3. Моя «другая» жизнь

Я стоял, прислонившись к сигаретному автомату, в тени у стойки бара, курил одну сигарету за другой, время от времени делая затяжку из косячка, с которыми подкатывался ко мне то один, то другой изголодавшийся по сексу ухажер. В ту ночь все три этажа «Моего древка», секс-клуба на Малой Двенадцатой улице Гринич-Виллидж, были до отказа заполнены людьми. Впрочем, меня интересовала только одна пара глаз — агрессивных, обозленных и тоже голодных — которые время от времени посматривали на меня. Объект моего желания был высок, худ и с головы до пят затянут в черную кожу. На поясном ремне его болтались наручники и плетка-девятихвостка, с плеча свисал кожаный капюшон. Я был одет примерно так же, однако присущей этому человеку уверенности в себе отнюдь не испытывал. По моим понятиям я был толст и уродлив. Мои фотографии того времени свидетельствуют совсем об ином, однако в счет идет лишь то, что думаешь о себе ты сам. А я думал, что во мне нет ничего способного привлечь человека с такими прекрасными, пусть и страшноватыми, глазами, в тот вечер пожиравшими меня с другого конца зала.

Внезапно этот хищник медленно направился в мою сторону — точно лев, очнувшийся от апатии и решивший, что пора пообедать. Подойдя, он смерил меня сердитым, злым взглядом и вдруг с силой ударил в живот. То была любовь с первого удара. Затем начался ритуал ухаживания: он вывел меня на середину зала и обратил в предмет возбуждающей эротической игры сотни примерно мужчин — все они были одеты в полицейскую форму, а один так даже в нацистскую.

Единственное внимание, какого я удостаивался в детстве, имело вид неприятия. А здесь меня пожелали десятки мужчин. В том-то и состояла вся прелесть геевских секс-баров Нью-Йорка: в них каждый желал каждого, в том числе и меня. Во многих отношениях я был прототипичным геем, и даже более того. Пребывавшие под запретом почти во всех слоях общества, геи давали волю своим подавленным сексуальным желаниям и отчаянной потребности в признании, собираясь в секс-барах и банях Нью-Йорка. То, что мы таили от наших семей и коллег по работе, вырывалось наружу в заведениях наподобие «Моего древка». Я ощущал себя более уродливым и отталкивающим, чем большинство людей, и это мгновенно обращало для меня какую угодно форму приятия в любовный напиток. А положение, в котором я оказался сейчас, — десятки мужчин ласкали, ощупывали, стискивали и пощипывали меня, — было исполнением моих наисладчайших эротических мечтаний.

Когда лев насытился созерцанием, он подошел, вытянул меня из кольца мужчин и произнес слова, полные сладкой поэзии: «Привели себя в порядок, гребаный жидок. Воняешь, как гребаный сортир» Я едва в обморок не упал от счастья. Мы вышли на улицу, он остановил такси и повез меня в «свое логово», на огромный лофт в Сохо.

Я перебрал к тому времени травки и таблеток тетрагидроканнабинола и это сделало меня чрезмерно податливым, однако от того, что я увидел в его жилище, мозги мои мигом прочистились. На одной из стен висел огромный нацистский флаг футов примерно тридцати в ширину и двадцати в высоту. Повсюду были длинные ножи и сабли. Ритуальный садомазохизм был самой предпочтительной для меня сексуальной игрой. Несколько добрых оплеух, тычков и ударов составляли ее неотъемлемую часть, однако колотые раны и настоящая кровь в мои планы не входили. А что-то сказало мне, что мой новый знакомый может этих правил и не соблюдать.

— Слушай, босс, я что-то чувствую себя не очень, — сказал я. — Я, пожалуй, пойду.

— Никуда ты не пойдешь, — ответил он и, сдернув с пояса наручники, защелкнул их на моих запястьях. А затем, натянув мне на голову кожаный капюшон, приковал меня к кровати. Я ощущал возбуждение и страх сразу, что делало секс лишь более волнующим. Им мы и занимались остаток ночи и немалую часть следующего дня, пока наркотики и усталость не свалили нас с ног.

После того, как мы вышли из нагнанного на нас сексом и наркотиками ступора, я выбрался из постели и прошелся по квартире. Если бы наркотики, желание и страх — внушенный мне, в частности, свастикой — не ослепили меня прошлым вечером, я бы наверняка заметил, что на стенах ее висят самые поразительные черно-белые фотографии, какие я когда-либо видел. Привычными их, безусловно, никто не назвал бы. Мужчины и женщины, замершие, точно их загипнотизировали, в эротических позах, многие из которых были откровенно садомазохистскими, а большая часть только-только не переступала грань приличия. Я узнал одну из моделей — поэта и певицу из Гринич-Виллидж, позже ставшей иконой панк-рока, Патти Смит.

Висели на стенах и портреты самого неласкового хозяина этого дома. Имелось также несколько обрамленных афиш, извещавших о той или иной фотовыставке. Понизу каждой стояло одно и то же имя: Роберт Мэплторп. В искусстве фотографии я ни аза не смыслил и имя это ничего мне не говорило.

— Чем ты занимаешься, босс?

— Я фотограф.

— Так ты… Роберт, — сказал я.

— Ага, — ответил он. И сдвинул большую стенную перегородку, за которой обнаружилась еще одна комната футов пятидесяти в длину, заставленная деревянными ящиками, каждый из которых был набит фотографиями. Я перебирал их и ощущал благоговение. Роберт Мэплторп — гений, понял я, тут нечего и сомневаться. Невероятная красота его снимков, их способные изменить само представление о мире ракурсы ошеломили меня. Многие из этих фотографий изображали цветы, каждый цветок стоял в маленькой вазе и купался в мягком, нежном, раскрывающем его красоту свете. Люди же были по преимуществу нагими. Мне казалось, что каждая портретная фотография открывала душу изображенного на ней человека — этот полон силы, словно закован в броню, воинственен; а этот весь открыт взглядам, уязвим и испуган. На многих снимках мужчины предавались любви — эти фотографии были совершенно свободными и до крайности революционными. Они изображали половые акты, которые гомосексуалисты совершают едва ли не каждый день, и само существование которых отрицается обществом в целом, как отрицаются им и геи. Мэплторп вытащил гомосексуальность — а следовательно, и саму жизнь геев — из темного чулана и показал ее миру. Каждый его снимок свидетельствовал о несомненной отваге, непоколебимом нежелании быть отброшенным на обочину жизни, отвергнутым. Я понимал, что Роберт — это художник, способный одной-единственной фотографией встряхнуть мир, изменить принятый им способ восприятия и бросить вызов давнишним верованиям.

В конце концов, он вырвал меня из грез, в которые я погрузился.

— Я хочу снять тебя, — сказал он.

— Хочешь? Зачем? — спросил я.

— Хочу, чтобы ты попозировал мне в гестаповской форме.

— Нет, босс, не стоит, — ответил я.

— И ты это сделаешь, — заявил он твердым, как гранит, тоном.

Да, назвать наши отношения союзом, заключенным на небесах, было нельзя.

— Может, ты как-нибудь съездишь со мной на выходные в Уайт-Лейк? — предложил я.

— Я не знаю, где это, — ответил он, негромко и пренебрежительно.

— В паре часов езды на север по нью-йоркской магистрали. У нас там мотель, — ничего особенного, но место уединенное, тихое.

— Ты не понял, — сказал он. — У меня другие планы, и приятельские отношения с тобой в них не входят. Я не хочу ничего знать ни о вашем долбаном мотеле, ни о твоей жизни. Ты вообще не в моем вкусе.

Чем наше едва начавшееся знакомство и завершилось.

Несколько месяцев спустя я увидел в «Виллидж Войс» и «СоХо Ньюс» посвященные Роберту статьи. Он боролся с цензурой, наложившей запрет на его фотографии. Прочитав эти статьи, я съездил в центр города, в галерею, которая выставляла работы Роберта. Он видел, как я вхожу в нее, но смотрел на меня, точно на человека, которого никогда прежде не встречал.

Примерно так же складывалась и вся остальная моя сексуальная жизнь. Люди, с которыми я ложился в постель, сталкиваясь со мной при свете дня, неизменно делали вид, что ничего между нами не было. Так повелось с самого моего детства.

Когда мне исполнилось одиннадцать, я начал выскальзывать в дневное время — а иногда и ночами — из дома, чтобы сходить в кино. Я доезжал подземкой от Бруклина до манхэттенской Таймс-Сквер, на которой стояли десятки круглосуточных кинотеатров. Для моего возраста я был высок и легко сходил за шестнадцатилетнего юношу — впрочем, возраст мой никого, похоже, не волновал. Я покупал билет и смотрел любые фильмы, какие хотел посмотреть, — фильмы, в которых играли Лорел и Харди, Эбботт и Костелло, братья Маркс, Бетти Грейбл и Кармен Миранда.

В 1940-е и 50-е кинотеатры Таймс-Сквер были большими, богато изукрашенными дворцами — изначально в них ставили пьесы, а фильмы начали показывать позже. В залах имелись огромные балконы или бельэтажи, способные вместить сотню человек. Вдоль стен, примерно на одном расстоянии от пола и потолка, располагались ложи, также изукрашенные — золотыми листьями, рельефными львиными головами и прочим. Экран был огромным — просторная белая стена, в два-три раза превосходившая размерами многие из нынешних экранов. Один билет давал тебе право посмотреть два фильма, плюс киножурналы и мультфильмы. Ты мог провести там, просматривая игровые и мультипликационные фильмы, изрядную часть дня или ночи.

Как-то раз на смежное с моим сиденье уселся мальчик, живший по соседству со мной, — Фрэнк, он был года на два старше меня. Меня он, похоже, не признал, смотрел только на экран. Я не придал его появлению никакого значения и продолжал следить за развитием фильма. Однако, вскоре я краешком сознания заметил, что Фрэнк придвинулся ко мне и нога его трется о мою ногу. Я не обращал на это внимания, пока не обнаружил, что рука Фрэнка лежит на внутренней стороне моего бедра. Потом он убрал руку и вроде бы занялся чем-то другим. А потом повернулся ко мне и показал раскрытый карманный нож.

— Ты просто сиди, Элли, и помалкивай, — сказал он.

Я замер. Он спрятал нож, снова повернулся к экрану, положил руку мне на пах. Потом расстегнул на моих штанах молнию и начал ласкать меня. Я испытывал ужас. Что происходит? И что мне делать? Этот мальчишка жил рядом со мной. Если я убегу, он при следующей нашей встрече поколотит меня. Скоро страх начал смешиваться со странным удовольствием, которого я не понимал. Развивался я медленно, о сексе решительно ничего не знал. Я даже не мастурбировал до этого ни разу, но теперь Фрэнк мастурбировал меня, и тело мое отзывалось на его манипуляции. Скоро я кончил, а Фрэнк встал и ушел, даже не взглянув на меня. Брюки мои немного намокли спереди, а почему, я не знал. Первая, пришедшая мне в голову мысль: это кровь — ужаснула меня. Думаю, я просидел там, потрясенный, совершенно сбитый с толку, не знающий, как мне быть, около часа. Наконец, появилась и посветила мне в лицо фонариком капельдинерша. А из-за ее спины донесся голос отца: «Что ты здесь делаешь, Элли? Твоя мать, она сходит с ума от тревоги. Где мой сын? — спрашивает она.»

Он отвел меня домой, выпорол и отправил в постель. У себя в комнате я разделся и, обнаружив, что никакой крови на штанах моих нет, облегченно вздохнул. Потом тайком спустился в подвал. Там у нас стояли старые угольные печи с фронтальной загрузкой. Я открыл одну, горящую, бросил в огонь мои брюки и трусы, а после прокрался наверх, принял душ и, наконец, лег спать.

Несколько дней спустя один из моих одноклассников спросил у учителя, что означает слово «мастурбация». Учитель ответить ему не пожелал, и я сразу решил, что слово это, наверное, важное. Вернувшись в тот день домой, я отыскал его в словаре. «Ладно, — сказал я себе. — Выходит, этим со мной Фрэнк и занимался. Хорошо. Понял. Тут написано, что заболеть от этого нельзя. Никакой угрозы для жизни. Хорошая новость!».

Теперь у меня появилась новая причина, чтобы ходить в кино, и ничто, даже угроза порки, остановить меня уже не могло.

По сути дела, Фрэнк открыл мне глаза на то, что происходило вокруг меня сплошь и рядом, хоть я того и не замечал. Кинотеатры Таймс-Сквер были своего рода домами свиданий. По всему залу люди — мальчики и мальчики, мальчики и мужчины, девочки и мальчики, мужчины и женщины — занимались друг с другом сексом. Особое предпочтение отдавалось балконам, потому что на них было темно. «Кинотеатр это место, в которое люди приходят ради секса» — понял я. От этого открытия меня охватило возбуждение, странное и сильное. Пока на большом экране Бад Эбботт отшлепывал Лу Костелло, зрители шлепали в зале друг об друга своими телами.

При следующем посещении кинотеатра я сидел, немного ссутулясь, и ждал, когда кто-нибудь ко мне подойдет. Ждать пришлось недолго. Подошел мужчина в дождевике. Он снял дождевик, сел рядом со мной, положил дождевик себе на колени. Потом сдвинул его так, чтобы накрыть им мой пах, сунул под дождевик руку и начал ощупывать меня. Открытие номер два: по всему залу сидело множество мужчин с дождевиками. Они отыскивали, посвечивая фонариками, мальчика или девушку, и занимались под прикрытием дождевиков сексом самого разного рода. Передо мной открылся новый мир, и я уподобился вошедшему в поговорку мальчишке в магазине для взрослых. Я хотел всего, что в нем можно получить. И впервые в жизни ощутил себя желанным.

Вышло так, что этот первый мой «дождевик» и я стали встречаться регулярно. Каждую пятницу, в семь тридцать вечера, я приходил в кинотеатр и занимал мое постоянное место. Вскоре рядом со мной усаживался он, бросал, не глядя на меня, дождевик поверх моих колен, и приступал к исполнению уже привычной процедуры. Так все и продолжалось пару месяцев. Однако в один из вечеров его опередил чернокожий мужчина, тоже принявшийся ласкать меня. Затем объявился мой запоздавший постоянный поклонник и вместо того, чтобы отступить, затеял с чернокожим драку. Драка происходила в проходе и вскоре мой постоянный клиент вытащил из кармана нож, а чернокожий сбежал.

Как тут было не прийти в восторг? И я вообразить не мог, что меня пожелают сразу двое, — и уж тем более, что они из-за меня подерутся. Такого внимания я еще ни разу в жизни не удостаивался. Ну, а кроме того — прикосновения. Люди касались меня потому, что желали получить удовольствие. И, намеренно или нет, доставляли несомненное удовольствие мне. До того времени жизнь давала мне опыт прямо противоположный. У нас дома каждое прикосновение ко мне было связано с болью. Впрочем, как я вскоре узнал, боль тоже может доставлять удовольствие.

Позже, уже подростком, я перебрался в другие кинотеатры. Одной ночью в «Риальто», также на Сорок второй улице, рядом со мной сел высокий мужчина в добротном костюме — человек, которого мама наверняка назвала бы «приятным джентльменом». Он расстегнул на моих брюках молнию и начал тискать мой пенис — пока тот не отвердел. А затем принялся скрести его ногтями, и вскоре я почувствовал, что пах мой намокает от крови. Все это время я сидел и молчал, точно камень, сознавая, что боль лишь обостряет мое наслаждение. Этот человек тоже стал моим постоянным «клиентом». Я появлялся в «Риальто» около полуночи, и ждал господина в хорошем костюме. Временами кто-то мог и заметить, чем он со мной занимается, но это лишь делало то, что я переживал, более волнующим.

«Джентльмен» мой уходил, а я оставался на месте, дрожа и пытаясь прийти в себя. Понять хоть что-нибудь из того, что со мной происходило, я не мог. Все сводилось к инстинкту и спонтанности. Однако происходившее определило новое направление моих исследований в области секса: я искал по кинотеатрам педофилов с садистскими наклонностями — и, разумеется, находил. То был мой тайный мир, мир моих тайных наслаждений. Если бы я задумался над всем этим, то, наверное, мог бы сказать, что приключения в кинотеатрах играли роль компенсации за весь тот гнев, всю боль и все мучения, какие мне приходилось сносить дома и в иешиве.

Прошло недолгое время, и я начал сам напрашиваться на жесткий секс. Когда «дождевик» в очередной раз сел рядом со мной, я вытащил из брюк ремень и обмотал им свои запястья. Мой поклонник тут же сообразил, что к чему и расходился не на шутку.

Я уже знал к тому времени, что мое поведение вовсе не было нетипичным. В кинотеатрах существовала целая культура садомазохизма. В одну из ночей моим соседом оказался мужчина в ковбойской одежде. После начального раунда эротической игры он вытащил из кармана веревку, стянул ею мои гениталии, а после начал подпаливать мне руку зажигалкой. Мне то и дело попадались люди с наручниками, зажигалками, даже с ножами.

Иногда я влипал в истории довольно опасные. Как-то ночью, посреди особенно безлюдного зала, мужчина в военной форме связал меня и пригрозил убить. Такого ужаса я никогда еще не испытывал. Я не сомневался, что живым из кинотеатра не выйду, однако притворился пьяным, одурманенным, не способным ни на что реагировать — и ему эта игра надоела. Был еще случай, когда мальчик-подросток заметил, как какой-то мужчина мастурбирует меня. Когда мужчина ушел, подросток подсел ко мне, вытащил нож и потребовал все мои деньги. Я отдал ему бумажник, в котором лежал один-единственный доллар. Откуда ему было знать, что деньги я всегда держу в носке? Нужда чему только не научит.

Да, время от времени я испытывал страх. Однако когда ты юн и отчаянно нуждаешься в физическом наслаждении, опасности кажутся тебе незначительными, ты думаешь, что от них легко уклониться. Сейчас, оглядываясь на ту пору моей жизни, я понимаю, насколько полным и беспредельным было мое одиночество, и какой одолевал меня голод по физическому контакту — какому угодно.

Как и любой другой человек, представления о любви я получил в родном доме. И по моему опыту, «любовь» была ничем иным, как манипуляциями и насилием. И то, и другое подслащивалось претензией на семейную жизнь и заботу. А ведь, на деле, никто в нашей семье не использовал слово «любовь» применительно к кому-либо из ее членов. Мы «любили» шоколад, «любили» наш телевизор. Но никогда не говорили, что любим друг друга, да и никто из нас настоящей любви к себе не испытывал. И мой ранний сексуальный опыт был примерно таким же. Удовольствие, которое я получал от возбуждения, от прикосновений, оргазма, было весьма и весьма реальным, однако источником его оказывались чужие мне люди, а нередко и та или иная форма навязчивого приставания. Но, поскольку с любовью я был не знаком, то и чего ожидать от секса, тоже не знал. Родители ни о той, ни о другом никогда со мной не разговаривали. В конечном счете, весь мой опыт по части секса сводился к унижению, как и опыт по части любви.

Вот так я, Эллиот Тайбер, пристрастился к сексу с мужчинами, однако поначалу никакого значения этому не придавал. Я считал такой секс само собой разумеющимся. И только позже, когда я занялся им с человеком, который мне по-настоящему нравился, истинная моя природа, наконец, заявила о себе.

Это произошло в то лето, когда мне исполнилось шестнадцать, незадолго до моего поступления в колледж. Как-то раз я отправился на расположенный в Куинсе пляж Риис. Раздевшись до плавок и расстелив одеяло, я улегся на него, чтобы позагорать. Через некоторое время кто-то расстелил рядом со мной свое одеяло и тоже лег. Я заметил, что это красивый юноша моих лет, и быстро отвернулся, сделав вид, что он мне не интересен. Однако вскоре почувствовал, как его ладонь заползла под мою и пальцы переплелись с моими. Удивленный, я обернулся к моему соседу, улыбнулся. Он улыбнулся в ответ и сказал, что его зовут Барри.

— Эллиот, — ответил я. — Друзья зовут меня Элли.

Первой моей мыслью было, как и всегда: «Чем я мог заинтересовать такого красивого парня?» Однако, я его заинтересовал, это было ясно. Мы с ним проговорили пару часов о кино и школе. Пальцы его поглаживали и поглаживали мою зарывшуюся в песок ладонь. Все это было для меня новым и волнующим — первая любовь. В конце концов, я предложил ему поехать ко мне. Родители и сестры были в отъезде, я знал, что весь дом находится в моем распоряжении. Ни один юноша в гости ко мне никогда еще не приходил, и теперь я испытывал волнение почти нестерпимое.

Едва отперев дверь дома, я почувствовал, как лицо мое заливает краска стыда. Почти вся наша мебель была получена от Армии Спасения — хлам, от которого отказались даже благотворительные организации, и который мы получили почти даром, что мгновенно бросалось в глаза. Единственной обставленной одинаковой мебелью комнатой была спальня моей сестры Голди, в нее я сразу же Барри и отвел.

Барри был первым в моей жизни мужчиной, которого я поцеловал. Собственно, он был первым, с кем я испытал все то, что связано с понятием «предаваться любви». Мы целовались, занимались сексом, рассказывали друг другу о себе. Я сказал, что хочу стать художником и буду поступать в Хантер, хотя и предпочел бы Бруклин-колледж. Барри собирался уехать в колледж, находившийся на севере штата Нью-Йорк. Мне казалось вполне возможным, что мы с ним станем друзьями, будем встречаться. Одно уже это было для меня новостью — секс с человеком, которого я по-настоящему разглядел, с которым разговаривал.

Остаток дня и всю ночь мы провели, беседуя и любя друг друга. В разговорах Барри то и дело прибегал к слову «гей», в особенности, когда говорил о себе. Я никогда прежде не пользовался этим словом. Даже при том, что я знал секс только с мужчинами, я не считал себя гомосексуалистом, отчасти потому, что никакой эмоциональной связи между мной и моими партнерами никогда не возникало. К тому же, секс был тем, что мне приходилось скрывать, даже от себя самого. Я предавался ему в темных кинотеатрах, с совершенно чужими мне людьми. Да в большинстве случаев мне и не хотелось заводить какие бы то ни было отношения с этими чужаками.

Барри же никем иным, как только гомосексуалистом, себя не считал. Более того, он стремился к прочным отношениям. Он и сам связывал секс с такими отношениями, и меня убедил в том, что связь между ними существует. Он открыл мне глаза на мою потребность в близости с людьми, в особенности с гомосексуалистами. И все это помогло мне сделать еще одно важное открытие: я — гей.

Собственно говоря, это было более чем очевидным, однако до того момента я об особенностях моей человеческой природы ничего не ведал. Теперь же я не только понял про себя самого нечто фундаментальное — нечто, присутствовавшее во мне всегда, — но и узнал, как это называется. Я — гомосексуалист. Гей. Передо мной словно открылась вдруг гигантская дверь, о наличии которой я даже не знал, дверь, ведущая в другое, совершенно новое для меня крыло моего дома. Я, быть может, и питал смутные подозрения насчет того, что оно существует, но никогда прежде по-настоящему о нем не задумывался.

На самом-то деле, не столь уж многое это и изменило. Я остался тем, кем был. Однако, оглядываясь назад, я понимаю, что, возможно, мне открылся тогда проблеск новой жизни — нового наслаждения, порожденного знанием, что я не совершенно одинок.

Когда мы проснулись следующим утром, Барри сказал:

— Может, позвонишь моему другу Харви и пригласишь его к нам? Он пишет пьесы. Тебе он понравится.

Когда он пришел, Барри принимал душ, поэтому я провел Гарви в гостиную, где оба мы уселись на диван. Мы едва-едва успели обменяться парой слов, как вдруг Гарви потянулся ко мне, обнял одной рукой и поцеловал в губы. А следом мы придвинулись поближе друг к другу обнялись и стали целоваться еще более страстно. Всего за два дня меня целовал уже второй человек — это было своего рода потрясением. Двое красивых мужчин сочли меня привлекательным, им захотелось целовать меня. И хотя я едва верил в происходящее, я не мог отрицать что это чувство — меня хотят! — доставляло мне огромное наслаждение.

Увы, как раз в эти мгновения сверху спустился Барри. Войдя в гостиную, он застал нас обнимающимися. И, закатив в истерику, оделся, вылетел из дома, и больше я ничего о нем не слышал. Винить его за это я не могу. Я пытался связаться с ним, объясниться, но он на мои звонки не отвечал. С Гарви же мы встречались еще около месяца, а потом пути наши разошлись.

В колледже моя сексуальная ориентация стала для меня еще более ясной, и я изо всех сил старался скрыть ее от других. Еще на первом курсе я вступил в студенческое братство и притворялся, что называется, «нормальным», таким же как все. На одной из наших вечеринок рыжеволосая женщина, пьяная и одуревшая от наркотиков, вдруг прониклась ко мне интересом и затащила меня в одну из комнат, — с кроватью, на которой была кучей свалена одежда всех, кто на эту вечеринку пришел. Она начала раздеваться, требуя, чтобы мы занялись любовью. Я подыгрывал ей — главным образом, чтобы не выдать себя, — и, в общем, то, что произошло дальше, тоже было неплохо. Но вдруг дверь распахнулась и в комнату ввалилась бóльшая часть членов нашего братства, начавших скандировать мое имя. Мы оба постанывали, работая на публику, однако впечатление у меня все происшедшее оставило самое отвратительное.

Когда мне было девятнадцать, один из друзей рассказал мне о крутом баре на Третьей авеню, в который все приходили в кожаных куртках.

— Не хочешь заглянуть туда? — спросил этот друг.

— Конечно, хочу, — ответил я.

Мы заявились в этот бар в хлопковых куртках, хлопковых брюках и самой обычной уличной обуви. Мы выглядели как школьники в публичном доме. Вскоре один из этих завсегдатаев, рослый и мускулистый, смахивавший на байкера парень, приметил нас и направился прямиком ко мне. Оглядев меня с головы до пят, он скорчил грозную физиономию и с силой ударил меня в плечо.

— Приходи сюда в следующую суббот, пидор долбаный, да надень кожаную куртку и ботинки, а не то худо будет.

Повторять это дважды ему не пришлось.

Я пошел в ближайший армейский магазин, купил кожаную куртку и ботинки. Мой друг, узнав о том, что я приобрел эту амуницию, спросил:

— Ты что, вернуться туда собираешься?

— Конечно, собираюсь, — ответил я.

— Ты спятил, — сказал он.

— Марлон Брандо носит кожаную куртку. Почему же мне нельзя?

В следующую субботу я пришел в бар на Третьей авеню, уже ничем от прочих его посетителей не отличаясь. Все тот же рослый байкер снова подошел ко мне, снова оглядел с ног до головы, снова ударил в плечо — и поцеловал. Следующие три дня мы провели в его квартире, предаваясь увлекательному садомазохистскому сексу. И больше я его, как то случалось и после, ни разу не видел.

Закончив колледж, я снял в Гринич-Виллидж квартиру и начал работать декоратором в магазине «У. и Дж. Слоан». Кроме того, я выполнял, в качестве свободного художника, декораторские работы для постоянно обновлявшегося потока состоятельных клиентов. Карьера моя быстро набирала обороты и спустя недолгое время я стал своим в обществе богатых и известных ньюйоркцев. Одним из моих друзей был в то время хорошо известный бродвейский и телевизионный актер Элвин Эпштейн. Элвин знал в мире искусства и в Голливуде всех и вся, и мне казалось, что его то и дело приглашают на самые лучшие вечеринки.

Однажды вечером мы встретились с ним, чтобы выпить, в гринич-виллиджском баре «Сан-Ремо», где тусовались геи, времени куда заглядывали и разного рода знаменитости. Мы еще не выпить по первой, когда я обнаружил, что за соседним столиком сидят Марлон Брандо и Уолли Кокс. Я подтолкнул Элвина локтем и спросил:

— Это действительно они или мне только кажется?

Элвин обернулся и сразу же заулыбался во весь рот. А потом встал и подошел к тем двоим. Элвин, Брандо и Кокс обменялись экспансивными приветствиями, за которыми последовали взаимные объятия. Я думал остаться за своим столиком, однако Брандо и Кокс настояли на том, чтобы мы сели вместе.

Брандо просто-напросто источал сексуальное обаяние. И совершенно не важно, кого вы собой представляли: «нормального» человека или гея, — смотреть на него и не думать о том, каков он в постели, было невозможно. Он и Кокс, уже просидели здесь некоторое время и оба были хорошо поддатыми.

Брандо, взглянув на меня, поинтересовался:

— Эй, малыш! Ты на что это уставился?

Я мгновенно покраснев, спросил:

— Это действительно мистер Пиперс?

Уолли Кокс, ставший впоследствии звездой нескольких очень популярных телешоу, включая и «Площади Голливуда», к тому времени прославился как персонаж телесериала «Мистер Пиперс».

Кокс, повернувшись ко мне, ответил:

— Нет, я — Орсон Уэллс.

А Брандо, расхохотавшись, сказал:

— Врет. Он — Рита Хэйворт.

Услышав это, я сказал Брандо, что мне то и дело говорят, будто мы с ним могли бы сойти за близнецов.

Все расхохотались, и дальше разговор у нас пошел совсем уже веселый.

— Ты откуда, парень? — поинтересовался у меня Брандо.

— Я-то? Я из Бенсонхерста, это неподалеку от Кони-Айленда.

— А ты не слишком далеко от дома забрался? — спросил он. — Ты разве не знаешь, что в этом баре гомиков хоть пруд пруди?

— Чшшш, — прошипел я. — Неровен час, кто-нибудь вас услышит. Вот у нас в Бенсонхерсте гомиков вовсе нет, ни одного.

Все покатились со смеху.

— Еще как есть, — сказал Уолли Кокс. — Они везде есть. Даже на Кони-Айленде. И что сказали бы твои родители, узнав, что ты пьешь пиво с гомиками? Бармен, еще пива нашему бруклинскому малышу.

— Поверить не могу, что выпиваю с мистером Пиперсом и Стэнли Ковальски, — сказал я, обращаясь к Коксу и Брандо.

— Не-а, — ответил Брандо, — никакой я не Стэнли. Я — Ева Мэри Сэйнт.

— А я деньги на кожаную куртку коплю, как у байкера, — сообщил я Брандо. И следом, понизив до заговорщицкого шепота голос, спросил у обоих. — Слушайте, а вы двое не, э-э, не гомосексуалы?

— Ни в коем разе, — ответил Кокс. — Мы просто пришли посмотреть на извращенцев. Но сами? Ни-ни. А ты что, из них?

— Он же из Бруклина, — вмешался Брандо, — ты разве не помнишь? А там такие не водятся.

Все снова расхохотались.

— Прямо не знаю, что и сказать, — признался я им обоим. — Вы и вдруг сидите тут с самыми обычными людьми.

И повернувшись к Брандо, добавил:

— Вы ведь получили «Оскара» за то, что умеете громко рыдать.

Брандо, улыбнувшись, ответил:

— Знаешь что, малыш. Обними меня — но только по-мужски.

— А я как же? — сказал Кокс. — Ты разве не хочешь рассказать маме с папой, как мистер Пиперс и Марлон Брандо поили тебя пивом и обнимали?

Я встал и, ощущая едва ли не благоговение, обнял сначала одного, а потом другого.

— Вот что, — сказал Брандо. — Мы собираемся на вечеринку, это в нескольких кварталах отсюда. Давайте пойдем туда и будем обнимать всех, кого захотим.

Уолли Кокс наклонился ко мне и лукавым сценическим шепотом сообщил:

— Но только должен тебя предупредить. Там будет куча гомосеков.

Я провел тот вечер с Марлоном Брандо, Уолли Коксом, Элвином Эпштейном и целой толпой знаменитостей, многие из которых и вправду оказались гомосексуалистами. И это был один из лучших вечеров во всей моей жизни.

Такие вечера и в любой-то жизни — большая редкость. На них ты словно взлетаешь, высоко-высоко, — правда, для меня это означало, что следом придется падать, и очень низко. Домой я возвращался, ощущая полное одиночество. У всех моих друзей и родичей имелся дома кто-то, с кем они могли поделиться, кому могли рассказать о своих удивительных приключениях. А я в ту ночь одиноко лежал в постели. Мне некому было поведать о вечере, который я провел, смеясь, обнимаясь, прожигая жизнь в компании Марлона Брандо и Уолли Кокса. Положим, я мог бы позвонить одной из моих сестер, но даже если бы они поверили моему рассказу, что сомнительно, ничего интересного они в нем все равно не усмотрели бы. А уж родителей он и вовсе оставил бы равнодушными.

«Бран — кто? — словно слышал я голос матери. — И Уолли Кокс? Ну что за чушь ты несешь? Слушай, а ты сегодня хоть что-нибудь заработал? Эта закладная, она меня в могилу сведет.» Так что Элли оставалось только одно — очередная долгая, тягучая, мучительная, переходящая в киношное затемнение ночь. Всякий раз, как меня охватывало тягостное чувство одиночества, я следовал примеру, который всю мою жизнь подавал мне отец, — заваливался спать.

Вот такой и была моя жизнь. Будние дни я проводил в Нью-Йорке — зарабатывал деньги и вступал в случайные половые связи с не знакомыми мне людьми. А в пятницу вечером выезжал в Уайт-Лейк, спасать бизнес моих родителей.

Там, в Уайт-Лейке, я изображал «нормального» бизнесмена. Что, разумеется, было чудовищным враньем. В Нью-Йорке же я был художником и геем. Что было чистой правдой. Однако, притворяясь и тем, и другим сразу, я ни тем, ни другим быть не мог — по крайней мере, полностью.

Я разрывался между двумя моими личностями, и разрешить противоречие, было невозможно. Если я решу жить собственной жизнью, то побегу из Уайт-Лейка стремглав, как человек, только что выпущенный из турецкой тюрьмы, однако в итоге родители мои впадут в нищету. А если я этого не сделаю, то могу рано или поздно покончить с собой, направив машину за ограждения моста Джорджа Вашингтона. Так или иначе, часы продолжали тикать. Каждый пятничный вечер, направляясь по Нью-Йоркской магистрали на север (пока все мои друзья ехали на восток, к Файер-Айленду), я мрачно размышлял о том, как ужасна моя жизнь. Во время этих возвращений в мотель я часто вспоминал пророчество сестры: «Ты потратишь на их дерьмовый мотель твои лучшие годы. И никакого проку от него никогда не добьешься»

Сколько раз мне хотелось повернуть машину назад и забыть все, что я знал о двух идиотах, находивших удовольствием в том, чтобы губить и мою жизнь, и свои собственные. Однако я так и ехал к перекрестку № 16, а по моему лицу катили слезы.

Загрузка...