5. ОСТАНОВИТЬ РЫБАКА

не смог бы теперь, пожалуй, и целый взвод десантников. Мало того, что он впал в неистовство, так ко всему когда–то и сам служил по части десантуры взводным. Не надо было, ой, не надо было зеленцам перечить Рыбаку.

Случилось дело на Озернинском водохранилище близ Рузы. В Клину мы свернули на большое кольцо, обегающее Москву по самому дальнему радиусу, и, миновав Рижскую трассу, стали искать место для бивака. Час был вечерний, но солнце, как и обычно в эту пору, стояло еще высоко. Сквозь войлок прошлогодней травы уверенно пробивалась зелень, деревья выпустили свежий лист, а желтоватые шишечки в гроздьях черемухи готовились вспыхнуть белым цветом. Здесь, на Озернинском, и решили ставить лагерь. Выехали на берег, вопреки несезонью уже местами пестрящий туго надутыми лодками и цветными пузырями палаток столичных (судя по номерам приткнувшихся рядом автомобилей) ценителей натуры, а тут зеленцы со своим дурацким действом «Мусору – нет!» Совсем не к случаю. Что говорить: где–где, а в нашей стае экологическое разумение имело верх над искушением бездарно наследить.

Зеленцы, похоже, уже сворачивались, однако, завидев нас, решили проповедать вновь прибывшим свои воззрения и малость померячить. Возможно, причиной тому послужили жилеты с логотипом «Рапснефти», которые во исполнение договора мы в первый день все–таки на себя напялили, а может, они просто не промотали за день молодой задор – теперь неважно. Восемь или десять зеленцов смешанного пола стояли, сбившись в стайку, возле видавшей виды «буханки» – в салатных дождевиках с вылепленным на спинах серебристым скотчем девизом дня – и грузили в свой коптящий небо автобусик («буханка» прогревала мотор) пластиковые мешки с демонстративно собранным на берегу, еще прошлогодним мусором. Мы только вышли из машин, намереваясь осмотреть местность на предмет пригодности для ночлега, как один курчавый зеленец, определенно неформальный лидер – шаман, направил в нашу сторону мегафон и задушевно, гласом проповедника–сектанта возвестил: «Человек, оставляющий после себя мусор, – сам мусор в естестве своем!»

– Видал? – размял затекшие плечи Князь. – В простоте доброе дело сделать им не по уму.

Далее зеленец затянул весьма странные речи: сегодня, мол, мы провели зачистку, мы сказали мусору «нет» – и что же? Мы смотрим на первозданный берег и не понимаем: зачем нужен человек, если без него, породителя мусора, мир выглядит совершеннее? Зачем нужен человек, если есть отдельное от него, непостижимое, глубокое небо, вбирающее в себя и воду этого озера, и сияющий солнечный свет, и вообще все вокруг? Что за шутку сыграл Создатель, оживив глину, вдохнув жизнь в грязь? Человек не понимает и никогда не поймет этой шутки, как брошенный пакет и смятая сигаретная пачка не понимают, почему им не место на зеленом лугу, где под теплым ветром тают одуванчики. Вместо того чтобы слиться с творением, как слились с ним мыслящий дельфин и мудрый осьминог, человек отделяет себя от красоты вселенской свалкой. «Запомни, человек–мусор, – грохотал в природной тишине мегафон, – Земля – не твой дом!» Ну и дальше в этом духе, дескать, мы, люди, ненавидим слова о том, что человек – ничтожество и червь, что разум его – болезнь, что ни птица, ни ива слезы не прольет, если сгинет с Земли человеческий род, потому что эти слова – правда. Короче: «Мусор, прочь из мира! Мусору – нет!»

У Рыбака, имевшего с зеленцами давние счеты, от такой наглости порозовел бритый череп. Хотя некоторые слова курчавого юнца–шамана и находили в моем сознании смутный отклик, признаться, я тоже оторопел. Особенно от перспективы пойти путем мыслящего дельфина и мудрого осьминога. Есть вещи, которые я считаю неприемлемыми, – например, я не ем лягушачью кладку. Рыбак с той же степенью отвращения отвергал зеленцов. Понять его можно: у зеленцов ум был организован по принципу бескомпромиссного дуализма, он застрял, недоразвился до венчающего тезис и антитезис синтеза – «мы против рекламы детских сладостей на волшебном экране!», «мы за преимущество ежей на дороге – водитель, уступи дорогу ежу!», «мы против березовых веников, мы за право березы не ходить в баню!», – в конце концов, это пόшло.

– Ступайте подобру, салаги, пока ноги не выдернул, – в качестве предупредительного выстрела велел зеленцам Рыбак. – За вашим писком соловьев не слышно.

Так и было: неподалеку, кажется, в зелено–белом облаке черемухи (здешняя кое–где уже выбросила белый цвет), щелкал и гнул трели соловей, ничуть не обращавший внимания ни на нас, ни на зеленцов, ни на их тарахтящую «буханку». Короткими, с завитыми хвостиками посвистами ему вторили из соседних зарослей пеночки.

– Вы пришли сюда, как в зоопарк, где можно съесть мороженое и поглазеть на жизнь животных, – ввязался в полемику шаман. – А нравится ли нам, когда к нам приходит вонь, не спрашивая на то нашего согласия? Мусор, иди обратно в свой техноценоз! Мусору – нет!

– А вот за это почки опускают, – грозно двинулся Рыбак в сторону салатной стайки. – Это я – вонь? Слушай, ты, чучело, что ты знаешь? Что умеешь? Только детей делать и похмеляться!

– Говорящий правду испытывает облегчение, внимающий – обиду и боль! – возразила громкокричалка пока еще не чующего опасность зеленца. – Но без правды ваша жизнь пролетит смердящим ветерком над свалкой!

– А с твоей правдой наша жизнь проползет мудрым червем в благоухающем компосте? Если у тебя есть соображения по поводу того, как я живу, держи их при себе, – дал совет на будущее Рыбак, поскольку сейчас участь зеленца была уже решена.

Шаман с мегафоном хотел было что–то ответить, но не успел. Налетевший Рыбак не собирался дискутировать – стремительным движением он вырвал прибор из рук витии и с силой хватил раструбом по курчавой голове. Зеленец аж присел. Белый пластик разлетелся на куски, мегафон в один миг превратился в мусор.

Салатная стайка пришла в движение: девицы закричали и замахали руками, двое парней кинулись на Рыбака, однако он тут же ударом в нос повалил одного и диким окриком «Стоять!» обратил в соляной столб другого. Смотреть на исполненного ярости, ловкого, быстрого и сокрушительного Рыбака, мигом заломившего остолбенелого недруга точным ударом по мошонке, было довольно увлекательно, однако на развитие баталии рассчитывать не приходилось: предрешенный исход уже прочитывался во взвихренном потоке энергий – огненное буйство нашего брата накрыло и подавило бледные вспышки плазменных следов, которые оставляла на пронизывающих пространство весны магнетических полях незрелая воля противника. Вид крови, хлынувшей из носа товарища, поверг зеленцов в замешательство, а тут с недвусмысленной решимостью к ним двинулись еще и мы с Князем. Помощь наша Рыбаку была не нужна, мы просто хотели убедить юнцов поскорее убраться. Впрочем, слов не понадобилось. Девицы сами затолкали оглушенного, оторопело моргающего шамана в «буханку», Рыбак пинками направил туда же и двух своих незадачливых соперников, после чего мотор взревел и поле боя, усеянное осколками мегафона, осталось за Рыбаком.

В этот миг мы с Князем были уже за его спиной, и я заметил вот что: «буханку» недавно подновили, но под слоем свежей, бутылочного цвета краски легким рельефом проступала совершенно неразличимая издали старая бортовая надпись «Вечный зов». Ага, так, стало быть, допотопное железо фонда отходит зеленцам – хунвейбинам, ратующим за землю без людей. Мала блошка, да ту же колоду ворочает. То–то речи их совсем расчеловечены. Я вспомнил последнюю встречу с Льнявой, и внутри меня шевельнулось неприятное переживание, какое испытываешь в стоматологическом кресле, когда под сверлом дантиста у тебя во рту дымится зуб.

Надо сказать, что у любителей натуры, наблюдавших издали сцену порки зеленцов, последние явного сочувствия не вызвали. Впрочем, Рыбаку тоже не рукоплескали. Праздные москвичи оказались скупы на проявление чувств.

Мать–Ольха, Одихмантий и Нестор тем временем уже выбрали для своих палаток места поровнее, сгрузили личный скарб и теперь вставляли в полиэстеровые рукава углепластиковые стержни каркаса. На деньги банка мы обзавелись отменным инвентарем: палатки возводились в миг и выдерживали потоп, не протекая, матрацы самонадувались, спальные мешки имели несколько температурных режимов, а варево в котелках не пригорало ни при каких обстоятельствах. О прочих мелочах не буду вовсе. Ну, разве что скажу о лодке Рыбака: в сдутом виде она умещалась в ботинке.

– А ведь в одном они правы, – сказал подошедший к нам Брахман, и мы без уточнений поняли, о ком речь. Из кармана его куртки торчал флакон с крышечкой–распылителем – похоже, Брахман приглядел в стайке зеленцов девицу и собирался пустить в ход приворотный спрей, и вот теперь немного огорчался, что спектакль так стремительно свернулся.

– В чем же? – язвительно осведомился Рыбак.

– В том, что человек не понимает и никогда не поймет замысел Создателя о себе, поскольку для нас этот замысел умонепостижим в принципе. Человек пытается узреть смысл жизни, будучи погруженным в жизнь, точно слива в компот… – Брахман на миг задумался, не вполне удовлетворенный пришедшим ему на ум образом, – находясь, так сказать, внутри нее, как желудочный сок в кишке. А в подобном положении, увы, истинное назначение компота и кишечника не познаешь. Это как если бы ты хотел понять смысл часов, находясь внутри них. Скажем, в виде разумного анкера. Ты смог бы детально описать все окружающие часовые пружинки и шестерни, мог бы исчислить на колесах каждый зубчик, но при этом тебе было бы невдомек, что снаружи есть циферблат и стрелки и они показывают что–то осмысленное Тому, кто эти часы сотворил и завел. Или тому, кто ими только пользуется.

– И ты туда же, – махнул рукой Рыбак. – В мыслящие анкеры подался. Нет уж, черта лысого!

Одихмантий возле вознесенной палатки, сверкнув голой головой, настороженно обернулся на возглас Рыбака.

– Не горячись так, брат. – Князь тронул Рыбака за крепкое плечо. – Не только ты – со своей деточкой, каждый из нас теперь в разлуке с кем–то дорогим и близким.

Это было не совсем верно. Простилась Мать–Ольха с детьми, «голубем» и возделанным любовно домашним садом. Расстался Нестор со своей заботливой (судя по свежести его рубашек и ухоженности бороды), но тщательно утаиваемой от стаи Юлей Веревкиной. Князь, скрепя отважное сердце, со скупой лаской завещал хранить добытые им охотничьи трофеи жене и близнецам–наследникам. Брахман поочередно вкушал сладость последнего прости с доброй полудюжиной студенток и аспиранток двое суток напролет, нанизывая их на свою особую практику, точно драгоценные бусины на шнур. Не стану скрывать, я тоже провел трогательный ритуал прощания с милым рыжим созданием из тех, про кого говорят: «Тихая вода берега подмывает», – каждую встречу с ним… с ней я принимал как чудо, а чудо, по моему представлению, коль придет нужда договариваться о смысле понятий, – это личное присутствие Бога в событии. А вот с кем расстался Одихмантий, да и был ли у него кто–то в нашем мире дороже и ближе собственной кожи – загадка.

– А в чем они не правы? – спросил я. Как и Рыбаку, мне тоже были не по душе зеленцы, но я не принимал их скорее интуитивно, не задумываясь о, что ли, онтологии чувства, о коренной причине своей неприязни.

– В том, что настаивают на собственном экологическом маразме, а ведь именно его мы объявили некогда своим врагом. – Я говорил уже: Брахман был жрец что надо, такой имеет ответ на все вопросы. – Заметь, эти заступники истерзанной природы никогда не подадут голос в защиту вши и таракана. Потому что те не милые, их трудно представить кроткими и плюшевыми. Чувства зеленцов по существу безнадежно инфантильные, игрушечные, в их головах отсутствует острота разделения между состоянием мира и состоянием их сознания. Идеология их, если разобраться, сочетает в себе архаический анимизм с новейшей формой антропоморфизма. Они воспринимают мир как мультфильм, в котором очеловеченные зверюшки приветливы, разговорчивы и милы, а если они не таковы, то всегда имеют возможность исправиться. И хорошими людьми зеленцы считают лишь тех, кто чувствует себя среди этих очеловеченных, наивных в своей хитрости, не имеющих двойного дна зверюшек в уютной компании. То есть экологическое сознание зеленцов есть анимизм плюс антропоморфизм в стадии оплюшневелости. Причем анимизм в данном случае имеет мало общего с мироощущением первобытных охотников… или даже не очень первобытных… – Брахман кинул веселый взгляд на Князя. – А является всего лишь эффектом мультипликационной анимации. О хтонической ипостаси природы, на встречу с которой мы в данный момент стремимся, тут нет уже и речи. Все, что находится за пределами минимально возможного умиления, воспринимается как уродство, которое нужно ликвидировать. Желательно одним пшиком чего–нибудь дезодорирующего. Те же вши и тараканы – этим исчадиям нет места в природе. Пусть либо исправятся и оплюшневеют, либо исчезнут с глаз долой, туда, где место для подобных извращенцев. В итоге, если дать зеленцам волю, они направят свой пшик на тех, кто позволит себе не согласиться с тем, что звери, в сущности, лучше, чем люди.

Рыбак, на этот раз всем своим видом выражавший молчаливое согласие, все же не выдержал:

– Я пшика ждать не стану. Я сам им плюшевый гробик смастачу.

Мы вернулись к своим машинам и, вслед товарищам, принялись выгружать вещи и возводить кочевые убежища.

– Умонепостижим в принципе… – возясь с тентом, задумчиво бормотал себе под нос Князь. – Сухофрукт в компоте… А чья будет глотка?.. Чей желудочный сок, не ведающий, что творит?..

Нестор с Одихмантием тем временем уже приволокли из чахлого прибрежного лесочка несколько сухих сучьев, и теперь Одихмантий рубил их топором на части, а Нестор над пучком сухой прошлогодней травы и мелко наломанными веточками, бдительно оберегая завязанную на спине морским рифовым узлом бороду, колдовал со спичками. Между делом он поглядывал на брошенный у палатки рюкзак: приключилось событие и теперь руки Нестора чесались поместить его, как цветок в гербарий, в Большую тетрадь. Мать–Ольха смотрела на работников очага с уважением.

Конечно, у нас была припасена на случай газовая горелка, но живой костер она ни в коем случае не отменяла.

Поставив палатку, Рыбак извлек из машины поплавочную удочку и коробочку с припасенными загодя опарышами – сдержаться, не искупать снасть, не испытать рыбацкую удачу на новой воде было выше его сил.

– Что, – опустив топор, поинтересовался Одихмантий, – пошел вредить земному шару?

– Зря зеленцов отпустили, – угрюмо ответствовал Рыбак. – Надо им было послушание определить. Червей бы, что ли, накопали…

Как ни странно, к ужину мы получили чудесную уху из десятка окуней, трех плотвиц, язя и подлещика.


Утром, минуя Рузу, Дорохово и Балабаново, мы пробирались на трассу «Дон», так как провидческие сеансы Брахмана, которые тот постоянно возобновлял, корректируя маршрут, чертили путь по жирным черноземам от Воронежа на Саратов и Оренбург. Впереди шла машина Князя, в которой, помимо хозяина, разместились Мать–Ольха, Брахман и я. Одихмантий и Нестор ехали следом в трехдверке Рыбака. Хмурый Князь (определенно его раздражала реклама банка на капоте его могучей железяки), презиравший вечно каркающий под руку навигатор, посадил меня на штурманское место, поскольку я хорошо читал карту. Через полчаса пути зарядил мелкий дождик, Брахман и Мать–Ольха на прохладной коже заднего сиденья принялись клевать носом (с непривычки в первую ночь в палатке выспаться не получилось).

– Смотри, – сказал Князь.

Я проследил за его взглядом: на придорожном столбе, провожая клювом ход машины, сидел белый, белейший, настолько белый, что почти светился, ворон. Я приложил кулак к сердцу: «С нами белая сила!»

Уронив подбородок на грудь, Брахман дремал на заднем сиденье. По лицу его, потерявшему всякую осмысленность, ничего нельзя было прочесть, хотя я два месяца исправно посещал курсы мастера Джуан–цзы Второго, составившего знаменитый путеводитель по грезам «Муравей в раковине». Либо Брахман, говоря с тотемом стаи во сне, установил защитный экран, либо наши дела так плохи, что белый ворон явился сам, без зова.


Дорога испытывала меня. Она манила, дразнила и обламывала. Она трепала мне нервы, как отъявленная стерва, вострящая на жертве коготки. Чего–то она вожделела, чего–то от меня добивалась – того, что было у меня и не было у нее. Что–то я мог ей дать… Так мне хотелось бы думать, чтобы тешиться сознанием своего значения. В действительности, конечно, дорога знать не знала о моем существовании.

Князь, Рыбак и Одихмантий были привычны к походной жизни, предавались ей добровольно и умели находить прелесть в диком состоянии и неустроенном быте, легко одолевая казавшиеся мне неразрешимыми загвоздки, связанные с отсутствием изнеживших мое естество городских удобств. При этом я вовсе не был оранжерейной штучкой – хорошо плавал, в юности неплохо фехтовал, вполне мог насадить на крючок червя и шастал в лес с корзиной по грибы, ничуть не опасаясь ошибиться в их лукавой породе. В конце концов, я по десять часов сидел в накомарнике в засаде, когда снимали фильм о лисьем семействе. И все же… Холодная вода, которой пришлось умываться утром, грозила моим рукам цыпками, а сведенные той же ледяной водой зубы, пока я драил их щеткой и полоскал рот, казалось, уже, тихо потрескивая, прощались с собственной эмалью. От ветра, коль скоро он подул, деваться было некуда. Ночью приходилось долго ворочаться и в итоге смиряться с мыслью, что уснуть в спальном мешке на животе – идея нереальная. А это унизительное сидение с лентой бумаги под кустом? А невозможность встать под душ? А навек пропахшая костром одежда? А этот неумолкающий птичий гомон, эти странные ночные шорохи и вздохи? А храп в палатке Одихмантия? Выдающийся храп – не монотонный и изнуряющий, нет, храп взрывной, экспрессивный, с развитием: рыки, стон, бормотание, свисты, какое–то нутряное бульканье, всхлипы, сопение, зубовный скрежет… Если в аду есть соловьи, они, наверное, поют примерно так. А может, Одихмантий в первую же ночь вызвал себе суккуба? Благо еще не народился комар, иначе был бы полный гадес.

Посочувствовать мне, пожалуй, могла только Мать–Ольха, в той же полноте страдающая. Брахман и Нестор, пусть и уступали бывалым странникам в умении обустроиться на лоне девственной натуры, но лишений не страшились, первый – в силу вошедшего в привычку аскетизма, второй – из врожденного любопытства к устройству жизни во всех ее извивах. Мне оставалось лишь на них равняться. К нашей с Матерью–Ольхой чести замечу: мы не скулили. Мой женский брат, испытывая расстроенность чувств, удалялась поболтать с деревьями, а я, изнуренный бременем обстоятельств, брал в руки укулеле и выщипывал из ее четырех струн мелодию утешения.

И вместе с тем… И вместе с тем меня охватывало чувство включенности в каждый пролетающий миг. Признаться, с недавних пор годы начали слипаться в моей памяти, скользя сплошной чередой, и все чаще мне мстилось, что время обгоняет меня: все мои затеи, сколь ни был бы оригинален их замысел и с каким бы энтузиазмом я их ни предпринимал, казались (или впрямь оказывались) запоздалыми, поскольку всякий раз, пытаясь воплотить их на острие сего дня, я как будто не поспевал к отходу поезда и оставался с ними на перроне дня вчерашнего. От этого прискорбного обстоятельства я чуть было не впал в уныние, начав прислушиваться к смерти в себе. Но сейчас все представлялось иначе. Сейчас каждая минута была со мной, время перестало играть в догонялки, я оседлал его и как прежде чувствовал, что несусь в головном вагоне, первым прозревая открывающиеся дали во всем их блеске или запустении и первым неся об этом весть. Пьянящее чувство – оно окрыляло и кружило голову.

Однако вернемся к делу.

Постепенно пейзаж вокруг менялся. Обойдя по дуге Москву с запада, наш маленький караван вылетел на трассу «Дон» и теперь устремился строго на юг, за тяжелую, как ртуть, ленту Оки, прямо на царившего надменно в начисто протертом небе, ослепительного и животворящего Атона. Столичная земля осталась позади. В глазах рябило от мельтешения ярких теней. Зелень в Тульской губернии буйствовала радостно, почти по–летнему, луга были желты от одуванчиков, кое–где уже надувших белые невесомые шары, а черемуха, вчера под Рузой еще только несмело проклевывающаяся, здесь отцветала, передавая эстафету вот–вот готовой вывесить звездчатые кисти сирени. Вдоль дороги все шире и шире расстилались поля, массивы леса таяли под близким дыханием русской степи, отступали, да и сам лес становился другим: сосна и темная ель по–прежнему встречались здесь, но все больше появлялось осин, ясеней, белых берез (на севере они выглядели темнее), тополей и кленов – лист мало–помалу давил хвою. Воздух тоже изменился – стал теплее, гуще, плотнее, первые зацветшие травы уже приправили его белесой пыльцой, и разбуженные ароматом цветения насекомые танцевали в прозрачных струях, то и дело шмякаясь на лобовое стекло и оставляя на нем жирные кляксы.

Ароматы цветения, однако, оставались снаружи, в салоне же витал запах кожи и корицы. Прошлая машина Князя пахла псиной, багажник ее вечно был в шерсти, а задние стекла заляпаны мокрым собачьим носом, но Князь несколько лет назад разбил ее на Киевской трассе, не успев увернуться от пошедшей под дождем в занос «газели». Вместе с машиной погиб Фагот – рыжий ирландский сеттер. Я помнил его еще щенком, ласковым, неудержимым и вертлявым, как неаполитанское бельканто. Не хочу сентиментальничать, но, когда он прыжками, задирая лапы, мчался в воду за брошенной палкой, когда, вытянув милую морду, громко фырча и шлепая по воде ушами, настигал добычу и спешил с ней обратно, когда, выбравшись на берег, мокрый до печенок, нес палку хозяину, преданно глядя ему в глаза и улыбаясь хвостом, у меня самого сердце тявкало, точно глупый цуцик. Рыдван Князь завел себе новый, а вот с лягавой не спешил. А между тем он – охотник и собака ему нужна не для того, чтобы делать ей педикюр и навязывать бантики. И кто–то после этого смеет говорить о его жестокосердии!

Обедать решили в Богородицке, благо городок, встретивший нас лотками с печатными тульскими пряниками, стоял на пути и мог похвастать не одной и даже не двумя харчевнями, так что место вполне можно было выбрать на свой вкус по вывеске, привлекательной клумбе у входа или живописным купам деревьев, окружавших придорожную тратторию и даривших тень. Дело решила именно тень – в ее прохладу Князь, а вслед за ним и Рыбак закатили машины, страхуясь от угрозы очутиться после обеда в раскаленной жестянке, как кулебяка в духовке нашего бдительного брата. Да и вывеска не подкачала: «У мамусика».

Пока ждали заказ, Мать–Ольха успела попудрить в удобствах носик, а Нестор – похвастать удачным сеансом метеомагии. Оказалось, это именно он остановил утренний дождь, выписав на бумажку имена сорока плешивых, а затем под заклинание «Дождь, мы масло не едим» обратив ее в прах на перекрестке дорог (неслись по виадуку над трассой Москва – Орел). Горящая бумажка едва не прожгла обивку сиденья, но заклинание сработало, и сорок плешивых разогнали тучи.

За широким – в полстены – окном заведения в пыли развалился черный, в белых носочках кот; он время от времени вяло похлопывал по земле хвостом и блаженно щурился на солнце. Вдоль дороги с корзиной картошки в руке прошествовал, метя обочину рясой, бородатый батюшка в камилавке… Одним ухом я слушал Нестора, другим ловил разговор у прилавка, где толстушка буфетчица с лицом милым, но немного грустным, будто поневоле ей постоянно приходилось заниматься скучным и тягостным делом, неспешно толковала с единственным (помимо нас) посетителем – седым, как лабораторная мышь, старичком, забредшим, видно, к «мамусику» без дела, поболтать. Бакенбарды у гостя были словно белая сирень.

– Почему же водолаз? – спросила буфетчица.

– Давнишняя повесть, голуба, – надтреснутым, но крепким еще голосом, как старая шпала – дегтем, пропитанным ароматной архаикой, ответил старичок. – Сам я из уральских, так деды у нас вот что рассказывали. Съехались раз к царю министры с сенаторами да митрополиты с генералами – самое что ни на есть начальство. Был, ясно, и пермский губернатор – по той поре он над всем Уралом правил. И вышел за обедом у царя с министрами разговор про картошку. Она тогда внове была, вот царь с министрами и разговаривал, как так устроить, чтобы мужик картошку разводил. Потому она хлебу замена – на случай голода большое подспорье. Вот и придумали написать царский указ, чтобы в каждой волости не меньше десятины было картошки посажено. Какие мужики сверх того садить пожелают, тем выдать семена за казенный счет. А чтобы начальство больше старалось по этому делу, сговорились его наградами поманить. Царь так и урядил: в какой, дескать, губернии будет больше картошки, тому губернатору мы самую высокую награду дать не пожалеем. Ну вот, придумали они это, а пермский губернатор про себя другое замыслил: как бы ему царскую награду получить и всех других губернаторов обставить. Он так рассудил: пермски, осински да охански при большой реке живут, всякого пришлого народу у них много, сфальшивить тут никак нельзя: живо раскумекают и конфуз может выйти. Екатеринбургски, тагильски, кунгурски – там опять заводов много. А мастеровщина – народ дошлый, отчаянный, чуть что – могут бунт сделать. Чердынски, соликамски, верхотурски – и ладно бы, да земли у них мало и места холодные. А вот шадрински, камышловски да ирбитски – в самый раз для этого дела сгодятся. Земли у них хватит, живут на усторонье, грамотных, окромя попа да писаря, по всей волости не найдешь. Что угодно им пиши – все сойдет. Вот губернатор и надумал в те уезды вовсе царскую грамоту не допущать, а послать свою бумагу и в той бумаге по–другому прописать. Так и сделал. Приехал восвоясь и велел в уезды те бумагу про картошку писать, чтоб садили ее в обязательном разе по осьминнику на двор. Чуешь?

– Нет, дедуль, – зевнула буфетчица.

– У царя за столом говорили – по десятине на волость, а он – по осьминнику на двор! – разгорячился старичок. – И чтоб семена – свои у каждого. А кто, дескать, не посадит, тому тюрьма будет. Ну, вычитали эту бумагу мужикам – те только руками хлопнули: как так? Откуда столь картошки на семена взять? Кто даст? Оно и то смекнуть надо – у те поры как же? Картошка тогда в редкость была, у богатых мужиков и то ее маленько, а у бедняка только на поглядку. Сомнение тут наших отцов и взяло: не может того быть, чтобы такая бумага от царя вышла. Не иначе писаря взятку вымогают, вычитывают таку несуразицу. Что делать? Пошли к попам: вы–де, грамотные, объясните. А попы, видно, тоже приказанье получили от своего начальства, в ту же дуду дудят: сади, братия, картошку. Старики наши, конечно, объясняют попам–то: не про то, дескать, разговор, садить али не садить, а вот – откуда семена взять на целый осьминник? Нет ли тут какой фальши в бумаге? Немысленное дело столько картошки на семена добыть. А попы знай свое твердят: сади да сади картошку – себе польза, душе спасенье. Тут старики наши вконец разобрались – подложная та бумага. Для верности отправились к солдату одному. Он еще на француза ходил и все земли навылет прошел, вот и думают: этот разберет. Бутылку, конечно, на стол: научи, дескать, сделай милость. Солдат тот вовсе уж старенький был, однако живой воды хлебнул и обсказал дело: есть, мол, приметы, по каким царскую бумагу узнать можно. Строчки, дескать, золоченые, печать орловая на шнурочке, подпись – и все такое. Да еще посоветовал: если, говорит, попы не будут такую бумагу показывать, их испытать придется. Только это тоже умеючи делать надо. Бить либо за волосья таскать их никак нельзя, потому у попов–то – сан священной, он тому препятствует. Надо, значит, их чистой водой испытывать. Спущать, например, в колодец, а еще лучше прорубить в реке две пролубки да на вожжах из одной в другую и продергивать. Продернуть – и спросить: фальшивая бумага? Который отпирается, опять его продернуть. Покажут тогда. Нашим старикам эти речи справедливы показались. И то сказать: где картошки взять на осьминник? Вот отцы наши сговорились по деревням, сграбастали своих попов и повели их к речкам правды искать. Ну, где речек нет, там по колодцам этим же занялись. Поучили их старики, как подо льдом нырять. Не всякий живой остался – захлебнулись которые. Потом и отцы наши хлебнули горького за эту учебу. Нагнали солдат и давай почем зря пороть. Присудили каждого десятого скрозь строй прогонять. Многие от этой прогулки в доски ушли. А губернатор, который всю эту штуку настряпал, он же мужиков и порол. Вдолге уже распутали дело, в чем тут загвоздка была и кто ее главная причина. Ну тогда губернатора в сенат перевели. Да только с той поры у нас попов–то «водолазами» и зовут. Так вот.

«Ого! Да здесь не глубинка, – прикинул я. – Здесь глубина – дна не зацепишь».

Памятливый старичок стушевался, как–то незаметно стерся из вида, да и с солянкой уже было покончено, когда к харчевне «У мамусика», спугнув разнежившегося кота, подкатил серебристый, в цвет могильной оградки, микроавтобус и встал левым бортом перед входом. За рулем сидел крепыш с тяжелой челюстью, но без лица (солнцезащитные очки, козырек бейсболки), больше внутри ничего было не разглядеть: стекла автобуса чернели плотной тонировкой. Двигатель крепыш не глушил и выходить, похоже, не собирался. Я наблюдал за гостем в окно с тревожным чувством; на водительской двери красовалась о чем–то смутно мне напоминающая эмблема: то ли лягушка, то ли жаба со странным выростом в виде шипа, торчащим из ее головы, как зуб нарвала. С правого борта автобуса лязгнула отъехавшая по пазам дверь, и из–за серебристой тушки появился упругий парень со спортивной сумкой на плече, как и крепыш за рулем, в темных очках. Войдя в заведение и даже не взглянув в нашу сторону, он положил сумку на стул возле свободного столика (всего столиков в скромном зальчике было пять, и все, кроме занятых нами двух, – свободны), после чего направился к прилавку, за которым оставшаяся в одиночестве толстушка буфетчица скучала с бюллетенем волшебного экрана в руках.

Я оглянулся на товарищей: Рыбак, Одихмантий и Мать–Ольха, что–то весело обсуждая, разделывались с поджаренными до хрустящей корочки цыплятами, Нестор брезгливо ковырял вилкой судака по–монастырски и только Брахман с Князем, забыв о еде, смотрели в окно на микроавтобус. Брахман и вовсе имел такой вид, будто в действительности уже покинул нас, оставив еще на какое–то время за столом свою фантомную телесную оболочку – так остается запах духов на месте, где уже нет женщины, которой этот запах принадлежал.

– Что там за тварь – на дверце? – спросил я товарищей, мучимый ускользающим воспоминанием.

– Это жаба–рыбокол. – Князь был расслаблен, как плеть перед ударом.

– Что? – встрепенулся сидевший спиной к окну Рыбак и, хрустнув позвонками, бросил через плечо взгляд.

Ну конечно! Жаба–рыбокол – тотем зеленцов. Как можно забыть об этом? Однако же скучавший за баранкой тип с тяжелой челюстью вовсе не походил на собрата той недозрелой шатии, что повстречалась нам на берегу Озерны.

В этот момент упругий парень вышел из дверей харчевни и скрылся за автобусом. Лязгнула с правого борта дверь, автобус тут же тронулся с места и, мазнув по глазам слепыми, полустертыми номерами – так подсекает взгляд проплешина в ковре, пропажа буквы в слове, – по покатой траектории вывернул на дорогу.

– Опасно, – сказал бесстрастно Брахман.

Я обернулся: буфетчицы за стойкой не было, наверное, отправилась на кухню. Спортивная сумка лежала на стуле за соседним столом.

– Уходим! – твердо, как имеющий право, скомандовал Князь. – Быстро!

Даже Мать–Ольха не попросила объяснений, нежданно явив отменную прыть. С грохотом повалились на пол отброшенные стулья – мы кинулись к дверям, кубарем скатились с крыльца и оказались на улице. Отступая к машинам, стоявшим под деревьями на краю двора, я бросил взгляд назад, на славную харчевню «У мамусика», и тут ангелы, переключив тумблер времяпротяга, пустили просмотр в замедленном режиме. Над нашими следами взвилась и не хотела опускаться сизая пыль. Застыла, сонно помавая крылами, в прозрачной массе воздуха зелено–бронзовая стрекоза. Стекла в широких окнах заведения, отражая запрыгавшие на них блики света, начали вздуваться, будто это был полиэтилен, парусящий на неспешном ветру, по их поверхности, все плотнее и плотнее оплетая выдуваемые изнутри линзы, побежали белые паутинки, потом в полной тишине стекла лопнули, рассыпались, и из окон, опережая лениво зависшие осколки и вырванные из проемов рамы, хлынул поток огня. И только после этого, сбивая нас с ног, по замершей тишине тугой оглушительной волной ударил гром земной.


Без свидетеля

Бригад–майор 1–ой Сибирской эскадры военно–воздушного флота кочевой Русской империи Буй–тур Глеб обозревал из стеклянного фонаря трехпалубного сторожевого дирижабля расстилающиеся внизу зеленые холмы предгорий. Бригад–майору исполнилось недавно тридцать, он родился под знаком Овна, в год Вепря, в день Волка, в час Скорпиона. Он был убежденным евразийцем с железной волей, холеными усами и поющим сердцем – любимцем женщин, весельчаком, сочинителем озорных баллад и завсегдатаем Грушинского фестиваля, исповедующим национальную идею в виде любви, всеобщих объятий и песен у костра. Кроме того, он был сторонником запрета презервативов, дабы кара могла настигнуть грешников, и страдал легким комплексом полноценности: при виде человеческих увечий, уродств и неприкрытой глупости бригад–майор терялся, стыдясь собственной стати, достоинства и здоровья.

Сейчас, однако, он был серьезен. Тревожные вести с алтайской Бухтармы, монгольской Кобдо и из китайских информационных источников отягощали его легкие мысли. Империи грозила опасность – он ощущал сгущение беды тонким чутьем, и от этого беспокойного чувства номадическая кровь, разом вспыхнув, бежала по его жилам, как дорожка горящего пороха. Ведь он, кочевник духа, правил Евразией – таковы его обязанность и долг. Великая обязанность и славный долг. Потому что номад превосходит оседлые народы по всем статьям – он всегда собран и мобилизован, пахарь расслаблен и медлителен, кочевник живет свободой, мастеровой и земледелец – кабалой, номад дышит ветром, хлебороб и рабочий – печным дымом. Кочевник духа сверяет свою жизнь с небесной картой, ему указывают путь звезды, а сидельцы Земли – гвозди в гробах мира, они намертво прибиты к своей юдоли. Обживая пространство, номад присваивает его себе – таков принцип его бытия, поэтому нельзя помышлять о нем через представление о движении, не погрешив при этом против истины. Номад – тот, кто владеет миром. В этом смысле он недвижим, и в этом его отличие от мигранта/переселенца, который всего лишь беглец, покидающий местность, из которой выжаты соки жизни. Номад никуда не бежит, он не хочет бежать, потому что срастается с великим пространством, которым владеет, становясь с ним одним целым. Номад, кочевник духа – это энергетический пуп Земли, ее недвижимый двигатель.

Будучи русским по крови, бригад–майор, присвоивший себе пространство Евразии, знал, что русские безгранично талантливы во всем, пусть порой и находят себя в заемной форме. Они блистательны в науках и искусствах, они непробиваемы в невежестве и самодовольны в серости, они упорны и изобретательны в труде, они бесподобны в мечтательной лени, они беззаветны в молитве и подвиге веры, они искусней черта в грехе и пороке, но все же основное дело русских – война и строительство державы, ибо именно в этих сферах русские умеют, как никто, сносить удары судьбы. Буй–тур Глеб соответствовал величию своего предназначения и готов был противостоять грозящей его державе опасности, откуда бы ни явились тучи. На этот случай он одарен был Божьим знаком: в преддверии беды усы его становились солеными.

А вести и впрямь были тревожными. На Бухтарме кто–то изуверски сгубил русскую деревню, не пожалев ни людей, ни собак, ни скотину. И никаких концов. Отчего обросла тут же эта история всякого рода небывальщиной и слухами. Говорили про странные следы в лесах, про оголодавшее по случаю холодной и вьюжной зимы племя снежных дикарей, про вставшего от сна дракона Алтайских гор, про вылазку китайских диверсантов, про адовы врата, хранимые огненной и ледяной стражей, про полевые испытания выродков–солдат, скроенных из человеческого материала скальпелями секретных хирургов… Бригад–майор, впервые услыхав про выродков–солдат от техника–казаха, чье левое ухо всегда было заткнуто воском, так как шайтан соблазняет людей, нашептывая скверну именно в это отверстие, хохотал до судорог: зачем империи монстры Франкенштейна, когда у нее есть он, Буй–тур Глеб, и верные сыны – крылатые казаки, готовые разделать черта под орех?!

Потом – бессмысленная бойня на Кобдо у переправы. По просьбе русской стороны монголы пустили на осмотр места побоища имперских экспертов – картина жуткая, как и в деревне на Бухтарме. Неужто же и впрямь китайцы? Но ведь следов злодеев не нашли, а если и нашли – не объявили, чьи они, следы, смолчали. И кто тогда давил китайские заставы на перевале Улан–дабан и на Черном Иртыше в Джунгарии? Кто сорвал с небес Синьцзяна пассажирский самолет, летевший в Красноярск из Урумчи? Там были русские, китайцы, уйгуры и даже группа путешествующих шведов. Все всмятку, в общий блин – костей не разобрать. О том, что самолет был кем–то атакован, свидетельствовали перед обрывом связи выкрики пилотов, а также расшифровки записей из выкрашенных в мандариновый цвет черных ящиков. Однако вот опять же – кем? В желтых бюллетенях желтого Китая писали то о драконе неба, то о бесцеремонной провокации со стороны России, то об уйгурских карбонариях… Однако погранцов своих в ружье подняли и стягивают уже войска в Синьцзян и в приграничье по Амуру. Оборотистыми и надменными сделались ханьцы, набрались снова шафранового духа – роют копытом землю, рвут удила. Но первой целью для Поднебесной, конечно, станет просторная Монголия. Кочевая Русская империя, само собой, придет потомкам алтын–ханов на помощь… Тут и начнется.

Так, болтая ложечкой в стакане чая ломтик лимона, мыслил бригад–майор в стеклянном фонаре сторожевого дирижабля – парящей, локационной, авианесущей крепости с шестью истребителями на нижней палубе, надежной воздушной цитадели, огражденной от радаров и ракет врага закрученными полями магнитных ловушек и искривленным пространством охранного щита.

Внизу, открытые чистым небесам, неспешно проплывали зеленые просторы Семиречья – из восьми мощных двигателей сейчас работали только два, и то в четверть силы. Справа вилась среди холмов стальная жила Иртыша, впереди неподвижно посверкивало водохранилище Бухтарминской станции, дальше в сизых далях вздымался Нарымский хребет, ковыльный на подступах, с березняками и пушистым лиственничным лесом на склонах. Скоро зеленая степь выцветет, пожелтеет и иссохнет пуховник, который местные называют «дыриса», пучки его станут жесткими, как проволока… Но сейчас степь, овеваемая ветрами, полными дразнящих, сводящих с ума запахов, только затевала свое короткое буйство.

Между тем небо в соответствии с метеопрогнозом менялось: с северо–запада шли тяжелые тучи, неся благодатный дождь, освежающий потоп, дарующий жизнь здешним местам на всю длину грядущего знойного лета. Дабы не прерывать дежурное патрулирование, Буй–тур Глеб отдал приказ подняться выше отягощенных благодатной влагой облаков. Тут же ровный гул двигателей сменил тон и упругая сила слегка вдавила бригад–майора в кресло, вознося огромный дирижабль в бирюзу чистых небес. Несмотря на лихой маневр, называемый пилотами эскадры «кривой верстой», плавность хода была такой, что даже ложечка не брякнула в стакане.

…Облачный фронт уже уперся клином в Нарымский и Катунский хребты, тучи теснились, наседали, вздымались, как ледяные торосы, давили друг друга, истекая ливнем на степь и предгорья, когда радар засек объект, движущийся с юго–востока примерно встречным курсом. «Едет рыцарь на коне, приблизительно ко мне…» – оживившись, пропел себе под нос Буй–тур Глеб.

Идентифицировать объект приборы не смогли: тот не имел опознавательного маяка, не отвечал на запросы «свой–чужой» и не реагировал на сигналы, посылаемые в диапазоне выделенной для гражданских коробчонок эфирной частоты. Скорость его была мала, размер – что–то в масштабах малой авиации, пожалуй, помельче даже допотопного учебно–тренировочного Як–18, на котором в юности под присмотром наставника Буй–тур Глеб совершал свои первые полеты. Ничего серьезного – летающий валенок. Однако следовало точно знать: что это, откуда и зачем. Китайский контрабандист? Засланный из Поднебесной шпион? Отечественный любитель–экстремал, поднявшийся самовольно, вопреки грозовому предупреждению, и вырубивший от греха подальше рацию и маяк? «Кто видал, чтоб медведь летал? – мурлыкал уже новую мелодию бригад–майор. – Он пеший, как леший».

Дирижабль плыл в облитом солнцем прозрачном океане света, объект же двигался в ливневом потоке под облаками, отчего визуальный контакт с ним был невозможен, хотя, не будь между ними этой плотной, как войлочная кошма, пелены, для того чтобы рассмотреть летуна, сейчас хватило бы обычной полевой оптики. Бригад–майор решил накрыть нарушителя магнитной подушкой, сканировать на предмет активного вооружения и в случае отсутствия угрозы втянуть «валенок» на грузовую палубу.

Что ситуация не так проста, как поначалу показалось, бригад–майор сообразил, когда магнитная подушка не сработала. Ведомый радаром, нечеткий, странно подрагивающий на экране объект просто не заметил ее, прошел как нож сквозь холодец, как палец через воду. То, что рассекало под облаками дождь, не имело магнитных свойств, а стало быть, и охранный щит был ему нипочем. На допотопный агрегат это уже никак не походило. Озадаченный бригад–майор приказал послать два истребителя – сопроводить летуна до ближайшего аэродрома, а в случае неподчинения – так–растак! – принудить и посадить силой. Для острастки Буй–тур Глеб решил легонько садануть по нарушителю из акустической пушки, которую пилот услышит не то что сквозь шум дождя, но и сквозь могильный сон, – пусть знает, что он под опекой. Отдав команду, бригад–майор машинально облизал губы и похолодел: усы были солеными!

Пушка отработала, и в тот же миг летун, взвившись почти вертикальной свечой, пошел к дирижаблю на звук, как идет акула на запах крови. Истребители еще только готовились сорваться с нижней палубы и теперь, если успеют, определенно должны будут не сажать, а сбивать наглеца. Ситуация стремительно менялась, расстояние до объекта с каждой секундой сокращалось, еще немного, самую малость – и он вырвется из–под облачного горизонта. Сомнений не было – даже не видя соперника, мерзавец намеревался атаковать. Врубив звенящий зуммер боевой тревоги, бригад–майор с холодной усмешкой, всегда отпечатывающейся на его лице в минуту опасности, вновь помянул в мыслях бесстрашных крылатых казаков своего экипажа, готовых разделать черта под орех, врезав по нему из всех калибров, и в тот же миг, не в силах совладать с открывшимся от изумления ртом, понял: вот он – тот самый случай.

Загрузка...