5. «Стоунволл» и семена свободы

Бар был просторным и темным, в нем имелись огромная акустическая система и большая площадка для танцев. Сегодня здесь было человек двести, преимущественно геев с вкраплением дюжины, примерно, лесбиянок. Посетители танцевали под психоделическими вспышками прожекторов, подыскивали для себя партнеров или потенциальных любовников — хотя бы на одну ночь.

Время от времени мы начинали петь, особенно если звучала запись Джуди Гарланд. Неделю назад Джуди умерла в доме, который она снимала в Лондоне. И именно в этот день, всего за несколько часов до того, как мы собрались в баре, тело ее было предано земле. Для геев смерть Джуди была равноценна утрате члена их семьи — достойного человека, относившегося к ним с любовью и пониманием, которых мы никогда не знали и всегда жаждали. Джуди была воплощением трагического противостояния миру, слишком хорошо знакомого каждому гею. Ее пронзительный крик, мучительная радость, пропитанный наркотиками пафос трогал нас так, как способны были тронуть лишь очень немногие исполнители. Она пела о нашей боли. Отвага Джуди показывала нам, как надлежит справляться с жизнью. А теперь ее не стало. И каждый, кто находился той ночью в харчевне «Стоунволл Инн», глубокой нише в стене на улице Виллидж-Кристофер, испытывал гнев, и у каждого было тяжело на сердце.

Стояла ночь с пятницы на субботу, конец июня. Обычно я уезжал по пятницам в Уайт-Лейк, однако на сей раз решил остаться в Нью-Йорке и провести эту ночь в разгуле, а, может быть, и пьянстве. Джуди хотела, чтобы мы пели и радовались жизни. И на уме у меня было только одно: напиться до одурения, повеселиться и, быть может, найти для себя кого-нибудь в одном из темных углов «Стоунволл Инн».

В предыдущее воскресенье я бежал из Уайт-Лейка, точно человек, спасавшийся от явившегося из его прошлого призрака. Конечно, бежал я от себя, а вернее сказать, от грозы, обещанной мне кредиторами и кармой, коим предстояло вскоре проглотить наш мотель, будущее моих родителей, десять лет моей жизни, заработанные мной за десять лет деньги и трогательную сказочку о том, что я смогу спасти родителей от последствий их самоубийственной бестолковости. И о чем только я думал? Голди была права! Они вознамерились погубить и себя, и всех, кто с ними связан. О да, призрак, подобно тому, что явлется перед Ханукой — старый раввин и, разумеется, в черном костюме и шляпе, с длинной бородой и пейсами — вот сейчас он выскочит из-за угла банка, поднимет высоко в воздух здоровенную ступню и раздавит меня, вместе с моим «бьюиком». «Тебе следовало стать раввином, Элияху! — я словно слышал, как он произносит эти слова перед тем, как обратить меня в лепешку. — Думаешь, ты учился в иешиве для того, чтобы рисовать дурацкие плакатики и сдавать в мотеле комнаты без телевизоров?». И я почти видел, как раввины из моей иешивы согласно кивают головами.

Конечно, это были преступления мелочные, те, что плавали на поверхности, бросаясь в глаза лишь тогда, когда я не вглядывался в самую суть вещей. В глубине же души я знал: вся моя жизнь идет прахом. Я проклят за то, что я гей.

И лишь когда я увидел величественный силуэт Манхэттена, испарина, покрывавшая мой лоб, начала подсыхать. Этот изумрудный город с его всепрощением и длинной чередой каменных фаллосов, каким-то образом позволял мне мириться с собой. Даже ритм моего дыхания менялся, когда я видел самый большой из всех член — Эмпайр Стэйт Билдинг.

В Уайт-Лейке я был лузером, шлимазлом, не знающим покоя тайным геем, живущем в вечном страхе разоблачения. А на Манхэттене я был преуспевающим дизайнером по интерьерам, видным членом НОДИ (Национального общества дизайнеров по интерьерам) и преподавателем Хантер-колледжа. Я входил в авангардистское сообщество дизайнеров, живописцев, фотографов, актеров и писателей, которые формировали вкусы всей Америки. И хотя обычные мужчины и женщины, заполнявшие улицы Хьюстона, Феникса или Пеории, могли этого и не сознавать, практически все, что люди считали модным и определяющим новые тенденции, создавалось либо под влиянием геев — дизайнеров и художников, живших по большей части в Нью-Йорке или Сан-Франциско, — либо непосредственно ими. Даже те тенденции, которые устанавливались мегазвездами вроде Мадонны, панк-рокерами или молодыми людьми в «готическом» макияже и одежде, даже они происходили из одного и того же источника: творческого потенциала геев, многие из которых впервые формулировали идеи новой моды в садо-мазо-клубах больших городов.

Наша жизненная энергия питала собой каждое художественное и творческое начинание. Возьмите любую сферу искусства — прозу, драматургию, поэзию, живопись, сцену, дизайн — и вы найдете среди тех, кто внес революционный вклад в ее развитие художников-геев. На самом деле, это верно в отношении практически любой значительной сферы человеческой деятельности, включая бизнес и науку. Ирония состоит в том, что при всей любви американцев к достижениям геев, самих этих художников и изобретателей они ненавидели.

История — это рассказ о том, как большинство угнетало меньшинство, то или иное. В Америке середины двадцатого века две худших доли, какие могли выпасть человеку, состояли в том, чтобы родиться либо геем, либо чернокожим, и многие полагали, что быть геем — было хуже.

В 1950-х и 60-х медицина считала гомосексуальность формой душевного расстройства. Психиатры относились к ней как к болезни, которую можно «излечить» с помощью фрейдистского анализа, гипнотерапии или, если все это терпело неудачу, электрошоковых «процедур». Психоаналитикам хотелось уверить нас, что гомосексуальность есть отклонение от нормы, объясняющееся условиями, в которых мы росли, — психическое расстройство, порожденное неправильными отношениями с отцами и матерями. Я соответствовал этим представлениям в совершенстве — как, впрочем, и все мои «нормальные» друзья. На самом-то деле, я не знал ни единого гея или «нормального» человека, чье детство не было так или иначе изгажено. И тем не менее, принадлежность к геям это, как уверяли нас психотерапевты, расстройство, которое может быть «исправлено» должного рода модификациями поведения. Вылечить они никого пока не вылечили, но лечить продолжали.

Существовала также и вера в то, что гомосексуальность — это просто наш выбор, и мы могли бы его контролировать, если бы захотели. Многие из так называемых психотерапевтов и священников считали, что некоторые мужчины и женщины выбирают жизнь гея по причине их врожденной порочности. Она-то и делает для них притягательной порочную жизнь. И эта вера давала карт-бланш разного рода преступлениям на почве ненависти, совершавшимся против людей, чьей единственной виной была сексуальная ориентация, изменить которую они не могли.

Правда же состоит в том, что практически каждый юноша, обнаруживающий в себе гомосексуальность, переживает кризис, который наводит его, среди прочего, и на мысли о самоубийстве. Отвергаемый семьей, друзьями и обществом в целом, он совершенно одинок и всеми ненавидим. И слишком многие из таких молодых людей видят единственный выход в том, чтобы покончить с собой. Из тех же, кто выбирает жизнь, многие пытаются «исправиться». Одни со временем женятся и заводят детей, другие подаются в священники, третьи стараются прожить вообще без секса. Практически все эти попытки «перевоспитания» и «искупления» проваливаются. Как ни старайся, избавиться от своей сексуальной природы невозможно. На самом-то деле, такие старания нередко приводят к поведенческим отклонениям и еще большим страданиям, — и не только того, кто старается, но и других людей тоже.

В конечном счете, мы начинаем понимать, что единственное возможное искупление кроется в нас самих. Но платим мы за это очень высокую цену. «Выходя из укрытия» мы вдруг становимся очень приметными, во всяком случае, в большей, чем прежде, мере. А это обращает нас в легкую добычу — не только для хулиганья и гомофобов, но и для представителей закона.

В 1950-х и 1960-х гомосексуальное поведение стояло вне закона. Нью-йоркские копы расставляли на гомосексуалистов ловушки — в Центральном парке и в других районах города. Переодеваясь в футболки и легкие хлопчатобумажные брюки, из единственного заднего кармана которых свисал яркий носовой платок — эти платки были для геев своего рода кодом, позволявшим отличать пассивного гомосексуалиста от активного, — копы изображали геев. «Эй, чем занимаешься нынче ночью?» — спрашивал такой коп у человека, в котором он заподозрил гея. Когда человек отвечал и подходил к копу, на запястьях его защелкивались наручники, а затем его швыряли в полицейский фургончик и везли в участок. Многие геи добирались туда уже покрытыми кровью и ссадинами, а то и с несколькими сломанными ребрами — благодаря «правосудию», которое вершилось над ними еще по дороге.

Если вы держали бар или ресторан для геев, то имели дело с рутинными полицейскими облавами. Согласно полиции, существовали законы, запрещавшие людям одного пола танцевать друг с другом. Копы врывались в такое заведение, требовали у присутствовавших, чтобы они показали документы, и довольно часто их конфисковали. Затем они избивали мужчин, переодетых в женское платье, или просто тех, кто казался им чрезмерно женственным, и сажали их на день-два в кутузку, где им приходилось сносить новые надругательства со стороны других заключенных.

Сходных взглядов придерживались и многие работодатели. Если вы работали не на гомосексуалиста, положение ваше становилось шатким с той минуты, как в вас заподозрили гея. Законов, запрещающих сексуальную дискриминацию, в 50-х и 60-х не существовало. Людей увольняли без всяких разговоров по первому же подозрению в гомосексуальности.

Такое отношение полиции, судов и работодателей воспринималось хулиганьем и бандитами как знак молчаливого согласия на то, чтобы они выражали свою гомофобию самыми жестокими способами. Избиения геев происходили сплошь и рядом и принимались как нечто само собой разумеющееся — ничего, практически, преступного в них не усматривали. Страшнее было другое — гомосексуалистов нередко убивали только за то, что они — гомосексуалисты.

У каждого гея имелась собственная история столкновений с насилием, и я исключением не был.

Однажды я вышел с новым знакомым из существовавшего тогда в Гринич-Виллидж геевского бара «У Ленни», и очень скоро мы поняли, что по пятам за нами следует группа хулиганствующих подростков. Мы испугались, прибавили шагу. Впрочем, припуститься бегом мы не решились, потому что не хотели показать им наш страх.

— Куда это вы, пидоры, торопитесь? — спросил один из них, обогнав нас и преградив нам дорогу.

— Куда вы, пидоры, торопитесь? — повторил он, теперь уже с нескрываемой злобой. Мы молчали.

— Какие у тебя часики красивые, педик, — сказал он, обращаясь ко мне. — По-моему, ты их сейчас мне подаришь.

Молодой человек, с которым я вышел из бара, дал деру, понесся по улице, точно трусливая молния, оставив меня одного. Мы с юным бандитом проводили его глазами. Бегун из меня всегда был никудышный и потому я боялся, что хулиганы легко нагонят меня и тогда мне придется еще туже.

— Слушай, бери часы и оставь меня в покое, идет? — предложил я.

— И бумажник давай, пидор, не то я тебе брюхо вспорю, — сказал он, доставая из кармана нож.

Я бросил ему в лицо бумажник и побежал что было мочи. Несся, не оглядываясь, пока не проскочил несколько кварталов и не вылетел на ярко освещенную улицу, где мог бы, если потребуется, нырнуть в какой-нибудь магазин.

Таким был заведенный порядок: геи сдачи не давали. Это считалось неписанным законом. Получив удар, мы подставляли другую щеку — и по причинам вполне практическим. С одной стороны, мы не питали склонности к насилию. С другой, если нас ловили на драке и даже если напавший на кого-то из нас человек увечил его или убивал, ни один суд страны не усматривал в наших действий необходимой самообороны.

Одно дело — подвергнуться нападению, когда рядом с тобой кто-то есть, и совсем другое, когда ты один. Как-то вечером в кинотеатре «Амстердам» на Сорок второй улице усевшийся прямо за мной молодой человек положил ноги на спинку моего кресла и с силой надавил ими мне на плечи и на шею. Я обернулся и увидел пару темных, жестоких глаз, в которых ясно читалось намерение навредить мне. Я встал, вышел из кинотеатра, торопливо прошел по улице и заскочил в открытую круглые сутки закусочную. Там я уселся в одной из кабинок и постарался перевести дыхание.

— Кофе, пожалуйста, — попросил я подошедшую ко мне официантку. Перепуган я был до смерти.

В закусочной почти никого не было, я видел перед собой череду пустых кабинок. Внезапно пронзительно заверещал подвешенный к двери закусочной колокольчик, и мимо меня проследовал мужчина в длинном, темном плаще, мазнув им меня по локтю. Он уселся в моей кабинке, напротив меня. И теперь я получил возможность разглядеть его как следует. Лет тридцати с небольшим, смуглая, почти темная кожа, сальные черные волосы, темная щетина на щеках и злые глаза, которые смотрели прямо в мои. Он глумливо улыбнулся, потом взялся за серебряную цепочку на своей шее, немного поиграл с ней и вдруг с силой дернул, словно пытаясь придушить себя. Что-то в его взгляде сказало мне: именно так он собирается поступить со мной.

Затем на глаза ему попался серебряный браслет, который я носил на правом запястье.

— Хороший браслетик, — сказал он. — Давай его сюда, ты, долбанный кусок дерьма, или я так порежу твое личико, что больше никто на тебя и глядеть-то не захочет.

Меня затрясло. Я вскочил, выбежал из закусочной, однако и он проделал то же самое. А потом вдруг мгновенно оказался передо мной.

— Куда намылился, сучонок? — спросил он. — Живешь в этих местах?

— Нет, — ответил я. — Послушайте, мне не нужны неприятности.

— Я тебя часто в киношке вижу, — сказал он, — вижу, как ты свои причиндалы тискаешь. Но это пустяки в сравнении с тем, что с тобой сделаю я.

С этими словами он вытащил удостоверение и значок полицейского и сунул их мне в лицо. А затем резко толкнул в шедший вдоль закусочной проулок. Там он прижал меня к стене, ухватил за мошонку и сильно сдавил ее.

Почти обезумев от ужаса, я изо всей мочи двинул его в глаз. Он отшатнулся, схватился за глаз, упал на колени.

А я побежал — так быстро, как в жизни своей не бегал. Бежал, пока не увидел автобус, в который как раз начали садиться пассажиры. Я заскочил в него, отыскал в кармане мелочь — Господи, в кои-то веки ее оказалось ровно столько, сколько требовалось! — и этот железный бегемот неторопливо повез меня прочь от опасности.

В большинстве случаев копы оказывались нашими врагами. Даже если они не нападали на нас сами, то уж защищать от нападений и не думали. Когда гея избивали в общественной уборной и он шел после этого в полицию, копы только посмеивались: «И по заслугам тебе, гомик». Права, которые большинство американцев считает гарантированными, словно испарялись в ту минуту, как у копа возникало подозрение, что ты — гей.

Существовали, конечно, места, в которых мы могли чувствовать себя уютно и спокойно. У нас имелись Файер-Айленд, пляж № 1 на Риис, Провинстаун на мысе Кейп-Код, но даже там можно было нарваться на неприятности.

Как же не проникнуться ненавистью к себе, если общество с такой силой презирает тебя? Интернализированная гомофобия поражала очень многих из нас. То была первая серьезная болезнь, поразившая наше сообщество, и это она проложила путь для СПИДа и ВИЧ-инфекции.

Если ты не ожидаешь любви, секс становится переживанием чисто телесным. Связанные с ним удовольствия, физические и эмоциональные подъемы, высвобождение энергии — все это служит способом бегства из тюрьмы одиночества, открытого неприятия тебя миром «нормальных» людей. Одно лишь сознание своей желанности, пусть даже лишь сексуальной, обращается для тебя в оправдание жизни. Быть желанным, значит иметь причину для того, чтобы продолжать жить дальше. Сексуальные контакты, как их ни определяй, становятся лекарством от экзистенциального одиночества, которое пропитывает собою жизнь многих геев.

Когда общество ненавидит тебя за твое сексуальное поведение, секс обращается в революционное деяние, а для многих и в способ выражения своего гнева. Это поднятый кверху средний палец, которым ты тычешь в глаза всем тем, кто тебя презирает. Он подчеркивает твое отличие от них. Он требует для тебя права на жизнь. Это как серия недвусмысленных, брошенных миру в лицо фотографий Роберта Мэплторпа. Неукротимая сила, которая принадлежит тебе так же, как каждый твой вдох и выдох.

Вследствие всех этих конфликтующих эмоций, связанных с сексом, промискуитет был для геев не только предпочтительным, но практически неизбежным. Он ощущался, как единственное право, каким мы обладаем. Для многих из нас, в том числе и для меня, беспорядочность половых связей стала образом жизни. Бани приобрели у нас популярность лишь в конце 1960-х. Однако и до этого быть геем означало, для большинства из нас, обходить бары, секс-клубы и другие заведения города, в которых ты мог знакомиться с геями — главным образом ради анонимного секса.

Все это происходило в тайне или, по крайней мере, скрывалось от более обширного сообщества «нормальных» людей. Мы составляли отдельную общину, подполье, которое, увы, терзалось гневом, ощущением огромной несправедливости и благоприобретенной или врожденной неприязнью каждого к себе самому. Разумеется, все эти условия и сделали со временем возможной распространение смертельной болезни. Да и можно ли было ожидать чего-то иного?

Обращённая на самих себя гомофобия становилась уделом большинства геев и лесбиянок, которых я знал. И не важно, насколько ты был богат или талантлив — избегнуть глубинной ненависти к себе самому ты все равно не мог, она составляла самое ядро твоего существа. Ты был геем, а это означало, что ты не достоин признания и любви — в особенности собственных.

Как-то ночью я попал на вечеринку, происходившую к большой квартире Верхнего Ист-Сайда. Войдя в гостиную, я увидел стоявших плотным кружком людей, все внимание которых было направлено на что-то, находившееся в центре комнаты. Люди смеялись, бурно жестикулировали, приветствуя криками то, что происходило в середине их круга.

Протолкавшись сквозь толпу, я увидел распростертого на полу голого и бесчувственного актера Рока Хадсона. Подумать только, Рок Хадсон — королевская особа Голливуда. И вот он лежит на жестком дощатом полу и с ним обращаются самым безобразным образом. Красивое лицо его было искажено от выпитого, от наркотиков. Он казался воплощением беззащитности. Чуть приоткрытый рот, свисающие набок мокрые волосы. Хадсон лежал на спине, обнаженный, доступный для любых прикосновений — да и не только прикосновений. Человек пять или шесть выстроились в очередь и один за другим ложились на красавца-актера и делали с ним, что хотели. И все это происходило под веселые крики и улюлюканье. Хадсона обратили просто-напросто в кусок мяса, в нечто такое, что другие могли использовать, а затем похваляться этим на вечеринках, чтобы потешить свое самолюбие. Я не смог долго наблюдать за происходившим и вскоре отошел в сторону. Меня удручил не секс, а мерзостная дегуманизация человека, который полагал, что может, наконец, побыть самим собой.

Безудержность во всем была основной чертой того времени. Однако она же давала человеку возможность удержаться на плаву, особенно если он был гомосексуалистом. Без химии не проживешь, так мы тогда говорили. Наркотики и спиртное позволяли нам с большей легкостью сносить необходимость прятаться, скрывать свою подлинную личность. В этом отношении никто из нас не отличался от Роя Хадсона, ставшего в 50-х, 60-х и 70-х олицетворением гея. Хадсон вел жизнь гея с присущим ему размахом. Днем он был любимым всеми актером и ловеласом, ночью — тайным гомосексуалистом, томимым ужасом человеком. И, подобно всем нам, он нуждался в любых наркотиках и выпивке, какие только мог заполучить, ибо они помогали ему забыть о двух непримиримых личностях, которые вели в нем войну одна с другой. Он и умер-то от геевской болезни, которую я называю самонеприятием, а другие — СПИДом.

Мне казалось, что у геев имеется нечто общее с черными — и те, и другие считали, и совершенно справедливо, что большинство их бед проистекает из страха и ненависти, с которыми относится к ним общество. Именно так истолковывал я многие мои горести — во всяком случае, те, которые невозможно было списать на моих сумасшедших родителей и искалеченное детство. И именно в этом ключе воспринял я головокружительную спираль самоуничтожения, приведшую к смерти двух величайших из когда-либо встреченных мной художников — Теннесси Уильямса и Трумена Капоте.

Переехав на Манхэттен, я вскоре обнаружил, что живу в одном доме с Теннесси, прославленным американским драматургом, автором таких классических пьес, как «Трамвай „Желание“», «Стеклянный зверинец» и «Кошка на раскаленной крыше». Со временем я познакомился с ним, мы провели, делясь своими печалями, немало часов у бассейна нашего дома. Теннесси много пил, особенно после того, как лишился своего давнего любовника Франка Мерло, скончавшегося в начале 60-х. Однако, даже напиваясь, он оставался замечательным рассказчиком, я очень любил слушать его. Как-то раз я столкнулся с ним на Третьей авеню, — он стоял на тротуаре, разговаривая с Труменом Капоте. Я преклонялся перед Капоте, очень любил его и как писателя, и как уникальную личность. Он уже написал тогда «Хладнокровное убийство» и приобрел международную славу. К тому же, Капоте — человек огромного остроумия и дерзости, — умел мгновенно очаровывать собеседника.

Теннесси познакомил нас, и Трумен сказал:

— Всегда был неравнодушен к высоким, красивым молодым людям. Вы женаты?

— Нет, — улыбнувшись, ответил я.

— О Боже, мне не часто приходится встречать девственников, — сказал он и захихикал. Как я вскоре обнаружил, хихикал Трумен часто. Он походил на питавшегося кокаином Птенчика Твити из мультфильмов. Уникальное сочетание грязного старика и херувима, поселившихся в теле юноши. Меня он просто поразил.

Теннесси предложил зайти в ближайший бар, поболтать. Мы пили и разговаривали о пьесах, книгах и моей девственности. Я пребывал в полном восторге — редко кому выпадает счастье вот так сидеть и пить с двумя гигантами литературы. И не стал говорить им кто я такой — уродливый, толстый выпускник иешивы, выросший в Бенсонхерсте. Собственно, тема эта в нашем разговоре и не возникала.

Спустя несколько недель Теннесси и Трумен постучались в дверь моей квартиры. Впустив их, я мгновенно понял, что оба здорово чем-то накачались — и возможно, всем сразу. Обоих пошатывало, мысли обоих путались. Теннесси дал мне какую-то таблетку: «На-ка, прими, только не звони мне завтра утром, не жалуйся» — сказал он заплетающимся языком. И очень скоро мы трое напрочь забыли о наших горестях — обо всех до единой. Я рассказал им о моем пристрастии к кожаной одежде и склонности к садомазохизму, и Трумену сразу же захотелось увидеть меня в костюме копа. «Хочу наручники посмотреть, — раз за разом повторял он, имитируя детский, тонкий и поскуливающий голосок. — Покажи мне наручники!».

Я переоделся полицейским и предстал перед ними.

— Ты уже слюнки пускаешь, Тру, — сказал Теннесси. — Может, если отсосешь сегодня у копа, у тебя и депрессия пройдет.

И с этими словами он подтолкнул Трумена ко мне.

Трумен упал на колени, расстегнул молнию на моих брюках и проделал сказанное. А потом просто повалился на пол и отключился. Спустя недолгое время мы уже все спали на полу. Проснувшись же, налегли на «Пепси», которой эти двое запили новую порцию таблеток. Я последовать их примеру отказался, понимая, что надо все же и меру знать, однако Теннесси и Трумен принимали наркотики постоянно, — каждый отгонял таким образом депрессию.

Еще через несколько недель я, увидев у бассейна Теннесси, присел с ним рядом. Он выглядел подавленным, и я спросил, что у него стряслось.

— Пишу пьесу, а она ну никак не идет. Ненавижу ее. Уверен, критики живого места на мне не оставят. Я все переписываю ее, переписываю. Выпить не хочешь? — и он протянул мне термос, наполненный смешанным с бренди кофе.

— А как Тру? — спросил я. — В тот раз он еле-еле выбрался из моей квартиры.

— О чем ты? — спросил Теннесси. — Как это Тру попал в твою квартиру?

Из дальнейшего нашего разговора выяснилось, что о случившемся всего несколько недель назад он решительно ничего не помнит. Больше я Трумена Капоте ни разу не видел, а Теннесси через некоторое время переехал куда-то еще. Годы спустя я увидел Теннесси в чикагском театре Гудмена, на постановке его предпоследней пьесы «Предназначено на слом». Он показался мне мертвецки пьяным, одиноким, подавленным, похожим на какой-то перезрелый, раскисший и расползающийся плод. Я подумал тогда, что долго ему не протянуть — и оказался прав.

В то время я не знал многих подробностей жизни двух этих писателей — подробностей, которые хорошо известны сейчас благодаря многочисленным биографиям и фильмам о них. Впрочем, что касалось меня, Теннесси и Трумен страдали от тех же самых недугов, что угрожали разрушить и мою жизнь. Быть геем означало для человека, что где-то в глубине его души, в жизненно важном центре, который представлялся ему самой уязвимой точкой подлинной его личности, крылось едва ли не врожденное ощущение собственной преступности.

В тот период истории жизнь большинства геев, как бы талантливы они ни были, складывалась трагически. И хотя тому могло иметься множество причин с гомосексуальностью никак не связанных, большинство этих людей были лишены возможности найти исцеление или спасение в долгой и прочной любви. А ее альтернатива — промискуитет, ненависть к себе, спиртное и наркотики — хоть и давала недолгое избавление от всех бед, вела, как правило, к саморазрушению, как то и случилось с Теннесси Уильямсом и Труменом Капоте.

Впрочем, неразборчивыми в связях были далеко не все, как не все и кипели от гнева. На самом деле, многие геи и лесбиянки поддерживали долгие, наполненные любовью и преданностью отношения. Многим удавалось преодолеть гомофобию и найти любовь — любовь к себе, и любовь к другому человеку. Однако и эти отношения, какими бы прекрасными они порою ни были, приходилось держать в тайне. И когда один из партнеров заболевал или умирал, тот, кто оставался жить, не имел никаких законных прав на наследство. Любовь гомосексуалистов друг к другу чистой попросту не считалась.

Нас ненавидели за то, что мы казались сексуально привлекательными людям одного с нами пола. Само наше существование считалось никчемным, а иногда и опасным. И слишком многие из нас, в том числе и я, соглашались с приговором, гласившим, что в некотором смысле мы — недочеловеки и потому не имеем полного права жить на свете.

То есть, соглашались до той пятничной ночи июня 1969 года.

Поначалу это была самая обычная ночь — очередная пирушка в баре «Стоунволл Инн». Все шло хорошо примерно до часа двадцати ночи, когда один из барменов вскочил на стойку и закричал: «Эй, копы идут! Быстро разбирайте женщин и танцуйте с ними. Никаких однополых танцев, никаких!», после чего бармены похватали свои деньги и дали деру через заднюю дверь.

Помню, сначала я услышал как где-то в помещении бара разбилась об пол пивная бутылка. А затем из становившегося все более громким бедлама донесся чей-то голос: «Хватит этим свиньям допекать нас! Не пустим их в бар! Хрен им, сегодня мы будем драться!».

Я пришел в ужас. Такого никогда еще не случалось. К облавам мы привыкли — знали их порядок и сопротивления ни в коем случае не оказывали. А тут в воздухе вдруг запахло революцией. Словно какое-то облако возбуждения и ярости опустилось на весь бар, и я ощутил, как во мне разгорается гнев. Я подбежал еще с двумя посетителями к входным дверям, и мы задвинули железные засовы, на которые они запирались изнутри. Следом несколько человек подтащили к ним музыкальный автомат, напрочь заблокировав вход. К ним тут же присоединились и другие, начавшие заваливать двери столами и стульями. Копы были уже снаружи, там сверкали маячки патрульных машин, завывали сирены. Полицейские ломились в двери, грозясь арестовать всех нас, если мы их не впустим.

И тут кто-то проорал: «Нас здесь больше, чем их! Давайте выбьем из них дерьмо!» — и такого я тоже еще ни разу не слышал. Для нас пришло наконец-то время померяться силой с копами.

Гнев мой разгорался все пуще — страшный гнев, копившийся и нараставший многие годы. Я и сам себе не поверил, услышав вдруг, что кричу: «Выйдем на улицу и перевернем их гребанные машины!»

Каждый из нас вдруг завопил во всю силу своих легких. Мы раскидали устроенные у дверей баррикады и выскочили на Кристофер-стрит. И только тогда увидели, что поджидают-то нас всего-навсего две патрульные машины и четверо, а может быть, пятеро полицейских.

Оказавшись на улице, мы взялись за руки и начали скандировать: «Власть геям! Власть геям!». Поначалу никакой драки не было, но затем один из копов схватил коротко остриженную лесбиянку и поволок ее к полицейской машине. Она отчаянно упиралась, крича: «Власть геям! Власть геям!». Вот тогда и началось настоящее светопреставление.

Поднялся страшный крик. Мы разорвали наши ряды, несколько человек бросилось к одной из машин, раскачали ее и завалили набок. Восторг, который я испытал, перевернув полицейскую машину, придал мне такие силы, каких я прежде за собой не знал. Видимо, то же самое чувствовали и все, кто меня окружал. Готовые сражаться, мы полными яростной силы глазами уставились на копов. И копы перепугались. Они вызвали подкрепление и вскоре подъехали новые полицейские — в фургончиках и патрульных машинах с мигалками и сиренами.

Одни из нас принялись вытаскивать из «Стоунволл» стулья и метать их в копов. Другие щвырялись бутылками, камнями, палками, подобранными в расположенном через улицу от «Стоунволл» Шеридан-парке, кто-то просто кидался мелкой монетой. Копы лупили людей дубинками, бросали в свои машины.

А затем в Шеридан-парке показалось несколько сот неизвестно откуда взявшихся геев и лесбиянок, и все они были готовы схватиться с копами. Некоторые запрыгнули на капоты машин и начали хором скандировать требование, чтобы сюда немедля явился мэр, а то всем хуже будет. Мы уже готовы были захватить Гринич-Виллидж.

Я тоже заскочил на машину и закричал, что было сил: «Власть геям!». Бурная радость словно поднималась из моего живота к сердцу. Впервые в жизни ощутил я гордость тем, что я — гей. Меня окружали мои братья и сестры. Они стояли плечом к плечу, держась за руки, и поносили копов, осыпая их камнями, стульями, бутылками и палками. Мы владели командными высотами, мы бросили вызов обществу, сила была на нашей стороне. И мы снова начали требовать, чтобы к нам явился мэр. «Власть геям! Власть геям!» — повторяла толпа.

Копы все прибывали. Они выскакивали из машин и уже начинали оцеплять парк. Один из моих друзей схватил меня за руку и потащил в боковую улицу, подальше от схватки. Я ковылял по этой темной улочке, звуки бунта затихали вдали, а на меня вдруг навалились усталость и страх. Грудь моя ходила ходуном, я никак не мог отдышаться. Удаляясь от поля сражения, я старался прийти в себя. И вскоре понял: мне ничто не угрожает. Дыхание еще оставалось учащенным, сердце билось, но я уже овладел собой. Нараставшее в моей душе ликование выплеснулось наружу радостным хохотом. Мы с другом принялись весело лупить друг друга по плечам, а потом обнялись и пошли дальше. Гордость тем, кто я есть, и тем, в чем я принял участие, заполнила каждую клетку моего тела. Я был бойцом свободы!

В ту ночь, получившую в дальнейшем известность как «Восстание в „Стоунволл Инн“», зародилось Движение за освобождение геев. Оно изменило всю нашу страну и значительную часть остального мира. В три следующие ночи геи, мужчины и женщины, проводили демонстрации у бара «Стоунволл». Многие из мужчин приходили туда в женских платьях, чтобы открыто продемонстрировать свою гомосексуальность, однако, в первую ночь, вопреки позднейшим описаниям, таких среди нас не было. В ту ночь мужчины-геи и лесбиянки просто собрались, чтобы развлечься в своем кругу, — чем и занимались, пока им не дали понять, что они не имеют на это права.

В последующие за теми ночами недели Нью-Йорк изменился самым радикальным образом. Геи и лесбиянки осознали свою силу, поняли, что их голоса будут услышаны, и начали организовываться. Возникли Фронт освобождения геев и Альянс геев-активистов, а со временем и Кампания за права человека, эти организации сразу же начали расследовать продолжавшиеся нападения полиции на гомосексуалистов и принадлежавший им бизнес. Вскоре были выявлены подлинные масштабы предвзятости и жестокости полицейских. Несмотря на то, что закона, запрещающего продавать спиртное геям, не существовало, полиция рутинно совершала налеты на бары, в которых это делалось. Она закрывала бары, в которых людям, принадлежащим к одному полу, позволяли целоваться, держаться за руки или появляться там к одежде противоположного пола. Однополым людям не разрешалось, согласно полиции, танцевать друг с другом на публике, а бары в которых такие танцы допускались, опять-таки подвергались регулярным налетам. Существовали неписанные, но широко распространенные правила, позволявшие полиции нарушать права геев, мужчин и женщин, и закрывать заведения, в которых они собирались. И хотя все мы давно это знали, обнародование таких сведений представлялось нам чем-то совершенно новым. Скоро мы и сами начали удивляться тому, что столь долго мирились с происходившим. И о чем мы только думали?

Изменения этого рода коснулись геев всей страны да и остального мира тоже. Вскоре Фронт освобождения геев принудил законодательные собрания штатов и Конгресс обеспечить юридическую защиту геев и лесбиянок в масштабах всего государства. Такие же организации возникали в Канаде, Великобритании, Франции, Германии, Бельгии, Нидерландах, Австралии и Новой Зеландии. 28 июня 1969 года изменило мир — и меня вместе с ним. Весь гнев, какой я обычно обращал на самого себя, вдруг выплеснулся вовне и был отдан борьбе за правое дело. В моем сознании произошел некий сдвиг. Я чувствовал, как во мне рождается новая сила — сила, которая может переменить мою жизнь.

Загрузка...