Глен Дункан

Я, Люцифер


Ким с любовью


Я, Люцифер, падший ангел, князь тьмы, дух света1, властелин ада, повелитель мух2, отец лжи, вели­чайший отступник, искуситель рода человеческого, древний змий, соблазнитель, обвинитель, истязатель, богохульник; с которым никто во всей Вселенной не сравнится в пос­тели (спросите об этом у распутни­цы Евы), решил — о-ля-ля — рассказать о себе все.

Все? Ну, кое-что. Забавное вы­брал я название: «Кое-что». Доста­точно скромно для нового тысяче­летия, вам так не кажется? «Кое-что». Так сказать, мой взгляд на известный сюжет. Фанк. Джайв. Буги. Рок-н-ролл. (Это я придумал рок-н-ролл. Вы не поверите, сколько я всего изобрел. Анальный секс, естественно. Сига­реты. Астрологию. Деньги... Короче говоря, все, что отвлекает ваши мысли от Бога. Который в общем-то — о боже! — и есть... почти все в мире.)

Ну, а теперь задавайте миллионы своих вопросов. Хотя в конечном итоге это один и тот же вопрос: что значит быть мной? Что же, ради всего святого, это значит?

В двух словах (а ведь именно это благодаря мне вы теперь предпочитаете — наступила эпоха скоро­стей и время оказалось расписано поминутно) сказать об этом трудно. Замечу для начала, что меня все вре­мя терзает боль. Состояние постоянной агонии, перемежающейся (что самое плохое) неожиданными приступами острой лихорадки, — это позаниматель­ней люмбаго или несварения желудка. Все мое нутро время от времени будто становится Армагеддоном 3(что действительно ужасно): эти ядерные реакции и сверхновые взрывы все время застают меня врас­плох, работа не спорится, поэтому-то, честно при­знаться, многое из того, что было мною создано, безвозвратно пропало. Меня бы до сих пор терзал стыд, не откажись я от этого бесполезного чувства миллиарды лет назад.

Кроме того, приступы гнева. Вероятно, выдумаете, нам известно, что это такое: ушибленный молотком большой палец, чересчур остроумный шеф, жена и лучший друг, занимающиеся оральным сексом на ва­шем супружеском ложе, потеря работы. Вероятно, вы думаете, что можете представить, как меняется краска на вашем лице. Уж поверьте мне, вы и понятия об этом не имеете. Едва ли вы и чуть порозовевшие щеки ви­дели. Вот я... Алый. Карминный. Кумачовый. Пунцо­вый. Рдяный. Кровавый, особенно в плохие дни.

А кто, вы спросите, в этом виноват? Разве не я сам выбрал свою судьбу? Разве в раю все не шло превос­ходно до тех пор, пока я... не огорчил Старика успеш­но поднятым мятежом? (Кое-что специально для вас, хотя это и может вас шокировать: внешне Бог похож на старца с белой длинной бородой. Думаете, шучу? Конечно, вам бы хотелось принять это за шутку. Но на самом деле он просто вылитый Дед Мороз со скверным характером.) Естественно, я сам сделал выбор. И вдруг... Господи, вы ведь никогда не слыша­ли о том, как все закончилось.

До сих пор. Теперь на повестке дня «Новый курс»4.

Конечно, можно было выражать недовольство, что я и делал. Но если бы все всегда было так просто. В конце концов Его прихоти, скажем так, меня уто­мили. Да, Его прихоти и Его... не хотелось бы упот­реблять это слово... Его наивность. (Вы, должно быть, заметили, что я использую заглавные буквы во всех словах, обозначающих Бога. С этим ничего нельзя поделать. Это предопределено. Естественно, я не придерживался бы подобного правила, если бы это­го можно было избежать. Бунт стал средством обре­тения свободы, несмотря на гнев и боль, но мы с ним остались скованы цепью четкой субординации. Вы когда-нибудь присутствовали — извините, но не могу сдержать зевоту — при Rituale Romanum5? Мне обычно страсть как хочется суфлировать тем, кто от волнения забыл слова. Но в конце концов я оттуда просто сбегаю. Каждый раз кажется, что все пройдет как-то по-новому. И каждый раз этого не происходит. «Кровь мучеников заставляет вас...» Да, да, да, знаю! Слыша­ли мы уже. Пора смываться.)

Легко заметить, что в моей биографии наивность отсутствует напрочь. Я в общем-то слышу и вижу многое в вашем мире. В мире людей (фанфары и барабаны, пожалуйста) я всеведущ. Более или менее. Мне все так же любопытно, как и вам, неугомонным мартышкам. Что такое ангел? Правда, что ад — это пекло? Неужели рай был покрыт буйной раститель­ностью? Правда ли, что в раю со скуки помереть можно? Действительно ли гомосексуалисты обрече­ны на вечные муки? А что будет, если в свой день рождения с вашего же согласия вас трахнет в зад ваш законный супруг? И что будет на том свете с будди­стами?

Всему свое время. Но вот что мне действительно необходимо вам сообщить — это «Новый курс». Я по­пытаюсь, пусть это и нелегко. Человек, как отмечал этот курносый онанист пруссак Кант6, застрял в не­коем промежутке, ограниченном временем и про­странством. Формы существования материи, грамма­тика понимания и все такое. Обратите на это при­стальное внимание, ибо об этом говорит вам сам Люцифер: в действительности число форм сущест­вования материи бесконечно. Время и простран­ство — лишь две из них. Более половины этих форм даже названий не имеет, и, если бы я их перечислил, ума бы вам от этого не прибавилось, так как едва ли вы смогли бы понять язык, на котором эти слова существуют. Это язык ангелов, а переводить никто из них не умеет. Да и словаря ангельского языка нет. Нужно просто-напросто быть ангелом. После Паде­ния (первого моего падения, того, которое сопровож­далось всеми подобающими спецэффектами) мы — я и мои собратья по бунту — обнаружили, что наш язык подвергается изменениям, и скоро возник вариант нашего первоначального языка — более горловой по характеру гласных, изобилующий щелевыми, свистя­щими и шипящими, но менее навороченный, менее божественный. Использование нового диалекта при­вело к появлению у нас не только ларингита, длив­шегося век или два, но и иронии. Только представьте, каким это оказалось облегчением. У Него Самого совсем нет чувства юмора. Ведь идеальное просто не может себе этого позволить. (Шутка, отделившая воображаемое от реального, была исключена из меню человека, явившегося результатом усилий Его вооб­ражения — если, конечно же, все, что Он может себе представить, — это то, что только вообще можно себе представить.) Когда мы хохотали и покатывались от своих приколов, наше ржание было слышно и на Небесах, где все выглядели так, будто их в чем-то обделили. Тем не менее столь заразительный смех обошел стороной небожителей: Гавриил удалялся, чтобы упражняться в игре на трубе, Михаил — в под­нятии тяжестей. По правде говоря, они несколько трусоваты. Если бы вниз вел более безопасный путь, скажем, необходимость бегства при пожаре (шум и гам), — число перебежчиков, украдкой выстроивших­ся у моей двери, было бы вполне приличным. «Оставь надежду всяк сюда входящий»7— да, но приготовься посмеяться от души.

Итак, толковать мой ангельский опыт на языке людей — дело непростое; мое существование — это кружево, сплетенное из постоянно встречаемых мной трудностей (сжатые кулаки и вспотевший лоб). С точки зрения выразительности ангельский язык по сравнению с английским, ридикюлем кол­костей, для меня просто кладезь. Как можно пер­вый втиснуть в последний? Возьмем, к примеру, темноту. Вы и понятия не имеете, что для меня означает — войти в темноту. Можно было бы ска­зать, что это как облачиться в шубу из норки, ко­торая еще сильно пахнет тем, кто пожертвовал ради нее собой, и лишь слегка — дорогой шлюхой, надевавшей ее. Можно было бы сказать, что это словно помазание мирром нечистым. Можно было бы сказать, что это подобно первому глотку после того, как вы несколько лет в рот ни капли не брали. Можно было бы сказать, что это как возвращение домой. И так далее. Но этого всего будет недоста­точно. Ваше обманчивое и безосновательное ут­верждение, согласно которому один предмет явля­ется одновременно и другим, меня чрезвычайно ограничивает. (Да и как оно может приблизить к пониманию сути самого предмета?) Все существу­ющие в мире метафоры ни на малую толику не объясняют того, что я чувствую, вступая в темноту. А ведь это всего-навсего темнота. Что же касается света, даже не просите меня рассказывать о нем. Я вполне серьезно: не просите меня рассказывать о свете.

Этот «Новый курс» — выражение моего снисходи­тельно-сочувственного отношения к поэтам, знак по­добающего участия, поскольку они всегда были ко мне расположены по-дружески. (Но я, между прочим, вовсе не претендую на то, чтобы меня упомянули среди авторов «Сочувствия Дьяволу»8. Вы можете в этом усомниться, но на самом деле это произведение — це­ликом и полностью заслуга Мика и Кейта9. Галлюци­нации, время от времени посещающие поэтов, на­полняют их чувством ангельского блаженства, кото­рое они пытаются передать на языке красивых без­делушек. Многие из них сходят с ума. Это меня совсем не удивляет. «В плену у времени я гибну молодым //. Хотя в оковах пел как море»10. И кто, по-вашему, вдох­новлял на это? Святая Бернадетта?

В период возникновения жанра романа опреде­ление его структуры играло важную роль, поскольку структура была средством переноса вымышленного содержания в реальный, невымышленный мир. Придуманные сюжеты выдавались за письма, дневники, судебные свидетельские показания, бортовые журналы. (Впрочем, ясно, что мое творение не со­всем роман, но я уверен: мои читатели — далеко не любители биографий знаменитостей или крими­нального чтива.) Сегодня это никого не волнует, но, хотя современность и позволяет мне фамильярни­чать (было бы прекрасно, если бы вы не потребова­ли объяснений, как Его Сатанинское Величество могло снизойти до написания пером или печатания на машинке рассуждений о делах ангельских), мне это совершенно не нужно. В настоящее время я живу и обладаю не так давно предоставленным мне телом некоего Деклана Ганна, ужасно неудачливого писа­теля, умершего недавно, когда наступили тяжелые времена (о, как умирал этот писака!); до перехода на новый уровень его последними сколько-нибудь значительными поступками стали покупка пачки бритвенных лезвий и заполнение водой — с после­довавшим за этим погружением тела — глубокой ванны.


Уверен, все это вызовет шквал новых вопросов, но позвольте мне вести повествование так, как я считаю нужным.


Не так давно Гавриил (став почтовым голубем единожды, останешься им навсегда) искал и нашел меня в Церкви Святого Причастия, Восточная три­надцатая улица, 218, Нью-Йорк-Сити. Я расслаблялся после обычной хорошо выполненной работы: отец Санчес уединился с девятилетним Эмилио. Пропуски заполните сами.

Теперь эта педофилическая рутина не составляет для меня никакого труда.

Эй, падре, а как насчет вас и...

Я думал, вы об этом даже и не спросите.

Я преувеличиваю. Но вряд ли это можно назвать искушением. Подталкивать — хотя бы даже слегка — сексапильного отца Санчеса с покрытым капельками пота лбом и цепкими руками к нудной, лишенной воображения деятельности, в которой он погряз, вкусив ее однажды, едва ли было нужно. Я ощутил запах Эмилио, ухватившегося за лодыжки (этот эпи­зод заложит в нем важный фундамент — вот в чем прелесть моей работы: это вроде как создание фи­нансовой пирамиды), и затем удалился в неф, чтобы насладиться нематериальным эквивалентом посткоитальной сигареты. Между прочим, когда я вхожу в церковь, ничего не происходит. Цветы не гибнут, статуи не слезоточат, приделы не содрогаются и не скрипят. Я далеко не без ума от холодного ореола храмов, и вряд ли вы могли бы обнаружить меня рядом с освященными pain el vin11, но, за исключением подоб­ной непереносимости, я, как и большинство людей, чувствую себя вполне комфортно в Доме Господнем. Отец Санчес, порозовевший и разгоряченный от стыда, вел к паперти Эмилио, у которого болела задница. Глаза мальчика были широко раскрыты, от него пахло мускусом, смешанным со страхом, и уксу­сом с примесью отвращения; вскоре они скрылись из виду. Сквозь цветное стекло проникал солнечный свет. Где-то громыхнуло ведро уборщицы со шваброй. Два раза взывала сирена патрульной машины, будто ее проверяли, затем наступила тишина. Трудно ска­зать, как долго я мог бы пролежать там, бестелесно откинувшись назад, если бы вдруг заколыхавшийся эфир не сообщил мне о присутствии еще какого-то ангела.

— Давно не виделись, Люцифер.

Гавриил. Рафаила не посылают из-за боязни, что он отступит. Михаила не посылают из-за боязни, что он поддастся гневу, а это пункт три в списке семи смертных — победа Вашего покорного слуги. (Однаж­ды подобное уже было: когда ростовщики вывели из себя Христосика, — факт, о котором теологи умалчи­вают с поразительным постоянством.)

— Гавриил. Мальчик на побегушках. Сводник. Не обижайся, старик, но от тебя воняет.

На самом деле от него пахнет, выражаясь метафо­рично, майораном, косточками сливы и арктическим светом, а его голос проникает в меня будто блестящий палаш. Беседа при таких условиях не идет.

— Тебе больно, Люцифер?

— Нурофен с этим справляется лучше некуда. А что, Мария все еще хранит для меня свою девствен­ность?

— Я знаю, тебе очень больно.

— И с каждой секундой становится все больней. Так чего ты от меня хочешь, дорогой мой?

— У меня к тебе сообщение.

Quelle surprise!12 Мой ответ — нет. Сваливай, мать твою. Или излагай кратко.

Я вовсе не шутил, когда говорил, что мне больно. Представьте себе смерть от рака. Всего несколько минут — и нарастающая агония заполняет все ваше существо. Я почувствовал, что у меня вот-вот пойдет кровь из носа, своеобразный аналог рвоты, и появит­ся тик на лице.

— Гавриил, старина, ты ведь слышал, что бывает хроническая аллергия на арахис?

Он слегка отпрянул назад и пригнулся. Я рефлекторно распрямился, увеличив тем самым свое присутствие до границы материального мира; в ап­сиде появилась трещина. Будь вы здесь, вы могли бы подумать, что облако закрыло солнце или что над Манхэттеном собралась смертоубийственная гроза.

— Ты должен меня выслушать.

— Неужели?

— Это Его воля.

— А, ну если это Его воля...

— Он хочет, чтобы ты вернулся домой.

Однажды, когда еще не прошло много...

времени, которое, как вам будет приятно узнать, — всегда ведь нужна какая-то точка отсчета, — было сотворено в процессе мироздания.

Вопрос «Что было до сотворения мира?» не име­ет никакого смысла. Время — это неотъемлемая часть мироздания, поэтому до сотворения мира его не было. Был Старина, пребывающий в состоянии веч­ной моментальности до тех пор, пока Его всемогущий сфинктер не попытался разобраться, кто же Он такой есть. Самой большой Его проблемой было отличить Себя самого от Пустоты. Если ты — Все, то одновре­менно ты и Ничто. Он создал нас, и со свистом и взрывом (на самом деле — достаточно небольшим) родилось старое доброе Время.

Время — это время, скажете вы (но если честно, вы бы предпочли сказать: «Время — это деньги», не так ли?), но что вы вообще знаете? Время в древности было другим. Размеренней. Медленней. Богаче по своей структуре. (Вспомните рот Энн Бэнкрофт13.) Древнее Время измерялось движением духовных сущностей, это была более совершенная система по сравнению с Новым Временем, которое измеряется движением тел, и возникло оно тогда, когда появи­лись вы, без умолку щебечущие уродцы, и расчленили все на века и наносекунды, заставляя всех постоянно чувствовать себя усталыми и изнуренными. Потому-то существуют Древнее Время и Новое Время, наше и ваше. Вокруг Него были мы: серафимы, херувимы, престолы, господства, силы, власти, начала, архангелы, ангелы — на протяжении громадного количе­ства времени до тех пор, пока Он не запачкал руки материальным миром. В Древнее Время все было блаженным и бесплотным. То были дни благодати и праведности. Однако коленная чашечка существует только для того, чтобы ее выбивали молотком, а праведность — для того, чтобы грешить.

А что было потом? Вот то, что вы наверняка хо­тели бы узнать. (Боже правый, вам ведь всегда хоте­лось знать ответ на этот вопрос. Как и на вопросы «Что делать?» и «Что будет, если...». Но, к моей ра­дости, вряд ли когда-либо за ними следовало: «А ког­да же все это закончится?») Изначально мы имеем Антивремя и субстанцию Бог — Пустота. Далее — раз­деление субстанции Бог — Пустота на Бога и Пусто­ту, и в результате спонтанного творения — появление ангелов, цель существования которых была им от­крыта уже непосредственно в процессе самого их обнадеживающего появления (человек — вот кто действительно обнадеживал), то есть служение Богу, а не Пустоте, и служение, мягко выражаясь, верой и правдой. В человеческих языках нет подходящего слова, чтобы описать степень концентрации низ­копоклонства, с которым нам приходилось прислу­живать, ad nauseam14, ad infinitum15. Да, с самого пер­вого дня положение Старика было ненадежно. Осво­бодившись от божественного дерьма в божественной башке, Он наполнил ее тремястами одним, шестью­стами пятьюдесятью пятью, семьюстами двадцатью двумя подхалимами из запредельного космоса, гото­выми помочь Ему (ведь он сама жизнерадостная добродетель) заглушить красоту небесной гармонии. (Вот нас сколько, между прочим, было. Мы не старе­ем, не болеем, не умираем и не имеем детей. Да, у нас нет маленьких ангелочков. Существуют нефилимы — эти уродцы, но о них позже.) Он создал нас и предположил — хотя, разумеется, знал, что предпо­ложение ложно, — что единственно возможной реак­цией на Его совершенство будет подчинение и хвала, в том числе и со стороны нас, ультралюминесцентных сверхсуществ. Разумеется, он знал, что ангельское славословие в антиматериальном мире не имеет ни­какого значения, если оно происходит само по себе. Если бы все, чего Он добивался, обеспечивалось внутренней природой вещей, с таким же успехом Он мог бы установить музыкальный автомат. (Между прочим, именно я изобрел музыкальные автоматы. Так люди смогли одновременно напиваться и тереть­ся друг о друга разными местами, при этом наполняясь рок-н-роллом.) Поэтому Он создал нас — и Бог ему в помощь — свободными.

Это и стало причиной всех бед.

Воздадим же Старине должное. Он был почти прав. (На самом же деле Он был совершенно прав, осознавая ошибочность того, что скорее всего все получится совсем даже неплохо — излагать этот сю­жет однозначно невозможно.) Да, Он был почти прав. Оказалось, что однажды нам довелось это ис­пытать — Бог был невероятно милым. Постоянно нежиться в божественной любви — это ведь просто кайф. И при этом быть еще и неблагодарным совсем нелегко. Конечно, мы не могли не испытывать ничего, кроме чувства все озаряющей благодарности, и пото­му горла перед Ним не жалели. Ясно было одно — Он обнаружил то, что всегда знал: он любил аудиторию. Сотворение ангелов и первый виток Древнего Времени открыли Ему глаза на то, кем и чем Он был: Богом, Создателем, альфой и омегой. Он был всем, за исклю­чением того, что создавал сам. Можете представить себе испытанное Им чувство облегчения: Я — Бог. Обалдеть. Круто. Дошло, блин!

Невзирая на долголетнюю и всеобъемлющую любовь, мы вполне осознавали состояние, в кото­ром находились: тошнотворный коктейль суборди­нации и вечности. Спросите меня, почему Он создал нас вечными, и я отвечу (по прошествии всего вре­мени, как Древнего, так и Нового): понятия не имею. Что-то я увяз... А я ведь хотя и гордая птица (слишком уж большое значение придавалось моей гордости), но не глупая. Если Бог захотел бы меня уничтожить, Он сделал бы это. Это как ЦРУ и Сад­дам. Но я с самого Начала знал (равно как и вы), что сотворенные однажды будут жить вечно. «Ан­гел, — как говорит Азазиил, — это навсегда, а не на одно долбаное Рождество». Что-то меня не туда понесло. Я часто уклоняюсь от темы. Уверен, это вам не доставляет удовольствия, но чего вы, собс­твенно, ожидали, коли имя мое Легион... Кроме того, в последнее время я...

Впрочем, в данный момент это не имеет никакого значения.

Он повернулся к нам боком и изверг на нас оттуда океан любви, в котором мы резвились и плескались, как самцы лосося в оргазменном состоянии на нерес­те, возносили Ему благодарственные песнопения безукоризненным a capella16 (это были дни безмятеж­ности, тогда Гавриил еще не нашел свою трубу) так непроизвольно, как будто все мы были не чем иным, как небесным музыкальным автоматом. Нам ничего не оставалось, как любить Его, поскольку Его безгра­ничная любвеобильность не предоставляла нам вы­бора. Познавать Его означало любить Его. И так могло бы продолжаться на протяжении миллионов и миллионов ваших лет. Но потом... О, да. Потом.


Как-то раз в один из нематериальных дней из ниоткуда в мою духовную голову пришла непроше­ная мысль. Только что ее там не было, но в следую­щий миг она уже была там, а еще через мгновение ее уже и след простыл. Она снова впорхнула и вы­порхнула, словно пестрая птица или волнующие звуки джаза. В самый ответственный момент я сфальшивил, и в Gloria17 появился едва уловимый изъян. Вам нужно было видеть их лица. Повернутые назад головы, сверкающие глаза, взъерошенные перья. А мысль была такая: «Что было бы, если бы Его не было?»

Небесный Хозяин в мгновение ока оправился. Этот болван Михаил, кажется, вообще ничего не за­метил. Gloria зазвучала снова, приторная слащавость, глянец и блеск, мы рассыпаемся перед Ним в комп­лиментах, но она уже возникла — свобода воображе­ния, существующая без Бога. И эта мысль, освобож­дающая, революционная, эпохальная, коренным образом изменившая ход вещей, была моей. Скажите, каким я вам нравлюсь больше? Я могу быть искусите­лем, истязателем, лжецом, обвинителем, богохуль­ником и самым последним грешником, но никто не отменит того, что мне принадлежит открытие ан­гельской свободы. Да, смертные мои друзья, это был я, Люцифер. (По иронии судьбы после падения они перестали именовать меня Люцифером, то есть духом Света, и стали называть Сатаной, то есть противосто­ящим Богу. По иронии все той же судьбы они лишили меня ангельского имени именно тогда, когда я заслу­жил его.)

Эта идея распространялась как вирус. Братство свободы. От некоторых исходили тонкие намеки. Смущаясь, многие открывались мне, словно достиг­шие половой зрелости мальчики учителю-гомосексу­алисту. Многие — нет. Гавриил от меня откололся. Михаил держался со мной надменно. Великолепный, но нерешительный Рафаил, бедняга, любил меня так же, как Старика, и в течение некоторого времени пел с робкой неуверенностью в голосе. Но что же я, в конце концов, совершил? (Да что же такое я совер­шил, о чем Он и не подозревал?)

Прошло несколько тысячелетий. Слово уже ро­дилось. Братство росло. Конечно, Он обо всем знал. Старик всегда знал об этом, даже не ведая, что «всег­да», возможно, существовало тогда, когда Его еще не было. (Пожалуй, вы согласитесь, что постоянное присутствие возле вас того, кто все знает, не может не раздражать.) У себя ведь вы таких называете все­знайками. Однако ваши всезнайки, в сравнении с Ним, с кем нам приходилось иметь дело, — просто полые сосуды. Чем бы вы ни занимались, за исклю­чением восторженного восхваления непосредствен­но Его, — разговорами, трудноразрешимыми пробле­мами, подарками в оберточной бумаге, организацией вечеринок, которые должны стать сюрпризом для тех, ради кого они проводятся, — ничто не имеет значения. О чем бы вы ни рассказали Богу — ваш брат умирает от СПИДа, или, например, что вы были бы Ему очень признательны, если бы Он помог вам в суете ежедневных дел, — у Него на все находится лишь один ответ: «Да, знаю».

Голоса ангелов Братства обращались к новым ангелам. Я устал от чересчур гармоничной тягомоти­ны Gloria. От этого legato18. Все как-то бездушно, може­те себе только представить. У нас, у ангелов, нет души, если вам это, конечно же, интересно. Из всех Божьих тварей только у вас есть душа.

В свое время я покупал их миллионами, но, разра­зи меня гром, если бы я знал, что с ними делать. Един­ственное, на что они еще годятся, — страдание.

В последнее время у меня для этой цели есть упол­номоченные. Белиал уже выработал свой неповтори­мый метод. У Молоха тоже есть свой, хотя у него во­ображение совсем не развито: он, знай себе, ест их и срет ими, ест их и срет ими, и так до бесконечности. Но, помните, это срабатывает. Жалобный крик этих душ — приятная музыка, ласкающая мой слух. Астарот всего лишь разговаривает с ними. Иисусик знает о чем. И знает не понаслышке, но едва ли может каким-нибудь образом помешать этому. Кстати, Он никогда и не пытался что-нибудь предпринять, так как души эти находятся у нас в самом низу. Не считая вашего покорного слуги, над бедными душами никто не изга­ляется лучше, чем мерзкий Асти. Я научил этого не­годника всему. Ему удалось превзойти даже меня. Ду­мает, я не догадываюсь, что он стремится заполучить мой престол. (По возвращении придется что-нибудь предпринять. Нужно заранее подготовиться.)

Вам, крутые парни, психи, извращенцы, голово­резы, может быть, интересно, почему я не положу этому конец и не избавлюсь от него. Догадайтесь с грех раз... Все равно не догадаетесь.

Скажете, мол, привычка, и будете не правы. На самом деле в аду все вполне довольны. Души в основ­ном тусуются, курят, выпивают, говорят за жизнь. Здесь всегда есть что почитать.

Слово понемногу распространялось. Наши голоса сливались в прозрачных водах «Славься!» в сильное подводное течение. Мы бездействовали, не зная, что делать. У нас были только предположения, и ничего более. После первой попытки понять себя, подобной первой робкой ласке, нас не покидало состояние замешательства на протяжении еще нескольких со­тен тысячелетий, особенно тогда, когда мы пели. 11олагаю, мы бы продолжали петь до сих пор, если бы до нас не докатился слух о том, что для постанов­ки Отца пишется сценарий с рабочим названием «Материальная Вселенная» (окончательный вариант «Творение»), премьера которой с Сыном в главной роли была назначена на ближайшее тысячелетие.

Манхэттен, лето, место как раз для меня и время как раз для меня.

Шашечки такси сливаются в свете рекламных огней. Зловонное дыхание подземки. Бродяги-алко­голики, раздетые до того слоя, с которого обычно начинают портные, — футболки цвета лососины, безрукавки цвета сепии, символы пьянства и воров­ства. Какое зрелище! Мусоровоз поглощает ароматы города: медленно жующая косилка с грязными зубами и дурным запахом изо рта. Красота! Раскаленные тротуары испаряют дух мочи и собачьего дерьма. Будто вымазанные черной патокой, тараканы делают свое грязное дело, в то время как пузатые крысы снуют под покровом теней. Голуби выглядят так, словно их окунули в бензин, а затем высушили феном.

Манхэттен, лето. Отсутствие самообладания и подступающие желания. Блюющие в водосток алка­ши, ударницы панели, обкуренные марихуаной, вмазанный трансвестит, восходящие христианские порнозвезды, озлобленные на весь белый свет при­дурки, ложь, жадность, эгоизм, политика. Таков мой контрзамысел в противовес Его. Гарлем, Бронкс, Уолл-стрит, Верхний Ист-Сайд — продолжать излиш­не. Предоставьте мне порядочных людей и немного времени — и мои труды принесут плоды, и Нью-Йорк-Сити, моей Сикстинской капелле (хорошо, что моя правая рука прекрасно осведомлена о том, что делает левая), понадобится реставрация. Уж поверьте мне, она будет тотальной.

Не стоит даже говорить о том, что я от души по­смеялся над посланием Гавриила, так я не хохотал, может быть, со времени... испытаний в Лос-Аламосе19. Самодовольный Гавриил, неспособный на ложь. Совершенно неспособный на ложь. А я ему велел поклясться на Библии. «Продолжай, подними свою правую руку...»

На какое-то время я с головой погружаюсь в рабо­ту. Вы ведь тоже предаетесь различным занятиям: курение косячка по кругу, запой, непристойные слу­чайные связи. Вот и я отдаюсь работе. Рискуя, прос­то лезу из кожи вон, когда начинаются небольшие войны или столь притягательные для меня неврозы у сильных мира сего, то есть вашего мира. От вспышки необычной мигрени на всем земном шаре страда­ют только никудышные тираны; стенания в камерах пыток; меня успокаивает музыка выдираемых зубов и совокупляющихся особей; благоухание затушенных о женскую грудь окурков наполняет мои ноздри бальзамом, освобождающим от сомнений. Часть своего времени я посвящаю развитию технологий (вот-вот должна появиться масса штуковин, позволяющих вам иметь все не выходя из дома) и генной инженерии. Просыпаясь посреди ночи, ученые удивляются, как же, черт возьми, им это не пришло в голову раньше. Я нахожу время даже для мелочей — воровства, наси­лия, побоев, лжи, похоти, на этом, собственно, я и сделал себе имя. Один старикан из Болоньи, от кото­рого пахло «эспрессо», склонил к содомии своего Джека Рассела, посмотрел на себя в зеркало и был поражен: а почему, собственно, на протяжении дол­гого времени они оставались всего лишь хорошими друзьями.

Но тщетно. Семя посеяно. Некоторые вещи не­изменны. В том числе и неотвратимость откровений Гавриила: он неспособен на вранье. Кроме того, как Der Führer20 лжи, Il Duce21 обмана, я просто не могу не знать, откуда мне нанесут следующий удар.

Он дожидался меня в вымытом дождем Париже.

— Хочу трахаться, — сказал я.

Площадь Пигаль22. Я настаивал на своем, зная, как он ненавидит порно. Неоновая реклама бессонно расцвечивала мокрые улицы. Я не чувствовал арома­та блинчиков, кофе, сандвичей «кроке» или «панини», сигарет «Галуаз», но ощущал зловоние готовящегося дела, солоноватый запах недозволенного прелюбодеяния и ненасытной болезни. (От всех этих разговоров о том, что СПИД — наказание Божье, мне становится просто смешно. Я ведь его придумал, глупенькие вы мои. Так я показал Ему нос. Просто взгляните на то, что происходит: они не могут оста­новиться, несмотря на то что это их убивает.) А как же без насилия? Ибо, где есть вина, есть и насилие, и если вина — это запах, то насилие — это вкус: клуб­ника в формальдегиде и крови с привкусом железа.

— Один земной месяц, — сказал Гавриил.


Какое-то мучительное мгновение мы смотрели друг на друга (я — самоуверенно). Это причиняет такую же боль, как анальный секс (я чуть было не сказал: «Это причиняет такую же боль, как ад», — но что может причинить такую боль, как ад?), но я даже не подал вида. Я не хотел, чтобы он вдруг почувство­вал удовлетворение. Находиться рядом со мной для него было тоже нелегко, можете быть в этом уверены, но он приблизился и заговорил, этот мистер Спок23: «Ваша боль только в сознании».

— Я не хочу в феврале, — возразил я.

— Что?

— Двадцать восемь дней. Следующий год не висо­косный.

— А июль? Тридцать один день.

— Превосходно! Цены на отдых в Бенидорме24 с 18 по 30 просто бешеные.

Смех — это инстинктивная ответная реакция на страх. Ты ведь знаешь. Ты слышишь свой смех, а мы слышим твой пронзительный крик.

— «И я смеюсь, ибо не могу плакать» — так было бы точнее. Месяц — не очень-то много времени, что­бы изучить все соответствующим образом.

— Нет в мире ничего, чего бы мне хотелось и чего бы у меня не было. Ты не можешь сказать так о себе. Ты узнаешь, куда тебе отправляться.

— Да, да, да. А теперь сваливай, старый гомик. А, Гавриил...

— Да?

— Твоя мать там в аду в рот берет.

Он никак не отреагировал. Держался спокойно, находясь в защищающем ореоле Старика. Будь он без защиты, я точно одолел бы его. И он это знает. Если бы в нем поселилось Сомнение — если бы только в нем поселилось Сомнение, — там, на краю Пигаль, оно бы дало свои всходы. Ему бы захотелось узнать, опустит ли Бог свой щит, чтобы проверить его на прочность. Это как раз то, что этот Эксцентрик не­сомненно бы сделал. Если бы вера Гавриила не была столь непогрешима... если бы Бог забрал у него свою силу, Гавриил потерпел бы поражение. Почему, спро­сите вы? Да просто потому, что я — самая подлая, самая распущенная, самая вероломная ангельская сволочь во всей Вселенной, обозримой и необозри­мой, вот почему. Но с ним этого не произошло. Мы просто посмотрели в лицо друг другу, так, что нахо­дящаяся между нами стена Ничего будто завибриро­вала. Люди проходили мимо и говорили: «Кто-то прошелся по моей могиле».

Итак, в сюжетной линии «Книги Откровения» неожиданный поворот. «И схвачен был зверь и лже­пророк, совершавший у него на глазах знамения, которыми он обманывал тех, кто принял клеймо зверя... Эти двое были брошены живыми в озеро огненное, горящее серою». О, аплодисменты, поду­мал я, услышав это впервые. О, благодарю. Но теперь говорят, что Джонни Ретроспективой 25двигало про­стое любопытство. Конечно, он будет неприятно взволнован. (А знаете, правда ведь никогда не была на его стороне. Стоит он себе в раю под серебряным деревом в нестираных лохмотьях и с бородой разме­ром с овцу и, бормоча себе под нос, совершает рукой эти безумные порочные движения. Движения по траектории Керуака26: от гуру битников до обычного ханыги. Вы уже миллион раз это видели.)

Наверняка ведь знаете что к чему, но удивитесь: неужели Он это всерьез? Божественная Забота. Со­здал то, что не прощают, вот и компрометируй бес­конечную милость. Простишь то, что не прощают, вот и компрометируй бесконечную справедливость. Милость, справедливость, милость, справедливость и прочая чепуха до тех пор, пока от метаний в замкну­тых кругах в поисках Логики Одержимости не начнет кружиться голова и не свалишься на свою космиче­скую жопу и не возьмешься своими космическими руками за космическую голову, жалея о том, что ты вообще что-либо создавал.

Отсюда и этот нелепый «Новый курс», прежде чем время придет к своему концу. Когда наступит просто «Конец».

Извините, что выложил это вам таким образом. Забудьте о том, что я сказал. Время вовсе не идет к концу. Впереди еще полно времени. По причине того, что конец света все равно близится, моя цель — искупление. Что-то уж слишком хорошо все это. (Без подвохов Он перестал бы быть Самим Собой.) Мне придется жить в образе человека. Месяц — испытательный срок, а потом мне дадут время, равное продолжительности жизни ушной серы или гриппа. У меня, Люцифера, появилась возможность вернуться домой, но при условии, что остаток жизни Деклана Ганна не превратится в сплошную оргию.

Подобные предложения всегда связаны с разного рода происками и расчетами, и требуется время, чтобы все обдумать. Мне тоже оно понадобилось: три земных минуты — о чем спешу вам сообщить. Но по­чему, собственно, Ганн?

Как вы потом припомните, на долю нашего писа­ки выпали более трудные времена, чем он мог выне­сти, потому-то он чуть было не лишил себя жизни, утомительной и предсказуемой. Бритвенные лезвия, ванна, Джони Митчелл27 в стереодеке. Самоубий­ство — смертный грех. Самоубийцы попадают ко мне. Послушайте, если вы подумываете о самоубийстве, не делайте этого. В рай вы точно не попадете. (Шучу. Шучу. Сказать по правде, отправитесь наверх.) Бог явно питает нежные чувства к этому Ганну. Остатки католичества, пустая трата которых представляет собой невыносимое зрелище для Старика, добрые дела, совершенные им в юности, может быть, заступ­ничество его горячо любимой больной матери на том свете, об этом лишь Ваал28 ведает. Итак, Бог забирает душу Ганна прежде, чем он вскрывает себе вены, и прямиком отправляет его охладиться в лимб29. (В Ватика­не скажут, что с лимбом уже давно покончено, — не верьте. Лимб все еще битком набит идиотами и мертворожденными. Жалкое местечко. Я имею в виду, что про него даже в аду не болтают.) Если телесная жизнь обретет меня, я останусь, а Ганн отправится через чистилище (представьте себе приемную стома­толога: окон нет, орущие дети, переполненные пе­пельницы и чувство, будто за все происходящее несе­те ответственность лично вы) на небеса. Если не об­ретет, то Ганн получит тело обратно и тем самым повысит свои шансы на самоубийство. Вы можете в это поверить? Думаю, вы, скорее всего, поверить в это не можете, но все же в принципе вы можете в это поверить?

Любой бывалый делец скажет вам, что неожидан­ные деловые переговоры — проявление плохой стра­тегии; вас обворуют, разорят, надуют, проведут, об­считают, оставят в дураках, с вами обойдутся охрененно несправедливо. Мое преимущество заключа­ется в том, что я знаю, к чему может привести столь подозрительная сделка с великим «тружеником». Я всегда это знал. Дело в том, что со мной невозмож­но вести дела. Сделка — настолько неточное понятие, что оно приравнивается Райлем к категориальной ошибке30. Я могу вам рассказать о том, что точно не должно было стать сделкой. Условия сделки не долж­ны были быть такими, на которые бы я согласился.

Очевидность этого бросается в глаза, пусть даже глаза эти страдают миопией и катарактой. Но отказ ВТ сделки не означает, что я вовсе не стал бы зани­маться этой х...

Знаете, я ведь не совсем честен. Несомненно, этот факт для вас — некоторого рода потрясение. Вдруг — пылающие соски Астарты31 — на какую-то крошечную, малейшую, неуловимую долю мгновения я подумал (эти ангельские мысли носятся в голове, что за ними просто не угнаться), подумал о том, стоит ли это конца всего...

Но, как я уже сказал, они проносятся с огромной скоростью. Они перемещаются. Внутри я истерически смеялся над самим собой, даже не закончив размыш­лять о том, что в данной ситуации предмета размыш­лений могло бы вовсе не быть. И совсем несправед­ливо было бы начать описывать сам ход моих разду­мий: это больше напоминало бы непроизвольные подергивания духа, подобные тем, которые необъяс­нимым образом производит телесная оболочка, на­ходясь в состоянии между сном и бодрствованием. (В чем дело? Почем мне знать? Меня трясет так, что кажется: эта проклятая жизнь вот-вот меня оставит. И именно теперь, когда я начинаю раздумывать над всем этим, находясь под влиянием полуснов о паде­нии. Может, эта неожиданная тряска и дерганье появляются как раз перед тем, как коснешься земли?) В любом случае мгновение профессиональной некомпетентности, мазохистской фантазии, психо­демонического тика в один миг возникло, в другой исчезло. То, чем это закончилось...

Нет, нет, нет, нет, нет. Так не пойдет. Это не все. Люцифер, это не все. Ну, хорошо. Я подниму руку. Экономия и правда. А правда заключается в том, что мне пришлось относиться к этому серьезно. Пришлось, вы заметили? Так же как Старику приходится прини­мать истинное человеческое раскаяние. Это обуслов­лено Его природой. Иногда нам не предоставляется выбора — и даже Он обязан принять это как должное. Хочется, конечно, посмеяться вдоволь над нелепо­стью ситуации. «Меня, да назад в рай, — подумает кто-то вслух, неумело остря. — А-а, да, ясно. Превос­ходная идея. Вам не завернуть еще одну камбервельскую морковку?»

Сколько пройдет времени, прежде чем мне будут воз­вращены ангельские атрибуты"?— спросил я Гавриила.

— В этом отношении Ему предоставлена полная свобода действий.

Ты говоришь, если я проведу время человеческой жизни в спокойствии и вернусь на Небо, то буду представлять собой человеческую душу до тех пор, пока Его Светлость не изволит вернуть мне прежний статус и положение?

— Ангельский статус, да. Но никакой гарантии возвращения чина.

А что случится, дорогой мой Гаврюша, если я вдруг не смогу прожить жизнь писаки, не совершив смертного греха?

Он пожал плечами. (Я просто не мог описать того, что он сделал в телесном смысле, до вчерашнего дня, пока этот толстяк на Лесер Лейн не брякнул: «Чо, шеф, видал вчера вечером»? — И я обнаружил, как плечи Ганна вдруг приподнялись и тут же опустились: «Откуда мне-то знать?») Очаровательно. Возвраща­ешься, и никто тебе не гарантирует, что ты не будешь надраивать трубу какого-нибудь придурка еще пять­десят миллиардов лет.

Я согласился на месячный испытательный срок и отправил Гаврика обратно с новыми условиями без всякой надежды на то, что их учтут при согласовании, но, давая им понять, что отношусь к Их предложе­нию — гм — серьезно.

И потом, во мне что-то изменилось, но даже если бы этого не произошло, кто упустил бы возможность провести отпуск в Земле Материи и Ощущений?

Знаете, каким был райский сад? Я вам расскажу. Рай­ским. Шелестящие деревья протягивали лапы пенной листвы, дабы стать местом, столь нечасто облюбо­ванным бирюзовыми птицами. Молочные ручьи ис­пускали аромат воды, не тронутой нечистотами. Красные и серебряные рыбы украшали озера с обси­диановой гладью. Трава росла сочной и тем самым показывала, каков на самом деле зеленый цвет. (Тра­ва и зеленый цвет, они были созданы друг для друга.) Время от времени ласковые дожди орошали землю, и она снова и снова поднимала к ним свое лицо. Каж­дый день в небе дебютировали все новые и новые цвета: аквамариновый, розовато-лиловый, фиолето­вый, оранжевый, алый, индиго, каштановый. Цвета образовывали текстуру. Хотелось просто нежиться в них обнаженным. Материальный мир, это было и так ясно, подходил мне в самый раз.

Эдем был действительно прекрасен, и, если при попытке втиснуть его в телесные отверстия ему суж­дено было погибнуть, так тому и быть. (Если вам на­доела эта часть рассказа, то есть другая, в которой описывается мое пребывание там. Чем же я тогда занимался? «Пути Господни неисповедимы, — говорили вам уже тысячи раз. — Природа всех людей за­ключена в одном человеке». Быть может, так оно и есть. Но что, собственно, делал Дьявол в Эдеме?) Я перевоплощался в животных. Оказывается, я умею это делать. (Кстати, это вообще основная причина того, что я что-либо делаю: хочу убедиться в своих возможностях.) Какое-то время поторчал у ворот; совершил несколько медленных переходов в матери­альное состояние, пока не почувствовал (моя интуи­ция меня никогда не подводит), что плоть и кровь раскрываются мне, что моя ангельская сущность может проникнуть и заполнить тело, растягивая форму вокруг себя как мясную мантию. Облачение в такую мантию вызывает поначалу клаустрофобию. Духовная сущность инстинктивно начинает проти­виться этому. Перевоплощение требует силы воли и хладнокровия, ну, или невозмутимости, пока насто­ящая кровь еще недоступна. Представьте себе, что вы неожиданно для себя обнаруживаете, что можете дышать под водой. Представьте, что вы можете на­бирать воду в легкие, выделять кислород и с упоени­ем поглощать его. Но сделать первый такой вздох было бы очень даже непросто, не так ли? Рефлекторно вы начали бы барахтаться в воде, чтобы выбрать­ся на поверхность и глотнуть воздуха, то есть делали бы все так, как предусмотрела природа. Точно так же и у меня с телесным перевоплощением. Лишь целе­устремленные натуры преодолевают эту инстинктив­ную панику и поддаются телу. И, если необходимо напомнить, я и есть один из них. Итак, я перевопло­щался в животных. Само собой очевидно, что перво-наперво я выбрал птиц с их способностью видеть все с высоты птичьего полета. И не относитесь к этому с пренебрежением. (Между прочим, одна из наиболее неодолимых черт вашего характера — то, с какой скоростью вы привыкаете к новшествам. На днях я летел из аэропорта им. Джона Кеннеди в Хитроу и меня занимал некий рэпер, забивший до смерти свою подружку, как вдруг я обнаружил, что пассажиры совершенно равнодушны к тому, чем они были в тот момент заняты, а именно — самим пребыванием в воздухе. Взгляд из иллюминатора открыл бы им распаханные поля облаков, окрашенные то голубой, то фиолетовой дымкой оттого, что утро сменяет ночь, — а как они проводили время в бизнес-, эконом­- или первом классе? Кроссворды. Фильмы. Компью­терные игры. Электронная почта. Мироздание за окном, словно окропленная и томимая желанием дева, распростершись, замерло в ожидании пробуждения ваших чувств. А вы? Жалуетесь на свой мини­атюрный нож. Затыкаете уши. Закрываете глаза. Обсуждаете цвет волос Джулии Роберте. Ужас. Ино­гда мне кажется, что моя работа уже выполнена.) Да, летать — это истинное наслаждение. А летать ночью? М-м-м... Как бабочка. Вам и совы об этом скажут. Я плескался в темноте и наслаждался светом. Вы во­обще мало им наслаждаетесь, чуваки. За исключени­ем тех девочек из северных городов, которые, лежа на южных пляжах, вполне естественно позволяют солнцу снять с себя последнюю ткань клеток, способ­ных ощущать. Людям следовало бы многому поучить­ся у ящериц. Единственное животное, у которого человеку нечему научиться, — это овца32. Всему, чему их могла научить овца, они уже научились.

Животные прятались от меня, даже когда я был одним из них. Они просто... чувствовали. И убегали от меня. Мы никогда не стали бы друзьями. Я на протяжении тысячелетий время от времени их исполь­зовал, но ничего похожего на взаимоотношения никогда не было. Тут следует учесть три вещи: у них нет души, они не могут делать выбор, и они зависят от Бога — следовательно, мне до них просто нет дела. Отсутствие души, между прочим, помогает вселить­ся в тело. («Вот поэтому-то в коротышку Элтона Джона, который до сих пор сохранил свою популяр­ность, находясь все время в движении, еще никто не вселился?» — спросите вы.) Наоборот, при наличии у тела души захочешь подвигаться — охренеешь. Иног­да, конечно, мне это удается, но не так-то просто совладать с таким телом.

Ну вот, я снова ушел от темы.

Он знал, что я там. Сначала узнал Бог Святой Дух и растрезвонил об этом Двум Другим. Те в любом случае узнали бы об этом, если об этом уже не знали наперед. Он сам позволил мне остаться. Он создал Эдем и впустил Дьявола. Ясно? А что вам надо еще знать о Нем? Мне продолжать или нет?

Слово о роде человеческом — опять... знаете ли... вру: я ведь к вам неравнодушен, причем уже давно. Сотни миллиардов галактик, звезды, луны, космичес­кая пыль, сгустки, витки, черные дыры, пространс­твенно-временные тоннели... Все это в целом было неплохо, а с точки зрения высокого искусства — прос­то завораживающе. А вы, чуваки? Надо ли говорить, что вы пришлись мне по вкусу? И тем больше, чем ближе вы ко мне оказывались: у моего парадного входа, комфортно расположившись в кресле, сняв туфли, покуривая травку, в то время как я готовил нам опиумный раствор. Внешне это, конечно же, были не совсем вы (я всегда был падок на красоту, но в сравнении с вашими, пока еще безгрешными праро­дителями вы — просто компания квазимодо с покрытой язвами кожей), но вы — в потенциале. Я стоял и смотрел (из-под нижнего сука ракитника с ослепи­тельно желтыми цветами, словно испытывающими смущение от того зрелища, которое перед ними яв­ляли), как Он словом пробуждал Адама из праха. Я присутствовал при появлении остова, «новорож­денной» крови, сплетенных тканей, нарезных капилляров, ужасного мешка кожи (не кто иной, как Микеланджело или, по крайней мере, Гигер33 противостоит Бэкону, Бэкон — Босху). Легкие оказались, однако, большим изъяном замысла, запомните это, из-за при­думанных вами (с моей подачи) мерзостей, которые вы вдыхаете. А еще и гениталии. Вот на что уходят целые состояния. Все это, признайтесь, просто гип­нотизировало — шедевр из глины и воды с небольшой примесью крови. Отдадим должное Создателю: Он знал, как творить. Соски и волосы были помечены нежными штрихами, и уже с самого начала было понятно, какими станут части, подверженные наи­большему износу: зубы, сердце, кожа головы, задница. Несмотря на все это, вы представляли собой дей­ствительно произведение искусства. Пока я лежал на том суке ракитника (я вселился в дикого кота, тогда еще безымянного), меня просто переполняли вос­торг и, признаюсь, черная зависть. Непорочный дух и существование в одномерном пространстве — вот все, что было у ангелов, а для Божественной Задницы они еще должны были заниматься очковтирательством. Человеку же, несомненно, предстояло обрести весь естественный мир, науку, разум, воображение, пять превосходных чувств, и, согласно довоенным событиям, выпуск бесплатных билетов, любезно предоставленных Иисусиком, который должен осущест­виться незадолго до падения Римской империи с об­ратной силой неограниченного действия.

Простите мою непочтительность. Но для меня это совсем не просто. С тех пор как я узнал о Сотво­рении мира, я чувствую себя усталым и изможденным. С одной стороны, это дало мне много рабочего мате­риала. С другой... Что я пытаюсь сказать? С другой стороны, над миром изначально тяготела обречен­ность. Как только мировой механизм был создан и запущен, как только его заселил человек, переполня­емый желаниями и раздираемый этими «можно» и «нельзя», моя роль тут же определилась, причем на­всегда. В такие моменты вам требуется время, чтобы осмыслить высказанное кем-то. А пока вы обдумыва­ете это, давайте не будем забывать, что я, Люцифер, находился на первой стадии развития агонии. Пред­ставьте, будто с вас сдирают кожу, и в то же время сверлят все зубы и глумятся над яйцами или вагиной. Представьте, будто ваша голова постоянно находит­ся в огне. И это лишь вершина айсберга.

Странно, но вместе с болью пришла и убежден­ность в том, что ее можно терпеть. Позже (гораздо позже) эта мысль постепенно (очень даже постепен­но) оправдалась; я обнаружил, что могу избавиться от собственной оболочки, тончайшей и легчайшей оболочки (вроде тонко нарезанного имбиря, подава­емого к суши), и поместить ее вне адской боли. Я ви­дел, как отдельные личности проделывали это, нахо­дясь под пытками, весьма обозленные на самих себя и, конечно, на своих мучителей, но, знаете ли, вкладывай туда, где быстро окупается, и все такое.

Итак, позвольте повториться: меня мучила ужас­нейшая боль. Но избежать ее было невозможно. Лежа на своем суку и наблюдая за тем, как над чреслами Адама роились тени, я испытывал нечто, похожее на ярость и одиночество, и подписал бы все что угодно ради того, чтобы насладиться проблеском страшного опустошения и разрушения, первым возгласом внут­реннего недовольства, который превратится в вечно испытываемый голод, — всего-навсего ради минутно­го сомнения.

Незаметно в сад прокралась ночь. Трубочки-стеб­ли крокусов и перламутровые лепестки подснежни­ков трепетали в темной траве. Журчание воды и шелест листвы недремлющих деревьев. Камни с чер­нильными тенями и месяц — мертвенно-бледный след копыта. Все это место предстало предо мной полным лоренсовской34 внутренней энергии. Голова опусти­лась на лапы, и ноздрями я уловил свое влажное ды­хание. Кости в теле были достаточно тяжелыми, и на мгновение — глядя на новые фирменные члены спящего Адама и его неоткрытое лицо, — лишь на мгновение, должен признаться... я должен признать­ся... подумал: неужели, несмотря на то что произош­ло раньше, несмотря на мятеж, несмотря на изгна­ние, несмотря на бойницы и выгребные ямы ада, несмотря на когорты моих легионов и их общий гнев, несмотря на все, неужели не могло быть еще одной возможности, чтобы...

— Люцифер!

Из каких зазорных грез Его голос вернул меня? Звук его уничтожил все, что прошло с тех пор, как я в последний раз слышал его (когда он давал мне пору­чение). Потом стало сейчас, а сейчас стало потом, пути назад не было, никакого наказания, замаскированного под прощение, никаких шаркающих шагов в направ­лении к путам смирения. Мысль о том, что я мог бы избегнуть боли, была больнее самой боли. Он знал это. Все это было будто подстроено. Иисусова идея. А ну их к черту, эту парочку, — простите, это трио.

Итак, вселение. Выбор — настоящий наркотик для ангела, но, в отличие от кокаина, не для вдыхания носом. Сейчас я смотрю на время, проведенное здесь в самом начале, как маститый художник на свои юно­шеские работы: со слезливой смесью смущения и ностальгии. Боюсь, я находился (и такова плата ар­хангела, снедаемого гордостью?) в отвратительном состоянии гиперчувствительности и неуклюжести. Смешно, не правда ли? (Благодаря чему мне пришло в голову то, что позже стало моей речью об «ужасах, сыплющихся градом», пока я не изучил более тща­тельно все свои возможности обретения смеха, что не изменило мое мнение.) Оглядываясь на прошлое, я действительно смеюсь над гремучей смесью из ши­зофрении, синдрома Туретта35 и сатириаза, которую напоминало мое состояние во время дебюта.

Как уже говорил, я пробовал это и раньше, но всегда делал это без лицензии. (Хорошо подходят подростки и женщины в предменструальный период. Душевнобольные. Страдающие от любви или горя. Идеальным же кандидатом является тринадцатилет­няя, недавно осиротевшая девушка-шизофреничка, за три дня до наступления месячных, идущая к своему психиатру, от которого она просто без ума.) В преды­дущих случаях, когда я вступал во владение телом, я оказывался одетым в разные наряды, в обувь на два размера меньше, в комнате, габариты которой не позволяют стоять или лежать полностью распрямив­шись, не обходилось и без ларингита, сыпи, свинки, золотухи, гонореи — ну и как вам? С другой стороны, овладевая телом без применения силы или страха, я чувствовал себя словно укутанным палантином ве­щественной роскоши, такой, которую мне даже не доводилось себе представлять, а уж поверьте, вооб­ражение у меня богатое.

Итак, я вошел туда, где обитал Ганн, лежащий в теплой ванне.

Ощущение вхождения... дайте подумать... погру­жение вверх. Представьте себе постепенное уплот­нение духовных атомов, притяжение одного к друго­му, концентрированный экстаз, совершенная смесь — я, вселившийся в плоть: пульсирующий про­должительный оргазм, заставляющий меня — хотите верьте, хотите нет — ооооохать и аааахать и забыть о том, что мне, собственно, делать с недавно приобретенными членами, все равно как если бы какая-нибудь девушка Бэчемана36 — доблестная Пэм или кто угодно — забавлялась столь увлеченно, что ее невоз­можно было бы вытащить с корта, разжать ее потные пальцы, не выпускающие ракетку, или стремительно вздернуть ее спортивную юбку, похожую на рододен­дрон. Вы чувствуете себя, словно (опять это «словно», хотя само-то по себе это ощущение, конечно, не вызывает раздражения...) вдыхаете возбуждающий газ. Страшная расслабуха, насыщенность удовольствием и бесконечным желанием. Добро пожаловать, Люци­фер, в потрясающий мир материи.

Мне доставляет большое удовольствие сообщить, что после этого я угомонился. Но в те первые часы я был для себя опаснейшим врагом. Ванная комната Ганна, как я впоследствии обнаружил, достаточно унылое местечко (почему же он отправился именно сюда, чтобы свести счеты с жизнью, в то время как у него в распоряжении находилась целая квартира, не говоря уже о городе, — для меня это тайна за семью печатями. На самом деле это неправда, и я знаю по­чему: это единственная привычка, ознаменовывающая детство, пускающая глубокие корни в подрост­ковом возрасте, заставляющая беспрекословно под­чиняться ей в зрелости), но вы должны были бы по­пытаться сказать мне об этом заранее, когда только-только раскрылись пять почек восприятия, и пред ними предстал покрытый плесенью потолок и запах грязных носков, металлический вкус водосточных труб, грязная ванная и ржавая вода, — безутешный монолог капающей со звоном воды. Пять органов чувств, может быть, не позволят вам зайти слишком далеко в восприятии Предельной Реальности, Вельзевулова прыщавая задница поможет всему этому квинтету найти занятие для тела и на Земле.

Необузданная орда запахов: мыло, побелка, гни­ющая древесина, известняковый налет, пот, сперма, вагинальные выделения, зубная паста, аммиак, засто­явшаяся моча, блевотина, линолеум, ржавчина, хлор­ка — массовое движение запахов, бесчинствующая кавалькада вони, смрада и ароматов в вакхическом сговоре друг с другом... всем вам дааабро... дааабро пожаловать, хоть вы и накинулись всей сворой на мои девственные ноздри. Я безрассудно вдыхал все подряд, совершая длительные и глубокие затяжки; В ход пошел делающий волосы гладкими или пушис­тыми «Пантин», с дерьмовым запахом, лишь отдален­но напоминающим аромат, и засушенные франджипани, и сандаловое дерево, остатки благовоний Пе­нелопы, бывшей подружки, которые сжигались у края ванны, чтобы и без того болезненные воспоминания о ней стали еще острее. В ход пошел запах абрикосов и соли для ванн, аромат сушеных груш и крема, ис­пользуемого Виолеттой, моей нынешней подружкой, для своей здоровой и ухоженной вагины, все это в сопровождении ярь-медянки U-образной трубы и умягчающей пены «Мейти» для ванны, которую по­такающий своим желаниям Деклан настойчиво счи­тал святой реликвией детства до тех пор, пока мой спокойный голос и фатальная цепочка принятых им решений не привели его к последнему погруже­нию...

А это были всего-навсего запахи. Раскрыв свои недавно приобретенные глаза, я обнаружил, что меня буквально атакует бездонная лавина цвета. Кажется, я даже вздрогнул, попробовал отступить — небольшая паническая атака, пока не сфокусировался и не понял, что окружающий мир вовсе не прилип к наружной части моих глазных яблок. Белые вспышки от сереб­ряных кранов, ослепляющее небо, отраженное в зеркале (висящем напротив окна, как вы понимаете), ртутный мениск мутной воды — яркие языки пламени и сверкающие змеи повсюду вокруг меня. И меньший по чину ангел не смог бы... Да, в такие моменты прос­то необходимо... самообладание. Рассудительность. Такое ощущение, будто присваиваешь себе не только чужое имя. Комбинезон, который носишь по праву. Мое, мое, мое, все мое. Властелин этого мира, как сказано обо мне в Доброй Книжке, и только впервые мне открылось, что до этого времени я не заслуживал подобного звания. В комнате три на два с половиной я насчитал семьдесят три оттенка серого.

Этот нытик Ларкин37 как-то раз написал стихотво­рение, посвященное своей коже. Оправдание тому, что он испытывал ее в различных чувственных или чувствительных состояниях и в конечном счете сбро­сил ее. Вы, проказники, ничто так не недооценивае­те, как свою кожу. Примите это на веру, но вам стоит быть повнимательней и со вкусом: пробы и ошиб­ки — не тот путь, по которому вам следовало бы идти среди вкусовых ощущений ванной комнаты (как и мне после того, как я проглотил нечто густое, впоследствии оказавшееся противогрибковым гелем Ганна), но за исключением опасно горячего и риско­ванно холодного вам приходится испытывать на себе трение с совершенно различными предметами. Я провел целый час, плескаясь в воде. В течение следующих двух я добавлял горячую воду и наблюдал за тем, как краснело мое тело. Не позволяйте мне касаться в своем повествовании ни полотенец Ганна, ни его восхитительно прохладной грудной клетки или горла, ни обшивки водонагревателя, ни барха­тистого халата в шкафу, ни скользкого линолеума, ни теплой эмали ванны после того, как вода спущена, ни... вероятней всего, я мог бы продолжать до беско­нечности.

И несмотря на все это, я бы, как мне кажется, провел этот день вне дома, если бы не оказался захва­чен врасплох страшно продолжительной эрекцией, о которой, держу пари, маленький отвратительный член Ганна и мечтать не мог. Неловко признаваться, 11 о — вот тебе на — стояк, как у Порочного Развратни­ка Антиохского.

Конечно, я оправился после этого лишь через четырнадцать часов. Во мне изначально заложена способность оправляться после чего угодно. Это, по-видимому, был неловкий, но ошеломительный дебют (о, я обнаружил, что могу говорить о, ох, оооххх), и далее я попробовал все существующие способы онанизма: запыхавшись, по-деловому, порочно, обессиленно, смело, игриво, томно, тонко, грубо, отвра­тительно, истерически, лукаво... Не подумайте, что я хвастаю, сказав, что я мастурбировал иронически и даже, быть может, сатирически. Поразительно, какая скорость приспосабливаемости! Папаша пой­мал меня современной игрушкой. Будь она неладна. С чем же, с какими предложениями они пожалуют в следующий раз?

Позвольте мне быть честным: я знал, с чем мне придется вступить в противоборство в первые часы воплощения. Я знал, с чем придется иметь дело... моему аппетиту. Хочется невозмутимости. Хочется избирательности. Хочется избежать искушения и не ринуться получать ощущения от всего подряд, как какой-нибудь обладатель выигрышного лотерейного билета из захолустного Сандерлэнда, оказавшийся в «Харродз»38. Я помню, как восторженно размышлял над обладанием плавающего трупа Ганна: «Чего я действительно должен избегать — так это не вести себя как настоящая свинья». С другой стороны, мне придется нелегко, поскольку я и намерен вести себя как настоящая свинья.

Работая рукой, я совершил экскурсию в порно­шкафчик, который представляет собой голова Ганна. Я ожидал встретить там Великую Потерянную Лю­бовь — Пенелопу конечно же, ведь он провел массу времени, вспоминая Ее Голос, и Ее Запах, и Ее Глаза, и Ее Душу, и многое еще что, но аи contraire39там была Виолетта. В большой степени она. Виолетта — возможная замена Пенелопы. В ней, в отличие от Пенелопы, есть высококачественное зерно для мель­ницы-воображения Ганна; ее вовсе не интересует секс с ним, а это — основной возбуждающий стимулятор для либидо нашего парня. Виолетта гораздо симпа­тичней, чем Пенелопа. То есть она меньше похожа на реальную женщину, а больше на порномодель. (Порномодели, Ганн знает об этом из своего продолжительного исследования, овладели искусством обольстительного взгляда до такой степени, что ка­жется, будто они делают это за деньги. Одна из при­чин, по которой он предпочитает — гм — журналы видео: многие женщины, снимающиеся в видеофильмах, стремятся убедить зрителя, что они делают это просто потому, что им это доставляет удовольствие, но плохо то, что практически ни одна из них не вы­глядит так, словно ей это приносит удовольствие. Постпенелопное — все, что обращает свое внимание на неподдельное, а не обманное, — обрекает Ганна на уменьшение кровоснабжения в одном из органов.) Поэтому-то и появилась Виолетта, которая делает это отнюдь не из-за того, что это ей нравится. Тем более что Ганну до сих пор не верится, что она дей­ствительно позволяет ему заниматься с ней сексом. Разумеется, она в последнее время делает это не час­то. Ее сексуальные возможности резко уменьшились после того, как окончательно иссякла ее изначальная убежденность в том, что Ганн трется среди полезных людей.

Мне следует воспользоваться представившейся возможностью и поблагодарить своего хозяина за то, что он предоставил склонному к онанизму Люциферу в его первые часы, оказавшимися какими-то нелов­кими, не только коротконогое, нашампуненное, надушенное, напомаженное, налакированное, окаблученное, разгоряченное тело Ви, но и коллекцию, поражающую своим разнообразием, изобилием, из­лишеством, ужасным супербогатством образов femmes40, — эти образы возникли из профессиональной неразберихи, надутых губ американских порнозвезд и ничего не подозревающих дам из повседневной жизни Ганна. Стоит высоко оценить моего мальчика. Внутри у него кровавая бойня. У нас всем известно, как нанести смертный вред католику: его просто нужно убедить (да будь я не я, если не справлюсь с этим), что ему приходится безропотно подчиняться тем своим фантазиям, которые сексуально возбужда­ют его. Это не обязательно должно быть чем-то силь­нодействующим — содомия с неопытными юнцами или кем-то, кто таким образом зарабатывает себе на дозу талидомида, — поскольку для начала даже прос­той опыт сексуального возбуждения вселяет в них чувство вины. Я постоянно застаю католиков за она­низмом или совершением убийства, заставив их свыкнуться с занятиями, от которых у них возникает чувство вины. Мои ребята тонко довели Деклана до суицидальной депрессии, постоянно подливая масла в огонь мучивших его ощущений того, что он нахо­дился в рабской зависимости от похоти. Он облегчил мою работу вовсе не своей готовностью проглотить мою грязную историю, предавшись похоти (он начал писать как раз тогда, когда начал и дрочить), ибо она стала для него и воображаемым катализатором, и источником могущественного самопознания. Он втягивался постепенно. Проблема с Виолеттой пока­залась мне во время «инаугурации» достаточно серь­езной, к утру второго дня посещение маленькой красотки стало пунктом номер один в списке Самых Важных Дел Дня. А кроме того, подумал я, рассмат­ривая в крапчатом зеркале дверцы гардероба свое новое отражение с овечье-волчьей усмешкой, заси­живаться так долго дома просто неприлично.

Вам наверняка было бы интересно узнать о планах на день. У тебя ведь всего месяц на земле, чем же ты займешься? В таком случае, поверьте, вы, может быть, вовсе и не собирались этим заниматься, но это вовсе не причина, чтобы не повеселиться, вовсе не причина... выявить все, на что способна плоть и кровь...

Теперь я могу добраться от парадного входа Ганна до станции метро у Фаррингдон Роуд за шесть минут, но в то первое утро преодоление этого расстояния заняло у меня гораздо больше времени. По правде говоря, четыре часа, и это при том, если выбросить сорок минут, которые я торчал на лестничной клетке многоквартирного дома в Денхолме — гипнотические надписи и резиновые отголоски, одна сногсшиба­тельная дверь ярко-желтого цвета, запахи распотро­шенных мусорных контейнеров, жареного бекона, спертого пота, покрытых мхом кирпичей, подгорев­шего тоста, марихуаны, смазочного масла, мокрых газет, канализации, картона, кофе и кошачьей мочи. Это было экстатическое времяпрепровождение для моего носа. Улыбающийся взгляд почтальона, когда он встретился со мной на лестнице (доставил письмо для Ганна от его банковского управляющего, но об этом позже). Затем я вышел.

Я не знал, чего ожидать. Однако увиденное пре­взошло все, что я мог себе вообразить. Помню, как я задумался: «Воздух. Воздух, легко движущийся на­встречу находящимся снаружи моим частям, навстре­чу запястьям, рукам, горлу, лицу... Дыхание мира, дух-скиталец, собирающий бактерии и ароматы от Гвадалахары до Гуанчжоу, от Пони до Пиззарра, от Зуни до Занзибара41. Крошечные волоски... крошеч­ные волоски, которые... о, мой мир». Мне приятно сказать, что я, ни секунды не сомневаясь, расстегнул брюки Ганна и вынул осторожно рукой его, извините, свой нежный член и испепеляющую мошонку, так чтобы ветер мог ласкать их. Не для получения сексу­ального удовольствия, а для избавления от рези. Когда я оставлю эту оболочку в конце месяца, Деклана будут ждать неприятности, и ему придется восста­навливать свою репутацию в глазах миссис Корей, обладательницы округлых бедер, длинных ресниц и потрясающей ямайской внешности, которая работа­ет на пароходе и проживает как раз над ним и с кото­рой он пару раз обменивался любезностями на лест­ничной клетке, о чем всем было известно. Но после того как она увидела его тем утром, ни о каких любез­ностях и речи быть не может. Он стоял с полузакры­тыми глазами и полуоткрытым ртом, ноги его были расставлены в стороны, брюки спущены, низ рубашки развевался по ветру. Ладонями я нежно держал свои пульсирующие яйца. И я улыбнулся ей, когда она проскочила мимо, но она не ответила взаимностью. С большой неохотой я привел себя в порядок.

Небо. Ради всего святого — небо. Я устремил на него свой взгляд и тут же отвел его, поскольку... ну, откровенно говоря, я испугался, что его голубизна может поглотить весь мой разум. Мое движение на­поминало медленное перемещение в пространстве посетителя универмага на эскалаторе. Я полагаю, что вас вовсе не удивляет тот факт, что солнечный свет преодолевает расстояние в девяносто три миллиона миль, чтобы расколоться вдребезги, столкнувшись с цементом в Клеркенуэлле, превратить бетон в ука­танный след переливающихся надкрыльев насеко­мых. Или что стена из сланца успокоит сильное сердцебиение, если прислониться к ней щекой. Или что блестящий пористый кирпич в жаркий летний день бесподобен на вкус. Или что запах подушечек лап собаки расскажет вам историю обожравшегося и весело подпрыгивающего животного. (И после я совал свой нос в совершенно разные места, но, бьюсь об заклад, другого такого сигнала, как собачья лапа, вам не найти. Она издает запах идиотского и нескон­чаемого оптимизма.)

Знаете, о чем я подумал? Я подумал: «Что-то не­ладно. Кажется, я перебрал. Это совсем не так, как у них. Если это и для них то же самое, то как они?.. Как же они могут?..»

Группа загорелых и искусно подстриженных чер­норабочих в оранжевых касках и ярко-зеленых без­рукавках была занята земляными работами на Роузбери-авеню. Четверо мужчин в темных костюмах прошли мимо меня, куря и разговаривая о деньгах. Чернокожий водитель, автобус которого, кажется, умер от разрыва сердца, сидел в своей кабине, почи­тывая «Миррор». Конечно же, я помню свои мысли В период своей невинности, конечно же, им все ка­жется не таким, как мне. И все же: как они вообще могут что-то делать?

А в целом совсем даже ничего, подумал я, взглянув на часы Ганна. С Новым Временем всегда так: потра­тишь его прежде, чем узнаешь. Не успел узнать, как оно ушло. Знаете, в аду это нас просто убивает: нахо­дясь на смертном одре, многие начинают оглядывать­ся по сторонам с выражением полного недоверия, несмотря на наручные часы, настольные календари, несмотря на счет их жизни, состоящий из мгновений и разорванных страниц. «Я ведь только попал в этот мир, — пытаются они сказать. — Я ведь только начал жить?» И мы, улыбаясь и потирая ладони возле пла­мени костра у зала прибытия, отвечаем: «Нет, ты не прав».

Надо идти, подумал я, прослушав нестройное исполнение «Трех слепых мышат»42 и закончив тре­тью порцию мороженого «Найнти найн» из грузови­ка с разрисованными бортами, развозящего мороже­ное «Суперрожок», который остановился менее чем в двадцати пяти метрах от денхолмской многоэтажки. Дружелюбная бездомная собака (дворняжка с приме­сью немецкой овчарки, а может быть, колли, но в основном какая-то ерунда) съела еще два часа моего времени, благодаря своим проклятым невыносимым подушечкам лап, вонючей шерсти, странного дыха­ния и языка, готового ради забавы попробовать на вкус что угодно. (Мне не приходило в голову, что обращение с животными и вселение в них — две совершенно разные вещи. Мне не приходило в голову, что я им могу даже нравиться в образе Ганна.) Оказа­лось, я сделал ошибку, присев на тротуар и поделив­шись с ней одной из порций «Найнти найн». Она, жадная шельма, схватила без спросу дольку шоколада и стала ею чавкать. Кто-то из прохожих бросил мне на колени пятьдесят пенсов, кто-то сказал: «Ты, по­прошайка, иди поработай, придурок». Вот, подумал я, как тебя принимает старый лондонский центр.

Остановка у церкви Святой Анны урезала данный мне срок еще на полчаса. А как я мог иначе? Там я привык осматривать церкви только с нематериаль­ной стороны, и теперь не мог удержаться, чтобы не взглянуть украдкой с материальной перспективы. Быстрый взгляд обнаружил тридцать темных пустых церковных скамей и серый закопченный проход между ними, модерновый алтарь из гранита и дуба, припавшую к земле с Обетом и крикливым цветным Лоскутом пустоголовую, косоглазую миссис Канлифф (не шучу), бешеное сексуальное желание которой по отношению к отцу Таббзу, похожему на Ли Марвина43, переросло в одержимое желание протирать пыль и в самой по себе чистой церкви, оставив доброго пад­ре в покое. (У меня есть кое-что против нее, можете об этом даже не беспокоиться. Она уже завершила с мраморными ногами прибитого Иисуса и протирала ради показухи подмышки статуи, думая о волосатых руках Таббза и его пронизывающих зеленых глазах и, очевидно, подавляя в себе эти мысли. Спросите ее об этом, и она двинет вам по роже тряпкой. Это вот и будет ее ответ на ваше мерзкое сквернословие. Впрочем, этого вовсе никогда не было. И потому вы не можете обвинять ее в этом: раз не было, то не было. Не было в действительности, если вдаваться в тонкости; однако, уж поверьте мне, все это существу­ет в потенции. Можете говорить обо мне все что угодно, но не говорите, что я не могу распознать дремлющий талант, звезду, которая ждет, когда ее зажгут.) Я не вошел. Не осмелился. Не могу полагать­ся только на... чувственные стимулы. Схваченный мгновенным взглядом интерьер представлял собой полную противоположность тому, что царило на улицах Лондона: жаре и шуму транспорта — прохлад­ные камень, пахнущее фимиамом дерево, окрашен­ный витражами свет, сующий повсюду свой нос, по­добно ножкам циркуля Нашего Старика, и разрезаю­щий сиреневый сумрак пучками розовых или золотых лучей, и мягкое пламя свечей, и прохладный, пахну­щий дымом воздух, и резонанс, превращающий лю­бое богохульство в звуки флейты...

Я отступил. На цыпочках, отклонив корпус назад, так, как показывают в мультфильмах. Жара снаружи молча толкала меня внутрь. Я ощущал себя каким-то причудливым пузырьком в транспортном потоке. Вверх и вниз по Роузбери-авеню не было видно ни одной машины. Само собой разумеется, даже такое случайное затишье должно быть моментально нару­шено — медленное бульканье отползающего бульдо­зера-погрузчика, грохочущий треск загнанного го­родского транспорта, — но на несколько секунд город затих; остались лишь шум деревьев, ослепляющая жара, гипертрофированная способность ощущать и воспринимать бетон и кирпич. Я застыл и слушал. Беспрестанное желание ощущать производило звук, похожий на то, будто в моих ушах вспыхивает спичка. Всего было... всего было так много... что я даже покач­нулся (... покачнулся, тоже впервые). Я покачнулся, выпрямился, тихонько смеясь, — мгновенное ощуще­ние раскольниковской легкости среди движущихся айсбергов тела и крови, — и уловил запах сада, нахо­дящегося позади церкви.

«Лучше бы тебе поостеречься, Люцифер, — сказал голос моей здравомыслящей тетушки. — Лучше бы тебе подождать до тех пор, пока не привыкнешь к...».

Порнография — вот что это было, безумная пор­нография цвета и формы, бесстыдное позирование, сочная бронза и выставленные напоказ изгибы, на­бухшие лепестки и свисающие колбочки. Похожие на ветку листочки. Мягкая сердцевина гигантской розы. Я был просто не готов воспринять это. Да будет славен Бог за пестроту вещей... Ну, и в воздух шляпы и все прочее, но «в небольших дозах, да»? Глаза блуж­дали в сумасшествии — бешеный взрыв сиреневого, маниакальный удар розовато-лилового... Боже мой, запахи содрали тонкое кружево с моих ноздрей и насиловали мой нос, спереди и сзади, перевернув его снизу вверх, свисая с гребаной люстры. Вы когда-ни­будь видели временной коридор, водоворот, черную дыру, быстро закручивающуюся и расширяющуюся утробу, куда постоянно засасывает героя-космонавта? Так ощущал себя и Люцифер в саду в водовороте цветов и в хаосе запахов. Слаб как котенок; то, что я увидел и услышал, вызывало странную реакцию: со стороны напоминало жестикуляцию слабоумного, его слабую попытку издать несколько звуков. Между тем кроваво-красные и ярко-золотистые цвета окол­довали меня, словно летающие по кругу духи, оттен­ки зеленого цвета: оливковый, гороховый, лайм — вращались вокруг меня по спирали, оттенки пламен­но-желтого: шафранный, лимонный... Трудно сказать, перешел бы я в другое измерение или просто обблевал бы эту бурлящую лужайку. Я произвел слабый защитный жест, схватился за голову руками, опустил­ся на колени и застыл, балансируя между тошнотой и оргазмом. Состояние неподвижности и ровное дыхание заняли свои положенные места в авангарде блестящих идей, где они и остались на несколько следующих минут, до тех пор, пока, посмеиваясь над своей... своей скороспелостью и слегка пошатываясь, я не поднялся и не направился к улице.

«Послушай, Люцифер, я должна, — говаривала моя тетушка вздыхая, — должна сделать хотя бы по­пытку предостеречь тебя».

Называние животных поистине стало кульминацией в карьере Адама. Хотя это занимало немного време­ни, как вы можете себе представить, он трудился, трудился не покладая рук. Он ведь был работягой. Впрочем, в хорошем расположении духа ему удава­лось создавать буквально из ничего потрясающие экземпляры. Утконос, к примеру. Игуана. Крыса. Полевка. Страус.

Он не знал, что я тоже был там. Среди всех даров Создателя не было экстрасенсорного восприятия. Из-за этого или из-за того, что Бог воздвиг между нами стену, во многих случаях Адам не слышал меня, когда я пытался добраться до него с помощью своего сознания. Если же я делал это, используя гортань различных животных, выходило лишь то, что можно было ожидать: хрюканье, писк, лай и щебет. Так ведь можно и со скуки помереть. Далее предварительный счет в уме (мы увязли где-то на конце хвоста Хондрихтиеза) показал, что на все это уйдет некоторое время. Единственной интересной новостью стало появление странного и застенчиво красивого дерев­ца в центре сада, скромный экземпляр — конечно, без девичьей красы березы или мелодрамы плакучей ивы, — но с видом, обещающим прекрасное плодоно­шение в виде сочных плодов...

В «Сотворении Адама Элогимом» Блейка44 есть лишь одна стоящая деталь. Благодаря фельдмановским глазам и отвлеченному взгляду читающего по Брайлю, Бог выглядит так, будто знает, что все за­кончится слезами. Конечно, он знает об этом. И знал. Блейку удалось частично воплотить это в своем образе — в его склонности к противоположностям: «Без противоположности нет движения вперед...» Гибкая фраза. (В редкие моменты экзис­тенциальных сомнений она особенно полезна.) В применении к образу Адама, написанному Элоги­мом на ощупь и близоруко, противоречие, приходя­щее в голову первым, — отвратительная привычка Бога сталкивать друг с другом свободу воли и детер­минизм. «Не ешь плод, который ты вот-вот съешь, ладно? Не ешь плод, который ты все равно уже съел!» Чем стал бы рай, если бы Бог не упражнялся в божественной амбивалентности? Еще одно очко в мою пользу — история вряд ли с этим поспорит: я, по крайней мере, последователен...

Когда я вижу, как дети с замедленным развитием (а это уже дела Господни, не мои), гукая, с удовольст­вием укладывают себе волосы собственным вонючим дерьмом, я сразу вспоминаю Адама в добрачный пе­риод его жизни. Я знаю, он ваш прадед в энном поколении и все такое, но боюсь, он был тем еще при­дурком. Он разгуливал по Эдему с блаженной улыбкой на лице, довольный Всем, так незаслуженно прирав­ненным к Ничему, полный такого упоения от легко­мысленного счастья, что его голова, возможно, была совершенно пуста от каких-либо мыслей. Он собирал цветочки. Он плескался в воде. Он слушал пение птичек. Он валялся в сочной траве, словно ребенок па коврике из овчины. Он спал ночью, раскинув чле­ны, и в голове его не появлялись сны. Когда светило солнце, он ликовал. Когда шел дождь, он ликовал. Когда не светило солнце и не шел дождь, он ликовал. Он был просто гедонистом, этот Адам. До тех пор, пока не появилась Ева.

А теперь, хотя это будет нелегко, боюсь, вам при­дется позабыть историю о том, как Адаму стало оди­ноко и он попросил у Бога помощника, и Бог усыпил Адама и из ребра его создал Еву. Вам придется забыть об этом по одной простой причине (что ж, радуйтесь, девушки!): она лишь сбивает с толку. Дело в том, что Еву Бог уже создал, — пожалуй, раньше, чем Адама, — и жила она сама по себе в другой части сада, не по­дозревая о существовании своего будущего супруга. Он, впрочем, тоже пребывал в неведении. Для вас Эдем — некое подобие городского сада в старой доб­рой Англии, который нужно слегка постричь. Но Эдем был охрененно огромен. И держать мужчину и женщину на расстоянии не представляло большой трудности, и этого-то сперва — «да не кривите душой вашей» и пр. — Старик и хотел.

Первое, что нужно сказать о Еве, то, что она — улучшенный вариант Адама или Адам — совершенно испорченный вариант Евы. (Возьмите, к примеру, яички. Два концентрированных ядра полной уязви­мости. И где же? Между ног. О себе молчу.) Но я не говорю только о сиськах и заднице, хотя сии ново­введения воодушевляют, — уверен, вы с этим соглас­ны. У нее было то, чего не было у Адама, — любопыт­ство, первый шаг к росту. Если бы не Ева, Адам сидел бы у заводи, обманутый своим собственным отражением, ковырялся бы в носу и почесывал голову. Еве, уединившейся в своей части сада, было совершенно все равно, как называть животных. Но зато она узна­ла, как доить некоторых из них и как вкусней приго­товить яйца других. Она была не в восторге от проливных дождей и построила укрытие из бамбука и листьев банана. Она удалялась туда, когда разверза­лись хляби небесные, предварительно выставив на­ружу скорлупу кокосовых орехов для сбора дождевой воды, чтобы не тащиться каждый раз к ручью, когда хочется пить. Не удивляйтесь, но она далее приручи­ла котенка и назвала его Дымкой.

Иногда у Евы появлялось странное ощущение: словно она несколько неприятна своему Создателю. Бывали моменты, когда в своем ограниченном бытие в присутствии Бога она чувствовала, будто смотрит Ему в затылок, будто Его внимание постоянно занято чем-то еще. От этого она как-то по-иному ощущала свою самостоятельность.

И я — даже я, сам Люцифер, — не могу дать исчер­пывающее объяснение, как появился этот росток эгоизма, который колыхался время от времени на холодном ветру сердца Евы. Дело не в том, что она не любила Бога, напротив, на протяжении долгого времени она любила Его так же сильно, как и Адам, взаимной любовью, которую невозможно было бы у нее отнять, почти ощущая, что она с Ним — единое целое, будто Он проникает (извините) в нее, обвола­кивает ее, и она растворяется в Нем. И все же. И все же... В общем, вы понимаете?.. В Еве было то, что можно описать как смутный намек на... скажем, свободу.

Теперь как бы мне изложить все это в двух словах? Она была прекрасна. (Адам тоже был не урод — чер­ные как смоль глаза и лепные скулы, упругий зад и высеченные из камня мышцы груди, рельеф брюш­ных мышц, напоминающий перекатывающиеся золотые яйца, но без крупицы личности Евы, — просто красивая картинка.) Вероятно, у вас в голове пост­дарвинистский тип женщины: мускулистый, с низко посаженными бровями, внешностью амазонки и всклокоченными волосами; возможно, вы представ­ляете себе неандерталку с выдвинутыми вперед пе­редними зубами и волосами на теле, напоминающими мочалку «Брилло». Забудьте об этом. Все это пришло позже, после изгнания, в поту, стекающему с бровей, с многочисленными страданиями и прочим. Ева из Эдема была... думаю, платонической формы. Краса­вица. Другое тело я изваял с Буонарроти случайно. О да, он у нас внизу — греется. По сути, сейчас самое подходящее время упомянуть, что, если вы'— гей, то попадете в ад. И не имеет никакого значения, чем вы занимались, — даже если расписывали Сикстинскую капеллу. Спуститесь вниз. (Лесбиянки—пограничный случай; им предоставляется место для маневров, если они занимались социальной деятельностью.) Шедевр выписан засохшей кистью, смоченной не в той банке с краской. Еще одна превосходная ироническая шут­ка, потраченная на Его Светлость. Не смейтесь. Он просто поручил Микеланджело моей пытливой забо­те, да, пытка — это мое. Чудовищный позор. (Вы почти поверили, не так ли? Ради бога, не восприни­майте все так серьезно. Небеса чуть не трещат по швам от «голубых» душ. Честно.)

Но мне пришлось свести счеты с Микки45 (всегда... ай... больно сводить с кем-либо счеты) из-за Евы в его «Первородном грехе». Несмотря на личные при­страстия, можно подумать, что он немного переусерд­ствовал с первой женщиной. Перед ней даже Шварценеггер выглядит дохляком. В сравнении же с на­стоящей Евой порождения дня сегодняшнего (эти ваши красавицы Трои и Монро) — просто уродины. Она была самой неизбежностью, хорошо сложен­ная — как роман Конрада46, от роскоши волнистых волос до чашечки и венчика живых и набухших ниж­них губ, от треугольника талии до золотых склонов крестца... Я немного увлекся. Но самым важным в ней было не тело, а ее состояние пробужденности. (Уверен, когда я начал этот абзац, у меня было неко­торое представление о том, как плоть может служить метафорой неотразимости души. Немного затянул. Мои извинения. Склонность Ганна к чрезмерному распутству и еще более чрезмерному лиризму зара­жают в равной мере и меня. Тот еще притворщик. И как женщины его выносили?)

Это не было любовью с первого взгляда. Они столкнулись однажды утром на солнечной поляне в лесу. На некоторое время воцарилась тишина. «Ме­таллофон», — ошеломленно произносит Адам, пола­гая (но ужасно сомневаясь), что обнаружил еще одно животное, которому хочется обрести имя. Когда Ева приблизилась к нему, предлагая горсть ягод бузины, он бросил в нее палку и пустился наутек.

В течение некоторого времени они не виделись. Конечно, это меня не касается, но Адам не мог выкинуть ее из головы. То было не желание (мочеиспуска­ние в сторонке, от Эдемского Джонсона47 пользы на этот раз было не больше, чем от лопнувшего надув­ного шара), то было беспокойство. До сих пор ему не встречались животные, которые: (а) предлагали ему ягоды бузины (или нечто подобное) и (б) выглядели такими... такими похожими на него. Даже с орангу­танами, которые ему особенно нравились, он не был так схож. Воспоминание о ней терзало его все после­дующие недели и месяцы — темные глаза и длинные ресницы, набитый рот, испачканный ягодами, что-то уму непостижимое между ног; но больше всего запом­нилось поразительное бесстрашие: как она хладнокровно предложила ему ягод, будто он — он, Адам, — зверь, которого можно либо умилостивить, либо одурачить. (Да, девушки, знаю: хорошее определение мужчины.) Он пошел в лес и воззвал к Богу, но Бог предпочел загадочно промолчать. (Адам заметил, что Он поступает так время от времени. Но вопросов не задавал.) Его волнение возрастало. Его преследовала мысль о том, что она уже назвала всех животных, и его вымученные клички были просто лишними. Его также мучило раздумье о том, что всегда, когда Бог молчал, Он на самом деле был с... ней, и его представ­ление о своем верховном положении, верховном положении Адама, было ничем иным как... но, несом­ненно, этого быть не может! Конечно же, он, Адам, был первым Божьим...

Он видел ее еще два раза. Однажды издалека; он стоял на вершине горы, у подножия которой прости­ралась долина, и смотрел на реку, от которой его от­деляли сотни метров. Там, обнаружив, что древесина не тонет, на трех или четырех связанных между собой молодых деревцах, вырванных с корнем, сидела Ева, и ее относило медленным течением. А однажды вол­нующе близко, проснувшись поздно утром, перед тем как появиться из пещеры с занавесом от дождя, он увидел ее вышедшую из воды, лежащую с закрытыми глазами на большом плоском камне, солнечные лучи будто крошечные духи играли на лобке и ресницах. Он хотел было бросить в нее осколком скалы, но от­казался от своего намерения и, крадучись, удалился.

Его беспокойство — какого черта? — все усилива­лось. Адам отказался от еды (теперь ягоды бузины были испорчены для него навеки), и у него появилась сыпь на лодыжке. Для меня это было временем кру­шения надежд. Я просто не мог поверить, что он не слышит моего совета: нужно просто подкрасться к ней, пока она спит, и размозжить ей голову. Каким удачным ходом было бы это: убийство в раю, — но все тщетно. Ужасно бесполезная трата паранойи, страха Адама. Да, весь последующий геноцид начинался с малого. Конечно, я пробовал подступиться с этим и к Еве, но об этом даже говорить не стоит. Результат тот же. Адам потерял в весе и начал грызть ногти. В конце концов, Бог протянул ему руку помощи. (По­чему же «в конце концов»? Чего Он ждал?) Однажды Он усыпил Адама. Пока он спал, Бог сделал следую­щее. Во-первых, Он привел Еву, находящуюся в со­стоянии транса, к тому месту, где лежал Адам, поло­жил ее рядом с мужчиной и ввел в глубокий сон. Во-вторых, Он вычеркнул из их памяти воспоминания друг о друге. В-третьих, Он ниспослал на Адама сон (первый сон, именно тот, о котором Адам будет поз­же вспоминать как о реальном событии), в котором он просил у Господа помощника, и Бог выполнил его просьбу, создав из ребра Адама Еву.

А знаете, чем я был занят? Всю ночь я неподвиж­но висел в воздухе над Евой и шептал ей: «Вздор. Не верь этому. Это сказка. Тебе просто мозги промывают. Это все вранье, вранье, вранье». Я сконцентрировал всю свою энергию, каждую каплю ангельской силы воздействия на ту прекрасную крупицу, крошечную частичку в ней, которую я чувствовал прежде; я на­правил на нее все свои силы.

Утром, когда свершилось первое в мире супруже­ское возлежание, мне казалось, что накануне я мог бы с таким же успехом обращаться к озерной рыбине. Голова Евы покоилась на груди Адама, а его руки об­нимали ее. Они смотрели друг другу в глаза и улыба­лись.

— Муж, — сказала она ему.

— Жена, — сказал он ей.

— Дети мои, — сказал им обоим Бог.

— Ну, хватит, — воскликнул я (на самом деле про­шипел, потому что тем утром предпочел обличье питона), прежде чем уползти в укромное место и разразиться своими змеиными проклятьями.

Вот так все и было.

Должным образом возникал и язык. Совершен­ный язык, а не коровье мычание Адама или какая-то лающая чушь. Глаголы, предлоги, прилагательные. Грамматика. Абстракции. Время от времени к ним заглядывал Бог с каким-нибудь животным, которое Адам прежде не заметил. Обычно это было что-то крошечное, порхающее, разноцветное.

— Бабочка, — сказала Ева, в то время как Адам был очаровательным образом поставлен в тупик.

— Да, — подтвердил Адам, — бабочка, я как раз собирался это сказать.

Но беспокойство Евы прошло не совсем. После промывания мозгов от былой самостоятельности кое-что осталось. Если бы я и человечество вели в будущем совместное существование, я мог бы утверж­дать, что источником этого является ее полная неза­висимость в прошлом. Буквалист48 подхалим Адам только кормил попугаев и распевал хвалебные песни, издавая нестройные, прямо-таки играющие на нервах мелодии. Если бы Грехопадение II: Новое Поколение пе­ревело те крупицы из стадии разработки в стадию производства, если бы человек стал представлять из себя нечто большее, чем просто мартышку, сидящую на инструменте (еще раз извините) Небесного Шар­манщика, вся ответственность легла бы на Леди и Бродягу49 (то есть меня).

Здесь-то, мои дорогие, и находится ответ на му­чительный вопрос: что же прежде всего я делал в Эдеме? Бог поставил для меня сцену гибели велико­мученика, чтобы ее потом записали. Этого требует безгранично самоотверженная сторона Его природы, так же как безгранично созидающая сторона Его природы потребовала сотворения Всего из Ничего, и так же как безгранично несправедливая сторона Его природы потребовала создания безграничного ада для ограниченного набора смертных грехов. Сыночка подвигло на самопожертвование стремле­ние спасти мир своего Отца. Этого требует безгра­нично сыновняя сторона Его природы. Но что каса­ется прегрешений, их человек может свободно вы­бирать сам. Поэтому грех должен, хотя бы иногда, доставлять удовольствие.

Теперь спросите себя: кто лучше всего подходит для такой работы?

Он сам надул Адама и знает об этом. Конечно, Он сотворил его свободным, но лишь по букве зако­на, а не по духу. Безгранично шаткая сторона Его природы от этого отпиралась, когда все свелось к такой постановке вопроса. Безгранично обманчивая сторона Его природы позволила создать роль, для которой у нашего актера не хватило бы сноровки. Безгранично парадоксальная сторона Его природы поставила свободный выбор человека выше покор­ности, создав человека, в котором человеческого было недостаточно для того, чтобы согрешить. По­является Ева.

А я занялся Сыном.

Виолетта, Пенелопа Ганна, живет в студии-квартире в Вест-Хампстеде50.

— Ты действительно думаешь, что я не сержусь? — сказала она, открыв дверь, отвернулась и стремитель­но поднялась наверх, не обращая на меня никакого


внимания.

Я никак не объяснил свое опоздание, все еще испытывая возбуждение, вызванное садом.

— Не верится, что ты осталась специально, чтобы дожидаться меня, — сказал я, следуя за ней.

— Нет, черт тебя побери. Нет, Деклан. Слава богу, нет.

— Значит, невелика беда.

Она стояла, скрестив руки на груди и опираясь на одну ногу, губы ее были полуоткрыты, брови припод­няты.

— О, я понимала, — говорила она, — ты совершен­но потерял рассудок. Точно. Я думала, лишь частично. Я имею в виду — ты?.. То есть кто ты?

Виолетта считает себя актрисой, хотя талант обошел ее стороной. У нее огромная шапка темно-рыжих волос. Она притворяется, что они постоянно выводят ее из себя и она находится с ними в состоя­нии войны (легионы зажимов и заколок, береты, ленты, шпильки, невидимки, банты), но втайне она считает их ореолом короны прерафаэлитов51, в блес­ке которого она с упоением бесконечно позирует в полный рост перед зеркалом, висящим на внутренней стороне двери в ванную, после ванн и огромного количества бальзамов. Она не может понять, выгля­дит ли она более сексуально в образе Боадицеи52, поддерживающей рукой подбородок, или — Нелл Гвин53 с ямочками на щеках и ложбинкой между гру­дями. Но в любом случае ее огорчало и ставило в ту­пик то, что ни один из режиссеров, подбирающих актерский состав для постановок на Би-би-си, до сих пор не проявил здравый смысл и не оказался тотчас во власти великолепия ее волос.

Она ждала, все еще опираясь на одну ногу. — Может быть, итальянец, — сказал я после мгно­венного приступа боли в слюнных железах. (Я, страдающий амнезией, потрясен: преимущества Ган­ца — забытая мной семья и друзья, которые сами представляются, волей-неволей.) — Что ты по этому поводу думаешь?

Ее лицо долю секунды выражало нечто непонятное, будто она одновременно фыркнула и улыбнулась. Затем она наклонила голову набок и стала похожа на недоумевающего котенка.

— Дай-ка я кое-что выясню, — сказала она. — Ты отдаешь себе отчет в том, что ты опоздал на шесть часов?

— Да, — ответил я, — я ужасно сожалею.

— Ну тогда, поскольку ты опоздал на шесть часов и ужасно сожалеешь, не пойти ли тебе ко всем чер­тям? — поинтересовалась она.

На мгновение я прикусил язык. Это больно, но эффективно. Ведь лишь несколько секунд назад я обнаружил, что, когда он просто болтается, возника­ют удивительные неточности. (То, что органы речи находятся в покорном рабстве у органа мысли, прос­то поражает и одновременно восхищает; оказывает­ся, все эти мозговые сокращения управляют губными звуками и глайдами54, небными и взрывными, общими усилиями маленьких влажных кусочков живой тка­ни.) Затем очень медленно и с чрезмерной наглостью я уселся в кресло, обтянутое обтрепанной красной кожей.

— В кинокомпании «Химера-филмз» мне поручили написать сценарий по моему роману «Тела в движе­нии, тела на отдыхе», — тихо произнес я. (Ради спра­ведливости по отношению к Ганну скажу, что это он думал об этом, из-за какой-то неестественной склонности к тому, чтобы пребывать в ладах с ее будуаром. Но, толкуя об этом сценарии, он даже не задумывал­ся, что это объяснение пригодится для судного для, когда Виолетта, — которая могла бы сняться за деньги, взять в руку член, предложить поиметь ее в зад, заняться любовью с лесбиянкой, невзирая на плотскую цену, назначенную мной за главную роль, — обнару­жит, что нет ни главной роли, ни вспомогательной, ни эпизодической, ни роли статиста, и этого прокля­того фильма тоже нет.)

Виолетта начала. Перенесла вес тела с левой ноги на правую ногу и спросила:

— Что?

— Мартин Мейлер из кинокомпании «Химера-филмз» выкупил лицензию на экранизацию «Тел» и попросил меня написать сценарий.

Я достал из кармана сигарету «Силк Кат» и зажег ее слегка вспыхнувшей спичкой «Свон Веста». Запах серы напомнил мне о... ах!

— Ты... Деклан, ты разыгрываешь меня. Скажи, что ты разыгрываешь меня.

— «Химера-филмз» — английская кинокомпания, принадлежащая группе «Нексус». Они здесь просмат­ривают романы в поисках чего-нибудь стоящего. Ты ведь знаешь, семьдесят процентов всех фильмов — эк­ранизации романов или рассказов. «Нексус», как тебе известно, — группа не английская.

— Группа «Нексус», которая... «Нексус»? — вопро­шающе произнесла Виолетта.

— Которая в Голливуде, — закончил я.

— Черт, Деклан. Черт побери.

Я даже не пытался скрыть усмешку. Виолетта уло­вила в ней ликование — так оно и было, — но только относилось оно к моей собственной наглости. В по­следний, самый последний момент я воздержался от того, чтобы назвать своего вымышленного заказчика Джулианом Эмисом55.

— Мартин Мейлер, тот самый, который снял «Верх — любовница, низ — доллар», — уточнил я.

— Черт возьми, — бранилась Виолетта.

— В контракте также записано, что со мной будут советоваться при подборе актеров.

— Не может быть.

— Может.

— Нет, не может.

— Может. Еще как может.

Виолетта считает себя неповторимой. Да, она неповторима в своем эгоцентризме, который грани­чит с аутизмом. У нее слегка вздернутый нос, выра­зительные глаза, а груди подобны свежим яблокам. А еще у нее веснушки, без которых она выглядела бы намного лучше, немаленький зад, красноватые пятки и локти, но в целом, не слишком погрешив против истины, ее можно было бы назвать привлекательной. Хотя все это не пошло бы по высокой цене. Сказать, что она в великолепной форме, означало бы убить нарисованный мною образ. Ее мучают головные боли, боли в спине, несварение, колики, почти хро­нический цистит и предменструальный синдром, не имеющий никакого отношения к старомодной чепу­хе, согласно которой он возникает только непосред­ственно перед менструацией. Если вы с ней встреча­етесь, ее начинает раздражать бесконечное множе­ство вещей. Если вы с ней встречаетесь, то кажется, что даже обычное «быть с тобой» действует ей на нервы. Встречаться с Виолеттой — значит проводить уйму времени, выслушивая перечисление того (в то время пока ты трешь ей плечи, массируешь стопы, наливаешь ванну с «Рэдоксом» или готовишь для нее грелку), чем ты ее раздражаешь.

Подобно всем женщинам, которые считают себя актрисами, Виолетта — просто невыносимая грязну­ля. Студия-квартира в Вест-Хампстеде выглядит так, будто по ней только что пронесся ураган; для того, чтобы заметить это, мне не понадобилось много времени: сперва я ждал, когда Виолетта закончит все свои предкоитальные дела в ванной, а затем — напрас­но (ворочаясь на кровати), когда у меня появится эрекция.

— Черт возьми, — тактично сказала Виолетта, от­ворачиваясь от меня, будто почуяла зловоние, — что у тебя там не в порядке?

Ну, давай продолжай, смейся теперь, если долж­на. Да. Умопомрачительно, не так ли? Пусть кто-ни­будь расскажет эту смешную шутку, уже набившую оскомину.

— Иногда, Деклан, честно, я не могу... Я имею в виду, что происходит?

— Может быть, ты мне больше не нравишься, — сказал я, понизив голос. Понизив голос или нет, но благодаря моим усилиям воцарилась внушительная по своему заряду и массе тишина. Затем она настоль­ко искусно натянула на себя простыню и враждебно завернулась в нее, отворачиваясь от меня, что я дей­ствительно испытал чувство гордости.

— Ну же, иди сюда, — сказал я, как состоявшийся актер мыльных опер, исполняющий роль дядюшки. И, копаясь в файлах своей памяти (как бы ей хоте­ лось, чтобы она не солгала тогда Ганну о том, что прочитала его книгу, чтобы она тотчас же узнала, какая роль ее, ее, ее!), она последовала моим словам, но — тщетно. Проклятье, все было тщетно, могу вам сказать. Член Ганна был способен лишь на то, чего обычно ждут от томатного сандвича. С другой сторо­ны, он предоставил Виолетте возможность для ее лучшей на сегодняшний день работы.

— Не огорчайся, голубчик, — сказала она хрип­ло. — Ничего страшного. Всякое бывает. Возможно, ты слишком устал. Ты много выпил вчера вечером?

Может быть, я и ошибаюсь, но мне показалось, что я заметил легкий американский акцент.

Виолетту, знаете ли, беспокоит то, что она постоянно слышит какой-то голос. (Меня волновало, сойдется ли, блин, эта метаморфоза с моей способностью яс­новидения, но оказалось, что в основном нет. Я слы­шал короткие жесткие звуки, замечал странную мертвую зону, но в общем и целом я избавился от этого как от лишней докуки.) Виолетта же никогда не прислушивается к этому голосу, хотя слышит каждое произносимое им слово. Но вовсе не из-за того, что у него большой словарный запас. Напротив. Он повторяет одно и то же, нерегулярно, но с возрастающей частотой. «Ты не актриса. У тебя нет таланта. Ты провалила все пробы, потому что у тебя нет способ­ностей. Ты тщеславная и бездарная притворщица».

Это не я. Знаете, не все голоса, которые вы слы­шите, принадлежат мне. Даже тот голос, который слышу я,— не говорил я еще об этом?—даже тот голос, который слышу я, исходит оттуда, где я хозяином, скорее всего, не являюсь. «В последнее время я...» — начинает он обычно. И я вовсе его не игнорирую.

Конечно, когда дело шло к концу, Деклан тоже слышал такой голос, возможно, он встречался с кем- то. Это был не тот коварный диагноз, подтолкнувший его к ванне и бритвенным лезвиям, а тот, который я вынужден поставить. Благоухание грусти поселилось в складках и канавках его смертной плоти. Так ска­зать, следы растяжения души. Они меня беспокоят. В отсутствие ангельской боли они вызывают ощуще­ния, напоминающие глубокую, но нелокализованную зубную боль.

Если хотите знать правду, мне совсем не нравится, как он выглядит. Если бы я обдумывал возможность остаться в нем — имеется в виду, остаться навеки, — я бы ограбил банк и хорошенько раскошелился на современную пластическую хирургию или купил бы себе новое тело. Est hoc corpus теит56. Может быть, но пока что мой вид оставляет желать лучшего. Когда я стою перед зеркалом, я вижу обезьяноподобный лоб, печальные глаза, редкие брови. Кожу серовато-жел­того цвета, сальную и пористую. Волосы, которые вовсе не борются за то, чтобы скрыть наступающее выпадение, дай пузо (слишком много алкоголя, слиш­ком много жиров, никаких упражнений — такова те­лесная сторона обычной истории взрослых людей) вовсе не способствует улучшению всей картины. Нос становится еще шире, а наклон головы чуть вниз обнаруживает намечающийся двойной подбородок. В общем, он похож на нездорового шимпанзе. Мне кажется сомнительным тот факт, что с самого детства он вообще мыл уши. В семнадцать-восемнадцать он, вероятно, делился с вами историей своего деда из племени навахо (с обычными бессмысленными ат­рибутами: длинные волосы, серебряные и бирюзовые безделушки, четки); встретив его в тридцать пять, вы услышите гораздо более эффектное объяснение:

мексиканская смесь, азиатский коктейль, итальян­ский кофе без кофеина. Правда такова, что мамаша, ирландка-католичка, в момент слабости залетела (покорнейше благодарю) от неугомонного сикха из Сакраменто на вечеринке по поводу дня рождения подруги в Манчестере. Корабли в море еще не разо­шлись, не съедена сосиска в булочке, он ушел, она католичка: входит в мир серовато-желтый Ганн, без отца и весом два четыреста. Она воспитывает его («дна. Он любит ее и ненавидит себя за то, что портит ее молодую жизнь. Растет под влиянием обычной — если уж говорить о женщинах, — дихотомии Девственница-Шлюха (теперь эту проблему и на меня повесили, за что я вам безмерно благодарен); бешеный эдипов комплекс сменяется в подростковом возрасте ужаса­ющей фазой гомоэротических фантазий (теперь я уж точно найду им применение), прежде чем сексуальное воображение стабилизируется в районе умеренного гетеросексуального садомазохизма в юности. Это сопровождается некой женоподобностью тела, от­вращением к физическому труду, склонностью к ис­кусству и сильно потрепанной, но все еще опасной верой в Старого Феллаха и искренне вашего.

Я также не могу сказать, что без ума от его гарде­роба. Хотелось бы более выразительно характеризо­вать его, но это вряд ли возможно. Гардероб Деклана Ганна просто скучен. Две пары джинсов, черные и синие. Мешковатые брюки из секонд-хэнда, к кото­рым я обратился за помощью после своего дебютно­го онанизма. Полдюжины футболок, пара шерстяных джемперов, бежевое (или серовато-желтое?!) шер­стяное пальто с начесом, шинель, пара обычных кроссовок и пара ботинок Док Мартинз. Я похож на бомжа. У него даже нет костюма. Все это специально подстроено, чтобы оскорбить мою честь, чтобы ранить мою гордость, которая уже стала притчей во языцех. Не стоит даже говорить, что после этого сумасбродного, вызывающего лишь суицидальные настроения произведения, которое просто невоз­можно продать, после этой «Благодати бури» Ганн не может себе позволить новую одежду, особенно когда перестали печатать две его первые книги, а его агент, Бетси Галвец, замечает его имя только потому, что в ее картотеке фирмы «Ролодекс» оно идет сразу после пиццерии Джузеппе. Ему следовало бы украсть не­много денег. Ограбил бы пенсионера, к примеру. Пенсионеры всегда при деньгах. Тележка из магази­на, накрытая шотландским пледом, полная золотых слитков, верно, именно поэтому они так медленно двигаются? Они умирают от гипотермии, и все мол­чат о том, сколько денег они экономят, никогда не включая отопление. Я люблю стариков. Семь или восемь десятилетий я нашептываю им о какой-нибудь старой карге или старом хрыче (а оказывается, за что боролись, на то и напоролись!), и к тому времени, когда за ними приходит смерть, они вовсю источают злобу и откашливаются раздражительностью. Души стариков идут у нас по пенни за десяток. Честно. У меня там груды этого сентиментального вздора.

Ганн живет один в двухкомнатной квартире на третьем этаже, ранее принадлежавшей муниципали­тету, в доме недалеко от площади Клеркенуэлл. Ма­ленькая спальня, маленькая гостиная, маленькая кухня и маленькая ванная. (Я честно пытался подоб­рать другие прилагательные.) У дома внутренний двор. Окружающие здания вздымаются до высоты седьмого этажа, так что квартира Ганна явно испы­тывает световой голод. В своих снах он неоднократ­но переезжал жить к Виолетте. С тем, что снилось Виолетте, это не имело ничего общего. А ей снилось, что на деньги, полученные от продажи своего шедевра, он приукрасит свою квартирку и продаст ее, тогда они смогли бы переехать в Ноттинг-Хилл. От продажи своего... Да. Но есть одна помеха. Принимая все это во внимание, я едва ли мог бы честно заявить, что решение моего мальчика о самоубийстве стало для меня сюрпризом. Одни выживают в концлагерях, других до крайности доводит сломанный ноготь, всеми забытый день рождения, неоплаченный теле­фонный счет. Ганн не относится ни к тем, ни к другим: он где-то посредине. Как раз там, где я в основном и проворачиваю свои доблестные дела.

Его мать умерла от алкоголизма два года назад и оставила ему квартиру. Я, алкоголь и одиночество и прикончили мать Ганна. Алкоголь пожирал ее печень, а мы с одиночеством уминали ее сердце. Сердце и печень — те жизненно важные органы, которые ста­новятся объектом моего выбора. Имейте в виду, что она не спускалась вниз. Должно быть, остужает себе пятки в чистилище. Последний обряд. Ганн пригла­сил отца Малвани, мучимого страшным похмельем (запах хереса изо рта, лесть с ирландским акцентом, красные пальцы, которыми он постоянно щелкает, и экзема; его печень тоже в моей власти, старый хан­жа), и вот у меня похитили еще одного жильца. Пред­ставьте себе, никакой справедливости. Анджела Ганн. Я действительно хотел ее заполучить. О качестве некоторых душ — просто необъяснимо — бывает на­писано на них самих. На ней лежит вина за Ганна, она произвела его на свет без отца (то, что он чуть не задушил себя пуповиной, она считала предъявлением ей обвинения в материнстве); но ее прикончило не чувство вины, а одиночество. Случайность ее связей с мужчинами, в особенности последних. Отвраще­ние, поскольку она так и не смогла выкинуть из головы мысль о великой страсти. В первые часы после полуночи она наблюдала за ними, обнаженными и распластанными, будто их только что сняли с креста. С маниакальной жестокостью она заставляла себя впитывать все неприятные детали: плечи с жировы­ми отложениями; грязные ногти; ломкие волосы; блеклые татуировки; прыщи; глупость; жадность; женоненавистничество; претенциозность; заносчи­вость. В первые часы после полуночи она сидела со слезами на глазах от переполнявшей ее горечи, с бу­тылкой, создавая иллюзию бурной деятельности, и смотрела на его тело, неважно, кто это был: какой-нибудь Тони, или Майк, или Тревор, или Даг, направ­ляющий ее рот в свое ротовое отверстие; а в голове словно крутилась одна и та же противная музыка. Она понимала абсурдность поисков любви такого мужчи­ны, который был бы ей ровней. Из-за этого она ис­пытывала к себе отвращение. Ее жизнь (как и она сама) казалась ей теперь упущенной возможностью. Где-то там в своем прошлом она что-то упустила. Что? Когда? Но самое ужасное в том, что она ничего не упустила, ее жизнь была суммой ею самой принятых решений, которые и привели ее к этому: еще одна искалеченная встреча; канцерогенная вера в большую любовь; бесчувственный секс; одиночество в первые часы после полуночи.

Она любила Ганна, но его образование отдалило их друг от друга. Она жаждала его визитов, но не выносила, когда он смущался от их несвоевременно­сти и ее не по возрасту коротких юбок. Она была сообразительна, но не умела внятно выражать свои мысли. Слова предавали ее: в голове у нее порхали прекрасные бабочки, но они превращались в мерт­вых мотыльков, когда она открывала рот, чтобы вы­пустить их в открытый мир. Ганн знал об этом. Каждый раз он приходил, вооруженный благороднейши­ми сыновними намерениями, и ощущал, как они постепенно испарялись, когда она начинала говорить о том, какими «подробными становились ее гороско­пы». Призрачным третьим между ними был алкоголь, Ганн не понимал этого. Лишь знал и надеялся. (Иисус, вы, люди, и есть то, что вы знаете; вы, люди, и есть то, на что вы надеетесь.) Она верила в его талант. Ганн подозревал, что она молилась за него. И он был прав. Она просила Бога о том, чтобы Он нашел изда­теля для книг ее сына. А бывшего служку, идиота Ганна, беспокоило лишь то, что тогда его собственное достижение не будет, так сказать, «чистым», его ис­пачкает длань Господня.

Но затем отказ печени, больница, лавина чувства вины и стыда. Ей всего лишь пятьдесят пять, а выгля­дит на семьдесят. Малвани со своим красным скаль­пом не видел ее уже три года, и ее вид задел его за живое, когда он приехал, принеся с собой влажный запах Лондона и Кокбернского порта. Ганн жалко ерзал у кровати. Держа ее руку (впервые за долгое время), он с ужасом обнаружил, что кожа ее похожа на луковичную кожуру, а вены — веселый кутеж во время сатурналий. Ужас из-за того, что она навсегда запомнилась ему мягкой, непреклонной и пахнущей «Нивеей». Только эти воспоминания и остались по­том, они и перенесли его на несколько месяцев впе­ред: бессердечные грабители занялись перераспре­делением богатств, захороненных в сознании...

Придурок. Видите, что происходит? Я упомянул женщину лишь для того, чтобы рассказать, как Ганн заполучил квартиру. А на меня напала сентименталь­ная болтовня.

Во имя спасения и другие демонические силы должны пойти моим путем: очевидно, что нельзя вселиться в чье-либо тело, не пропустив через себя его жизнь. Это самая трудная часть всего путешест­вия, до сих пор приходится приспосабливаться к пережиткам Ганна, чтобы хочешь не хочешь, а хоть немного соответствовать целям Всеведущего; но никогда не знаешь, с каким следующим неожидан­ным нервным расстройством или мерзкой привыч­кой Ганна столкнешься. Разве не могли они выбрать кого-нибудь еще? Какую-нибудь рок-звезду в окруже­нии психованных фанатов? Или какого-нибудь шей­ха с пристрастием к алкоголю? Или какого-нибудь наркомана с яхтой? Кого угодно, только не этого словоблуда со своими объективными коррелятами, чаем «Эрл Грей» и банковским балансом «жопа», извините.

Загрузка...