«После моего отъезда, — писал мне Петр Васильевич Орленко, ныне ответственный работник Министерства геологии Украины, — войска Перемышльского гарнизона продолжали войну без меня. Об их героических подвигах я знал лишь из печати».
Мне пришлось вернуться в архив. Окружив себя грудами пожелтевших газет, я долго листал их, пытаясь выудить из сводок, корреспонденций и очерков того времени хотя бы бледный пунктир пути героев Перемышля на восток, к Днепру. Но ничего не нашел…
В газетах писали о кровопролитных боях, называя только первую букву местности: «село К.», «река С.»… Но Советский Союз не Монако, у нас сотни «С» и тысячи «К» — попробуй разберись-ка в этом загадочном шифре! Я беспомощно крутился на месте, как собака, потерявшая след. Неужели из поля зрения тогдашних летописцев войны исчезла вдруг целая дивизия, та, что они еще недавно прославляли?
Я вспомнил свое: дорогу от Кременца на Ямполь, отступающих, как и мы, соседей справа и слева, горящие склады и искалеченные орудия… Что ж удивляться? Оборона Перемышля была в те дни как яркая звездочка на черном небе, и свет ее был виден повсюду. Потом она погасла… А об отступающих предпочитают не писать. На добрых, а точнее, горьких полмесяца девяносто девятая со своим погранотрядом как бы канула в Лету. Кто ж мог ее тогда заметить? Разве только командующий фронтом. Но у него были десятки дивизий, о которых надо было заботиться. И что он мог сказать журналистам? Не отрываясь от карты, он говорил: «Пишите, что боремся. И все». Это была правда: фронт боролся. Отступал, но боролся. А где отступали его войска, по каким дорогам — этого сообщать было нельзя… И в газетных сводках, корреспонденциях и очерках указывались лишь направления. А конкретные места боев обозначались лишь этими самыми буквами… Но кто теперь расшифрует их, кто?
Об этом могли сказать только люди.
В одной из комнат Киевского дома офицеров, занимаемой военно-научным обществом, собралось человек двадцать. Генералы, полковники, майоры… Это была живая история войны. Они могли вспоминать без конца. Но в девяносто девятой никто из них не служил.
— Послушайте, а может быть, Иванов знает?
— Нет, Иванова как раз перед войной зачем-то перевели с Украины в Прибалтику. Мы тогда еще удивлялись. Человек эти места знал как свои пять пальцев…
— А Карпезо Игнатий Иванович, он там не начинал?
— Вряд ли, он уже был тогда, если не ошибаюсь, командиром мотомехкорпуса. Вот если Яхимович…
— Да он же командовал погранотрядом. А там, товарищ говорит, был какой-то Тарутин.
— Подождите, подождите, а генерал Ильин Петр Сысоевич, ну, этот, без ноги, который еще статью написал? Помню, он что-то такое говорил… А ну-ка, где наш блаженной памяти бюллетень?
Из архива на свет божий извлекаются три тоненькие книжечки. Пока я их листаю, беседа переключается на другое. Кто-то возмущается, почему начальство запретило дальнейший выпуск этого бюллетеня, публиковавшего записки участников войны. Остальные дружно поддерживают его.
Я слушаю и продолжаю листать. Стоп, вот и Ильин! Небольшая статья под заголовком «Тяжелое испытание». В конце второй страницы читаю: «В середине июля я получил новое назначение — начальником политотдела 99 сд…»
— Простите, он здесь живет, в Киеве?
— Здесь. Только заходит сюда редко. Он инвалид…
— Вы можете дать мне адрес?
— Пожалуйста.
Мы сидим за столиком в саду, насквозь пронизанном солнцем.
— Да, было, было… — говорит Ильин. — С этой дивизией я прошел почти от старой границы и до конца… Поскрипывая протезом, генерал вздыхает и задумчиво смотрит поверх меня, на плывущие в голубом небе облака. Он только что со сна и зябко ежится, долго, жесткими, непослушными пальцами застегивает воротник рубашки. Разговор у нас поначалу не клеится.
— Знаете, я лучше покажу вам еще одну статью, побольше.
Генерал встает, ковыляя, идет в дом и возвращается с пачечкой листков, отпечатанных на машинке.
— Это я еще давно, вскоре после войны написал, но тогда ее у меня не приняли. Почему? Да так, время было другое…
Проглядываю первые страницы. Мелькают названия городов, даты, номера воинских частей, встает чья-то жизнь, давно отошедшая в прошлое.
— Читайте отсюда, с середины.
«Дивизию я догнал 18 июля к вечеру, когда она приближалась с запада к городу Виннице. Командовал ею полковник Опякин, комиссаром был полковой комиссар Харитонов…»
Это уже о девяносто девятой! И я читаю дальше.
…От Миколаева до старой границы дивизия пробивалась с боями. Враг нажимал на нее со всех сторон, пытался взять в клещи, беспрерывно клевал с воздуха, но она шла, яростно обороняясь и одновременно ища любую, иногда почти неуловимую брешь во вражеском кольце. Два или три раза генералу Снегову удавалось связаться со штабом фронта. Оттуда по-прежнему обещали подкрепления. Но они по-прежнему не приходили. А строй редел, в степях и перелесках оставались убитые — порой их не успевали даже похоронить… Последняя надежда была на заслон у старой границы, однако и здесь не встретили ничего, кроме пустых траншей и давно заброшенных дотов. Доты были засыпаны землей и не годились для обороны. А в свежевыкопанных траншеях лежали еще не остывшие трупы бойцов… Но куда ушли живые? По степи в разные стороны расползались следы людей и повозок, догорали выброшенные из сейфов бумаги — личные дела командиров, приказы, наградные листы. Крестьяне показали на сваленные в клунях груды красноармейских сапог и гимнастерок, говорили, что впереди немцы, и предлагали тоже снять форму и переодеться в гражданское. Но эти бойцы, которые отступали позади всех, были какие-то странные. Они только упрямо мотали головами и, пополнив у колодцев фляги, шли дальше — с оружием в руках, черные от дыма и пыли, с развернутым знаменем впереди колонны. Они еще думали пробиться! И многоопытные «диды», глядя им вслед, печально шептали молитвы, а сердобольные бабы плакали навзрыд… Но мужество, даже обреченное, всегда находит сообщников: почти в каждом селе к походному строю присоединялись местные «парубки», еще не достигшие призывного возраста, но мечтавшие о подвиге. Как их ни гнали командиры назад, в родные хаты, они не уходили. «Мы ж здесь любую тропинку знаем!» — клялись они. И командиры смирялись и приказывали дать им оружие. Так они шли…
Между Проскуровом и Винницей девяносто девятую догнал на машине новый начальник политотдела Ильин. Его представление командованию было коротким. «Прибыли?» — «Прибыл!» — «Но у нас здесь не мед, знаете?» — «Знаю». — «Ну и отлично». Снегов и Петрин пожали новичку руку и направили дальше — к Опякину и Харитонову. Те тоже были немногословны. Харитонов на ходу посвятил в события, предупредил, что будет трудно. Но Ильин и сам видел… От дивизий осталось едва ли больше половины. В строю шагали раненые: кто с повязкой на голове, кто с подвешенной левой рукой — лишь бы можно было идти и стрелять. Лица у всех были измученные. Но не было ни одного, в котором он прочел бы страх. Эти люди уже не боялись ни бога, ни черта. Начальник политотдела понял: здесь не надо агитировать. Надо драться с врагом, не думая о себе, и завоевывать уважение только личным примером. Такой дивизии он еще не встречал.
…А вскоре он увидел ее в бою. Ночью головная колонна подошла к Виннице. Разведчики доложили: восточная часть города уже занята немцами, их охранение, вооруженное пулеметами и минометами, контролирует все дороги, ведущие на восток.
Командиры снова склонились над картой. Но все было ясно и так. Обойти этот город нельзя ни с севера, ни с юга. Дорога на север, к Житомиру, перерезана немецкой танковой группой — об этом сообщили все еще прикрывающие дивизию с фланга остатки погранотряда. На юге, у Жмеринки, немцы тоже вбили мощный танковый клин, который может задержать лишь естественный рубеж — река Южный Буг, и то, если сосед справа при отступлении успел взорвать мосты… Остается одно — пробиваться здесь, у Винницы. Снегов с Опякиным переглянулись, поняли друг друга без слов. Тактика должна быть прежняя, уже проверенная: стремительный штурм с захватом переправочных средств.
Полковник Опякин приказал командиру разведбата смять вражеское охранение. По большаку проскрипели гусеницы — это прошли вперед три маленьких танка. При свете луны их исцарапанная броня искрилась…
О начале боя догадались сразу, по первым же взрывам. Била артиллерия, пытаясь преградить путь. Но танки прорвались. Вернулся на трофейном мотоцикле связной, доложил, что первый мост через Буг взят. Тогда Опякин двинул пехоту.
Уже светало. В розовой от солнца пыли промчался на лошади майор Хмельницкий, невысокий, плотный, в распахнутой черной кожаной куртке. Он на рысях взлетел на холм, откуда был виден город с двумя мостами, соскочил с седла, отдал ординарцу лошадь и скрылся в траншее НП. «Этот сейчас даст им пить!» — сказал, не отрываясь от бинокля, Харитонов. Ильин кивнул головой, хотя видел командира 197 сп только мельком, на совещании. Но Харитонов не стал бы хвалить человека зря.
Немецкая артиллерия свирепствовала вовсю, била фугасными и осколочными снарядами, стараясь прижать пехоту к земле и отрезать ее от ворвавшихся в город танков. Однако наступление развивалось. Хмельницкий ракетами поднимал роту за ротой и бросал их в узкое горло прорыва. Сквозь дым, окутавший НП, Ильин увидел майора. Командир полка вскочил на лошадь и умчался по направлению к городу. «Пора и нам», — сказал Харитонов, пригласив Ильина в машину. Он словно знал, что теперь путь свободен.
Так оно и было. За эти несколько часов наши танки успели занять и второй мост через Буг. Тут им на помощь подошла пехота. Хмельницкий поставил задачу: очистить от противника прилегающие к мостам улицы и пройти дальше, пробить коридор для штабов и обозов. Неудержимой атакой — где огнем, а где и штыками — бойцы прочищали квартал за кварталом. Следом за ними, почти впритык, двигались остальные. По булыжной мостовой неслись, разбрызгивая пену, осатанелые лошади, грохотали повозки… Бой шел уже где-то рядом, на флангах. А здесь, в центре города, лишь свистели осколки, падавшие с неба, как град. За треснувшим стеклом машины мелькали тополя и акации с кружившейся вихрем листвой, разбитые витрины магазинов, горящие ларьки и чьи-то трупы на тротуарах…
Это был первый бой, в котором Ильин увидел грозный почерк девяносто девятой.
На Восточном берегу Буга дивизию ожидали новые испытания. Немецкие танки снова были справа, вероятно, «соседям» Снегова и Опякина так и не удалось взорвать мосты. Пока танки шли параллельно дивизии.
Снегов снова связался со штабом фронта. В рации что-то шипело и трещало, генерал с трудом уловил приказ: выйти на участок железной дороги Умань — Тальное, не дать противнику эту важную линию, которая питает чуть ли не две наши армии… И еще, уже в конце, генералу, как всегда что-то пообещали. «Что?» — переспросил он. Ему ответили: «Следите за сообщениями!» Он только пожал плечами.
Перед ними по-прежнему лежал фронт, похожий на слоеный пирог. Или, еще точнее, на минное поле, где каждый неверный шаг в сторону — смерть. За спиной у дивизии осталось уже семьсот километров пути, тысячи трупов… А что ожидало ее впереди? Новые окружения и новые прорывы, гибель товарищей, изнуряющий марш — почти без отдыха, а зачастую и без еды. Сколько же можно идти и идти? Но первым падает тот, кто оглядывается назад и считает пройденные ступени. Надо было смотреть только вперед. И идти. И пробиваться сквозь эти железные, сочащиеся смертью слои.
Начальник политотдела ходил вместе с пехотинцами Хмельницкого в атаку под Дашевом, учился прокладывать путь штыком, не забывая, однако, что он комиссар, политический руководитель. Подбадривая других, он подбадривал и себя, ведь ему было уже за сорок.
О своих подвигах он не пишет. Пишет, что воевал, «как и все». Как все в девяносто девятой!
День за днем дивизия приближалась к дели. А каждый день — это бой. Об одних боях Ильин пишет бегло, в двух-трех словах, о других подробнее…
«Особенно мне запомнился бой за село Краснополка, что севернее Умани. Он начался рано утром. Я находился в роте пограничников, имевшей задачу обойти слева противника, занимавшего это село. Мы по лощине вышли к водяной мельнице, расположенной на окраине Краснополки. Надо было проскочить по мельничной плотине, которую немцы держали под огнем ручных пулеметов. Пограничники бесстрашно бросились вперед. По узкому мостику они пробегали парами эту страшную дистанцию, некоторые замертво падали в воду. И все-таки мы преодолели плотину. Накопившись на другом берегу пруда, рота отважно атаковала фашистов. Дело дошло до рукопашной схватки. Каждый пограничник дрался против двух-трех врагов. В ход пошли гранаты, приклады, ножи. Хотя у меня уже был некоторый опыт, но такое остервенение боя я наблюдал впервые. В этой жестокой борьбе, продолжавшейся не больше двадцати минут, были уничтожены две роты фашистов и перебита вся прислуга немецкой батареи, не успевшей дать по нас ни одного выстрела.
Пограничники (они прикрывали пехоту и одновременно взаимодействовали с ней) заняли половину села и удерживали ее почти до полудня, пока части дивизии не отошли дальше, на восток. В этом бою все дрались отчаянно, но особенно отличились лейтенанты из 197 сп Толстокоров и Щелкин, политрук Окунцев, сержант Водка, красноармейцы Кульшенко, Прутков и Крайнев. Все они были коммунистами… Фамилии героев-пограничников, а среди них были участники знаменитого «перемышльского» штурма, я, к сожалению, не помню».
Нет, этот бой запомнился не случайно! Именно здесь, под Краснополкой, девяносто девятая узнала о том, что ее наградили орденом Красного Знамени. Первой из всех дивизий за время войны!
«В тяжелой обстановке отступления, — читаю я, — люди, измотанные непрерывными боями и походами, были взволнованы, потрясены этим известием и благодарили за признание их ратного труда. Многие плакали от радости».
А через несколько дней, когда дивизия была уже за Уманью, немецкие танковые колонны, вышедшие далеко вперед, развернулись и уперлись головами друг в друга. Их огнедышащие пасти стали разрывать дивизию по частям. Уже смертельно раненная, истекающая кровью, она метнулась было на юг, к Первомайску, но гитлеровский фельдмаршал Рунштедт — он помнил эту ненавистную ему дивизию еще с Перемышля! — выдвинул ей навстречу мощный танковый заслон. Кольцо вражеского окружения сомкнулось наглухо. Теперь это была уже не дуэль, а расправа. В селе Подвысоком к девяносто девятой присоединились остатки еще двух или трех дивизий; их командиры, столпившись в стоящей над оврагом избе, с надеждой смотрели на Снегова, склонившегося над картой: может быть, он что-то придумает? Они еще ждали чуда. Но Снегов с беспощадной ясностью видел будущее… Они находились на крошечном островке в середине жирной черной стрелы, как в брюхе удава. Здесь был бы бессилен даже гений, даже Суворов… И Снегов сказал командирам то, что сказал бы на его месте каждый честный человек. Он приказал уничтожить штабное имущество и обозы, разместить раненых по избам, а здоровым, независимо от должности, звания и рода войск, брать в руки винтовки и пробиваться.
«6 августа утром мы двинулись к северу в направлении Ново-Архангельска. Было решено прорываться по берегу, вдоль реки Синюха».
Теперь они шли спешившись — последние остатки девяносто девятой. Винтовки и пулеметы против танков…
«Но все-таки нам удалось прорвать три-четыре немецких заслона. Люди дрались отчаянно, бросались в штыки, многие гибли… Так прошли километров семь-восемь, и наши силы иссякли…»
6 августа… Да, кажется, именно в эти дни все газеты, как сговорившись, вдруг замолчали о «героях Перемышля». Это понятно: о тех, кто попал в окружение, во время войны не пишут…
Но что же было дальше? Я смотрю на генерала. Он сидит, подперев голову руками.
— Дальше? — Он, встрепенувшись, отряхивает с себя остатки сна. — Дальше был плен. А потом, через несколько дней, побег… Три плена и три побега за два месяца.
Он вдруг улыбается, заметив вдалеке, на заборе, соседского мальчишку с зеркальцем.
— Вот пострел! Поди, за яблоками пришел. Так они ж еще зеленые!
Сорвав с ветки несколько яблок, он швыряет одно мальчугану, а другие кладет на стол, угощает меня.
— Между прочим, вот такими дарами природы мы тогда в основном питались. Пища беглецов — яблоки да картошка. Как немцы говорят: земля и небо.
И, уже оживившись, рассказывает о своих побегах, о товарищах, с которыми вместе пробирался к своим. Мне все это знакомо… Только имена другие: какой-то бригадный комиссар Аверин, какой-то старший лейтенант Скориков… И вдруг:
— А вод самым Киевом к нам присоединился еще один беглец, некий Логунович…
— Логунович! Подполковник?
— Да, командир какого-то разбитого артполка.
«Какого-то артполка»! Солнечный зайчик упирается мне в глаза. Плывет золотая река, колышется спелая рожь. «Беги к машине, спасай документы!» — слышу я голос моего командира. Я выполнил этот приказ, сжег документы. Но доложить не успел: не было уже ни полка, ни командира…
— Его звали Викентий Иванович?
— Кажется. Не то Викентий Иванович, не то Викентий Владимирович. Точно не помню, память уже начала сдавать.
— И вы вместе прошли к нашим?
— Вместе.
— А он жив?
— Нет, его потом убили. В сорок втором году.
Я встаю. Генерал бережно собирает листочки в папку. Он надеется, что еще опубликует свои мемуары.
— Значит, вы в Москву? Тогда передайте мой привет Павлу Прокофьевичу.
— Кому?
— Опякину. Бывшему командиру девяносто девятой.
Да, мир тесен! Или мне сегодня просто везет…
Павел Прокофьевич Опякин тоже генерал. И тоже уже в отставке. И тоже был в плену. И тоже бежал. Все то же…
И говорить ему об этих последних днях марша тоже трудно.
— Ильин дал вам в общем правильные сведения.
— Но вы могли бы от себя что-то добавить?
— Мог. И в свое время хотел, после выхода к своим… Например, о нашем боевом опыте. Ведь война тогда только начиналась, а мы как-никак прошли марш почти в девятьсот километров, прорвали несколько вражеских заслонов, видели немцев, как говорится, и спереди и сзади и что-то поняли и в их и в своей тактике. Наш опыт мог бы пригодиться. А сейчас…
Генерал почему-то улыбается. Его улыбка немного смущает меня. Но генералу шестьдесят, а мне сорок. Он мудр, как буддийский бог. «Стоит ли молоть воду в ступе?» — читаю я в этой улыбке.
— Разрешите хотя бы небольшую пресс-конференцию?
— Небольшую — пожалуйста.
— Вы, конечно, знаете об обороне Бреста. Скажите, можно ли сравнить с ней оборону Перемышля?
— И можно и нельзя.
— Как это понимать?
— Начну с «нельзя». С точки зрения военной, это совершенно разные обороны. Оборона Бреста возникла стихийно: войска, которые находились в городских казармах, просто не успели получить приказа об отходе и оказались во вражеском окружении. Это заставило их укрыться в казематах старой крепости — месте, наиболее надежном для спасения жен и детей военнослужащих и одновременно для отражения немецких атак с помощью одного лишь стрелкового оружия. Они надеялись, что наши скоро вернутся и освободят их. Но главные силы гитлеровцев прошли далеко вперед, вражеское наступление развивалось. Оборона была обречена. Брестцы, наконец, поняли это и все равно продолжали биться — до последней капли сил, до предела человеческих возможностей… И за это им вечная слава!
Оборона Перемышля сложилась как следствие продуманного контрудара и решала поставленную оперативную задачу: удержать в наших руках основные дороги, ведущие непосредственно к Львову, что мы и делали в течение недели. Львов был взят противником значительно позже предусмотренного им срока, что давало возможность нашей армии организованно отойти на восток и уже на новых рубежах подготовиться к активной обороне.
Во-вторых, оборона Бреста, точнее, Брестской крепости осуществлялась небольшими силами, что-то около полка, и была предельно локальной, то есть ограниченной узким кольцом бастионов. Оборона Перемышля была сравнительно растянутой, в ней участвовало до двадцати тысяч бойцов и командиров, имевших в своем распоряжении, кроме стрелкового оружия, несколько легких танков и свыше ста орудий и минометов. Ее огневой вал был для врага весьма чувствителен.
Но в моральном плане и та и другая обороны имели, пожалуй, равное значение: Перемышль тогда, в первые дни войны, поскольку об этой обороне писалось в газетах, а Брест в основном после войны, когда о защитниках крепости рассказали и в книгах, и в пьесах, и в кинофильмах… Конечно, мужество защитников Брестской крепости было исключительным — об этом лучше всех написал Сергей Сергеевич Смирнов. Вот и учитесь у него — правде учитесь!
— Спасибо. Еще вопрос: сыграла ли какую-нибудь роль эта оборона в последующем разгроме врага или, наоборот, укрепила его уверенность в победе — ведь она окончилась в общем-то трагически?
— Отвечу аналогией, может быть, слишком примитивной… Вы никогда не видели борьбу человека с волком? Нет. А я видел. Так вот представьте себе такую картину. Ночь. В темноте мирно дремлет стадо. У костра сидит молодой пастух и тоже дремлет. Вдруг из-за ближних кустов выходит матерый волк и набрасывается на пастуха. Парень не ожидал нападения и сначала опешил. Но, почувствовав на себе зубы хищника, стал яростно сопротивляться. Покатились они по земле: волк норовит схватить пастуха за горло, а тот сует ему в пасть что под руку попадется — то сучком ткнет, то горящей головешкой из костра… Волк ярится, рвет парня в клочья, тот сопротивляется, хотя вроде и толку мало, и силы иссякают, и кровь хлещет. Но волку, между прочим, тоже достается… И вот выпустил он правую руку парня, тот изловчился из последних сил, выхватил из кармана нож и ткнул волка в брюхо. Раз, другой, третий… Зверь зарычал, отскочил от человека и рухнул замертво.
Так и в этой войне. Уже в первые месяцы мы «кололи» врага то тут, то там. Конечно, от Перемышля или Бреста до Сталинграда было еще очень далеко, внешне гитлеровская армия выглядела даже год спустя после начала войны победительницей, но внутренне она была уже не та — подорвали ее все эти уколы и удары, так сказать, и физически и духовно. Поэтому слова «трагический конец» к нам не подходят. Победили в конечном счете мы — не защитники Перемышля в частности, а все, народ. И один из первых вкладов в эту победу был наш.
Теперь генерал говорит серьезно и страстно. Куда девалась его недавняя усмешка… Нет, прошлое не зачеркнешь, не спрячешь под маску. Перемышль был. И была слава. И был этот грозный, отчаянный марш.
Я показываю генералу газеты, добытые мной из архива.
«Навеки овеянный славой крылатой, да здравствует путь девяносто девятой!»
Бывший комдив узнает по фотографиям своих капитанов, лейтенантов, старшин и бойцов. Читает песню Твардовского:
В том порыве едином
Мы врага опрокинем
И раздавим лавиной стальной…
Развевайся над нами
Опаленное знамя
Девяносто девятой родной!
— Хорошая песня! — тихо, как бы про себя произносит он. — Только мы ее разучить не успели.
Я спрашиваю его о судьбе знамени. Генерал говорит, что оно не досталось врагу. Какой-то до сих пор неизвестный герой вынес его из вражеского окружения и доставил в штаб фронта. Поэтому номер дивизии сохранился.
Поздней осенью сорок первого года, когда генерал был уже у своих, «первую орденоносную» сформировали, во сути, заново.
— Ну, ваша пресс-конференция окончена? В таком случае, как говорят президенты и дикторы, спасибо за внимание. — Он поднимается.
Я пожимаю генералу руку. Смотрю через его плечо на портрет на стене: там он снят в полной форме, похожий и не похожий на себя, вероятно, потому, что в мундире и при орденах улыбаться не положено. Есть ли среди этих орденов тот, «перемышльский»?
— Есть, — отвечает Опякин. — Но я получил его, конечно, не там, не под Уманью. Там самолет с орденами для нас покружил, покружил над полем боя и улетел обратно… Ну, да награда человека найдет, был бы человек.
Надо уходить. А у меня еще столько вопросов! Но генерал говорит, что на днях ложится в больницу. Может быть, мы встретимся, когда он вернется?
— Не знаю, не знаю, не знаю… — уклончиво говорит он. — Обратитесь лучше к историкам. Вот их институт, рядом. — Генерал показывает за окно. — Удобно я живу: в двух шагах от истории.
— Вы думаете, они мне что-нибудь скажут?
— Скажут. У них там во какие книги!
Сквозь щелку двери я вижу серый смешливый глаз генерала.
— Ни пуха ни пера!
Выхожу на улицу, залитую осенним солнцем. Мне чуть страшновато от мысли: почему я раньше не обратился к историкам? Вдруг выяснится, что я искал зря, что все уже открыто, изучено и даже написано? «Быть или не быть?» — думаю я, оглядывая большой серый каменный куб института, Я представляю, как армия академиков в черных шапочках обрушит на меня свои фолианты…
Но все обстоит гораздо проще.
Никаких шапочек нет. Есть милые, симпатичные люди в будничных, прозаических костюмах, сидящие за столами.
Заведующий сектором — доктор наук — приводит меня в одну из комнат и кричит куда-то за шкаф:
— Юра! Кажется, по твою душу!
Скрип стула, мягкий толчок в стекло, и из-за шкафа появляется молодой, вернее, моложавый человек и, быстро взглянув на меня, протягивает руку.
Так я знакомлюсь с Юрием Константиновичем Стрижковым.
— Перемышль? Да, занимаюсь, уже давно, несколько лет. Кое-какими фактами, конечно, располагаю… А что вас, собственно, интересует?
Я говорю. Он отвечает. Короткие вопросы и еще более короткие ответы. Беседа идет медленно, с неясным душевным скрипом, спотыкаясь о какие-то неведомые мне кочки.
Сначала я понимаю только одно: мой собеседник не доктор и даже еще не кандидат, а просто научный сотрудник, каких в институте сотни. Но здесь он единственный, кто разрабатывает эту тему, и не первый год. Знает он, по-видимому, много, во всяком случае, больше, чем я. Он умеет работать с архивом, ведет обширную переписку. Читал даже то, что писали и пишут о подвиге защитников Перемышля там, за границей, бывшие гитлеровские генералы и оберсты, до сих пор не забывшие «русское чудо» на Сане…
— А вы давали какие-нибудь публикации?
— Давал…
Он показывает мне статью, напечатанную мелким шрифтом в одном из прошлогодних номеров «Военно-исторического журнала». Все вроде солидно — фотографии, карта, но сдержанно, словно без твердой уверенности в масштабах подвига. И уж совсем скромно подписано: «Лейтенант запаса Ю. Стрижков».
— Это что, первая научная статья?
— Да, после войны — первая.
Не густо. Поневоле выползает мыслишка: за что же тогда братцам ученым платят зарплату? Но, кажется, я поторопился…
— Дома у меня лежит рукопись книги, — тихо говорит Стрижков. — Там собрано все, что мне удалось найти: весь путь девяносто девятой…
— Что значит — лежит?
— В прошлом году я предложил ее издательству. Но мне отказали.
Он старается не смотреть на меня. Уж не видит ли он перед собой счастливого соперника, от которого надо оберегать свой клад? Мне становится как-то неловко, и, будто оправдываясь, я начинаю прибегать к душеспасительным цитатам: «Но еще Белинский сказал: там, где ученый доказывает, писатель показывает!» Какие же мы, к черту, «соперники»?»
Молодой историк кивает: все верно, все правильно. Но молчит. В его душе — я вижу это по глазам — борются две силы: подозрительность и честное желание помочь. Цитаты цитатами, а жизнь жизнью. Может быть, он думает: пусти этого писателя в свою кладовую, он набьет карманы моими сокровищами и уйдет, даже спасибо не скажет…
Но, вздохнув, он решается показать мне еще «кое-что».
На стол ложится тоненькая книжица — публикация «Исторического архива» Академии наук СССР за 1961 год: «Советские пограничники в первые дни Великой Отечественной войны». Это выдержки из документов, найденных моим собеседником и его соавтором В. А. Червяковым.
Есть здесь две-три страницы и о боевых делах перемышльцев.
Читаю скупые строчки о бое у моста через Сан, о гибели лейтенанта Нечаева, о контрударе 23 июня, об отступлении защитников Перемышля из города и их дальнейшем пути сквозь вражеские заслоны… Но все это я знаю от Патарыкина и Орленко. Сводка почему-то обрывается датой «30 июня» — той самой, когда после боя у села Комарно, под Львовом, пограничники отошли на юг, к городку Миколаеву. Больше сведений об отряде Тарутина нет. Зато есть две цифры: 5000 и 706. Первая — потери врага, вторая — потери погранотряда за неделю боев с 22 по 30 июня. Мысленно делю первую цифру на вторую: на каждого погибшего пограничника приходится семь фашистов! А после были еще Проскуров, Винница, Краснополка и это проклятое Подвысокое… Но ни о них, ни о потерях врага в сводке не говорится. Я понимаю: отряд шел и бился, оставляя за собой трупы убитых — их уже не считали…
И вдруг, почти в самом конце, строчка: «В этом бою погиб Поливода». Где, когда? Стрижков показывает на карту: здесь, в районе Комарно — Любень Великий, не то 29, не то 30 июня. Как погиб? Об этом мой собеседник не знает. А кто же знает, кто?
— Рассказывают так, — осторожно отвечает историк, — вроде он ушел с группой своих бойцов в поле преследовать немцев и не вернулся. А другие не видели: рожь была высокая… Но это еще надо уточнить.
Я долго смотрю на маленький желто-зеленый кусочек карты, словно пытаясь отыскать на ней могилу легендарного коменданта Перемышля. Мое воображение рисует стоящую на холме фигуру из бронзы: запрокинутая назад голова, широкая грудь, одна рука с гранатой поднята вверх, другая прижата к сердцу… Он мог погибнуть только так — смертельно раненный в сердце и страшный врагу даже в этот последний миг!
— Мы искали его имя в списке посмертно награжденных, — слышу я тихий голос Стрижкова, — и не нашли. Ни его, ни других пограничников. Наградные материалы на них, возможно, и были, но пропали при отходе.
Ничего, к этому мы еще вернемся. «Был бы человек…» А этот человек был!
…Итак, никаких «фолиантов» в Институте истории нет. Есть лежащая где-то в квартире, на другом конце Москвы, рукопись, которую время от времени по вечерам открывает вернувшийся с работы усталый научный сотрудник и вносит туда свои поправки и уточнения. Но я верю, что труд молодого ученого еще увидит свет!
Теперь я уже не хожу к нему в институт, а лишь иногда пишу письма. Помня оценку, данную обороне Перемышля генералом Опякиным, я хочу проверить ее, так сказать, с другой стороны. Мне интересно, что пишут о подвиге наших людей немецкие генералы.
Стрижков подсказывает, а я ищу… Прошло двадцать пять лет, и бывшие гитлеровские служаки, стараясь задним числом отгородиться от своего бывшего фюрера, теперь не прочь поиграть в объективность. Как же, как же, они отдают должное мужеству русских солдат, достойно встретивших их на границе!
Некоторые из них, потирая намятые когда-то бока, красочно живописуют сражение на Сане.
Некий Карелль — из той самой 257-й берлинской «гренадерской» дивизии — не без кокетства признается, что бои у Перемышля были «чудовищно страшными». Один из них, у деревни Штубенки, ему особенно врезался в память.
«Как море, колыхалось поле боя!.. — пишет он, — и в этом море исчезали роты… Внезапно возникали друг против друга в ржаном массиве немцы и русские. Глаз к глазу! Кто первым выстрелит?»
И наконец, после ряда батальных сцен, в которых автор не забывает подчеркнуть свое «мужество» и «благородство», он дает следующий финал:
«Солнце было большим и красным. Но из ржи еще долго раздавались полные отчаяния и муки мольбы: «Санитаров! Санитаров!» Таков был кровавый урожай. От одного нашего полка. Он был огромным».
Где-то мелькает даже не лишенное оснований свидетельство, что якобы Гитлер был взбешен бездарностью командующего группой «Юг» фельдмаршала фон Рунштедта, не сумевшего «в срок» управиться с какой-то одной советской дивизией, преградившей его войскам прямую дорогу на Львов…
Они пишут. И много пишут. Их мемуары, наводнившие сейчас книжные рынки Европы, как бы подсказывают настоящим и будущим преемникам Гитлера: учтите прошлое, не обольщайтесь мечтой о легкой победе над «восточным колоссом», а хотите победить — призовите в советники нас, бывалых вояк, мы-то уж знаем, как нам теперь с ним справиться, ученые…
Но это сейчас. А что они говорили тогда? Мне в руки попадает единственная книга, и то на польском языке, — оперативный дневник немецкого генерала Гальдера, бывшего начальника гитлеровского генштаба. Гальдер был точен, как хронометр, и вел свой дневник каждый день. Даты, факты, выводы… Однако у него слова «Перемышль» я не нашел.
Я снова написал об этом Стрижкову. И вскоре получил ответ. Юрий Константинович пояснял, что Гальдер дважды упоминал Перемышль, не прямо, но упоминал. 24 июня, на другой день после нашего контрудара, эхо которого не могло не дойти до гитлеровской штаб-квартиры, немецкие танки пошли в обход и прорвались на север от 99-й дивизии у Радымно. И Гальдер записывает:
«17-я армия своим правым флангом достигла возвышенности в районе Мостиски. Танковая группа Клейста, имея теперь в первом эшелоне четыре танковые дивизии, вышла к реке Стырь. Противник бросает в бой свои резервы, подводимые из тыла. Таким образом, существует надежда, что в ближайшие дни нашим войскам в ходе дальнейшего наступления полностью удастся разбить силы противника, расположенные на Украине. Следует отметить упорство отдельных русских соединений в бою. Имели место случаи, когда гарнизоны дотов взрывали себя вместе с дотами, не желая сдаваться в плен».
Да, насчет упорства «русских соединений» Гальдер не ошибся. И все же он еще надеялся на «блицкриг». Но посмотрим на карту. Возвышенность в районе Мостиски, куда вышли немцы, находится строго восточнее Перемышля. Враг рвался к Львову. Но почему же он выбрал окольный путь? Не проще ли было двигаться прямо через Перемышль — по тому самому мосту и дальше — по улице Мицкевича на Львовское шоссе? Конечно, гитлеровцы так и рассчитывали. Но «прямо» не получилось, наш генерал Снегов и его бойцы смешали карты врагу, и тому пришлось, как говорится, чесать левое ухо правой ногой, искать обходный путь… И дело здесь вовсе не в «бездарности» Рунштедта, а в таланте Снегова и мужестве его бойцов и командиров. Но о наших талантах немецкие мемуаристы предпочитают молчать.
«В какой-то мере, — пишет Ю. К. Стрижков, — к обороне Перемышля относится и запись Гальдера от 28 июня 1941 года. В ней говорится: «На фронте группы армий «Юг» создается впечатление, что противник предпринял лишь частичный отход с упорными боями за каждый рубеж, а не крупный отход оперативного или стратегического масштаба…»
И, уже от себя, Стрижков добавляет:
«Я думаю, вам понятно, о чем идет речь?»
Да, мой друг, мне понятно!
Все, кроме одного: почему об этом подвиге мы молчали почти четверть века? Почему?
Итак, я теперь знал не только главные этапы подвига, но и его продолжительность: сорок шесть дней. Сорок шесть дней жесточайших боев с врагом, которому генерал Снегов и его люди дали сразу же, с первого дня, почувствовать, что численное и техническое превосходство еще не предрешает победу.
Однако это было лишь начало войны, когда никто из врагов не решался делать выводы, противоречащие заранее сложившимся концепциям своего фюрера. Все исправно служили ему — и тот же Рунштедт и тот же Гальдер… Но их вера в успех уже пошатнулась. Поэтому, боясь за свои чины и за свою жизнь, они прятали свои сомнения за туманными оговорками. «Создается впечатление…», «возникает надежда…» — так писали они, вместо того чтобы сказать прямо: «Этот народ победить нельзя!» Пресловутая «солдатская честность» понадобилась им потом, после, когда «великий фюрер» уже гнил в земле и они, пытаясь от него отмежеваться, стали кричать о своих прежних, никому не известных «предупреждениях» и «прогнозах». Поздно! Ни им, ни другим запоздалым пророкам история никогда не простит их трусости, ибо она обошлась в миллионы жизней и тысячи разрушенных городов… Теперь они оправдываются, что тогда, мол, их «могли не понять», что они «сохраняли себя для своего отечества и своего народа». Тоже ложь! Ни отечеству, ни народу не нужны эти недокаявшиеся грешники. Народу всегда нужна правда, тем более та правда, которая может помочь остановить зло!
А где же те герои, что дали врагу этот первый и, как мы видим, не забытый им «толчок по мозгам»? О некоторых из них я уже знал — об одних больше, о других меньше… Маслюк, к сожалению, не ошибся: генерал Снегов умер, Дементьев тоже. Подполковника Тарутина и комиссара Уткина, успевшего вернуться из отпуска к началу «марша сквозь смерть», убило за Уманью…
Но многие остались в живых! Мне рассказали, что начальнику штаба дивизии полковнику С. Ф. Горохову и начальнику артиллерии полковнику П. Д. Романову удалось провести через линию фронта подразделения обслуживания и личный состав чуть ли не целого артполка. И тут я еще раз вспомнил того бойца, который прорвался из окружения и был направлен в наш полк под Киевом. Его дивизия не погибла, таких, как он, были сотни, а может быть, тысячи…
Вскоре я нашел ответ на еще один свой вопрос.
В книге о пограничниках, которую дал мне Патарыкин, был очерк «На холмах Перемышля», написанный писателем Владимиром Беляевым. В этом очерке говорилось и о Патарыкине, и об Орленко, и о Поливоде… И дважды мелькало упоминание о каком-то безымянном «генерал-майоре регулярных войск», которого автор представляет читателю как «общевойскового начальника».
Меня заинтересовало: кто этот генерал? Вероятно, Снегов?.. И вот я ищу писателя. Но это легче сделать: у нас есть общие знакомые, общие друзья. Один из них, прогуливаясь вместе со мной в вестибюле Московского дома литераторов, показывает мне на высокого красивого мужчину с пышной седоватой шевелюрой и блестящими, как у юноши, глазами.
Подхожу. Знакомлюсь. Мы садимся за столик.
Да, он писал о Перемышле и, возможно, будет писать еще, но не теперь: сейчас он работает над большим романом, а потому готов приветствовать каждого, кто хочет рассказать об этой героической обороне.
— Огромная тема! А главное — почти нетронутая! — возбужденно говорит Беляев. — С какой стороны ни подойди к ней, она везде сверкает.
Мы чокаемся, выпиваем по рюмке.
— Владимир Павлович, — спрашиваю я, — какого генерала вы имели в виду?
— Как какого? Командира девяносто девятой дивизии!
— Но командиров было два. И оба полковники.
— Не может быть!
— Нет, может.
Я достаю из портфеля журнал со статьей Ю. К. Стрижкова, показываю:
«Боем руководил командир дивизии полковник Н. И. Дементьев, а после тяжелого ранения — его заместитель полковник П. П. Опякин».
Владимир Павлович дважды перечитывает строчку, удивленно пожимает плечами.
— Странно… Откуда он взял эти сведения, ваш историк? Насколько мне известно, девяносто девятой командовал этот… генерал-майор Власов.
Теперь уже я удивляюсь.
— Какой Власов?
— Тот самый. Будущий предатель. Вообще в свое время мне сказали: эту дивизию лучше не упоминать. — И, хитро прищурившись, спрашивает: — А в «Историю Великой Отечественной войны» вы не заглядывали?
— Нет.
— Вот то-то! А это самый капитальный труд! «Вы не читали «Гамбургскую драматургию»?»
Он смеется, пытаясь успокоить меня шуткой.
— Не огорчайся, пей! За то, чтобы я ошибся…
На другой день я иду в библиотеку.
Библиотекарша кладет передо мной шесть толстых томов.
— Какой год вас интересует?
— Тысяча девятьсот сорок первый.
— Тогда вот этот.
Я смотрю в географический указатель. «Перемышль. Страница 13».
Раскрываю тринадцатую страницу, читаю:
«Беспримерны мужество и героизм, которые проявили в этих неравных боях советские пограничники. О том, как они сражались в первые часы войны, можно судить хотя бы по действиям 9-й заставы 92-го отряда. На рассвете ударный отряд противника атаковал пограничные наряды этой заставы, находившейся у моста через реку Сан в районе Радымно (18 километров севернее Перемышля), и, захватив мост, окружил их. Личный состав заставы в количестве 40 человек под командованием начальника заставы лейтенанта Н. С. Слюсарева в результате рукопашной схватки отбросил врага с советской территории и занял мост. Затем мост вновь был атакован разведывательным отрядом одной из пехотных дивизий 52-го армейского корпуса 17-й немецкой армии при поддержке 10 танков. Пограничная застава отразила первую атаку пехоты, но была целиком уничтожена прорвавшимися через мост танками».
И это все. О самом Перемышле — ни слова. Ни о Перемышле, ни о девяносто девятой. Ни о Снегове, ни о Дементьеве, ни об Опякине, ни о Тарутине, ни о Поливоде, ни об ополченцах, ни об укрепрайоне. Ни о ком.
А в книге почти 760 страниц! В указателях — сотни имен, сотни городов и сел, сотни воинских частей и соединений…
И я возвращаюсь к Стрижкову.
— Почему там ничего нет? — говорит он. — Вероятно, не было достаточно полных сведений… А о той версии, которую вам рассказал Беляев, я тоже слышал. Но в действительности это обстояло не так. Власов до войны недолго, что-то около года, командовал девяносто девятой дивизией, но потом, еще в 1940 году, его перевели в другое место, и командиром дивизии был назначен полковник Дементьев. Так что никакого отношения этот Власов к обороне Перемышля не имел.
А если бы даже и имел? Разве тысячи честных людей должны отвечать за одного подлеца?
— Вы нравы, соглашается историк. — Может быть, потому, что была такая версия, в свое время и сведений не имели. Как говорится, замкнутый круг!