ЭХО ДАЛЕКОГО ПОДВИГА

«Видно, уж так устроен человек, что все честное, благородное, мужественное он помнит гораздо дольше, чем мелочное и злое!» Я прочитал эти слова на бумажке, которая сохранилась в кармане моего старого дорожного плаща. Интересно, что меня заставило написать их?

Я долго рассматривал бумажку. Она оказалась счетом одной из львовских гостиниц. «Июнь 1965 года» — это была моя первая поездка на место бывших боев. На другой стороне бумажки буквы кое-где расплывались: вероятно, я писал под дождем. Но где же, где я записал эти слова и почему?

И наконец, вспомнил.


…В машине нас было трое: шофер-пограничник Николай, юная корреспондентка Львовского радио Мария Влязло и я. Из Львова мы выехали утром, при ярком свете солнца, но через, каких-нибудь полчаса небо потемнело и по брезентовой крыше нашего «газика» забарабанил дождь. Мария, которая до этого весело болтала с красивым черноволосым шофером, вдруг забеспокоилась. «Кажется, это надолго, — сказала она, кивнув на небо. — Надо бы переждать!»

Но возвращаться мне не хотелось. Однако я понимал, что девушка права, — в такую погоду нам вряд ли удастся осмотреть бывший перемышльский укрепрайон, вернее, ту его часть, которая осталась на нашей территории, по эту сторону советско-польской границы. Старые доты, как мне рассказывали, давно заброшены, дороги к ним заросли травой и кустарником, в легкой городской обуви там сейчас не проберешься.

Я молчал, с надеждой вглядываясь вперед: а может, нам повезет, тучи скоро рассеются? Нет, Мария знала этот климат лучше, чем я. Чем дальше мы ехали на запад, тем небо было мрачнее и ниже, тяжелые тучи, сползая с вершины холмов, цеплялись за подстриженные, задранные вверх ветки придорожных тополей, похожие на ампутированные руки, за тревожно гудящие телеграфные столбы… Где-то далеко впереди, наверно, у самой границы, неясно сверкала молния, но грома не было слышно.

Еще через полчаса мы ехали уже почти в темноте: не ехали, а, скорее, плыли. Снизу, из-под колес, в щель между дверцей и полом, летели фонтанчики воды, и Мария, забравшись на сиденье с ногами и прижав, как ребенка, к груди свой репортофон, хмуро поглядывала то на меня, то на Николая.

Но мы молчали: солдат — потому, что он солдат, а я — от досады, что день, на который я возлагал столько надежд, безвозвратно пропал. Что ж, ничего не поделаешь, придется возвращаться назад…

Я уже хотел сказать об этом вслух, как вдруг показались какие-то строения. «Любень Великий! — с радостью произнес шофер. — Тут гостиница есть с рестораном». Меня словно дернуло что-то: так ведь это же где-то здесь, под Любенем, погиб Поливода! Мы должны сходить на его могилу, поклониться праху. Кто-то, кажется, еще в Москве говорил, что на этой могиле даже поставлен памятник.

Поворачиваюсь к Марии. Да, она тоже слышала и о могиле и о памятнике. Но сама их еще не видела — ей рассказывал об этом один местный учитель, Малиновский. «Где он живет?» Мария пожимает плечами: она была здесь давно и уже не помнит. Но помнит, что где-то недалеко от церкви, в большом доме, находится основанный Малиновским музей. Там скажут.

Вглядываемся в темноту. Вот и церковь — она выплывает из мрака, огромная и тяжелая, как дредноут. А вот и большой дом. Этот? Шофер светит фарой, мы читаем на вывеске: «Клуб». Накрывшись плащ-палаткой, Николай бежит в дом и вскоре возвращается. «Музей здесь, но в музее ни души. И в клубе тоже. На всех дверях замки». — «Что же делать?» — «Вы идите туда, под крышу. А я поеду учителя пошукаю». Он рыцарски накрывает Марию своей плащ-палаткой, я поднимаю воротник моего плаща, и мы под проливным дождем бежим в клуб.

В сенях отряхиваемся, я закуриваю, при свете спички оглядываю наше убежище. Чувствуется, что дом старый, но крепкий, сделанный на века. Стены сложены из грубых, тесаных, желтоватых камней, двери дубовые, с железными накладками, на дверях замки — большие, ржавые, вероятно, еще с «прежних времен».

Возвращается наша машина, слышатся какие-то голоса. Неужели Николай разыскал учителя? Точно! Две темные фигуры стремительно бегут, разбрызгивая лужи, врываются в сени, и тут же кто-то сует мне мокрую руку и представляется. Так я знакомлюсь с Александром Владимировичем Малиновским.

Скрипит ключ, открывается дверь, мы входим в музей. Малиновский, оправдываясь, что свет в селе в связи с грозой выключили, зажигает свечу. Но это даже хорошо: маленькое дрожащее пламя сразу как бы отбрасывает нас в прошлое, удлиняет тени, делает каждый предмет значительным и немного таинственным…

В музее две комнаты. В первой собрана, так сказать, этнография: тускло поблескивающие монетками расписные народные костюмы, горшки и кувшины с потрескавшейся глазурью, какие-то древние мотыги, прялки… Малиновский, невысокий, быстроречивый, очень подвижный для своих лет (а ему, наверно, уже за пятьдесят), идет впереди, водит свечкой по экспонатам и рассказывает… Большинство этих реликвий было собрано еще до войны, когда он, молодой учитель, задумал приобщить местных ребятишек к краеведению. Но грянула война, учитель эвакуировался из Любеня на восток и вернулся в родное село «аж в сорок пятом». За эти годы много воды утекло: прежние ребятишки стали взрослыми, обзавелись семьями, кого-то убило на войне. Музея давно не существовало: в первые же дни оккупации его разрушили гитлеровцы. Учитель, повзрослевший, переживший немало военных невзгод, чуть не плакал, глядя на сваленные в углу обломки. Надо было все начинать сначала.

И он начал. Собрал новых «ребятишек», младших братьев, а затем а сыновей тех, бывших его учеников. Ребята ходили по селу и окрестным хуторам, «шукали» старинную одежду и утварь.

Но теперь для людей история жила не только и не столько в отскрипевших свой век прялках и потрескавшихся горшках. Она клокотала в сердцах и раскаленной, трудно остывающей лавой текла из вчерашнего дня в сегодняшний, жгла и испепеляла. Это была память о недавней войне, которая уже стала «историей», но еще оставалась жизнью. И сельский учитель, понявший это, вскоре решил изменить направление поисков. Он повел своих «следопытов» в поля и леса. Ребята обшаривали каждую ямку, похожую на заросший травой окоп или обсыпавшуюся траншею, и часто под вечер возвращались в село с трофеями — ржавой продырявленной каской или винтовкой с набитым землей стволом. А потом сидели и долго, следя глаза, рассматривали полустершиеся буквы, нацарапанные безвестным защитником Родины, пытаясь разгадать, кто он и откуда. И расспрашивали взрослых…

А взрослые рассказывали: в сорок первом, на седьмой или восьмой день войны, сюда, к шоссе, подошли наши военные, почти все в зеленых фуражках, не так чтобы много, человек двести. Командовал ими чернявый дядько лет двадцати пяти — тридцати, судя по петлицам, не то политрук, не то старший лейтенант. Он спросил, проходили ли здесь немцы, ему ответили, что проходили, во тоже немного — с батальон, не больше, только не пешком, а на мотоциклах или на танкетках. Командир мотнул чубом: ну, это, мол, не страшно. «Значит, — сказал он своим, — главные силы противника еще на подходе, им-то мы и дадим здесь бой». И приказал рыть окопы, расставить огневые точки…

Вскоре на шоссе показалась вражеская колонна. Впереди шли открытые бронемашины, за ними грузовики с солдатами. И вот тут завязался бой. Немцев было раз в десять больше, чем наших, но пограничники так ловко расположили свои огневые точки, что уничтожили почти всю колонну, а сами не потеряли ни одного человека.

Было это в полдень. А к вечеру подошла еще одна колонна. Немцы были, наверно, уже предупреждены, что здесь их ожидает засада. Не доезжая Любеня, часть колонны свернула на юг, к Комарно, а другая часть остановилась, солдаты спешились и пошли на штурм.

Этот второй бой длился двое суток. Местные жители (а среди них были участники нескольких войн) рассказывали, что такого ожесточенного боя они не видели никогда — ни до, ни после… Немцы не брали пограничников в плен, те их тоже. Раза два или три чернявый командир поднимал своих бойцов в штыковую атаку, многие из них были ранены, но из строя не уходили.

Особенно запомнился последний день боя. Наши уже знали, что Львов сдан, они окружены, отступать некуда. И они дрались еще яростнее, еще беспощаднее.

Теперь немцы наступали с трех сторон. Они шли в полный рост, автоматы к животу, и вели беспрерывный огонь. А у наших уже кончались боеприпасы, они экономили каждый патрон. Один пулеметчик (он сидел в окопе у шоссе) расстрелял, наверно, с сотню немцев. Пропустит их по дороге вперед, а потом даст в спину две-три очереди из своего «дегтяря». Ну, немцы и валятся, как снопы с воза… Хорошо воевал хлопец! А погиб обидно. Уже смеркалось, когда он был ранен, товарищи принесли его в хату, попросили хозяев ухаживать за ним, а сами ушли. И тут же в хату заявились местные националисты. Схватили эти бандиты раненого героя, уволокли в сарай кирпичного завода и там замордовали. Сначала били, потом из автомата раскрошили на куски.

Одним из последних (было это, говорят, уже на третий день боя) погиб пулеметчик, окопавшийся со своим напарником у западной окраины села. Он тоже покосил много немцев, наконец его «точку» засекли и открыли по ней ураганный огонь из пулеметов и минометов. Его напарника убило. Тогда пулеметчик сменил «точку» и засел у подножья холма, в кустах. Немцы, видя, что пулемет замолчал, решили, что все в порядке, и двинули туда человек пятьдесят мотоциклистов. Пулеметчик подпустил их к холму и дал очередь. Машины закружились на дороге, образовалась «пробка». Пользуясь паникой, пулеметчик перестрелял всех мотоциклистов… Тут немцы совсем озверели и начали бить по холму из орудий. Все смешали с землей — и кусты и пулеметчика. Он уже давно был мертв, а они боялись подходить к нему и стреляли…

Кто были эти герои, память о которых жила в сердцах людей?

Малиновский ведет нас в другую комнату, «военную», и показывает бережно, под стеклом, хранящиеся документы, фотографии, письма… Вот маленькая, темная, вся в каких-то пятнах страничка из служебного удостоверения. Бумага истлела, можно разобрать лишь одну выцветшую строчку в графе «воинская часть». Учитель подносит свечку ближе, и я читаю: «92-й погранотряд».

Перемышльцы! Теперь я не сомневаюсь, что передо мной удостоверение Поливоды: такие книжечки имели только командиры. Но Малиновский качает головой. Он тоже слышал о легендарном коменданте Перемышля и уверен, что «чернявый» и «Поливода» — одно и то же лицо. Но это удостоверение было найдено в сумке командира, погибшего на окраине Любеня, А тот, «чернявый», как говорят, погиб южнее, при попытке прорваться от Любеня к Комарно. И учитель повторяет ту же версию, что я уже слышал. «Как погиб? Ушел со своими хлопцами в высокую рожь, а немцы — за ним… Сильная тогда была стрельба, только из той ржи никто не вышел — ни немцы, ни наши».

«Ну, а герои-пулеметчики, их вы опознали?» — «Первого, что бандиты замордовали, опознать так и не удалось. А второго звали Федор Лихачев». — «Как же это вы установили?» — «Как?» Малиновский осторожно, двумя пальцами, достает из-под стекла еще одну реликвию: черный пластмассовый медальон. Отвинчивает крышку, вынимает узенькую полоску бумаги, показывает. Да, Лихачев Федор Егорович, уроженец села Старая Усмань Воронежской области. «По этому медальону и установили», — поясняет учитель. «Но почему именно он — тот самый герой?» — «А потому, что мы его нашли в земле вместе с пулеметом. Пальцы впились в рукоятку — не оторвешь. Так с пулеметом и похоронили!»

Мы смотрим на фотографию Лихачева, полученную музеем из села Старая Усмань, от родственников героя. Федор Егорович, а вернее, просто Федя, деревенский паренек, надевший недавно военную форму, еще мешковатый и какой-то немного обиженный, глядит исподлобья, словно тоскуя о родном доме, о воронежских своих полях и лесах. А за его спиной красуется невероятно роскошный пейзаж с фонтанами и лебедями.

А вот другая фотография, сделанная двадцать лет спустя, уже в Любене. Две пожилые женщины с натруженными крестьянскими руками и два бравых молодца-солдата. Это сестры Федора Лихачева со своими сыновьями, племянниками героя, Анатолием и Василием. «Между прочим, они тоже пограничники!» — говорит Малиновский. Оказывается, он и его «следопыты» разыскали не только отважного пулеметчика, но и его родственников, и те несколько лет назад приезжали сюда, в далекую Львовщину, чтобы поклониться праху своего Федора и его боевых товарищей.

«Вы думаете, что это единственные наши гости? — добавляет учитель. — Кто бы ни ехал через Любень Великий, обязательно заглянет в музей. О героях Перемышля многие помнят — еще с первых военных сводок, интересуются их судьбой. Мы говорим то, что знаем. А что не знаем — другие расскажут…»

Шофер Николай задумчиво ощупывает ржавую пулеметную ленту. А я дописываю в блокноте последнюю строчку. Нет, этот день не пропал даром.

…К полудню дождь утихает, небо проясняется. «Пожалуй, можно ехать дальше», — заявляет Мария. Теперь я подчиняюсь беспрекословно. Мы садимся в машину, Малиновский садится с нами. Учитель хочет показать нам братское кладбище, где похоронены герои-пограничники.

Оно открывается сразу, едва мы выезжаем из села. На вершине холма, метрах в пятистах от дороги, стоит памятник: серый цементный постамент и на нем — военный в шинели, с каской в одной руке и с венком в другой…

Мы гуськом поднимаемся по тропинке между молодых деревьев. Их посадил человек — это видно по особому подбору пород: строгие и торжественные, как бойцы на плацу, тополя, лихие, с зеленой шапкой набекрень каштаны, кроваво-красные дубы, «Наш холм Славы!» — с тихой гордостью поясняет Малиновский. «Наш парк Героев!», «Наш…» Впрочем, перечисление ни к чему — здесь все наше, созданное энтузиазмом и трудом простого сельского учителя и тех, кого он успел «заразить». А заражать надо было многих: и детей, и их родителей, и местное начальство, и приезжих инспекторов, и ревизоров… Некоторые не понимали этого беспокойного учителя: ну, что ему дались какие-то неизвестные солдаты, сидел бы себе дома, пил чай с вареньем. Были и такие, кто прямо мешал, ведь в газетах тогда война выходила из моды. Но учитель беззлобно машет рукой: «Что о них говорить, я уж и фамилии их позабыл». — «На какие же средства сооружен памятник?» — интересуемся мы. «В основном на сельсоветские, — отвечает Малиновский. — А кое-что народ дал от себя». — «То есть как это — от себя?» Учитель, почесывая седой ежик, хитро сощуривает карий глаз. «А так, прошлись, как в старину, с шапкой по кругу… Только вы об этом не пишите, а то еще нас поругают. Уж очень хотелось сделать все как положено».

Мы прощаемся с ним. Идет встречная машина, останавливается, учитель садится в нее, нахлобучивает фуражку, берет под козырек. А я еще раз смотрю на холм, где когда-то сражался и погиб никому не известный пулеметчик, думаю о его судьбе, и о судьбе учителя Малиновского, и — по какой-то странной ассоциации — о своей собственной, и вдруг меня осеняет одна мысль, которую, я чувствую, должен немедленно записать. Достаю из кармана первую попавшуюся бумажку, прикладываю ее к стеклу и пишу. Машину трясет, сверху падают капли, а я пишу. Дописываю и прячу в карман. Теперь эта мысль уже не ускользнет от меня.

Да, здесь помнили о героях! Я проехал до самой границы, видел взорванные и замурованные доты и неподалеку от них братские могилы, аккуратно обложенные дерном, со свежими цветами в стаканчиках… Заезжал в села и разговаривал с людьми. И с кем бы я ни говорил, если это был очевидец событий, я слышал всегда одно и то же. «Так дрались, так дрались, что и в кино не увидишь!» — уверяла меня старушка в селе Андрианово. Война застала ее в Перемышле, затем она переселилась сюда и теперь, уже дряхлая, полуслепая, многое растеряла из памяти — и даты и имена. А вот сами бои помнит, и те, что были у моста через Сан, и те, что ближе сюда, в Медыке.

Возле села Волица в поле я встретил колхозника, который мне сказал, что Перемышль якобы не один, а несколько раз переходил из рук в руки. «Не может быть!» — усомнился я, поскольку услышал об этом впервые. «Ото ж ей-богу!» — клялся тот и повел меня на высокий холм, откуда была видна пограничная речушка, а за ней россыпь белых и серых домиков, железнодорожная станция с дымящей трубой депо, и еще дальше, на взгорье, большой город, сказочно мерцавший золотыми искрами… Так вот он какой, Перемышль! Я верил и не верил. Мирно голубело небо, весело перекликались гудками идущие через границу поезда, лениво лаяли собаки. А человек, стоящий рядом, твердил: «Ось, с ций горы мальчишкой сам бачил. То нимцы наших посунут, то наши их. Мабуть, пять але шесть раз так було. А не верите — поезжайте туда, до поляков, они подтвердят!»

Но «до поляков» я тогда не поехал, а вернулся домой, к моему письменному столу. Конечно, я прекрасно понимал, что мое путешествие по следам героев, по сути дела, только началось. Теперь, когда я проехал от Львова до границы, я зримо представлял, где, по каким дорогам шли Патарыкин и Орленко, где погибли Поливода и его бесстрашные «хлопцы», в каком селе и даже на каком холме строил оборону подполковник Тарутин, прикрывая единственную брешь, сквозь которую Снегов и Опякин пытались протянуть свою дивизию… Как бы мне хотелось пройти весь путь: побывать в Рудках, на старой границе в Гусятине, в Виннице, в Краснополке и, наконец, на месте последнего боя за Уманью. Сколько интересного я бы еще узнал… Но срок, данный мне на поиски, сокращался с каждым днем. Когда же он, выражаясь канцелярским языком, истек, я вздохнул и поехал к себе в Пензу, в направлении — если взглянуть на карту — противоположном желаемому. Я был уверен, что чем дальше я удаляюсь от священной земли подвига, тем тоньше становится артерия, питающая меня фактами. Долгие месяцы работы над книгой я буду жить на старых «накоплениях». А хватит ли их?

Так я думал, садясь за письменный стол. Но ошибся.

Уже одно из первых моих выступлений по пензенскому телевидению (а начал я выступать с рассказами о героях Перемышля еще с 1965 года) вызвало совершенно неожиданный для меня отклик. Я получил письмо от земляка, который был участником событий!

После моего рассказа о «заставе Патарыкина» на студию пришло письмо из маленького города Каменки от рабочего завода сельскохозяйственных машин Усмана Умяровича Акжигитова. Он писал, что «с волнением смотрел передачу о боевых товарищах из нашего славного 92-го отряда». А я с не меньшим волнением держал в руках листочек бумаги, исписанный крупными, словно пляшущими буквами. Письмо было короткое: никаких новых фактов, просто бесхитростное выражение чувств, вызванных передачей. Мне же оно было дорого потому… что и здесь, в Пензе, на меня как бы пахнуло запахом т е х мест.

Вскоре после рассказа о героическом «марше сквозь смерть» мне передали еще одно письмо с местным почтовым штемпелем. Писал житель пригородного села Большой Колояр Алексей Иванович Буданов, называвший себя «участником всего этого пути». Письмо меня обрадовало и в то же время немного озадачило. «Служил я тогда в мотоинженерном полку», — писал Буданов. Но такого полка в Перемышле не было! Ни в составе 99-й дивизии, ни в составе всего 8-го стрелкового корпуса, которым командовал генерал Снегов… Я позвонил в Колоярский сельсовет и просил передать А. И. Буданову о моем желании встретиться с ним и поговорить.

Наша встреча состоялась через несколько дней. Буданов оказался еще совсем молодым человеком — не столько по возрасту, конечно, сколько по внешнему виду. Небольшого роста, живой, словоохотливый, он был отличным собеседником.

— Да, — сказал Алексей Иванович, — девятый отдельный мотоинженерный полк, в котором я служил, до начала войны находился во Львове и прямого отношения к корпусу Снегова не имел.

Подчиняясь непосредственно штабу 6-й армии, этот полк иногда помогал саперам той или иной дивизии, в том числе, возможно, и девяносто девятой. Но так уж случилось, что буквально с первого дня войны и затем в течение месяца Буданову и его товарищам пришлось делить с пехотинцами Снегова все их тревоги, радости и лишения, познать торжество первых побед и горечь отступления…

Произошло это так. Рано утром 22 июня полк по приказу штаба армии выступил в направлении Перемышля и уже в 9 часов утра был в Медыке, в районе боев. В самом Перемышле шел жаркий бой, над городом стелился густой черный дым, то и дело взлетало пламя взрывов, по шоссе на восток мчались машины с ранеными, тянулись колонны испуганных, плачущих женщин и детей… Инженерный полк попал на северо-восточный фланг обороны, где немцы предпринимали яростные попытки обойти город. Здесь им удалось форсировать Сан, смяв артиллерийским огнем и танками пограничную заставу. Вначале 99-я дивизия не могла ей помочь. А дальше… Дальше командиры стрелковых полков не выдержали и при молчаливом согласии генерала повели своих бойцов в контратаку. К ним присоединились все, кто находился в этом районе, в том числе и прибывший из Львова мотоинженерный полк. Буданов хорошо помнит этот первый бой. «Мы тогда не думали, нарушаем приказ наркома или нет. Помню только — вся кровь во мне кипела. Фашисты топчут нашу советскую землю, убивают наших братьев — пограничников, а мы должны стоять и смотреть сложа руки, ждать, пока кто-то там определит, провокация это или нет… Ну, мы и рванули в контратаку. Наши саперы хоть и были предназначены для другой работы, но в данный момент действовали с винтовкой в руках. И кажется, неплохо действовали…».

Так говорит бывший солдат, кстати, первый солдат, с которым мне довелось встретиться за время моих поисков. И говорит он, в сущности, то же, что и бывшие генералы и полковники. Он уверен, что, выступи наши войска в бой с первой минуты вражеского нашествия, дай этим гадам как следует по зубам, разговор мог бы получиться иной… «Больше людям верить надо было. На месте иной раз виднее, как поступать». Впрочем, это старая истина…

Здесь, на северо-восточном фланге, Буданов и его однополчане сражались все дни обороны, а затем отходили вместе со всеми перемышльцами, продолжая помогать пехотинцам штыком и гранатой и выполняя свои непосредственные обязанности. Генерал Снегов, которому они теперь подчинялись, приказывал уничтожать по пути все военные сооружения и склады, ничего не оставляя врагу. И «инженеры» уничтожали: под Львовом взорвали аэродром с ангарами и самолетами, поврежденными фашистской авиацией еще в первые часы войны, в Виннице взорвали мост и продовольственные склады, возле Умани уничтожили еще один аэродром и артиллерийский парк с большим запасом снарядов. Так и шли…

В конце июля — было это уже за Уманью — мотоинженерный полк отделили от общей походной колонны. Поступил приказ: передать машины 99-й дивизии и в пешем строю пробиваться на юго-восток, к Первомайску. Почему так решило командование, Буданов не знает. Наверно, «инженеров» берегли… Под Краснополкой, той самой Краснополкой, где они только что услышали весть о награждении защитников Перемышля, им пришлось спрятаться в рожь и ждать наступления темноты. Ночью какой-то старик, согласившийся быть проводником, повел их по тропинке через поле, а к утру вывел на широкий шлях, показал направление, куда идти, и пожелал доброго пути. Им удалось пройти, вернее, проскользнуть сквозь вражеское кольцо. О том, что оно сомкнулось, Буданов и его товарищи вскоре догадались по доносившемуся издалека реву танковых моторов и грохоту взрывов. Но теперь это осталось позади…

Вот что рассказал мне Алексей Иванович Буданов, бывший сапер, а ныне колхозник. И не только мне: в тот же вечер студия телевидения предоставила ему слово на голубом экране, и сотни тысяч зрителей увидели в лицо своего земляка и услышали его рассказ.

А я уже не боялся, что мне не хватит дыхания. Этот подвиг принадлежал всему нашему народу, его следы были повсюду. Живя в далекой от Перемышля Пензе, я получал все новые и новые письма — то от непосредственных участников событий, то от родных и близких участников, то от очевидцев того или другого боя, то просто от людей, которые когда-то слышали об этих событиях и теперь, узнав о том, что я работаю над книгой, спешили сообщить мне какую-нибудь интересную подробность.

Особенно много писем я получил после выступлений по Всесоюзному радио.

Москвичи, муж и жена Савкины, приглашали меня к себе послушать («если вас заинтересует»!) рассказ В. Н. Савкина о его службе в 92-м погранотряде. В семейном альбоме Савкиных сохранилось несколько фотографий пограничников, в том числе проводника служебных собак Ивана Малкова и личного шофера Тарутина Владимира Мещерякова. Эти две фамилии мне знакомы: их называл еще А. Н. Патарыкин.

А вот коротенькое письмо с берегов Волги, из Горького, от некоего И. В. Кульчицкого. Волжанин просит «срочно сообщить» ему мой адрес и даже прилагает почтовую открытку для ответа. «Есть ценный материал к произведению «Возвращение к легенде», — маняще заявляет он…

Из Краснодара пишет полковник авиации в отставке Иван Тимофеевич Анашкевич. «Прослушав ваше выступление по радио, я пережил счастливые минуты моей жизни: ведь 99-я стрелковая дивизия мне больше чем родная». Оказывается, когда-то, еще в 1923 году, молодой советский командир, или, как тогда называли, краском, Иван Анашкевич служил на Украине, а прославленной 44-й Щорсовской дивизии, ему и другим командирам-щорсовцам поручили сформировать новую дивизию, которой дала номер 99. Комплектованием этой дивизии занимался лично Михаил Васильевич Фрунзе. С самых первых дней своего существования девяносто девятая была одной из лучших, наиболее крепких дивизий нашей армии.

Житель города Медногорска Оренбургской области В. Г. Гарбузов спрашивал, не знаю ли я что-либо о судьбе его отца Гарбузова Григория Матвеевича, служившего в особом отделе 92-го погранотряда. К сожалению, я не мог ответить на этот вопрос. Но, в свою очередь, сам обратился с вопросом. В письме была такая «деталь»: «Двадцатого июня 1941 года я как раз окончил 7 классов перемышльской школы № 1». Значит, будучи мальчиком, он видел начало войны? Меня заинтересовало: а как отложилось это событие в сознании ребенка?..

В. Г. Гарбузов ответил подробно и обстоятельно. Да, он хорошо помнит ту ночь. Накануне, в субботу, в школе был выпускной вечер, отличникам вручали грамоты, гремела музыка, старшеклассники танцевали. Разошлись поздно. Проводив свою подружку-одноклассницу, паренек вернулся домой, на Набережную, и долго сидел на крыльце. Спать не хотелось. В темноте тихо плескался Сан, у моста маячила тень часового, поблескивал штык. На той стороне, у немцев, было совсем темно: ни в одном окне не горел огонь. Во мраке, как в преисподней, слышался неясный шум. Мальчик вгляделся в темноту и увидел два желтых глаза. Поезд! Он медленно приближался, тяжело дыша и постукивая на стыках… И вдруг раздался выстрел. Сын пограничника насторожился: наверно, какое-то нарушение? Но тут же громко залаял пулемет, пули просвистели над ухом. На крыльцо выбежал отец, на ходу надевая портупею. «Иди в дом!» — сказал он и быстро пошел, почти побежал в штаб… Больше сын не видел отца. Зато он видел бой у моста: взрывы гранат, первую рукопашную. Горе пришло потом, когда он с матерью был уже за городом, толкался среди усталых, мрачных, пропахших дымом пограничников и искал отца. Но люди молча пожимали плечами. Плакали женщины, кричали дети. Хотелось есть, пить. А город горел… Кажется, только тут мальчик понял, что началась война.

А вот И. Е. Сулаев, бывший строитель укрепрайона, пишет, что он «с первого же часа» воспринял войну как тяжелое горе для нашего народа. Понятно: он был уже взрослым, не мальчиком. Но, читая эти строки, я вспоминаю свое восприятие «первого часа». Пожалуй, оно было ближе к тому, что испытал школьник. А ведь я тогда тоже был взрослым, мне шел двадцатый год…

Разные люди и разные судьбы. И все-таки в каждом письме в большей или в меньшей степени я вижу отражение нашей всеобщей судьбы: простой, как пуля или кусок хлеба, и невероятно сложной, как человек. Мы все пережили войну, но каждый, кто остался в живых, пережил ее по-своему: так, как сумел, или так, как смог, или так, как распорядились обстоятельства. Поэтому я не удивлялся, когда получал письма, в которых сначала рассказывалось о войне, а затем о своей судьбе, не имевшей уже никакого отношения к моей книге. Я понимал: Перемышль был как бы трамплином — огненным трамплином! — в их жизни; здесь, в этом городе, для них кончился мир, началась война и все пошло по-другому.

Вот одно из таких писем, похожее на роман, — четыре школьные тетрадки, исписанные аккуратным почерком. Письмо прислал Дмитрий Дмитриевич Екимов из Старой Ладоги, что под Ленинградом. Был он когда-то, в середине тридцатых годов, учеником ленинградской военной спецшколы, затем ему присвоили звание младшего лейтенанта и направили в Перемышль, в 197-й стрелковый полк, которым командовал майор Хмельницкий.

Там, на восточной окраине Перемышля, Екимова застала война. Теперь, вспоминая об этом, Дмитрий Дмитриевич как бы заново погружается в настоянный на траве и хвое воздух пригородного леса, ведет своих бойцов на плац, где между деревьями натянут киноэкран, смотрит фильм «Степан Разин», ложится спать, блаженно потягиваясь и думая о том, что завтра, в воскресенье, он с утра пойдет на почту и отправит в Ленинград любимой девушке Вале письмо с обычными словами: «Все в порядке, жди, скоро приеду…» Так было поздним вечером 21 июня. А уже через несколько часов в лесу рвались снаряды и мимо разорванного в клочья экрана бежали бойцы, волоча на себе раненых товарищей…

Екимов пишет удивительно зримо, память у него цепкая, его исповедь читается с огромным интересом. Такова сила фактов. И сила чувства, скрытого под внешним «спокойствием» почерка.

«Хорошо помню командира нашей дивизии полковника Дементьева. Был он уже пожилой, на вид лет шестидесяти, сутуловатый, вроде невозмутимый, но всегда начеку, очень зоркий… Мне он своим внешним видом напоминал портрет Кутузова…». «Нашим полком командовал майор Хмельницкий. Ему в то время было лет 45, может, немного меньше. Невысокого роста, очень подвижный, жизнерадостный, с бойцами простой и общительный, он даже в бою не менялся. Все подчиненные его очень любили. С начала войны он был почему-то всегда в кожаной куртке — в жару, в дождь, в любую погоду. Воевал лихо, как прирожденный воин. Лично водил нас в штыковые атаки — и под Перемышлем и в Виннице… С таким командиром и умирать было не страшно. А где и как он погиб или как сложилась его дальнейшая судьба, я не знаю…». «Хочу сказать о политруке нашей роты Якубенко. Был он также невысок ростом, сухощавый, чуть сутуловатый. Я никогда не видел его улыбающимся. Но был он справедлив и решителен, На коротких привалах не отдыхал, а читал нам сводки Информбюро, выпускал боевые листки. Воевал он храбро…».

Мне нравится, что Екимов пишет с любовью не о себе, а о других. Ему, я чувствую, очень хочется, чтобы не пропали бесследно, не канули в Лету имена его боевых друзей, совершивших когда-то великий солдатский подвиг, но не заработавших ни орденов, ни славы. Он пишет о подвигах младшего лейтенанта Шпака и рядового Горобца, которые под сильнейшим огнем ездили к горящему складу за боеприпасами, о героях уличных боев лейтенанте Иване Васильевиче Фокине, снайпере Чинчирашвили, старшем сержанте Николае Новикове, который «родился в Тульской области, был с виду неуклюж, ходил вразвалку, но-медвежьи, но в рукопашных схватках был ловкий как черт, фашисты от него летели, как мячики»; о бесстрашных пулеметчиках — Болотове, погибшем в первый день войны, братьях Бахтиевых, дальнейшая судьба которых неизвестна, и Павле Морозе, чей адрес (село Богданы Киевской области) каким-то чудом сохранился в памяти…

И еще Екимов пишет:

«В день контрнаступления 23 июня 206-й стрелковый полк нашей дивизии, отбив железнодорожный мост, форсировал реку и гнал врага еще 7 километров на его территории. Отступили оттуда снова за Сан только к вечеру по приказу командования».

Новая легенда! Неужели мы были на территории врага, пусть на маленьком ее клочке, уже на в т о р о й д е н ь в о й н ы? Я запрашиваю Екимова еще раз, он подтверждает. И добавляет, как тот львовский колхозник: «Не верите — спросите у поляков».


И вот я в Перемышле. Как это случилось? Об этом, пожалуй, стоит рассказать.

Летом 1965 года я жил в Доме творчества в Ялте. В это же время там отдыхали с семьями два моих польских коллеги — журналист Ришард Фрелек и писатель Войцех Жукровский. Мы познакомились, и как-то я поведал им о моем замысле. К тому времени я уже собрал немало фактов, среди них были такие, которые в равной степени относились к обоим нашим народам. Участники боев в Перемышле говорили, что местные жители оказали им огромную помощь. Когда завязывались уличные бои, поляки активно участвовали в боях за вокзал, бросали из окон на головы гитлеровцам тяжелую мебель, утюги, кирпичи из разобранных печей, поливали кипятком. Были поляки и среди ополченцев, некоторые из них погибли…

Мои новые знакомые внимательно слушали, попыхивали своими трубками и кивали головами. «Бардзо интересно!» — изредка говорили они, посматривая друг на друга. Кажется, что-то похожее они где-то слышали… «Мы постараемся для вас кое-что узнать», — сказали они на прощанье. Но, честно говоря, я не очень-то надеялся: оба поляка были люди занятые, со своими творческими заботами. Я воспринимал их внимание ко мне и моим поискам скорее как любезность хорошо воспитанных людей.

Но прошло несколько месяцев, я уже давно забыл о нашем разговоре на ялтинской веранде, и вдруг почтальон вручил мне письмо из Варшавы. Это было приглашение от польского «Союза борцов за свободу и демократию» — организации, доселе мне не известной. «Союз борцов», или, как его зовут сокращенно, «Сбовид», писал, что он «чрезвычайно заинтересован в инициативе написания книги на тему советско-польского воинского братства» и готов оказать мне «посильную помощь». Короче говоря, «Сбовид» приглашал меня в Польшу.

Я приехал в Варшаву в начале зимы: падал первый снег, и деревья на улицах польской столицы стояли приукрашенные, как к рождеству, в кокетливых белых шапочках. Мои новые знакомые, работники «Сбовида», Вацлав Чарнецкий и Збигнев Куницкий, оба маленькие и удивительно подвижные, оба хорошо знающие русский язык, оба ветераны войны, водили меня по городу и наперебой рассказывали о последних варшавских новостях: о предстоящем открытии Большого оперного театра, о жаркой, длящейся уже месяц дискуссии вокруг нового исторического фильма «Пепел», в котором «очень много красивого, но чуть-чуть мало уважения к предкам», о подготовке к празднованию тысячелетия Польши… Предпраздничная Варшава была прекрасна, смотреть на нее — даже просто смотреть! — было наслаждением, но меня тянуло в Перемышль.

…Этот город встретил меня сурово: холодным, пронизывающим ветром, скрипом флюгеров на высоких покатых крышах, насупленными бровями заснеженных карнизов. «Вы принесли нам подарок русского деда… как его — мороза?» — спросил, пожимая мне руку, секретарь Перемышльского горкома ПОРП Войцех Баня и представил меня людям, сидевшим в его кабинете за длинным столом. Я извинился: «По-моему, у вас сейчас заседание бюро?» — «Нет, мы ждем вас». Это были местные коммунисты, свидетели и участники боев в июне сорок первого года…

Оговорюсь сразу: польские товарищи подтвердили все или почти все, что рассказывали мне наши люди. Да, Перемышль переходил из рук в руки. Да, какая-то советская воинская часть (или подразделение) днем 23 июня в порыве наступления форсировала Сан, вышла на другой берег и выбила немцев за черту города. Меня даже водили в Засанье и показывали район, занятый тогда нашими. «К сожалению, были они здесь недолго, может быть, до ночи, а затем им приказали отойти обратно за реку», — говорили поляки…

А потом я пытался найти могилы героев. Но не нашел их — ни на площади Рынок, ни на кладбище. Я долго бродил между роскошных склепов и памятников, читал надписи на польском, немецком, еврейском и даже татарском языках, но надписей на русском… Впрочем, нет, были надписи и на русском языке — еще с «ятью» и твердым знаком: это я забрел в тот угол кладбища, где покоились останки солдат и офицеров старой русской армии, погибших в первую империалистическую войну. Но могил героев обороны советского Перемышля 1941 года я не нашел.

«Как же так? — думал я. — Ни памятника, ни хотя бы скромного обелиска с родной красной звездочкой…» Я вспомнил слова Патарыкина: «Одна река Сан текла, как и прежде, похоронив все». Нет, я убедился, что бывший пограничник не прав: герои не умирают, по крайней мере в сердцах тех, кто их знал. Меня убедили в этом не лозунги, а простые люди — и мои соотечественники и поляки. След героев не должен умирать на этой земле, он должен жить после нас, и не столько во имя мертвых, сколько во имя живых.

Секретарь Войцех Баня согласился со мной. «Мы уже поставили этот вопрос перед вашим комитетом ветеранов войны, — сказал он, — написали туда: приезжайте вместе отыщем могилы, найдем формы, как увековечить память погибших в боях…»

И я верю: настанет время, когда над Перемышлем на самом высоком его холме, загорится Вечный огонь. Он будет виден отовсюду — и в нашей стране и в братской Польше. И каждый, кто живет сейчас и будет жить после нас, да вспомнит, глядя на это пламя, тех, кто погиб когда-то во имя свободы, чести и мира.

Вот и все. А впрочем, нет, точку ставить еще слишком рано. Я только что подумал об этом, получив два новых письма.

Одно из Перемышля, от местного историка Ришарда Далецкого, который спрашивает у меня, знаю ли и о том, как несколько скромных банковских служащих спасли в первый день войны от гитлеровцев золото, находившееся в подвалах перемышльского банка. И я вспоминаю: ведь об этом кто-то уже писал мне, кажется, Петр Васильевич Орленко. Далецкий говорит, что это интереснейшая история, и ее участники — поляки живы до сих пор, он знает их адреса…

А второе письмо от Стрижкова. Юрий Константинович, с которым мы подружились, пишет, что ему удалось напасть на след героев, вынесших из окружения под Уманью славное знамя девяносто девятой дивизии. Он будет продолжать поиски и сообщать мне о результатах — ведь это же волнует нас обоих. Да и не только это!

Нет, повесть о героях Перемышля еще не окончена! Сколько еще неизвестных подвигов, неразгаданных тайн, неописанных судеб… А эта книга — только начало.

Загрузка...