихмантия. Князь расчехлил и собрал свой «Фабарм» – его он с горстью «магнума» доверил мне, а себе оставил карабин. Рыбак и Одихмантий тоже положили ружья в палатки. Рыбак сволок туда же и какой–то завернутый в тряпку дрын, должно быть, снасть удильную – ему с его водной тягой тут было чистое раздолье.

Оранжевый солнечный диск, на четверть уже пав за горизонт, золотил по краю растянувшиеся в несколько прерывистых махрящихся нитей облака. Ветви деревьев плавно и бестревожно колыхались в мягком волнении прибрежного воздуха. Над гладью воды стелилась матовая простыня тумана. Вдали в прибрежных камышах, дразня Князя, покрякивали уже сошедшиеся в пары утки. За столом, возле догорающего костра, над которым попыхивал на треноге чайник, Брахман и завел этот разговор. Гречневая каша с тушенкой очень хорошо пошла под живую воду, так что даже Рыбак, кашу эту сготовивший, настолько расслабился, что отказался проверять – свирепствует карась в прудах или его шугает щука.

– Мы знаем, что царства восходят в сияющий зенит и рушатся, – сказал Брахман, – и народы на Земле в славе и грозе своей сменяют друг друга. Благодаря этому обстоятельству мы живем в многоцветном мире и с улыбкой пренебрегаем идеей глобализации, потому что царству, породившему эту идею, тоже придет неизбежный конец. Но давайте воспарим над человеческим масштабом. – Брахман затянулся дымом сигареты. – Дети спрашивают отцов: когда погаснет солнце? И переживают за потомков, которым в несказанном далеке придется искать себе другую грелку. Ребячливая наглость убеждения – «я пришел сюда навсегда, до самой гибели Вселенной» – поразительна, хотя и вызывает уважение своей беззаветной дерзостью. Но теория тасуемых экосистем, теория посменного доминирования биологических классов приучает нас к мысли, что жизнь Земли длиннее, куда длиннее краткого торжества человека на ней.

– Что, что? – повернул Нестор к Брахману правое ухо.

– Теория посменного доминирования биологических классов, трактующая чередование зоострат, – привычно повторил Брахман. – Благодаря этим сменам классу дается случай максимально раскрыть потенциал, фактически исчерпать богатство форм и возможностей внутриклассовой эволюции и уйти на второй план, под пяту нового лидера. Вволю потешившись, Создатель теряет интерес к старой игрушке.

– Какой еще зоосрач? – обозначая незнакомство с темой, высунулся из Рыбака сержант ВДВ в кирзовых сапогах.

Хамство и казарменная шутка настолько чужды были этому прохладному, но тихому вечеру, что Рыбак и сам смутился.

– В таких случаях ребенку с мылом моют рот, – закрыла вопрос Мать–Ольха. – Продолжай, Брахманушка. От кого еще про жизнь нашу бренную новость услышишь…

– В двух словах картина следующая. Земля с момента обретения фанерозойской сферы жизни пережила ряд катаклизмов, в промежутках между которыми основные ниши занимали, поочередно сменяя друг друга, те или иные классы животного царства. То есть в хайнаньской и вендской биотах, вероятно, происходило то же самое, но палеозоология не располагает на этот счет достаточным материалом. Период господства какого–то определенного класса или группы классов одного типа получил название «зоострата». Так, скажем, в свое время, сотни миллионов лет назад – поздний силур, карбон и пермский периоды – на Земле расцвели в полный цвет членистоногие, они властвовали на суше, в воздухе и в водах. Дремучий страх человека перед пауками – отголосок той поры. Первых земноводных, осмелившихся выбраться на берег, пожирали гигантские хелицеровые – самые грозные хищники того мира, так что жуткая память о них засела в нашем естестве с дочеловеческих времен. И неукротимый многорукий Шива – оттуда же. А гигантские стрекозы–мегасекоптеры? Теперь нам даже не представить того многообразия морф и социальных моделей, которыми была преисполнена та давняя зоострата, хотя и ныне эти выродившиеся крошки поражают воображение: откройте атлас насекомых – разум отказывается верить в реальность изображенных там созданий. Две с половиной сотни миллионов лет назад, примерно, их мир был уничтожен павшей из ледяного космоса кометой. В память о великих цивилизациях той поры нам остались измельчавшие государства термитов, семейные артели пчел и потешные империи мирмиков, про которых Мичурин говорил: «Насекомое очень развитое, смышленое и чрезвычайно хитрое». Точно не скажу, но, возможно, караваны странствующих в донной тьме по таинственным маршрутам лангуст – тоже руина какой–то былой причудливой культуры. Создатель, отыграв все комбинации, стер ластиком эту партию с лица Земли. Но небрежно, без истерики, не набело – остался бледный контур и какие–то серые катышки…

Удивительно, Брахман сказал про ластик, шурующий по лицу Земли, почти словами Матери–Ольхи, корившей меня за мысль о мире без людей. Конечно, мы дышим одним воздухом, делим друг с другом сухарь, пьем из одних бутылок, вписаны в общий ландшафт, листаем почти одни и те же книги и вообще мы – стая, однако не настолько же… Или просто Брахман именно так представляет себе третью степень упрощения, которая предписана гостям волшебного экрана при общении с широкой полуграмотной массой?

– Но ведь нет никаких свидетельств, что пауки и насекомые прошлого добывали руду, изготовляли орудия, скотину разводили и вели подсечное земледелие, – высказал недоверие Нестор. Надо сказать, что его склонность к панике в основе своей проистекала именно из недоверия к науке. Так, однажды он даже написал статью, из которой выходило, что только благодаря разгону школы генетиков в тридцатых годах прошлого столетия Россия еще полвека имела на столе здоровые натуральные продукты, а не лукавую ГМОтраву.

Нестор – мой брат, но тут я был на стороне Брахмана. Ведь и Брахман – мой брат.

– Нет материальных следов цивилизаций иных страт? Но строительным материалом могли быть воск и бумага. И потом, почем нам знать, до каких высот мог дотянуться былой разум? Быть может, он достиг такого состояния экологической культуры, что сам подчистил за собой следы?

– Ты просто не можешь остраниться, как завещал писцам Шкловский, и выйти за рамки обыденного антропоморфизма, – заметил Нестору Брахман. – А мы, если помнишь, решили воспарить над человеческим масштабом. Они – другие. Они даже разговаривают друг с другом запахом. Но могут стрекотанием, светом и танцем. Именно танцем разговаривает с миром Шива. У них сигнальная система и сейчас, когда они в упадке, в оскудении, в витальном декадансе, сложнее, чем у нас. А ведь цари как будто бы сегодня мы.

– Зачем насекомым и арахнидам орудия? Нестор, посмотри на них: они от рождения вооружены почище греческих гоплитов. – Князь все–таки работал в Зоологическом музее при ЗИНе, под крылом Академии наук, хотя из членистоногих, кажется, чучел не набивал. – Есть спецы, которые считают, что именно их природное оснащение сыграло с ними шутку и завело в тупик, у них все оказалось при себе: хелицеры и мандибулы, броня и клешни, крылья и жала, сети и боевые отравляющие вещества – куда идти, к чему стремиться, дальше эволюционировать зачем? И потом, эта расточительная стратегия выживания, они берут числом – спасается не индивидуум, но вид. Зачем такое мотовство? Хотя… – Князь замолчал, стремительно обдумывая думу. – Хотя иначе им в соседстве с нынешними ловкачами не уцелеть.

– Нет никакого тупика, – поправил Князя Брахман. – Есть измельчавшие, скатившиеся в дичь потомки, вполне преуспевающие где–то в тени, на третьем плане бытия.

– Но они же кровь сосут! – возмутился Рыбак.

– Паразитоморфные клещи и двукрылые кровососы получили развитие в третичном периоде, – дал справку Брахман. – То есть пребывая уже под пятою нового царя с горячей юшкой в жилах.

– Это их никак не оправдывает. – Рыбак взял со стола бутылку с живой водой и понюхал горлышко.

Брахман бросил окурок в костер, проследил, как Мать–Ольха, неловко ухватясь за горячую дужку чайника, напрыскала в кружки кипяток, а Рыбак следом сноровисто наполнил рюмки, и продолжил:

– Затем на очистившейся Земле настало время позвоночных, и первыми из них заняли престол ящеры. Теперь, некогда попранные многорукими Шивами, из былого ничтожества они развились и преобразились так, что сделались самыми неукротимыми хищниками, тучнейшими травоядными и вездесущими падальщиками – суша, воздух и воды покорились им. Рассказывать об их зубастых пастях, чудесных гребнях, костяной броне не буду. История ящеров популяризована, широко, хотя и поверхностно, освещена, словом, общеизвестна. Память о драконах в нашем естестве – из той поры. Дворцы китайских императоров, по некоторым свидетельствам, украшали хребты и черепа ископаемых ящеров, обнаруженные в древности при земляных работах, что легитимировало миф и материализовывало метафору «семя дракона», снимая сомнения в происхождении династии от чудовищного предка. Генетическая память о ящерах свежее, нежели о грозных арахнидах и инсектах, поэтому им нашлось место в преданиях практически всех мировых культур: Шумера, Египта, Индии, Китая, Греции, Месоамерики, хеттов, германцев, славян – начнешь копать, увязнешь в материале. Были, разумеется, и в этой зоострате рептилий свой разум и свои цивилизации – вспомнить хотя бы нагов. Создатель – опытный гамер, к тому же Сам устанавливает правила, поэтому легко выходит на верхний уровень игры. Все рухнуло шестьдесят пять миллионов лет назад – астероид. Любой гимназист вам это подтвердит и расскажет про иридиевую аномалию. Сегодня в память о былом расцвете ящеров нам остались лишь гусиные таборы с их причудливым общественным устройством. Словом…

– …как красна ни будь, а придет пора – выцветешь, – закончил я на свой лад мысль Брахмана.

– Я правильно поняла, – уточнила Мать–Ольха, – у членистоногих и ящеров были свои, так сказать, гордые и дерзкие? Свои мыслящие хвощи?

Брахман кивнул:

– Именно.

– Какой может быть разум у ящеров? – возмутился Одихмантий и постучал себя по лбу. – Посмотрите на объем их головного мозга. У них, даже у самых исполинских, этого добра – горошина.

– У людей этого добра – греби лопатой, но посмотрите на людей, – не согласилась с доводом Одихмантия Мать–Ольха. – Да хотя бы на сегодняшних ублюдков! По–моему, мы сильно преувеличиваем значение объема головного мозга.

Нестор хохотнул в бороду, сочтя реплику Матери–Ольхи остроумной, и добавил:

– Тем более что у деревьев мозга нет вообще.

– Кстати… – Князь поднял рюмку – все вразнобой чокнулись и выпили. – С деревьями та же история, что и с фауной. В смысле чередования расцвета и упадка. Но Брахман, кажется, не закончил.

– Да, – подтвердил Брахман. – После кошмара, стершего с Земли былую страту, на вахту, как известно, заступили млекопитающие – наш с вами, господа, единокровный класс. Надеюсь, обозначением этого родства я никого не оскорбил.

Одихмантий не отреагировал на быстрый взгляд Брахмана. Хотел было что–то возразить Рыбак, но задавил в себе сержанта.

– Теперь крупнейшие создания и сильнейшие хищники в водах вскармливают детенышей молоком, – продолжил Брахман. – С макрофауной на суше – тоже все понятно. Не до конца отвоевали небо у журавлей летучие грызуны, но тут пустил в дело человек свою техническую жилку, хотя имел пути и помимо бездушного технопрогресса, который он неполную тысячу лет оборот за оборотом, точно шуруп, ввинчивает в тело бытия. В итоге он, антропос, освоил небеса и даже прыгнул дальше – на Луну, Марс, Венеру. Практически во всех нишах нынешней зоостраты доминируют млекопитающие, а венчает ее именно человек со своими великими и ужасными культурными явлениями, в которых чем дальше, тем меньше согревающего нас тепла, красоты, телесности, душегорения. Отсюда как малое спасение – необходимость нового консерватизма. И мы будем стоять на нем и сохранять достойное, даже сознавая обреченность, сознавая, что мера эта лишь оттягивает срок. Ведь человек, полагая, что звучит гордо, в действительности – отъявленная тварь. Он не способен получить удовлетворение, поскольку колышущуюся прорву его вожделений невозможно удовлетворить. Он то мечтает о силе, то желает братства со слабостью, то добровольно рвется под ярмо закона, то попирает закон, в хлам упиваясь произволом. Он любуется природной и рукотворной красотой и одновременно захлебывается в собственных испражнениях. Его доминирующая цивилизация – техноцивилизация – несоразмерна Земле, и, поскольку человек не приемлет принцип разумной достаточности: сыт крупицей, пьян водицей, – в финале он непременно высосет и уничтожит Землю. Хорошо, если ее одну. А посему на этом пути его ждет ластик: кто же позволит человеку губить такой отменный полигон.

О чем–то похожем на отсутствие возможности у человека удовлетворить прорву своих желаний неделю назад я толковал Матери–Ольхе, когда пришел к ней изведать глубину ее контакта с флорой. Только Брахман, конечно, лучше изложил – такая уж у него работа. Странно, однако же, выходит: куда ни кинь, всюду клин – о чем в последнее время он ни заговорит, все подведет под светопреставление. А учил ведь быть как дети. Как дети – это ж, значит, радоваться надо…

– Страсти какие, – поежилась Мать–Ольха. – Села с людьми живой воды испить, а нагрузили так, что белый свет не мил.

– Все это соображения общего порядка, – успокоил перл творения Одихмантий. – В обыденности дней они в расчет не берутся. И вообще – никакой ползучей аскариде я место уступать не собираюсь.

– Речь о том, – твердо держался дискурса Брахман, – что грядущая катастрофа – а она неизбежна, поскольку, как прежде было сказано, она уже случилась и мы, собственно говоря, трещим по швам в процессе расщепления – это в первую очередь катастрофа человека. Он подвел под зачистку весь класс, и те выродки, что в будущем останутся от него и от всей зоостраты питающихся молоком, будут уже так совершенно устроены и настолько хорошо вооружены, что им не нужен будет разум, чтобы выжить. Любой разум. Даже в виде объемного головного мозга.

– Хорош арапа заправлять! – возмутился Рыбак. – Богородица, заступница наша, не попустит. В Священном Писании об этой тараканьей чехарде – ни слова.

– Потому что это Священное Писание человека, – терпеливо, как студиоза на семинаре, вразумил товарища Брахман. – А священные писания членистоногих и ящеров утрачены. Человека прошлые истории не касались, он в это время отсиживался в Эдеме – питомнике Бога.

– Желтый Зверь, – тихо спросил Нестор, – это тот, кто идет нам на смену?

– Не–ет, – с усмешкой перехватил вопрос Князь. – Те, кто в далеком блистающем мире займут наше место, сейчас в таком ничтожестве, такая шантрапа, что в них грядущих царей Земли и в мелкоскоп не разглядеть.

– Точно, – подтвердил Брахман. – А тот, о ком ты, Нестор, спрашиваешь, – испытание иного свойства. Смертельное, если лицом к лицу… Однако не конец. Разве что… пробный ластик.

Когда в сумраке начинаешь всматриваться в даль, пытаясь разглядеть детали в густеющей тьме, может примерещиться черт знает что. Я смотрел вдоль берега пруда, костер не слепил меня, и там, за границей камышей, где между ними и грядой лесополосы, над которой еще бледнело небо, ворочались густые комья теней, мне вдруг почудилось быстрое движение – волна чего–то черного, огромного катилась на нас давящей, все поглощающей массой, как вырвавшийся из хтонических глубин мрачный хрен…

Тут бодро запищала болталка Матери–Ольхи. Она поднесла трубку к уху, сказала: «Да, голубь» – и дальше уже только слушала. Лицо ее чуть вытянулось и замерло, лишь большие серо–зеленые глаза вспыхивали из–под хлопающих ресниц.

– Друзья мои, – сказала Мать–Ольха, простившись с собеседником, – китайцы сбили наш сторожевой локационный дирижабль и объявили об аннексии Монголии.


На этот раз в караул, встречающий непрошеных гостей, вместо Одихмантия заступил Князь: во сне он прокашлялся, прочистил горло и затянул такой художественный храп, что все байбаки в округе прижали уши. Должно быть, это сломанный в юности нос открывал такое свободное движение звука в его природном инструменте.

Поняв, что глаз нам не сомкнуть, мы с Нестором, не сговариваясь, выползли из палаток и сели за стол, возле тлеющих углей костра, с фляжкой живой воды, припасенной Нестором на случай. Кругом уже стояла ночь, черная, огромная – на весь мир. Берег пруда лишь угадывался, и близкое присутствие воды выдавали косвенные знаки: прохладный запах тины и редкие всплески в камышах. На небе не было ни луны, ни звезд, наверно, облака плотно, без щели, закрывали его, как выдвижная шторка закрывает иллюминатор в самолете. Мрачный хрен подобрался совсем близко, он окружал нас со всех сторон, готовый в любой миг навалиться на плечи и раздавить, – мы не видели его, а сами были перед ним открыты и беззащитны.

На закуску посекли огурец и кусок бугристой сыровяленой колбасы, к которой укутавшийся в бороду хранитель Большой тетради испытывал пристрастие. Первая же рюмка, удачно слившись с теми, что были приняты за ужином, сделала исполинскую ночь немного меньше и уютнее.

– Поэтому ты толстеешь, – глядя, как я уплетаю кружок колбасы, неожиданно заключил Нестор.

Лицо его во тьме виделось мне нечетко.

Я вовсе не толстел, много лет держал один вес, но на крючок сел мигом:

– Почему – «поэтому»?

– Пищу жевать надо.

– Я жую.

– Вижу, как ты жуешь.

– Жую. – Я демонстративно заработал челюстями.

– Каждый кусок жевать надо сорок шесть раз и только потом – глотать.

– Что здесь жевать сорок шесть раз?

– Неважно. Так положено. – Глаза Нестора посверкивали каким–то ночным, холодным, отраженным светом.

– Чушь.

– Как знаешь. Но жуешь ты неправильно.

– Жую как надо. И вовсе не толстею.

– Ладно, молчи лучше. – Прикрытый мраком и бородой рот Нестора разговаривал со мной, не производя движений, и это вызывало во мне странное чувство.

– Думай, что хочешь, а я жую, – упрямо сказал я. – Наливай.

– Ты отрицаешь очевидные вещи. – Нестор налил в рюмки живой воды. – Так поступают все алкоголики.

– Что? – Мне даже стало жарко – так быстро я вскипел. – Какой я алкоголик!

– Ну вот. – Мерзавец был невозмутим. – Я же говорю, отрицаешь очевидные вещи. Как все алкоголики.

– Я без товарища вообще не пью!

– Знаем, как ты не пьешь. Молчи лучше.

– Да что ты, с дуба на елку рухнул, ей–богу! Какой я алкоголик!

– Ты алкоголик, пьющий с товарищами. – Нестор на миг задумался. – А когда ты один, мы про тебя и вовсе ничего не знаем. Может, ты пьешь с укулеле?

– У меня и мысли такой не бывает – выпить, когда я один. Я о живой воде тогда даже не думаю!

– Мало ли, о чем ты не думаешь… Может, у тебя все на автомате. Может, когда ты один, ты сидишь на звездной пыли.

– Я? На пыли?

– Ну да. Чтобы не думать о живой воде и не считать себя алкоголиком.

– Да ты что говоришь такое?!

– Точно. Как я сразу не понял. Ты сидишь на звездной пыли. Поэтому и думаешь, что не алкоголик.

– Ты заболел, Нестор! Ты сбрендил!

– А что глаза так блестят? – Нестор качнулся в мою сторону. – Ты посмотри! Какая масляная поволока! Так блестят глаза эротоманов. Гусляр, ты – тайный эротоман.

Тьфу, черт! Вот такой плут, этот Нестор, вот такая бестия.

Поняв, что меня дурачат, я сбросил пар и улыбнулся. Да, я тайный эротоман, я сижу на звездной пыли, я алкоголик, я пузырь, толком не умеющий жевать вкуснейшую сыровяленую колбасу… Для тебя – все, что угодно, мой дорогой летописец.

Добив фляжку и сотворив охранное заклятие, мы отправились по палаткам со второй попытки добывать себе освежающий сон. Не забыв, разумеется, поманить его привадным наговором: «Сон – сила. Спорт – могила».


Холодная ночь на прудах прошла без происшествий – мрачный хрен не тронул нас. Хотя пространство вокруг продолжало жить какой–то своей, темной жизнью, полной птичьих голосов, посвистов, шорохов, внезапных передвижений воздуха и всплесков.

Встали рано и, как ни странно, довольно бодрыми. Небо было плотным, серым – чередуясь на лету, в нем шевелились то более грузные, то светлые, разреженные сгустки. За утренним чаем Князь настроил вещий глас в машине на местную волну, и духи–вещатели поведали последние новости. Сначала, правда, немного поморочили рекламой липецких лавок – «Мир обуви», «Империя сумок», «Царство хлопка». Для комплекта не хватало «Диктатуры метизов», «Халифата сладостей» и «Республики сыров», о чем я и сообщил стае.

– Тут другая фишка, Гусляр, – возразила Мать–Ольха. – Торговые марки наглядно демонстрируют доверие людей к словам и эксплуатируют таящиеся за словами смыслы. Например, «империя», «имперский» или «держава», «державный» – эти лексемы на уровне символического откликаются в нас парным дыханием отечества, вызывают ассоциацию с чем–то родным, надежным, незыблемым, подразумевают эстетическую взвешенность, ответственность и вытекающее отсюда качество. Колбаса «Имперская», водка «Царская», пельмени «Державные» – подобные продукты как бы априори безупречны, как бы по определению отвечают высочайшей пробе. Хотя в действительности могут и не отвечать. А вот про пиво «Либеральное», коньяк «Республиканский» или сосиски «Демократические» что–то не слышно. Потому что даже отвечай такой фабрикат за стоящие позади прилепленного к нему лейбла смыслы, он все равно оказался бы не востребован – рынку интересен массовый потребитель, а не маргиналы.

И только тут вещий глас разразился новостями. Прослушав донесения, Князь перестроился на другую волну. Потом на следующую. Везде было одно и то же.

«…Нараставшая в последние недели напряженность в регионе перешла в горячую фазу: китайские войска пересекли границу суверенной Монголии и по четырем направлениям двигаются к Урге…»

«…Духи Великого хурала требуют срочного созыва Комитета безопасности Содружества наций; одновременно оглашено обращение от имени Великого хурала к России с просьбой об оказании срочной военной помощи…»

«…Главный дух Франции публично осудил китайское вторжение; французские студенты, вооруженные бунчуками, громят посольство Китая в Париже…»

«…Организованное противодействие китайской агрессии со стороны регулярных монгольских туменов практически сломлено…»

«…Содружество наций, воздерживаясь от официальных заявлений в ожидании развития событий, объявило о созыве Комитета безопасности…»

«…Отдельные очаги сопротивления в районе Кобдо, Улясутая и на севере Монголии все еще сдерживают продвижение колонн захватчиков…»

«…Вашингтон объявил эмбарго на ввоз китайских игрушек, электроники и традиционных изделий из шелка, также введен запрет на перевод с территории Североамериканских Штатов в Китай валютных средств и их эквивалентов…»

«…Ожесточенные бои идут в самой Урге – в центре и в районе мясокомбината…»

«…Правозащитные организации Германии призывают немцев отказаться от посещения китайских ресторанов, китайских цирков и покупки для своих домашних питомцев кормов китайского производства…»

«…Китай в официальном заявлении предлагает правительствам стран–членов Содружества наций рассматривать свои действия как модерирование процесса естественного слияния Внутренней Монголии с Монголией внешней, который без участия китайских вооруженных сил принял бы взрывной, неуправляемый характер…»

«…Дворец Великого хурала в Урге обстреливают китайские танки – отбита третья попытка штурма…»

«…В связи с приграничным инцидентом, повлекшим гибель русского сторожевого дирижабля со всей командой, а также в соответствии с договором о добрососедстве и взаимовыручке, действующим между Россией и Монголией уже полвека, кочевая Русская империя объявила Пекину ультиматум: если в течение восемнадцати часов боевые действия не будут остановлены, китайские войска не удалены из Монголии и не отведены из Синьцзяна и от пограничных берегов Аргуни и Амура, Россия оставляет за собой право прокочевать от своих юго–восточных границ до Южно–Китайского моря…»

Вот такие вести.

«Войны бояться – в солдатики не играть», – говорил Князь и был, конечно, прав. Но ощутимое покалывание электрических разрядов, тут и там пробивавших сгустившуюся грозовую атмосферу, не могло остаться незамеченным и не взволновать нашу кровь. В новых обстоятельствах, прежде чем покинуть лагерь, нам требовалось напутствие Брахмана. Лавина сорвалась, сила ее была неудержима – все это чувствовали. Нарастающая мощь обрушившихся под уклон событий на ходу меняла конфигурацию мира – насколько это отразится на наших планах?

Брахман уединился за старой ветлой и, осуществляя связь с третьим небом, впал в состояние приема. Пока он внимал стихиям, пока ловил чутким и отлаженным инструментом познания эфирные трепеты и токи обжигающих энергий, Мать–Ольха с Нестором успели вымыть котелок и столовые приборы, мы с Князем и Одихмантием – удалить следы нашего присутствия в виде пустых консервных банок, одноразовых тарелок и прочей чепухи, а Рыбак впрок добыл из чернозема добрую жестянку червей.

Выси совсем помрачнели, и в них заворочался какой–то гул, будто за облаками катался на небесных ухабах далекий гром.

– Это Желтый Зверь, – сказал вернувшийся Брахман. – Это он выбил ключ–камень, державший гору. И гора рухнула. Но самого его уже там нет.

– И куда нам теперь? – моргнул Одихмантий с таким видом, будто был уверен, что его водят за нос, испытывая в нем силу и глубину позитивистской веры.

– Вперед. – Брахман махнул рукой в сторону, где, как мне казалось, располагался юг. – Я услышал его: он оставляет в тонких полях шлейф завихрений, как реактивный самолет – инверсионный след. Я нащупал пульсацию его жизни, но сознание его тускло – там пусто, войдя туда – слепнешь. Такое впечатление, словно он обрушил мир случайно и совершенно не осведомлен о своей миссии.

– Стыдно признаться, – со вздохом признался я, – но я тоже не осведомлен о своей миссии.

Исповедание мое стая обошла молчанием.

– И вот еще… – Брахман замялся, точно заново взвешивал на аптекарских весах недавние ощущения.

– Что? – Князь в нетерпении залил остатками кипятка из чайника угли костра, порыв ветра подхватил и вмиг унес взметнувшееся облако пара и пепла.

– Я услышал его. И, возможно, он услышал меня.

– Постой! – Нестор уже держал наготове Большую тетрадь. – А миссия–то в чем? Та, о которой он не осведомлен?

– Видишь ли… – Брахман запустил сверкнувший взгляд в хмурую даль. – Мир людей, как и всё на свете ставший для человека объектом исследования, относится к разряду тех вещей, изучение которых их, эти вещи, губит. Насколько невольно, настолько и неизбежно. Так ребенок ломает куклу, чтобы узнать, каким образом она говорит «мама». В нечто целое людей связывают общие иллюзии – именно на этой основе покоятся как великие, так и малые здания народов и цивилизаций. Они, эти связующие иллюзии, – главная драгоценность человеческих сообществ, обеспечивающая их долгосрочную устойчивость. Поэтому они не подлежат сомнению. В конце концов, именно устойчивость человеческих сообществ позволяет индивидам внутри них чувствовать свою приобщенность к чему–то многократно превосходящему значением и протяженностью их собственную жизнь. Без этой связи с призрачной вечностью человеку не устоять перед равнодушной мощью космического пузыря, перед холодом забвения, которым дышит Вселенная. Однако, влекомый своим порочным любопытством, человек сам лишает себя спасительной анестезии и отравляет собственное лекарство: исследуя эту спайку, эти цементирующие иллюзии, разлагая их, объясняя их природу и функцию, тем самым он развенчивает их, снимает покров сакральности, и фундамент его мира расползается, земля уходит из–под ног. В зоопарке реальности, где царят голая материя и рациональность, извлеченный из своей просторной, дремучей, дикой грезы, человек не живет. Мир людей, каким мы его знаем, умирает, точно препарированная в научных целях экзотическая птица. Не думаю, что Вседержителя это радует. В каком–то смысле, щелкая человека по носу, Желтый Зверь спасает человека, отправляя его обратно в лоно традиции. А мы…

– А мы хотим щелкнуть по носу его: мол, это наше несравненное право – самим выбирать свою смерть, – не удержался Князь от романтической цитаты.

– Приблизительно так, – без воодушевления согласился Брахман. – Хотя то, что мы стараемся удержать, – именно наши грезы.

И тут ослепительная молния впилась в берег с таким оглушающим треском, с каким, должно быть, ломается о голову дюймовая доска. Никакой дистанции между вспышкой и звуком. Нас всех словно пригнуло ударом к земле. По коже пробежали электрические мурашки. Нестор выронил из рук Большую тетрадь, и та быстро зашуршала на ветру страницами, выбалтывая доверенную ей Историю. Венчик белого пуха на голове Одихмантия царственно поднялся дыбом. Рыбак, одной рукой запахнув на груди разгрузочный жилет, другой трижды положил на себя животворящий крест. Мать–Ольха вонзила полный ужаса взгляд в дымящуюся расколотую иву… Мы и сообразить ничего не успели, а молнии уже били вокруг одна за другой, словно какой–то скорострельный небесный молниемет вколачивал их в землю и воду, исполняя приговор вышнего судии: истребить. Все потонуло в грохоте и хрусте канонады. При этом тучи выбрасывали из себя только огонь и гром, дождя не проронив ни капли.

Страшная вещь и редкая штука – сухая гроза.


Однажды по поводу, который мне уже не вспомнить, Брахман сказал, что это большая честь, если небеса не пожалеют для кого–то персональную молнию. Так вот, никто из нашей стаи не был оценен столь высокой отметиной. Не то чтобы факт этот нас огорчил, но определенно дал мотив для осмотрительных раздумий, финал которых выглядел примерно так: ну что же, значит, есть куда расти.

Вчера мы свернули к прудам в селе Становом, однако тем же путем выбираться на трассу не стали. «Одной дорогой ходят те, кто скис и сдулся, кого, когда он трезв, уже не тянет в драку», – эти слова Князя достойны были резца и камня. Побросав в машины пожитки (причем огнестрельные орудия мы по примеру Рыбака уже не разбирали), мимо антрацитовой пашни, засеянной по уверению Матери–Ольхи свеклой (слышала радостный гомон набухших и пошедших в рост семян), мимо нежно–зеленых нив озимой пшеницы, мимо заросших осинником и кривыми ивами оврагов, ведомые охотничьим чутьем своего вожака, мы рванули по проселку, пыля тончайшей черной пылью, в степную даль и выскочили на шоссе уже в Тростном.

Включив по дороге вещий глас (дворец Великого хурала все еще держался, Содружество наций намеревалось собрать сегодня заседание Комитета безопасности, китайские войска в районе хребта Сайлюгем и озера Убсу–Нур вышли к российско–монгольской границе), вскоре Князь его вырубил: слушать новости в постоянном режиме никто не хотел – они удручали тягостным однообразием.

Трасса жила обычной суетной жизнью, полной дымов и слепящих проблесков солнца, мельканий пирамидальных тополей и встречных фур, холодного сверкания пижонского ксенона и шума ветра в оконных дефлекторах, к нам она интереса не проявила – Брахман оказался прав: нас не искали. Ай да Хитник… После того как миновали пост в Ельце, расслабились окончательно. Нет, не так. Не расслабились, а просто перестали ждать козней со стороны блюстителей устава: им дела нет до нас, а нам – до них. Стаю такое положение вещей вполне устраивало.

Время от времени вдоль дороги выстраивались мощные дубы – чтобы понять идею переполнявшей их непреклонной силы, не обязательно было родиться Матерью–Ольхой. Слева, за мостом через вольную реку – здесь, впрочем, еще не разгулявшуюся, кроткую, – раскинулся Задонск. Купола его церквей чудесно прорисовывались на фоне разбегающихся облаков. Изредка, вспоминая вчерашний знак, я поглядывал на телеграфные столбы, но нет – белый ворон больше не являлся.

Впереди дорога раздваивалась: налево уходило ухоженное платное шоссе, направо – старый, с наскоро залеченными выбоинами, бесплатный большак, идущий через Хлевное. Разумеется, Князь не мог пропустить подвернувшееся испытание. Поток машин ушел налево, в гладкий асфальтовый рай. Мы устремились навстречу ухабам. Как выяснилось по малом времени, не зря.

Хлевное оказалось чудным местом. Сначала мы были удивлены дешевизной картошки, ведро которой купили за сущие копейки у торгующей на обочине бабы, а затем поражены декларацией местного патриотизма: вдоль дороги на опорах были закреплены гигантские щиты с похожим на приворотное заклятие напутствием: «Живи, работай и учись! Твоя Родина – Хлевное!» Да уж, чучелкам из миров дна и покрышки в этой земле корень не пустить – не примет почва, выдавит.

Недалеко от щитов красовался памятник реактивному самолету истребительной авиации – что–то из породы МиГов конструкции прошлого века. Вид боевой машины напомнил нам, что на носу война.

Когда въезжали в Конь–Колодезь, все еще пребывали под впечатлением оставленного позади оазиса отчизнолюбия. Мать–Ольха отметила, что даже акации и тополя там, в Хлевном, преисполнены региональной гордыни, будто сефирот, налитый до краев идеей личной исключительности, разбился именно на этом месте, так что сама земля там, как радиацией, заражена заносчивой избранностью. Дорога была пуста, поэтому мы удивились, заметив в перспективе за селом какое–то скопление железа. Подкатив ближе, с внутренним напряжением обнаружили стоящие с краю дороги четыре патрульные машины, стражей в бронежилетах с автоматами на плече и микроавтобус, завалившийся боком в кювет. Князь сбросил скорость, и мы не спеша проехал мимо.

– Приплыли, черти. – Князь сплюнул в открытое окно.

Что ж, если наши дела со следствием уладил серафим, то бомбистов–рыбоколов разыскивали и нашли. Автобус был тот самый, цвета оградки, с полустертыми номерами, жабой на дверце и дырами от автоматных очередей по серебряному борту. Два трупа, накрытые брезентом, лежали на обочине. Тут же валялась слетевшая с головы крепыша шофера бейсболка. Расплата оказалась скорой. Я даже изведал в отношении парней в бронежилетах чувство, напоминающее уважение. Князь, думаю, в свою очередь, испытал небольшую досаду – определенно он был не прочь и сам наделать в осмелившихся заступить ему дорогу бомбистах дырок.


Без свидетеля

Позади, сотканный из дыма и огненных сполохов, поднимался призрак вселенской бойни. Могучий, яростный, неумолимый, как вой сметающей все на своем пути стихии. Зверь ощущал его присутствие и чувствовал свое с ним, этим призраком, родство – так тело чувствует родство с собственной тенью, не будучи одной природы с ней. То, чему он дал жизнь, выпустив на свет из темницы человеческих сердец, как выпустила недавно его в мир холодная гора, угрожало теперь и ему самому. Не потому, что собиралось преследовать его, признав в нем жертву, а потому, что, вырвавшись на простор, оказалось ему неподвластно, а значит, сделалось сильнее его – ведь заключить обратно в цепи и тем изгнать из мира дух войны Зверь был уже не в силах. Угроза состояла в самом наличии этого духа в одном с ним пространстве.

Ночью, после того как Зверь сделал то, что сделал, тусклое сознание его озарилось. Это случилось между поваленных, гниющих стволов, в лесистом овраге, полном сырых запахов и мышиных шорохов, где он укрылся на ночлег. А ему действительно требовалось укрытие, поскольку на этот раз не только он явил собой несравненный ужас, но и ему задали трепку. Впору было отлежаться, прижечь горячей лапой раны – люди, жившие в парящей деревне, не просто одолевали собственный страх, как тростник одолевает ветер, не просто не спешили отдать Зверю свою жизнь, но пытались вышибить дух из него самого. И желание это было несокрушимо.

Снизошедший в овраг свет был столь ярок, что поначалу Зверь ослеп, видя внутри и снаружи лишь сияющую пустоту, белую, искристую, без оттенков, как открывшийся его взору в первый день заснеженный мир. «Нивенна», – ухнул и раскатился подлобный звук. Так обратил на него свою милость Единый.

Понемногу свет пришел в движение, и в этом движении не таилось ничего тревожного и пугающего. Теперь Зверь был уже не тот, угнетенный дух его высвобождался из пелены – он осознавал и оттого преображался. Милость Единого оказалась легка, она проделывала в нем сладостную, невесомую работу. Свет стал сгущаться в бесчисленное множество отдельных крупинок–образов, которые кружились, наливались цветом, менялись местами, мелькали красками, стремясь сложиться в единую картину, и вихрь этот был приятен. Круговерть прозреваемых смыслов то принималась оседать, то вновь все внутри Зверя, поднятое дыханием Единого, взвихряясь, мешалось. Сколько времени минуло – он не вел счет; когда картина мира установилась, над оврагом блистало в зените солнце – но какого дня?

Теперь Зверь знал, но знание, которое ему открылось, оказалось странного свойства, поскольку направлено было словно бы против себя самого и сурово клеймило собственное подобие. То есть, разумея безотчетно, самим естеством устройство и назначение видимого и незримого, он понимал, что знание, полученное иначе, путем разлагающей мир на части учености, это – ложь, обольщение, суетное бремя, что оно и есть сатана, подтачивающий замысел Единого, оно – грех и погибель. Вот что высветило ему дарованное сияние: там, где знание, там поругание и смерть. Нет того, нет и этого. В одном – непременно другое. Именно такое послание предстояло нести ему на своем хребте, на своих клыках и когтях, в своих источающих жар и стужу лапах. Странное послание. Ведь люди, любимые твари Единого, пылающие чадным пламенем и привыкшие стариться, добрые ослики и растущие как ботва герои – всех их Зверь тоже теперь знал, – ожидают, что слушающий весть нечто узнает. Эта же весть призывала расстаться с тем, что они недавно еще принимали как нужную, полезную и безусловную истину. Призывала расстаться решительно и без жалости: просто вручить посланнику свое сердце. Взамен ничего не давалось. Только это: знать – проклятие человека и, если он хочет возвыситься, ему следует освободиться от знания, выбросить его как хлам, мешающий свободному и легкому движению, основным свойством памяти сделать забвение. Забыть, с чего начал, и не ведать, что будет в конце. Где нет знания, там нет смерти, и рай – это то самое состояние, в котором тварь еще не сознает, что следует стремиться к его, рая, обретению.

Зверь не томился одиночеством и не терзался за прошлое. Да, он был безжалостен и лют. Он убивал без нужды, упиваясь сладостью убийства. Ну так что? Он был таков, каков был. Ведь и человек не слишком терзается за свою юность, полную надежд и разочарований, безволия и жестокости, дружб и предательств, любовей и постыдных измен, – за юность, которая вся сплошь тщета, ошибка и неблагодарность. Напротив, человек считает юность светом, озаряющим его воспоминания, и оправданием последующей тьмы. А она сама – зародыш мрака. Но эта правда неприятна, она мешает человеку парить в облаке беспечного самообмана. Зверь не терзался. Он знал, что живуч до бессмертия, и потому нет смысла горевать о тех, кто обречен на тлен. Он не испытывал сострадания к человеку, ставшему через свое знание пособником смерти и не решившемуся до сих пор во имя рая отказаться от памяти – вместилища проклятия, мошны бремени. Огорчала Зверя неправотой лишь смерть старика, пахшего узой, теперь он понимал: старик при жизни был в раю. Здесь и только здесь Зверь ошибся. А в остальном… Он видел себя глазами людей – таким, каким они узрели его перед своим концом. А раз так, то о каких терзаниях речь? Когда изуверствует чудовище, это в порядке вещей, невозможно выносить, когда беззаконие творят ангелы. Но разве ангел он?

Что до одиночества, то Зверь не знал, как может быть иначе.

И еще. В один момент, когда свет, ниспосланный Единым, делал в нем свою работу, Зверю почудилось, что кто–то наблюдает за ним, кто–то заглянул под его веки и взирает на царящую там белую пургу. Тогда он весь был поглощен иным, теперь же это запечатлевшееся чувство тревожно саднило изнутри. Невольно Зверь ударил по земле хвостом – хрустнули и посыпались сучья, взлетели в воздух клочья прошлогодней прели. Тот, кто смотрел под его веки, был враг ему. Ему и его вести. Враг забвения. Его следовало найти. Найти и насладиться его последним вздохом. Так говорило Зверю его безотчетное знание.

Загрузка...