Вятская тетрадь

Памяти В. М. Шумихина

Землячество — понятие круглосуточное

Все знают выражение: вятский — народ хватский. Это даже как-то автоматически произносится. Скажешь где угодно в нашей стране, что ты вятский, тут же добавят, что вятский — народ хватский. «Да, — подхватишь, бывало, — семеро одного не боятся, а один на один — все котомки отдадим». Меньше тех, кто знает и другие продолжения первых слов. А они такие: вятский — народ хватский: на полу сидим и не падаем; или: вятский — народ хватский: семеро на возу, один подает и кричат: «Не заваливай!»

И много лет я думал, что на этом словотворчество в области определения вятского характера кончилось, что оно осталось где-то в прошлом. Вел потихоньку толстую тетрадь, названную «Вятской», вносил в нее все, что узнавал о Вятке и вятичах. Видел подтверждение, что историческая примета о юморе, о способности посмеяться над собой означает живучесть данного народа, что определение «пошехонцы», кочевавшее по всей Руси, более пристало к вятичам: они же, не другие, затаскивали на крышу бани корову, чтоб объела траву, они сыпали толокно в реку и солили, они долее всех в России противились посадкам картофеля, они в лыковый колокол лаптем звонили, ну и другие подвиги… Все так. Еще и не это придется признать. Но ведь из-за них же и назвали Фроловскую башню Кремля Спасской, они же стали несокрушимым форпостом северо-востока России, это они выдвинули миллионную армию, как тогда выражались, колонизаторов Сибири и Алтая, они выставили в числе первых ополчение и в Смутное время и в Наполеоново нашествие. Северо-западный фронт прошедшей страшной войны держали в основном вятские.

А умельство! Деревянные часы, идущие до сих пор с точностью до доли секунды, шкатулки с неразгаданными секретами, деревянные чудо-храмы. Пословица говорит, когда Колумб открыл Америку, в ней уже было семеро вятских плотников. И с Америкой торговать первыми стали вятские, купец Ксенофонт Анфилатов. А теперешнее диво, сохраненное на ветрах эпохи, — дымковская вятская игрушка! Нет континента, не согретого ею. Про пять континентов мне кто угодно поверит: игрушка дело валютное, доходное, а про Антарктиду знакомый полярник Сильвестров, опять же вятский, рассказывал. С собой дымковскую барыню возил, без нее бы не перезимовал.

И вот тут же, рядом со всеми своими доблестями, о которых я не рассказал и тысячной части, есть в вятских черта какой-то зажатости. «Вятские, дак че, — говорит об этом моя мама. — Чего с нас взять — не умеем ни ступить, ни молвить. Какие-то мы простодырые. Другие на копейку сделают, на рубль наславятся, вкруг головы и пазухи наговорят. Да уж нам, видно, судьба — не жили хорошо и начинать нечего».

Чрезмерное стеснение могло бы быть даже и достоинством в наш бесцеремонный отрезок времени, но беда, что стеснительность идет рядом с бесхребетностью. Смеются над нами — ну и ладно, обзывают всяко — ничего, пусть. Я замечал, что самоунижение у нас не граничит с хитростью, в нем нет того, что в других местностях — прикинуться бедненьким, сыграть под дурачка. Это можно понять, это русское. Дурачок и сеет и пашет и хотя бы в сказках дожидается вознаграждения. Вятский характер покладист, он из тех характеров, на которых воду возят. «Мы впряжемся, так не вылягиваем, — ссылаюсь снова на мамино выражение. — А они все бочком да ребрышком», — добавляет она о других, сопоставляя.

Вятское самоунижение, даже самоуничижение есть любовь и действие сознательное. Ведь это действие возвышает того, перед кем уменьшаются. Оно же высвечивает того, кого возвышают. Тут все связано.

Думание о себе плохо, и еще одно — рассказывание всего о себе — эти качества характера, взятые у земляков. Но ведь я жил не в Вятке. Чаще там, где не принято простодушие, где договариваются до того, что язык дан человеку, чтоб скрывать свои мысли, в Вятке бы я жил и не тужил. Но тогда бы так остро не ощутил боль за своих. И даже обиду на них. На беспамятность прежде всего.

Ехал в дальнем поезде и безошибочно узнал земляка. Распахнутый, простоволосый, глаза голубые. Ручищи огромные. Точно — вятский. Очень мы друг другу понравились, и это событие закрепили. Свежее страдание мучило мужика — у него конфисковали краденый тес. Не он крал, но он купил. Не знал, что краденый. «Как же ты не знал, если дешево продают?» — «Думал, по дружбе. Да-а. Его замели, меня вычислили. Приехали, грузят. Говорю: оставьте досок-то хоть на гроб. Как же, оставили! Поросенку хлевушек хотел сколотить. Да избу перекрыть».

Стали вспоминать родину, забыли про доски. Вятские присловья вспомнили. И мужик подарил меня выражением, которое я не знал и которое показало, что словотворчество земляков бессмертно. «Вятский народ хватский: столь семеро не зарабатывают, сколь один пропьет». Тут все — и живучесть выражения, и — никуда не денешься — признак времени. Конечно, запомнилась пословица мгновенно. Еще мужик, рассказывая о нехорошем случае, сотворенном призывниками, промолвил: «Нынче, что дурно, то и потешно». И тут же вздохнул, сетуя на взрослых детей: «Эх, молодежь — штаны на лямках!»

Разошлись по своим полкам. Ночью мужик разбудил меня толканием и страшным шепотом: «Земеля, выйди в тамбур». — «Ночь ведь», — слабо возражал я. И тут-то он подарил меня афоризмом:

— Землячество — понятие круглосуточное.

Я люблю таких мужиков, мог бы долго рассказывать о них, но печаль в том, что эти мои мужики почти поголовно плохо знают историю Вятки. Да только ли они. Выступая недавно в Кировском пединституте, спросил, когда же пятьсот лет присоединения России к Вятке. Специально так пошутил — не Вятки к России, а России к Вятке. Не знали.

— Когда был поход Ивана Третьего?

Молчание аудитории было ответом. Но пристыженное молчание. Это уже хорошо.

Поход был в 1489-м, следовательно, пятисотлетие надо праздновать в 1989-м. Почти триста лет, по Карамзину, просуществовала независимая Вятская республика. Триста да пятьсот — уже восемьсот. Поэтому спорил и буду спорить и с этим в гроб сойду, что дата основания Хлынова-Вятки гораздо старше, чем принято думать, по мнению историков. А заселение наших этих мест вятичами уходит вообще во времена языческие. Новгородские ушкуйники уже плыли по Вятке. Кто ее назвал? Угро-финны называли Вятку Серебряная вода — Нукрат. Допускаю, что Хлыновку назвали ушкуйники, ибо хлын — человек шаткий, вороватый, но чтобы несколько десятков разбойников стали родоначальниками края, заселенного до них и без них? Думаю даже, что нравственность с приходом ушкуйников не стала лучше. Что этим ушкуйникам у себя в Новгороде не пожилось, не изгнаны ли были они? Вятичи — это огромное древнеславянское племя, пришедшее из междуречья Москвы и Оки, по Оке, Волге, Каме и Вятке.

И для меня совершенно ясно, как произносить название уроженца вятских земель: вятич или вятчанин? Конечно, вятич.

Заранее замечу, что «Вятская тетрадь» не есть историческое изыскание, хотя в ней будут выписки из Карамзина, «Истории Вятского края», «Казанского вестника», летописей и т. п., но главным для меня было исследование вятского характера.

Да, полно, есть ли он, сохранился ли, спросят меня. Есть, сохранился. Я сейчас только был свидетелем научных изысканий трех вятских мужиков. Живу сейчас и пишу это в Нижнем Ивкине, месте, где выходят на поверхность минеральные воды, по-летописному, местночтимые. В их числе есть источник, называемый почему-то источником красоты. Говорят, что в него даже среди зимы иногда залезают с головою закоренелые курортницы (здесь первый в области курорт). У этого источника я увидел трех мужиков. Они измеряли жердью глубину его. Одной жерди не хватило. Это изумило исследователей и возбудило к дальнейшим изысканиям. Один сбегал к изгороди, препятствующей коровам топтать территорию курорта, выдернул из нее еще одну длиннющую жердь и приволок. А чем связывать? Мужики выдернули ремни из брюк, посмотрели на меня как на ременный резерв, но решили, что пока хватит, и стали опускать жерди. Но и второй жерди не хватило.

На этом экспедиция распалась. Помоложе хотел бежать еще к забору, постарше его остановили, говоря, что хватит, что и так понятно, что источник глубокий.

— Ну так, — рассуждали они, — еще бы: ежели бы был мелкий, так ведь давно бы вытек.

Подпоясались мокрыми ремнями, бросили жерди и пошли, изумляясь:

— Ох ведь, сколь земля-то толста.

И непонятно было, то ли они восхитились толщиной земли, то ли возмутились. И пошли в шестой источник, так зовут винный магазин. Всего источников пять. Как тут не поверить, что их предки и мои: я ведь тоже заинтересованно участвовал в познании глубины недр, как не поверить, что наши предки блинами острог конопатили, мешком солнце ловили, с полатей в штаны прыгали, чтоб надеть.

Думаю, что шутка, которую сейчас расскажу, жизненна. Она, может, как раз оттуда, от проплывания новгородцев вдоль вятских берегов. Плыли чужие по Вятке и стали тонуть, говорит предание. Стали тонуть и кричат тему что на берегу: «Эй, люди!» Те не шевелятся. Эти кой-как выбрались на берег и с обидой говорят: «Что ж нам не помогли, мы сколь кричали: люди, люди?!» — «А мы не люди, — ответили им, — мы вятские».

Хочется и напомнить события вятской истории, не пропуская значительных, и попытаться проследить в них вятский характер. Досадно, что мои земляки хотя и могут круглосуточно радоваться землячеству, хотя и не дают отдыхать шестому источнику, но знают себя, предков плохо. И мне стыдно соглашаться с Костомаровым, что нет ничего в русской истории темнее судьбы Вятки и земли ее. Пусть уж другой край возьмет на себя столь тяжкое обвинение, но не мы.

Теперешняя Хлыновка звалась Хлыновицею, Киров Хлыновом. На это слово нет точной этимологии. Одну догадку мы упомянули: от хлын — бродяга вольных промыслов. Есть две другие. Якобы во время строения города над ним пролетела птица, крича: «Хлы, хлы!» По-моему, ерунда. Третья догадка более правдива. Вятка была далее от города, источники не могли снабдить город водой полностью, припруживали речные. Плотина и теперь кажется искусственной, ложе Хлыновки так же.

«Когда-нибудь, — пишет в «Истории Вятского края» (далее просто «История»), с. 15, — речка эта, стесненная в своих берегах, от большого скопления и напора воды хлынула через свою преграду и тем действием подала повод к своему наименованию».

Но и это весьма гадательно. То есть тут вольно выбирать, кому что нравится. Скорее все-таки первое.

Приступим

Вятская земля огромна, как огромен бассейн реки Вятка. И кроме этого прихватывался и камский бассейн, и даже верховья тех рек, что уходят со своими водами в Ледовитый океан. Это, помню, с детства было необыкновенно — одни реки идут в Волгу, а другие в Печору, Сухону, Северную Двину. Еще, помню, волновала близость Уральских гор. И тут же рядом помню потрясение, что мы, оказывается, принадлежим к Европе. Это вроде было не по одежке. Но и к Азии принадлежать не хотелось. Хотя в истории Вятки бывали времена принадлежности и к Сибирскому и к Казанскому наместничеству. Огромность Вятской земли перешла в огромность Вятской губернии. Она была гораздо больше теперешней Кировской области. Различные размеры площадей, несравнимость уездов с районами, а волостей с сельсоветами очень затрудняют занятия историей, сопоставления и выводы. Десятина не гектар, сажень не метр, золотник не грамм, верста не километр, но земля есть земля, она родная. И сколько гордости она дала нам вместе с жизнью. Чайковский наш, вятский (написал и сразу вдруг представился вид на большой пруд, который мальчиком видел композитор. Это в Воткинске, где Чайковский родился. Предков этих сосен видел он, это же солнце освещало этот же паркет этого дома. Стоит бережно и благодарно сберегаемый дом, вот еще, в добавление к сотням тысяч людей, пришли и мы и потихоньку столпились у порога, пытаясь представить то время, в котором композитор услышал и записал те звуки, которые спасают нас. И только что был на его могиле в Некрополе Александро-Невской лавры. Дождь, и ветер, и снег, как часто в Ленинграде, могила заметена листьями, еще зелеными, сорванными досрочно с деревьев). И наш Шаляпин, и тут снова воспоминание. О Вожгалах, где стоит доселе школа, называемая «шаляпинской», он построил ее на свои деньги. Старик один говорил, что мальчиком видел Шаляпина, когда тот приезжал к родителям, и что когда он пел, то колокола на колокольне отзывались. Легенда, скажете вы. Но ведь рассказывали мне в Советске (бывшая слобода Купарка), что когда поет Александр Ведерников, он тоже наш и каждое лето приезжает, то слышно, как раньше был слышен колокол, за десятки километров.

Слово «Вятка» означает не только реку, но географический регион, как, например, Полесье, Поморье, Сибирь, Урал. Поэтому хроники, говоря о Вятке, чаще имеют в виду местность, а не город. Огромность Вятки надо начать описывать с ее красоты. И право, хорошо, что я не рожден художником, я бы не выжил от бессилия выразить красоту. Вот сейчас предзимье. Снега почти нет, но все замерло и по любому болоту можно идти как по дороге. Осока в пасмурном инее, гигантские лужи сейчас как фантастические лекала. Вот озеро все в зеленой ряске, так и замерзло, и будто месторождение малахита вышло на поверхность. Последнее дыхание речной полыни забелило весь обрыв, только глина краснеет. На льду, у трещин и вдоль наледи, полчища белых перистых бабочек. Жалко ступать, но приходится. Замираешь — из-под льда идет звон, а то вдруг прощурит не приставшая к месту льдинка. Скажете, так везде. Так, да не так. Нет ничего похожего, ничего нельзя ни с чем сравнивать. Не все познается в сравнении. Нет двойников в природе. Отпечатки пальцев, рисунок ушей, губ (есть целая наука хейлология об отпечатках губ), запах, голос, походка — все это, как говорит криминалистика, единственно в каждом человеке. Что уж говорить о природе, которая древнее человека. Начальник пристани в Русском Туреке рассказывал мне, что он узнал вятский лес, привезенный на стройку Кольского полуострова. «А как узнали?» Но объяснить этого он не мог. «Чувствовал и все». Он именно настаивал на том, что узнал не по клеймению, а по ощущению. И оказался прав, так как поинтересовался, откуда лес. Точно, лес был, как говорят, «с воды», кировский. «Но ведь по воде плавят не только наш лес». — «Так-то так, но вот чего-то ударило — наш лес. И — точно».

Здесь Предуралье, и сочетаются увалы с равнинами. Берега рек, обращенные к востоку, к Уралу, как правило, обрывисты, западные низменны. С запада обычно шла плохая погода, с востока ведро. Увалы обычно в сосновых лесах, песчаны. По рекам леса в основном вырублены. Лететь на маленьком самолете — мука мученическая, с большого хоть не видно, а с маленького смотришь — сплошь вырубки, сплошь навалено, как обгорелых спичек, соснового и елового леса. Уж не говоря о лиственных породах. Конечно, военное время вынуждало рубить поближе к вывозке, но от этого не легче. Сейчас делается много подсадки, новых посадок. Недавно у меня была радость — посещение лесного питомника, там малыши елочки, сосенки, лиственницы в окружении охраняющих их берез и взрослых елей растут в неисчислимом множестве. Есть с мизинчик ребенка, есть сантиметров по двадцать. Но как представишь их жизнь и те угрозы, что могут воплотиться — пожары, засухи, порубки — страшно за малышей. Высаживали крохотные елочки в грунт, я взял ростки на ладошку и насчитал их пятьдесят штук.

Увалы называют еще тягунами (в Сибири — тянигусы). «Хоть и не велик подъем, а все на вытяжку», то есть вытягивает силы. Называют и взгорьями.

Черемисы и вотяки, теперешние марийцы и удмурты, а также угро-финские племена бесермян и тептярей, исчезнувшие совсем недавно, уступали свои места неохотно. Вотяки были менее воинственны и предпочитали уходить на восток, в теперешние районы Удмуртии. Черемисы сопротивлялись, но сопротивления не переходили в многолетнюю вражду. Происходило не завоевание края, а заселение, а после крещения Руси в 988 году — его христианизация. Язычники видели преимущество новой религии даже в практическом смысле. Рассуждая здраво — жертвы, подношения давать бесчисленным идолам-божкам или же одному? Бояться всех злых духов (леса, воды, земли, воздуха, грома, молнии, ветра) или же одного, который, тем более как внушали пришедшие русские, в тебе самом. Христианство освобождает от страха перед природой, а говорит о сотрудничестве с нею, христианство обещает загробную жизнь, но жизнь эта не в вещах, в душе. А практически это опять же выгодно — попробуйте снарядить умершего язычника по всем правилам в последнюю дорогу: коня ему надо, лук, стрелы надо, украшения надо, одежду, и не одну, а на все времена года, тоже положи. Не похороны — разоренье. Христианские захоронения скромны, дело снова не в вещах, а в качествах души и в памяти. Память об умершем дороже подношений в могилу. Так учили священники. Так воспринимался любимый русский святой Никола-чудотворец, принятый язычниками как Никола, Микола, Микула.

Первое поселение было основано в его честь, первый город Вятской земли звался Никулицын. Это к северу от Кирова, за Макарье, к Слободскому. Но первой церковью, говорит история, был храм не в честь Николая-чудотворца, в честь Бориса и Глеба, покровителей русского воинства. В числе русских, следовательно, были люди с саном священников, кто же иначе мог вдохновить строительство храмов и их освящение? А почему в честь Бориса и Глеба? Потому что взятие Болвановки, как называлось Вотское городище перед переименованием в Никулицын, было совершено в день памяти этих мучеников.

Говорить об истории России, не соотнося ее с историей язычества, христианства, — пустое занятие. История Вятки — не исключение.

Не хочется передавать известный рассказ о двух партиях новгородцев. Одна дошла вверх по Вятке, покорив черемисское городище Кокшаров (теперь Котельнич), о другой мы сказали. Другая, якобы подымаясь по Каме, прозевала устье Вятки и дошла аж до Чусовой.

Оттуда сушей до Чепцы, по Чепце вновь к Вятке, к покорению Болвановки. Но есть предание, что, не зная ничего друг о друге, обосновавшись в ста верстах друг от друга, они так бы и жили, не встреться однажды дровосеки обеих партий в лесу. Тут многое сомнительно. За пятьдесят верст искать леса, когда он рядом, первое; второе, это ведь только представить пеший путь от камских мест до Чепцы, которая очень не сразу судоходна для ушкуев — древних судов. Тащили на руках? Строили заново? Темна вода во облацех. Снова и снова возвращаюсь к мысли, что люди тут были с незапамятных времен (отсылаю к раскопкам славянских могильников на территории области, результаты красноречиво представлены в Кировском краеведческом музее на улице Ленина), но допускаю, что взятие Кокшарова и Болвановки было совершено пришедшими новгородцами, которые принесли в сей русский край опыт самоуправления по типу новгородского веча. Три столетия вятичи жили, самоуправляясь именно таким образом. Но вполне возможно, что строительство города Хлынова-Вятки было начато по настоянию также новгородцев, как необходимый центр огромного обильного края.

Тут начинаются чудеса. Место было выбрано. От Кокшарова в девяноста верстах, от Никулицына в двенадцати. Был заготовлен строительный материал, то есть лес, глина, мох, но еще не было начато строительство, как все материалы (далее цитирую):

«…неведомо кем, как бы по воле таинственных сил, в одну ночь оказались перенесенными на другую, находящуюся ниже по течению Вятки, гору. Пораженные сначала таким событием, недолго, однако ж, недоумевали строители о причине его. Осмотревши новую местность, они нашли ее более выгодною для поселения, а совершившееся чудо отнесли к действию особенно пекущегося о них промысла божия, повелевавшего начать им постройку города именно на этом, а не на другом каком-либо месте. Первым строением нового Вятского города был, по прежде данному ими обету, храм в память воздвижения Честнаго креста Господня.

Место, на котором предположено было ими строить город, назвали они полем Балясковым, а то место, на котором они выстроили город, — Кикиморкою».

Суть важно то, что место было выбрано удачно и жилось в нем спокойно. Городского вала и тына не было долгое время, откуда можно заключить о мире с местными племенами.

Население в Вятке стало прибывать особенно в это время, когда люди уходили от татаро-монгольских захватчиков на Север.

К этому времени к Хлынову добавились еще несколько городов. Добрая слава о Вятке, как о благодатном, независимом от княжеских податей крае, не могла удержаться внутри ее.

В Вятке свои порядки

Называли ли себя республиканцами вятские жители? Ясно, что нет. Имя республики вятичам присвоено позднее. Скорее, с легкой руки Карамзина. Но пословица: «В Вятке свои порядки» — древняя. Она и ироническая, она и горделивая. Как в Вятке мерили расстояния? «Мерили Сидор да Борис, веревка возьми и оборвись. Один говорит: давай свяжем, а другой говорит: нет, давай так и скажем». А как до сих пор объясняют дорогу в Вятке. «Тебе куда? В Яшкино? В Жирново? А-а, в Карманкино. Так вот видишь дорогу, по-за ферму пошла, видишь? Так ты по ней не ходи, это солому с поля возят. А вон эту видишь, от плотины направо? Видишь?.. Так ты по ней тоже не ходи…» И так далее. Но горделива пословица от независимости. Вятка не знала крепостного права. Оно чуть-чуть прихватило некоторые места в южных уездах (так в Яранском было имение поэта Державина, но это потом).

Вятка росла. И само по себе, и за счет новых поселенцев. Теперь они шли не снизу по Вятке, а через северо-восточное направление, от Великого Устюга. Где те древние волоки и дороги, пройденные предками? От кого узнать это? Книги говорят: одни шли к Моломе и спускались по ней, другие доходили до Летки и тоже спускались к реке Вятке. Те, что шли по Моломе, основали город Орлов, нынешний Халтурин, а те, что по Летке, Шестаков — названия, видимо, от фамилий начальников переселенцев. Были ли они беглыми, недовольными, преступными, специально переселяемыми, не понять из летописей. Историк Вечтомов называет их выходцами.

Шестаков разросся очень быстро, и из него выделился, как сказали бы теперь, город-спутник, Шестаковская слобода ниже по течению Вятки в двадцати пяти верстах. Слобода населялась в основном устюжанами, быстро перегнала Шестаков и стала самостоятельна. Теперь это город Слободской, а Шестаков — село Шестаково Слободского района. По другой версии, историка Верещагина, Слободской возник ранее Шестакова.

Великому Новгороду была не по нутру независимость Вятки. Властвуя надо всем Севером, подчинив гигантские Двинские земли, Новгород того же хотел от вятских земель.

Быстро крепнущие великие князья московские также негодовали на вятичей, как на непослушных сыновей. Но, несмотря ни на что:

«…к концу 14 века Вятские республиканцы до того уже расширили пределы своих владений и до того окрепли в воинском быту, что соседние с ними Кострома, Вологда, Устюг, Новгородские, Двинские поселения и даже в значительной степени относительно их сильные Болгары, со страхом и завистью взирали на них, как на новых Норманов».

К основным городам Вятки — Хлынову, Котельничу, Орлову, Шестакову и Слободскому — быстро добавлялись пригороды, селения, деревни, строились церкви. Религиозность воинственного, разбойного даже народа, каким рисуют вятичей, была скорее внешней. Хотя свершались крестные ходы, один особенно значительный, в честь побед над туземцами, разрушившими селения Богоявленское и Богородское. Икона Георгия Победоносца переносилась из села Волковского (названного по обилию волков) в Вятку в день преполовения. Обратное шествие совершалось ночью. Свечи прикрепляли к седлам и дугам, несли в руках. Также был обычай нести с образом Георгия языческие стрелы. Было даже, потом угасшее, поверье об исцелении болезней от этих стрел. Ими кололи себя по больному месту, пили стекавшую с них воду, промывали ею глаза. Позднее, читая «Вятский архив», мы вернемся к этим стрелам.

Снова и снова читаем мы о буйном характере вятского народа. В это верится слабо. Хотя факты упрямы. Но факты не изнутри, а извне. То есть не сами вятичи говорят о себе, а о них. Конечно, письменность была, но опять-таки не судьба была уцелеть ей — бумага, дерево, береста бесправны были перед огнем.

Будучи в Новгороде, я напряженно всматривался в лица. На улицах, в магазинах, на рынке. Ездил по Новгородчине, тоже смотрел неотрывно и слушал, и разговаривал. Нет сходства. Нет, и только. Говор — совершенно несходен. Манера, повадки другие. То есть неуловимо другие. Тут надо ощущению доверять. Поверили мы начальнику пристани, что он лес узнал, так и тут. Не надо думать, что я открещиваюсь от новгородцев, нет. Все мы плоды с одного дерева, только потом вырастать и множиться пришлось в разных местах. Конечно, пришли к вятичам новгородцы, конечно, принесли опыт самоуправления, конечно, пришли к власти над этим краем. Вятские вообще к власти не рвались.

Маленькое этому доказательство: нас, вятских парней, призвали и привезли в часть, куда в один день с нами приехали и горьковские, и новгородские, и украинские парни. В первые же дни вышло так, что новгородские стали командовать, горьковские ударились в спорт и самодеятельность, украинцы пошли на кухню и в хлеборезку, а вятские в кочегарку и посудомойку. Это была сержантская школа. И сержанты из нас вышли не хуже других, но факт есть факт — сами мы в командиры не хотели.

Но мои же земляки скажут мне: ты что, забыл, что маршалы Конев, Говоров, Вершинин — вятские, что у нас больше двухсот Героев Советского Союза, что наш Падерин первым в войну закрыл амбразуру фашистского дзота. Знаю и горжусь. Но, прочтя биографии этих военачальников, вижу, что и они не выслуживались — служили. А их способности не могли не проявиться. Способности были. Мы тоже, многие, из той сержантской школы, закончили службу старшинами батарей.

Не высовываемся, не выслуживаемся, на полу сидим и не падаем. Но если надо, так надо.

В самом деле, до того иногда бывает обидно за земляков, за их безгласность, бесхитростность. А работники они ценные, незаменимые. На Северном флоте, принимая нас, главнокомандующий очень хвалил вятских моряков, пошутил даже: «Я думаю, оттого к морю привычны, что их с детства не в колясочках возили, а в зыбке качали, вот они и закалили вестибулярный аппарат». В Болгарии нашлись мои землячки — преподаватели русского языка. Влюбленные в Болгарию, сидя на набережной Варны, они даже всплакнули, когда в разговоре замелькали наши родные названия: Омутинск, Уржум, Лальск, Оричи… Работают они на совесть. Кстати, раз уж о Болгарии — первым генерал-губернатором Софии после свержения турецкого ига был Алабин, вятский человек. А с учителями я говорил, когда еще впечатление от полета сотого космонавта планеты было свежим. И кто же этот сотый космонавт? Виктор Савиных, из вятских вятский. Ну ладно, хватит, расхвастался.

Но вполне понятна моя страсть к землякам, пристрастие к их судьбам. Я отлично понимаю, что все было в истории — летописи врать не могут — и набеги грабительские, и многоженство (а сам Владимир Красное Солнышко сколько жен имел до принятия христианства?) — все было, и много темного. Но для того и история, чтобы служить прогрессу. А для служения прогрессу надо брать из истории хорошее.

Взять сегодняшний день. Мало ли в нем плохого? Сейчас обедал, уже есть мужички с утра веселенькие. Оправдываются: «С утра выпил — весь день свободен». Один уже окончательно хорош. (Вот тоже загадка русского языка: почему если пьян, то хорош, а уж если окончательно пьян, тогда и вовсе: в полном порядке?) А два других, затащив его поспать на огромные бочки жигулевского пива, привезенные из Горького, громко советовались, как им поступить с Санькой и Петькой, еще двумя дружками, которые самостоятельно пойти опохмелиться не смогли. По причине лежачего положения. Мужики советовались друг с другом: кого опохмелить — Саньку или Петьку? «Да отнесите обоим», — не выдержал я. «Нельзя, — возразили мне, — драться начнут. И не опохмелить жалко. Но опять-таки — Петьку опохмелить — Саньке обидно будет, Саньку опохмелить — Петьку жалко. Обоих похмелить — драться начнут».

Согласитесь, что нелегкие задачи приходится решать с утра вятским людям.

Еще наградили меня мужички анекдотом. Вот он. Один слесарь был прекрасный работник, но выпивал. И ему начальник цеха огорченно говорит: «Эх, Вася, какие у тебя золотые руки, какая голова. Вот ведь только выпиваешь ты, Вася. А не выпивал бы, я б тебя давно бригадиром сделал». — «Зачем это мне нужно, — ответил Вася, — я выпью, так я себя директором чувствую».

Возвращался я в печали, еще бы — с такой обреченностью, даже радостью гибнут мужики. И анекдот не прост, его я раньше нигде не слышал, только здесь — в нем тоже одна из разгадок характера. Пришел в печали, и не работалось. Включил телевизор, областное телевидение вдруг передает, что слесарь из Залазны, фамилию я не расслышал, сделал самолет и летает на нем. И показали и его самого, и самолет, и то, как он взлетел и сел.

Итак, ставим эти два факта рядом. Какой мы берем для истории? Какой факт лучше для нас, чтоб нас потомки вспомнили? Конечно, умельцев из Залазны. Но и Саньку с Петей жалко.

Однажды в областной библиотеке, в «герценке», после встречи ко мне подошел невысокий, еще нестарый мужчина, сказался, что из Кирово-Чепецка. Спросил: «Как вы думаете, сражались вятские в Куликовской битве?» — «Да, обязательно. Мы тогда соотносились с Тверским княжеством, с Новгородским, с устюжанами, тем более известны были как прекрасные воины. Так что я уверен, что мы в битве участвовали. Иначе, почему же нас тянет побывать на поле Куликовом? Голос крови». — «Это я согласен, — сказал мужчина, — а сейчас, значит, что получается: Иван-дурак да Машка-дрянь пошли на именины. Да был бы пирог хорош. И все?» И он яростно посмотрел на меня.

И этот третий вариант вятского характера — думающий — мне очень дорог. Итак, один лежит, другой летит, третий думает.

Своя своих не познаша

Эту пословицу, известную повсеместно по России, подарили миру вятские совместно с устюжанами. Случай этот известен, а вкратце, кто не знает, она сложилась так.

Вятичей тревожили племена вотяков и черемисов. Причем видны были их сношения, ибо они нападали враз из мест, друг от друга отдаленных, от Чепцы, Пижмы и Кокшаги. Положение вятичей было опасным. Они обратились к устюжанам с просьбой о помощи, и те эту помощь выслали. Цитирую:

«Силы устюжан, как видно, были довольно значительны, потому что неприятель, осаждавший Хлынов, услышав о такой подмоге еще до прибытия ее, снял осаду и рассеялся. Прибытия устюжан ожидали хлыновцы с западной части своего города, с Орловского тракта. По какому-то не объясненному случаю устюжские дружины в одну темную, глухую ночь подступили к Хлынову со стороны реки Вятки по северному рву нынешнего оврага Раздерихинского, у которого в то время, сосредоточив все свои силы, находились хлыновцы, ожидавшие приступа неприятелей. Непредупрежденные о прибытии устюжан с этой стороны, по темноте ночи они не узнали их, приняли за врагов и вступили с ними в бой. В дело против своих союзников употребили они все заготовленные для неприятеля снаряды и орудия, как-то: бревна, кипящую смолу, каменья, стрелы и пр. и пр. Множество устюжан улегло на этом месте. На рассвете только увидели хлыновцы свою ошибку, прекратили побоище, бросились к союзникам в объятия и горько заплакали. В одну общую могилу положили хлыновцы тела убиенных. Над этою могилою построили они часовню и установили всегда ежегодно, в четвертую по день пасхи субботу, отправлять там панихиду».

По поводу этого происшествия вятчан, как людей, которые «своих непознаша и побище», прочие русские прозвали слепыми. Потомки же этих вятчан наследовали пресловутое прозвище «слепородов».

Деревянная часовня стояла до середины девятнадцатого века, потом была заменена каменной. Могила находится напротив сада им. Степана Халтурина, бывшего Александровского, на другой стороне Раздерихинского оврага, по дну которого проложена булыжная, сохранившаяся доселе мостовая — спуск к Кировскому речному порту.

Долгие годы в день памяти по убитым после панихиды делалось гуляние для детей. Сюда привозили из Дымковской слободы глиняные игрушки, расписанные глиняные шары, праздник назывался «свистуньей», а в народе «свистопляской». Теперешние попытки его возрождения пока тщетны. Причина одна — очень дороги стали глиняные свистульки, разбить жалко. Из предмета забавы они перешли в предмет декоративный, их мера — ладошка ребенка, которая, кстати, вообще как мера игрушек, давно увеличилась и доходит до размеров комнатных скульптур по цене соответственной. Выражение «свистеть, просвистеть» было уже тогда. «Чего уж теперь, свисти не свисти, все уж просвистели».

Одна из догадок именно такого понимания — свистом, — такова, что промысел «дымки» привезен из слободы Дымково под Великим Устюгом. Об этой догадке я читал, а когда был в Великом Устюге, то и слышал. И до чего же живуча история, настолько она рядом, что меня, вятского, всерьез упрекали за то, что тогда случилось. «Что ж вы это, а? Мы ж помогать шли, сами же вы просили!» Я оправдывался как мог. Упрекали меня и в сожжении Гледена — города, стоящего напротив Великого Устюга. И вообще говорили, что вятские — разбойники. Я склонял мнение устюжан к тому, что шалили не вятичи, а пришлые, нашедшие приют в Вятке и сплотившиеся. «Но звали-то их вятскими, вот и отвечай».

Через три года после Куликовской битвы в Вятке на реке Великой явилась чудотворная икона Николая-угодника. Река названа Великой именно по этому событию, как и Великорецкая последующая ежегодная ярмарка. Этот образ обнаружил один крестьянин. Может быть, икону занесли сюда русские, скрывавшиеся от нападения язычников. Он принес ее домой, и о находке никто не знал, но далее произошло то, что она исцелила больного, которому представилась во сне. Об этом узнали в Хлынове и пожелали перенести икону в город, но «произошло следующее чудо: священники Великорецкои церкви, несмотря на все свои усилия и помощь народа, не могли поднять икону Святителя, чтоб нести ее в Хлынов». Тогда решили, что пусть так и будет — чтоб образ остался в Великорецком, болото вокруг него обсохло само собою, а в Хлынов образ носился раз в год. Открытки конца прошлого и начала нынешнего века дают представление об этом событии — вся река Вятка сплошь покрыта лодками, окружающими пароход с духовенством. Встречали образ у села Филейского, за семь верст от города. Впоследствии был основан Филейский монастырь (не сохранился). И все-таки вскоре образ Николая-угодника был перенесен в Хлынов в специально сооруженный для этого храм, но ежегодно носился в Великорецкое, как бы бывая в гостях на месте своего обретения. День его переноса (обычно середина мая по старому стилю) был воскресным и означал к тому же открытие знаменитой Великорецкой ярмарки. Вятичи не упускали возможности совмещать приятное с полезным.

К слову заметить, хитрости вятичей иногда смешны и ничего не дают. Мешает образ мышления. Вятские ищут не выгоду, а интерес. Ходил сегодня смотреть, как замерзает река. У закраек уже толсто и можно постоять. Вода по сравнению со вчерашним осела, лед стал как навес, и я зачем-то стал ногой обламывать край льда. И вдруг весь прибрежный лед обломился в воду. Хорошо, я держался за ветку вербы, а то бы булькнул. Сел я с мокрой ногой смотреть на свою льдину — уплывет или примерзнет. Развернулась она и остановилась, вода со стеклянным шорохом звенит, солнце светит. Завтра опять пойду смотреть.

Возвращаюсь — новые встречи. Идут старухи, громко разговаривают.

— Ак у Павла-то оба в армию сходили?

— Оба. Один-то уж по три зимы ездил в Киров, на кого-то учится, на кого не скажу, не умею по-новому говорить, внучка всю засмеяла.

— Дак и второй выслужился?

— Нет, второй-то не учится. А в армию сходил.

— Так я это и спросила.

В поселке у столовой из автобуса выгружается свадьба.

— Айда в столовую! — кричит женщина.

— Ты чего хоть это — со свадьбы да за стол.

— Я не есть, а плясать.

Едет мужик на лошади. Сани наполовину тащатся по снегу, наполовину по земле.

— Садись!

— Да мне только до поворота.

— Все равно садись. Все, глядишь, не пешком.

А до поворота десять метров.

— Ну, спасибо тебе.

— Не за что. Чего, по договору здесь?

— Нет, сам.

— Ну так тем более. — И мужик уезжает.

Что тем более?

И еще картинка. Подвыпивший старик на улице не поет, не кричит, а орет.

— Ты чего раззевался? — останавливают его женщины.

— А чего, нельзя?

— Нельзя.

— Да что ж это такое, — возмущается старик. — На работе нельзя, дома нельзя, где можно?

— Иди в лес и хоть заорись.

— В лес не пойду.

— Боишься?

— Медведей жалко. Испугаются, а их мало.

— А нас не жалко? — спрашивают женщины.

— А вас ничем не испугаешь, — отвечает старик.

И все довольны и смеются.

Мне кажется, такие примерно разговоры можно было слышать и в прошлом и в позапрошлом веке. Но вот возвращаюсь, включаю телевизор.

— Плодовые и плодово-ягодные растения вступили в период глубокого органического покоя.

Это надо понимать, что зима наступила. Выступает ученый. Дальше:

— Температура почвы в области узлов кущения выше среднегодовой нормы.

Нет никаких физических сил слушать такой язык. А ведь о природе, о деревьях и кустах, о хлебе, о земле. Чей он сын? Это была передача кировского телевидения. Московского не лучше, но от этого не легче.

Нечего мне было сказать и в свое оправдание и в оправдание предков, когда говорили в Великом Устюге о прошлом. Одним я их задел: «Что ж вы, такой значительный для истории город, а даже областным центром не стали?» Закряхтели устюжане. И отнесли-то их даже не к Архангельску хотя бы, а к Вологде. «А я знаю, чей Великий Устюг, — сказал я, — он вятский, и больше ничей».

И в самом деле, бывавшие и в Великом Устюге, и в Слободском, и в прекрасных краеведческих музеях, несомненно увидят много сходства. Конечно, Великий Устюг больше сохранился.

Очень не хочется мне переходить к тем страницам вятской истории, которые испещрены описаниями, преданиями то ли воинских подвигов, то ли необыкновенно дерзкого разбоя. Может быть, надо последовать правилу, которое я слышал здесь же, на родине: «Не тянет куда нога, туда не ходи», то есть перефразируя: не тянется рука описывать, не описывай. Тем более нельзя подменять историков, которые должны быть, в отличие от писателей, лишены эмоций. Я же ими полон. С содроганием при каждом приезде я слышу рассказы о происшествиях на дорогах, авариях, убийствах. Пристрастно каждый раз спрашиваю, вятский ли тот, что совершил преступление? Все-то мне кажется, что не могут вятские участвовать в чем-то нехорошем, что, если и участвуют, по дурости, втянутые другими. Но увы, уже могут.

Но не может не восхитить удаль и отчаянная, отпетая отвага походов вятчан. В данном случае я употребляю этот термин. Они держали под контролем неизмеримые пространства от средней Волги до Белого моря. И не считались ни с московскими, ни с новгородскими князьями.

Но почему так получается и уже так почти принято, что история у нас — это войны, смуты, то есть, по сути, отклонения от нормы. Норма — нормальная жизнь, подчиненная смене времен года, прохождению жизненных циклов. Сотни и сотни страниц публикаций вятской архивной комиссии, созданной в начале этого века, прочел я благодаря «герценке». С незапамятных времен смысл этих документов один — земля и люди. Жалованные грамоты монастырям, тяжбы из-за лугов и лесов, обложение податями в пользу общин — эти документы основные. Военных очень мало, разве что о картофельном бунте и участии в Смутном времени. Тем более странно было прочесть мне в «Кировской правде»(15.11.84): «В архивах области хранятся документы с 1711 года, насчитывается два миллиона дел». А где же тогда тысячи и тысячи документов гораздо более раннего времени, которые печатались в выпусках Архивной комиссии? Вопрос очень резонный. Больной вопрос. Он из ряда того же — о забывчивости родства, кто мы и откуда?

В той же газете о сельских школьниках, их приобщении к труду. Это очень хорошо, это просто необходимо. Ребята учатся производству. Но если те же ребята не знают ничего, как теперь говорят, о малой родине, говорю это с уверенностью, ибо многократно спрашивал, то дело плохо — ребята могут стать приложением к производству, роботами по поставке кормов, фуража, по уходу за машинами и животными. А знали бы своих предков — стыдились бы жить плохо.

— Ты чьих, — всегда был на Руси такой вопрос.

Очень много в Вятке именно таких фамилий, образованных от ответа на этот вопрос. Фоминых, Русских, Деревских, Кузьминых — это все вятские фамилии, и подобных много.

Чьих мы?

Вятские мы, вятские, люди хватские.

«То-то люди, эй, ребята,

Вятка Ванями богата…»

Семен Веснин ровесник Кузьмы Ершова (год разница). Оба семинаристы. Ершов, сибиряк, одарил литературу «Коньком-горбунком», вятич Веснин «Рассказами бабушки о Ванях-вятчанах». Всемирность известности ершовской сказки затмила многое из написанного на народные мотивы. «Вани-вятчане» и прежде были малоизвестны, а сейчас прочно забыты. И просто необходимо в «Вятской тетради» рассказать о них.

Книгу «Вани-вятчане» издал в 1913 году А. П. Чарушников. Но когда книга была издана первый раз, неизвестно. Может быть, Чарушников издал ее по сохранившейся рукописи.

В «Библиотеке для чтения» в 1834 году были напечатаны отрывки из «Конька-горбунка». Это, полагает в предисловии Р. Н. Блинов, воодушевило Веснина к написанию похождений вятских Ваней. Может, и так.

Семен Веснин овдовел в двадцать два года. Двадцати пяти, исходив святые места России, был пострижен в монахи с именем отца Серафима, на Афон прибыл в 1843 году, где принял схиму с именем Сергия и стал, как говорили тогда, святогорцем. Он много писал религиозно-нравственных писем и был знаменит в России этими письмами. «Письма Святогорца» многократно издавались в России в 19-м веке. Умер Веснин в 1853 году, 39 лет. Теперь непосредственно о сочинении. Оно делится на части и главы.

Первая глава называется «Поездка в Устюг».

Вот стоят в запряге сани

и два вятчанина Вани,

снаряжаясь в дальний путь,

хлеба на сани кладут.

Склали, богу помолились

и до Устюга пустились.

На третий день метелица, что «ни неба, ни земли Вани взвидеть не могли». Один побежал за возом согреться, другой на возу «пошевеливал ногами да почекивал зубами».

Добрались до ночлега. Хозяин, узнав, что они с Вятки, подшутил, ибо знал, что они, чтоб наутро не сбиться с пути, вечером ставят сани оглоблями в ту сторону, в какую завтра ехать. Дальнейшее понятно, сани повернули, братья утром запрягли и поехали. Едут день-другой, «Все им кажется не ново! Глядь-ка, это ведь Орлово». Другой брат упорствует, спорит, что едут правильно, наконец, узнали свой дом. «О, как черт морочит нас. Ну-ка, Ваня, разувайся, стелькой в обуви меняйся» (это по примете обороняло от лешего). Стельками поменялись, но «по-прежнему их дом с воротами и крыльцом… жены в шубах меховых тут выходят встретить их».

Погоревали братья и решили ехать на другой год в Москву, тоже продавать хлеб. Приезжают, дивятся на колокольню Ивана Великого. «Надо голову загнуть, чтоб на крестик заглянуть… высока, однако, крепко, чай, не вылучишь (не докинешь) и щепкой…» Во время дивованья у них украли «и воза и лошадей да и сумку сухарей». Они жаловаться, плакать, над ними хохочут: «Что за этакой народ, словно вятский зеворот? — То-то, батюшка, мы с Вятки, не ошиблись, мы в догадке». Но что делать? Наши Вани «повыли сколь могли да пешком и побрели».

Главка «Дом без окон».

Все-таки Вани не только были обокрадены в Москве, но и кое-что повидали. Они слышали, что есть дома без окон, и увидели такой дом в Москве. Зачем он, они не поняли, но решили: «Дай-ка мы так смастерим, то-то вятчан удивим». Вернувшись в Вятку, стали делать задуманное, а народ действительно дивится: «Дом без окон? Да кому? Аль, ребята, на тюрьму?»

«Ладно, — думают Ванюши, — взвеселим мы ваши души». И вот они достроили дом, а в нем темно. Стали лукошками носить в него свет. «Но сколь свету ни таскали, только время потеряли». Бросили пустое занятие, «прорубили окон ряд, стали жить да поживать. И у Ванек тех светелки развеселы, да и только!» Другие Вани, чтобы перефорсить братьев, построили дом без трубы, а дым из дому выносили решетами.

И свет лукошками, и дым решетами уже носили в устном народном творчестве. Все ж кажется, что знание пошехонцев более пристало к вятским, трава у них вырастает не на бане, что не диво, а на доме. Это мы узнаем из присказки к следующей главе. Вырос на доме «целый густенький травник. Он не мал и не велик, две-три зрелые травинки. — Как бы, Ваня, и скотинке их не худо бы скормить, — младший Ваня говорит». Другой — «плетенчик завивает он козленку на рога, тянет вверх: — А ну, врага!» Козленок «щиплет травку на дому и в разгуле по нему». Финал истории печален, козленок сваливается.

После такой присказки идет глава «Поросенок на нашести». «Наши Вани, два-то брата, толь не славные ребята! И удалы, и умны, как-то вздумали они… сорты выводить», сорты — породы домашней скотины. Вздумали, а чего бы это поросятам не сидеть на насесте, как курицам. В самом деле, почему «поросенок на нашесть не может вовсе сесть? Глядь, известно, у враженка ведь не куричья ножонка. Их четыре, да каких!.. как бы выучить нам их?» Взяли подопытного поросенка, установили на насест. «Поросенок на лоб — бух, только схрюкал бедный рюх». Вопреки ожиданиям наши Вани не печалятся. «Надсажалися, смеясь, хохотали оба враз… Эко дьявольское рыло, чтоб тя, черта, задавило! Ты недаром у татар словно в горле нож пропал». Больше того, Вани удивляются: «Как тебе б не сесть, враженку, уж добро б одна ножонка. Ведь четыре у врага, вишь какая комуха». (Комуха — это опять же нечистая сила, слово диалектное.)

В начале второй части автор, скромничая, сообщает: «Эй, не время ли уж, братцы, за рассказ мне приниматься?» Будто и не было описания поездок в Устюг и Москву, опытов строительства домов без окон и труб, выведения новой породы поросят, он замечает единственно: «Все, что сказано — не диво, если только справедливо».

Первая глава второй части «Чествуют воеводу»:

Наши Вани каждый раз

не бывали без проказ.

Вот, по жалобе народа,

выбыл с Вятки воевода…

Тут немного непонятно: раз он выбыл, то зачем далее Вани начинают совещаться о подарках воеводе. Они стали думать, «как ему во славу, в честь да подарочек принесть; знать, втереться, чтоб тем в милость… Заседание открылось».

Избираются для такого дела три Вани — Догадца, Дока, Удалой. Они решают вместе с хлебом-солью поднести на скатерти еще и кулаги в корчаге. (Кулага делалась из солода или «рощи», варилась в сусле, в данном описании с калиновыми ягодами вдобавок.)

Воевода, «в приемный выйдя зал, Ваней-вятчан выжидал». Наши послы опозорились. У Догадцы развязался лапоть, на лапотную веревку наступил Удалой, «на Догадцу пался Дока», корчага разбилась, кулага расплылась. «Воевода поглядел, рассердился, не стерпел… — Да какой вы это дряни нанесли мне? Эки страни!» И угостил послов в свою очередь на свой манер, да так, «что к ненастью и под старость это после вспоминалось»?

Глава «Рекрутский набор».

Воевода обнародовал приказ о рекрутах. Вятчане сразу же «пришли и такую речь вели: «Мы узнали, что царь-батька выслал нам указ на Вятку о наборе… все мы хочем быть в солдатах». — «Что вы, сбесились, ребята?» — спрашивает воевода, ведь призываются только по два человека «с пятисотка». Вятчане упорствуют: «Все мы в службе хочем быть, что те нужды нас учить?.. хоть посмотрим Москву-матку, а она не то, что Вятка! Там, чай, горы серебра, да и всякого добра». Воевода решает: «Ну, как хочете, ступайте, гей, всем лбы им набривайте».

Автор далее спрашивает: «Думать можно: без оглядки все пошли в Москву из Вятки? Нет-с, помилуйте!.. Пальцы рубят, зубы рвут, и в солдатики нейдут… и из прочих чуть нашелся кто охочий…»

Глава «В походе».

Далее идет рассказ, как партия вятских призывников следует в Москву. В ней и наши знакомые Дока, Догадца и Удалой. «Простившися с семьей, шли дорогой столбовой». Дойдя до большой горы, Дока задирает голову и делится соображением с Догадцей, что с такой горы, наверное, видно Москву. «Дай мы высмотрим ее». И они полезли на гору, за ними остальные, на горе высокое дерево, полезли на него. «Партионный видит: худо! Эй! ребята, что за чудо, да зачем лукавый бес вас на дерево понес!» Велел слезать, но Вани карабкаются все выше. Больше того, Дока стал рубить за собой сучья, чтоб за ними не лезли. «А Догадца, что ль, уступит, и Догадца тоже рубит… И, очистив сучья с ели, на вершину Вани сели. Смотрят там и сям, но что ж? Нет Москвы, гляди, как хошь!»

Надо слезать. А как? Полезли, ставить ногу некуда, «Вани кубарем с дерев! шел тут стук, да шум, да рев. Сколь ни строг был партионный, по инструкции законной, — уж ругал-то их, ругал… но не смог, захохотал. «Эки вы, какие черти, ну, что если бы до смерти заразились вы теперь? Я б к ответу и поспел. Впрямь-то Вани — слепороды! Что за этакой народ? Уж прямой-то зеворот».

Пошли дальше. Ночь. Ночевать. Стали на подворье. «Что послал бог — закусили; то да се поговорили, а окончив поздно речь, улеглися все на печь».

Знающие фольклор сразу догадались, что далее следует история «Перепутались ногами».

Проснулись. Вставать, а не могут разобрать, где чьи ноги. «Некошной бы вас побрал, — партионный закричал. — Экой вятский зеворот! Обуваться и в поход!» Догадца подает голос: «Не лакей же я для друга обувать и чередить…» Поднялся тут шум такой, что хоть в омут головой. «Что, распутались вы, дряни? уж прямые-то вы Вани. Бестолчь вятская и есть. Вам, чай, двух не перечесть».

Разобрались, помаршировали далее.

Главы «Ружья» и «Выстрел».

Увидели у охотника ружье, решили купить. «Догадца как знаток на ружье со страхом смотрит и по-вятски зеворотит». Стрелок запросил пять рублей. Показалось дорого. Тогда он спросил по рублевику с брата. Согласились. «И взамен пяти рублей взял с них в десять раз трудней».

Купили. А как стрелять? Знают, что нужен порох, спросили. Стрелок ответил, что он порох сеял, снимал урожай, и, «смотря по умолоту с ним пускался на охоту».

Мечтая пальнуть так, что звук «в поднебесье разольется, и в Москве, чай, отзовется», Вани приступают к выстрелу. Рассуждают: «пророк-то уж Илья не палит ли из ружья, как гремит на небе летом? Глядь, там молнья, искры с светом, так ведь сыплет в облаках, что вот пять да шесть в глазах»…

Все подкладывают порох, мотивируя тем, что «аль моя грешна щепоть?» «Все пороху валят, и уж так ружье набили, чтоб хоть черта б, так сразили». О том, кто будет стрелять, опять спор. Ведь каждый платил. «Уж стрелять, так, буди, грудой». Но не всем прилучилось ухватиться за ружье. Дока предлагает тем, кто остался, встать «прямо дула», поднять руки и как ружье выпалит, то ловить порох, чтобы набрать на новый заряд. А потом уж и они выстрелят.

«Выстрел шумкий прогремел… рассыпаясь эхом громким. Ложа вдребезги, в обломки разлетелась ровно дробь. Тут кому взорвало лоб, кто без рук, без ног валится, иль в сажени очутится. Кто лежит без головы. Все как купаны в крови». Жуткая картина. Но «где-то бедный партионный? Он наехал, прискакал, но их вживе не застал… и про этот горький путь он донес в Шемякин суд. Но Шемяка, он был занят. — Ну, — сказал, — им вечна память. Уж не надо ли реветь, хоть всем там околеть».

Смягчая свирепость Шемяки, в конце главы автор желает: «братцы, всем спокойной ночи».

А третью часть начинает: «С добрым утром поздравляю, ну ведь все я продолжаю об Иванушках своих, о проказниках былых». Но как же так, они же все полегли? Нет «хоть Вани и убились, да и снова народились». Даже так, что «ныне Ваней боле стало, да и Ванюшек о-о! слава богу наросло. То-то люди, эй, ребята, Вятка Ванями богата».

Ванюшка Различай едет в Нижний на Макарьевскую ярмарку, едет «песенку поет: «Как у наших у ворот». Едет торговать. «Разобрав свои товары, тотчас продал на базаре, денег кучу получил и в кисетик их зашил». И ехать бы Ванюшке домой, да застрял, загулял, «пунширует и уж любо как пирует». И допировался: какой-то плут ему «в карман-то слазил, над Ванюшею спроказил, деньги счалил и утек, а Ванюше невдомек». Возвращается. «По тракту по столбовому весел катится до дому… невдолге «Вниз по матушке по Волге» со присвистом затянул, солового пристегнул и катится веселенек здрав и с выручкою денег».

Радостно встречает жена Надюша муженька. «Чарку водки налила и Ванюше поднесла. Он всю выхватил с дорожки и поужинал немножко. — Ну, сердечная, мне бог все товары сбыть помог». Хвать за карман, а «от денег только место, где лежали… Сердечная жена тут такого лизуна сгрела мужу, рассердяся, что избушка потряслася… сколь Ванюша ни был борз, от жены едва уполз».

Прочитанный отрывок дает право утверждать о весьма раннем проникновении эмансипации на Вятку. Спрячась, Ваня рассуждает про жену, что отдал бы ее «хоть ведьме в пережогу, без копейки, на, возьми! хоть бы дал кому… взаймы! эко дьявольское семя! и хлопот-то с ней беремя…» и тому подобные мысли, но в конце главы «сколь долго ни сердился, как-то ночью помирился. Стал с ней жить да поживать. И жена ему как клад!»

Глава «Словил вора».

Не может преступление остаться безвозмездным. «Время катит мимоходом, день за днем, и год за годом, через год Ванюша вновь катит в Нижний для торгов». Чтобы словить вора, он оборудовал карманы удами, да такими, что «лезть в карман благополучно, а назад-то несподручно», и… ловит прошлогоднего «кисетчика». Кисетчик возвращает украденное, обещает не воровать и, прощенный, уходит. «Так потом Ванюшу знай и с субботы поминай».

Штука в том, что история с торговлей, женой, вором оказывается все еще присказкой, а уж вот теперь-то «будем приниматься и за Ваней записных, за проказников былых».

Глава «Садовники».

Есть много степеней лени. Классическая: «Лень, отвори дверь, сгоришь». — «Сгорю, да не отворю». Но наши Вани побеждают и эту лень. Двое Ванюшей лежат под деревом, один мечтает, чтоб яблоко само упало в рот, второй, зевая: «Как тебе не лень это сказать-то?»

Но и это присказка. Далее идет история «Колокол из Кая».

Большой город Кай к моменту написания «Рассказа бабушки» называется селом и «оттуда идет Ваней цела груда». Идут в город Шестаков, который «чуть ли матушке Москве не уступит по красе». В Шестакове, расписывает история, все «баско больно», огромные колокольни, но вот беда, «колокольчики» на них малы.

Вначале, непонятно зачем, Вани «пустилися по лыка. Люди — кол да перетыка. Толку в людях ни на грош: вот живи-ка тут как хошь». Надрали груду лык и принялись «молодецки и проворно шестаковской колокольне лычный колокол тут плесть… бестолчь кайская и есть».

Сплели колокол, затащили на колокольню, примастерили язык, ударили, а звука «только шлык. То еще, знать, просит лык». Спустили обратно, додрали лык, еще наплели и… не стали поднимать обратно на колокольню, а повезли шестерней в город на показ и на свое посмеяние.

Следующая прибаутка, по автору, «будет не на шутку».

Глава «Гоголь».

Данный «гоголь» не имеет ничего общего с писателем, это некое чудовище, которое движется к Котельничу «по реке на огромном челноке», Вани перепугались, стали кричать: «Час свой грозный отведи, старых-малых пощади… В молебствии святом духовенство со крестом из собора выходило и литию отслужило… Того грозного в слезах рассмотрели тут впотьмах: вместо гоголя кокору, занесенную из бору в Вятку вешнею водой, ой, Котельнич разлихой! Уж хоть грех большой смеяться, но никак не удержаться».

Но это еще что. Вани принимают серп, воткнутый в снопы хлеба, за червяка. «Слышьте, хлеб-то он точит, — Ваня сметливый кричит». Надо помешать злодею губить хлеб. Ваня Забегай отважился сходить на разведку. Вернулся, доложил: «Страшно, Вани, он с зубами!» Но делать что-то надо, ведь червяк-хлебоед может разродиться, то есть размножиться, тогда «куда мы? Как-нибудь его мы в Каму. Ваня Смелый, ты ступай, да и ты вот, Забегай». Взяли веревку, заплели на конце петлю, пошли с великим страхом к червяку. Смелый и Забегай набросили петлю, остальные потянули что есть мочушки к Каме, «оглянулись, а где Вани?» Лежат наши Вани без голов. «Это, знать, червяк-пострел Ваням головы отъел». Стали его в наказание топить, да и сами утонули. Их жены «в печали и в слезах попричитали, да и замуж напоследок, народили снова деток».

Эти очередные дети выросли, «поженилися ладненько и живут себе честненько».

Повадился к ним медведь. Он «без следствий, без суда лупит шкуры со скота. И безбожник этот мишка, словно рехнулся умишко». И оборониться нечем — «ни копья, ни рогатки, ни ружья».

Но наши Вани, на то они и вятчане, чтоб до чего-нибудь додуматься. Додумались пойти к берлоге, опустить в нее вниз головой Ваню Догаду, а его задача «заметнуть» петлей мишку и дать знать о том дрыганием ноги. Так и исполнили, опустили Ваню, он дрыгнул ногой, потащили и вытащили… без головы. Как так? Ваня Забегайка уверяет, что утром видел Догаду с головой. Но другие говорят, что Догада и раньше был без головы. Пошли спросить жену Догады Таню. Но и для нее вопрос о голове мужа сложен. Вроде ел, вроде борода тряслась. «Так и не добившись толку, ямку вырыли под елкой и зарыли тихомолком».

Глава «Толоконники».

«Катят Вани с толокном» из Устюга. «А кто в Устюге бывал, тот бывальцем прослывал». Здесь история о том, как толокно сыпали в реку, от известных она отличается окончанием. Сыплют, сыплют, даже и воды не замутило, «осежается на дно… чтоб сгустилось толокно, надо кинуться на дно». Вызвался Забегайка. Вани «брата ждали-ждали, поглядели, постояли» и стали говорить, что раз Ваня не вылезает обратно из проруби, значит, все съест сам, им не останется, а здесь, наверху, такой холод и голод, что не выжить. И они все в прорубь «поскакали. Поминай, как Ваней звали».

Глава «На часах».

«Ну-с, у бабушки моей есть рассказ еще такой — как-то вятские ребята были отданы в солдаты». Один дослужился до того, что был поставлен стоять на страже в царском дворце. «Прилучилось на часах при стенных стоять часах». Наш Ваня впервые видит часы. «Только стрелка — чик! с пружинки, дрожью обдало детинку… что за дьявол, кто сидит?» Дальше еще страшней. Часы стали бить. «Кто там? — он кричит, — такова тя-сякого! — не добившися ни слова, Ваня брякнул по часам — лишь осколки там и сям». Часы затихли. Наш часовой доволен: «Будешь знать приказ!» Ему же было велено «не пускать тут никого, чтоб ни шуму, ничего».

Прогулялся молодцевато по дворцу. И новое приключение — перед ним зеркало во весь рост. А в нем солдат с ружьем. «Ведь же не было приказу, чтобы двое было сразу… Часовой ответу не дал, артикулы те же делал, что и Ваня на часах. Ваню обнял сильный страх».

Опять же на вопрос: что делать? — Ваня отвечает по-своему. Погрозил штыком тому часовому, тот тоже. Тогда на него в атаку — зеркало вдребезги. Надо отдать должное появившимся царю с царицей, они не наказали солдата, похвалили. «Славно, братец, ты сражался».

Глава «Переправа».

Ваням дали отпуск. Пошли «полегоньку на родимую сторонку». Уже видят за рекой Вяткой родные дома. «Как попасть им через Вятку? Вани разом на ухватку, взяли бревен плотовых, на реке вить много их». Далее опять же известный рассказ о том, как садились на бревна, связывали под бревнами ноги, плыли, бревна переворачивались, Вани плыли кверху ногами. Задние хохотали над передними, тоже садились на бревна и тоже тонули. Автор сожалеет над их гибелью, ругает Вань за бестолковость, замечает, что не надо бы допускать до таких глупостей, «только трудно допустить, ведь у Ваней все кипит». Вани не вначале соображают, а потом, когда зачастую поздно.

Глава «Рак».

Увидя рака, Вани изумились: «…что за выродок шайтана… да и ходит как проклятой». Ваня, бывавший в Устюге, говорит, что это портной, что клешни — это ножницы.

На этом мы прощаемся с Ванями. «Ложь вам, братцы, в заключенье и спасибо за терпенье». Отдаются последние почести бессчетному числу погибших в течение рассказа Ваней. «Вахлачки они на веки, знамо — божьи человеки — у них правды нет, а прибауток много слышал я, без шуток. Что лишь брат наш, зеворот, только чуть разинул рот, тотчас молвят по догадке: «Э, да ты, брат, знать, из Вятки!.. И примолвить, братцы, вам, по наречью и словам, где бы ни было нас знают и по Ваням величают. Вятский Ваня, слепород, толоконник, зеворот! Знать-то, вятчан я обижу, больно, право…»

И мы закончим на этом «больно, право».

Сопоставление с «Коньком-горбунком» историй вятских Ваней вряд ли правомерно, «Вани» — попытка сказать о людях в связи с жизнью не сказочно. Еще и в 1913 году, в предисловии, называя «Ваней-вятчан» «репертуаром балагурства», упрекая земляков в глупости и ротозействе, Н. Блинов говорит также об их пытливости, любознательности, непрерывной готовности на деле испытывать теорию проб и ошибок. «Нелепы их предприятия…»

И пишет о вятских как о туземцах: «На вопрос: ты откуда, вятский сам задает вопрос: «Кто я ту-у? Я вячкой». Рассказов о них много. Идет по Вятке караван судов. Проезжий спрашивает: чьи барки? Ответ: «То не барки — коломечи-и». — «Товар какой?» — «Не товар, а золезо». — «А народ?» — «Не народ, а бурлаки».

И эти бесчисленные «ты-то, я-то, ведь, уж» — это тоже из вятского говора, в котором и оканье, и цоканье, и чоканье? Что говорить, после армии, в шестидесятые годы (я учился в Москве), стоило мне заговорить, как на меня смотрели с огромным, насмешливым интересом. Но великая вятская формула: «Как говорим, так и пишем», что видно и по «Рассказам бабушки», наиболее сближает речь устную и письменную.

Из личного опыта. Когда появлялись первые отклики на первые мои публикации, я жадно набрасывался на них и… разочаровывался — писали и хвалили за язык, а мне так хотелось, чтоб и за сюжет похвалили, и за характеры типические в типических обстоятельствах. Потом понял, что мне самой жизнью дано великое от отцов и дедов — выражать мысли так, как они возникли, рассказывать о событии так, как оно произошло. Это, кстати, беда для вятских, они ничего не умеют скрывать, говорят о себе правду. Но не в этом ли и счастье и спокойная совесть?

По одной из догадок вятский говор сохранил чистоту оттого, что русский язык здесь как бы был законсервирован — отовсюду Вятку окружали угро-финские и татарские племена, прорыв на северо-восток соединял с чистым говором Устюга и Архангелогородчины.

И последнее: меня считают смелым человеком, а я не смелый, грозы боюсь. А говорю всегда то, что думаю. Что с женой наедине, что на трибуне. А что мне скрывать, какие я секреты знаю? Да никаких. И тем более даже все тайное станет явным. Вон Вани. Может, и хотели бы что скрыть из своих подвигов, а мы все равно узнали.

Свадебная «молитва» дружки

Как доказательство умения красно говорить, вставляем в тетрадь монолог дружки из свадебного обряда. В записях обрядов других мест подобного не встречалось.

Запись произведена в селе Кумены в 1907 году.

«Доброе здоровье, сват и сватья! Поздорову-подобру подъехали к вашему двору. Где ваша избенка стоит, тогда-то я, друженька, начал молитву творить. Дверь в сени отворилась, я легонько скок в сени через порог, насилу ноженьки переволок. Направо, налево поворотил, за скобу схватил, в избу дверь отворил. В избу, а не в клить, надобно, сватушки, дружке язык отлить, тогда я, друженька, смогу половчее говорить.

Здравствуйте, все вы, гости званые, а мы жданные! Вас-де, быть может, позвали, а нас-де, быть может, вы дожидали.

И дайте мне, дружке, дорожку не узку, вдоль по горенке пройти, до святых икон дойти, со гостями поздороваться и с вами-то, сватушка, познакомиться!

И пора вам стаканчик поднести и дружкину молитву не стрясти. Вот-то, сват предорогой, выступай правой ногой, поговорим-ка мы с тобой, как мы сватались, кумились, в одну горенку сходились. Пивцо, винцо пили, при этом деле посторонние люди были. А и вы, сватушка, оказались товарцу продавец, а наш-де сочинитель свадьбы купец. Так-то он товар покупал, все ли деньги отдавал? Подашь рюмочку, а как две, скажу, сватушка, где.

Вот наш князь молодой и сват дорогой позвал свою родню к сегодняшнему дню. Меня избрал в дружки, ехать вперед по дорожке. Ехать умеренно на своем мерине и ехать не промчаться, под окнами постучаться.

Собрались мы ехать с полночи, ехали изо всей мочи, так сильно понужали, что нас пешком достигали, а некоторые даже опережали.

Ехали чистым полем, полем стало пыльно, поехали по лесу, в лесу стало дымно. Попал нам волок, не широк, не долог, всего семь елок. Как я на вершины посмотрел, очень выпить захотел.

Сват и сватья, едет свадьба к вашей деревне, как к большому городу, скоро будет в вашем дому, как в высоком терему. Вас, сватушка, покорнейше прошу, на широкий двор выходите, дубовые полотенышки растворяйте, кленову подворотенку вынимайте и молодцев с поклоном на двор приглашайте.

А я, друженька, первым на двор въезжал, язык прижал. Нет ли у вас примочки из сороковой бочки во рту помочить, мой язык подлечить.

А теперь, сватушка, прикажите трубу прикрыть, дверь притворить, я начну молитву творить: «Господи, Исусе Христе, боже наш, помилуй нас!»

Сват и сватья, сегодня ли у вас свадьба? (Ответ: «Сегодня».) У вас сегодня и у нас сегодня. Наш князь молодой находится в добром здоровии. Ваша княгиня в каком положении? (Ответ: «Слава богу».)

Свадьба едет по вашему полю на наших конях. Кони у нас вороные, ямщики молодые, сани городовые, оглобельки точеные, копыльца золоченые, заверточки шелковые, чересседельнички моржовые, дужки строченые, колокольчики золоченые. У нас поезжане все не бедные, на всех валенки кукмарские, тулупчики боярские, шапочки бобровыя, перчаточки козловыя, шарфики вязаны, головки примазаны, на поле выезжали, коней установляли, а меня, дружку, вперед посылали, спросить и расспросить и чего для нас попросить.

Сватушка, дайте нашим лошаденкам караульничка необлыжного и надежного, чтоб привязанных не напоил и обузданных не накормил. Дайте нашим лошадкам сена по копне, овса по зобне, а моей лошадке всего вдвойне, потому что она вперед бежала, струги рассекала и путь-дороженьку топтала и меня, друженьку, не изваляла.

Я, сватушка, по вашим лесенкам ходил, все ноженьки надсадил, нечем ли у вас, сватушка, горло помочить, мои ноженьки полечить? Ах, сватушка, вот-то так, нельзя ли выпить хоть за пятак?

Вот, сват и сватья, нашего князя молодого прошу с добрым словом, с низким поклоном посадить за столы дубовы, за ложечки кленовы, за скатерочки клетчаты, вилочки ревчаты, за яства сахарны. Напойте, накормите и, если милость будет, подарите шелковым полушалочком, тысяцкого — белым полотенцем, поезжанушек — мерным аршинцем, а поневестницу — белой ширинкой, а меня, друженьку, — целой новинкой.

Но, сватушка, подавай пивцо жбанчиком, винцо — стаканчиком. Нам не нужно стаканчики избирать, лишь было бы в обе руки забирать.

Вы, стары старики, хотя званы родники, идите в кут, где мухи ткут. Принесут вам шерсти пуд, вы эту по клочкам перебирайте да на сорта кидайте, куда какая идет, дружка поверить придет. Когда мы будем отправляться, вы будете вперед продвигаться. Но кто из вас не послушает нас, не пойдет в кут да не будет тут, того мы сами в кут отведем, в великий срам приведем: посадим ко стене лицом, ударим по спине бичом.

А вы, старые старушки, седые разлапушки, косые заплатушки, идите на полати лук перебирати.

Вы, молодые молодушки, одна другой подружки, садитесь на лавку подружнее, про наших поезжан пойте песни веселее и во все горло качайте, каждого по имени величайте, с каждого по пять копеек получайте. С этого пятак, с вон этого пятак, но с меня, дружки, так.

Но вот, сватушка, помните, я вам лошадей и сбрую хвалил? Идите, теперь вы сами смотреть смотрите. Если окажется лошадь о три ноги, или хомут об одном гуже, или сани об одном полозу, тогда я вашу невесту не повезу. Но вы, девушки, одна другой подружки, садитесь на подушки и смотрите на свою подружку.

И ты, княгиня, с подружками прощайся, больше жить сюда не обещайся, разве на то можно полагать, что ненадолго можно в гости побывать. Ты и здесь жила, не мед пила. У нас будешь жить, не сахар есть. Здесь ты плакала, слезы лила, а к нам придешь, во весь голос заревешь!

Сват и сватья, позвольте ко столу стольничка, ко дверям — притворничка, к печке — повара, чтобы, скорей подавая, поезжан не задержал. А мне, дружке, — стульчишко, четыре ножки, ложку долгочеренку, чтобы можно хлебнуть, махнуть и за пояс заткнуть и молодушек под бок ткнуть и ребят по лбу колотнуть.

И скажите моей молитве: «аминь», нельзя ль выпить стаканчик один?»

Цитата из Зеленина

Дмитрий Зеленин, выходец из Глазовского уезда Вятской губернии. Окончил в 1905 году Дерптский университет, вернулся в родные места, много ездил по русскому Северу, Уралу, Сибири. Его труды по фольклористике, этнографии, народной культуре ценны необычайно. Для данной работы очень к месту цитата из книги Зеленина «Народные присловья».

Вятские люди, по Зеленину:

«…чисто русские люди, даже больше. В них мы наблюдаем какую-то особенную, поэтическую непрактичность, покорность судьбе… Тяжелый на подъем, неловкий, он как бы просыпается от сна, когда вы обращаетесь к нему с каким-либо вопросом… Вятчанин очень любит семейную обстановку; он нежный отец… большой домосед; он не любит покидать свою семью, свой дом… он везде и всегда ищет себе средства к пропитанию вокруг своего дома. Он целые дни точит ложки, получая за это грошовую прибыль, но нейдет на фабрику. Здесь главный секрет, почему на Вятке получили столь широкое развитие кустарные промыслы. Здесь же секрет любви крестьянина к лесу… Ничего воинственного, заносчивого, даже тени амбиции или самоуверенности у вятчанина нет. Напротив, глубокое смирение и самое неподдельное добродушие написаны на его лице и сквозят во всем поведении… Смирение, даже незлобивость вятчан выразились и в том, что они не выдумали, в ответ соседям-насмешникам, таких же насмешек, не любят зубоскалить и в то же время не сердятся на насмешечки по своему адресу, принимая их с философским равнодушием… У вятчан сильны общественные инстинкты… Работы помочами широко развиты на Вятке. Нищенство совсем не в характере вятчан».

Для тех, кто не знает слова «по́мочь», объясню. Это совместная работа, когда люди одной деревни, улицы собираются в выходной или после работы кому-то помо́чь. Работа бескорыстна. Главное в работе — радость совместного труда, общий обед после трудов. Помню, в деревне Кизерь Уржумского района я помог двум старухам сложить в поленницу наколотые дрова. Когда пили чай, хозяйка все повторяла: «Ох, какая помоченка хороша больно получилась».

Зачем ты так, матушка?

Татьяна — это женщина пятидесяти лет, а Серафима Сергиевна (именно так надо произносить — Сергиевна) ее мать. Ее звали матушка Серафима, она была старостой старообрядческой общины. Это никакие не сектанты, а старообрядцы, называемые раньше раскольниками, в просторечье кержаками, Вятка — край, куда ушло огромное число людей, не согласных с реформами патриарха Никона. И они сохранились с тех пор. У нас, в Кильмезском районе, были целые колхозы старообрядцев. Они очень сопротивлялись объединению с другими колхозами. По молодости лет греша и курением и выпивкой, я неоднократно нарывался на неласковый прием, когда юным журналистом ездил, а чаще ходил в заречные сельсоветы. Рыбная Ватага, Каменный Перебор, Дорошата — там было много старообрядцев. Даже одна деревня так и называлась — Кержаки. Кормили меня отдельно, а ночевать отправляли в сельсовет или в правление. Но работали они здорово, были честны до щепетильности, и местные начальники старались завхозами, завскладами поставить выходцев из старообрядческих семейств.

С Татьяной я познакомился давно и совсем по другому поводу, неважному для данного рассказа. Она как-то проговорилась, что ее мать старообрядка и что мечтает и Татьяну приобщить к себе и своим подругам. Что и мать и ее подруги совсем старухи и что, наверное, так на них и заглохнет их вера. По секрету Татьяна добавила, что бывает с матерью в доме, где они молятся, и что там прекрасные иконы. Я загорелся их посмотреть. Тем более не курил, не пил, носил бороду, то есть по внешним параметрам подходил к требованиям суровой старообрядческой веры. Знал чуть ли не наизусть письма и дневники протопопа Аввакума, суть его несогласия с Никоном, знал о первом съезде христиан-поморцев, приемлющих брак, в начале этого века, когда старообрядчество перестало именоваться раскольничеством и преследоваться. Словом, можно даже было и притвориться старовером. Но Татьяна с сомнением покачала головой.

Шло время. Приезжая, я напоминал Татьяне о своей просьбе. И однажды она свела меня с матушкой. Мы долго разговаривали, пили чай. Я с заваркой и сахаром, Серафима Сергиевна только кипяток и чуть-чуть варенья. В вопросах веры старуха могла обставить кого угодно. Очень осуждала официальных священников за роскошь, за убранство икон, чинопочитание. Но сошлись мы на любви к Аввакуму и нелюбви к папе римскому того времени, когда Ватикан возомнил о всесветной власти. Очень просяще и нерешительно я высказал пожелание увидеть иконы их общины. Серафима Сергиевна засмеялась: «Иди к нам в батюшки и владей».

И еще шло время. И еще были чаепития и разговоры. Подарки мои в виде конфет не принимались, о деньгах и речи быть не могло (так меня Татьяна предупредила), но одним подарком я очень угодил матушке Серафиме. На Кузнецком мосту в Москве на меня напал фарцовщик и сбыл мне «каноник» — служебник. Я посмотрел, а книга-то старообрядческая, и сразу вспомнил о матушке. Она обрадовалась четкости печати и крупному шрифту. Может, из-за этой книги я был приглашен в святое их место. Почему, спросите вы, все так секретно, ведь старообрядчество не преследуется. Да, они могли бы зарегистрировать общину, но какие у старух деньги, пенсии крохотны, самой молодой под семьдесят лет, надежды на смену нет. Так они и ютились в полуподвале одного из домов, куда меня привезли зимой с двумя пересадками, в автобусах с замерзшими стеклами. Я как будто в метро ехал, ничего по сторонам не видно. В темноте мы прошли по тропинке и спустились по ступенькам. Матушка Серафима не велела раздеваться, провела в переднюю. В красном углу горела голубая лампада, по стенам бегали отблески от нее. На скамьях сидели старухи в пальто и в телогрейках.

— Батюшку привела! — весело сказала моя провожатая.

— Ой, ну-ко, ну-ко, — заговорили старухи, разглядывая и следя за каждым моим движением.

Конечно, они знали, что никакой я не батюшка, что просто добрый человек, который подарил им нужную книгу. Меня провели в угловую комнату к настоятельнице общины, почти девяностолетней слепой старухе. Про нее Татьяна говорила, что она ясновидящая, и я, честно сказать, трусил предстать перед нею. Она сидела в наклоненном к стене деревянном кресле, застланном цветной дорожкой. Я поздоровался.

— На Рогожском бываешь?

— Да. И на Преображенском тоже. — Я назвал еще один центр старообрядчества в Москве. — На Преображенском военное кладбище, — добавил я, — Вечный огонь все время горит. На Девятое мая солдаты и пионеры в карауле стоят.

Она молчала. Матушка Серафима сделала знак, что пора уходить. В большой комнате зажигали рукодельные дымящие свечи. Но света оказалось достаточно, чтобы внутренне ахнуть от изумления — все стены были в старинных иконах, все ковчежные, без киотов, суровые лики святых глядели отовсюду. Матушка Серафима, явно радуясь впечатлению, показывала наиболее редкие:

— Вот «Не рыдай мене, мати», вот ангел просит апостола Петра за грешную душу, это соловецкие угодники, глава Иоанна Предтечи, «Спаситель в пустыне», «Деисусный чин», «Апостольский чин», «Праздничный чин»…

Мерцали свечи, от них теплело, старухи снимали шали, повязывались белыми ситцевыми платочками, становились на молитву. Мне следовало уходить.

Мы долго говорили с Татьяной о красоте, о редкостности икон. Листая альбомы новгородской, тверской, московской школ иконописи, видел я, что виденные мною иконы отличны от них. Что они ближе к велико-устюгским, к строгановским, что-то похожее и все-таки свое. Но в чем? Знакомый искусствоведе влюбленная в живопись Вятки, говорила мне, что не могло быть такого, чтобы в Вятке, этом центре огромного края, причем края крепкой веры, не было своей иконописной традиции. Пусть не школы.

Она ссылалась на книгу крестьянина Василия Душина, вышедшую в Казани в 1869 году. «В Вятской губернии, — писал он, — в редком доме не найдешь человека, который бы не побывал в святых местах в своей жизни». Книга называется «Воспоминания о святых местах, или Путешествие в Соловецкую обитель».

— А вот, — восклицала она, — воспоминания Спасской, напечатанные в «Трудах Вятской архивной комиссии о митрополите Макарии Миролюбове»: «Население Вятской губернии восхищало его своею набожностью, неиспорченностью и любовию к божиему храму, и он считал свою вятскую паству наилучшею изо всех, находившихся когда-либо под его пастырским попечением». А Зеленин, — не давая передышки, говорила она, — в предисловии к знаменитым «Великорусским сказкам Вятской губернии» пишет: «Думы и помыслы местного крестьянина… всецело сосредоточены вокруг вопросов хозяйственных и религиозных». Каково?

— А староверы?

— О, их традиции еще крепче. Они могли и уносить с собою от гонений иконы, но могли строго в старинной манере писать свои. Тут соловецкая линия.

Осторожно я рассказал ей о виденных иконах. Мы оба загорелись сделать выставку вятской древнерусской иконы. Даже мечтали сагитировать музей реставрировать иконы, а потом вернуть после выставки старухам. Хватило бы, примерно прикидывал я, на три зала.

Наивные люди!

Весной похоронили настоятельницу. К тому времени я узнал, что слепой она стала оттого, что выплакала глаза. У нее было двое детей, и так получилось, что их нельзя было поминать, нельзя было за них молиться, так как оба кончили жизнь нехорошо — дочь пьяной утонула, а сын повесился. Молиться нельзя, но кто ж запретит матери плакать, она и плакала и ослепла.

Настоятельницей стала матушка Серафима. А старостой… Татьяна. Причем не без моего содействия. Все мое содействие заключалось в том, что я говорил ей: «Татьяна, великое искусство пропадет, если не ты». Почему пропадет? Да потому, что, по обычаю староверов, они иконы не дарят, не продают, не отдают, а или пускают по воде, или закапывают. Конечно, в том случае, если их не на кого оставить. А тут как раз подходил такой случай — матушка Серафима становилась всех старше. Старухи понемногу умирали.

Татьяне было очень тяжело. И на работе и в общине. Молитвенные правила у староверов необычайно строги, особенно на всенощные, под праздники. Татьяна держалась.

У них, у Татьяны и матери, была собака, овчарка Альма. Ее завели на место предшественницы, которую я не застал. Завели, чтобы Татьяна спокойно ходила в лес. А лес она любила без ума. Так и говорила: «Люблю лес без ума». И покойный муж, по рассказам, тоже очень любил. При нем собак не держали, он всегда мог выйти из любой чащи, а Татьяна могла заблудиться, поэтому и Альма.

После смерти настоятельницы матушка Серафима перебралась в тот дом. И вместе с нею туда ушла Альма. Там я еще раз побывал. Летом, днем. Долго, охваченно, стоял в том полуподвале, оторвать взгляд было невозможно. Иконы в мой рост и выше или совсем маленькие (например «Успение», в ладошку) окружали со всех сторон. На стороне, противной красному углу, помещались сюжеты «Страшного суда».

Видел я эти иконы в последний раз.

И больше их никто не увидит.

А получилось так.

Матушка Серафима мучалась тем, что дочь притворяется верующей, а не верит по-настоящему. И хотя Татьяна исправно несла службы, следила за хозяйством, заказывала через третьи руки свечи с Преображенского московского кладбища, исхитрялась покупать уголь и дрова для отопления, мать все пытала ее в крепости веры.

В пасху Татьяне надо было непременно выйти на работу. Ведь она боялась, что на работе могут догадаться. Но для матери такое объяснение ничего не стоило. Она посуровела и замкнулась.

Прошла пасхальная неделя, троица, духов день, пятидесятница. Изнуренная молитвами, постом, просто возрастом, болезнями, матушка Серафима слегла.

И вот мы стояли у ее могилы, и Татьяна, заливаясь слезами, рассказывала, что последнее, что сделала матушка, — она закопала иконы. А где, никто не знает. Говорила: «Ты не для веры, для разглядывания, для посмеяния бережешь. За деньги чтоб их смотрели, пьющие да курящие, да стриженые девки в штанах, ни за что!» Кого она нанимала, где закопали, когда, не знаю. И никто не знает. Никто! И последнее, что сделала — отравила Альму.

— Прибегаю утром, лежит, шепчет: «Похорони Альму». Это ведь оттого, что Альма от нее не отходила и меня бы к тому месту привела. Отпевать ее старичок из Горьковской области приезжал, как раз из мест, которые Мельников-Печерский описал. Приехал точно день в день. Я поразилась: «Батюшка, как знали?» — «Мать Серафима заказывала». И вновь Татьяна заливалась слезами: «Матушка ты моя, зачем ты так-то, матушка?»

Татьяна завела новую собачонку… Но Альму вспоминает постоянно. Альма шла напролом, напрямую к дому, а эта собачонка ростом поменьше, в бурелом не лезет, обязательно находит тропинку. Но так и для Татьяны лучше…

Еще мы часто вспоминаем матушку. Сегодня вспоминали годы юности, танцплощадки, пластинки тех лет, особенно модную «Бэсамэ мучо». «Я ее по сто раз в день крутила, — сказала Татьяна, — а мамушка вздохнет да и скажет: «Бес вас замучит».

Такая история.

О мелетских ямщиках (из воспоминаний краеведа Г. К. Селезнева)

Это небольшое сообщение, как пишут в таких случаях, любезно предоставил мне Владимир Семибратов, тогда еще студент истфака МГУ, а в настоящее время кировский журналист.

К 1900 году в деревне Мелеть на сто тридцать дворов приходилось триста лошадей. Один хозяин — Брагин Ерофей — имел тридцать лошадей, да еще пять-шесть хозяйств имели по десять — пятнадцать лошадей. Безлошадных хозяйств не было.

Причина того, что Мелеть имела лошадей больше, чем в других деревнях, была в том, что она находилась на Сибирском тракте, и с развитием промышленности мелетские мужики стали заниматься извозом. А какой же извозчик с одной лошадью? Обязательно надо иметь две-три.

Вот хозяин двора и ездил всю зиму: в Казань от помещика Юшкова везут бумагу, прессованную в кулях, а то картон, цемент, а из Казани в Малмыж, Кильмезь купцам везут мануфактуру, чай кирпичный, сахар, белую муку. Были случаи, что на лошадях мелетские извозчики ездили до Нижнего Новгорода, до Перми, и обозы составляли больше ста подвод, так как к мелетским извозчикам примыкали крестьяне из других деревень.

Жизнь у извозчиков была веселая. У большого обоза обязательно есть подрядчик. Он на простой лошади едет вперед, готовит постоялые дворы в деревнях, заказывает пельмени, водку. Такой порядок так тянул мелетских мужиков к извозу, что многие, забывая о домашнем хозяйстве, уезжали в извоз в страдную пору. Притом дома у них тоже был заработок: редкий день пройдет, чтобы кто из проезжающих не попросился переночевать, лошадь покормить. За это хозяйка получала деньги.

Мелетские люди были природными извозчиками и ямщиками. Говорили, что у мелетского ямщика и мертвая лошадь в галоп пойдет. Особенно славились в своем деле Шмаковы, Коркины, Суворовы.

Никто лучше и красивее не сплетет бича, как мелетские ямщики! Из восемнадцати прядей, да еще так разрисует ручку разными красками, что в руке бич кажется живой змеей.

А какая была любовь к лошадям! Если узнали мелетские, что в такой-то деревне есть еще не обученная хорошая молодяшка, за сто верст съездят и обязательно купят. А потом-то уж обучат ее, сделают такой, какую надо.

Если ребенок выставит ноги из люльки, про него обязательно скажут: «Смотрите, это будет настоящий ямщик: у него уже сейчас нога на облучке».

У извозчиков часто случались и несчастья. Порой они переутомляли лошадей, рано поили или, были случаи, окармливали овсом. Лошадь издохнет, и ямщик придет домой с одним своим хорошим бичом.

Прежде всем был известен Никита Левашов. Когда его лошадь уставала и колокольца плохо звенели, Никита тряс оглоблю ногой — все на сердце легче.

Пусть надолго останется в памяти, как земские и почтовые ямщики в кошевах и повозках возили и начальство и почту, как взмыленные лошади рысью или галопом неслись по широкой дороге! Пусть помнят люди звучные колокольчики, и удалой крик ямщика, решившего под-шевелить своих резвых: «Эй, голубчики!», и треск махалки, достающей пристяжную…

А бывали случаи и такие. Подгулявший купчишка, спешащий в город, прикажет своему ямщику: «Обгони казенных». Вот тут и затрещат бичи и махалки! Порой дело доходило до больших курьезов: с одной стороны, купец спешит на финансовую сделку и час просрочки для него много значит, с другой — государственные чины, требующие почета и уважения. Иногда доходило даже и до суда.

Дымка

Ласково и нежно называют эту игрушку — дымка. Ею знаменита сегодняшняя Кировская область. На высоком берегу Вятки стоит город Киров, в центре его, на улице Свободы, художественные мастерские дымковской игрушки.

Груда глины. Мешки с мелом. Ящики с красками, коробки с яйцами. Молоко. Вот почти и все, что нужно для создания этого чуда, которым любуется всякий видевший коняшек, водоносок, медведей, барышень и кавалеров, нянек и деточек, диковинных животных, Емелю на печи, Козу и семерых козлят, баранов и сказочных, похожих на жар-птицу индюков.

Всякий может взять глину, краски, мел, молоко. Но ничего не выйдет, если нет умения. А когда наблюдаешь за работой мастерицы, кажется все просто. Вот она отщипнула от глины кусочек, раскатала его колбаской, вот взяла глины побольше, расшлепала в лепешку, вот свернула лепешку воронкой, оказалось — это юбочка. Сверху приделала голову, руки, колбаску изогнула коромыслом, вылепила крохотные ведерки. На голову налепила высокий кокошник, приделала крохотный носик и поставила сушиться. Стоит водоноска влажная, коричневая, сохнет, светлеет. А мастерица новую водоноску лепит. Глядишь — совсем другая: кокошник по-другому, на юбочку передник с оборками, а коромысло не на двух плечах, а на одном. А берешься сам — глина мнется легко, готова тебе помочь, но ни во что не превращается, как говорят в народе: «Одна мучка, да разные ручки».

Мастерство дымковских мастериц идет из глубины веков. Ведь это не просто игрушки эти свистульки, эти коровки, лошадки, всадники, няньки — это начало знания для ребенка о жизни. Он и играл и входил в мир, который его окружает. И мир этот был прекрасен: высокие гордые шеи коней оплетали черные витые гривы, русские печи расцветали розами, нарядные деточки прижимались к расписным подолам матерей, отцы шли за сохой по золотой пашне, ручные медведи плясали под игру своей балалайки, на поросятах ехали веселые музыканты, Крошечка-Хаврошечка стояла под яблоней с наливными яблочками, храбрые богатыри стояли на страже сказочных городов, индюки вздымали разноцветные хвосты…

Одна дымковская вятская игрушка в состоянии преобразить, сделать праздничной квартиру, может быть, именно оттого, что в ней и огромный труд, и его многовековость.

Ее называют дымковской по месту происхождения. С высокого берега Вятки видно заречную слободу Дымково. Зимой, когда топятся печи, летом в пасмурные дни, когда туман, слобода вся будто в дыму, в дымке. Здесь хранилось, передавалось мастерство создания игрушки.

Сидит бабушка, рядом внучки, именно внучки, почему-то мальчики не перенимали «глиняное» мастерство. Терпения у них не хватало. Им бы все побыстрей. А тут дело неторопливое, доскональное, скрупулезное. Кладет бабушка свою шершавую морщинистую руку на ладошку внучке, направляет ее пальчики. Где не справляются пальчики, им на помощь приходит лопатка — прихлопывать глиняную лепешку. Рядом стоит чашка с водой, в воду то и дело окунаются пальцы, чтоб глина не приставала к рукам. Или мокрая тряпка. Тряпкой на ночь прикрывают глину, чтоб глина не пересохла.

Игрушки стоят на лавке, ждут обжигания в печи. Сейчас в мастерских специальные печи обжига, а раньше игрушки закаляли в русских печах. Топили жаркими березовыми дровами, чисто подметали, ставили на под налепленные фигурки. Выходили они из печи закаленные, звонкие. Остывали. Разведенным на молоке мелом белили игрушки.

И уже после этого наступала пора росписи.

В дымковской игрушке, как нигде, выдержано соотношение формы и расцветки. Мастерицы уже тогда знают, как будет разрисована игрушка, когда она еще лепится.

Если посмотреть на узор дымковских игрушек, он необычайно ярок, праздничен, весел. Кажется, что это достигнуто сочетаниями многих линий, а начинаешь вглядываться и поражаешься, насколько просты, экономны средства росписи: точки, клеточки, линии прямые и волнистые, кружочки, пятна. Но все дело в их сочетании.

Может быть, главное волшебство дымковского чуда в том, что его красота не повторяется никогда. Взять крохотных козликов в модных штанишках (эту игрушку особенно любят в Японии), и ни один не похож на другого. Уж что говорить о медведях — у них не только роспись, не только лепка разные, но у каждого свой характер. И ни одного злого. Все добрые и веселые. Один похитрей, другой простоват, третий себе на уме…

Самое последнее, что делает мастерица с игрушкой, это украшает ее золотыми лепестками. Операция называется «сажать золото». Листочки золота настолько тонки, что легче пуха, и когда «сажают золото», то от сквозняков закрывают форточки, чтоб лепесточки не улетели. Вот мастерица легонько коснулась кисточкой, смоченной в сыром яйце, золотого квадратика, поднесла его к игрушке и посадила на свое место: водоноске и барыням на шляпы, на кокошники, петухам на гребни, оленям на рога, гребцам на весла, волшебным деревьям на ствол и яблоки… и игрушки засветились и окончательно стали ненаглядными.

И впрямь, на них не наглядеться. Смотришь, и на душе становится радостно, и на сердце спокойно.

И все из глины. А глядишь на глину — ничего на ней, кроме крапивы, не растет.

Поездка в Лальск

Житейским морем все в своей ладье плывут

И к берегу забвения пристанут.

Всем память вечную у гроба пропоют,

Но многих ли потом вспомянут?

Надпись на плите кладбища в Лальске

Карта области с годами оживала для меня во все больших пространствах: здесь был, здесь был, здесь проезжал, здесь пролетал… А вот здесь, здесь и здесь надо побывать. И все последние годы, с кем бы я ни разговорился о красотах родного вятского края, спрашивали: «А ты в Лальске был?» — «Нет». — «Ну как это можно в Лальске не побывать?» И смотрели на меня сострадательно — как это так, вятский уроженец и в Лальске не был. Говорили: «Да это же Швейцария! Торговые ряды, как в Ростове Великом».

Лет десять назад, прилетев в Великий Устюг, зная что до Лальска шестьдесят километров, пытался я достичь родной области, но даже вологодско-вятского пограничья не достиг — была весна, а северные реки в разливе — это нерукотворные моря, пересечь которые никому не под силу. И, постояв у впадения Сухоны в Юг или, наоборот, Юга в Сухону, у начала могучей Северной Двины, образованной этим совпадением, посмотря с тоской на восток, понял, что до Лальска мне не добраться.

Прошлой осенью мечта сбылась.

Лальск стоит в стороне от железной дороги, это сказано к тому, что Лальск не имеет более того значения, которое имел раньше, когда через него шел Северный путь, а именно — по нему осуществлялась торговля России с Востоком. Из Китая через Лальск шли в русские княжества товары — шелк, чай, фарфор, от нас увозили сукна, холст, полотно, крашенину, лен, медь, железо. Иван Степанович Павлушков, лальский краевед, много сделавший по истории Лальска, относит основание города к 1570 году, а основателями называет новгородцев, уходивших от московского княжества в 1555 году. Тут снова приходится говорить о народах, населявших эти края. Имей они письменность, они бы оставили свидетельство о заселенности этого места — водные артерии широкой Лузы и красавицы Лалы, соединявшие просторы на все стороны света, не могли не быть облюбованными. Лальск относился к Сольвычегодскому уезду, позднее отошел к Архангельской губернии в 1708 году. В состав Кировской области Лальский район вошел в первый год войны, в 1941-м. Но теперь Лальского района нет, он в составе Лузского. В Лальске сельсовет, центр совхоза, училище механизации, недалеко бумажная фабрика, оставшаяся еще с дореволюционных времен.

У меня не было будильника, боясь проспать на утренний поезд, спал плохо, ворочался, но в каких-то отрывках забвения увидел сон, будто за огромным столом много людей, все нарядные, идет прием. Официанты, возникая из ничего, выгружают на тарелки разные кушанья и вновь исчезают. На столе стоит огромный серебряный самовар. Но это не самовар, а такая голубятня. В серебре проделаны дверки, в них влетают, выпархивают махонькие белые голубочки. Они маленькие, но настоящие. Очень доверчивые. Садятся на стол, на плечи, воркуют, машут почти игрушечными крылышками, и это прохладно и приятно. За столом царит ожидание какого-то необыкновенного блюда. А вот и оно. Но какое, не помню. Только говорят, что надо самим гостям это блюдо залить соусом. В руках гостей тарелки, а на каждую тарелку садятся по два голубочка. Гости встают и идут к приспособлению, с помощью которого добывается соус. Все гости оживлены, и все, кроме меня, знают, в чем далее будет главное. Мы идем стройными рядами, вдруг слышу, идущая впереди женщина оживленно спрашивает спутника, будет ли сегодня вновь та игрушечная, но настоящая гильотинка. Будет? Оказывается, надо самим гостям отрубать головы именно этим голубочкам, которые доверчиво сидят на краях разноцветных тарелок. И кровью голубей заливать, сдабривать кушанье. Легко ли?

Ехал ранним поездом Киров — Пинюг, в Пинюге надо было ждать около часа и садиться на поезд Пинюг — Котлас до Лузы. Всю дорогу провалялся на деревянной нижней полке полупустого вагона. И думаю, надо ли писать о своем состоянии, кому это интересно в путевых заметках, достаточно упомнить, что состояние было невеселым — и от сна, и от погоды, и от пейзажа за окном. Пейзаж состоял из черных штабелей давно поваленного загубленного леса, брошенных шпал, отработавших и целых, развороченных насыпей, ржавых остатков техники, арматуры; потом шли, разворачиваясь на оси движения, мелкие леса, мелькали брошенные разрушенные дома, упавшие или падающие столбы с обрывками проводов, мелькал мостик, буксующая машина, дым костра или пожарища мешался с осенним туманом — невесело, что и говорить.

В Пинюге, окруженный стаей молчаливых, понурых собак, пошел в столовую. Там предсмертно хрипела бочка с пивом. На других, уже пустых, сидели и беседовали курящие мужики. Сказали, что поезд на Котлас уже стоит. Чего-то съев, пошел, думая вновь залечь. Около головного вагона стоял солдат с автоматом, он посторонился, я поднялся. Оказывается, в половине вагона везли заключенных. А в другой половине вагона ехали к месту службы в охранные войска стриженые призывники из Марийской АССР и Чувашии. Были они в телогрейках, в рваных шапках, держались скованно, молчаливо. Их донимали заключенные, смеялись над ними. Призывники ехали служить в конвойных войсках. На нижней полке крайнего купе спал сержант. Автомат лежал около него.

— Пастухи! — кричал заключенный. — Айда в карты играть.

В Лузе автостанция рядом с железнодорожной станцией, я удачно сразу попал на автобус до Лальска. Автобус был небольшой, верткий, водитель сразу за околицей так погнал его, что нас непрерывно водило, таскало по обледеневшей дороге. В особо опасные моменты женщины вскрикивали. Водитель поехал чуть медленней и, оборотясь к пассажирам, сказал:

— Бабы, будете орать — навернемся.

И вновь так нажал, что пассажиры замолчали теперь уже, думаю, от страха. Вскоре мы увидели впереди перевернутую, в самом деле, машину, «уазик». Парни, двое, голосовали. Автобус остановился. Водитель выскочил. Парни радостно ржали, хлопали его по плечу. Он открыл дверь в автобус.

— Мужики, айдате поможем.

Мы вышли, поставили «уазик» на колеса.

— Заводи!

«Уазик» завелся и уехал. Тронулись и мы.

— Гололед, — сказала одна старуха.

— В голове у них гололед, — отозвалась другая.

Автобус вновь разогнался, и вскоре, ближе к сумеркам, мы прибыли в Лальск.

Спросив гостиницу, а оказалось, что стою перед нею, спросив в гостинице место, заняв его, решил дойти до берега Лалы, до нескольких храмов, стоящих по ее берегу. На крыльце стояла молодая женщина в белом полушалке, мы встретились взглядами. Вечер, насыщенный туманом, не позволял рассмотреть улицы, прогулка не удалась. Тем более утомляла дорожная усталость. Вернулся. На крыльце по-прежнему стояла та же женщина в полушалке. Теперь к ней приставал молодой мужчина. Отмывая ноги в цинковом корыте, услышал я часть разговора.

— И прекрати ждать, и чем я хуже? Вот увидишь, не приедет, — говорил мужчина, но на это ему отвечали:

— Кого я жду, того я всегда дожидаюсь.

Утром меня разбудил грохот поленьев, сваливаемых в коридоре на железный лист у круглой печи.

Лальск! По улице мимо старинных торговых рядов мальчик лет четырех вез за собою маленькие, рукодельные расписные саночки.

— Ах, — сказал я весело, — какие у тебя сани!

И очень серьезно, остановясь для ответа, глядя на меня ясными, карими глазами с длиннющими ресницами, мальчик сказал:

— Это не сани. Это косоузки.

— Папа делал?

— Дедушка.

Никакого плана у меня не было, просто ходил по Лальску, какая улица на меня глядела, по ней и шел. Конечно, больше всего времени провел на берегу, заходил в храмы, превращенные в склады, котельные, закрытые на гигантские амбарные замки и открытые, заваленные окаменевшим черным цементом, удобрениями, удобренными сверху грудами птичьего помета, изрисованные по стенам и дверям разными рожами и краткими словами. Отходил к реке, боясь ступить на молодой лед, оглядывался. Памятники архитектуры на расстоянии преображались, хорошели. Вдобавок, хотя и было пасмурно, падал рассеянный, как бы остановившийся в воздухе крупный снег, сквозь него колокольни и купола казались нарисованными на мрачном небе. Вороны и галки носились кричащими стаями, обсаживали голые, обдутые ветром деревья.

Изрядно замерзнув, зашел в один из храмов, над которым издали заметил слабый дымок. И угадал точно, в храме топилась печка. Железная буржуйка. Возле нее стояла на коленях старушка в черном халате и платке. Шла служба, я различил слова нестройного старушечьего хора. Старушка в черном, пошуровав в печке, присоединилась к поющим. В другой стороне старенький священник причащал старуху, которую держали под руки две женщины. «Имя»? — спрашивал он. «Глухая она, — отвечала одна из женщин, — она Мария». «Рот открой, — говорил священник, — эх, беда, зубы падают».

Отогревшись, я вновь ходил по Лальску. Надо сказать, и это я знал еще по книге «Дорогами земли вятской», что в Лальске знаменитое своей архитектурой, богатое кладбище. Конечно, надо было побывать на нем. Тут и солнце помогло, прорвалось через занавес облаков, сосновые стволы зазолотились, засеребрились березы, зеркальной стала ледяная дорога. Спросив направление, я не сразу понял ответ: «Туда поехали». То есть меня приняли за родственника того, кого в этот день хоронили и уже отпели.

Ограда кладбища белокаменная, ворота дивной архитектуры. Причем именно кладбищенской архитектуры, они не парадные, но и не унылые, они угаданы в той торжественно-печальной тональности, которая сопутствует почти всякому конечному пути. На кладбище много богатых памятников, прекрасные кованые и литые ограды. Никакой запущенности. Свежие следы машины уходили в боковую узкую дорогу. И сама машина завиднелась вдалеке. Но сначала я зашел в сторожку, открытую сбоку запертой церкви. Картонная иконка висела над деревянным столом. На столе остатки копченой рыбы, хлеб, алюминиевая кружка. На стене четкая надпись: «Здесь я был 15 января. Я похоронил бабушку».

Надпись, которая поставлена в начале рассказа о поездке в Лальск, я списал с одного из памятников близ церкви. Тут как раз меня застал мужчина. В сапогах, в телогрейке.

— Из родственников будете?

— Да нет, сам по себе.

Поздоровались. Это оказался сторож кладбища Пономарев Прокопий Иванович. Он справедливо гордился порядком, ругал предшественников, запустивших такое прекрасное кладбище, «лучшее по области», — говорил он, — «а пожалуй, что и по стране».

— Вот только строго по кварталам не получается.

— Почему? — спросил я.

— Все к родне хотят.

— Но это же правильно.

— Так правильно-то правильно, но порядку нет. А ведь люди приезжают, ворота, вы же, наверное, знаете, в архитектурных справочниках. Посмотрят на ворота, зайдут внутрь, а тут могилы, как Родионки зубы. Надо, чтоб по линии. Все ж равны. И опять же искать легче. А то вот займись кого искать и невкруте, не сразу, найдешь. А народу по праздникам у каждой могилы бывает втугую. Кто и поплачет, а кто и мусору натащит. Ограду эту, купцовскую, всю выкрасил, зять помогал, даром почти, за четырнадцать рублей. А как же — предмет искусства и старины, надо хранить.

Вместе с Пономаревым подошли мы к свежей могиле, куда уже спустили гроб, но еще не засыпали землей и глиной, а делали полати — настил из досок под крышкой гроба, чтобы тяжестью земли не продавило гроб. Этим делом были заняты двое мужиков, остальные просто ждали. Разговоры были об одном, о смерти.

— Все помрем, все помрем, — задирался, видимо, уже выпивший мужичонка. — А ты, Петька, возьми и не помирай.

— Да жизнь-то не надоела, — отвечал Петька, — да хоть бы знать, когда собираться.

— Пожить-то бы можно, — вступила в разговор старуха, — да ведь вот как, заживешься и места в ограде не хватит.

— В Индии умнее нашего придумали, — говорил первый, — с самолетов пепел рассыплют, и все дела. Сожгут и рассыплют, и на всех попадет, никому не обидно. Петь, ты как? Меня дак завещаю сожегчи и над Лальском растрясти. Неужели я бензину да дров не заслужил? Урожайность повышу.

— Дрова ты все истопил, — это Петька решил отомстить, — а бензину и так нет, машины стоят, еще на тебя тратить.

— Да много ли мне надо, — отбился первый, — кружку на растопку, а остальное проспиртовано, запазгает. — И обратился к тому, что внизу делал полати: — Сбоку тесни́, на топор. Ох, ведь получается к трем женщинам мужика положили, еще раздерутся. — И ни к тому ни к сему добавил: — Девки — сливки, бабы — молоко, бабы близко, девки далеко.

Обратный автобус на Лузу был куда медлительнее того, в котором ехал в Лальск. Снова темнело, морозило. Окно затуманивалось изморозью, будто засыпало. Прожектора света, подбрасываемые ухабами, метались в темном коридоре хвойного леса.

Из Лузы поезд на Киров уходил в два часа ночи. Время до поезда я промаялся в гостинице, опился крепкого чая и в полночь, поняв, что не задремать, пошел на вокзал. В вокзале шумели цыгане, а еще запомнилось невыносимое зрелище — плачущий мальчик просил пьяного отца поискать билет, и тот послушно искал его по всем карманам и не находил. «Пап, еще по-и-ищи», — просил мальчик. Отец обшаривал себя, выворачивал карманы куртки, голова его падала на грудь, сын вновь испуганно теребил его.

Ближе к часу ночи вышел из вокзала и услышал тревожные гудки тепловоза, а вслед за этим пожарную сирену. Тут и дым показался за мостом. Пожарники ломали забор, тянули шланги. Горел вагон. Его, оказывается, уже оттолкали тепловозом от других на свободное место. Вагон горел внутри. Была проблема — пломба на дверях. Эту пломбу не давала срывать дежурная. «Нельзя! — кричала она. — Кто за пломбу ответит? Давайте акт писать». Милиционер отвечал ей, что акт писать не будет, офицер-пожарник тоже отказывался. «Наше дело тушить». Никто не знал, что внутри вагона, какие товары, отчего загорело. «Там, может, на миллионы!» — кричала дежурная и ушла звонить начальнику. Пожарные стали лить сквозь краснеющие щели, но увеличивали только обилие белеющего дыма.

Народу набежало много. Даже цыганка с грудным ребенком пришла и, когда он орал, кормила грудью. Никто не хотел идти в свидетели срывания пломбы, все уезжали через сорок минут.

Пожарники, особенно один, ловко стали ломать углы, чтоб вливать воду. Но это тоже мало что дало. «Ломай замок!» — закричала вернувшаяся дежурная. Стали ломать: никак. «Твоих бы уголовников сюда, — говорил офицер-пожарник офицеру-милиционеру, — они бы быстро». В толпе говорили, что горела бы изба, так полошились бы, а тут товар, да неведомо какой. «Все равно не нам».

Наконец вывернули ломом замок, откатили дверь, за ней пылало. Оказывается, в вагоне горела пустая тара, деревянные ящики. Толпа разочарованно побрела к вокзалу.

Мальчика и пьяного отца я больше не видел. Подошел поезд. Навалились и сели. И, уже засыпая на верхней полке, я все думал, какой красивый город Лальск. Но он гибнет, было такое ощущение, что я побывал у постели смертельно больного.

Летопись

Это документ, который непременно надо обнародовать. Это дневниковые записки художника А. В. Фищева, которые прислал мне его сын. Автору «Летописи» 16 лет.

Итак, «Летопись путешествия нашего в 1891 году.

Писано 26 ноября. Шли мы 23-го числа ноября, и наши сердца наполнились радостью, когда увидели святой лавры главу златую. Поклонилися три раза в землю, единогласно сказали: «Благодарю тебя, Христе боже наш, яко сподобил нас исполнить наше трудное начатое дело», встали и пошли дальше. Скоро влево засинела пятиглавая церковь, это, стало быть, Вифания. Прошли еще березняком с версту, вправо от дороги в полверсте увидели позлаченные главы — это был скит черниговской чудотворной иконы божьей матери. «Что, брат, сейчас пойдем в скит или после?» — «Пойдем после», — сказал Ани сим. Пошли дальше, вышли на дамбу, прошли в лес и вышли к посаду. «Ох, господи, как наша куменская колокольня велика, а здесь две наших надо!» Подходим все ближе и ближе к лавре, вошли в посад.

«Анисим, смотри-ка, какая же это дорога! Вправо, садовая, народу много, смотри, богомольцы идут».

Чу, по чугунке машина идет из Александровки все ближе и ближе к лавре, свистки подает, все поезда ждут.

Какие большие хорошие дома — настоящий город, и виднеется семь церквей. Прошли еще переулок, и перед нами явилась обширная площадь, застроенная лавочками, между ними ходят толпы народу, ездят извозчики. Вправо, у лаврской стены, ряды лавок, в них продается большой выбор детских игрушек. Рядом святые ворота, над ними на башне часы показывают второй час после полудня. Мы в лавру не пошли, потому что там в это время службы не было. Была суббота. День стоял теплый, пасмурный. Я говорю Анисиму: «Пойдем в скит к черниговской на всеночную, там переночуем». Не успел Анисим ответить, как подошел к нам странник: «Вы что не идете обедать в трапезную?» Указал, как туда пройти. Прошли через ограду, у солдата спросили, как пройти. Он сказал: «Вон она налево, ступайте мимо колодца». Прошли и мимо колодца и мимо кухонь. У торговки ягодами брусникой спросили. «И идите, — говорит, — прямо».

Подошли к зданию с каменным навесом, тут у двери на стене висят листки о вреде пьянства и курении табаку. Вошли в коридор, а там человек 200 обеда дожидаются и ходят монахи. Наконец, один из монахов отворил дверь в другую комнату. «Идите, садитесь». Все кинулись, друг друга давят за места, потому что если прозеваешь хорошее место, то достанется в конце стола, или ложка ломаная, или еще что-нибудь. Толпясь и толкаясь, наконец все уселись и успокоились. Монахи ходят взад и вперед. Но вот, на другом конце стола, монах стал раскладывать хлеб в скипки весом в один фунт. Положили и нам хлеба…

Переночевали, утром решили: постоим у ранней обедни, а завтра к поздней пойдем в лавру. Так и сделали. Пошли. Устали страшно. Под вечер потеплело, пошел дождик, стало сыро. Прошли посад. Потом по дорожке прошли с версту и все лесом. Вошли в святые ворота, перед нами открылся сад, а в нем каменная скитская церковь и старая древняя деревянная церковь. Мы пошли прямо мимо большого дома, у которого находились широкие тротуары с перилами. Затем по ступенькам сошли вниз в овраг, тут через ручей мостик. Прошли мостик, вправо открылся пруд, а над ним часовня. Идем молча. Опять колокольня, а в ней святые ворота, а над ними образ черниговской божией матери. Внутри ворот на стенах мы увидели развешенные образа, разные картины и портреты, планы. С одной стороны двери в просвирню, а с другой над дверью надпись: «Вход в пещеры», тут же стоит монах, который водит туда.

Напились святой воды и прошли ворота. Перед нами предстала пятиглавая с позолоченными главами церковь. Вошли (туда) внутрь. Церковь светлая, на стенах живописи нет. Иконостас медный с посеребренными царскими вратами, некоторые иконы в золотых ризах. Оба клироса из белого мрамора, пол из изразцовых цветных плиток. На обоих клиросах хоры — старых и молодых монахов. Поют так хорошо, что душа невольно радуется. А когда оба хора сошлись вместе посредине церкви да запели «Благослови, душа моя, господа!», стекла задрожали, нас оглушило, и волосы зашевелились. Казалось, будто все несметное ангельское воинство славит царя небесного. О какая радость! Но прошло и это торжество. Хор певчих снова разделился надвое, и разошлись по своим местам.

Я мешочек свой снял и положил к ногам, потому что натянуло плечи. Отслужили и вечернюю. Народ пошел, и мы со всеми. Сошли по лестнице. На улице мокро, дождик идет, и так темно, что хоть глаз выколи. Прошли святые ворота, повернули направо в ночлежный дом. Вошли, сели на скамейки. Монах в корзине принес ложки, вывалил на стол и сказал: «Садитесь». Господи боже мой, какая тут поднялась суматоха. Множество странников дальних и тутошних все лезут, как скот. Монах сказал: «Человека четыре идите на кухню за чашками». Четверо ушли, а мы сидим, ждем.

И вот несут деревянные чашки с обручами, похожие на ушаты, из них клубами валит пар от щей с сухарями. Поставили на стол. Человек по десять в чашку с ложками лезут. Минут через пять все чашки опростали. Наелись и вылезли из-за стола. Принесли квасу ведро. Все хотят пить, рвут ковши, которых недостает. Напились, успокоились.

Пришел надзиратель и сказал, что всенощная будет через час. В самом деле, зазвонили ко всенощной. Пришел монах, потурил всех. На улице сильный дождь идет, страшная темь, того и гляди, что упадешь. Снова прошли святые ворота и вошли в церковь, везде перед иконами свечи горят. Отстояли всенощную. Часов в 10 до полуночи пришли в ночлежный дом. Пришел настоятель, посмотрел, что нас много, отпер еще одну комнату, мы в ней выбрали местечко в углу. Разделись, разулись. Мешок под голову, нижнее белье под себя, а верхним укрылись. Уснул. Вижу сон: предо мной свет, я иду, и мне есть хочется. Онисим говорит: «Не зайти ли нам в дом по кусок?» — «Что же, зайдем!» У спрятались от хозяина, пролезли через соломенную стену. Через огород перескочили и в избу. А там священник Ионинский говорит мне: «Вы шли на Казань?» — «Нет, мы шли на Семенов, Нижний, Владимир, Суздаль, на Москву». — «А нашего Федора вы не видели?» — «Нет!» — «О, куда же вы ходили!»

Проснулся, вижу: та же комната в ночлежном доме, рядом спит Онисим. А как меня клопы накусали! Думаю, к чему бы это приснился Ионинский? Скоро опять забылся. Опомнился, когда уже начало светать.

24 ноября. Воскресенье. Вздули огонь, все странники обуваются. Пошли умываться, а воды нет, пришлось умываться на улице у трубы. Пришел монах, говорит: «Ступайте к обедне». Пошли было в ворота, а сторож не пускает. Пришлось обходить вдоль монастырской стены к воротам с Черниговской божьей матерью. Вошли в церковь, служат обедню. Что делать? Решили взять по просфоре, подать за упокой. Вышли из церкви, в просфорне купили по просфоре, написали за упокой родителей. Снова вернулись в церковь, отдали монаху по копейке, и он из алтаря принес нам по просфоре с вынутой частицей, на которой была изображена Черниговская божья матерь.

Отслужили литургию, и мы пошли в нижнюю церковь к Черниговской божьей матери. Направо винтовая лестница, опустились. Тут служат молебен. Помолились, пошли прикладываться к кресту и к образу чудотворной божьей матери. На образе висят крестики, которые продают по две копейки. Купил крестик. Решили пойти в пещеры. Нас было трое, купили по свече, и монах повел в пещеры. Отпер узенькую дверь и сказал: «Идите за мной, не отставайте». Идем без шапок, наклоняемся. По пещерам ходит ветер, наши свечи задувает. Прошли в темноте и сырости много поворотов, спускались по каменной лестнице книзу. Везде каменные своды. Еще несколько поворотов, и вот в стене мы увидели свет свечи. «Подойдите, — говорит монах, — не бойтесь. Здесь хоронят покойников». Подошли к стене, сквозь решетку посмотрели, такая тут страшная мгла, что ничего мы не могли разглядеть. Пошли дальше по подземелью. Было страшно. Привел нас монах еще в одно место, говорит: «Тут схоронены монахи-подвижники». В самом деле, в стенах и в полу виднелись гробницы.

Пошли дальше по узкому подземелью, начали спускаться по каменной лестнице вниз, а снизу дует такой сильный ветер, что у меня свеча загасла, я от неожиданности чуть не свалился в страшное подземелье, в которое еще нужно было спускаться сажен пять. Но вот спустились, зажгли свечи, стало посветлее. Монах сказал: «Это колодец, из которого подвижники воду брали». Тут стоят ковшики. Мы взяли по ковшику, напились святой воды. Потом вошли в большой зал. Под полом вода, по стенам сырость, у пола проведены трубы. Было очень холодно, так, что руки зябли.

(Далее лист почти полностью вырван.)

Перекрестились, свечи свои положили в блюдо. Подумали и решили сходить на благословенье к отцу иеромонаху, а звать его Варнава, говорят, что прозорливый. Подошли мы трое к крыльцу, а тут народу дожидается, батюшки что! Но вот вышел иеромонах Варнава, благословил нас и дал по крестику.

Решили мы с Онисимом пройти в лавру. Снова прошли через святые ворота в посад, там на площади базар, народу непроходимо! Вошли в ограду, помолились на образ спасителя. Смотрим, направо стоят лаврские дома, налево трапезная возвышается, а прямо церковь преподобного Сергия с позолоченными крышами. Успенский собор сияет золотыми главами.

Пошли в церковь преподобного Сергия. Вошли в притвор. Прямо паперть и налево вторая паперть. На паперти народу — боже мой, потому что шла обедня поздняя. С левой стороны паперти иконостас с паникадилами. Мы остановились в толпе, в которой были и странники и богатые, здоровые и калеки, мужчины и женщины. В церковь не пройти, народу битком набито. Слышно было, как пели «Многоя лета». На стене паперти написана картина «Страшный суд» — ужасно смотреть. Обедня отошла, народ стал валить из церкви, а в дверях солдаты встали, не дают выходить. Народ давит друг друга. Наконец мы выбрались. Спросили странника, как пройти в ризницу? Он указал. И тут у дверей стоят солдаты. Долго поднимались по лестницам, наконец вошли в комнату, посредине которой стоял престол, а рядом находился сторож, который предложил нам оставить все вещи. Я положил свой мешочек рядом с престолом, а на него в кучу положили свои шапки, рукавицы и палки.

Прошли в так называемую «ризницу». Сначала миновали две пустые комнаты. В третьей монах показывает что-то барину и его жене барыне. Мы подошли. Монах показывал различные предметы, которые были за стеклом. «Вот, — говорит, — деревянные сосуды, которые употреблял преподобный Сергий. А вот Евангелие, которое сам он писал своими руками. Вот одежда — риза преподобного Сергия, вот его башмаки, которые 30 лет были в гробу на его ногах и не изгнили». Видели мы ризы, висят синие, все в заплатках. Господи, что тут было древностей, которые доныне целы и невредимы. Все это мы видели, да разве все запомнишь!

Висит тут еще крест золотой, который предлагал преподобному Сергию митрополит Московский. Но Сергий отказался, говоря: «Прости меня, владыко, я смолоду не был златоносцем, теперь ли я стану носить!» Рядом с этим золотым крестом, тоже за стеклом, висят древние-древние кресты, сделанные преподобным Сергием и его учениками, тоже святыми, прах которых покоится в одной церкви.

Пошли смотреть другие предметы, расставленные на полках и столах. Монах говорит: «Вот золотое кадило, подаренное, забыл кем и когда». На полках стоят митры, обложенные жемчугом и драгоценными камнями, тоже кем-то пожертвовано. Настольные портреты, подаренные Александром Вторым. Камень самоцветный, найденный каким-то крестьянином в земле. А на камне изображение: крест, на кресте Иисус Христос, а перед крестом стоит на коленях монах, молится. Говорят, что это изображение чудесным образом само обрисовалось.

А сколько видели риз драгоценных, вышитых в таком-то году, такими-то знатными людьми.

Но вот монах подвел нас к столу, на котором были разложены разные монеты, подаренные королями из разных земель. Монеты разных видов, и золотые, и серебряные, и медные. А среди них есть одна замечательная монета — сребреник, один из тех, за которые продал Иуда господа нашего — Иисуса Христа. Вид у этой монеты круглый, ободки и в средине изображена чаша. Все это видели мы, грешные.

Монах подвел нас к другому столу у стены. Открыл его — и о, чудо! Тут из разноцветных камней выложены разные монастыри, дворцы и замки, и все так живо изображено.

На полках стоят древние иконы с изображениями божьей матери, Иисуса Христа и угодников. Стоят они по древности с самого начала, которые писаны 1000 и более лет тому назад, есть тут и 900, 880 и 700-летние и более молодые. Но что интересно, из-за своей древности и старости они чуть почернели, а краски все целые. Так господу было угодно.

Стоит Евангелье с серебряными корками в золотой оправе, в длину аршин 2 вершка, шириною 3 четверти, а весом в 12 пудов. Его не употребляют.

Пошли дальше в другое отделение. Тут много всего, господи боже мой, нельзя и перечесть, потому что мы, грешные, народ беспамятный, не можем запомнить всего, а что запомнить смог, записал.

В той комнате, посредине, стоит престол с плащаницей, которую вышивала шелком одна боярыня в Москве. Прошли далее. Монах говорит: «Вот висят вериги, которые носили ученики преподобного Сергия. Одни весом в 20, другие в 25 и 30 фунтов. По силам и носили ради царствия небесного», затем монах открыл шкаф, в котором, по его словам, висел кафтан Иоанна Грозного и уздечка с коня его. Мы все это видели, грешные. На полу у шкафа лежали рогатины, которые ковали сами монахи и кидали под ноги польской коннице, чтобы не могла ездить. После монастырской битвы остались орудия разные, пушки, пули, бомбы. Одна бомба весит 5 пудов.

Пошли в другое отделение. Тут монах показал нам столько предметов, что я и не упомню. Но главное, показал изображение лавры, вышитое на холсте разноцветным шелком, серебром и золотом.

О золотых, серебряных вещах, драгоценных камнях, бисерах и мраморных говорить не стану, одно скажу, что цены им нет. Если расплавить серебро и золото, то потечет река бесконечная золотой струею. Я, многогрешный раб господень, видел и дерзнул описать.

Но вот монах остановился и взял в руки блюдо для пожертвований. Некоторые господа клали по гривеннику, по пятнадцать копеек, а мы, грешные, положили по копеечке, потому что столь было. Вышли в комнату, где оставляли котомки, надели их и пошли. Онисим ушел вперед, а я отстал. Сошел по лестнице, зашел в церковь, смотрю, нет его там, пошел скорее в трапезную. Странники сидели уже за столом. Мне досталось место на краю, а Онисим сидит в средине. Стали обедать, тут дали нам по листику Троицкому. Вышли на площадь и купили по домашнему календарю. Пошли искать ночлежный дом, спросили у мужика, где странняя, он показал.

25 ноября, понедельник. Рано утром мы вышли из ночлежной, пошли в лавру к обедне. Кругом сырость, грязь, по улицам вода бежит.

Раннюю обедню служили в боковой церкви. Туда мы опустились вниз по лестнице. После того, как отстояли обедню, пошли в другой отдел церкви. Тут возле стены почивают мощи разных угодников божьих и митрополитов, но еще не вскрытых, а под спудом. Над раками горят лампады неугасимые, а рядом монах безотходно читает молитвы. Мы приложились. На выходе из церковки на леву руку тоже лежат мощи одного епископа. И тут мы приложились. Поднялись в верхнюю церковь к Сергию преподобному. Смотрим, монахи готовятся к молебну. Я взял у старосты на паперти бумаги и тут же написал памятку о здравии.

26 ноября, вторник. Рано утром мы с Онисимом встали, обулись, умылись. Было так рано, что еще горел фонарь и кое-где по нарам и под нарами раздавался храп спящих странников. Но постепенно, один за другим засуетились все. Мы стали дожидаться смотрителя, чтобы взять свои мешки, так как решили отправиться в обратный путь. К ранней обедне давно уже отзвонили, а смотрителя все нет. Наконец смотритель появился, я приготовил свой № 44. Смотритель был очень похож на монаха. Я обратился к нему: «Батюшко!» А он отвечает: «Что, матушка?» И ушел куда-то. А мы опять ждем. Вышел на улицу до ветру, господи, какая погода: ветер, мороз, так подморозило, что кругом гололед.

Странники и золотая рать погоду не хвалят. Многие греются у натопленной с вечера печки. Совсем рассветало. Пришел смотритель, говорит: «Кому чего надо?» Все бросились к кладовой, и мы тоже. Отдали номер, взяли сумки, помолились богу и пошли. Ух какой мороз, а лед как лапти дерет. Спустились к мостику через речку. Вчера она волновалась, шумела и ревела, а нынче вся замерзла. Пошли к церкви преподобного Сергия. В церкви пусто, народу нет. Подошли к раке преподобного Сергия, помолились и приложились. Ранняя обедня отошла, а поздняя не начиналась. Я посидел на скамейке. Приложился к иконам, которые на столбах висели. Но вот и служба началась. Я встал к клиросу, а Онисим подле меня. Когда с банками ходили, я положил одну копейку.

Но вот и служба отошла. В трапезной народу скопилось столько же, как и раньше, человек 70. За обедом снова дали нам по листку. После обеда я предложил: зайдем в какой-нибудь монастырь, но Онисим заупрямился. Я, грешный раб, тоже не пошел, ловко ли отставать от товарища, хоть бы близко к дому было, а то ведь 1000 и 21 верста.

Я говорю: «Онисим, пойдем простимся с преподобным Сергием!» Но товарищ мой и туда не пошел, а из ограды в ворота, да на площадь и в обратный путь. А я, грешный, не стерпел, не пошел за ним, а отправился в церковь. Вошел, никого в церкви не видно. Взошел на амвон и пал на колени перед ракой преподобного Сергия.

Стал молиться, и такое чувство меня охватило, что слезы невольно потекли из глаз. Молился и плакал, а молитва моя была такова:

«О, преподобный отче Сергий, скорый помощник и заступник, моли бога обо мне грешном! Да сохранит мя господь во всех путях моих! О, преподобный отче, дай мне слезы умиления, дабы мог я пускать их о грехах моих, ибо я грешный раб! Защити мя от страстей, обуреваемых мою душу душевными и телесными страстями! Будь мне защитником и помощником, мне, немощному рабу, защити мя от всякого зла и напасти! Умоляю Сергия преподобного, не оставь мя в день лют! Моли владычицу нашу, царицу небесную, богородицу деву, у нея бо нет ничего невозможного, да сохранит мя неврежденого во весь мой трудный путь!

Еще молюся, отче святый, помолись о государе нашем Александре Александровиче и о супруге его и наследнике и о всем его доме, и о всем правительстве, и о всем воинстве, и о всех служащих в православной христианской церкви! И еще молюся о родительнице моей и о сестре и всех родственниках, и о всех добродеющих и благодетелях и моих и всех православных христианах, да сохранит их господь во всех путях своих, да даст им господь долголетия и здравия!

О преподобный отче наш Сергий, моли бога о мне, грешном, да прославятся твои честные и нетленные мощи во веки веков, аминь!»

Я встал с полной надеждой на господа бога и угодника Сергия, подошел к раке и приложился к честным мощам его. Как светло и радостно на душе стало, что казалось, что я в то время не на земле находился, а в раю. В церкви было светло, казалось, тысячи лампад светились, блестело золото и серебро, и такое благовоние, что действительно казалось, что я в раю перед престолом господнем. Сошел с амвона, помолился всем иконам, стоявшим в иконостасе, приложился ко всем прочим иконам, которые висели на колоннах. Вышел на паперть, и так мне стало грустно, кажется, не расстался бы с храмом Сергия преподобного. Немного успокоился и пошел в обратный путь. Посмотрел, нигде Онисима не видать. Спросил прохожего: не видал ли такого парня? «Прошел», — говорит.

Вскоре и я сам увидел его, догнал, и мы пошли вместе мимо тех же церквей и семинарии, у колокольни вошли в церковь. Тут нас подозвал к себе монах. «Вот, — говорит, — гроб, в котором лежал преподобный Сергий. Кто приложится к этому гробу, получит исцеление». Мы приложились. Монах повел нас дальше. «Здесь, — говорит, — архимандрит положен, на его гробу служат панихиды». Мы приложились к раке преподобного. Вошли в алтарь, там плащаница, приложились к ней. Рядом распятие Христово, приложились к нему. В средней церкви монах показал нам камень от гроба святого Лазаря. Отошли немного, и открылась нам такая красота: на высокой, покрытой мохом горе стоит сам господь Иисус Христос, а по бокам Илья и Моисей; чуть пониже — три ученика его. Все выделано так, будто все это живые люди. Выше горы алтарь, впереди хоры, тут служат литургию. А по горе по всей растенья, цветы и листья разных трав. Но вот, довольно насмотревшись на все это и помолившись, мы вышли из церкви и пошли в обратный путь».

Брат Ваньки Каина

Кировский журналист-краевед В. Пленков писал однажды о знаменитом русском борце, вятиче Павле Банникове, носившем в цирковых и спортивных кругах прозвище Ванька Каин. Банников входил в ряды сильнейших русских борцов, назывался равным с Иваном Поддубным, Иваном Заикиным, Николаем Вахтуровым, Петром Крыловым, вятичами Василием Бабушкиным, Григорием Кощеевым. Непобедимый Банников уступал только Поддубному. Свирепая его внешность была полной противоположностью его мягкому, добродушному характеру. По данным В. Пленкова, Павел Банников скончался от дизентерии в 1914 году в Америке.

Неожиданно в руки мне попала тетрадь воспоминаний, написанная братом борца Василием Банниковым. Оказывается, их было пятеро братьев: Федор, Афанасий, Павел, Алексей и Василий и сестра Пелагея. Отец их Иван Иванович умер в 1913 году, мать в следующем. Их родина — Орловский уезд, ныне Халтуринский район.

О Павле автор записок сообщает следующее:

«Брат Павел большей частью дома не проживал, с малых лет в Сибири на заводах молотобойцем, где сильно физически развился, в городе Иркутске принят был борцом цирка, ездил по городам Сибири, а потом поступил в Петрограде в цирк Чинизелли. В 1914 году приезжал в гости домой в дер. Банниковы, после чего уехал с труппой борцов во Францию, а потом в Южную Америку, в Рио-де-Жанейро и с этого времени до сих пор от него нет никаких известий. По некоторым данным, пароход, на котором он ехал, подорвался на мине в Атлантическом океане и затонул…»

Нам интересен и сам Василий Иванович, и, думаю, выбранные места из его воспоминаний будут любопытны многим.

«…Детство свое я проводил при родителях, когда исполнилось 8 лет, был отдан в начальную школу в село Русаново в пяти километрах от родины. По окончании начальной продолжал учиться в Орлове, ныне Халтурин, в 1903 году окончил городское училище, жил в деревне при родителях… родители часто болели, и приходилось за ними ухаживать и вести хозяйство. Родители жили очень дружно с соседями, так как характером были весьма спокойными и вежливыми, а мать особенно к бедным жалостлива, причем как отец, так и мать были трезвые и в обществе нескандальные, и поэтому у меня выработался характер трезвый и нескандальный…

В 1910 году, в ноябре месяце, был призван в армию, принят в Балтийский флот матросом-новобранцем, что было для меня большой мечтой. Привезли в Крюковские казармы, где распределили кого куда, и я попал в город Кронштадт, где сводили в баню и экипировали, то есть надели матросскую форму и перевели в экипаж. Учиться строевому делу для меня трудностей не представляло, но для некоторых было большой трудностью, особенно малограмотным, их подвергали оскорблениям и наказаниям взводные, и поэтому один из матросов ночью повесился на лестнице перил, что произвело на нас удручающее впечатление… (далее следует описание учебы, открытие памятника адмиралу Макарову)… В марте 1911 года ездили на принятие присяги в Красное Село на площади напротив Екатерининского дворца. После этого нас списали по судам, я попал в учебную команду комендоров судна «Петр Великий», а рядом в гавани стоял броненосец «Андрей Первозванный», дредноуты «Гангут» и «Петропавловск», учебное судно «Александр II», обучающее комендоров и гальванеров. До открытия навигации экипажи обучались артиллерийскому делу. В апреле пошли в плавание (описание первой учебной навигации, посещение Гельсингфорса, ныне Хельсинки, Нарвы, Гангута, Ревеля, Риги)… На острове Карлос были свидетелями дуэли старшего офицера с судовым врачом из-за ревности к жене ст. офицера, при этом врач был сильно ранен и отправлен в госпиталь и больше на корабль не возвращался. Второе событие: в июне приезжал на яхте «Штандарт» Николка Кровавый, то есть бывший царь, с ним вместе бывший французский президент Пуанкаре со свитой для закладки Ревельского порта. Третье событие было на крейсере «Рюрик», объявили матросы протест в пище — не стали брать обед, приготовленный из гороха, после чего зачинщиков арестовали, но обед изготовили из мяса, а гороховый выбросили за борт, в тот же день крейсер снялся с якоря и ушел в море.

Зимой в свободное от учебы время отпускали в город, посещали кино и концерты в Морском манеже, причем у нас был устроен каток, катались на коньках под духовой оркестр; иногда на судне устраивались спектакли матросами-любителями, на судне была прекрасная библиотека и читальный зал, но, однако, революционные идеи преследовались… (далее производство в унтер-офицеры и направление на Тихоокеанский флот)… поезд шел через станции Оричи и Вятку, а потом по Сибирской и Кругло-байкальской железной дороге, особенно понравилась поездка по КВЖД через Маньчжурию, Харбин и станцию Пограничная. Природа богата рыбой и дичью, так как там масса озер… Прибыли во Владивосток в начале апреля 1913 года, где нас встретили торжественно с оркестром и поместили в экипажи, устроив хороший обед. Я попал на крейсер «Жемчуг» в качестве старшего артиллериста. Получил от брата Павла в подарок фотокарточку и двадцать рублей денег… В мае наш крейсер был направлен в Шанхай и Ханькоу для охраны концессий, где были чайные фабрики Перлова и Высотского. Нам было показательно, в каких тяжелых условиях живут бедные китайцы: тяжелый труд, плохое питание, издевательство, особенно со стороны английских и американских эксплуататоров. В то время в Китае люди ездили на рикшах, запряженных человеком, на которых возили людей и грузы… В свободное время ходили на берег гулять, а иногда играть в футбол, теннис, кататься на велосипедах, которые брали напрокат. На берегу в городе знакомились с иностранными матросами, особенно дружили с французами, у меня был знакомый матрос Джон с крейсера «Тулуза». В Шанхае на берегу Янцзы имеется собственный дом американского миллиардера Моргана, дом в двадцать семь этажей. Вход только европейцам.

В марте 1914 года вернулись из Китая во Владивосток и лето делали плавания до острова Сахалин с заходом в бухты Ольга, Славянка, Находка, Золотой Рог. Во Владивостоке посещали театр «Золотой рог» и опереточный «Летучая мышь», также народный дом, где смотрели пьесы Островского и слушали музыку Глинки. Летом Владивосток посетила английская эскадра в составе четырех военных кораблей.

В августе, когда Германия объявила войну, наш крейсер «Жемчуг» направили на поимку немецкого крейсера «Эмден», так как Германия на Дальнем Востоке имела эскадру в китайском порту Циндао, а этот крейсер весьма вредил плаванию наших транспортных судов и перевозке солдат союзниками на Западный фронт. Сначала мы направились в Японское, Восточно-Китайское и Южно-Китайское моря с заходом в портовые города Шанхай, Гонконг, Хайфон, Сайгон, Сингапур, но нигде не встретили преследуемого врага и так дошли до Малаккского пролива, остановились в бухте у небольшого острова Пенанг для пополнения запасов топлива, воды и питания. И вот в прекрасное утро, когда все мы спали, в бухту неожиданно вошел немецкий крейсер «Эмден», который мы преследовали, замаскированный под нашего союзника, и нас распатронил, то есть пустил две мины и дал несколько залпов орудий. Не успели мы ответить, то есть отразить нападение, как он потопил наше судно; из команды 380 человек спаслось только 112 человек, в том числе и я, но получил контузию. Оставшихся в живых подобрали с воды английские катера, а меня поместили в госпиталь. Жили мы на острове Пенанг в большом лютеранском монастыре до января 1915 года, причем кормили нас прекрасно, особенно нравилась тропическая природа — кокосовые пальмы, ананасовые и банановые деревья, их разрешалось кушать, одним словом, богатая флора и фауна на острове, но из-за диких зверей далеко от монастыря ходить не разрешали.

В январе на транспортном судне нас доставили во Владивосток, где жили в экипаже до мая с матросами береговой службы и вместе устраивали спектакли. В мае меня расписали на миноносец «Капитан Юрасовский», который стоял в плавучем доке, и я со своей командой приводил в порядок 75-миллиметровые орудия. После ремонта пошли в плавание, заходя в знакомые порты, а также по Амуру до Николаевска и Хабаровска. Особых событий не было, если не считать, что подвергались штормам осенью 1915 и весной 1916 года в Японском море и Татарском проливе. В Николаевске торговля преимущественно ягодами брусникой, грибами и рыбой кета. Хабаровск на Амуре замечательный парком, памятником Муравьеву-Амурскому и краевым музеем, мостом через Амур длиной 560 метров, и красивый вид представляется смотреть на тайгу с левого берега сопок. Сопки богаты лесами: дуб, кедр, водится много зверей, русские занимаются охотой, а корейцы земледелием.

Зимой 1916 года стали готовиться в кругосветное плавание. Дивизион миноносцев по распоряжению Главного морского штаба направлялся до Мурманска для охраны северных берегов от немецких подводных лодок. Миноносцы «Капитан Юрасовский», «Лейтенант Сергеев», «Байкал» и «Бодрый».

В конце 1916 года до Владивостока стали доходить известия из Петрограда о забастовках на заводах и фабриках и больших волнениях среди населения, недовольного политикой поведения царского двора и происшедшим убийством Распутина. На судне установили строгий режим, в город не стали увольнять, боясь восстания матросов и связи с портовыми рабочими.

В декабре дивизион вышел в плавание. Сначала пошли Японским морем в Нагасаки, во время этого нас захватил сильный шторм — на одном миноносце сломало мачты, на другом повредило рулевое управление, поэтому в Нагасаки стояли на ремонте десять дней. Отсюда пошли Восточно-Китайским морем в английский порт Гонконг, замечательный своим ипподромом, где происходят лошадиные бега знаменитых рысаков, а также подъемная дорога на сопку длиной три километра. Из Гонконга пошли в Сингапур, где стояли в текущем ремонте. Во время стоянки начальник дивизиона барон Остен-Сакен объявил, что в России началась революция, Николай отрекся от престола в пользу брата Михаила. Из Сингапура вышли в Индийский океан, в пути встретили стаи китов на расстоянии пятьдесят метров. Заходили в город Бомбей, где ходили на берег, город весьма большой, красивый восточной архитектурой, особенно красивы индийские пагоды средневековой древности. Здесь нам объявили, что в России создано коалиционное правительство и что офицеров следует называть не благородьями, а господином и погоны заменены нарукавными нашивками.

Из Бомбея пошли дальше по Индийскому океану, в пути останавливались у острова Кури-Мури, на котором один обитатель — высажен в наказание английским правительством; остров скалистый, растительности нет никакой, обитатель питается только рыбой, ловит орудьями, самим изобретенными, а живет в пещере, обречен на вечное существование. Где мы стояли на якоре, то вода настолько прозрачна, что дно океана видно на глубине двадцать пять метров и много в воде рыбы — акул. Одну поймали на крючок с мясом, а когда разрезали, внутри оказалось много мелкой рыбы.

На второй день пошли дальше в Красное море, оно называется Красным, так как вода в нем действительно красная от почвы морского дна. При входе в Суэцкий канал останавливались в порту Аден, это английская колония на берегу Аравийского полуострова, богатого нефтью, здесь ничего примечательного для нас не было, а потом пошли Суэцким каналом, ширина которого местами пятьдесят метров, так что видны оба берега — на одном Африка, на другом Азия; по тому и другому берегу население арабы, видно их жилища, а занятие — возят грузы на верблюдах, так как железной дороги нет. Прибыли в город Суэц, где ходили на берег, ездили по железной дороге в Каир, смотрели египетские пирамиды. В Суэцком порту случился несчастный случай с английским танкером, груженным нефтью, который загорелся, и его потопили в воде, а команда была спасена нами. Нельзя обойти молчанием, что Египет находился под английским владением, и жили там очень бедно, женщины ходили в чадрах, весьма крупного телосложения, как мужчины, так и женщины.

Дальше вышли в Средиземное море, заходили в Алжир, бывшую французскую колонию, а потом пришли в город Мальту, английскую колонию, где стояли на ремонте двадцать дней, здесь у нас был создан судовой комитет из трех человек, куда вошел я членом комитета, а председателем весьма лояльный один из офицеров — мичман Шевиот, от которого имеется фотография. Население на острове мулаты, то есть смесь итальянцев с африканцами, весьма красивы. При выходе из их порта нам пришлось сражаться с немецкими подводными лодками, одну из них потопили вместе с командой.

Пошли через Гибралтарский пролив в Атлантический океан, заходили в город Лиссабон Португалии, ходили смотреть бой быков — очень жуткое представление, когда разъяренный бык нападает на человека. Отсюда пошли к берегам Франции, ходили на берег, причем французские моряки приняли очень радушно, но о России подробности не были известны, как происходит революционное движение. От Ла-Манша пошли к Плимуту, в Англии, где стояли в ремонте, ходили в город в кино, театр, а некоторые ездили в Ливерпуль, по возвращении рассказывали, что в России наступает контрреволюционный период, большевики ушли в подпольную работу, нам сказали, что большевики изменили России во главе с Лениным, которого якобы подослали немецкие шпионы, так что нам никто правды не давал знать, и офицеры на нас, на матросов, стали смотреть враждебно.

После ремонта снялись с якоря и пошли по Северному морю, а потом по Ледовитому океану мимо мыса Нордкап, во время плавания наблюдали за айсбергами, дальше пошли по Баренцеву морю, Кольскому заливу, в сентябре 1917 года пришли в Мурманск. Здесь внутренняя обстановка сохранилась периода коалиционного правительства, причем на берегу были Советы, которые возглавляли меньшевики и эсеры, а судовые комитеты подчинялись береговому матросскому комитету, который входил в Совет солдатских и матросских депутатов. Нам, старым матросам, дали отпуск на родину, где я пробыл до 25 октября 1917 года… (к великому сожалению, В. Банников ничего не пишет о той поездке на родину)… по возвращении в Мурманск на судах стало заметно революционное настроение, так как приходили вести из Петрограда и с Балтийского флота, чтобы нас отвлечь, офицерство решило наши миноносцы послать на Александровский пост, на границу с Норвегией; пробыли там до января 1918 года. Когда возвратились, то остававшиеся матросы нам рассказали, что совершилась Октябрьская революция, которой руководят большевики во главе с В. И. Лениным и что дворянское звание офицерства упразднено, следует называть товарищами, но когда у нас старший офицер не подчинился, то постановлением судового комитета был убит, а командир судна Ушаков ночью скрылся, остальные офицеры подчинились.

В марте 1918 года я демобилизовался и прибыл на родину, жил в деревне, а в апреле уехал на месяц в Орлов, где под руководством Шерстенникова Н. А. готовился к должности школьного работника. В мае держал экзамены в реальном училище, где получил диплом учителя начальных классов…».

Далее в воспоминаниях В. Банникова рассказ о работе его в уездном военкомате, после вступления в партию его отзывают в губвоенкомат, затем работа в губкоме партии в качестве секретаря организационного отдела. В октябре, 1921 года «переведен в распоряжение Орловского укома, который послал на работу в Русановскую начальную школу…».

Вскоре партия вновь призвала Банникова на новое место работы, в финансовые органы. Банников, без преувеличения, изъездил всю Вятскую губернию, затем Кировскую область. «В сентябре 1926 года женился на Екатерине».

Записки обрываются в 1970 году, когда Василию Ивановичу было далеко за восемьдесят. Жаль, что записки его так сдержанны, лишены подробностей, но и за ними угадывается незаурядная судьба одного из братьев Банниковых, уроженца вятской деревни Банниково.

Курс молодого бойца

Остриженные наголо, одетые в изрядно поношенные телогрейки, мы напугали бы кого угодно, видно, поэтому нас выгрузили из товарных вагонов поздно вечером, не довезя до вокзала. Долго вели куда-то и наконец привели на еще деревянную тогда пригородную платформу. Построили во всю ее длину в две шеренги, и, как только подошла электричка, велено было садиться. Сели и поехали.

Окна от нашего дыхания быстро запотели, мы стали рисовать на стеклах картинки разных сюжетов. Некоторые, видя, что сержанты, сопровождавшие нас, отвлеклись, даже закурили. А сержанты отпустили поводья, наверное, оттого, что кончалась наша последняя гражданская дорога. Скрывавшие всю дорогу место и род войск, где досталось служить, они сказали, что будем служить в артиллерии, в Подмосковье.

— Без вятских разве где обойдутся, — говорили мы.

— Бог войны, — восклицал кто-то, — артиллерия!

— И потерь бывает гораздо меньше, чем в пехоте! — кричал Илюха Деревнин, ставший нашим любимцем за время дороги.

Электричка часто останавливалась, но в вагон никто из гражданских не входил, только один перегон проехал подпивший мужик, который говорил, что нам лучше, чем ему:

— Плюнь в глаза — лучше! Нет, ребята, я бы на вашем месте радовался, я бы на вашем месте ни с кем меняться не стал. Вот заведете по змее — вспомните.

По пути была остановка, на которой мы разглядели освещенную большую танцплощадку. Все кинулись к окнам, рукавом протерли стекла. Казалось, прежнее состояние отчаянного веселья вынудит нас кричать что-то девчонкам, но почему-то мы смотрели молча. Только высоченный парень Серега Чувашев заметил:

— Сельсовета три небось уйдутся, с эстоль большая.

— А уж не потанцуешь, — поддразнил сержант Зайцев.

Интересно, что и девчонки и парни с той стороны не принялись смеяться, смотрели молча. Но вот оркестр устремил их новой мелодией в круг, а наша электричка дернулась дальше.

Совсем ночью мы прибыли в баню. Там было устроено так, что запускали с одной стороны, а выход был на другую. Туда шли все вроде бы в одинаковых телогрейках, в кепках, стриженые, но все-таки разные, а оттуда выходили все зеленые и начинали как-то сконфуженно хохотать друг над другом. Все были мятые, какие-то приплюснутые, может, оттого, что выдали нам впервые обмундирование. Но уже, приглядываясь к сержантам, мы начинали загонять складки гимнастерки под брезентовым ремнем за спину, те, кому подол гимнастерки был длинен, подгибали его. Пытались надеть пилотку пофасонистей.

— А почему нас так вырядили? — спросили мы сержанта Зайцева.

— Приказ старшины, — ответил он. — Еще познакомитесь, — пообещал он.

— Арканя им даст жизни, — подтвердил, проходя, маленький черный солдат, каптенармус, как мы уже знали. Это он выдавал нам форму.

Велели строиться. Встали, не соблюдая ни ранжира, ни дистанции, и пошли по ночному асфальтированному шоссе. Сержанты шли сзади, мы вовсю курили, вовсю старались подбодрить себя недавними событиями, вспоминали, как заходили в баню, как рвали на себе рубахи и кричали: «Прощай, гражданка!», как плескались водой, как Илюха бегал по бане с обмылком и пытался запихнуть его куда-нибудь.

Перед огромными воротами, с громадной, прибитой к ним звездой, нас пересчитали, проверили по списку и ввели в часть. Усталость суток была такова, что ничего больше не запомнилось, только то, что шли мы сквозь строй плакатов, на которых были нарисованы ракеты, танки, корабли, бравые солдаты, и еще запомнилась одна надпись: «Каждому расчету — классность!»

В казарме, заполненной ровными рядами двухъярусных коек, нам велели ложиться где угодно и спать.

Я зашил сохраненные от переодевания материнские шерстяные носки в матрас и заснул. Я бы не зашил, нечем, но в пилотке, мне выданной, нащупал иголку с ниткой.

Но утром, когда нас подняли, разбили по взводам, указали для сна постоянные места, потом повели завтракать, потом вернули, распустили перекурить и я побежал искать носки, их не нашел. Как ни искал. Бесчисленные ровные ряды двухъярусных коек, тумбочки в проходах, одна на одной. Помнил, что против окна, но окон в стене было больше двадцати, вроде помнил, что спал на третьей от края, но от какого края? Проверил с одного, пошел на другой, но там уже разместились другие, и мне сурово сказали: «Геть витьселя!» Так и пропали носки.

Закричали строиться. Озабоченной рысью бегал сержант Зайцев. На огромном сером плацу были разлинованы участки, и мы выровняли носки своих сапог вдоль белой линии. Как мы поняли, нам достался именно Арканя, старшина батареи, наш главный командир.

Он приближался. За ним шел черненький каптенармус. Зайцев привел нас в положение «смирно» и доложил о нашем благополучном прибытии.

Старшина прошел вдоль напряженного строя, подергал кой-кого за пряжку ремня, кой-кому поправил пилотку и вышел на середину:

— Объясняю правила ношения формы, — сказал он. — Вольно!

— Что главное для солдата? Отвечаю — ноги. Не знаю, как будет сейчас, но в нашу войну воевали ноги. Если у солдата стерты ноги, значит, он дезертир. Начнем с портянок.

Старшина указал пальцем на правофлангового Серегу Чувашева.

— Выйти из строя, снять правый сапог.

Серега сел на асфальт… Мы засмеялись.

— Ат-ставить смешки!

…и разулся. Потом встал и взял сапог в руки. Белая портянка сидела на его ноге, как носок. Видно было, что старшина растерялся. Тем более что он протягивал, не глядя, назад руку, и в руку эту Пинчук вкладывал чистую портянку.

— Снять левый сапог!

Серега снял и левый.

— Обуться, встать в строй!

Следующим Арканя вызвал левофлангового Борю Пупышева. Но и у Бори портянки были намотаны аккуратно. Больше старшина никого не вызывал. Пинчук был отослан, старшина, довольно улыбаясь, отметил:

— Впервые такое пополнение.

— Вятские! — выскочил Илюха. — Из портянок не вылезали, дак.

— Рядовой? — посмотрел на него старшина.

— Деревнин!

— И это известно, — довольно сказал старшина. — При ответе сразу называть свою фамилию. Рядовой Деревнин, что самое главное в армии? Принимайте положение «смирно» и отвечайте!

— Дисциплина!

— Правильный ответ. Молодец. Как отвечают на похвалу начальника?

— Служу Советскому Союзу!

— Да вас, оказывается, нечему учить, вятских, а?

— Служим Советскому Союзу! — гаркнули мы, радуясь, что взаимопонимание найдено.

Но не тут-то было.

В тот же день начались строевые занятия. Старшина гонял нас по плацу до того, что сам замотался. Так же было и на следующий день. Строгости нам объясняли тем, что часть, в которую мы прибыли, готовила младших командиров — специалистов только начинающихся тогда зенитных ракетных войск ПВО. В эту часть брали со средним образованием. В школе все мы обучались военному делу, и было оно у нас, мальчишек военного и послевоенного детства, любимым. Но нашего образования здесь не хватало. Старшине хотелось сделать из нас не просто воинов, а воинов особой закалки. Он и требовал с нас больше, чем требовали другие старшины. Встречаясь с батареями горьковских или днепропетровских ребят, которых тоже гоняли, мы принимали в строю положение «смирно» и приветствовали их равнением, и они нас приветствовали.

«Смирно! Равнение направо! — кричал Арканя. Потом поворачивал строй и кричал: — Смирно! Равнение налево!» Разбивал повзводно, доверял нас сержантам, и мы, маршируя около старшины, отвечали на его приветствия.

— Здравствуйте, товарищи курсанты! — кричал он, приложив руку к черному околышу.

— Здравия желаем, товарищ старшина! — кричали мы.

— Хорошо отвечаете!

— Служим Советскому Союзу!

Вскоре началась учеба индивидуального отдавания чести. Поодиночке маршируя мимо трибуны и не доходя до нее пяти метров, надо было переходить на строевой шаг, прижимать левую руку к туловищу, правой отдавать честь и, выворачивая голову в сторону трибуны, проходить мимо нее. Чтобы побольше курсантов учить враз, старшина велел отдавать честь через каждые десять шагов.

Во время перекура, увидев пробегающую собаку, я предложил поймать ее и привязать к столбу, чтобы козырять ей. Ребята засмеялись, но я увидел, что Арканя мне эти слова запомнил.

Курс молодого бойца — срок от прибытия призывника в армию до принятия им военной присяги. За это время гражданский человек превращается в солдата. Конечно, не о технике речь, о внутреннем распорядке: несении нарядов, заправке постелей, подшивке подворотничков, быстром подъеме и отбое и бесконечном наведении порядка — в казарме, около нее, на территории части, на стадионе, на позиции. Не только на позиции, но и в ангары нас не пускали, поэтому никто живой ракеты не видел. Пытались подсмотреть в щель, но внутри было темно.

Главным человеком во время курса молодого бойца был, конечно, старшина. Офицеры приходили к разводу, занимались с нами стрелковым делом, изучением Уставов караульной и внутренней службы, проводили политзанятия, но по фамилиям нас не знали, да и не старались узнать, ведь разбивка по взводам была временной и после принятия присяги должна была измениться. Но старшина уже на третий день знал нас всех наперечет, он, что приводило нас в восторг, читал список личного состава из двухсот фамилий на память. Свои, вятские, фамилии нам примелькались за бесчисленные переклички по дороге, нам были интересны украинские. Старшина ловко сформировал из фамилий тройки для назначения на работы и выкликал:

— Благодатских, Фоминых, Кощеев! — Это наши.

— Стулов, Сухов, Мещеряков! — Это горьковские.

— Доть, Аргута, Коротун!.. Титюра, Балюра, Мешок!.. Муха, Тарануха, Поцепух! — Это днепропетровские?

Причем эти тройки срабатывали в случае вины любого из трех, остальные за него страдали.

— Радуйтесь, — говорил старшина. — Раньше было так, что из-за одного страдали все.

По его словам выходило, что служить нам легче легкого, поэтому он для нашего блага показывал нам, что такое настоящая служба. «Приказ начальника — закон для подчиненных» — эту уставную фразу он вколачивал в нас непрерывно. Он велел крупно записать ее на куске белой материи и укрепить над тумбочкой дневального. Художник выискался из горьковских. Неплохо рисующие ребята были и у нас, но каждый раз получалось так, что, когда спрашивали умельцев какого-то дела, мы стеснялись выкликаться, находились другие. Нам доставалась маршировка, уборка территории. Но это еще было бы ничего. Хоть и не очень весело ходить взад-вперед развернутой цепью и собирать окурки на стадионе, но все-таки тут есть смысл работы.

— Построиться.

Построились. Взяли лопаты в положение на плечо, запели по приказу строевую песню:

— Все мы парни обыкновенные,

и недаром мы сильны

той дружбой, солдатской, верною,

что побеждала в дни войны…

Зачитывая наряд на завтра, старшина послал нас с Серегой в посудомойку и лично пришел проверить: как мы работаем.

Вечером старшина заметил, что мой подворотничок хотя и чистый, но не везде выступает из-за ворота гимнастерки на два миллиметра.


Со второй недели начали сортировать по специальности. Для этого был сделан зачет по физике и была еще одна медкомиссия. Один из нас, Миша Пантюшев, почему-то ее не прошел и был отправлен в госпиталь.

Вскоре мы быстро собирали и разбирали карабины и автоматы, знали обязанности часового и разводящего, дневального и дежурного, но рядом со всем этим шла другая жизнь, в которую мы тоже втягивались, мы учились солдатской смекалке и находчивости.

Как-то получалось, что и в наряды на КПП (контрольно-пропускной пункт) мы не попадали, а хотелось. Парни, возвращаясь оттуда, хвалились тем, что познакомились на будущее, на то время, когда дадут увольнительную, с девчонками. А мы девчонок в глаза не видели с тех пор, как погрузили в эшелон. Правда, один раз было видение в казарме — вначале все думали, что померещилось, дневальный остолбенел — в дверях казармы возникла девушка и спросила:

— Это литер «А» или «Б»?

— «В», — прошептал дневальный.

И девушка исчезла.

И еще было видение. Правда, двухмерное. На экране телевизора, который разрешили включить перед отбоем, мы увидели диктора — девушку, показалось нам, такой красоты, что мы только крякнули да поскребли в стриженых макушках. Тут и то еще сработало, что телевизор многие из нас видели впервые.

Взяли в оркестр Гену Кощеева, он стал бить в большой барабан, таскать его на развод и строевые занятия. Больше он не топал строевым шагом, его барабан давал нам команду под ногу. А самому Гене темп задавала мигающая лампочка. Она мигала один раз в ноль целых восемь десятых секунды. Именно за это время мы должны были поднять, перенести и со стуком поставить на асфальт очередную ногу.

Рудик Фоминых вместе с горьковским Левой Стуловым стал выпускать газету «Зенит» и боевые листки. В них они критиковали тех, кто плохо готовится к принятию присяги. Поместили и на меня с Серегой критику, названную «Не вылезают из нарядов», и нарисовали так, будто мы облеплены нарядами вне очереди. Так оно и было. Раз старшина объявил мне сразу три. Я трое суток жил в кочегарке, думал, что так и надо — отбыть наряды подряд. Повара, нашедшие во мне дурака, подкармливали, а я шуровал уголек, радуясь, что избавлен от Аркани.

Пичугин и Мальцев, имеющие права водителя, ушли в автовзвод. Было им там нелегко, но они хвастались перед нами — еще бы! — они хоть и грузчиками, а бывали за пределами части.

Илюха Деревнин, кончивший до армии школу механизации, попал в дизелисты и ходил самым чумазым изо всех. Демонстративно приходил в казарму после отбоя, не спеша раздевался и специально громко говорил дневальному:

— Запиши: разбудить без пятнадцати шесть. Сальники буду менять.

Когда утром мы без ума вскакивали, Илюха, уже одетый, чесался и зевал в сушилке, распаляя этим злость Аркани.

Редкие из нас попадались на розыгрыши, только бедный Боря Пупышев поверил повару, что мыть котел надо, залезая в него полностью, а для этого раздеваясь и разуваясь. Когда Боря в одних подштанниках залез в котел, повар собрал всех посмеяться над Борей. И мы с Серегой пришли из судомойки. Посмеяться-то посмеялись, но тут же и сами попались. Повар озабоченно сказал, что скоро кухню будут проверять, а под плитой давно не метено. «Я электромотор включу, — сказал он, — а вы навалитесь». И ведь вот сработало всеобщее поглупение — уперлись в плиту всем нарядом в десять человек и толкали, а повар покрикивал, щелкая выключателем.


На вечерней прогулке мы строились и маршировали вдоль уже наизусть выученных плакатов:

— Каждому расчету — классность!

— Работать ночью по дневным нормативам!

— Всем номерам расчета взаимозаменяемость!

— Главное оружие советского воина — бдительность!

— Запевай! — командовал Зайцев.

Рудик Фомин запевал под правую ногу «Дальневосточную»:

Полки придут и с севера и с юга,

с донецких шахт и забайкальских гор,

свою винтовку — верную подругу,

опять возьмет упрямый комсомол…

Мы подхватывали разом, под ногу:

Стоим на страже

всегда, всегда.

А если скажет

страна труда,

прицелом точным врага в упор,

Дальневосточная дает отпор,

Краснознаменная, смелее в бой,

смелее в бой…

Слышно было, как днепропетровские, стараясь перепеть нас, поют «Марусю»:

— Маруся, раз, два, три, калина,

Чорнявая девчина,

в саду ягоды брала. Маруся, раз, два, три…

На крыльце стоял Арканя. Перед приближением к нему мы прекращали пение, переходили на строевой шаг, прижимали руки к туловищу и ели Арканю глазами.

— Вольно, — разрешал он, — продолжайте прогулку. Перед отбоем чистили сапоги, торопливо курили. Кое-кто успевал даже сесть за письмо.

— Бат-тарея, строиться на вечернюю поверку! — кричал дневальный.

На поверке объявлялись благодарности и наказания, зачитывались наряды на завтра, потом звучала резкая команда:

— Сорок пять секунд! К отбою р-разойдись!

Грохоча сапогами, на ходу сдирая гимнастерки, мы бежали к кроватям. Арканя однообразно кричал:

— Десять… двадцать… тридцать… сорок… а-атбой!

Каждый раз надо было аккуратно уложить обмундирование на табурет, сапоги поставить рядом, а портянки обвернуть вокруг голенищ. Арканя шел вдоль коек и, если видел, что кто-то плохо уложил обмундирование, поднимал и приказывал укладывать заново. Наконец верхний свет убирали, оставался дежурный свет, в коридоре, и если Арканя уходил, то можно было шепотом поговорить. Но усталость была такова, что не до разговоров.

Все легче и легче доставались нам отбои, но мои мучения начались от другого — надо мной, на второй ярус, положили Серегу. Это потому, рассудил Арканя, что мы все равно часто пропадаем по нарядам и нас удобно будить, не тревожа других. Раньше Серега спал с краю, и его длинные ноги никому не мешали. А теперь наши койки стояли в общем проходе, и если бы его тут положить вниз, то он ногами перегораживал весь проход, а так хоть можно было под них нагнуться.


«Снятся солдатам родные деревни и села, — пелось в популярной песне, — снятся им очи и косы подружек веселых, снятся им города, снятся лица друзей, снятся глаза матерей…» Это все-таки сочинил не служащий в ракетных зенитных войсках поэт.

— Подъем!! — как зарезанный кричал дневальный.

— Подъем! — орал дежурный, зайдя заранее на другой конец казармы.

Какое там запомнить, какой снился сон, успеть бы в строй. Некоторые, зная, что будет и второй подъем, пытались залезать под койку, но старшина был зорок.

— Подъем!

Сверху, со второго яруса, мне на шею прыгал Серега. Он, бедный, и сам был не рад.

Причем каждый вечер мы сговаривались, кто выскакивает первым, кто вторым, но утром, резко выхваченные из сна, забывали и рвались одновременно. Так Серега и выезжал на мне в коридор, как Дон-Кихот на лошади. Один раз я проснулся от крика дневального и замер, дай, подумал, подожду, пока Серега спрыгнет. Но он не прыгал, а прошло секунд пять-шесть, и надо было спешить. Я подумал, что Серега убежал, и выскочил. И тут же он с грохотом свалился мне на загорбок. Оказывается, в это единственное утро он тоже решил соскочить попозднее, чтоб не на меня, а на пол, а потому подождал — меня нет — и решил, что я уже в строю.

Арканя кричал для бодрости:

— Это не солдаты, это бабы рязанские.

Он засекал не успевающего со всеми и из-за него приказывал разойтись и вновь строиться, и так раза по три. Мы, ругая того, кто не успевал, разбегались и сбегались. Если же все успевали, то все равно находилась причина наказания — кто-нибудь не наматывал портянки, совал за пазуху, а у Аркани на это дело был глаз зоркий.

При всем этом Арканя добивался от нас бодрого, веселого вида. Если видел кого заспанного, щурясь, шутил:

— В строй поставили, а разбудить забыли?

Иногда он проводил зарядку сам, иногда поручал сержантам. Отличие было в одном — сержанты направляли вокруг плаца по асфальту, а Арканя, жалея сапоги, гонял те же десять кругов по земле. Зарядку он даже интереснее проводил, чередовал бег с прыжком через коня. Ему нравилось, что мы все прыгаем, только Боря застревал. Но мы, кто-нибудь двое, бежали рядом с Борей с двух сторон и помогали прыгнуть.

Раз старшина прогнал нас через полосу препятствий. Вот тут-то мы затосковали. Причем, жалея гимнастерки и галифе, старшина выключил из задания два препятствия — проползание под колючей проволокой и влезание в окно третьего этажа, но и того, что осталось, хватило для уныния. Эти бревна, эти зигзаги, эти ямы с водой, пока не налитые, эти траншеи… Все вместе взятое было названо Арканей так:

— Чтоб служба медом не казалась.

После зарядки заправляли постели, умывались. Арканя ходил с носовым платком, проводил по внутренним стенкам тумбочек, по перилам коек. Проверял тумбочки.

Особенно крепко доставалась нам заправка кроватей. Тут уж Арканя будто отыгрывался на нас за то, что мы умели навертывать портянки. Проклятые матрасы никак не хотели быть ровными по всей длине, особенно не получались углы и ребра. Я это одеяло, которым обертывал матрас, даже кусал зубами, чтоб получалась стрелка по ребру; чтоб удобнее кусать, полз вдоль кровати на коленях. Путался в ногах у Сереги, который кусал свой матрас. И все равно Арканя велел Стулову нарисовать нас с Серегой около двухъярусной койки, заправленной волнообразными матрасами. Эти же волны повторяли фигуры солдат. Пред ними был нарисован образцовый сержант, который строго спрашивал: «Отчего у вас, рядовые такие-то, такие фигуры?» А рядовые отвечали: «Это нам кровати всю фигуру испортили».

Самое смешное, что в этом же номере газеты было мое стихотворение «Тревога». Начиналось оно так: «Меня тревога срывала в любую погоду с постели, сирены ночь воем рвали, чехлы с установок летели…» Тут все было враньем: никакая тревога, кроме криков старшины и дежурного, меня не срывала, про установки, которые надо за считанные секунды расчехлить, переводя их в боевое положение, знали мы только понаслышке. И про сирену я сочинял, какие ж тревоги под сирену, это что-то от пожарников, а не от ракетчиков. «Звезды мигали спросонок, луна на ветвях качалась, а где-то спала девчонка…» и т. д. Но стихи как бы торопили время, старались приблизить ту часть службы, когда мы займемся настоящим делом.

После осмотра внешнего вида, после утреннего строевого тренажа мы с бодрой песней маршировали в столовую. На голодный желудок не очень пелось, но попробуй не попой у Аркани. Как-то раз Рудик Фоминых, запевала, случился в наряде и некому было запеть, никто не решался, а персонально никому не приказывали, так Арканя водил нас строевым шагом вокруг столовой, пока мы не грянули хором.

В столовую запускали слева по одному, иногда, для скорости, и слева и справа. Входя на места, отведенные батарее, мы не садились за уже накрытые столы, вставали по пять с каждой стороны и ждали команды: «Головные уборы… снять!»

Наконец Арканя командовал: «Приступить к приему пищи!»

В столовой был буфет Военторга, в буфет этот быстро ушли наши сбережения, и ни пряников, ни булочки уже было купить не на что, состояние недоедания было постоянным. Нам объясняли, что это временно, что будет хватать, да мы и сами видели, что старослужащие едят куда меньше нашего, но покуда было тяжко.

Женатиков мы прозвали «пара цвай», и обычно, травя в курилке о доармейских похождениях, почти полностью выдуманных, конечно, мы приставали к «паре цвай», чтоб они поделились опытом, а больше всего донимали вопросами о том, каково-то переносят их жены разлуку?

Серега избавился от голода просто. Он заметил, что из числа горьковских выделилась группа, которая проводит физзарядку отдельно, и с ней занимается не старшина, а офицер. В чем дело? Оказывается, офицер этот был начальник физподготовки курсантов, а эти ребята — разрядники. Так как офицер напал на них первых, то и набрал группу из них. Ведь разрядники были и у нас, хоть пруд пруди. Но группа была набрана. Серегу приняли в виде исключения только оттого, что он сказал, что ходил «десятку» (десять километров) по норме мастера спорта. Но не из-за будущих лыжных соревнований пошел Серега в группу, а оттого, что группу эту подкармливали.

А женатики, «пара цвай», приспособились в личное время ходить в столовую.

Посылки приходили, и нередко, но что нам могли послать — те же покупные пряники, кой-какие постряпушки, редко сласти. Но и этим делились. Делились также и с Пинчуком, так как ему приходилось тащить посылки с почты. Старшина, проверяя содержимое, не прикасался ни к чему и сурово приказывал делить только со своими, но Пинчуку приносили потом.


Вернулся из госпиталя Миша Пантюшев. Мы как раз копали траншею для кабеля. Мы бросили лопаты и стали расспрашивать Мишу о медсестрах. Вначале он дернулся было соврать, потом криво улыбнулся:

— Там таких, как я… — потом Миша сморщился и захлюпал. Оказывается, его комиссовали вчистую. Приходилось Мише возвращаться в свой колхоз.

Мы посоветовали Мише проситься хотя бы в стройбат. Ведь он и плотник, и печник, и столяр, да хоть кто.

— Просился уж, — ответил Миша. — Я и в подсобное хозяйство просился свиней пасти, не разрешили. Сегодня документы оформят, а завтра ехать.

Весь день мы только и говорили, что Миша едет на родину. Ребята из одного с ним района писали свои адреса и просили навестить их родных. Миша складывал записки в карман, обещал и ревел. Но как-то не выходило поговорить всем вместе. И все-таки удалось.

Мы обступили Мишу. Он снова заревел, мы молчали и курили. У него нашли запущенную язву желудка и велели лечиться. Конечно, Миша хотел остаться с нами.

— Не реви! — хлопнул Мишу по плечу Илюха Деревнин. — Парни! Тебе после обеда ехать?

— После:

— Проводим Мишку! Хоть технику ему покажем! В час соберемся за казармой.


Миша Пантюшев получил проездные. Хотя он мог отдельно идти в столовую, он встал в строй. Но когда мы запели, он уже не подпевал, не знал слов песни, разученной без него. Также до обеда он посидел с нами на занятиях. Занимались в учебном классе. Сдавали обязанности часового и разводящего, но глазели на громадную, во всю стену, разноцветную схему: «Прохождение сигнала «Старт!»

После обеда мы быстренько справились со своей нормой уборки и, по знаку Илюхи Деревнина, собрались за казармой. Пока Илюха чего-то соображал, мы осматривали технику. Было на что посмотреть. Громадные вездеходы, бронетранспортеры, тягачи, самоходные артиллерийские установки, громадные дизели-тягачи.

— Во какие! — радовались и ужасались мы.

— С этой бы техникой, да тебе бы, Миш, в колхоз явиться, — сказал Леха Кропотин.

Мы стали спорить, сколько плугов утянет вездеход. Кто говорил пять пятикорпусных, кто шесть, но под конец решили, что сколь ни прицепи.


В третье воскресенье было радостное событие — воскресник. Нас возили помогать колхозу копать картошку. Впервые для нас раскрылись громадные ворота, машины помчались по автостраде. День был солнечный.

Работали мы так азартно, что даже перекуры приходилось объявлять. Старшина, стоявший в сторонке с сержантами, не выдержал, разделся, как и мы по пояс, и стал таскать мешки. В тот день обед был посытнее, привезли его в походной кухне, да еще и колхоз от себя угостил как следует. Привезли на тракторной тележке много бидонов молока, и девчонки разливали его — кто сколько хотел, столько и пил. Поразила девчонок худоба и ненасытность Сереги. Он один выпил кружек двадцать.

На трех девчонок нахлынуло сразу человек триста женихов. А что? Были мы все молодые, кроме двоих, неженатые, один другого краше. Девчата дивились нашему говору, но ехать с нами в вятские края не хотели, сватали оставаться тут. Но опять мы не хотели идти в примаки. Нас оттеснили горьковские. Они разговаривали с девчонками порешительней.

— Сколько тебе? — спрашивали они, например.

— Неважно, — отвечали девчонки.

— Восемнадцать есть?

— Допустим.

— У нас такие давно рожают, — говорили им.

Самое поразительное в этом для нас было то, что девчонки не обижались, а вовсю хохотали.

— А чего чикаться, — учили нас горьковские, — с ними только так.

Перед принятием присяги проводилась беседа. Приехал в часть старый политработник, седой полковник. Он говорил с нами сердечно. Беседа была в столовой, и это помогло задушевности. Составили столы в стороны, расселись, кто с кем хотел.

— Вот вспомните, о чем говорят старики на завалинках? — спросил полковник. — Об армии, о том, как служили, как воевали. Значит, это самое яркое время в жизни — служба в армии. Здесь и только здесь раскрывается мужчина, проявляет себя. Так ведь? Окончите службу, поедете на комсомольскую стройку Сибири, женитесь, чем плохо?

— Домой хотим, — выкрикнул кто-то.

— Или домой. Честно отслужившему солдату рады везде. Но поверьте, пройдет много лет, и вы всегда будете вспоминать армию. Один мой товарищ, вместе воевали, потом он ушел на гражданскую должность, рассказывал, что долгое время после службы начинал носить шапку осенью, а шляпу весной только по приказу о переходе на зимнюю или летнюю форму одежды. Так же, по привычке, он говорил: не почистить ботинки, а почистить сапоги. Сейчас рассматривается вопрос о ношении солдатами срочной службы ботинок.

— Ну, с чем не согласны, какие жалобы? — весело спросил полковник в конце беседы. — Может быть, кто хочет что-то сказать?.. Дополнить? Нет смелых?

— Разрешите? — нашелся Илюха и встал: — Рядовой Деревнин. У нас один старик, вот вы сказали, что так армия крепко застревает, правильно, один старик всегда старуху муштрует. Че смеетесь? Хватает ухват и командует: «Смотреть внимательно, перенимать досконально!» И показывает артикулы: «Вперед коли! Назад прикладом бей! От кавалерии закройсь!» Еще с первой мировой держится, во как!

Полковник засмеялся. Очень душевная встреча была, долго ее вспоминали. «Покажи, Илюха, как старик старуху учит», — часто просили.

В тот же день полковник встречался и с горьковскими, и с днепропетровскими. Они хвалились перед нами, будто полковник говорил, что днепропетровские и горьковские — хорошие воины. «Нам то же говорил», — не поддавались мы.


В день принятия присяги, которую мы выучили наизусть, с утра было торжественно. Хороший завтрак, дали больше времени на приведение себя в порядок. Открыли пирамиды и раздали каждому по автомату. Долго, пока не прикрикнул старшина, раздавалось щелканье и клацанье затворов, прикладных штыков, надульников.

Выстроились в просторном фойе клуба. Старослужащие внесли знамя части. К столу, накрытому красным, прошли офицеры в парадной форме.

Вызывали по списку. Каждый четко выходил к столу, брал текст присяги в левую руку, правой поддерживал автомат на груди и читал:

«Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Вооруженных Сил, перед лицом своих товарищей…»

Потом расписывался, преклонял одно колено перед знаменем, целовал край полотнища и возвращался в строй. Все сильно волновались. Видно было, что и офицеры волнуются, а ефрейтор Крейтор, который назавтра увольнялся в запас, сказал после построения, что уезжать ему не хочется. И мы поверили, хотя поверить в то, что мы будем хотеть остаться после трех лет службы в армии, было трудно.

— А что, — говорил Крейтор, — остается же Пинчук на сверхсрочную.

Вечером был концерт, подготовленный силами личного состава нового пополнения, как объявил ведущий — капитан, начальник клуба. В зале мы сели вместе. Так же вместе горьковские и днепропетровские. И еще совсем новенькие — стайка ребят из Средней Азии. Они сидели, плотно прижавшись, и что-то быстро говорили по-своему.

Когда капитан объявлял очередной номер, сразу начиналось радостное шевеление в той группе, откуда был артист. Вятских в концерте почти не было. Да и не почти, а не было. Только в духовом оркестре, сыгравшем для начала два марша и три строевые песни, был наш ударник — Кощеев, но разве это в счет. Причем не из-за него ли пришлось всем встать? Он, как и на плацу, яростно отбивал ритм шагов, но тут был не плац, а закрытое пространство. А начальник клуба то ли так задумывал, то ли вдохновился на ходу, отчаянно махая рукой, сделал сигнал вставания и крикнул: «Все вместе!» — и запел строевую. Все в такт начали подтопывать ногами, маршируя на месте.

Всю программу заполнили днепропетровские и горьковские. Мы радовались каждому номеру, но раза три мы не поняли, в чем смысл. Например, горьковский парень вышел к микрофону и изобразил вокзальный репродуктор. Он хрипел и щелкал в тех местах, где надо было говорить о времени отправления поезда, а разборчиво говорил только: «…четвертого пути» или: «…вас ожидают у справочного бюро». Но мы, не жившие у вокзалов, почти не ездившие на поездах, юмора не поняли, и горьковские, хлопая своему, посмотрели на нас с сожалением. Также до нас не дошел юмор днепропетровского хлопца, который показывал, как есть мороженое и вишни. Мороженого мы не едали, поэтому не поняли, что он изображает, как оно течет по локтю, каплет на одежду, как он ловит и слизывает капли. Также и вишня не росла у нас, как было понять, что он набирал в рот воображаемую горсточку вишен, обсасывал и якобы выплевывал — то по одной косточке, то все разом, в зал. Песни о казаке Грицько, которому «с сыром пыроги» дороже дивчины, и «Ты казала, шо в субботу пидэм разом до работы» были нам еще неведомы. В этом месте мы затосковали.

Кончился концерт. Начались танцы. Вернее, оркестр заиграл танцы, но танцевать было некому. Также глушил всех своим барабаном ударник, и непонятно, что было это, вальс или снова строевая походная.

— Качать сержантов! — раздался призыв.

Кинулись качать сержантов.

Пинчук от качания увильнул.

— Ребята, — кричал Крейтор, — не забудьте поймать. Качали на совесть. Подбрасывали к люстрам, ловили, снова бросали.

— Старшину, старшину! — закричали вдруг. Мы увидели старшину. Он стоял в дверях в парадной форме и впервые с орденскими планками. Мы как-то несмело спросили его:

— Можно?

— А что! — вдруг задорно сказал он. — Посмотрю, есть ли силенка у ракетчиков.

Ох, и качнули мы Арканю! Ни у кого и в мыслях не было плохого. Выше всех взлетал старшина. В мертвой точке под белым потолком он зависал и стремительно падал на наши напряженные руки.

Наконец поставили. Он оправил форму и приказал:

— Приготовиться к отбою.

Спорить было бесполезно. Кто-то попытался просить, что, мол, в честь такого дня, когда официально стали солдатами, мол, можно лечь и попозже. Но Арканя жестко ответил, что тем более нельзя. Потом мы всегда убеждались, что он был прав.

Многие из нас кончили службу старшинами.

Трифон Вятский

Не стоит земля без праведников, говорит русская пословица. Ни город, ни село, ни деревня, ни починок, никакое другое поселение не сможет удержать уровень порядочности, сохранить высокую мораль, если в них нет людей, человека, к которому идут за советом, на которого равняются, которого стыдятся.

Как бы мы ни силились оправдать своих вятичей, от исторической правды не уйдешь. Вспомним цитату о том, что «истинными варварами являются они на страницах русской истории 16-го века», вспомним рассказы об их разбойничьих набегах. Вятичи ли, вятчане ли, ушкуйники ли, утеклецы ли, новгородцы ли, царевы ли ослушники, беглые отчаянные головушки — как теперь знать состав сорвиголовых дружин. На это нет ответа в истории, а ясно одно — выходили они на темные дела из Вятской земли и возвращались то с победой, а то зализывать раны опять же в Вятку. Говоря словами некрасовской песни, «много разбойнички пролили крови честных христиан». Но и в той же песне: «Вдруг у разбойничка лютого сердце господь пробудил».

Именно Трифон Вятский явился пробуждающим варварское языческое сердце здешних наших предков, и коренных, и поселенцев. Говорить об истории вятского края и Среднего Урала и умолчать о преподобном Трифоне, все равно что, говоря о Болгарии, не сказать о Кирилле и Мефодии, все равно что, говоря о России, не увидеть огромной роли в ее истории Сергия Радонежского.

Не останавливаясь более на понятной мысли о том, что крещение Руси было своевременным и благотворным для ее культуры и развития, и на том, что в те времена просвещение насаждалось почти исключительно через священнослужителей и монастыри, обратимся к личности самого Трифона Вятского. В тропаре (церковном богослужении, посвященном памяти какого-либо святого или одному из праздников), названном «Преподобному Трифону, Вятскому чудотворцу», говорится (пересказываю современным языком): «Как светозарная звезда, воссиял ты от востока до запада; оставя место своего рождения, дошел ты до Вятской страны, основал в ней обитель во славу пресвятой богородицы, в ней собрал заблудших множество, наставляя их на путь спасения; был собеседником ангелов; молись за нас, Трифон Преподобный».

Это очень малая часть службы Трифону, здесь нет ни акафиста ему, ни кондака, но суть важно единственное — подчеркнуть значительность и величие этой личности.

Отец Трифона Дмитрий умер, когда Трифон был младенцем. Мать, Пелагея, воспитывала его вместе с осиротевшими братьями в селе Малая Немнюжка, близ Мезени, это, как все теперь знают, в Архангелогородчине. Рос Трифон работящим, знал плотницкое мастерство, крестьянские работы, но сторонился забав и развлечений. Заметя это, старшие братья решили его женить. Трифон, сославшись на молодость, уклонился и ушел на заработки в Великий Устюг. Его усердие к труду сразу было замечено, и вновь нашлись желающие выдать за него своих дочерей. Он вновь уклонился и, как говорится в его жизнеописании, «влекомый одним желанием — спасти свою душу, ушел тайно» в город Орлов (это близ Усолья в Пермской области) и здесь также вел жизнь самую скромную. Одевался так бедно, что над ним смеялись, и однажды дошло до того, что на воскресном гулянье, когда главными на гулянье были приказчики богатейших владельцев Урала Строгановых (один из них жил как раз в Орле), эти приказчики жестоко насмеялись над Трифоном, сбросив его с крутого берега в глубокий снег. Он с огромным трудом, еле-еле выбрался. Едва выбравшись, он воскликнул: «Господи, прости им, не ведают, что творят». Наиболее жалостливые кинулись отряхивать снег с его лохмотьев, сняли с него сапоги, полные снега, и увидели, что он не замерз. Далее следует рассказ, что проказа стала известной Строганову, а у него был тяжко болен единственный сын. Строганов попросил у Трифона помолиться за него, сын выздоровел. Строганов хотел щедро наделить Трифона, но тот вновь тайно ушел. Сокращая рассказ о Трифоне, надо сказать, что он всегда скрывался от мирской славы, которая, по его словам, мешает достигнуть спасения от грехов.

И следует сделать общее замечание о сходстве во многих чертах жизнеописания святых вообще. Житийная литература, сейчас широко издаваемая, доступна и дает об этом представление. Праведники всегда претерпевают гонения, отличаются душевной и телесной чистотой, норма их поведения в полном отрицании жизненных благ, небоязни смерти, их подвиг в изнурении себя, в посте и молитве. Когда, например, Василию Великому угрожали смертью, лишением имущества, ссылкой и даже склоняли к отступлению от веры, он ответил:

«Я не боюсь лишения имущества, потому что не имею ничего, не боюсь ссылки, ибо везде земля божия, не боюсь и смерти, потому что она будет благодеянием для меня, так как соединит меня с богом».

Другая грань праведничества — юродство. Именно юродивым, блаженным дается дар предвидения. Ярчайший пример для России — Василий Блаженный. Народная память о нем так была сильна, что мало кто называет собор Василия Блаженного на Красной площади Покровским, хотя именно в честь победы на праздник покрова он был задуман, построен и освящен. В Вятке тоже был свой юродивый, блаженный Прокопий. Он жил немного позднее Трифона, но существует икона, где они изображены вместе. Если предоставится случай, расскажем о Прокопий подробнее, пока же отметим, что, сходясь в жизненной цели — помочь людям избавляться от пороков, они шли к цели различными путями, прилагая к сим язвам разные пластыри: Прокопий обличая, Трифон увещевая.

Пропустив общие места жизнеописания, скажем только о том, чем именно для Вятской земли был Трифон, прозванный Вятским.

Свершив ряд исцелений, но считающий себя недостойным зваться пастырем страждущих (тут мы поневоле переходим на слог, ныне не принятый, но единственно подходящий при рассказе о Трифоне и ему подобных), наш Трифон удалился от мира в верховья Камы. Куда, трудно сказать, но жизнеописание указывает, что именно туда, где недалеко стояло вековое жертвенное дерево остяков и зырян. Кстати сказать, выбор места обитания никогда не случаен во всех жизнеописаниях, всегда есть какой-то знак — вещий сон, небесное знамение, указание духовного отца. Так вот Трифон поселился близ языческого капища. А уже до этого он исцелял больных зырян, и, видимо, слава об этом достигла и этих мест. К Трифону приходили зыряне, спрашивая о его вере. Он рассказывал, поучал жить по-христиански. Но особого успеха не имел. Остяцкий князь Амбал (не от него ли пошло это прозвище здоровенного человека — амбалом) не препятствовал Трифону, вера его остяков, зырян и вогулов держалась с древнейших пор. Трехобхватное дерево держало всех в страхе, было увешано жертвами, приносимыми изо всех концов Прикамья и Приуралья.

Трифону рассказывали страхи об этом дереве. Некто из Чердыни посмеялся над служением остяков и к вечеру умер. Другой с товарищами, видимо разбойники, слово «товарищи» толковалось тогда как воровской клич «товар ищи!», захотел поживиться жертвенными соболями с дерева. И все они были поражены слепотой.

Цитата:

«Преподобный захотел срубить это дерево, служившее соблазном и погибелью многих душ… избавить остяков от владычества духа тьмы… четыре недели пребывал в посте и постоянной молитве… и срубил, и сжег то дерево».

Амбал с войском явился к Трифону: «Как ты посмел срубить дерево, которому и отцы и отцы отцов наших поклонялись, а кто смеялся над этим, тот погибал. Или ты сильнее наших богов, что ты остался жив?» — «Я только слуга того бога, которым все создано и который всех сильнее».

Крушение всего привычного — потрясение для слабых умов, а тут святыня. Амбал поехал в Сольвычегодск жаловаться городничему. А там были люди Строганова, знавшие Трифона. Еще более язычники поверили в преподобного, когда вскоре они испытали нападение других язычников — черемисов. Они хотели убить Трифона, но он стал невидим для них, а черемисы, пораженные непонятным страхом, бежали. И здесь следует возглас многих жизнеописаний, который впервые я прочел в «Сказании о Мамаевом побоище»: «Велик бог христианский!» Первыми крестились дочери Амбала и другого князя — Бебяка.

Далее жизнь Трифона проходит через Пыскорский монастырь, где он был шесть лет, через пустынь, девять лет, через гонения, лишения и все укрепляющуюся к нему любовь и доверие.

Все, о чем мы рассказываем, происходило от середины пятнадцатого до начала шестнадцатого века. Но даже в девятнадцатом наш край не был свободен от язычества, Вспомним участие Короленко в знаменитом «мултанском деле». Мало того, я отлично помню овеянное страхом старое марийское (черемисское) келеметище — место жертвоприношения, говорили даже, что кровавого. В ту сторону матери никогда не отпускали нас. Но как удержать? Конечно, мы ходили. Хоть и жутко, а интересно. Дубовая роща, и больше ничего. Но помню, что, входя в нее, мы переходили на шепот.

В городке Кае Трифон узнал, что в Хлынове нет монастыря. Он, по жизнеописанию, размышлял так: «Вятская страна многолюдна есть и изобильна всякими потребами, а еже о душевном спасении скудостью одержима, и монастыря несть тамо». Пошел Трифон зимним путем, лесами, и дойдя до Вятки, напился из нее воды, «которая показалась ему как мед сладка». Затем увидел во сне: на высоком месте стоит много дерев, а посреди их одно выше и лучше всех; и показалось, что он влез на это дерево, и прочие все приклонились к нему, и душа его обрадовалась. Это усилило в нем надежду…» И далее: «И преподобный, видя простоту в вятчанах и веру их чистосердечную, возымел к ним великую любовь».

Вятское земское собрание отправило с Трифоном челобитную в Москву с согласием на постройку монастыря. В Москве Трифон был рукоположен в иеромонаха и утвержден в должности строителя.

И тут самое время сказать — скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Добровольные пожертвования на монастырь были так скудны, что даже и начать было не с чем. Вступало в силу невеселое правило: более пеклись наши предки (не так ли и мы?) о суетной жизни, нежели о душе. Еще было и то, что Трифона мало знали. А может, тут срабатывала природная недоверчивость ко всему новому? Трифон пошел на замечательный шаг — в Слободском была выстроена, но стояла «впусте», неосвященной два года церковь, он ее выпросил у слобожан для перевозки в Хлынов. Разбирать стали на успеньев день (28 августа). Два чуда случились при этом: один мужик в одиночку спустил с церкви крест такой тяжести, что внизу его еле он же поднял с другими. Второе: в первый день раскатали церковь до матиц, шел проливной дождь, перестали раскатывать, и всю ночь шел дождь, а утром «…пришли и увидели — церковь раскатана донизу и всякое бревно лежало в порядке. Делателей же такого дела нигде не отыскалось». Бревна сплотили и Вяткой сплавили до Хлынова. Дождь продолжал идти, а перестал в день рождества богородицы, когда произошла закладка церкви.

Воеводой на Вятке был Василий Овцын. Примерно в 1586-м Трифон обратился к воеводе, прося помощи на строительство нового храма, ибо перевезенный становился мал для растущего города. Воевода «сотвори на пасху в дому своем пир великий, и созва вся нарочитая (знатныя) вятския жители». На обеде он объявил о просьбе иеромонаха о строительстве монастыря и первый выложил значительную сумму. «Нарочитые» люди, кто кряхтя, кто добровольно, также подписались на разные суммы. Пожертвований было собрано более шестисот тогдашних серебряных рублей, каждый весом по трети фунта, то есть более пяти пудов серебром. Вспомним, к слову, выкуп разбойникам за ярославских князя и княгиню и сопоставим разность морального значения одинаковых сумм.

В течение вятского периода жизни Трифон ездил в Москву пять или шесть раз. О его подвигах и строительстве узнают царь Федор Иоаннович и патриарх Иов. Трифон был поставлен в сан архимандрита. Мало того, даяний на новую обитель (иконы, книги, ризы, церковная утварь) было столько, что от Москвы до Вятки Трифону были даны двенадцать подвод, чтоб увезти.

В то время монастыри практически одни были рассадниками (слово это, к сожалению, читается сейчас с обратным смыслом, а вообще это прекрасное слово) просвещения и нравственности. Трифон не выдумывал ничего нового, со времени Сергия Радонежского, его учеников Иосифа Волоцкого, Нила Сорского, других общежительный устав был в общих чертах выработан. Трифон старался не принимать в монастырь молодых людей, отсылая их обратно в мир, заставляя исполнять человеческие, крестьянские обязанности за стенами монастыря. Наиболее упорно добивавшимся монашества назначал суровое послушание. Пища в монастыре была самая простая, о вине здесь при Трифоне и не слыхивали.

Шли годы. Монастырь разрастался. Настоятель его много ездил по Вятской земле, часто ходил пешком. Предание говорит о его пеших походах на Соловки и в Казань, в Москву. В Казани он встречался с митрополитом Гермогеном, которому предсказал, что тот будет патриархом в Москве и погибнет мученически во время литовско-польского нашествия в Смутное время. Так оно в междуцарствие и случилось.

Пользуясь расположением князя Воротынского, он получил для монастыря новые земли, лес, покосы, «ловитвы» — места для рыбной ловли. Продолжал обращение в христианство язычников, утишал смуты в Вятской земле, упреждал волнения.

Но Трифону (цитата):

«…привелось испытать и людскую неблагодарность, быть даже изгнану из обители, которую основал и ради которой так много потрудился в продолжение двадцати лет и более. За его управление возненавидели его сыны сопротивления — лукавые монахи, подвластные духу мира сего».

Произошло вот что. Одним из любимых учеников Трифона был Иона Мамин, московский дворянин, принявший чин инока. Заболев, Трифон составил завещание, в котором называл Иону преемником. Вот некоторые выписки из завещания:

«…и вы, собранное о Христе стадо, отцы и братия! Мене, грешного, послушайте. Аз вас молю: бога ради и пречистыя ради богородицы между собою духовную любовь имейте… и друг друга не осуждайте. Да благословляю аз, многогрешный, вместо себя ученика своего келейного, старца Иону Мамина. А моего ныне жития конец приближается и телу моему частые немощи приходят. А ты, брате и господине, старец Иона, молю тебя, бога ради, хмельного пития не вводи у пречистыя богородицы в дому. Как при моем животе не бывало хмельного питья и столов в келиях, такожде и бы и по моем животе хмельного питья и столов не было б в келиях. А братии на трапезах ести довольно б было, и квас добр бы был…»

Выписка намеренно извлекает касающееся житейской части, так как от нее-то чаще и раздоры. И это как чувствовал Трифон.

Коварство и клевета, наветы и мзды, как выражались ранее, помогают часто неправде встать выше правды. Произошел в монастыре своеобразный бунт, Трифон был оклеветан перед патриархом, в архимандриты выбрали Иону, Иона «восхоте жити по своему обычаю, и начат в монастыре вино и пиво держати, и старейшин градских и прочих мирян всякого чина к себе в келию звати, и сам к ним в дома ходити, и пиры частые творити и безмерно упиваться». Более того! Когда Трифон стал обличать поведение бывшего ученика, то Иона «посмеянием и укоризнами поношаше ему, сквернословием охуждаше его, и руками дерзок бываше, и в темницу ввергаше». То есть дошло до того, что Трифона всячески обзывали, даже били и сажали под замок. Затем он был изгнан.

Слабое здоровье, мечта быть похороненным в Вятке («якоже младенец ищет матерь свою и сей преподобный плачася ищет в Вятскую страну и рыдает о разлучении с ней») погнали Трифона на поклонение соловецким святыням, а затем обратно в Вятку. Он доходит только до Слободского, ибо слобожане просят его основать монастырь и в Слободском, на базе, как сказали бы теперь, Богоявленского храма. Денег, конечно, нет. Что делать? Из последних сил с иноком Досифеем потащился Трифон на поклон Строганову в Сольвычегодск. Но, как пишет жизнеописание, «тот возъярися на преподобного».

Но назавтра (что произошло за ночь, не знаем), Строганов через Досифея просил Трифона простить его и «даде преподобному милостыню: икон и книг, и риз, и соли, и железа… и отпусти его из дому своего с честию».

Но сколько ни дал Строганов, на строение было мало. От Коряжемского монастыря путь Трифона лежал по усольским и устюжским землям. По Вычегде и по Двине он ходил, прося подаяния. Ходил не один, с Досифеем. Носили иконы, от которых были многие исцеления. В этом месте биографии говорится не только о сборе средств на монастырь, но и о том, что во время служб и ночных бдений преподобный Трифон непрестанно плакал, не случайно в церковной службе, посвященной ему и уже упоминавшейся, говорится, что струями своих слез он «погрузил» (потопил) несметное число бесплотных врагов, то есть духов зла.

Слобожане обрадовались возвращению Трифона, «воздаша ему честь велию, и о монастырском строении всячески ему помогающе, келий братиям поставляюще, и ограду, и святые врата сострой, и над теми враты церковь созда во имя собора архистратига Михаила».

Тут остановимся и воздадим хвалу слобожанам — церковь жива! Жива и достойно несет знамя великого русского деревянного зодчества. Это, как она теперь числится в музейных каталогах, Михайлоархангельская церковь. Она ездила в Париж и блистала жемчужиной на выставке «Русское дерево с древнейших времен до наших дней».

Но закончим о Трифоне, ибо близится и его земная кончина. Уже совсем разболевшись, рукоположив Досифея в руководители монастыря, Трифон водой, по Двине, отправляется… в Соловки. Соловецкий игумен и братия, видя немощь Трифона, не хотели его отпускать. Но одно-единственное просил Трифон, чтоб сподобили его умереть в Вятке. Именно в созданной им обители желал он «телу своему положену быти».

Не доходя до Хлынова, преподобный расхворался окончательно. Посланный к архимандриту Ионе инок, вернувшись, доложил: «Яко не внял прошения твоего и в монастырь внити не повеле». Смирение Трифона было таково, что он и эту предсмертную несправедливость воспринял не с обидой, а с радостью, говоря: «Окаянный я и грешный, хуже я пепла и сору, и всякого праху. Что я о себе высоко мыслю! Был я и поп и строитель, был и архимандрит. Что мне еще недостало!»

За преподобным приехали дьякон Максим, монах Варлаам. Весть о прибытии Трифона распространилась мгновенно, к дому Максима шли толпы народа, «судии и всяких чинов граждане» шли за благословением.

И дрогнуло гордое сердце Ионы, поклонился Трифону, зовя его в обитель. И немедленно велел вести себя туда Трифон. «Не ты виноват, — говорил он Ионе, — а вечный враг рода человеческого». Через две недели со словами: «На тя, господи, уповаю и не постыжуся во век» — Трифон «преставися в вечную жизнь».

Вериги, говорит жизнеописание, сами спали с него чудесным образом, келья наполнилась благоуханием. Тело положили в гроб, еще за двадцать лет до этого приготовленный самим Трифоном. Панихиду служил плачущий Иона. Кончина была 8 октября 1613 года по старому стилю. Через семьдесят лет стали строить каменный храм, который мы видим доселе и знаем как Трифонов Успенский собор, переложили мощи «вятского чудотворца в новый дубовый гроб и поставиша в уготованной часовне, яже близ той каменной церкви с южной стороны…».

Недалеко от собора до сих пор течет из-под земли источник чистой воды, открытый, по преданию, Трифоном. Старушки ходят к нему за водой для чая, не признавая другой, здесь окрестные женщины полощут белье, мальчишки пускают кораблики и бросают камешки, чтоб обрызгать друг друга.

В конце жизнеописания говорится о множестве чудес и исцелений, случившихся при гробе вятского чудотворца.

Нашествие

Жили, множились. Множество починков, превращающихся в деревни и села, значится в документах архивной комиссии. Диву даешься обилию ратников, поставляемых Вяткой — десятки, сотни тысяч. Рождаемость была не нынешней. Походы на Волгу, верхнюю и среднюю, даже нижнюю, на двинские земли, на Вычегду, в ростовские земли, на Кострому, разорение Гледена — это все на нашей совести. Убийство усть-вымского епископа Питерима, похищение ярославского наместника и его жены — все это ужасное добавление к страницам истории.

И, как говорили тогда, разразилась над Вяткой божья кара — нашествие татаро-монголов. Вятка счастливо пересидела в лесах нашествие Чингисханово и Мамаево, но хан Тохтамыш решил отомстить русскому Северу за участие в Куликовской битве. Известно сожжение им Москвы и других среднерусских городов.

Уничтожение Вятки было поручено отрядам царевича Бектута — племянника Тохтамыша. Что Бектут и исполнил. Цитирую:

«Само уже понятие о свирепом враге, соединенное с именем тогдашнего Монгола, может нам объяснить, как кровожадно выполнил полководец Тохтамыша волю своего хана.

Множество вятского народа погибло в ужасных муках. Попавшиеся в плен и не заплатившие за себя откупа разделены были между воинами Бектута и уведены на вечное рабство.

Вятчане, по примеру туземных дикарей укрывшиеся от преследования татар в глуши лесов страны, остались не истребленными единственно лишь потому, что войска Бектутовы вскоре отозваны были Тохтамышем обратно за надобностью их в войне его с Тамерланом.

(Страшно думать, что б было для России, если бы эти два варвара согласились меж собой и соединились на нас. Цитирую далее.)

Но как только миновала эта страшная гроза, то разбредшиеся по лесам республиканцы, непривычные безнаказанно сносить обиды, снова собрались на пепелищах городов своих и решили во что бы то ни стало отмстить врагам за посрамление земли своей».

Налет Тохтамышева полчища был в 1391 году, и в этом же году вятичи, собрав под свои стяги большое войско, спустились Вяткой и Камой на Волгу и разорили города кипчаковской орды, в том числе Казань и значительный тогда Жукотин.

«Следствием этого было то, что татары вторично прибыли на Вятку, и вятская республика, бывшая до тех пор более двух веков грозною и самостоятельною, сделалась данницею татарской. С этого времени татары, не доверяя более неугомонному духу вятчан, в предупреждение набегов их на волжские жилища, начали заводить на Вятке свои поселения. Князьям этих татарских селений поручено было ханами собирание дани с вятчан.

Это было уже как бы предвестием скорого падения республики. Бродяжничья же и разбойничья жизнь вятчан с этого времени принимает более широкие размеры. Истинными варварами является потомство древних вятчан на страницах русской истории 15-го века».


Ходил смотреть, примерзла ли отколотая мною льдина. И думал, чего и смотреть, конечно, примерзла, ведь зима. Но льдины… не было. Уплыть она никак не могла, такая огромная, а незамерзшее пространство узенькое, куда делась? Пригляделся, понял, что течение реки истончило лед и меньше чем за сутки наморозило на прежнем месте нового льда. Я сел и силился уловить те мгновения, в которые нарастает новый лед и убывает старый. И сидел долго-долго, замерз, но не уловил. Так и история, думал я, как бы ни всматриваться в какой-то ее отрезок, ее трудно понять, нужна протяженность во времени.

Вполне сознательно отделяю я вятичей от вятчан. Первые коренные, вторые пришлые. «Утеклецы», как писали в розыскных грамотах. Всякие были — и лучшей доли искали, и лучших земель, и от несправедливостей уходили, всяко. Чтобы крестьянину сняться с земли, ему надо для этого решения все переворотить в сознании. Крестьяне по своей воле уходили с земли редко. Насильно выселяли и переселяли, это было в русской истории. Но больше всего пришлых людей в других местах является из людей отпетых, из тех, кому терять нечего, кроме своих голов.

Наиболее знаменитые разбойники, позорившие Вятку, были, как пишет «История», «новгородские крамольники знатного происхождения, укрывшиеся на Вятке от кары закона». Это Айфал Никитин и брат его Герасим, расстрига, это Симеон Жадовский и Михаил Рассохин. Айфал Никитин управлял двинскими поселениями — огромной страной. Подкупленный прибывшим из Москвы с войском воеводой боярином Андреем Албердовым, Никитин сдал без боя города Торжок, Волоколамск, Бежецк, Вологду, Орлец и принял присягу на верность московскому князю. В следующем 1398 году новгородцы отобрали эти земли назад. У Никитиных был еще брат Иван, его привезли для казни в Новгород. Ивана бросили в Волхов, Айфал как-то сумел бежать в Великий Устюг. К нему из монастыря присоединился Герасим. Во главе отряда устюжан Айфал выступил против новгородцев, но был разбит под Холмогорами. Скрылся в Вятку. Оттуда, вновь соединившись с Жадовским и Рассохиным, двинулся грабить селения по Двине, Сухоне и Югу, то есть нынешние Вологодскую, Архангельскую, Костромскую области. Действуя от имени великого князя московского (титул великого, как известно, пришел в Москву после Куликовской битвы), действуя от его имени, разбойники-вятчане немало навредили в деле воссоединения России. Грабили и Верхнее Заволжье. Разбитые у двинского острова Моржа, вновь бежали в Вятку.

В 1421 году меж них произошла междоусобица, чего-то не поделили. Возникает фамилия разбойника Сабурова, который совместно с Айфалом Никитиным бьется с Рассохиным. Битва произошла у Котельнича. Десять тысяч человек легли ни за что ни про что. Никитин и взрослый сын его Нестор погибли. Куда делся победитель Рассохин, неизвестно. Где конкретно была эта битва, где покоятся кости наших предков, неизвестно. Котельнич сейчас расстроился, может, уже его окраины коснулись забытых могил.

И времена Василия II, впоследствии Василия Темного, позорны для Вятки. Здесь вятчане или купленные, или по свой воле являются сторонниками посягателей на великокняжеский престол князя Юрия Дмитриевича и сыновей его Василия Косого и Дмитрия Шемяки. Битва под Ростовом Великим решается в пользу Юрия Дмитриевича. Василий II бежит в Новгород, Юрий Дмитриевич на московском престоле. Но внезапно умирает. Василий возвращается на московский престол, но старший сын Юрия, Василий Косой, предъявляет свои права на престол, как теперь уже по праву наследия. Снова собирает он рати, и снова основная сила этих ратей воинственные вятчане. Войска становятся друг против друга у Костромы, у впадения реки Костромы в Волгу, там, где теперь Ипатьевский монастырь. Здесь следует примирение великого князя и Василия Косого, но примирение хитрое, ибо спустя малое время тем же вятчанам дано задание захватить в плен великокняжеского зятя, ярославского наместника, князя Александра Ивановича (прозвище Брюхатый). Князь предупрежден, и ярославцы и угличане с большой многотысячной силой готовы встретить неприятеля. В это же время Василий Косой пленен. Вятчане знают об опасности. Но не оставили мысли о нападении на ярославцев. В пятнадцати верстах от Ярославля они встретили бегущие остатки войска Василия Косого и присоединились к ним. Если бы все это было бы разумно. Но отделились сорок отчаянных головушек. По Которосли, к ее устью, ночью проплыли они к ярославскому войску, пробрались ко княжескому шатру. Помог утренний туман. Цитирую далее:

«Захвативши князя и княгиню, бросаются они на стоящие у берега княжеские суда и в виду проснувшихся и хватающихся за боевые доспехи ярославских воинов отчаливают от берега, подняв копья и топоры свои над головами пленных, угрожая их гибелью не только что при преследовании, но и при едином выстреле из стана. Затем, порезав на судах Волгу до другого берега, оставляют в немом оцепенении изумленные дружины ярославцев и угличан, не осмелившихся, по повелению князя своего и мольбам княгини, долетавшим к ним с отплывающих судов, сделать ни одного движения».

Сокращая рассказ, скажу, что князь обещает выкуп в четыреста серебряных тогдашних рублей. Это четыре пуда чистого серебра. Вятчане (история тут справедливо называет их корыстными) соглашаются. Является княжий казначей, привозится серебро, сумма отсчитывается, но «пленники не возвращаются и следуют невольниками на Вятку».

Именно эта весть о пленении ярославского князя «стоила очей Василию Косому. Совершилось злодейство, — говорит Карамзин, — о котором не слыхали в России со второго на десять века (то есть с двенадцатого): Василий дал повеление ослепить своего двоюродного брата».

И виной тому — вятчане.

Но не вятичи. И на этом настаиваю.

Но тут же может получиться, что я принижаю способность земляков к сопротивлению и боевитости. Ко мне здесь ходит Коля, сосед. Чтоб не переобуваться, приходит в домашних тапочках, гуляя в них иногда и до магазина. Зима, между тем, уже вступила в свои права, забелила и заштриховала узорами окна. Коля сидит, смотрит телевизор, курит и наконец говорит фразу, ради которой пришел: «На красненькую не сообразим?» Я отказываюсь, ссылаясь на работу, но не могу огорчать Колю и помогаю ему сообразить. Вернувшись из магазина, Коля каждый раз ругает меня, что я никак не могу приехать в Нижнее Ивкино в день его получки или аванса. «Я тебя каждый раз жду. В этот раз ждал даже, когда уже последний автобус пришел, думал, может, на попутной, гляжу, тут уж программа «Время», так ты и не приехал. А раз я ждал, значит, кой-что готовил, так ведь?» Получается, что я материальной помощью Коле благодарю его за ожидания. Все рассказы Коли сводятся к рассказам о драках. «Они нам вломили, и мы им вломили». Про армию рассказ один — как Коля дежурил по кухне и задрался, как его посадили на губу, а там все добавляли, и как Коля уж и не чаял выйти с губы. «Ведут, а ремни оба отобрали, штаны держу. Ну, мне поддадут, опять махаться. Потом меня дополнительно оформляют, зато и они все в ауте».

Или, например, вспоминается слово «санчуренок». «Эти санчурята всегда не своей смертью умирают».

Но Санчурск, как и Яранск, как и Уржум очень молоды по сравнению с Шестаковом, Слободским, Орловом, им всего по четыреста лет. Это города-крепости, учрежденные Иваном Грозным после покорения им Казани. Они опять же были заселены пришлыми, по крайней мере на командирских должностях.

На севере области не слыхали тех частушек, которые поют в южных районах. В северных более про любовь, там подковырки необидны. Ясно, что в Шабалинском районе прекрасные невесты, как и вообще все вятские невесты, но ведь вот поют же шабалинские соседи: «Самогоночка — не пиво, политура — не вино. Если хочешь старых девок, поезжай в Шабалино». Или чтоб не забыть: «Хорошо тебе, товарищ, ты на хуторе живешь. Утром встанешь, морду вымоешь, за рыжиком пойдешь».

В южных больше удали, драчливости. Легко составляются такие, например, цепочки.

Начало:

Как на нашу на вечерку чужой парень залетел,

Заходил, заизгибался, знать, кинжала захотел.

Завязка:

Выходи на середину, атаман-головорез,

Заведем такую драку, зашумит зеленый лес.

Начало события:

Финка-нож германской стали, он блестит как серебро,

Он найдет себе местечко под девятое ребро.

Само событие обычно не описывается в частушках, следует развязка:

Атамана схоронили, не поставили креста,

Это общая могила человек четыреста.

Следует возмездие, но отношение к нему явно наплевательское:

Ленинградская тюрьма, с поворотом лесенки,

Мы с товарищем сидели, напевали песенки.

Записано от А. Гребнева, собрано им на юге Котельнического и в Советском районах.

Думается, что это бесшабашие, по-вятски — загниголовость, — все-таки завозное. Мне более по душе говорить о вятских вещи, более характеризующие их хитроватость, их якобы недотепистость. Вятские строили мосты не поперек, а вдоль рек — это ли не достижение. И вот только что узнал историю о вятских охотниках. Пошли на охоту, видят — лежит труба. Что делать? «А давай зарядим!» Собрали порох сколь было, зарядили, запыжили. «А куда будем целить?» — «А давай в Турцию». Запалили, раздался взрыв, шестеро насмерть. Седьмой поднимает голову и говорит: «Ну ладно, наши полегли, но каково теперь туркам!»

Или из времен первой мировой войны. После бомбежки и артобстрела шевелится земля и поднимаются два солдата. «Ты кто?» — «Вятский». — «А ты?» — «И я вятский». — «Вот ведь смотри-ка, война мировая, а воюют одни вятские».

Анекдоты, скажете. Но вот история. Хлынов во все времена не имел грозных, неприступных стен. Идут очередные враги, зима. Что делать? А ведь придумали — настроили огромные снежные стены, заморозили. Но мало того — разрисовали стены под каменные, с бойницами, башнями. Измаил, да и только. И это задолго до потемкинских деревень. Враг отступил. От других врагов вятичи откупались подарками, особенно от московских воевод. Знали, кому что подарить, вообще всегда ощущается нежелание пролития крови. «Чего нельзя было сделать силою — то сделали подарки, принявши которые от вятчан, сняли московские воеводы осаду с городов вятских и вернулись восвояси, как бы неимевшие успеха».


Здесь дважды в день отключают электричество, и все тонет во мраке.

Говорят, что делают какую-то окольцовку. Вчера я не знал, что это бывает даже вечером, и оказался в полной темноте. Даже жутко стало. Сидел минуту, две, десять. К окну — темным-темно. Небо темное, луна еще еле-еле за темным лесом. Окно дрожит от холода и тускнеет от инея. Увидел даже, как будто пристало к стеклу воронье перо. Нет, не мог больше сидеть в ночи. Стал искать обувь, одежду. И вроде хорошо изучил жилище, а задача не из простых. Вспоминал слепцов, чувствовал, как обостряются ощущения пространства. Оделся и вышел. Еле-еле кой-где в окнах маячили отсветы печей и керосиновых ламп. Тут еще и ветер. То есть если б не снег был спокоен, он бы давал отсвет от неба. Пошел к центру поселка. Поднял голову — стало легче. Уже прокалывались звезды, они были не желтыми, не тревожно красными, а радостно белыми. Запнулся и какое-то время следил за дорогой, потом снова запрокинул голову — звездочек стало побольше. Остановился — смотрю. И того, немного жуткого, состояния не стало — звезды сыпались на полотно неба, будто их вышивали знаменитые кукарские кружевницы. Именно так впервые увидел небо — белым, серебряным.

В поселке, во тьме мрака, кипела жизнь. Стояли бортовые машины, груженные скотом. Моторы от мороза не были выключены, и машины обволакивало выхлопными газами. Изо всех магазинов был открыт только винный, там исхитрялись торговать при свечах. Заряжали при спичках бочку с пивом. Тут-то я и узнал про окольцовку, но в чем она заключалась и почему ее надо делать в темноте, не знаю, и так и умру, не узнав.

Вот почему я сказал про эту темноту. Именно при ее наступлении меня вдруг поразило открытие, что все настолько рядом, что вот еще минута — и я войду в избу, где горит лучина, где дед на печи, внуки на полатях, я среди них. Вот отец входит в гремящей одежде, оттаивает бороду у устья печи. Вот дает нам пряники и книжки. Я помню лучину и коптилку, помню извоз, помню бесконечные метели над моим селом, помню снега выше проводов и эти столбы помню, когда ходил в командировки и когда всегда обмораживался, ибо один раз обморозился страшно, и лицо перестало терпеть.

И пошел я за поселок, в лес, только в лесу еще можно было пройти без дорог, ветви задерживали снег. И вспоминал, как недавно ходил здесь всюду, как на закате, почувствовав себя мальчишкой, лез на сосну, догоняя взгляд закатного солнца. Как думал тогда, что перед грозой душно, а перед снегом холодеет. И еще думал, что если все главное высказано, то никогда всего остального не выскажешь. И тут же понимал главную суть русского языка, на котором чем больше сказано, тем больше не сказано.

Как я не заблудился, как не оцарапался? А небо все изукрашивалось. Затихали звуки моторов, совсем стихли. Глаза привыкли, я видел ветви, стволы, прогалы, белеющие поляны. И вдруг зазвучало во мне: «Ты взойдешь, моя заря, последняя заря… настало время мое… В мой страшный час, последний час, господь, меня благослови». Это от совершенно мистического сходства этого елового леса с декорациями к опере «Иван Сусанин» в Большом театре, от исполнения последней арии Сусанина земляком моим Ведерниковым. Но тут же я, в отличие от Сусанина, забоялся, что зашел слишком далеко. Пошел обратно, угадывая следы.

А тут и свет зажегся. Тут и коровы в машинах замычали, тут и свечи в магазинах погасили, экономя до следующего раза.

Я пошел купить свечей на следующие случаи «окольцовки» и заодно погрелся, так как было морозно. И весело слушал, как мужик, зашедший после бани отметиться, рассказывал, как они там во тьме шайками гремели. «В парилке-то от кирпичей светло, сколь натопили, а в самой-то бане лбами стукались. Потом дядя Миша фонарь принес». Дядя Миша — это знаменитый нижне-ивкинский банщик знаменитой Нижне-Ивкинской бани. Чем же знаменита баня? Паром и деревянной парилкой. Еще в этой бане живет сверчок. А чем знаменит дядя Миша? А тем, что не пьет. Ни грамма. Известно его выражение: «Топят у нас не газом, а дровами, да сами-то кочегары под газом». А топят сейчас старой школой, потом будут разбирать на дрова старый интернат. «Ну как водичка, — спрашивали мужика, — мокра?» — «Мокра, говорю, дядь Миш, нет ли сушеной после бани обдануться». Еще над мужиком смеялись, что тащит из бани веник за десять копеек, да еще и выпаренный. «Не на венике, на вине экономь». — «Ну так этак, конечно, — соглашается мужик, — пропьешь ворохами, не соберешь крохами». Но веник не выбрасывает.

Очередь движется поступательно, никто, даже близкие знакомые буфетчицы, не минуют ее, и вот еще один мужик, достигнув прилавка, наваливается на него, облегченно вздыхает: «Ну, теперь уж лежа, да долежим». И вижу в мужиках родное с детства, дядю Васю, например, его проделки. Как его оставили на огромное хозяйство, а у него и без хозяйства нашлось дело — вытягивать через соломинку брагу из трехведерного бочонка. А почему через соломинку? А потому что нельзя было нарушить теткину печать, хоть и не сургучную, из ржаного теста, но не менее строгую. Дядя хотел спокойно пить свой коктейль и кормить никого не собирался. Поросенок устал рехать, смирился, как и остальные животные. Но не гуси. Эти орали так надсадно, что отравляли наслаждение. Тогда что сделал дядя? Он намешал в корм гусям крупной соли, гуси набросились на еду, наелись и пошли, довольные, на речку. Там наплавались, наигрались, опять захотели есть. И пошли к дяде. Но жажда от соли повернула их вспять. Так и ходили гуси целый день. Напьются, пойдут домой, опять поворачивают.

— В аду много котлов стоит, — рассказывает соседу за столиком, а значит, и мне мужик с веником, — в одном котле наши, ну, вятские, в других разные — сибиряки там, Кавказ, костромские, воронежские… И вот, у всех котлов дежурят, чтоб не выскочили, а у нашего нет. Почему? А, говорят, вы сами, если кто выскочит, обратно притопите.

Ограбили магазин

И ограбили-то его как-то по-смешному — вытащили из склада ящик сока, который никто не мог выпить за последние пять лет, и несколько банок маринованных помидоров, которые опять же зеленели годами внутри да краснели ржавчиной крышек снаружи. Вытащили, но не утащили, спрятали у выхода на улицу под лестницей. Но ведь замок сломан, накладка выворочена: кража со взломом! Увидел это утром грузчик Манаенков, отец двух детей, пьющий человек. Сказал заведующей. Та звонить в райторг, оттуда ревизия, на дверях слово: «Учет». А так как учет был недавно, то сразу поняли, что что-то неладно: или заворовались, или еще что. Тут и участковый, тут и разговоры. Тут и находка — недопитая бутылка около вытащенных банок. Мнение мужиков в пивной было двузначным: или шнурки (подростки) полезли и кто-то спугнул, или кто-то уж такой пьяный, что не понимал, что делает, если уж даже допить бутылку сил не хватило. «Как-то же уполз». — «Придремал, да очнулся, да и пополз домой, а зачем приходил, и сам не знает». — «Сейчас, поди, и не помнит. Буди опохмелится, дак очнется».

У меня наутро после ограбления, когда о нем не знали, кончился газ, я пошел к хозяйке. Дома был Коля, он лежа читал «Вечный зов» и сопоставлял текст книги с экранизацией, находя разницу и ругая писателя за то, что в книге не так, как в кино. «Ты чего не заходишь?» — спросил я. Коля объяснил, что он встал на «просушку» и третий день читает. И что скоро пойдет в библиотеку менять книги.

А вечером пришел, показал испачканные краской пальцы и ладони и сказал, что снимали отпечатки, что завтра повезут в милицию, в райцентр Кумены. «Дактилоскопия, мать-перемать», — сказал он, отмывая руки арабским стиральным порошком.

Но посидел у меня бодро, пили чай, он курил, рассказывал опять об армии, о том, как приходили посылки, что никто не «курковал», то есть не прятал от других присланное, что «кускам» (сундукам, макаронникам) доставалось. Рассказывал, как грузили вагоны запчастями для тяжелых машин. «Рессору от «Урала» в одиночку таскали. Ты таскал? Нет? Но главное — скреперская резина — триста семьдесят пять килограмм». Но Коля хоть и бодрился, видно было, что поездка в район неприятна ему.

Ушел, прибежала расстроенная мать его, просила денег дать Коле на завтра. Она уже бегала к участковому, но не застала. «Да что это такое, он же три дня из дому не выходил». — «Ну и успокойтесь». — «Все равно ведь заберут, ничего не докажешь, — повторяла она, — если из-за того, что там грузщичал, так их там каждые три месяца полно новых». — «Но если отпечатки сняли, по ним же установят». — «Чего отпечатки, возьмут да подтасуют». — «Как?» — «С бумаги возьмут, да на бутылку оттиснут. А мое свидетельство в расчет не примут — мать».

Увезли их с Манаенковым вдвоем. День мы проволновались. Зинаида Егоровна рассказывала про свою жизнь. Где какие были деревни, как она девочкой встретила День Победы. «Снег шел, но пахали. Из Ивкина прибежал нарочный: «Звонили в Ивкино — война кончилась». Хотели работу бросать, а бригадир просит: «Уж хоть до обеда давайте попашем». Так до обеда пахали, а с обеда праздновали».

Вечером пошел в столовую, там Коля. Веселый. «Чего не пришел, мать же изводится». — «Да я только что. На красненькую не сообразим?»

Коля рассказал, что допрос был вежливый, хотя вначале сказали, что могут до выяснения причин замести на три дня. «Манаенкова стали допрашивать, я пошел в лесхоз на собрание. Там говорят: план не тянем по пиломатериалам, я думаю, надо ребятам помочь. Завтра, наверное, да не наверное, а точно, на работу выйду. Лишь бы тес пилить, ну брус, но не этот мусор, не штакетник».

Вечером Коля на работу не вышел, сидел у меня и говорил про свою обиду на участкового. «Надо же было вначале алиби проверить, нет, давай руки пачкать. Слышь, а следователь спросил, откуда у меня часы. Я говорю: ворованные, а он: ты здесь не груби. Слушай, чего ты никогда в аванс или в получку не приедешь, я же каждый раз прошу. Прошу же! А просьба равна трем приказам, приказ можно не выполнять».

Тут Коля сорвался и побежал за картошкой, хоть я и удерживал. Пока он бегал, я вспомнил про часы. Это я ему часы подарил и никогда бы не вспомнил, но Коля сам непременно, особенно выпивши, вспоминает. Мне так надоело, что я пригрозил отнять обратно. Но тут в расстроенных чувствах, да еще после интереса следователя. Эти часы электронные. Еще первых выпусков, в них совершенно устрашающая точность, даже не на секунду, на доли секунды. Они все показывают: год, месяц, день недели, часы, минуты, секунды. В них что-то неумолимо вокзальное, в этих молча меняющихся, и все вперед, и вперед, цифрах. Они угнетают точностью. Даже ночью их видно — светятся. И молча работают. Уж я и ронял их, раз даже с ними заплыл — идут. Я смирился. Когда кончились все сверхсроки смены питания, часы все равно шли. Это было как проклятие, в них не было относительности времени, то есть где угодно, на собрании или за столом, в радости или в горе, они шли одинаково, как заброшенные с другой планеты. Спас меня от них случай. Один печатный орган подарил мне именные часы. С надписью. Естественно, я подумал, что часы встанут на другой день. Ну, ничего, думал я, надпись останется, внуки посмотрят и дедушку зауважают. Но часы шли. Как-то по-родному крутились по солнышку стрелки, особенно секундная старалась, так трепетно и неуверенно, как былиночка, что я б и не рассердился, если б она остановилась отдохнуть. Но и наутро часы шли. Я заметил по электронным и вечером сверил. Конечно, нормальные часы отстали, но на то они и были нормальны. В них в окошечках были тоже означены день недели и число, конечно, перевранные, но и это было очень хорошо, очень по-нашему, не позволяло надеяться на других, заставляло работать головой. Когда я поехал сюда, я уже полюбил их и не снимал. Но, честно говоря, подстраховываясь, вдруг встанут, взял и электронные.

В первый вечер, так совпало, Коля, сокрушаясь, сообщил, что накануне за трояк «махнул» свои часы. «Чего ж за трояк, хоть бы за пятерку». — «Мучился сильно, болел». Тогда я и подарил электронные часы Коле, с облегчением избавляясь от них. Предупредил, что, может быть, скоро придется сменить батарейки но это при нынешней науке и технике просто. Но время идет, и Колины часы идут. Я знаю, что Колю соблазняли много раз уступить их за большую, нежели предыдущая, сумму, но он держится. Каждый раз мне гордо рассказывает, что устоял, хотя и взять было негде и цену давали хорошую. «Я даже нарочно торговался, говорю: давай по бутылке за каждое указание. За то, что год показывает — бутылку, месяц показывает — еще бутылку, день недели, часы, секунды, минуты. Я еще приврал, что частоту пульса показывает и давление, есть же такие часы? У японцев-то есть, конечно».

Но я не велел Коле торговать подарком, он отвечал, что и сам не дурак, только я все же сильно сомневаюсь, а вдруг не устоит? Как я тогда, по кому буду сверять свои часы, радио здесь не работает.

Не знаю, как кого, а меня мучает вопрос — пропьет ли Коля часы?

Коля принес картошки и гордо сказал, что за картошкой ходил в яму. Яма не подполье, она неблизко от дома, да и подступы к ней в снегу, и раскрыть ее целое дело. Но, думаю, что Коля специально пошел на этот подвиг, чтоб вновь и вновь отблагодарить за подарок.

Наутро Коля на работу не вышел, план по пиломатериалам до сих пор отстает. Часы Коля не пропил, не продал, не подарил, он их потерял по пьянке.

Карьера по-вятски

Я давно знал и гордился, что выпускник нашей сельской школы М-в работает дипломатом, и, по слухам, крупным дипломатом. Поэтому и приходится писать не фамилию, а первую и последнюю ее буквы. Но лет пятнадцать назад, когда я был изгнан с работы, я встретил М-ва в виде, совсем не дипломатическом, — он был явно бедно одет, в руках имел сетку, нагруженную овощами. Сам я выглядел так же, включая сетку с овощами. М-в принялся хохотать, но совсем не сконфуженно, а вскоре, когда мы сели поговорить, хохотали оба.

Специально карьеры М-в не делал, но наша вятская привычка пахать на совесть, впрячься и не вылягивать сослужила ему добрую службу. Как говорят: за богом молитва, а за царем служба не пропадают. М-ва заметили, выдвинули, определили в одну из азиатских стран, страну сложную политически и экономически, многонациональную. Он был женат, но не по любви, это важно для рассказа. Женился буквально у трапа самолета, ибо неженатого не послали бы. Женился, улетел и работал. В стране — бывшей французской колонии — был замечен среди тамошнего дипкорпуса: знание языков, умение вести государственные дела при личном бескорыстии выдвинули его почти на первые роли в посольской колонии. Начальство МИДа отозвало его в Москву, подержало год в аппарате, и он получил назначение в Париж на высокую должность.

Наутро надо было вылетать. Защелкнутые чемоданы на колесиках стояли в просторном коридоре московской квартиры, жена готовила стол. Стол легко было готовить — жена все заказала, и все, включая горячее, ей привезли готовым. Привез личный шофер мужа. М-в давал отвальную.

И вот — это случилось. На вечер пришел малознакомый товарищ, пришел с женой. И вот что вышло: М-в и эта чужая жена полюбили друг друга, полюбили мгновенно, именно полюбили, а не сошли с ума. Не солнечный удар, после которого нужно исцеление, а именно любовь соединила их. Забегая надолго вперед, то есть в сегодняшний день, скажу, что они женаты и счастливы, у них трое детей, от первой детей не было. О первой он сказал только, что она была жадна, детей не хотела, прощать не умела, какие еще нужны пороки, чтоб отряхнуть данный прах со своих ног? Но тогда, что тогда? Они ушли с вечеринки, убежали, кинулись за город, в Подмосковье, к его знакомым, и он вернулся оттуда через неделю, отлично понимая, что с карьерой покончено. Его понизили по службе так низко, что ниже были только курьеры и стрелки военизированной охраны. Ведомственная квартира осталась за первой женой, соединившейся с его бывшим шофером, а М-в стал снимать комнату на пятом этаже в Кузьминках.

— Получаю сто десять рублей, подрабатываю переводами. Куда денешься: дома дети плачут: «Тятя, хлеба дай!»

— Не раскаиваешься?

— Ничуть! Понимаешь, ведь второго родила, все как девчоночка, меня стесняется, а где как мать. Курить перестал, выпиваю совсем редко, да, в общем, не выпиваю. А раньше всякие журфиксы да брификсы, нет уж, лучше суффиксы и префиксы. Уеду из дома и домой тороплюсь, по ней и детям тоскую. Это же и есть жизнь.

Он советовался, как бы ему вовсе уйти с его работы и устроиться на договорные отношения с каким-либо издательством. Он уже пробовал, не получалось.

— Не у нас одних мафия, — смеялся он. — Я к переводчикам со всей душой, я же ихний! Нет, брат, там свои, я не нужен. Это кто, Евтушенко литературу с трамваем сравнил? Бегут, кричат: не отправляйте, а сел, кричит: поехали. Да, брат, стол-то круглый, да садятся за него и локти пошире раздвигают, чтоб никто рядом не сел. Я заикнулся, что комментарии к «Махабхарате» и «Рамаяне» кое-где нуждаются в уточнениях, мне дали понять, что ходить к ним не надо. Я думал, может, только Восток ими оккупирован, давай зайду с Запада, с французского, нет, они уже и там.

Было что и мне рассказать М-ву. История моей неудавшейся карьеры была лишена лирической окраски, содержала скорее элементы сатиры и юмора.

До момента встречи с М-вым я работал в одной конторе, занимавшейся выпуском плакатов, буклетов, путеводителей, в основном для туристов. Слово «турист» я терпеть не мог и везде старался заменить его прекрасным словом «путешественник». Одна из моих редакторских удач была в выпуске плаката «Путешествуйте пешком!» Хотя так писать неправильно, ведь путешествовать — это и означает идти пешком, и я предлагал написать просто «Путешествуйте!» и нарисовать путника на дороге среди берез. Но время изменилось, мне было замечено, что путешествуют теперь на самолетах и теплоходах, а в конных маршрутах и на лошадях. Сказали об этом два других редактора, Лева и Боря, ветераны этой издательской конторы (тогда не было издательства «Плакат»).

В конторе четырежды в день была железная дисциплина: надо было вовремя прийти на работу, вовремя уйти на обед, вовремя вернуться с обеда и быть на своем месте в конце рабочего дня. За этим следили. А за тем, что заполняло пространство меж этих временных отметок, следили не очень. Оно заполнялось в основном весельем. К финалу дня некоторые из конторских сидели, держась за столы, но сидели, проходили проверку на посещаемость, а после проверки, особенно после рабочего дня, веселились законно. Жена моя, огорченная моими возвращениями во внеурочное время, явилась в контору, но вся контора закричала, что трезвее меня человека просто нет, что уж если я не работаю, то кто же работает? Я сидел и редактировал текст нарукавной повязки военного туриста. Разные были заказы.

Были заказы и такие, на которых можно было подзаработать. С них все и началось и ими все и кончилось. Лева и Боря не скрывали, да было и невозможно скрыть, что подписи к разным плакатам оплачиваются, и неплохо. Подписи делали Боря и Лева. Подписи были незатейливы, например: «Приглашаем в солнечную Киргизию», или: «Вас ждет янтарный берег», или: «Самолетом — в солнечную Грузию», но оплата была огромной — двадцать пять рублей за подпись. Боря и Лева стойко держались за подписи, являя собой сплоченную мафию. Они как-то сумели внушить начальству, что лучше их никто не сможет делать подписи. Леве и Боре, конечно, было легче, когда сбрасывались, не от семьи отрывать. Один раз у меня был гонорар на стороне, гонорар небольшой, но жене неведомый, и я — дело прошлое — извел его на радость коллективу. Совесть бывает и у мафии: принимая мое угощение, Боря и Лева предложили мне составить одну подпись. Выпало Телецкое озеро. Я обрадовался возможности заработать четвертную, но мне было, стыдно получать ее за одну только строчку. Я решил порадовать работодателей. Просмотрел слайды, полистал справочники и энциклопедии, узнал об озере кое-что и трудился два дня. Конечно, не избежала жемчужина Алтая названия жемчужины, конечно, был и целебный, настоянный на запахах тайги воздух, было там это, но было и нечто, что заставляло немедленно бросить все и бежать доставать путевку на турбазу Телецкого озера.

— Алтын-кель, — гордо говорил я, подавая подпись в трех экземплярах.

И такой был эффект моей рекламы золотого озера, что начальство, одобрив ее, поручило мне еще два плаката, отняв их у Левы и Бори. Поручило Камчатку и Байкал. Нигде тогда из этих мест не бывавши, я вновь обратился к справочникам. Еще была открыта для доступа долина гейзеров, еще не было на Байкале целлюлозного комбината — было куда звать туристов, я старался.

Итак, я перебил заработок у мафии. Но ведь не весь, думал я, и на обмывание гонораров не скупился. Однако раз случайно услышал по своему адресу, что заставь дурака молиться, он и лоб расшибет, и смекнул, что дела мои пойдут плохо. Стал отказываться от подписей, ссылаясь на занятость, но начальство, полюбившее мои подписи к плакатам, от занятости, то есть от вычитки корректур, поездок в типографии, меня освободило и переложило мои обязанности на тех же Леву и Борю.

Еще наша контора выполняла заказы различных министерств и ведомств. Путейцы постоянно заказывали плакатики по технике безопасности, и Лева и Боря, ничтоже сумняшеся, поставляли им такие тексты: «Переходите железнодорожные пути в установленных местах» или: «Выиграешь минуту — потеряешь жизнь» — и получали тридцатку, ибо с чужих драли дороже. Министерство торговли постоянно теребило нас, требуя рекламировать те товары, которые плохо раскупались. Зачем было рекламировать те, что раскупались хорошо? Лева и Боря сочиняли восклицательные предложения о полезности консервов «Завтрак туриста», «Уха азовская», беззастенчиво врали, что маргарин и животные жиры не уступают сливочному маслу, и опять же шли к кассе. Лебединая песня Бори и Левы звучала так: «Знать должен каждый человек — полезен серебристый хек».

Я тоже рифмовал. Написал для стенной газеты конторы такой текст: «Ты помнишь, товарищ, что было весной и в чем мы сидели почти с головой?» Это напоминало коллективу наше вселение в полуподвальное пространство и прорванную канализацию. Начальство, посмеявшись, решило меня и на стихотворных плакатах попробовать. Я не сробел, и до сих пор не стыдно вспомнить несколько текстов. Железнодорожный: «Чтобы дожить до седых волос, нужно знать не особенно много: по рельсам ходит электровоз, для пешеходов — дорога!» Торговый плакат для булочных: «Вот вам секрет долголетья старушек: за чай никогда не садятся без сушек. Второй секрет: сохраненье осанки — с утра до ночи ешьте баранки». Тогда что-то булочные затоварились баранками и сушками. Пришлось и к серебристому хеку руки приложить:

Как жили мы за веком век,

Не зная про такую рыбу,

Такую витаминов глыбу?

Купите серебристый хек!

Меня повысили по службе, уравняли в зарплате с Борей и Левой, и Боря и Лева решили со мной дружить, советовались по своим текстам. «А как бы ты, например, тиснул про нототению?» — «Ну как? «Без тени я сомнения — пред нами нототения». — «Старичок, это на поверхности». — «Ну, по-другому. «Всю ночь на воскресение я жарил нототению».

Какое-то время было весело.

Принесли заказ на рекламу бельдюги.

Прошел мой текст:

Советую врагу:

«Мясное ешь рагу».

Товарищу и другу

Шепну: «Купи бельдюгу».

К одному только слову придрались.

— Почему «шепну»? — спросило начальство. — Зачем нам этот намек на тайну. Нам нечего скрывать, это не маргарин, бельдюга питательна, вот выкладки.

— Чего ж тогда плакат заказывают? Значит, не покупают? А тут купят. Это же ухищрение такое, — защищался я.

— Но ведь вы не знаете, где друзья, а где враги, ведь по эту сторону прилавка все равны.

— И пусть не знают. Купят и те и эти. Какая разница, кому продать, лишь бы продать.

Все-таки велели слово заменить. Поев питательной бельдюги, Лева и Боря советовали сочинить так, чтоб никто не покупал, а своим, говорили они, мы шепнем, чтоб покупали. Но этой хитромудрости я не мог понять. Мне задали вопрос на засыпку:

— Кто автор подписи: «Не влезай — убьет»? Кто?

— Не знаю.

— А кто четвертную получил за подпись?

— Вы?

— Да! — воскликнули Лева и Боря. — Да! Но теперь ты хоть что-нибудь понял?

И опять я ничего не понял. Еще немного побившись со мной, Лева и Боря решили со мной кончать.

— О, дальнейшее понятно, — перебил меня в этом месте рассказа М-в, — Кто-то опоздал, его засекли, а ему дают понять, что заложил ты. Внезапная проверка, после нее по конторе слушок, что настучал ты, так? Заказчикам дают понять, что ты халтурщик, тебе лишь бы гонорар сшибить, а на дело наплевать, то есть переваливают на тебя все свои изъяны. Изъян всегда на крестьян, так ведь в нашей Вятке говорили?

— В общем, выжили меня, — сказал я. — Как мы умеем бороться? Да никак! Сильны в открытой борьбе и беспомощны в закулисной. Какая наша борьба? Терпишь, терпишь, да и пошлешь всех подальше, а этого-то им и надо, на это расчет. И вот — хожу за овощами. Для литературной канвы рассказа добавлю, что дождями и ветрами мои тексты с плакатов и сами плакаты смыло и опять расклеиваются другие: «Приезжайте в солнечную Молдавию», «Такси — все улицы близки», «По гоголевским местам», «Пользуйтесь пешеходными переходами»…

— «Не влезай — убьет».

— Так получается, — согласился я. — Они тоже меня всяко воспитывали. Говорят: тебе жалко, что ли, что у дураков холестерина станет побольше? Говорю: жалко. Ну, говорят, и иди к ним.

М-в показал мне написанные красивым крупным почерком заказы жены, и мы прошлись по магазинам, их выполняя, а потом расстались.

На десять лет.

За эти десять лет произошло вот что. О М-ве вспомнили. На одном из приемов дипломат одной из стран спросил одного нашего дипломата (когда пишешь о дипломатах, поневоле приходится переходить на дипломатический язык), спросил, где теперь такой-то талантливый, молодой и так далее дипломат. Наш не знал и поинтересовался. Ему рассказали о вопиющем факте пренебрежения служебными обязанностями. М-ва вызвали и расспросили. Терять ему было нечего, суждения его были смелы и самостоятельны, ведь он зря время не терял, продолжал совершенствовать и языки и знания. Начальнику М-в понравился, он извлек М-ва со дна МИДа, резко повысил в звании, М-в оправдал доверие, был восстановлен и в остальных правах, послан в Африку, затем в Европу, и я не удивлюсь, если М-в вот-вот станет Чрезвычайным и Полномочным.

Я тоже не пропал. Лева и Боря со мной здороваются.

Одно печалило М-ва при встрече — редко бывает на родине, в нашей милой Вятке. И жадно расспрашивает меня, как там и что. И все мечтает повезти туда детей, которые говорят кто на английском, кто на французском, а младший изучает суахили.

Вернемся к истории

Теперь по Соловьеву, книга третья, тома пятый и шестой. Более ранние периоды описаны по другим источникам, пора рассказать о присоединении Вятки к Москве. Или пошутим так — присоединении Москвы к Вятке. Шутка, слыханная мною и жизненная, если добавлю еще две, тоже взятые из употребления. Малмыж — большой красивый районный центр, бывший уездный город, там я слышал шутку, что Париж — пригород Малмыжа. Это прозвучало эффектно, согласитесь. Я без иронии: стояла светлая ночь начала лета, цвели черемухи, звенели комары, майские жуки застревали в девичьих прическах, жуков, которых, может, сами же тайно подсунули, выцарапывали неумелые пальцы моих юных земляков (моя Кильмезь входила в Малмыжский уезд), выцарапывали, девчонки визжали, гармошка играла, то до испуга отдаляясь, то радуя сердце, приближалась, какой там Париж, весь свет объедете, такого не сыщете. «Всю-то я вселенную проехал, нигде милой не нашел, я в Россию воротился…». Ах, а позднее что будет! Да то и будет, что было у нас: «Гармонь рвалась на правое плечо, как вспомню я весеннюю вечерку, всю в лепестках черемухи девчонку, и по сегодня сердцу горячо!» Так что никуда не денешься, Париж — пригород Малмыжа. А вторая шутка: «Сочи, Оричи, Дороничи — курортные места», тут недалеко до сатирической: «У кого грабли на плечах, у кого задница в Сочах».

Взаимоотношения с остатками Орды перешли во вражду, когда Казань окрепла. Она представляла реальную силу, и военную, и экономическую.

Пережав Волгу и вдоль и поперек, она лишала Россию торговли и с югом и с востоком, вдобавок постоянно соотносилась с Крымской ордой. А уж если для Москвы Казань грозна, то что для Вятки? Москва далеко, Вятка близко. На Москву Казань не пойдет, а Вятке за союз с Москвой вымстит. Но московский князь, зная силу и удаль вятских республиканцев, склонял их к военному союзу против Казани. Подчинял себе. Этой целью был озадачен Сабуров, устюжский наместник. Его попытка 1468 года была отбита бескровно, подарками, и в казанском походе Москвы через три года вятичи не участвовали. До окончательного покорения Казани оставалось еще очень много.

Вятичи видели, что Новгород враждует с Москвой, а мы убедились по летописям, что Новгород восстановил противу себя не только Москву, но и Север. Тут точнее процитировать Соловьева:

«И прежде в летописях отмечается нерасположение северо-восточного народонаселения к Новгороду, но теперь, при описании похода 1471 г., замечаем сильное ожесточение: «Неверные, — говорит летописец, — изначала не знают бога; а эти новгородцы столько лет были в христианстве и под конец начали отступать к латинству».

Здесь союз вятичей с устюжанами и Москвой вызван опасностью проникновения ереси жидовствующих на Север и Восток. Войска сошлись на Двине: «Жаркая битва продолжалась целый день, секлись, схватывая друг друга за руки; двинский знаменщик был убит, знамя подхватил другой, убит был и этот, подхватил и третий, наконец, убили и третьего, знамя перешло в руки москвичей, и двиняне дрогнули…»

Двиняне дрогнули, но вскоре дрогнула и Вятка, потерпев от Ибрагима, хана казанского, в 1478-м. Получилось так (по Соловьеву): «Как нарочно, хан казанский нарушил мир в то самое время, когда Иоанн привел Новгород окончательно в свою власть». Полное ощущение того, что Казань и Новгород имели сношения меж собою. «Здесь или неверные или специальные вести приходят в Казань, что Иоанн III потерпел от новгородцев и сам-четверт убежал раненый». И вот тут-то Ибрагим сразу же пошел на Вятку, видимо имея целью не только ее покорение, но и соединение с Новгородом. «…Взял много пленных по селам, но города не взял ни одного и под Вяткою потерял много своих татар, стоявши с масленицы до четвертой недели поста». То есть более месяца. Не взявши Вятку, Ибрагим пошел на Устюг, но был задержан преждевременно разлившейся Моломой. Есть и другие предположения, что не сам Ибрагим возглавлял поход, а его военачальники. Тем временем из Новгорода пришли подлинные вести, что не великий князь потерпел от новгородцев, а они от него. Ибрагим тут же «отдал войску приказ возвратиться немедленно, войско повиновалось так ревностно, что побежало, бросивши даже кушанье, которое варилось в котлах».

Большое видится на расстоянье. Из Вятки было отлично видно, что братья великого князя далеко не единодушны, совсем не как пальцы единой руки, сжатые в кулак, и это дает им основание уклониться от казанского похода 1485 года.

Их ответ: вятчане тогда пойдут на Казань, когда на нее пойдут все братья великого князя. И по-видимому, это вывело из себя Ивана III. Может быть, он сразу же хотел посылать войска на Вятку, но вначале последовали мирные увещевания, две грамоты московского митрополита. В первой он говорит, что молил великого князя о вятчанах «со многими слезами; но от вас нет никакого исправления». Во второй: «Бейте челом великому князю за свою грубость, пограбленное все отдайте, пленных отпустите. Если же не послушаете, то кровь христианская вам отольется; священники ваши церкви божий закроют и пойдут вон из земли, если же так не сделают, то будут и сами от нас прокляты».

Закрытие церквей было высочайшей мерой наказания. Вспомним, как Сергий Радонежский «затворил» церкви Нижнего Новгорода за вражду с московским князем. В данном случае церкви не закрыли, но, увы, и угроза не помогла. И шестидесятичетырехтысячная рать под началом воевод Даниила Щени и Григория Морозова подступила к Вятке.

Конец августа 1489 года. Надо представить размеры тогдашней Вятки, центр Кирова, заключенный меж садом имени Степана Халтурина и взгорьем к Серафимовской церкви, и шестьдесят четыре тысячи московского войска, кадровые военные, можно сказать. За многими казанские походы, великое стояние на Угре, новгородское покорение. Вятичи высылают послов сказать: «Мы великому князю челом бьем, покоряемся на всей его воле».

Воеводы отвечали: «Целуйте же крест великому князю от мала до велика» и велели выдать головами Ивана Аникеева, Пахомия Лазарева и Павла Богодайщикова. Послы просили сроку до завтра.

Они думали два дня. Воеводы ждали. На третий день было послано сказать, что никого не выдадут. Войску было приказано готовиться к приступу.

Много-много раз пытался я представить эти три дня. Эти три дня стоили жизни трем воеводам. Я представлял их примерно так: Ивана Аникеева человеком мрачным и почти безрассудным, Пахомия Лазарева человеком рассудительным, набожным. Более симпатий, мысленных, конечно, доставалось Павлу Богодайщикову. Он представлялся самым молодым вятским воеводой, влюбленным в вольную крестьянку, любимую дочку многосемейного крестьянина. Ее звали Марусей. Она была диковата и молчалива, и Павел всегда говорил больше, чем она. Бегая на тайные свидания, боясь, что отец узнает, она твердила одно, что ему надо жениться на боярской или купеческой дочери и что отец ее за воеводу не отдаст. А сама любила Павла и когда мечтала, что вот она расчесывает его русые кудри, то даже ночью краснела сама с собой.

Итак, послы вернулись. Что было в первые сутки, какие разговоры? Искать защиты у Казани? С ней всегда враждовали. Устюг заодно с Москвой. Выход был один — сдаваться. Но кто-то из троих первый сказал: воевать. А жертвы? Ведь не пощадят, воинства густо привалило. Знали характер Ивана III, характер миротворческий, некровожадный. Покоряя или замиряя города, княжества, он миловал новых подданных, разводил по другим городам. Но ведь конец вятской вольнице. А прах отцов, память дедов?

Московские воеводы, учитывая жаркое лето, решили Вятку сжечь. Каждый ратник должен был приготовить охапку дров, запасаться смолою и берестою. Огромное количество горючего, по-пожарному выражаясь, материала было привалено к плетню, специально сделанному вокруг города.

Но не вспыхнул огонь — Вятка сдалась. Воеводы вышли впереди лучших людей Вятки. Богодайщикова, Аникеева, Лазарева били кнутом и казнили в Москве. Знатных людей Вятки с женами и детьми великий князь жаловал поместьями в Боровске, Алексине, Кременце, купцов Вятки поселили в Дмитрове.

А Маруся? Утопилась, думал я. Или бежала за увозимыми пленными до Москвы. Да разве догонишь? И была ли Маруся? А Павел Богодайщиков, вятский воевода, был. Били кнутом и казнили в Москве.

В завещании Иван III разделил Россию меж пятью сыновьями. Старшему, Василию, отцу будущего Ивана Грозного, были отданы важнейшие земли государства, в том числе Вятская земля. А уж такова она была прекрасна и обильна, что если верить преданиям того времени, то хлеб в Вятке давал из одной меры двадцать и тридцать мер, через хлеба не могли проехать конные.

Оправившись, вятчане, здесь все более называется слово «вятчане», одни из первых помогали молодому Иоанну IV, внуку покорившего их деда, в походах на Казань. Летописи отмечают успех похода 1545 года. В деле отличился Василий Серебряный, спустившийся к Казани с Вятки, посадив войско на быстрые легкие струги: «…побили многих казанцев и пожгли ханские кабаки». Вот так.

Но до покорения окончательного состоялся промежуточный, в целом неудачный поход 1550 года. Простояв одиннадцать дней под Казанью, царь вернулся. Однако же заложенный тогда город Свияжск вырос так стремительно, что черемисы стали добровольно передаваться русскому царю. Наши земляки отличились и тут. «Вятский воевода Зюзин поразил их наголову… 46 человек пленных, в том числе Улан-кащак, были отосланы в Москву». Поразил кого? Важный вопрос, ведь от Казани Иван IV отступил. Не казанцев поразил, а крымцев. В это время меж казанцами и крымцами пошли раздоры. Крымцы, понимая, что дела казанцев все равно плохи, пограбили все, что могли, и побежали. И именно их настиг воевода Зюзин.

В 1552 году Казань пала.

Где-то к этому времени, чуть раньше, ушел под землю, где-то в наших местах, целый народ — чудь белоглазая. Они ушли под землю, в нарочно вырытые укрытия, и подрубили столбы. Ушли от владычества белого царя, от символа, с которым его связывали, белой березы.

Со своим головой Писемским вятичи участвуют во взятии Астрахани в 1555 году.

Участие вятичей в походах Ермака сомнительно. Читаем у Соловьева грамоту чердынского воеводы о том, что вместо защиты Пермской области от вогуличей, вотяков, пелымцев, остяков Строгановы отправили своих казаков воевать сибирского салтана. Царь, серчая на Строгановых, напоминает, что казакам велено было стоять в Перми и Камском Усолье, «ходить на пелымского князя вместе с пермичами и вятчанами…».

В тишине «герценки» (перечитывая страницы «Трудов Вятской ученой архивной комиссии»)

Вспомним добрым словом губернские архивные комиссии. Начало их относится к 1884 году, когда стараниями историка юриста Николая Васильевича Калачева были открыты четыре первые архивные комиссии: в Твери, Тамбове, Орле и Рязани, в 1885-м возникла пятая комиссия в Костроме. Вятская ученая архивная комиссия была по счету двадцать четвертая, и первое ее заседание, торжественное открытие, было 28 ноября 1904 года по старому стилю. В присутствии отцов губернии был отслужен молебен, произнесены речи. Задачей архивной комиссии ставилось собирание, хранение, напечатание памятников исторического материала, описание его, прояснения истории Вятки и соединения ее с общей историей родины! На открытии вспоминались изречения о пользе истории для современности. Пророка Давида: «Помянух дни древния, и поучихся во всех делах твоих»; Карамзина: «История — зеркало бытия и деятельности народов, дополнение, изъяснение настоящего и пример будущего»; Пушкина: «Да ведают потомки православных Земли родной минувшую судьбу».

В докладах инициаторов создания архивной комиссии И. М. Осокина, М. Н. Решетникова, Н. А. Спасского и особенно Александра Степановича Верещагина (его роль первенствующая в комиссии) ставились задачи конкретнее в связи с непростой и малоизвестной историей вятского края.

«Перенесемся мысленно в туманную даль прошлого Вятской страны. Густой мрак язычества царил некогда в глухих дебрях нашего края, и, всматриваясь туда, в эту темную глубь таинственной стороны, невольно рисуешь воображением знакомые картины языческого культа — чуется: в священном сумраке дубравы суровые жрецы с толпой своих собратий справляют загадочный обряд кровавых жертв неведомым богам; и были тогда, как говорит поэт: «лес и дол видений полны», но только в этой старине — не русских дух: язычник-инородец, вот кто осветил вятские дремучие леса заревом пылающих костров и населил их тенями своих богов. Эта давно минувшая жизнь инородческого язычества, полная грубых суеверий, до сих пор еще, как отдаленное эхо, звучит в своеобразном быте и обычаях наших вятских инородцев, возбуждая иногда в нас недоумение своей неразгаданностью. Давно ли, например, прогремел на весь почти мир знаменитый судебный процесс мултанских вотяков, так ярко обнаруживший наше незнакомство со своим ближайшим соседом-инородцем? А сколько недобрых слухов, точно не проверенных и часто легендарных, ходит в простом народе про тех же вотяков и черемисов? И если теперь этот инородец, нередко таящий во мраке лесов и чумов преданья старины глубокой, подчас является для нас существом загадочным, то тем более таинственной представляется жизнь его предка-язычника. Пролить свет на эту темную для нас жизнь и может местная архивная комиссия».

На заседании говорилось об открытии в будущем исторического музея, исторической библиотеки, губернского общедоступного архива.

«Глухой Вятский край с его вековыми лесами стоял вдали от кипучего центра политической и общественной жизни, но он был полон событий, волнуясь иногда, как море-океан. Бурные вихри общественных движений и неурядиц залетали по временам и в вятские дебри, наполняя их своим шумом. Сюда — в захолустные уголки обширного края — шли прятаться от взоров правительства наши раскольники, и старообрядчество свило здесь прочное гнездо, выставив из своей среды представителей почти всех многоразличных толков. Невольными жителями далекой Вятки оказывались иногда видные общественные деятели, политические ссыльные, и заманчивые веяния Запада порой мутили прозрачные волны жизни благонамеренных вятчан…»

Это из выступления М. Н. Решетникова.

А. С. Верещагин говорил исключительно практически. Называл первые, подлежащие публикации дела, говорил о невосполнимых утратах. Так, исчезло дело о перенесении из села Курина в город Вятку образа архистратига Михаила, дело чрезвычайное, объемом в 600 листов. Куринские крестьяне сопротивлялись, дошло даже до выстрелов в присланного за образом архимандрита и его спутников. Также пропало весьма важное и объемистое дело «О Пугачевском бунте в пределах Вятской провинции». И то сказать, где хранились «дела»? Верещагин так описывает помещение:

«В этой комнате, с разбитыми в окне стеклами, с разбросанными в беспорядке, покрытыми вековой пылью и снегом, изъеденными молью и отсыревшими делами, невозможно было оставаться без головной боли дольше полутора часов, а дела можно было читать не иначе как после очистки и просушки на печи».

Верещагин напомнил, что еще двенадцать лет назад председатель Вятской губернской управы А. П. Батуев поднимал вопрос об учреждении архивной комиссии, теперь же, когда вопрос решен, нужно идти вперед скорыми шагами.

Первым председателем комиссии был избран Н. А. Спасский. А. С. Верещагин, упрашиваемый занять эту должность, по состоянию здоровья просил оставить за ним место товарища председателя и редактора «Трудов комиссии».

«Наши архивы — это лес дремучий — так же богаты и так же малодоступны» — с такими словами председателя члены комиссии углубились в них.

Уже первые выпуски «Трудов» показали огромность запасов вятских архивов. Было начато их публикование. Дважды в месяц, регулярно, собирались заседания. Начинаемые обычно в семь вечера, они оканчивались, как правило, в двенадцатом часу ночи, что видно из пунктуальных протоколов заседаний. Вначале перечислялись члены комиссии, участники заседания, а затем «посторонние люди», например, седьмого января 1905 года из посторонних был священник Селивановский, а чаще просто писалось: «Из посторонних два человека».

И вот, в тишине любимой «герценки», выпуск за выпуском листаю «Труды Вятской ученой архивной комиссии» и понимаю: задача рассказать о них почти неподъемна. Но и необходима. Любое дело интересно, о любом хочется поведать современникам, я — первочитатель многих выпусков: восемьдесят лет в темноте прохладного хранилища ждали человеческого взгляда «Сказания русских летописцев о Вятке» с комментариями Верещагина. И другие дела. Тревожимые иногда историками, они все же неизвестны широкому читателю. Маленький лифт или узенькая лестница приводят нас в подвал, в котором, по поверью библиотечных работниц, живет таинственный человек. Может, он ночами, при свечке, листает ветшающие страницы?

Возьмем целью рассказать хотя бы о некоторых делах, оставивших след в истории Вятки. Или, скорее, даже не так — постараемся увидеть в архивах ту искомую особинку вятской глубинки, которая во все времена своей истории была загадочна для остальной России.

Тем более в преддверии 1989 года, года пятисотлетия присоединения Вятки к России.

Многолетнее чтение «Трудов Вятской архивной комиссии» позволяет утверждать, что главным двигателем всякого благородного дела, всякой прогрессивной мысли для вятских людей было п о ж е р т в о в а н и е. В самом широком смысле. Страницы архивов, если бы сопоставить их в сравнительном смысле, то есть подразделить на направления — указы и донесения, просьбы и жалобы, наказы выборным людям и грамоты, строительные подряды и дележ покосов и лесных угодий — какие угодно дела и события, то выходит, что документы, показывающие бескорыстие вятичей, в преимуществе перед другими. Умирает кормилец, вдова жертвует все оставшееся имущество на помин души мужа; началось движение за освобождение Руси от поляков в Смутное время — вятчанки отдают все свои драгоценности ополчению; сгорает монастырь — жители Вятки сутками безвозмездно работают, возводя новые стены… Вот и данная архивная комиссия не могла бы начать работу без пожертвований. Содержание библиотеки, склада, почтовые расходы, дрова на отопление — откуда-то надо было брать деньги, и они были, от бескорыстных вкладов на доброе дело.

Нельзя не заметить, что только то и остается в истории, что сделано по самоотвержению от своих интересов во имя общественных.

СТРЕЛЫ ГЕОРГИЯ ПОБЕДОНОСЦА

Одно из дел Вятской духовной консистории, сообщенное в третьем выпуске за 1907 год, живо напомнило наше детское поверье. Оно было в том, что рана, полученная в наших играх, царапина, порез, ушиб, нарыв, — словом, все отличительные знаки настоящего мальчишки быстрее заживут, если в эти раны… потыкать стрелой. И не какой-нибудь — железной. Мы их сами делали. Полоски жести сворачивали узенькой вороночкой и надевали этот железный наконечник на прямой прут из крепкой ветки черемухи или орешника. А лук был из вереска, а тетива из дратвы. Такая стрела, пущенная сильной рукой, просаживала одну, две, а то и три фанерки. И вот этими стрелами, ржавыми копьецами, тыкали мы в свои боевые раны. Потом еще и плевали на эти раны, и замазывали кровь землей. Раны, естественно, заживали.

То, что и другие мальчишки лечились слюной и землей, это точно, я спрашивал у сверстников. Но обычай тыкать стрелой в рану не был знаком никому, только вятским выходцам.

Вот истоки этого обычая.

Генерал-губернатор Хомутов преосвященному Неофиту (27 октября 1838 года):

«Из преданий известно, что в прошлые времена жители села Волковского и других окружающих селений имели обыкновение по какому-то случаю встречать приносимый в известное время года в село Волковское образ св. Георгия Победоносца со стрелами, которые употреблялись в сражениях новгородскими выходцами, поселившимися в этом крае. По отобрании же у них епархиальным начальством стрел, вместо оных в настоящее время они встречают образ уже с восковыми свечами. Стрелы эти хранились прежде в церкви села Волковского, под ведением местного духовенства, а потом в Духовной консистории, но куда впоследствии поступили из консистории и где ныне находятся, неизвестно. А как по высочайшему его императорского величества повелению в городе Вятке должен быть учрежден губернский музей, к чему и сделаны уже нужные распоряжения, то, заботясь о наполнении его всем замечательным, особенно усвоенным Вятской губернии, я долгом счел беспокоить ваше преосвященство покорнейшею просьбою о приказании кому следует сделать выправку: когда означенные стрелы были вытребованы из села Волковского в Вятскую духовную консисторию и где они в настоящее время сохраняются…».

Преосвященный Неофит отвечал на то, что «стрел никаких не видел, да и при всем старании найти оных не могли», что по какому поводу носились эти стрелы, когда отобраны, «нет никаких документов».

Однако автор сообщения о стрелах В. Шабалин не удовлетворился ответом преосвященного, по журналу консистории он докопался до сведений 1772 года, когда открылось, что, действительно, крестьяне Троицкой церкви села Волковского не только хранили таковые стрелы, но и делали, «кои стрелы во время хождения в город Хлынов с образом св. великомученика Георгия и при отправлении молебнов разные люди от старост церковных себе брали и в руках держали, а за взятье клали в церковную казну по деньге и по копейке и более, и те сбираемые деньги употребляемы были на воск и ладан и прочие церковные потребности; берущие ж стрелы объявляли им, попам, что-де теми стрелами во время колотной болезни о т ы к и в а ю т с я с а м и с о б о ю (разрядка в публикации. — В. К.), от коей-де болезни им бывает облегчение, а потом те стрелы старостам церковным отдавали обратно…». В документе попы оправдывают обычай «простотой» обычая и прибылью церковной казне, «а не для лакомства и скверноприбыточества», попы Волковского винятся перед консисторией, обещают стрел не делать, с образом св. Георгия стрел не носить.

А обычай, перешедший в мальчишеское поверье, сохранился. А ведь не малое нужно иметь мужество, чтоб, как пишется в документе, «отыкиваться». И эти стрелы я всякий раз вспоминаю, когда вижу образ Георгия, поражающего змия.

В этом же документе интересна форма слова «обязать». Она пишется как «обвязать», и это кажется внушительнее — обвяжут, и никуда не денешься.

ВЯТСКОЕ ПОДВОРЬЕ

Этот же третий выпуск 1907 года интересен еще многими документами. Епархии всей России имели свои представительства в Москве, имела таковое и Вятская епархия. Но тесное и маленькое. На Мясницкой (ныне улица Кирова) улице. Преосвященный Иона, епископ Вятский и Великопермский «бил челом великому государю царю и великому князю Феодору Алексеевичу, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержцу», чтобы площадь подворья расширить… за счет соседнего подворья архиепископа Симеона Смоленского и Дорогобужского. У них «под подворье земли дано больше, да и потому», что на Москве у Симеона есть еще подворье.

Указом от 26 июля 7188 (1680) года царь пожаловал вятскому духовенству «каменную палатку и полуколокольню и полупапертный всход».

РАТНИКИ

Самыми первыми грамотами первого русского царя из династии Романовых Михаила были грамоты, повелевающие крепить оборону страны. Как характерные приводим выписки из царского указа от 2 апреля 1614 года на Вятку. Указ повелевает срочно «для государевы плавные службы сделати сто стругов», а также повелевается собрать тотчас ратных людей «с огневым и лучным боем, и рогатины б у них с прапоры были; а были б ратные люди молоды и резвы, и из пищалей бы стрелять были горазды, а старых бы и недорослей в них не было».

ОХРАНА ПРИРОДЫ

В 1722 году Петр I с Екатериной ехал через Казань, а Вятка входила тогда в состав Казанской губернии, и дал указание вице-губернатору Кудрявцеву «иметь в ведении дубовые и другие леса от Нижнего, то есть от устья Оки реки, по Волге и по другим рекам, которые в оную впали, иметь крепкое надзирание, дабы никто не рубили и никакие тем лесам порубки отнюдь не чинили… а кто противно сему учинит, и таким чинить жестокое наказание ссылкой на галеры и отъятием всего движимого и недвижимого имения».

Вот такой суровый приказ царя был разослан во все церкви и приходы по всем рекам, впадающим в Волгу. Мы имеем его в связи с указом Тихона, митрополита Казанского, протопопу соборной церкви города Уржума Афанасию Васильеву «и всего Уржумского заказа священникам с причтами о дубовых лесах». Указ разослан в июле, царь же проехал Казань в июне. Даже и по нашим временам это весьма оперативно. Только нынешние наши наказания порубщикам показались бы царю недостаточными. На галеры! И имущества лишать!

Так думается, когда быстроходная «ракета» несется мимо голых берегов Вятки, заваленных черным гниющим лесом, когда слушаешь стариков о тех дубовых, осокоревых, лиственничных рощах, что были еще совсем недавно («В парнях были, дубы меряли, два-три обхвата. А чтоб костер в роще развести, ты что — старики шкуру спустят. А когда птицы выводили птенцов, в рощу тоже нельзя было ходить, чтоб не пугать. О-о, а рыба нерестилась — весла тряпками обматывали, чтоб всплеском не вспугнуть, рыба же рождается»). Разговор глушат пролетающие ревущие моторки, волны выплескивают на отмель вскоре умирающих мальков.

И как прикованные к моторкам сидят на корме этой современной галеры невольники нужды ехать на соседнюю пристань за товарами.

НАКАЗЫ ДЕПУТАТАМ

При Екатерине II была создана комиссия для составления нового Уложения, и в нее посылались выборные люди со всей страны. Наказы депутатам давались поверенными о нуждах и недостатках людей той или иной волости, уезда, города, сословия.

Более всего речь шла о государственных податях, ибо вятские крестьяне были в основном крестьянами государственными или монастырскими. Также большой вопрос дорог, транспорта, постоялых дворов, домашнего скота, строений…

Государственные черносошные крестьяне Хлыновского уезда в наказе выборному депутату Н. Я. Буторину, защищая свои интересы, вспоминают обиды, чинимые проезжими чиновниками, военными, просят разобраться с ямской гоньбой, справедливостью назначения в обозы, говорят о неурожаях. Выпишем два раздела.

Речь идет о том, чтобы из обложения налогами были исключены слепые, увечные, юродивые, ибо «по нынешней дороговизне хлеба многие в пропитании себя претерпевают крайнюю нужду, а особливо слепые и крайне престарелые, и совсем действительно увечные, и многие детей к пропитанию не имеют…» То есть если б были дети, то они б кормили. Выборные просят Буторина «объявить, где надлежит» их просьбу исключить из подушного оклада податью означенных людей и не раскладывать подати на мирских, дабы «крестьяне отягощения претерпевать не могли».

Участившиеся кражи коней приводят к следующей просьбе: «Из конных воров многие оказываются в молодых летах и росту не малого и корпусами здоровые и в военной службе весьма быть годные, в чем не без сомнения, что из таковых годных в службу многие едва ль то воровство чинят не вымышленно, из того, чтобы их впредь не могли мирские люди отдать в рекруты, за что и оказуют себя подозрительными, чтобы остаться для такого плутовства в домах своих». То есть специально воруют, чтобы в солдаты не идти. И вот крестьяне просят именно их отдавать в солдаты, «с зачетом впредь тем волостям рекрутских нарядов», а которые негодные в солдаты — сечь кнутом, отправлять на поселение, и «не безуповательно, что то конское и прочее их воровство пресечись может».

Отметив великолепнейшее слово «небезуповательно», перейдем к следующим разделам, уповая на необходимость их упоминания.

Крестьяне просят оброки на мельницы, пришедшие в запустение, «за умертвием владельцев» отменить, «дабы впредь крестьянство не могло от оного платежа претерпевать излишние отягощения».

Зарождающееся купечество во многом входит в конфликты с крестьянами, что видно из многих тяжебных дел и споров. В данном наказе есть жалоба на то, что рыбные ловли захватывают купцы и, платя оброчные деньги, то есть вроде бы соблюдая государственный интерес, наживаются на рыбе, так как «раздают ловли живущим около рек крестьянам с немалою себе прибылью. А крестьяне, по безгласию своему, в том претерпевают от них немалое отягощение. Дабы повелено было, чтоб теми рыбными ловлями, состоящими в крестьянских жительствах, довольствоваться крестьянству, а не купечеству…».

Так же интересы купцов и крестьян схлестнулись на рынках сбыта. Крестьяне «по малоимению пашенных земель и сенных покосов… довольствуются от кожевенных ремеслов, а особливо от сделанных в домах своих говяжьих, кониных и бараньих кож по небольшому числу… а купечество как в делании тех кож, так и в продаже из оных сделанных — тоже котов (обуви), рукавиц, узд, шлей, хомутов и прочего, крестьянству чинят немалое препятствие, с коими товарами для продажи в праздничные дни и на базары не допускают. И от того крестьянство ныне в пропитании себя и в платеже государственных податей претерпевает скудость».

А что ж купцы? А вот посмотрим их наказы выборному. Буторин от крестьян, а слобожанин Песьяков от купцов, защищает их интересы. Тут сплошные жалобы на тяжелую купеческую жизнь. То же кожевенное ремесло, ведь с него купцы вносят оброк, а крестьяне нет. Так чего ради их пускать на базар? «Крестьяне в продаже чинят купцам немалое помешательство и подрыв». Ссылаются на указы «высокославных предков ея императорского величества, коими крестьянам запрещено никакими товарами, кроме обыкновенной своей работы, то есть — что происходит от крестьянской экономии, по малому числу хлеба, скота и протчаго тому подобнаго, а не до купечества принадлежащего, не торговаться и в города и на ярмонки не привозить». То есть купцы не хотят конкурентов.

А хотят они иметь людей в услужении и очень досадуют на то, что «купечеству запрещено иметь крепостных людей», а надо бы, и они просят через выборного добиваться в правительстве уж если не крепостных разрешить завести, то хотя бы скреплять их услужении договорными письмами. Чуя свою силу, купцы просят вроде бы смиренно, но почти каждую просьбу заканчивают самоуважительными словами: «купечество будут довольны», «чинено б этим было купцам удовольствие» и т. п.

Последняя, шестнадцатая просьба — о разрешении купечеству «иметь винокуренные заводы и отпускать на кружечные дворы винокуренное вино на прежних кондициях, отчего в подрядах поставочных цен может последовать уменьшение, через что может учиниться кащенному интересу прибыль».

Почему «на прежних кондициях»? Потому что речь идет не о новом промысле винокурения, но о его возобновлении.

Среди подписей много Платуновых, Поповых, Шмелев, Дряхлин, Рысев, Поторочинов, Пашкин…

АНФИЛАТОВ

Снова хочется сказать о купце Ксенофонте Анфилатове, он этого очень заслуживает. Снова потому, что я писал о нем в очерке «Чувство родины», когда был поражен Слободским краеведческим музеем.

Но биографию Анфилатова узнал не в музее, а в «Трудах», в третьем выпуске того же, 1907 года.

Дед Анфилатова Иван Феофилов Анфилатов именовался «Шестаковского тяглова стана деревни Вагинской черносошным крестьянином». В 1761 году переехал в Слободской с сыновьями Алексеем и Лукой. У Алексея на следующий год родился сын Ксенофонт, так что Анфилатов коренной слобожанин. В 1775 году у Анфилатовых появляется собственный дом, а в 80-х годах вместе с Ильей Платуновым Анфилатовы упоминаются как купцы, ведущие заграничный торг, в 1790 году Анфилатовы приобретают и содержат в Архангельске корабль «Доброе товарищество». Ксенофонт Анфилатов избирается бургомистром Слободского в 1790 году, но — умирает отец, за ним жена Евдокия, оставляющая ему двух сыновей (Ираклия и Алексея) и двух дочерей (Марию и Анну). Дети маленькие, Анфилатов вынужден жениться. Брак его счастлив и удачен, женою становится Анна, дочь выдающегося архангельского купца Алексея Попова, основателя первого торгового дома в Архангельске.

В 1802 году в компании с вологодскими купцами Митрополовыми Анфилатов задумывает учредить в Лондоне Российскую купеческую контору «на всех тех правах и преимуществах, каковыми пользуются англичане в России». Завязывается знакомство Анфилатова с графом Н. П. Румянцевым, министром коммерции. О предприятиях Анфилатова доложено царю. Под покровительством царя основывается «Беломорская компания» для улучшения сельдяных и китоловных промыслов.

Далее строка биографии впечатляющая: в 1806 году Ксенофонт Анфилатов первый из русских вступает в торговые сношения с Северо-Американскими Соединенными Штатами. Три корабля Анфилатова идут в первый рейс без платежа пошлин, что было «беспримерной милостью для внешней торговли».

Лучше об этом скажет выписка из письма Румянцева Анфилатову от 30 декабря 1805 года:

«Намерение ваше отправить три корабля в Соединенные Американские Штаты его императорское величество принять изволил с особенным удовольствием, повелев вам как первому из русских, предпринявших такое дело, объявить монаршее свое благоволение, и в знак готовности своей награждать полезные начинания высочайше указал не брать пошлин с товаров как с тех, которые вы отправите в Американские Штаты, так и с тех, которые оттуда в российские порты привезутся…»

Для любопытных выпишем некоторые из товаров, которые были привезены в Россию, вернее, те, которые Анфилатов ожидал из Америки:

«Гвоздика. Мушкатные орехи. Перец. Имбирь. Какао. Пшено каролинское. Сандал красный. Сандал синий. Сандал желтый. Краска брусковая. Лавра. Корица, Кофе. Ром. Ликеры. Шеколад…»

Мы везли товары пообстоятельней: лен, полотно, меха.

Вообще история анфилатовской жизни заслуживает подробнейшего описания. Полные трагизма первые рейсы в Америку, возвращение, нападки таможни, карантин, история сыновей, торгующих в Лондоне и Стамбуле, история образования первого в России Общественного банка — все это настолько интересно, что не хочется обращаться к печальным страницам окончания жизни Анфилатова.

Банк общественного призрения ставил целью помочь предпринимателям из крестьян развивать ремесла, торговлю, улучшать хлебопашество. Проценты на вклады были самые благожелательные, ссуды были необременительны по сроку возвратов и обложению, банк опять-таки питался пожертвованиями сознательных купцов. В записке своей по поводу организации банка Анфилатов писал: «…торжествующая теперь во вред и угнетение трудолюбивых, но беднейших из купеческого и мещанского сословия граждан, алчная неблагонамеренных людей корысть сама собой угаснет…»

Это 1809 год. Через шесть лет общество кредиторов объявляет об Анфилатове, что он «решен и признан упадшим». К банкротству добавляется гибель сына, Ираклий утонул.

И еще через пять лет в полной бедности Анфилатов скончался. Он похоронен в Архангельске. На мраморном памятнике надпись:

«Основателю в память от Слободского Анфилатовского банка в служение градского главы Луи Агафоновича Колотова в 1863 г».

Есть легенда, что разорен Анфилатов был так — он доставил в Лондон два корабля льна. Голландцы и немцы, войдя в сношение с англичанами, сбили цены на лен. Прождав все возможные сроки, Анфилатов посадил своих людей на попутное судно, сам приказал поджечь в виду иноземных купцов свои корабли. Вернувшись, он нищенствовал и умер нищим на паперти церкви, выстроенной на его средства. Это очень русская история. Признание после смерти, памятник через сорок три года, название банка анфилатовским. У нас «любить умеют только мертвых».

ИОАНН ПУСТЫННИК

Занимающиеся биографией знаменитого русского поэта, вятского выходца Ермила Кострова, должны были обратить внимание еще и на то, что Синеглинье, откуда Костров родом, было долго известно в Вятке и за пределами еще одной личностью, личностью легендарной — Иоанном Пустынником. Кто он был, этот человек?

По рассказам местных жителей, его считали за брата преподобного Трифона. Рассказы эти были собираемы по приказу консистории, когда инструкцией духовного приказа в 1744 году было велено проверить, «не делаются ли где какие суеверия, не проявлял ли кто для скверноприбыточества какие при иконах святых, при кладезях и источниках, ложных чудес и мертвых несвидетельствованных телес, не разглашают ли к почитанию их за мощи истинных святых…». А и до этого шла молва о том, что к месту жительства Иоанна, часовне, устроенной над его захоронением, тянутся люди, и, как сообщал нагорский диакон Тимофей Хлобыстов, «многие люди приезжают и исцеление от болезней много получают, на что-де имеются оного села у попа Лаврентия Кострова и записки».

Вятское духовенство спустя время приказало священнику Максиму Виноградову ехать в Синеглинское и «тщательно пересмотреть архив Синеглинской церкви, и если найдется в бумагах церковных какое-либо упоминание об означенном пустыннике Иоанне, сделать из них выписки с буквальною точностию, с объяснением, из какой именно бумаги оне извлечены… не сохранились ли записки об исцелениях на могиле пустынника Иоанна… собрать от более почтенных по доброй нравственности старичков предания, и рассказ каждого записать отдельно…».

Это уже было в 1881 году. Но предание о пустыннике жило, и паломничество к месту его подвижничества не ослабевало. Виноградов докладывал: «…местожительство его находилось в 12 верстах от села Синеглинского при речке Мытец, впадающей в Кобру — приток Вятки. Местность эта окружена была в те времена непроходимым лесом; в настоящее же время лес этот вырубается и на расчищенных местах селятся жители села Синеглинского. Местоположение, где стоит часовня, самое веселое: оно и находится на покатости к реке Мытец и окружено стройным сосновым лесом. Часовня, в которой подвизался Иоанн Пустынник, по сказаниям, «была сложена им самим из бревен и крыта наглухо». Впоследствии эта часовня была сплавлена по реке в Вятский монастырь преподобного Трифона и поставлена над тем ключом, который находится на восточной стороне от алтаря главного собора. Жители села Синеглинского видали эту часовню и признавали ее за ту, в которой подвизался Иоанн Пустынник…»

Далее Виноградов рассказывает, как было открыто местожительство пустынника, как его самого обнаружили заблудившиеся лесовщики, как он, утоляя их голод, дал им по маленькому кусочку хлеба, и они насытились, а хлеба еще осталось — так они поняли, что перед ними не простой человек. Рассказывает Виноградов и о строительстве новой часовни взамен увезенной в Вятку. Новая была поставлена с неглинцами уже в девятнадцатом веке следующим образом: «Одному крестьянину привелось чистить ту самую поляну, на которой находилась первоначальная часовня Иоанна Пустынника. Собравши валежник в груды на том месте, крестьянин зажег его; огонь истребил все, выжег даже находящуюся поблизости траву, но среди этой поляны осталась небольшая площадка земли, совершенно не тронутая огнем. Наблюдая за тем, чтобы огонь не перешел на лес, крестьянин лег под куст, и, пригретый летним солнечным теплом, заснул, а во сне видит: является ему старец и говорит: «Зачем вы меня забыли? Вот, если вы устроите мне здесь часовню и будете молиться, то у вас опять будет родиться хлеб». Проснувшись, крестьянин рассказал о видении своим соседям, кои с общего согласия на сходе порешили устроить часовню и поставить ее именно на то самое место, где огонь не коснулся земли… Эта часовня устроена весьма просто». Описав устройство, Виноградов говорит, что в ней находится и икона с изображением Иоанна Пустынника. «Откуда приобретена эта икона, на это никто не может с ясностью указать; говорят, что это снимок с какой-то старой иконы, отправленной в Вятку вместе с часовней. Иоанн Пустынник на этой иконе изображен в виде старца в монашеском черном одеянии; на главе у него черная скуфья, правою рукою он благословляет, а в левой держит Евангелие и четки… Празднество в этой часовне бывает 29 августа. В этот день бывает здесь большое стечение народа… память его крестьяне чтут с особенным уважением. Здесь правят молебны и панихиды; причем крестьяне, кроме хлеба, приносят еще пироги из рыбы, так как при жизни своей Иоанн, как рассказывают, кроме добывания себе хлеба, занимался еще ужением рыбы. Тропинка, по которой он ходил на реку для ловли рыбы, и идущие с крутизны к реке уступки и по сие время показываются жителями как труды его рук. Рассказывают также, что незадолго до смерти Иоанна Пустынника приходил к нему брат его преподобный Трифон».

Так народ, в обход официального духовенства, без ведома его, выделил и возвеличил память пустынника. Был ли он братом Трифона, как знать.

О пустыннике думаешь, стоя в Слободском перед часовней архангела Михаила. Она привезена с северо-востока области, но, видимо, судя по бумагам, это не часовня Иоанна, ведь его часовня стала надкладезной и ее остатки, может быть, мы видим над ключом ниже монастыря, там, где сейчас полощут белье. А может быть, Иоанн срубил еще одну?

Как знать. Знаем только, что консистория 27 июня 1884 года постановила по вопросу о личности Иоанна Пустынника: «Переписку по сему предмету прекратить, дело почислить решенным и сдать в архив».

Сдали в архив, а 29 августа крестьяне шли отовсюду и поминали пустынножителя. Что их привлекало? Пусть им говорили, что Иоанн никакой не святой, что мощи его тленны, их заражал пример жизни отшельника. Свободный от грехов пьянства и курения, питающийся от праведных трудов, неутомимый работник — вот кого ставил народ в образцы жизненного поведения.

ХИТРЫЕ ПОДАРКИ

Меня не могла не заинтересовать строка из Карамзина о том, что вятские воеводы откупались от московских нашествий подарками. Какими? Не сказано. Листая страницы «Трудов архивной комиссии», я набрел на письма вятского архиерея Алексия Титова к царю и царице, писанные в 1718—1721 годах. Впервые они были обнародованы в журнале «Странник», в его январской книжке за 1905 год, а оттуда перепечатаны в «Трудах» в том же году, во втором выпуске. В первом письме архиерей извиняется перед Петром за долгое молчание, говоря, что «не писал не забвением или нерадением твоея автократорская ко мне милости удержан; по истине не тем, но ово убо несвободою времени, ово же моею немощию занят, о чем прошу покорно склонного и милосердного безгневия». То есть то был занят, то болел, писать было некогда. Это декабрь 1718-го. А в январе 1720-го Алексий посылает императору подарок, да не простой.

«При сем же вашему царскому пресветлому величеству челом бью в дар аз, нижеименованный, черным лисом живым. Да повелит державство ваше онаго маленького зверька милостиво прияти и ко мне, богомольцы своему, милосердие свое царское показати».

Еще через год Алексий одаривает царицу часами вятской работы, на циферблате коих изображены лики святых, и при часах… но лучше процитировать выдержку из письма:

«Изволь, великая государыня наша царица, оные часы при своем величестве содержать, а к нам, убогим, свою государскую милость являть. Еще же вашему величеству челом бью двенадцать чашек валовых, которые у нас на Вятке строятся. Подаждь, Христе боже, из оных сосудцев вашему величеству во здравие кушать и здравствовать на многие лета…»

Но уж самый хитрый из хитрых подарков был сделан императрице Екатерине. Губернии, как известно, в Вятке до ее царствования не было. Настороженная бунтом Пугачева, делающая Россию более управляемой, Екатерина образовала ряд новых губерний. Вятские тоже встрепенулись, а как же мы? А вдруг забудут? Тут тезоименитство государыни. Надо снаряжать депутацию. А что матушке-государыне подарить?

— Меха, — сказали купцы.

— Драгоценности, — сказало дворянство.

— Эх, неразумные, — сказал архиерей, — а то не видала государыня мехов аль драгоценностей. Уж с Сибирью да Уралом нам не тягаться. Надо так, чтоб императрица ежедневно нас вспоминала, садясь за труды.

— А как так? — спросили купцы и дворяне.

— Сейчас скажу, — отвечал архиерей, разворачивая карту империи. — А вот ежели бы, достопочтенные господа, на оной карте означилась бы Вятская губерния, то каковы б были ее очертания? Орлов, Котельнич, Слободской, это все вятское. И Кай-городок, и понизовье — Уржум, Яранск, Царево-Санчурск, Малмыж — это суть наше. А еще что?

— Как что? — сказали купцы. — По Чепце все земли наши. Глазов наш.

— А Елабуга? — вопросили дворяне. — А Сарапул?

— Следовательно, границы таковы, — и архиерей стал вести по карте указующим перстом. Когда он захватывал слишком, купцы и дворяне осаживали:

— Владыка, сие костромичей, А сие казанское. Сие екатеринбургское.

— Эх, — досадовал архиерей, — слабеет вятская удаль, а то чтоб нам и Казань не присовокупить?

— Владыка, к чему ваше такое словопрение?

— А к тому, что депутацию снарядить надо честь по чести.

И архиерей изложил свой план, который был с восторгом принят. Лучшим мастерам был заказан чернильный прибор из капокорня, редкого вятского промысла.

— Чернила матушке нашей государыне надобны постоянно, — говорил архиерей. — Сколь на одного Вольтера извела, соотносясь перепискою и наставляя оного на путь истинный. Уж хоть бы кто сказал голубушке, чтоб присоветовала ему не с папой римским сутяжничать, а в православие креститься. Так-то бы пристойней, и чернила не лить.

И депутация отправилась. Любезно принятая и посаженная в кресла, депутация ждала, что скажет императрица о принятых подарках. Чернильный прибор был изумителен. Чернильницы, приспособление для перьев, песочница располагались на основании, которое было непонятной формы. Сверху значилось: «Карта губернии».

— Какова же это губерния? — подивилась императрица. — Таковых очертаний не упомню.

— Вятская, матушка, Вятская, — возопили депутаты, валясь в ноги самодержице.

Ну как было после этого не начертать указа о создании Вятской губернии?

Вася Прохорыч

Сидели с родителями, говорили о знаменитых вятских силачах, так как только что увидели по телевизору первенство СССР по поднятию гири, где одним из чемпионов стал вятский силач Цепелев, и я рассказал о Ваньке Каине, знаменитом цирковом борце, которого мог побороть только один борец в мире — Иван Поддубный. Подлинная фамилия Каина Павел Иванович Банников.

— Но думаю, что ему бы против Васи Прохорыча не устоять, — сказал отец.

Об этом Васе Прохорыче отец вспоминал не впервые, и я просил рассказать подробнее.

Васю в детстве испугали гуси, и этот испуг остался на всю жизнь. По временам на Васю находило затмение, он становился буйным, его связывали и везли в Вятку. Везли с двумя милиционерами, но после одного случая стали возить вшестером. Случай вышел на перевозе в Петровском. Вася сидел связанный на телеге и увидел, как мужики, запрягши двух лошадей, пытаются выволочь из прибрежного ила огромную дубовую колоду. Вася порвал связывающие его вожжи, бросил в репу кинувшихся на него милиционеров, отпряг коней и в одиночку выволок колоду.

Обычно помешательство проходило, Васю отпускали, и он возвращался в свою деревню пешком. Он жил с родителями в Первой Кизери, а всего Кизерей было пять: Первая, Вторая, Верхняя, Средняя и Нижняя. Это между Шурмой и Уржумом. Родители у Васи были, но он дома почти не ночевал, всегда жил в людях. На все пять Кизерей не было человека добрее и безотказнее Васи Прохорыча. Отец описывал его богатырем огромного роста и веса, в войлочной шляпе, с трубочкой в зубах.

«Позовут на мельницу мешки таскать, идет. Берет под одну руку пятипудовый мешок и под другую руку такой же. И несет версту десять пудов и не отдохнет и не задышится».

Обижать Васю свои не давали. Всегда ласковый и приветливый, он делал исключительно тяжелые работы, например, копал могилы на все пять деревень. «Ему с собой дадут покушать, идет. Летом и зимой. Зимой костерок разведет, летом выкопает могилку, да в ней и уснет, видно, устанет. Привезут покойника, а могила занята, в ней Вася спит».

Чаще других Васю эксплуатировал лавочник Яков Сысоич. Однажды он посмеялся над даровым работником, зачерпнул колесной мази и угостил, будто это повидло. Вася размахнулся и дал Якову Сысоичу черпаком так, что тот улетел за прилавок.

Вася постоянно выручал солдаток и вдов, метал им сено, возил дрова. Когда он исчезал из деревни, это значило, что его кто-то увел с собой на работу в другое место.

Где случалась какая драка, разнимать драчунов бежали за Васей. Он не разбирал, где свои, где чужие, прибегал, расшвыривал всех по сторонам. Драка утихала, враждующие стороны выползали из канав, из кустов кто своими силами, кого и выносили. Поэтому часто драки кончались только от одного крика: «Вася идет!»

Особенно Вася Прохорыч любил ярмарки, традиционную Белорецкую, на которую день и ночь шли обозы, съезжались отовсюду. На ярмарке Вася творил чудеса: борол цыганских медведей, гнул враз по три подковы, цирковому силачу-гиревику велел связывать ремнями все гири, которые были в цирке, и поднимал этого силача вместе с гирями. Ребятишки от Васи не отходили. Карабкались на него враз по пять, по шесть человек, и Вася бегом катал их. А то брал на плечи как коромысло дерево, на концы его цеплялись ребятишки, Вася крутил ребятишек как на карусели. Балалаечники, гудошники вынуждали Васю плясать, играя камаринского или трепака. Вася упирал руки в боки, делал выходку и плясал до тех пор, пока музыканты не сдавались.

Лишившийся услуг Васи, Яков Сысоич хотел его вернуть. Он привез из Казани связку сушек в двенадцать фунтов и послал сказать Васе, что если Вася съест всю связку зараз, то получит серебряный рубль, а это значило много по тогдашним деньгам, если же не съест, то будет неделю работать бесплатно.

Вася пришел. В лавку набился народ. Ударили по рукам, Вася стал есть. Сушки того времени, по словам отца, были так вкусны, что уступали в его воспоминаниях только французским булкам, которые долго не черствели и были так пышны, что, как ни прижимай их, возвращались в первоначальные формы.

Связка заканчивалась, лавочник затосковал. Васе стало сухо во рту, и он сказал, что пойдет, попьет из Кизерки. «Нет, — закричал Яков Сысоич, — ты попьешь, как доешь». Но народ сказал, что о воде уговору не было, Вася спустился к Кизерке. Кто пошел с ним, кто остался, но отвлекся, и лишь немногие видели, как лавочник, по выражению отца, «козла под стол пустил», подсыпал к спорным сушкам еще дополнительных. Вася вернулся, стал доедать и не смог, хотя «свои» съел и плюс еще несколько из добавленных. «А, не смог!» — закричал лавочник, но за Васю заступились.

Васю уговаривали ехать в дальние поездки, с ним было спокойно. Время революции и после нее было тревожным, много было разбоя. Так и говорили: «Разбойный лог за Уржумом у села Камайково, тут разбойники. Село Ошары, тут ошарят, деревня Теребиловка, тут отеребят. Отрясы, тут отрясут…»

Вася Прохорыч был нам как-то по родне, но как именно, отец каждый раз запутывался в вычислениях. И немудрено, жили большими семьями. «Нас в одном доме было чуть не двадцать, каждый день ставили пудовую квашню. Когда делились, делали прикладыши, пристройки, но и их не хватало, и строились отдельно. Лошадей держали по необходимости, но кому-то показалось много, и нас выселили в Сибирь».

Как Вася Прохорыч закончил свою жизнь, отец не знает. Не знает, своей или не своей смертью Вася умер. Его невзлюбил уполномоченный. Любил наганом махать, как выпьет. «Так-то махал, махал, Вася его перевернул кверх ногами, из того все посыпалось. А наган его в бочку с патокой бросил. После того уполномоченный на Васю забызел. Подвел под арест, как-то сумел начальству соловья на уши посадить, напел, Васю забрали. Он тюрьме дрова пилил и колол, а к осени разобрал забор и ушел. За ним приехали, а он огороды у вдов копает. Снова забрали. И так до трех раз. Он разобиделся, их разбросал, его сразу в три смирительные рубахи и увезли. Так и с концами».

У темной воды

Так и умру, не кончив «Вятской тетради». Молод был, дерзок, легко замыслил необъятное — история северо-востока России в сопряжении с днем сегодняшним, очерк характера русского жителя этих мест. Неподъемен труд: сотой части не сказал.

Плыву по Вятке — сердце сжимается при виде ее мелей и брошенного по берегам леса.

Хожу по костям предков, где тот колокольный звон, проводивший их после праведных земных трудов? И где колокола?

Стою на высоком обрыве, на месте первого поселения русских в этом краю, в Никулицыне. Мелкий дождь летит на источенные веками камни фундамента. А раствор, их скрепляющий, не поддается, белеют его полоски.

Что делать нам, задавленным заботами дня, запуганным угрозами отравы века, когда понять, что мы не одиноки, что с нами наши праотцы и пращуры?

Вот стою я — гордый внук славян, стою на своей единственной земле, и горько мне, так горько, что впору заплакать. А не могу, разучился, а нет способа облегчить душу. «Проси только одного, — говорила бабушка, — память смертную и слезы».

Железный, грубо сваренный крест ржавеет над бабушкиной могилой. Бабушка Саша, есть у меня память, нет у меня слез. Вот я знаю то, что не знала ты, я так много прочел, но что с того: я никогда не узнаю того, что знала ты.

Ты давно умерла, но вот я хожу по той земле, где ты ступала, и читаю о ней бумаги трехсотлетней давности, и мы с тобою ровня перед этими бумагами.

«…От Вятки реки вверх по Уржуму реке прямо дубником и болотами на сосняк, а от сосняка прямо на Кривое озерко, что против отарища, на которых росстани, да от озерка прямо на другое отарище по край болота дуб, на дубу старая грань да мыслете, а от того дуба прямо по-за Новокрещенскому полю к дороге на сосну, а сторонние люди сказали, что-де та сосна сгорела, и на той-де меже воевода велел поставить столб, а от того столба прямо через болото к горе, а на горе сосна, а в сосне борт; от той сосны прямо к лесу».

Нет того дуба, того столба, той сосны и той колоды на сосне. Но ведь и к бабушкиной жизни их не было. Но она могла прийти и узнать, а я представляю. Вот и вся разница.

Представляю, как игумен Спасского монастыря Макарий зачитывает братии послание архимандрита Германа:

«…в Казани мужеска и женска полу люди собираются, игрища производя бесовские, плясания с соблазнительными действами и воспоминанием в песнях древних идольских имен, отчего ничто иное происходит как только соблазн и умножение беззаконий и худых действ, в самом деле немаловажных, то есть грех».

И вновь и вновь до покраснения глаз читаю документы прошлого. И вместе с прочтением приходит убеждение — не в документах главное. Почему? Они всегда будут неполными, а в истории Вятки особенно — она часто горела, горели монастыри, горел, и не однажды, Трифонов Успенский монастырь — главное хранилище архивов огромного края. Да и сохраненные документы далеко не все обнародованы.

Чувство памяти — особый дар. Он сродни чувству любви.

Мы возвращались с Никулицынского городища, ехали по ухабистой дороге через лес, а впереди увидели старуху. Она не просилась подвезти, не голосовала, соступила с дороги и ждала. Место в машине было, мы еле уговорили старуху сесть. «Денег только на автобус». Потом села и сразу стала объяснять, зачем она ходила в Никулицыно.

— Четвертый год каждую неделю хожу. На могилу внука. До Боровицы от Кирова еду на автобусе, оттуда пешком.

— Каждую неделю? И зимой?

— Каждую. Ждет.

Мы долго молчали. Кончился проселок, выехали на асфальт.

— Хороший был внук?

— Ласковый. Совсем маленький был, прибежит, прижмется: «Бабушка, я тебя сильно-сильно люблю!»

Открылся за рекой город, беседка в городском саду, трубы и корпуса заводов, вышка телецентра.

— В цинковом гробу привезли. Открыть не дали. Я поверила, что убили, а дочь не верит. Пьет сильно, меня ругает, что на кладбище езжу. «Не он там, и все!» А вы на городище были?

— Да.

— Правда ли, нет ли, говорили, что там памятник будет как первому поселению?

— Правда.

В совершенно безветренный день бабьей осени шел по нескончаемому осиннику и вдруг заметил, что осины шумят в совершенном согласии с моими думами. Звук осин, по-прежнему молящий прощения, то смолкал, то оживлялся.

Разве тот умен, думал я, кто много знает. От знаний впадают в гордыню вседостижимости, гордыня затмевает чистоту помышлений. Умен тот, кто различает добро и зло, избегает злого, а свои усилия направляет на делание добра. Вот этому единственному уроку может научить история.

Кровь людская в нашей земле, красная, как алеющие осиновые листья.

Научиться любить, научиться прощать, научиться делать добро — вот тогда мы будем бессмертны.

Что б ни происходило с тобою, Отечество мое, люблю тебя и навсегда знаю: любовь к Отечеству — почти единственное, что может спасти от упадка духа.

Загрузка...