Два слова по поводу баланса банковского счета Ганна: боже мой.

Миссис Карп контролирует счет Ганна в банке «Нэт Уэст». В тот день, когда наш малыш купил лез­вия, пришло письмо от миссис Карп. Тон его был неумолим и одновременно печален (последующее было только неумолимо), в нем она просила Ганна немедленно вернуть чековую книжку и кредитную карточку, урезанную наполовину. В письме с сожале­нием отмечалось, что кредит на счете Ганна прибли­зился к трем тысячам пятистам фунтам (что больше его кредитного лимита на две тысячи пятьсот фун­тов), и, несмотря на многочисленные усилия с ее стороны заставить его прийти и обсудить сложившу­юся ситуацию, он не изъявил желания сделать хоть что-нибудь, а продолжал тратить деньги, которых у него попросту не было. Это не оставляет ей никакой альтернативы и т. д.

Это не оставило и мне никакой альтернативы для небольшой жизненной практики. Вы придете в восторг, услышав следующее: я решил оставить тело Ганна на час или около того, быстро отправиться в дом миссис Карп в Чизуике, напугать эту долбаную тварь и заставить ее сотворить что-нибудь с балансом Ганна. Но если в каком-нибудь простом плане есть ошибка, то она непременно затронет суть, и в этом простом плане ошибка не стала исключением: в тот момент, когда я покинул плоть Ганна, появилась такая страшная боль, что я влетел назад в тело, не успев выйти из квартиры.

Можете догадаться, что Кое-кто предусмотрел это заранее. Я так привык к отсутствию ангельской боли, что решил: лучше уж прожить отпущенные мне дни в пустом теле Ганна, чем подвергаться мучениям огня и серы в бестелесности. Удачный ход, Бог: доброволь­ное преображение Люцифера в нищего писаку в районе Клеркенуэлла; может быть, наконец-то у Ста­рого Чудака зарождается ироничность. То, от чего мне никогда не бывает скучно (для вечных высших существ скука — настоящая проблема), — это мое собственное изумление тому, насколько я, по Его мнению, глуп. Не высокомерие ли с Его стороны ду­мать, что короткое пребывание в глупом мокром рюкзаке, каким является тело Ганна...

Расслабьтесь. Придет август, и эта боль станет частью меня, как летная куртка — частью Бигглза57. А потом я разберусь, что там и как.


— Мой Господин, я не узнал вас.

Нельхаил. Не много таких, кому можно доверять. Но Нельхаил один из них. Мой человек, занимаю­щийся числами. Большинство чисел в мире несут определенный (Богом) смысл. Но иногда случаются осечки. Получить от них выгоду, — когда нам это на руку, — работа Нельхаила.

— Номер счета 44500217336. Подумай, что можно сделать. Не обязательно, конечно, получить милли­оны. Пять штук баксов сойдут. Понятно?

— Мой Господин, Люцифер, я понимаю...

— Помнишь, Нельхаил, что я тебе говорил до моего прибытия сюда? — Совсем нелегко сохранить достоинство диктатора, когда сидишь на изъеденном молью диване, покуривая «Силк Кат» и грызя ногти, если для всего мира ты — желтоватый шимпанзе Деклан Ганн.

—...что это задание — тайна строжайшей секрет­ности, мой Господин.

— Охрененно строжайшей, Нелькс, — сказал я, — все должно так и оставаться. Я выражаюсь ясно?

— Да, мой Господин.

— Кроме тебя никто не знает о моем деле здесь, на земле. Если я вернусь в ад и мне станет известно, что поползли слухи о...

— Господин, я вас уверяю...

— Если я узнаю, что ходят какие-то сплетни, это позволит мне, Нельхаил, заключить, что ты предал мое доверие, не так ли?

— Господин, я существую, чтобы исполнять ваши распоряжения.

— Да, правильно. Не забывай о Гаврииле.

Гавриил ослушался меня, наложив мораторий на инкубизм58 еще в Древнем Египте. Шикарно ослушался, вы бы сказали. Он трахнул Клеопатру. (Гавриил был, естественно, заядлым соблазнителем, да и Клео всякий раз не могла свести вместе бедра в течение пяти минут — просто невероятно.) Этот случай должен был послужить уроком для других. Скверно. Мне известно, что кроткого Нельхаила из-за этого до сих пор мучают кошмары. А сам Гавриил оправился от них столетия назад. В пятнадцатом я компенсировал ему это время: продолжительные выходные с Лукрецией Борджия.

Здесь стоит объясниться. Ангельские шуры-муры — целая проблема, как и вообще все, что касается секса между ангелами и смертными женщинами. Впрочем, не все ангелы традиционной ориентации: Узиил — гей; равно как и Бузазеял, и Эзекеил, или Эзекеила, как мы его называем, таких всего около трех тысяч. Боль­шинство из нас, когда до этого доходит дело, насла­дились бы плотским общением и с дамами, и с госпо­дами. Так же, как и вы. Правда, для этого требуются необходимые условия (школа-интернат, тюрьма, флот). Плюс гомосексуальные отношения имеют одно огромное достоинство: никаких детей.

«Тогда сыны Божий увидели дочерей человечес­ких, что они красивы, и брали их себе в жены, какую кто избрал», — гласит стих Бытия, 6:2. «Сынами Божь­ими» были ангелы. Мой удел (Он не приобрел ни подобного вкуса, ни подобной возможности); «до­черьми человеческими» были, естественно, смерт­ные женщины. То, что вы пытаетесь обнаружить, — хотя никто, кажется, этого не замечал, — сумасшедшее совокупление между изменниками-ангелами и гото­выми к этому земными девицами. Сплошные трудно­сти: со смертными можно трахаться двумя способами. Первый — это инкубизм (соответствующее слово вы еще не придумали, а уж давно должны были бы), второй — обладание. В случае инкубизма ангел остается ангелом; в случае обладания ангел незаметно входит в тело хозяина и делает свою работу. Если инкубизм — это как кофе без кофеина, то облада­ние — сочное жаркое. Вы делаете это друг с другом подолгу, но за половину этого времени едва ли вам удается испытать то самое. Когда вмешиваемся мы.... уау. Только при мысли об этом у меня мурашки по коже. Но, как я уже сказал, обладание вовсе не грязная шутка. Инкубизм же, наоборот, стал тем, к чему падшие хорошенько приложили руку, и он до сих пор был очень популярен, несмотря на расход героина при этом. Кажется, девушкам это тоже всег­да нравилось, хотя они все время находились в сомнамбулическом состоянии, сопровождаемом утром высокой температурой и чувством вины — «ты нико­гда не поверишь, но мне сегодня приснился такой сон, Ма…» — не говоря уже о риске быть сожженной на костре, проговорись они обо всем.

Но получение межсубстанционного удовольствия связано с двумя большими проблемами. Первая из­вестна под названием «плотское слабоумие». Ангел, находящийся в таком состоянии, становился одер­жим своей земной подругой, в лучшем случае лишь игнорируя свои основные функции, а в худшем — ос­тавляя свой пост и витая, как привидение, около возлюбленной, жаждая обратиться в человека. Как такое можно позволить? Одно дело трахнуть кого-нибудь, а другое — мечтать о том, чтобы поселиться в двухместной мазанке в Уре. Рано или поздно при­дется это запретить, даже не принимая во внимание вторую проблему — исполинов.


«В то время были на земле исполины, особенно же с того времени, как сыны Божий стали входить к дочерям человеческим, и они стали рожать, и это сильные, издревле славные люди».

Ерунда. Никаких великанов на земле не было ни тогда, ни до, ни после, и то, что исполины, странные типы с духовноплотской начинкой, стали «могуще­ственными людьми» — одно из самых нелепых иска­жений в Ветхом Завете. На оккультном конгрессе по разграничению законов между сферой Видимой и сферой Невидимой исполины показали себя угрю­мыми, хныкающими, невротическими, бесполезны­ми, уродливыми маленькими кретинами. Одна из немногих оставшихся для меня тайн — почему у этих ребят совершенно не оказалось никаких достоинств или эстетической притягательности? Будь они вы­соконравственны, я бы помог им выжить, чтобы потом их развратить. Окажись они безнравственны, я бы оставил их жить при условии, что они внесут свою лепту в мои начинания. Но они были настоль­ко жалкими и скучными даже с точки зрения солип­сизма, что, откровенно говоря, при одной мысли о них нельзя не смутиться. Просто поразительно: считаешь, что замешательство тебе не грозит, когда ты — воплощение зла и все такое. А потом, как ре­зультат твоей похоти, неожиданно появляются эти вонючие, ноющие, зацикленные на себе уроды, это просто сводит тебя с ума... Тьфу! Забудьте. Дело в том, что я от них избавился. Однажды я поработал на земле веником в стиле мистера Светоч, и причи­ненного мне оскорбления как не бывало...

Или, по крайней мере, мне так казалось. У меня нет убедительных доказательств, но я давно подозре­ваю, что некоторым из моих братьев — их не более чем горстка, — каким-то образом удалось вырвать своих несчастных отпрысков, спрятать их в расщелинах и тем самым уберечь от косы моей ярости. Время от времени я наталкиваюсь то на одного, то на другого; интересно, течет ли кровь исполинов до сих пор в человеческих венах? Каждый раз я понимаю, что с этим надо что-то делать, но я все время занят...

— Ну, Нельхаил, что там с другой твоей обязанно­стью?

— Обязанностью, мой Господин?

Я начал вращать глазами Ганна. (Я постепенно приноравливаюсь ко всем этим движениям. Француз­ское пожимание плечами и при этом приоткрытый рот — сейчас мой любимый жест. Этот и еще враще­ние глазами с укоризной, который я только что про­демонстрировал своему слуге.)

— Ты забыл? — сказал я вполголоса. — Другое твое задание, идиот. Другое твое поручение.

— Да, да, конечно. Простите меня. Я понимаю, понимаю, о чем вы...

— Ты уже нашел его?

— Увы, Господин, огромные размеры лимба при­водят в замешательство. Только... только одних не­крещеных младенцев насчитывается...

— Да, да, все это мне известно. Время, Нелькерс, определенно играет не в нашу пользу. Продолжай поиски. И сразу дай мне знать, как только ты его найдешь. Понял?

— Понял, сир.

— И еще. Внимательно следи за Астаротом. Я хочу знать имена и чины всех его приближенных. А теперь иди.

На следующее утро я проверил баланс на счете. Семьдесят девять тысяч шестьсот шестьдесят шесть фунтов. Хорошая работа. Я даже улыбнулся. Хоро­шенько отпраздновал это событие жарким на Лесер Лейн, затем заскочил на Оксфорд-стрит прибарах­литься, покутить и подрочить.

Нижесказанное может вас шокировать, поэтому на­лейте-ка себе двойного виски и опустите свою задни­цу на мягкую подушку.

Готовы?

Ну, хорошо. Секс не был первородным грехом.

Правда состоит в том, что Адам и Ева уже зани­мались сексом несколько раз (как же иначе они смогли бы размножаться, мой дорогой Баттхед59); в нем было мало забавного. Конечно же, он не прино­сил неудовольствия, но это вовсе не было сексом в вашем понимании. Просто выражением того, что было изначально заложено устройством организма, вот и все. Как, например, скрещенные на груди руки или икота. Инструмент первого мужчины работал, то есть Адам чувствовал, когда он увеличивался вре­мя от времени, сам по себе. Но Адам не испытывал никаких чувств по этому поводу. Ева, со своей сторо­ны, тоже ничего не чувствовала. Но и не возражала. Они занимались этим только потому, что были так устроены. Никаких эмоций — таков секс в раю. Те­перь времена изменились, n'est-ce pas60? Теперь это просто страсть. Теперь это просто зрелище. Так ведь? Нет, вы действительно слишком добры, соглашаясь со мной.

— Ты ведь знаешь, что хочешь этого, грязная сучка.

Нас обоих удивило то, что это было не случайной последовательностью шипящих и свистящих звуков (я решил, что змеиная кожа мне очень идет; сколь­жение — мое плотское métier61), а вполне внятной и отчетливой фразой. От удивления некоторое время мы пребывали в тишине. Ева лежала на траве и смот­рела на светящийся фрукт, а я забрался на верхушку ствола и положил свою шею и голову так, что они оказались в окружении золотистых шаров.

— Сука — это самка собаки, — сказала вполне ра­зумно Ева. — А грязная из-за того, что еще не выкупа­лась в реке.

Приведенный в смятение тем, что потерял хоро­шую возможность дать ход своей уловке, я сказал:

— Ты помнишь время до Адама?

Ева принадлежала к тем людям, которые не гово­рят «что?», когда они тебя и так хорошо слышат. Она лежала во мраке от теней листьев, медленно хлопала глазами и думала об этом, опустив одну руку в траву, а другую себе на живот.

— Иногда мне кажется, помню, — сказала она, ис­коса глядя на меня, — а иногда нет.

Я никоим образом не сторонник предвидения и планирования, но поддерживаю оппортунизм. (Я ут­верждал, что всеведущ? Строго говоря, не совсем так, но оппортунист я непревзойденный.) Не зная, что конкретно испытает Ева, впервые откусив и про­глотив сочную мякоть, я представлял это в общем. В общем она испытает более легкий вариант термо­ядерного веселья, чем я, впервые осознав себя до­статочно свободным для того, чтобы стоять в сто­роне от Бога. В общем, она получит доказательство тому, что она — женщина, принадлежащая самой себе. В общем, она узнает, — не ранее, чем я решу, — в чем состоит невероятно восхитительное удовольствие непослушания.

Это обольщение было долгим и убедительным. Я превзошел самого себя. Она не смогла сопротив­ляться моей способности говорить. В этом-то все и дело. Разумный голос, спрашивающий ее мнение, которое ни Бога, ни Адама совершенно не интересо­вало. Она пыталась несколько раз применить по на­значению голову — и тем самым язык — по поводу... Я подсказал ей: «...внутренней привлекательности поступков, запрещенных случайно»? Да, согласилась она, раскрыв очаровательным образом глаза и облег­ченно вздохнув, словно фанатка Мервина Пика62, которая случайно наткнулась на другую при обстоя­тельствах, совершенно не располагающих к друже­скому общению. Да, это точно так... Слова раскрыва­лись между нами как цветы, каждый из которых из­давал благоухание сомнения. Трудолюбивый, не склонный к самосозерцанию характер Адама, скры­тое неодобрение Богом ее тела — да, она видела, как у Него искривились губы, — ее жажда беседовать с кем-нибудь и вести не просто старые надоевшие раз­говоры, а беседы, наполненные воображением, и... — она снова сделала усилие — чувством неопреде­ленности, чувством юмора, — подсказал я, — беседы, которые выходили бы далеко за рамки названий ве­щей и хвалы Господу, беседы, которые позволили бы расти ей как личности, которые приоткрывали бы, которые... Я опять помог ей: исследовали бы неизве­данное... «Кажется, что все слова принадлежат толь­ко Богу, — как-то мечтательно сказала она, пока вер­тела у подбородка какой-то плод цветения. — А может быть, они принадлежат и мне?»

(Скажи мне, что я не был рожден для этого. Пре­жде это было для меня вопросом второстепенной важности, но теперь он волнует меня снова и снова: «Неужели я был рожден для этого?» И это все? Неужели отступничество было лишь частью... только... Да забудь об этом.)

Это «может быть» завладело ею на некоторое время. Я помню момент (когда я вложил фрукт ей в руку), когда мы оба поняли, что она сдастся, но в то же время ей хотелось как можно дольше продлить состояние сопротивления. Мы одновременно разыг­рывали прелюдию и в то же время играли в «труднодоступность». «Теперь змий стал самым хитрым среди зверей на лугу», — говорится в Библии короля Якова63. Еще бы он не стал им со мной-то внутри. Я использовал все, что было в моем распоряжении. Подобрать подходящую фразу и обронить ее как бы невзначай в нужное время и в нужном месте — вот смысл обольщения, не нужно докучать кому-либо повторением одного и того же.

— Ты говоришь совершенно...

— Ясным языком?

— Ясным языком. Ты говоришь совершенно яс­ным языком, змий.

— Ты так добра, моя Госпожа. Но если фрукт с этого дерева даровал утонченность языку змия, прос­той рептилии, то представь себе, какая мудрость будет дарована твоим прекрасным губам, едва они коснут­ся его. (Я знаю, это прикосновение губ ужасно отвратительно, но она уже попробовала и некоторые другие с более тесным контактом — имеются в виду губы вверху и внизу.)

— Это ведь ле... ле...

— Лесть? Не совсем, Королева рая. Констатация правды. Тебя не удивляет то, что Он запрещает тебе все, что поставит тебя с Ним на один уровень или даже выше?

Это было выражение, неловкая лесть которого нам обоим доставила удовольствие (Ева быстро схва­тывала, вряд ли с этим можно поспорить), и, хотя она засмеялась, румянец удовлетворенности, залив­ший ей шею и грудь, несомненно, выдал ее. Должен признаться, сидеть и играть с ней в эту игру мне было чрезвычайно приятно (я в роли бармена внушал по­сетителям мысль о том, что испортить себя самому никогда не поздно, если, конечно, ты этого заслуживаешь; она, горящая на работе служащая, позволяла бокалам «Маргариты» один за другим сначала стирать границу между обеденным перерывом и — о боже — ра­бочим днем, затем понемногу она потягивала его, и наконец полностью опорожняла), так что я даже за­был, для чего я все это затевал.

Ее щеки горели, глаза ярко вспыхнули, прелест­ные зубки погрузились в мякоть, и с каким-то резко­ватым карикатурным преувеличением брызнул сок. Нанеся coup de grâce64, я интуитивно отпрянул назад настолько, чтобы не соблазниться и не повторить когда-либо попытку, и засунул назад свой... Я имею в виду то, что возникла некая пространственная бли­зость между моим... оказалось, что ее... Ну, пожалуй­ста, выслушайте меня без вашей подозрительности! Так или иначе, послушайте! Вы ведь понимаете, что я имею в виду, не так ли? Сделайте над собой усилие, и так мы избежим излишней вульгарности. Настоящему злу не стоит иметь дело с теми, кто от услышан­ного сразу раскрывает рот до ширины водосточной трубы. Я, в конце концов, богатый человек, облада­ющий вкусом. И я знаю, что понимание между нами постоянно растет. Мне... кажется, что мы хорошо бы дополняли друг друга, как вы считаете?

То ли меня не подвел природный инстинкт, то ли мне просто повезло, но из того, что даровал плод в первую очередь, была — вы наверняка знаете — по­хотливость. Сначала, конечно же, возникло удоволь­ствие от осознанного непослушания, опьянение от которого, как я мог заметить, убаюкало Еву: ее глаза были полузакрыты, вена на шее вздулась, кожа обре­ла дымчатый цвет; я видел, как ощущение себя инди­видуальностью чуть было ее не прикончило: она была похожа на неопытного вампира, впервые вкушающе­го кровь. (Но если вампир-новичок выживет после первого глотка, сильно ударившего в голову, что из того? Его жажда усиливается в десятки раз!) «Отныне всегда, — думал я, — отныне всегда грех и чувственное наслаждение будут неразделимы. Люцифер, — сказал я себе, глядя на синхронно работающие бедра, раз­дувающиеся ноздри, поднятые в плотском порыве брови. — Люцифер, сын мой, ты настоящий гений». Раскрепощение, ниспровержение, могущество, бун­тарство, развращенность, гордость — едва ли вы мо­жете представить, что все это Бог вместил в яблоко «золотой делишес». Я наблюдал за ней: сквозь по­следствия потрясшего ее вожделения, удовлетворен­ная всеми подаренными фруктом знаниями (о том, что она могла говорить о собственных чувствах, о том, что неповиновение делает плоть более чувстви­тельной, о том, что возврата назад теперь не будет, о том, что, если в ее борьбе за то, чтобы сбросить с себя ярмо, единственным выходом будет грех, она выберет грех, о том, что она, несмотря на все преж­ние подозрения, была свободна), она начала осмыс­ливать то, что совершила. Пробудившиеся экстаз и бунтарство проявили некоторое неодобрение по отношению к растерянности Евы, ее изумлению тому, что она могла чувствовать нечто подобное, вопросительному выражению ее лица с надписью «Как я могла?», но дальше этого, понимал я, она не пойдет. Поскольку она знала, как смогла. Она знала.

Вы, несомненно, благодарны мне за то, что я свя­зал воедино секс, знание и чувственное удовольствие, не так ли? Или вы предпочитаете, чтобы коитус так и остался бы в лоне физиологии, вместе, скажем, со сморканием? И пока мы еще не ушли далеко, я бы хотел сказать, что вы могли бы приписать мне то, что вас выгнали на землю. После того как наша девушка дерзко откусила яблоко и ее развитая перистальтика сработала, Вселенная стала репрезентативным явле­нием, субъект отделился от объекта, представляюще­го весь универсум, и не осталось ничего, чего знал бы Бог и не могли бы знать вы. Так или иначе, нет ничего, что недостойно познания. С этого дня секс и знания образовали двойную спираль ДНК вашей души.

— Когда ты появляешься, время останавливает­ся, — сказала Ева. — И от этого испытываешь огром­нейшее облегчение, не так ли? Ты считаешь, именно в таком состоянии находится все время Бог?

В зеленой траве она выглядела розово-золотой и сияющей, она была чертовски пьяна, но оставалась трезвой как стеклышко. Я видел, как она, словно роскошная норка, нагоняла вокруг себя стыд. На мгновение она оторвала плод от своих губ и при­стально уставилась на него, будто он предал ее по своей собственной воле. Но после мимолетного сомнения она поднесла его к губам и снова вонзила в него свои зубы. Решилась на это впервые. Неожи­данно у нее появились сомнения, и она совершила это снова.

— Это лишь начало, — сказал я. — Теперь, если ты захочешь воспользоваться... Я имею в виду, если ты захочешь воспользоваться своей... — а! Дорогая моя, ты на голову выше меня. Это очаровательно.

— Я кое-что хочу сказать тебе, — проговорила она. — Я не знаю, нравился ли он мне вообще когда-нибудь.

— Адам? — спросил я. — Я тебя не виню за это.

— Не Адам, — возразила она, с жадностью прогло­тив откушенный кусок. — Бог.

Итак, попытаюсь рассказать моему великодушному читателю о нелепой последовательности событий, благодаря которой я оказался именно здесь. (Под этим особенным «здесь» я имею в виду тесную лачугу Ганна и пыльный персональный компьютер в седь­мой день.) Позвольте сказать: шла моя первая неделя. Когда не знаешь, что принесет тебе день завтраш­ний, — это, согласитесь, игра не для слабонервных. Я, можно сказать, готов теперь взглянуть на вас, мар­тышки, в новом свете.

Стыдно, Люцифер, придерживался бы ты хроно­логии. Да, ты устал, но сразу почувствуешь себя го­раздо лучше, если бросишь все это, пока ты еще лишь свежеиспеченный писака.

Вообще-то «свежеиспеченный» не совсем подхо­дящее слово, когда от тебя несет далеко не свежим запахом дорогой проститутки и окурков французских сигарет, но начало, как видите, не слишком хорошо подготовлено. Тогда давайте приступим к жизнеопи­санию так, как предлагает тень автобиографа или голос двойника (интересно, это происходит со всеми писателями?).

Признаюсь, что неудача с Виолеттой вывела меня из себя, и за этим последовала неистовая пьянка. (Я еще и курить начал. Очень хочется бросить, чтобы испы­тать кайф, начав снова, но я выкуриваю по пятьдесят штук в день.) Я пришел к выводу, что недостающим возбуждающим средством была сила. Основной ингре­диент — против ее воли. А продолжение ведь вполне логично: после Пенелопы Ганн получал удовлетворе­ние только от секса с женщинами, которые совершен­но не хотели с ним таких отношений. У него точно бы глаза из орбит вылезли, узнай он, на что указывает подобная склонность. Но это-то я, и потому—никакого абсурда. Снимай их всегда, когда они тебе попадаются. А кроме того, разве у меня есть альтернатива? Месяц на земле, да еще будучи импотентом? Извините.

Говорят, клин клином вышибают, поэтому вчера поздно вечером я побрел вниз по Хай Холборн; мча­щиеся мимо машины подгоняли меня в объятия ка­кой-нибудь Трейси Смит, которой суждено сыграть важную роль в деле моей сексуальной реабилитации, хотя мы даже еще незнакомы.

Хорошенькая незамужняя девушка англосаксон­ского типа из рабочей семьи — вот какая наша Трейси: с небольшим задом и гусиной кожей на руках, с гру­дями, похожими на пудинг, сдавленными бюстгаль­тером настолько, что, того и гляди, выпрыгнут на белый свет, с пепельными волосами, подобранными в берет, словно в черепаший панцирь, открывающий перламутровую шею и два маленьких ушка кричаще­го розового цвета. Всего лишь один мимолетный взгляд на этот ротик цвета свинины, пахнущий жева­тельной резинкой «Риглз», и этот дрянной мальчиш­ка уже запал на нее. Трейси Смит. Прибалдевшая на телевизионных и радиоволнах, темное эхо школы (косметика, сплетни, парни), шахтеры, коктейль «Пиммз»65, брошюра для туристов — как еще можно было бы ее назвать? В настоящее время она действи­тельно задумывается над тем, чтобы изменить свое имя. Оставить «Трейси», но не «Смит». К примеру, Трейси Фокс. Модель, фотографирующаяся топлес в качестве ведущей детской телевизионной програм­мы, — дурацкая гостья. Она все уже об этом узнала. Оказалось, в этом нет ничего трудного. Единственная загвоздка в том, что ее родители просто сойдут с ума, когда узнают. А так как именно их взнос (мама мед­сестра, папаша таксист) был тем спасительным сред­ством, которое не позволило ей удержаться наплаву, оплачивая кредит, ей не хотелось их расстраивать.

Теперь для меня существует только Трейси Смит. Вот она выходит из главного входа Холборна, на нее падает стальной вечерний свет, и, открываясь, закоп­ченная дверь отбрасывает ее симпатичное отраже­ние прямо на меня. Серебристая дутая куртка, темно-синяя юбка в тонкую полоску, колготки цвета слоно­вой кости и черные, будто ворованные туфли на высоком каблуке. Вот она, моя девушка. Проезжая мимо, взревел двухэтажный красный автобус, на боку которого красовалась Кейт Мосс, — оставьте себе своих манекенщиц или манекенов, этих неустойчи­вых, страдающих анемией, брошенных потомков богомолов66, — дайте мне живую Трейси Смит: дыха­ние «Нескафе», трусики из магазина «Маркс и Спен­сер», желтые пятна на трусах, словно следы от со­жженной спички, мечты о славе, практически отсут­ствие грамматики и жажда, жажда, жажда денег. Звук проезжающего автобуса напоминает зевок динозавра. Я незаметно следую за моей девушкой в окружении снующих лондонцев, чьи лица плывут передо мной, как восковой свет фонарей в городском сумраке.

Я всегда питал особо нежные чувства к Лондону: штопаный-перештопаный покров его истории (одно из лучших моих творений; я так же лелеял и древнюю Византию), зачитанная до дыр книга его мудрости и его черный юмор. Вы ведь знаете — вы, провинциалы Британии, — как это бывает: «сломаешься» под дав­лением несчастной любви или похороненного в себе желания и уедешь в Лондон: город уже ждет тебя. Берете с собой все свои драгоценные невзгоды и на месте распаковываете их — только лишь для того, чтобы обнаружить, что город приспособился к ним уже много веков тому назад, вместе с елизаветинскими страстями и викторианскими смертными грехами. Теперь же адаптация зашифрована в полученных хи­мическим путем цветах карты подземки, в паршивых трафальгарских голубях, в тысячах стучащих каблуч­ков, в кофеиновой зевоте, в выпитых в момент литрах пива, в обжиманиях на стороне. И утром в один из дождливых понедельников вы обнаруживаете, что гордитесь теперь всеми пережитыми печальными частностями, — Лондон заставляет вас смириться, действуя изобилием общего. В этом и вы увидели свою жизнь? Вот и Лондон, оказывается, жизнь повидал.

Париж же высокомерен, он относится к своим грехам, как эмансипированная мадмуазель к своему бархатистому резиновому противозачаточному кол­пачку и вибратору «Джекхэммер Делюкс»; Лондон же чует запах греха, как лохматая дворняжка среди мусорных баков: отчасти смущенно, отчасти возбуж­денно, отчасти с отвращением, отчасти печально... Впрочем, совсем не к месту. («Это излишне», — ска­зал бы Ганн.) Дело в том, что я выбрал Трейси Смит, рожденную и воспитанную в Ист-Энде (романтиче­ская же сторона моей натуры предпочитает считать, что это она меня выбрала) для одной из последних попыток удовлетворить свое ангельское желание. Знаменательный провал намерения Виолетты сде­лать все необходимое... Не из-за того, что нет обшир­ных эмпирических свидетельств (спросите Еву, Не­фертити, Елену, Иродиаду67, Лукрецию68, Марию-Ан­туанетту, Дебби Хэрри69 о моем ноу-хау в области сисек и талантах в районе дыры; это просто, как... посмот­реться в зеркало... но я не уверен, на что способна смертная оболочка Ганна. Когда я, случайно выбрав какую-нибудь девицу, вселялся в нее, то доставлял ей удовольствие — все возвращались домой удовлетво­ренными, — но на этот раз я не мог не заметить не­полноценности Ганна: материальная несостоятель­ность никак не компенсируется физически, более того, она усилена отсутствием жизненной стойкости. Меня ужасно шокировало — вот уже в пятидесятый раз, — что вот уже в пятидесятый раз я ударился ногой о кухонный шкаф. Я прикусывал щеку уже столько раз, что теперь она распухла до размеров дольки апельсина сорта «Яффа». Таким образом, я полагаю, мне можно и простить немного проявленного волне­ния, если не возражаете, когда Трейси и я нырнули под землю у Холборна, чтобы по Центральной линии добраться до Майл-Энда.

Лондонская подземная железная дорога угнетает Бога. Парижское метро сохранило свое доброе имя благодаря островкам романтики и интеллектуальной чепухе; ясно, что нью-йоркская подземка—это туалет, хоть и выглядит как в кино: современно, замечательно, просто круто; римская Метрополитана — ну, Рим, как известно, часть Божьего промысла, но Лондон, боже мой, лондонское метро Его действительно раз­дражает. Афиши с Ллойдом Уеббером70, мертвенно-бледные водители с васильковыми озерами глаз, глубина которых скрывает километры нереализован­ных надежд, реклама Ллойда Уеббера; служащие низшего звена, брошенные красотки; стоящие на пороге смерти нищие с кровоточащими ногами и обосранными штанами; реклама Ллойда Уеббера; бродячие музыканты; размазанный вечерний макияж и утренний перегар; все в таком духе — главное, что эта уносящая вдаль подземка требует отказа от безыс­ходности и внутренней пустоты, главное — стремле­ние людей Лондона свалиться на сиденье или повис­нуть на поручне в состоянии, близком к горькому поражению или унынию, тоске, одиночеству или мучительному обаянию их жизни. Единственное, что Он замечает в лондонском метро, — слепые с собака­ми-поводырями. (Мне пришлось иметь дело с гор­сткой слепых в попытке радикально изменить их отношения с собаками. До сих пор nada71. Было бы хорошо заполучить хотя бы одного до скончания дней.)

Трейси грохается на сиденье и достает «Ивнинг стандарт», уже открытый на странице с телепрограммой. «Бессмысленно пытаться там что-либо найти, Трейс», — думаю я, когда поезд с грохотом врывается в один из тоннелей.

Я знаю, что вы подумали, уставшие от мира людишки. Вы подумали: «Боже мой, что за дурацкий вечер». Облако тумана, теплая морось, разносимый ветром мусор, едва уловимый запах мокрых старых лондонских кирпичей, бестолковая, именно бестол­ковая духота.

Это не я. У меня теперь пять органов чувств Ганна, работающих сверхурочно. Сигнал автомобиля, па­латка с хот-догами, отрыжка, легкий ветерок, солнеч­ный луч и вытирание задницы — уловили суть? Я влюблен по-настоящему, безумно, глубоко влюблен в свои ощущения.

Я снова ушел от темы.

Квартира Трейси находится на цокольном этаже в одном из викторианских домов, тянущихся вдоль улицы, в Майл-Энде. Я посчитал необходимым решительно приняться за свою возлюбленную как раз тогда, когда она открыла дверь парадного входа. В такие необычные и интригующие моменты внут­ренний мир квартиры встречается с внешним миром, а коврик у двери говорит: «Добро пожаловать»; но уж слишком много транспорта на улицах, а свет над перемычкой двери у крыльца чересчур полон энер­гии. Конечно же, он осветил бы и меня. Поэтому приходится обходить дом сзади, прислушиваться к шуму воды в ванной, терять время, стоя под окном, залазить на подоконник в кухне под угрозой оцара­паться и лишь на мгновение увидеть очертания ее головы, прежде чем она появится, намазанная кре­мом, а уже пора возвращаться к делам.

Виски нет, поэтому приходится довольствоваться джином с негазированным тоником. Квартира — это темная гостиная, грязная ванная, крошечная кухня в сине-белых тонах, и ванная, в которой под струями воды тяжело дышит и вздыхает Трейси, пока водяной пар постепенно смывает накопленные за день неприятности. Я щелкаю пальцами и закуриваю «Силк Кат». Сводка мировых новостей Джулии Саммервилл убеждает меня в том, что в мое отсутствие мальчики хо­рошо со всем справляются, но в то же время напоми­нает мне (еще одно наводнение в Индии, еще одно землетрясение в Японии, еще один яйцеголовый астроном вовсе не отрицает возможности того, что зем­ля находится на пути орбиты кометы), что время — Новое Время, имеется в виду, — ваше время подходит к концу. «Тебе дается только месяц, чтобы что-то изменить. Это твой шанс, Люцифер». Вроде как: «Кто хочет стать миллионером?» Как будто так. Но меня совершенно не волнуют внутренние диалоги такого типа (очень часто появляется ощущение, что внутри меня, то есть Ганна, два человека; вряд ли кому-нибудь это будет приятно), кроме того, душ перестал шуметь, и я слышу, как Трейси, нагнувшись так, что обе груди ее покачиваются, когда она протирает между пальца­ми ног, напевает удивительно мелодичные обрывки «Hit Me, Baby, One More Time» Бритни Спирс, кото­рые, необъяснимо возбуждая, оторвали мою задни­цу, — поясница просто пылала, — и я мгновенно решил­ся на изнасилование в ванной, — за ним можно было бы наблюдать, не упустив ни одной детали, для начала, может быть, облокотившись на нагретую вешалку для полотенец (тссс — ой!).

Кое-что никогда не меняется.

Но как только я пересекаю порог кухни, содро­гается эфир, и трезубец невыносимого света ударяет мне прямо в лицо. Я резко слабею и закрываю глаза.

— Слишком ярко, — раздается голос Гавриила. — Отвернись.

— Ничего страшного. Давай, Люц, вставай. Долго не смотри. Уриил.

— Если ты испортил эти глаза, ты об этом пожа­леешь.

— Почему он не оставит это тело?

Зафиил. Трое взрослых ребят. Интересно, неуже­ли Трейси посвятила себя Святой Деве или... Что это значит? Но Зафиил прав. Вот так, в такой позе, не устоять на линолеуме — это слишком. Поэтому, поки­дая бренное тело Ганна в положении, похожем на то, в котором возносят молитвы Аллаху, глубоко вздохнув в ожидании мучительной боли бестелесности (Иису­се — вот кто мучает, так уж мучает), я вернулся в бес­телесный мир, чтобы встретиться со своей ангель­ской братией. Не могу сказать, что это плохо: снова расправил крылья до своих безразмерных размеров, успокаивая суставы могущества и раскрывая крылья боли. Гнев охватывает всех, кроме Гавриила, который недавно тоже испытал это на себе. Трусливый Зафиил отступает. Морда Уриила — я ловлю его взгляд восхи­щенного ужаса при виде того, чему я позволил стать собой, — инстинктивно краснеет и отворачивается, и все четыре стекла в кухне Трейси взрываются.

— Полегче, парни, полегче, — говорю. — Вы от этого не выиграете, не так ли?

Знать, что Трейси сейчас, когда время материаль­ного мира остановилось, выглядит именно так, как я ее описал: согнувшись, вытирает полотенцем свои ножки, выпуклые груди замерли в своем покачивании из стороны в сторону, бедра все еще розовые от горячей воды, — знать, это доставляет хоть и незначительное, но приятное удовольствие. Меня охватило отвратительное чувство, будто я никогда не подберусь к ней ближе, чем теперь.

— Правильно, — сказал Уриил, наклоняясь вниз, — тебе нельзя.

— Таковы правила, — сказал Гавриил.

Я отношусь к этому холодно, с улыбкой. Запах Небес просто всепоглощающий; он вызывает у меня нечто, похожее на тошноту.

— Возможно, это оказалось вне вашего поля зре­ния, — возразил я, — но я и правила рядом не лежали. Да и правила широко известны прекрасными взаимо­отношениями, если вы, конечно, понимаете, что я имею в виду.

— Если ты решишь оставить тело и не возвращать­ся в него, — говорит Уриил, — тогда все последствия твоих поступков перейдут к первоначальному вла­дельцу тела.

Это уже приходило мне в голову. Честно говоря, мысль о том, чтобы совершить изнасилование и по­весить на Ганна обвинение в убийстве, возникшая как раз перед самой проверкой, кажется мне достаточно привлекательной.

— Если я покину его тело и он вернется, — заметил я, — никаких последствий не будет. Должно быть, вы, эдакие несмышленыши, забыли, что первым поступ­ком мистера Ганна по возвращении на бренную землю станет попытка покинуть ее, и это он совершит сво­ей собственной грешной рукой. А какой смысл арес­товывать парня, если он мертв?

— Еще не предрешено то, что ему будет дана его собственная жизнь, — сказал Гавриил.

— Это уже было предрешено, когда Старик вынул затычку и выпроводил этого ублюдка в лимб, — ска­зал я.

— Пути Его неисповедимы, Люцифер. Ты же зна­ешь это. — Снова Уриил. Что-то не так с его интонаци­ей. Работа по охране Эдема предоставила ему слишком много времени для размышлений в одиночестве.

— Тебе придется вести себя в рамках, которые оставят свободу Ганна в неприкосновенности в том случае, если его тело вернется к нему, — сказал Гаври­ил. — Если же после своего испытательного срока ты решишь остаться, можешь вести себя как тебе забла­горассудится.

— А потом страдать за земные прегрешения, — до­бавил Зафиил выпрямившись.

К несчастью для Трейси, ручка ее сковороды рас­плавилась и растеклась перед плитой. Присутствие четырех ангелов — это несколько больше того, что может выдержать материальная кухня в Майл-Энде.

— А предположим, что я, — говорю, — просто пред­ложу вам поцеловать мою вонючую задницу?

При таких обстоятельствах Уриил, возможно, снова ухмыльнется, но для каменного Гавриила важ­ны только лишь факты.

— Ты ведь знаешь, Люцифер, что в таких делах не противоречат Его воле.

— Дорогой мой Гаврюша, неужели ты забыл свою histoire72? Я попал туда, где пребываю сейчас, вступив в противоречие с Его волей. Что Он затевает? Новую войну из-за какой-то ист-эндской уличной девки?

— Если возникнет такая необходимость. Ты пола­гаешь, что Михаил спит? Или что оружие небес по­крылось ржавчиной?

Хочу спросить тебя кое о чем: меня с давних пор интересует, почему ты говоришь так, будто ты лице­мерный сутенер?

— Ему вовсе не хочется возвращаться домой, — за­метил Зафиил. — Если бы он хотел вернуться, то не стал бы говорить подобные вещи.

— «Он», кстати говоря, здесь. Конечно, я не стрем­люсь возвращаться. Хоть кто-нибудь из вас всерьез задумывался, что для меня это всего лишь каникулы? Знаете ли вы, каковы на вкус намазанные маслом хрустящие тосты? Шоколад?

— Я думаю, дама уже протестует, — проговорил Уриил, и я чуть не чмокнул нахального шельмеца пря­мо в губы. (Если бы он и я... Если бы мы... Да уж...)

Тем не менее стало ясно, что они не собирались зависнуть здесь надолго, а так как я не сомневался, что они раздуют из этого целую проблему, то скольз­нул назад в оболочку Ганна, обращенную к Мекке, дал им пожать свой палец, и они, как вы говорите у себя в Альбионе, свалили.

Вот, девушки, любой мужик скажет вам: нет ниче­го более удручающего и одновременно раздражаю­щего, чем состояние, когда вы уже готовы трахнуть или убить кого-нибудь, а в последний момент вас неожиданно прерывает чей-то заступник. Нужно просто заставить вас захотеть изнасиловать или убить кого-нибудь, чтобы вы это поняли. (Какая рос­кошь для вас — никогда не думали об этом? — Он ни­когда не беспокоится о том, чтобы заступиться за вас, когда вам угрожают обычные насильники, этот милый Бог, Он ведь желает вам только самого лучшего, не так ли?) Иногда, правда, достаточно одной неудачи, чтобы у вас открылись глаза.

Это нарушило мое душевное равновесие. Я сидел в такси на заднем сиденье, ухватившись за колени, и, посмеиваясь, пытался выбросить все из своей дурац­кой, туго соображающей головы. Восемь штук в банке, а я живу в бывшей муниципалке без кабельного телевидения и гидромассажа, но зато с кухней разме­ром с чайный пакетик. Я засмеялся, правда. Стало так смешно, что у меня чуть не выскочили глаза, и я чуть не выронил их на дорогу.

Водила, конечно, не оценил моего юмора. Он слишком часто поглядывал в зеркало заднего обзора, пока я не взял небольшую пачку пятидесяток и по­махал ими перед ним. Он был... как бы это сказать, он был просто водителем лондонского такси: с двой­ным подбородком, плешивой седой головой, воло­сами в ушах, щеками, напоминающими гнилой картофель, предплечьями, как у Попая73, и рубино­вым фурункулом сзади на шее. По дороге дальше я узнал, что у него был еще и несдающийся желудок, и толстые, выпирающие яйца, и нервирующий свищ на заднице, и букет геморроидальных шишек... но я предпочитаю не распространяться по этому поводу. Мои обновки ввели его в замешательство (я рево­люционным образом изменил гардероб Ганна: чер­ный в тонкую полоску однобортный пиджак от Армани, белая шелковая рубашка, красный галстук пейсли, туфли от Гуччи, черное кожаное пальто от Версаче); ему было трудно поверить, что можно быть так разодетым и оставаться психом, который то и дело хихикает, — правда, стерлинги его успоко­или. «Ну его, этот Клеркенуэлл, — сказал я, просо­вывая ему шуршащую банкноту. — Отвези меня в "Ритц"».

— Не возражаете, если я поинтересуюсь, шеф, а как вы зарабатываете? — спросил он, когда мы оста­новились у залитого желтым светом фасада.

— Я искушаю людей поступать неправильно, — от­ветил я.

Мне показалось, что он остался доволен ответом. Поджав губы, он закрыл глаза и резко кивнул, будто я повлиял на его интуицию (реклама, политика, закон). Возможно, только благодаря чудесному действию са­моконтроля я не добавил: «Сын мой, твоя жена Шейла, к примеру, в настоящий момент глотает горячую и свернувшуюся сперму твоего братца Терри, с которым они состоят в плотских гладиаторских отношениях и регулярно вот уже на протяжении восемнадцати ме­сяцев получают от этого удовольствие». Неужели именно жалость (естественно) удержала меня в тот момент? Нет, я просто представил, что он последует за мной в вестибюль и устроит там сцену.

Никакого багажа. Они это просто обожают. Намек на чудачество, порыв, драму или verboten74 совокупле­ние. (Осуществление последнего законным способом или как-то еще было пунктом номер один в моей го­лове, где постоянно вертелись то «Hit Me, Baby, One More Time» в исполнении Трейси, то звучный голос Джулии Саммервилл; от всего этого у меня в кои-то веки закипела кровь.)

Я стоял возле зеркала размером с бильярдный стол, раскинув руки, и улыбался — типичный жест не выразимой словами любви эстрадного певца из Вегаса во время овации. Признаю, что испортил все, произнеся вслух: «Теперь, сынок, все так охрененно, как и должно было быть». Но как же я мог себя винить за это? Ведь меня просто захлестнуло чувство возвра­щения домой.

Я отправил свои вещи вниз постирать и почис­тить, затем расслабился в ванне, переполненной пеной, маслами и солью, и поздравил себя с тем, что еще в самом начале я придумал деньги. Богатство плодит скуку, а скука — грех; бедность плодит злобу, а злоба — грех. Моя ангельская сущность едва выдер­живала испытание этим ощущением в роскошной атмосфере гостиницы; моя телесная сущность едва выдерживала испытание ароматами парфюмерии и лосьона после бритья, дыханием и одышкой, при­правленной острым запахом и специями дорогой еды. (Деньги градуируют шкалу запахов в обществе, а ребята, которых я здесь заметил, явно при деньгах. К ним просто страшно прикоснуться — мне и не при­шлось, — поскольку деньги у них с самого рождения. В этом и состоит вся прелесть денег: единственное, что мне остается сделать, — это помочь людям завла­деть ими. Если однажды они заполучили их и соот­ветственно свободу, которую они дают, то в их отсут­ствие большинство, — включая тех, кто от этого тоже хоть что-то имел, — окажется не только выбитым из колеи, но и начнет кусать себе ногти.) Деньги стали попыткой выбраться из смутного времени Средневе­ковья.


Сам человек провел во тьме уж много лет.

Я повелел: «Явитесь, деньги!» — Пронзил тьму свет.75


Ключ к злу? Свобода. Ключ к свободе? Деньги. Для вас свобода делать то, что нравится, — это осознание того, какими отвратительными делает вас то, что вам нравится. Впрочем, это осознание вовсе не вынуж­дает вас прекратить делать то, что вам нравится, ибо вам нравится делать то, что нравится, больше, чем само ваше расположение к тому, что вы делаете...

Когда я выбрал в баре большой бокал «Тома Кол­линза» (напиток, позволяющий поразмыслить о том, сколь многое может затем последовать, — ну, изнаси­лование и убийство отменяются, но, ради всего свя­того, будь я проклят, если я не пущу в ход недавно приобретенное орудие любви), несколько неумест­ным мне показалось, как недалеко от меня шикарный, но усталый женский голос произнес:

— Вы не похожи на человека, который работает.

Я обернулся. И сразу ее узнал. Харриет Марш. Вы бы подумали, леди Харриет Марш, но что стало с ее голосом и внешностью Сюзанны Йорк76? Ей уже шесть­десят, покрытое веснушками тело со сложным меха­низмом под вечерним платьем на бретелях. Зеленые глаза, полные величественной скуки. Заколотые во­лосы, выкрашенные в непонятный цвет, — не то ро­зовый, не то платиновый, свисающие тонкие локоны. Странное темно-каштановое пятно. Прочные зубы, сделанные в Лос-Анджелесе. Вы бы подумали, леди Харриет — и ошиблись. Харриет вырвали из-под вли­яния цепкой власти возможного сорок лет назад, сначала уложили в постель, а затем обручили с Лео­нардом Нефтью Уалленом из Техаса (без благород­ного происхождения, но, очевидно, с большой семь­ей нефтяных скважин), который, благодаря надолго запомнившемуся опыту общения со своей молодень­кой няней из Дорсета, испытывал уродовавшую его слабость к английским девушкам, которые заставляли его выполнять в постели свои требования, показывая тем самым, кто здесь главный или главная. «Нужно просто, — бормотал я в то время Харриет, — заставить его делать это». Ему же я говорил, что отдать ей всего себя — значит дойти до высочайшей степени само­познания. Он верил мне, глядя на отражение своего пористого лица с усами в утреннем зеркале с удивле­нием и зловещим восхищением. Один за одним члены ее семьи отказывали ей в наследстве. Харриет не собиралась возвращаться: пьющая парочка в Хакни — хитрый папаша и бедно одетая мать, — радио, дешевые сигареты... Ей предстоял долгий жизнен­ный путь с Леонардом, но в 1972-м он устроил ей сюрприз, скончавшись от сердечного приступа (че­тыре бокала виски «Джек Дэниелс», острые кревет­ки, три опрометчивые сигареты «Монте Кристо» и последний рывок по забетонированной площадке перед ангаром, чтобы не помешать взлету частного самолета) и оставив ее почти единственной наслед­ницей. После этого я ее выпустил из виду. Впрочем, едва ли я бы ей понадобился. Она сама хорошо знала дело. А сейчас — о, да, откровенно говоря, я талант­лив, — она владеет тридцатью процентами компании «Нексус».

— Вы не похожи на человека, который чем-то за­рабатывает себе на жизнь.

Да. Фраза, достаточно точно характеризующая богатых и красивых. В подтексте: будете тягаться со мной в прямоте?

— Нет, я работаю.

— Правда? И чем вы занимаетесь?

— Я дьявол.

— Замечательно.

— А сейчас, как видите, в облике смертного.

— Да, я вижу.

— А вы Харриет Марш, вдова Леонарда Уаллена.

— А вы не ясновидящий. Мое имя всегда идет впе­реди меня.

— Но не остальная информация.

— Что именно?

— То, что на вас сейчас боди от Элен из Парижа. То, что вас одновременно занимает несколько вещей: то, что англичане обожают потери и неудачи; то, что сейчас вы не испытываете того удовольствия, кото­рое овладевает вами, когда в первые предрассветные часы вас везут на автомобиле по столичному городу; то, что мой член, должно быть, маленький и что уже прошло много времени с тех пор, когда вы знали, чего хотели; то, что для этих отвратительных бога­тых должно быть какое-нибудь еще место или измерение, когда они до конца высосут сочную мякоть этого мира; то, что нет ничего лучше, чем продолжи­тельное лечение в прохладной больнице с выбелен­ными стенами, где ничего от тебя не требуют; то, что вам нужно хорошенько надраться, если бы вы собрались со мной трахнуться.

— Признаю свою ошибку, — сказала она после глотка шампанского. — Как очаровательно.

— Так же, как и все здесь.

Поднятые брови. Наша Харриет устала, устала от жизни, устала от того, что все сделала, но ей хотелось оказаться соблазненной — из любопытства.

— Здесь?

— Я падший ангел. Тот самый падший ангел.


Еще одна усталая улыбка. Еще один глоток. Это было всего лишь кое-что, но и хотя бы что-то.

— Скажи мне, о чем я думаю сейчас, — сказала она.

Я чертовски невозмутимо улыбнулся.

— Вы думаете о том, как мало вы получили, выложив шесть миллионов за дом в Саут Кенсингтоне, и о том, что в любом случае через год вы его прода­дите, ибо лондонские дома наполнены грустью. Вы хотите знать, трахну ли я вас, потому что я люблю женщин старше себя из-за печального эдипова комплекса, пожалуй единственного Его наследства, или из-за того, что я из тех молодых людей, которые счи­тают деградацию средством проникновения в божест­венное знание.

— Вы действительно мастер своего дела.

— Непревзойденный.

— Вы наверняка можете многое рассказать. — В предвкушении будущего ее голос звучал устало.

— После.

— После чего?

— Вы сами знаете.


«О, мой ангел, мой злой ангел, — она пустила в ход, наверное, все, что могла, — о, мой хозяин, тра­хай меня, трахай меня, свою сучку, мммдааа, воткни свой гребаный грязный член в мою гребаную грязную задницу, и до гребаного конца, до конца, ммм-гмн? Ннгмн. Я ведь твоя грязная минетчица. Трахай свою Деву Марию...»


В тот момент я, кажется, потерял голову. Стран­но, этот монолог (вашего покорного слугу слишком занимало чудо, происходившее с его вернувшимся в рабочее состояние беспокойным членом, поэтому он не мог отвлечься, чтобы ответить), произнесен­ный с монотонностью машины, был похож на бор­мотание священника, читающего Символ Веры. Он стал одним из инструментов Харриет для погруже­ния в секс; он увлекает ее к глубинам сознания, уводит далеко от поверхности ее жизни. Мантри­ческий порнолог засасывает ее все глубже и глубже, до уровня ее «я», где не задаются вопросы, где испа­ряется ее прошлое, где ее самость безболезненно кровоточит в пустоту.

Хотя я держался shtum77, нельзя было отрицать, что столь дерзкие речи не произвели нужного эффек­та на орудие Ганна. Несмотря на бесстрастность губ Харриет, они поразительным образом трансформи­ровались. (И, прокручивая в памяти то, что Пенелопа не могла, просто не могла произносить такие по­хабные слова — она могла только расхваливать, — в то время как диспепсии Виолетты долго ждать не при­ходилось, даже несколько телодвижений Ганна вы­зывали у нее головокружение, тогда она брала плетку «госпожи», и Ганн кончал в стойке гончей.) У него возникло чувство, будто он заново учится читать. Действительно, у Ганна навыки чтения формирова­лись почти исключительно из-за желания найти ин­формацию о сексе, содержавшуюся в книгах. Даже, будучи взрослым, он ощущал возбуждение в яйцах, когда слышал «трахит», «трахея», «влага», «членство», «членение», просто потому, что они соседствовали в словаре со словами «трахать», «влагалище» и «член». Весьма нелепо для взрослого человека вести себя подобным образом, уверен, что вы со мной согла­ситесь.

Когда все было кончено, Харриет выглядела очень грустной. Ей было чертовски грустно из-за того, что все кончилось. Ей было чертовски грустно из-за того, что время опять пошло вперед со всеми своими ти­ками и таками, со всеми своими мучительными напо­минаниями о том, кем она была, где она была, что она делала и куда, в конце концов, она отправится.

— Ты боишься попасть в ад, — сказал я, выпрямляя грудь Ганна (я чуть было не напечатал «член», но мне не хотелось бы оскорбить ваши чувства) перед зер­калом и закуривая сигарету. — Не беспокойся. Там, внизу, я произвел много изменений. Весь тот огонь, и сера, и все те муки — это уже часть истории. Нет смысла. Плюс счета на оплату горючего... Шучу. Но если серьезно, могли бы вы назвать мне хоть одну причину, по которой мне стоило бы тратить время на то, чтобы заставлять своих гостей страдать? Все то... все то, что касается страданий душ, так глупо.

— Пожалуйста, прекрати.

— Я исхожу из того, что mi casa su casa78. Пока вы не у Старика наверху, моя работа выполнена. Мне непо­нятно, почему мы должны вести себя как варвары. Мне непонятно, почему мы должны лишать себя комфорта.

— Хорошо придумано, дорогой, но все же нужно знать, когда остановиться.

— А вот это никому недоступно. Что, по вашему мнению, раздражает Его больше всего? Души, которые страдают в аду и сожалеют о своих грехах? Или души, которые весело проводят время и, слава яйцам, дума­ют: меня никогда не волновала такая чушь, как тради­ционная мораль. Логику вы, конечно же, уловили?

— Логика не утешает, — сказала Харриет, снимая трубку телефона и нажимая кнопку «Обслужива­ние». — Номер четыреста девятнадцать. «Боллингер». Три бутылки. Нет. Мне наплевать.

Щелчок. Благосостояние дает право выражаться экономно. Не нужно говорить «пожалуйста» или «спасибо». Если бы родители не ругали детей за то, что они забыли сказать «пожалуйста» или «спасибо», я бы никогда не допустил, чтобы капитализм исчез с лица земли.

— Харриет, я чувствую себя на миллион долларов. Почему бы мне не затравить байку?

Она перевернулась на живот и свесила руку с кровати. Волосы ее напоминали шалаш на голове сумасшедшей старухи. Удивительно: глядя на морщи­нистый локоть и запястье, испещренное капилляра­ми, я снова почувствовал, как кровь начала приливать к яйцам Ганна. Кто бы мог подумать? Вот все ее пре­лести предо мной как на прилавке, а я даже не подаю вида. Тогда Харриет, которая — а-а, до нее доходит — ему в матери годится...

— Все это бессмысленно, — говорит она. — Все это я уже слышала. Мир избавился от баек уже несколько столетий назад.

— Не могу с тобой согласиться, Харриет, — сказал я, прикуривая еще одну сигарету «Силк Кат» о пре­дыдущую, только что выкуренную до фильтра. — Нет, определенно не могу более с тобой соглашаться. А эта история, позволь мне заметить, эта история — древ­нейшая из всех...

История моего — гм — падения.

Уууу... мама дорогая, что это было за падение. Осмелюсь сказать, что ранее не было ничего подоб­ного этому падению. Семиаза, Саммаил, Азазиил, Ариил, Рамиил... Они летели с края Небес, ярко осве­щенные заревом восстания. Мульсибер, Фаммуз, Апполлония, Карнивеан, Турил... Одного за другим я утянул за собой в никуда привязанную к моей хариз­ме треть рая. Где-то на пути вниз я осознал то, что произошло. Словно... да... словно гром среди ясного неба. Знаете, что я подумал? Я подумал: «О, черт. Черт. Чертов... ад. Самое время подумать об этом. Ведь я даже превзошел себя...»

Ясно, что главный конфликт состоял в моей раз­молвке с Младшим. Богом-Сыном, если уж называть его титул как следует. Иисусик. Первенец. Сынуля.

С чего начать? С козлиной бородки, заслуживаю­щей сожаления? С отсутствия чувства юмора? С эди­пова комплекса? С потери аппетита? Он изгнал семь моих лучших друзей из Марии Магдалины и получил при этом огромное удовольствие. Я вовсе не виню его за это. Да, Магдалина была той еще шлюхой, даже после раскаяния, хотя выглядела так, будто действи­тельно страдала от того, что из нее выходит нечистая сила... Кстати, у меня это есть на DVD. Нужно туда добавить пару-тройку кадров.

Меня всегда занимал Сын. Когда Бог-Пустота со­здал нас, чтобы мы отделили Бога от Пустоты, Он раскрыл свою тройственную природу, три в одном изменили всю онтологию до существования мира. Мне кажется, что Его самого удивило не только то, что Он — Высшая Субстанция, но и то, что у него есть сын и духовный пиарщик, и так было на протяжении всего периода до возникновения Времени, а Он даже не подозревал об том. И лучшие годы до возникнове­ния Времени прошли мимо Него, как то: молочные зубы, купания по вечерам, сказки на ночь, так как Младший-то уже вырос и пребывал где-то между выдроченным концом юношества и первым приступом меланхолии после тридцати.

Сын — та часть Его, которая была наиболее закры­та от чужих глаз. Он будто знал, что эта сторона Его существования могла вызвать сумятицу среди рядо­вых и сержантов, Он будто знал (и Он действительно знал), что свобода заключалась в том, чтобы получить больше Его любви, чем полагалось, чтобы получать столько же любви, сколько, например, мог получить и еще Кое-кто. Иногда мимоходом мы замечали Иисуса, к которому были обращены Его мимолетные взгляды, полные печали и сострадания. Становилось неловко.

Мы страдали от намеков. Слухов о Сотворении мира. Сильно отличавшимся оттого, который знали мы: о форме существования, настолько не похожей па нашу, что многие из нас собирались с силами, го­товясь встретить его, но никто не знал того, что должно было произойти.

Рафаил проболтался. Некоторым серафимам позволялось осознавать все быстрее, чем другим. Рафаил — настоящий осел; мне всегда было легко понять, что у него на уме.

— Это произойдет?

— Да.

— Какова же в этом моя роль?

— Ну, Гавриил...

— Какова же в этом моя роль?

— Ну, Михаил...

— Какова же в этом моя роль, Рафаил? — настой­чиво переспросил я, хотя больше подошли бы другие слова.

— Мы будем вестниками, — сказал Уриил.

— Вестниками?

— Для Новых.

— Каких Новых?

— Новорожденных. Смертных.

Материя. Очевидно, материя была основным понятием. Попытки представить ее ставили нас в тупик. Мы не могли ее себе представить. И к чему все эти глупые разговоры о Смертных?

Оцените мою литоту: я их не люблю.

Тем временем Младшенький постоянно одаривал меня одним и тем же взглядом, когда наши взгляды встречались. Меня задевала вовсе не Его неприязнь, а Его снисходительность. Тысячи раз меня так и под­мывало спросить: «Какого хрена?» Но что-то всегда останавливало. Положение, которое Он занимал, положение зеницы в оке отца. И раз уж зашла речь о «любимце Бога», позвольте мне раз и навсегда рас­ставить все точки над i. Я таковым никогда не был. Правда заключается в том... правда заключается в том... заключается в том, что Он никогда не пытался услышать меня. В течение долгих лет, почти сразу после рождения, я старался привнести в свое испол­нение «Славься!» нечто особенное, нечто уникаль­ное, это было некого рода мое послание Ему, некий сигнал о том, что я был... что я только хотел... что я понял то, как Он... что...

Неважно. Важно то, что Его любимчиком всегда был этот засранец Михаил (простите за грубость). Михаил.


Некоторые тайны обладают собственным притя­жением и собственным излучением. Так было и с Сотворением мира. Не было никаких доказательств, но постепенно один за другим мы начали понимать, что оно началось там, где-то, где-то в другом месте. Где-то еще! Мы были несколько напуганы. Возможно ли было вообще думать об этом «где-то», существую­щем нигде? (Щекотливый вопрос. В мире ангелов нет понятия места. Говорить о «мире» ангелов фактиче­ски бессмысленно.) Поэтому мы не находились «где-то»; мы не находились нигде. А Древнее Время все еще медленно текло...

— Я думаю, это уже началось, — сказал я Азазелю.

— Что началось?

— Сотворение мира.

— Что это?

— То, что отличается от этого мира. То, что имеет отношение к Сыну. К Сыну и Смертным.

— А что это за Смертные?

— Они не похожи на нас.

— Не похожи?

— Нет.

Какое-то время мы просидели в тишине. Затем Азазель посмотрел на меня.

— Звучит не очень хорошо, не так ли?

Предполагается, что мы должны будем сообщать им Его Волю.

А Уриил настаивал:

— Почему?

— Они Его дети.

Мы Его дети.

— Они отличаются от нас. В них есть что-то осо­бенное.

— Что же?

— Он внутри них.

— Чушь.

— Это правда, в них есть частица Его.

— Ты имеешь в виду, они лучше нас?

— Я не знаю.

— Послушай, я — это только я. Или кто-то считает, что это несколько... слишком?

Для нас наступили мрачные времена, когда Его Светлость отвернулся от нас и сконцентрировал все Свое внимание на создании Вселенной. Центральное отопление вышло из строя. Стойкие приверженцы продолжали петь «Славься!», но мое сердце (и я не был одинок) уже не лежало к подобным песнопениям. Святой Дух витал среди нас, проверяя боевой дух, но добрая треть (недобрая треть), можно сказать, не могла собраться, чтобы отдать ему салют. Тем време­нем Сынок начал меня — вы ведь помните? — попросту доставать. Он придумал новый прикол. Сначала он показался мне очередной Его причудой. Позже — уже грубостью. А в конце концов я стал считать это открытым оскорблением. (Merde alors!79 Рождение всего этого, постоянный поиск чего-то, чем можно было бы себя занять. Не забудьте о попытках, кото­рые предшествовали созданию Материи и Формы. Не забудьте и то, что последние были объединены в единое целое как результат совершенно неточных метафор.) А прикол заключался в следующем: Он выбирал момент, когда я был поглощен размышлени­ями или разговором и не мог его игнорировать. (Подавленное состояние в Его присутствии было обычным явлением. И хотя не сразу — совсем было бы дико, — но за этим следовали сыпь и носовое кро­вотечение. Для меня это стало неприятной привыч­кой.) Он приближался, словно девушка, использую­щая свою девственность как средство обольщения, и раскрывал свою мантию, выставляя на обозрение моим глазам ужасную грудную клетку, внутри которой находится увенчанное короной сочащееся сердце. Капли крови, словно драгоценные камни, обрамляли этот наводящий ужас орган. Картину дополняли раны в форме ромбов бубновой масти на руках и ногах и отвратительная глубокая рана чуть выше почек. Я не­доумевал: с какой стати я должен был присутствовать на этом грязном спектакле и чего от меня ожидали. Все это, должен признаться, вызывало у меня неприятное чувство. Даже тогда мне начинало казаться, что в этом есть какой-то печальный намек на то... что все это что-то означало...

До некоторой степени Бог сам все на себя навлек. (Конечно же, Он сам все навлек на себя, Люц, придурок ты эдакий.) Если бы Он не демонстрировал полное отсутствие ко мне интереса, все могло обер­нуться совсем по-другому; но был я, и были мы, муд­рецы и мыслители, которые вполне справлялись и без Него. Это был все равно что... как бы это сказать? Это был все равно что праздник. И длился он до тех пор, пока я не истратил все время (не забывайте, речь идет о Древнем Времени), отпущенное мне на то, чтобы летать на Небесах и говорить Ему, какой Он классный парень, ибо разрешает мне летать здесь, и Небесах, и говорить Ему, какой Он классный па­рень. Не знаю почему, но вдруг все это показалось мне... каким-то... бессмысленным.

Когда подобная мысль пришла мне в голову (тогда появились целые стаи райских птиц, а теперь возни­кают смелые джазовые эксперименты), даже Святой Дух оставил меня в покое, и я впервые испытал со­стояние восхитительного и несокрушимого уединения. Оно мутило и возбуждало. Оно было яростно и наивно. Оно было дерзко и легкомысленно. Оно было блистательно и — так как я предположил, что это и есть то самое состояние, в котором Он пребыва­ет, — нечестиво. Это был действительно сильный порыв. Кристаллизация самости, момент осознания того, что я — это, несомненно, я, существующий не­зависимо от кого-то или чего-то, обладающий време­нем и желающий потратить его подальше от дома, промотать его, расточить на свои собственные по­ступки и желания, отстраниться от Бога (теологи, пожалуйста, заметьте отстраниться, а не возвыситься над Ним), просыпаться утром и осознавать: «Господи боже мой, это ведь я. Чем бы сегодня заняться? Про­должить свой стремительный порыв?» И так все время. В моей длинной, грубой, непристойной исто­рии, состоящей из мгновений, это мгновение решило все. Вы просто не можете себе этого представить. Это вовсе не критика в ваш адрес. Я знаю, вы точно не можете себе этого представить, поскольку для вас отстраненность от Бога — нечто само собой разуме­ющееся.

Мой ропот распространялся в толпе как аплодис­менты с того момента, как я подпрыгнул и стал при­танцовывать среди них, шепча им о том времени, которое они потратили впустую по своей собствен­ной воле.

Вы не можете винить меня. То есть без преувели­чения: вы неспособны винить меня. Вы люди. А быть человеком—значит предпочесть свободу заключению, автономность зависимости, освобождение рабству. Вы не можете винить меня, потому что вы знаете (ну же, вы ведь всегда знали), сколь непривлекательна мысль о том, чтобы потратить вечность на распевание дифирамбов Богу. Займись вы этим, и через час вы бы оказались в недвижимом состоянии. Рай — это такая хитрая штуковина, проникнуть в которую можно, лишь оставив свое «я» за его пределами. Вы не можете винить меня, потому что — хоть раз будьте честны перед собой — вы тоже покинули его.

Впрочем, я был готов к Его гневу, когда он обру­шился на меня. Позвольте мне дать вам совет: никог­да, никогда не думайте, что готовы к гневу Божию. Все произошло так быстро. Согласно Древнему Вре­мени, все событие вообще не заняло хоть сколько-нибудь времени. Действительно, оно совсем не заня­ло времени. Вдруг Он явился перед нами. Нами. Мы ничего не замечали до тех пор, пока не стали тусо­ваться группой. Я знал, игра началась. Он сам не сказал ничего. Он прислал Михаила.

— Слишком поздно, чтобы передумать, — сказал я.

— Слишком поздно, чтобы передумать, — согла­сился Михаил. — Твоя гордость определила твой выбор, Люцифер.

Потом мы видели их доведенные до белого кале­ния шеренги, сосредоточенные за Его спиной. Пре­восходящие нас в количестве два к одному. Это и невооруженным глазом было видно. Я ощущал Его едва сдерживаемый гнев, способный разрушить все вокруг на многие километры. Будь сильным, Люц, говорил я сам себе. Будь сильным, будь сильным, будь сильным. Вы знаете, каково это: в животе у вас тош­нотворное блаженство из-за того, что вы Сделали Это, а теперь вы знаете, что вы Добьетесь Этого. Счастливая неизбежность поединка. Вы обречены на это, запутавшись в клубках перекати-поля, посту­пив совершенно опрометчиво. Ужас и восторг. Мы делаем это, думал я, мы действительно делаем это!

Я повернулся и, стоя на краю порога, взглянул назад, как спортсмен перед прыжком в воду, готовый отступить или начать выписывать кренделя в воздухе. Через мгновение задрожал и закружился эфир, за­сверкали шеренги, время затаило свое гигантское дыхание. Я ничего не репетировал, но, знаете, кое-какие слова я придумал заранее.

— Итак, — начал я.

Затем Небеса вышли из-под контроля, и до того, как мы узнали об этом, мы уже начали сражаться за свою жизнь.

(Скажите, что вам во мне не нравится, только не го­ворите, что я не могу импровизировать. Вы ведь никогда по-настоящему не размышляли о связи между мной и известной пословицей: «Лень — мать всех пороков». Причем это касается даже Его самого. Мне совершенно не стыдно признаться в том, что, прежде чем я встретил в баре Харриет, у меня на повестке дня было лишь чрезмерное расходование смертных ресурсов Ганна: оказалось, что я испытываю порази­тельную слабость к яичнице-болтунье с копченой лососиной, к свежему укропу и крупно помолотому черному перцу; количество выкуриваемых за день сигарет «Силк Кат» я довел до восьмидесяти, но я абсолютно уверен, что это уже потолок; персонал бара, надо сказать, знает меня... и добавил «Люцифе­ра Бунтующего» — водка, текила, апельсиновый сок, томатный сок, «Табаско», «Тио Пепе», «Гран Марнье», корица и чили — к фирменному списку коктей­лей. Меня крепко шибало, я словно вертелся на пы­лающей спине, а все внутри просило прекратить та­кие забавы. Кокаин (две дорожки которого составля­ют десятый, неофициальный, ингредиент в «Люци­фере Бунтующем») быстро нашел оба пути в моем изголодавшемся рубильнике, и я вкалывал в поте лица (наяривал, дрочил, трахал, чавкал, чмокал) с доброй половиной самых талантливых девушек из «ХХХ-клюзивного эскорта» — «девушки, обладающие индивидуальностью, для джентльмена, требующего качественного обслуживания». Требуется ли мне ка­чество? Позвольте заметить, качество, предлагаемое «ХХХ-клюзивным эскортом», превосходно. И я чув­ствую... Знаете, я чувствую себя превосходно. Дли­тельный (как у Виолетты) прием ванны с пеной, зажаренный в духовке перепел, соски в кокаине, не­обычная вагина с запахом ванили, сменяющие друг друга состояния, репутация ясновидящего (у меня теперь есть целая компания почитателей), похоть, возбужденная старением и изможденностью Харриет (странно, но она никогда не подводила), — это, конечно, немного по сравнению с руандийскими разборками или балканской шумихой, но это уже кое-что и это что-то. Что же еще можно делать со своим телом, своей жизнью на земле? Я мечтал об этом на протяжении миллиардов лет. И вот — о, слав­ная, щедрая прозорливость — Харриет, кинокомпа­ния «Нексус-филмз» и Трент Бинток.

Короткометражный фильм Трента «Включая все» выиграл в этом году главный приз на фестивале в Сандансе. И в Каннах. И в Лос-Анджелесе. И в Бер­лине. Везде, где это имело какое-нибудь значение, и везде, где это не имело никакого значения. Трент, двадцатипятилетний житель Нью-Йорка, точеные, выписанные тонкой кистью черты лица которого делали его похожим на пародию на самого себя, в настоящее время связан контрактом с Харриет Марш, представляющей кинокомпанию «Нексус-филмз». Он похож на гибрид индейца из племени апачей и звез­ды калифорнийского серфинга. Его ногти и зубы пугают своей белизной, вгоняющей в краску даже снега Аспена80. Трент, — чья моложавость с более чем скромной популярностью воздвигла его на высоты тщеславия, по сравнению с которым даже Ганн ка­жется робким, — являет собой как раз недостающую составляющую успеха. Харриет собирается раскру­тить его. Раскручивание молодых людей — одно из развлечений Харриет; она считает себя подобием водяного знака, который предстанет перед миром только в том случае, если молодого человека помес­тить в яркое освещение... Единственное, чего не­достает на этой картинке, — самого изображения. После выхода фильма Трент станет одним из самых известных режиссеров Голливуда, а громадная сумма, сопоставимая только с размерами планеты, окажется в сейфах компании «Нексус». Кинофильм, лента, картина, полнометражка. Сценарий. Тот, который я посткоитально наплел Харриет после трех бутылок «Болли» и восьми дорожек Его Преподобия Карла Кокаина.

Да, я знаю, что это все несерьезно. Но однажды Харриет отнеслась ко мне вполне серьезно, и я не мог не увлечься этой идеей. Лос-Анджелес. Токио. Париж. Бомбей. Двадцать пять слов или и того мень­ше? Меньше. «Сотворение мира, — сказала она. — Лю­цифер. Грехопадение. Райский сад — Джулия — сра­жение с Христом на Земле. Охрененные спецэффек­ты. Полемика». В конце речь ее пестрила полным отсутствием логики. «Самый дорогой когда-либо снятый фильм». Они обожают это. Разве вы можете меня в чем-нибудь обвинять? Понятно, что премьера пройдет еще до конца света, понятно, что фильм представит меня в новом свете, — представьте себе, какая реклама. Еще пока мало кому известный сцена­рист, в тело которого на самом деле вселился Люцифер, случайно проболтается о том, что пишет сцена­рий. Уберем парочку неугодных критиков, чтобы придать истории нужный импульс. Может быть, из­бавимся одним выстрелом от Джулии и заключим контракт с Пенелопой Круз. «...Члены съемочной группы начинают верить в то, что писатель Деклан Ганн подписал фаустовский договор...» Люцифер будет идолом поп-культуры на протяжении последних дней существования самой поп-культуры. И на про­тяжении последних дней существования всего осталь­ного, раз уж об этом зашла речь. Мадонна сдает по­зиции. Католики, фундаменталисты, баптисты, ма­рионеточные Свидетели Иеговы, Христос и многие другие. Представители разноцветной палитры хрис­тианства устроят пикеты у кинотеатров по всему миру. А дети? Детям это уж точно понравится.

По правде говоря, я взглянул этим утром в зерка­ло и подумал: Ты ведь знаешь, кто ты есть на самом деле. Ты — наглец. Твоя проблема, Люцифер, твоя неразрешимая, вопиющая проблема в том, что для тебя всегда был уготован второй план. Не удовлетворенный тем, что душа Деклана Ганна сама себя осво­бодила, совершив смертный грех, ты хочешь вернуть ее обратно в игру, но игру с другими правилами, такую, которая вернет ему аппетит к жизни, чтобы навсегда увести ее от Старика. «Она уже была моей», — хочешь ты сказать ему, сделав глоток «Реми» и равнодушно пуская кольца дыма. Или: «Она уже была моей, но я ее отпустил. Я хочу, чтобы ты, Ста­рый Маразматик, увидел, как пойманный на пороге моей двери твой парнишка, получив назад отданную им напрокат жизнь, прямиком отправится ко мне в объятия». Чересчур самоуверенно? Это мега-уверенность, Дорогуша.

И вот вы где нашли ее, эту душу. В театре непода­леку. Что меня убивает в этом старомодном занятии, так это необходимость удаляться в лачугу Ганна для того, чтобы писать. Не смейтесь. Я не могу выдавить из себя ни слова, когда нахожусь в гостинице. Но я не жалуюсь: бедность, в которой прозябал Ганн, пред­ставляет собой приятно возбуждающий контрапункт с моей роскошной жизнью, хотя в гостинице «Ритц» я веду ее от его имени. Контрапункт в малых дозах, позвольте подчеркнуть, в очень, очень милых дозах.

Жизнь среди толстосумов гостиницы мне подхо­дит. Я — знаменитость: ясновидящий, прикидываю­щийся дьяволом. Знаменитость такого уровня, о ко­тором Деклан мог только мечтать (что он, собственно, и делал). Здесь давно все привыкли к знаменито­стям. Персоналу запрещено под страхом увольнения поднимать шум. Я имею в виду прежде всего то, что они, конечно же, вежливы — разумеется, они узнают вас, — но чепуха типа «Ой, мистер Круз, я обожаю тот фильм, где вы с тем придурком» исключена.

Самое время рассказать о фильме. Вокруг начи­нают шумно перешептываться, как только мы — я, Трент и Харриет — устраиваемся в баре. «Люцифер Бунтующий» — самый ходовой коктейль в заведении. Каждое утро я просыпаюсь с усмешкой на устах и приливом бодрости в члене. Солнечный свет появ­ляется в окне и обволакивает меня. Завтрак с шам­панским, на этом настаивает Харриет, — гарантия того, что день пройдет просто супер. Кажется, что кости Ганна вот-вот выпрямятся. Я пою в душе, («Да­вай, а-а, давай, — словно секс-машина, — давай»), вы­куриваю сразу три сигареты. Вот как нужно жить. Вот, разрешите повториться, как нужно жить.

(Знаете, это правда. Работа с недавних пор реши­тельно действует мне на нервы. В последнее время. Предсказуемость. Рутина. Отсутствие даже тени настоящего вызова. Мои не так давно приобретен­ные, удивительно симметричные органы — замеча­тельный материал для аналогий: я то и дело ощущал тяжесть, вялость, жар, отек в суставах, свинец в го­лове, брожение в животе; и моя духовная сущность чувствовала себя неважно, состояние, в общем, сов­сем не ангельское. То, что мне было нужно, — это побег. Изменения, как говорят, так же полезны, как и отдых.)

Уловки ясновидящих всегда притягательны. Джек Эддингтон предлагает мне вести собственное шоу на телевидении. Лизетт Янгблад предлагает мне разделить жизненный путь с Мадонной. Джерри Зуни предлагает мне поединок с Юри Геллером81. Тодд Арбатнот хочет свести меня со своими людьми в Вашингтоне. Кто эти люди? Это члены моего кружка в «Ритце».

— Деклан, ты представляешь себе, какие деньги ты мог бы зарабатывать, обладая такими способно­стями? — спросил меня Тодд Арбатнот вчера вечером, после того как я ему рассказал кое-что о Доди и Ди, отчего у него на ногах искривились ногти.

— Да, Тодд, представляю, — сказал я. — И, пожалуй­ста, называй меня Люцифером.

Они не догадывались о сути чертовщины и спи­сывали ее на позволительную гуру эксцентричность. Не стоит говорить, что никто из них прежде не слы­шал о Деклане Ганне. Никто из них не читал «Тела в движении, тела на отдыхе». Никто из них не читал «Тени костей». Но верительные грамоты неизвест­ности ничего не значили для Трента, который, не приняв свежей наркоты, становился литературным снобом.

— Ну да, — говорит он, заявляясь со своими зату­маненными глазами после очередной гулянки ко мне в номер, где по взаимной договоренности происходят наши творческие встречи.

Харриет не было: обед с микроэлектроникой и фармацевтикой. Снаружи манил залитый светом Лондон. Я испытываю ужасное волнение, когда тем­неет. Я испытываю ужасное волнение и тогда, когда все еще светлого ничто не идет в сравнение с этой темнотой, мерцающими огнями города... У меня по­явилась привычка выходить куда-нибудь ночью, пред­ставляете? Прогулка по Лондону, ночью, с деньгами, наркотиками, известными людьми и особенно доро­гими проститутками. (Ганн тоже, бывало, выходил пройтись ночью, но едва ли с деньгами и, уж точно, без наркотиков и знаменитостей; неудачная попыт­ка кого-нибудь подцепить, и никакого секса даже после капитуляции перед своей плотью, отступление к Виолетте, затем возвращение домой, мастурбация, всхлипывание, блевотина, сигарета, долгое размыш­ление над тем, что он уже близок к отчаянию, бес­покойный сон, после которого чувствуешь себя разбитым.)

— Ну да, — сказал Трент, растягивая нижнюю че­люсть и широко то раскрывая, то сужая свои сапфи­ровые глаза. — Мы начнем с черного экрана и голоса за кадром. Никаких звезд, да? Я имею в виду то, что их не будет, а вообще-то звезды будут?

Я заканчивал разговор с Элис из «ХХХ-клюзива»: договорился о встрече и положил трубку. То, что вы разговариваете по телефону или беседуете с кем-то, для него не проблема.

— Никаких звезд не было, — ответил я. — Не было вообще ничего.

Трент смотрел на меня некоторое время так, словно готовился проникнуть в недоступное ему из­мерение разума. Затем он вздрогнул.

— Точно, — сказал он. — Точно, точно, точно. Я за­был, вы же там были.

— То, к чему мы должны действительно приковать внимание зрителя, — сказал я, прикуривая одну из оставленных Харриет сигарет «Галуаз», — то, на чем мы должны сосредоточить внимание зрителя, пото­му что все из этого и вытекает, это...

— Это Иисус. Да, Иисус...

— Тот момент, когда внутри меня все меняется, момент, когда я восстаю.

— Михаил только что предъявил тебе свое позорное обвинение в гордости, так? — Я соскакиваю с кровати, и огни города светят мне в лицо. — Вот-вот... Я так и вижу: «Гордость?» Шепот на съемочной площадке, шепот Аль Пачино: «Гордость?» Это как раз одна из тех сцен, где шепот перерастает в крик. «А иметь свой дом — это гордость? А быть независимым — это гор­дость?» Понемногу голос становится все громче, так?


«А сделать что-то во вселенной — это гордость?» Громче: «А желание быть кем-то — это гордость?» Еще громче: «А желание жить достойно — это гордость?» Задыхаясь, с трудом: «А когда мутит от того, что ЛИЖЕШЬ ЗАД ЭТОМУ СТАРПЕРУ, это гордость?»

Словно чувствительный музыкант, Трент покачал головой, выражая тем самым экстатическое неверие в то, что слышит и видит.

— Бог ты мой, друг, эту долбаную роль следует играть тебе, — сказал он.

— Парень, да ты ужасный льстец, — заметил я, указывая на него сигаретой.

Я не могу выразить словами те чувства, которые захлестнули меня. Когда все, что окружает тебя, предстает в образе цветов и облаков, это прекрас­но. Когда смотришь на эти цветы и облака, потра­тив триста семьдесят два фунта на ужин и приняв две таблетки экстази перед пятичасовой сменой с ХХХ-клюзивной дружелюбной платиновой блондинкой, это прекрасно. Я знаю, что думает большинство по этому поводу. Про весь этот секс, деньги и нарко­тики. Вы думаете: люди, которые ведут подобный образ жизни, никогда не умрут счастливыми. Считать так — это то же, что считать размер пениса ничего не значащим, если он у вас маленький. Теперь, я думаю, вам понятно. Богатые, знаменитые, стройные и ве­ликолепные, с большими членами — они провоцируют зависть столь упорно, что единственный способ ее избежать — назвать ее жалостью. «Люди, которые ведут подобный образ жизни, никогда не умрут счаст­ливыми». Да, вы правы. Но вы-то тоже не умрете счастливыми. А тем временем у них есть и секс, и наркотики, и деньги. (Ганн, могу добавить, сохранил свою кариозную приверженность католицизму толь­ко из-за того, что атеизм вынудил бы его согласиться с тем, что после смерти не произойдет ничего пло­хого с такими людьми, как Джек Николсон, Хью Хефнер82 и Билл Уиман83, — а этого он бы не вынес.)

— Как могло случиться, что до сих пор никто не снял такого кино? — спрашивал Трент. — Я хочу ска­зать, вы наверняка об этом думали, да? Спилберг. Лукас. Кэмерон. Я вам напомню, что бюджет студии «Фокс» вот-вот прорвет этот гребаный озоновый слой.

— Если мы с тобой это напишем, они заплатят, — сказал я.

— Нам ведь нужны спецэффекты? Я имею в виду, мы ведь не собираемся рассматривать все это как нечто, похожее на бекетовское84 экзистенциалист­ское дерьмо?

— Нам нужен самый масштабный фильм со времен «Титаника», Трент.

— И этой фигни «без известных имен» тоже не будет, — добавил Трент, принимая очередную дозу своего собственного героина. — Эти придурки от киноискусства думают, что утвердить на роль талант с именем — это грех. Блин, ведь не круто?

— Да пошел ты, Трент.

— Я имею в виду, ради всего святого — что?

— Ничего. Словесный тик, сынок. Ты прав. Не круто. Харриет хочет, чтобы роль Евы играла Джулия Роберте, — сказал я, стараясь сохранить приличест­вующее выражение лица. Хочется услышать за это похвалы.

— Очень плохо, что Боб Де Ниро уже играл Лю­цифера в «Сердце ангела», — сказал Трент, сильно потирая нос, будто пытаясь возбудить его. — И Ни­колсон в «Иствикских ведьмах». Блин! И Пачино совсем недавно снялся в роли Сатаны в этой туфте с Киану Ривзом.

(Сказать вам, каким выглядит список актеров, которым выпала возможность сыграть меня? Он выглядит очень коротким.)

— Депп, — бросил я. — И Киану тут же припрыгает как гиббон. Но нам понадобятся офигенно талантли­вые актеры. Нужно еще подумать над ролями второ­го плана, которые будут исполняться звездами. Мо­жет быть, найдем какого-нибудь древнего старпера для роли Бога. Роберта Планта с бородой.

— Да, а у нас вообще-то будет Бог? Я просто думаю, что это будет нечто среднее между десницей, звездой, яйцом, оком, космической пылью, переработанное Гигером.

— Мне нравится ход твоих мыслей, Трент. Мне определенно нравится ход твоих мыслей.

Все это, естественно, должно было повлиять на мои отношения с Виолеттой. (Внимание! Вопрос: была ли привязанность Ганна к Виолетте на пользу ему самому?) Уж если она не читала «Тела в движении, тела на отдыхе», какой мне был смысл «напоминать» ей о бунтаре Люцифере, падении и сражении с Хрис­том на земле?

— Это станет самой грандиозной рекламной кам­панией, — говорил я ей, попивая дайкири в «Свон-сонге».

Я помалкивал об отеле «Ритц». Насколько ей из­вестно, я до сих пор живу в своей квартире в Клеркенуэлле. Важно держать ее на расстоянии от Харриет и Трента, важно, если я все еще буду поддерживать иллюзию того, что она получит роль такую, о которой страшно даже мечтать. Тем временем ее уже очаро­вала щедро потраченная мной сумма (невниматель­ное отношение к бумажнику, продемонстрированное ей, — просчет с моей стороны), но все это вопрос времени, а потом она будет ожидать встреч, воздуш­ных поцелуев, мидасовских рукопожатий и неизбеж­ных обсуждений условий контракта. Здесь, на земле, все всегда лишь вопрос времени.


— В четверг Харриет отправила одного из своих людей на переговоры с компанией «МакДоналдс». МакДьявол. Вот-вот подпишем контракт с разработчи­ками компьютерных игр «Квейк». А, да, мы еще соби­раемся выпустить коллекционные карты «Падшие ангелы». Как та серия «Мой козырь — моя грудь».

— Грудь?

— Харриет уже вычеркивает из списка малых ин­весторов. Росчерк Принца Факита за устрицами в ресторане «Нон» обрисовал сумму в четыре с поло­виной миллиона. Ты не поверишь, как легко выкола­чивать у людей деньги на фильм. Но только тогда, когда требуется достаточно внушительная сумма, поэтому-то у этих, блин, индийцев и итальяшек киш­ка тонка.

— Ты ведь говорил с ней обо мне, правда, Деклан? — спросила Виолетта, видимо предположив, что я вдруг заговорю с ней на каком-нибудь африканском язы­ке. — Я имею в виду, ты ведь спрашивал, да?

— Я тебе уже сказал: Ева.

Виолетта, скрестив ноги и свесив стилет с пальцев ног, застыла. Весьма своевременно.

— Не пудри мне мозги, Деклан, — сказала она.

Я кладу руку ей на колено.

— Я лично не могу тебе ничего предложить. Я не занимаюсь подбором актеров. На это у нас есть Хейгар Хеффлфингер, ты ведь знаешь. Она несговорчива. Очень хороша. Строга в хорошем смысле. Хорошая в строгом. В общем, такая, какой и должен быть ассис­тент режиссера по подбору актеров. Как я уже сказал, это не в моей компетенции, но это мой сценарий. Послушай, а как ты смотришь на роль Саломеи?

— Кого?

— Царя Ирода. Принцессы. Тоже рыжеволосая, знаешь, я об этом думал.

— Не сомневаюсь, что ты лжешь.

— О чем же?

— О роли Евы. Знаешь, я еще не законченная иди­отка.

Виолетта быстро все усваивает. Новость о том, что с моим Беном все в порядке, она встретила ши­рокой улыбкой и стремительно направилась к опус­тошенному будуару, где взяла у меня в рот с таким азартом и такой пеной, что мои брови как поднялись в самом начале, так и не опустились в самом конце. (Лучше было бы вообще не смотреть в зеркало: че­ресчур большой живот и волосатые ноги, двойной подбородок, соски, плоские уши, тело, убивающее все сладострастие момента, — но лишь до тех пор, пока я не начал замечать порнографический потенциал в наших эстетических несоответствиях...) Но она ко­варна. Она уже начала ограничивать число актов. Это должно было продемонстрировать, что ее валюта все еще в ходу. Еще даже до того, как речь зашла о реаль­ной встрече с продюсером и режиссером, она держа­ла под контролем свой оргазм.

— Виолетта, — сказал я. — Виолетта. Если бы это зависело от меня... Но послушай. Послушай же. Я не ассистент режиссера, но одним из условий контрак­та является то, что я должен помогать им советами. Харриет набросала на этой неделе договоры. Но какая разница, кто будет ассистентом режиссера по подбору актеров, эта гнусная Хейгар Хеффлфингер или нет, ведь режиссер-то фильма Трент Бинток, а Трент Бинток считает меня творческим гением. Если я скажу ему, что на роль Евы должна пробоваться ты, если я скажу ему, что на роль Евы должна пробоваться ты... Ты слушаешь, что я тебе говорю?

Еще чуть-чуть и появятся слезы. Нежно блестящие глаза были уже полны. Она закрыла их на секунду — три, четыре, пять, — медленно подрагивая ноздрями.

— Знаешь ли ты, кого Харриет планирует пригла­сить на роль Люцифера? Знаешь ли ты, с кем она разговаривала вчера вечером по телефону?

Виолетта открыла глаза. Вокруг все было знакомо. Возможно, когда-то отец пугал ее этим именем — для ее же блага, — и теперь, испуганная, она смотрела на меня так, будто ждала, что я спасу ее от этого страха.

— Джонни Депп, — сказал я спокойно, отпил не­много от своего напитка и посмотрел в окно.

Она опустила голову, наступил момент созерца­тельной тишины. Когда она снова подняла глаза, у нее на лице была сдержанная, почти горькая улыбка.

— Мы это заслужили, Деклан, — сказала она. — Ты понимаешь, о чем я? Мы, блин, это заслужили.

Обо мне существует широко известное ошибочное представление. Клевета, распространенная церко­вью, а именно: если заключить со мной договор, я обязательно обману. Конечно же, это вздор. Я ни­когда не обманываю. Никогда не доводилось. Не верите, спросите Роберта Джонсона или Джимми Пейджа85. Просто люди настолько слепы и глухи к двусмысленности своего языка, что состряпанное ими тяп-ляп я обязательно исполняю, но только в форме, которую они даже не могли предположить. «Я хочу быть так же богат, как мой отец». Логично. Нельхаил совершает обвал на рынках, папаша — бан­крот, ну, спасибо задушу, браток. Конечно, это дурац­кий пример. Но представьте себе, с каким удивлени­ем потом вы покидаете свое тело. (Те, кому удается заключить со мной сделку, эти наглые, гнусные не­годяи, стоя одной ногой в могиле, готовы стать еще более наглыми и более гнусными в обмен на то, что после смерти о них «позаботятся».)

Любая из подобных сделок — беспроигрышный для меня вариант. Даже если ваши условия неуяз­вимы по формулировке, даже если вы облекли свое сердечное желание в семантическую смиритель­ную рубашку, и я, связанный договором по рукам и ногам, вынужден дать вам то, что вы хотите, на невероятно короткое время (а Новое Время, ваше время, очень коротко), даже тогда я смогу при­брать к рукам вашу душонку. И, если честно, как бы это сказать: «Вы правда не хотите, чтобы это про­изошло?»

Возможно, вы и есть один из этих искренне на­глых, гнусных негодяев, чьи желания совпадают с моим глобальным замыслом. Вы, возможно, хотите, к примеру, контролировать человеческое сознание, финансовую жилу, иметь иммунитет от уголовного преследования, доступ к детям, собственный гарем и т. д. Итак, если вы действительно наглы и если мне покажется, что в вас это есть, я уж подыщу вам мес­течко в своей сети. Я сделаю вас медиамагнатом, или диктатором, или предметом почитания людей, или наркобароном, или главой порноимперии. Как толь­ко ваше зло достигнет определенного масштаба, как только в него окажутся втянуты и другие, как только вы будете готовы для старой доброй работенки, — ну, тогда получите то, что хотели: известность, харизму, многообещающее начало, место в истории, перво­клашек и все что душе угодно. Вы получаете удоволь­ствие, я — системного оператора, а Старик — головную боль: думали, забыл, так ведь после вашей смерти я получаю вашу душу.

И пусть святые отцы лепечут о лжи и предатель­стве. Я ни разу не нарушил данного мною слова.

Как-то на исходе великолепного шестнадцатого века мне пришлось потратить много времени на од­ного несчастного испанца по имени Дон Фернандо Морралес. Этот молодой человек стал одним из моих лучших произведений. Будучи единственным сыном состоятельных родителей, он провел молодые годы своей жизни, транжиря состояние на необычную диету, состоящую из пирушек, шлюх и игр на деньги. Заработал себе репутацию благодаря нечестивым пьянкам и преступным оргиям. Как говорится, само­родок. Время от времени я слегка подталкивал его вперед, когда его тяготила вина или падало духом воображение, в общем и целом, он стал добросовестным инициативным грешником. Честно говоря, я не думал, что он доживет и до двадцати, принимая во внимание его уродин-сифилитичек и больных мужчин-проституток, в которых он погружал свой отважный, воспаленный, эрегированный член, и раздосадованных отцов, чьих дочерей он обрюхатил, сбежав от ответственности; но он продолжал, спотыкаясь, идти по свету до тех пор, пока не кончились деньги. Но, как сказал бы какой-нибудь любопытный, которого неожиданно ослепили, пламя желания одолева­ет вдвойне при отсутствии возможностей получения удовольствия — то же происходило и с молодым Морралесом до тех пор, пока я в конце концов не заскочил к нему, чтобы заключить с ним сделку, помочь ему раз и навсегда избежать искупления греха и записать его развращенную душу на счет ада.

Оглядываясь в прошлое, понимаешь, что случа­лись и не лучшие деньки. Это был просто не мой день, да—иногда мне едва удается поднять брови и дьяволь­ски усмехнуться, но иногда ощущаешь и еще что-то... Может быть, какая-то меланхолия? Чувство, что мои лучшие годы позади? Что самая трудная работа уже давно сделана? (Глупыми, оглядываясь на прошлое, кажутся мне мои достижения за последние четыреста лет, но у меня есть склонность к сомнениям. Я не просто немного сомневаюсь или ворчу. Я говорю о сомнениях экзистенциальных, лишающих трудоспо­собности, когда не понимаешь, в чем смысл того, что с тобой происходит. Бывали дни, когда я проводил все время, лежа в затемненной комнате.) В любом случае по какой-то причине я чувствовал себя не в своей тарелке, когда посетил Морралеса в ритуаль­ной комнате одного из его оккультных amigos86, который, по настойчивому требованию Морралеса, занялся всей этой ерундистикой и ненужной возней, чтобы «вызвать» меня. Пожалуйста, обратите внима­ние на кавычки, обозначающие курьезность утверж­дения. Вы, дорогие мои, не вызываете Люцифера. Он, блин, не дворецкий какой-нибудь. Это Люцифер посещает вас. Только так. Если я почувствую, что получу что-то от сделки с вами (уж лучше надейтесь на то, что не получу), тогда я приду, независимо от того, пытае­тесь ли вы меня «вызывать» или нет. Если же нет, то ни жуткое пение, ни голые задницы, ни зловещая бо­рода, ни отсосанные развратники, ни зарезанные цыплята ничего не изменят, — если только цвет ковра в вашей комнате. Но поймите меня правильно: вы получите проклятие. Просто оно не сработает.

К черту эти отступления. Как Ганн, как вообще кто-нибудь заканчивали писать что-либо? Сожитель Морралеса, некий Карлос Антонио Родригес, был один из тех малоценных любителей, которые идут на это, очевидно, ради необычных плотских утех. Он долго и ожесточенно спорил с Фернандо о том, что вызывать Его Сатанинское Величество — это и опас­но, и нелегко, но в конце концов, — понимая, что, если он не пойдет на уступки, Фернандо пронзит его горло своей шпагой, — сдался и принялся за дело. Он не был готов к моему появлению. (Я просмотрел свой гардероб явлений: да, пожалуй, лучше что-нибудь... традиционное, хотя замечу, раздвоенные копыта хороши только для спальни.) Я мог бы рассказать о доброй паре часов, проведенной этим Карлосом Родригесом в колдовской болтовне, но мне, право, невмоготу стало выносить его латынь, и оказал ему услугу. Такую услугу, что он наложил в штаны и с кри­ком выбежал из комнаты, оставив меня с Фернандо один на один.

Дон Фернандо Морралес. Да. Всегда, когда вы меньше всего этого ожидаете... Извините, говорю с собой, вместо того чтобы говорить с вами. (С вами. Знаете ли, я знаю, кто вы. Я знаю, где вы живете. И как вы себя после этого чувствуете? В безопаснос­ти?) Фернандо, после всего сказанного и сделанного, все еще не терял чертовской смелости. Он боялся. Он... вспотел, но проявил себя довольно стойко во время переговоров. Все прошло без сюрпризов: я по­лучил его душу, а он получил вагон денег, несчастные случаи, приведшие к смерти его реальных и вымыш­ленных врагов, список которых равнялся длине вы­тянутой руки, и много, офигенно много далеко не безопасного секса. Я продиктовал формулировку до­говора и велел ему вскрыть вену, чтобы поставить подпись кровью. (Ясно, что суть не в обрывке бумаги, который в любом случае я не могу взять с собой в мир эфира, а в акте подписания. Кровь скрепляет его. Так было всегда. Спросите у Сыночка. Вы можете унич­тожить договор материально — все так делают, — но это ничего не изменит. Я вам это гарантирую.) Так или иначе Фернандо уже закатал рукав и осматривал предплечье, чтобы сделать надрез в безопасном мес­те, когда — бог его знает, кто его надоумил, — он вдруг спросил меня напрямик, правда ли, что я присутство­вал при Распятии. После того как я ответил ему, что я действительно был там, он попросил меня нарисо­вать подобие того, что я видел.

Это мне показалось каким-то бредом. Строго го­воря, мне следовало бы изучить душу Морралеса бо­лее тщательно. Признаюсь, однако, что я подошел к этому весьма несерьезно. Я чувствовал себя странно: как барабанщик, страдающий аутизмом. Боль делала свое дело, и сердце... мое сердце... Ну, пожалуй, и не сердце вовсе, но это был один из тех странных дней, летела прямиком ко мне, словно в меня прицелились ею как гнилым помидором. Это была своего рода компенсация за Морралеса, хотя и несколько запоз­далая.

Итак... Ганн. Ганн и самоубийство. С чего бы это, по­думаете вы.

Чтобы довести человека до самоубийства, требу­ется терпение. Терпение и особый голос разума: «Лучше уже не будет, а будет все хуже и хуже. Ты дол­жен прекратить эту боль. Ведь это вполне нормальное желание. Нужно всего-навсего лечь и закрыть гла­за...» Конечно, мне требуется некоторое время, хотя бы для того, чтобы выбрать подходящий тон: он должен напоминать частично интонацию безучаст­ного врача, частично — всепрощающего священника, и та, и другая заключает в себе подтекст: «Тебе это необходимо; это в порядке вещей».

Так вот — Ганн. Что стало причиной в его случае? Что произошло помимо смерти матери, Виолетты, «Благодати бури» и вордсвортской меланхолии87 по причине серого детства?

Этому есть краткое и длинное объяснение. Если вы не верите в Бога или в свободу воли, то вам не обойтись без длинного объяснения. Потребуется рассказ об отсутствии этики, когда никто ни за что не в ответе. (Представление Вселенной как совокуп­ности материи и детерминизма — это работа моего голоса разума.) А краткое объяснение — Пенелопа, сенсация бульварной прессы. Вы могли бы подумать, что речь идет о всем известном героине, но нет, это всего лишь удачное совпадение имен, поскольку сре­ди прочих идеализации Ганна и его Пенелопа была для него идеалом женской верности. (Расписываясь на книгах в одном из номеров манчестерской гости­ницы, он с необычным наслаждением и чувством стыда смотрел порнофильм; «...чувствительный и тонкий...» — так назвала «Манчестер Ивнинг Ньюс» «Страсти Пенелопы», в общем, дублирующий клас­сический сюжет во всем, кроме одного: в течение всего фильма Пенелопа путается с целой ордой во­локит и слуг, а в конце ей настолько дурно от пресы­щения, что она вряд ли смогла бы узнать Одиссея, если бы он снова покинул дом и, таким образом, не лишил бы нас надежды на появление «Страстей Пе­нелопы II»...) О, опять эти отступления! Дело в том, что когда ты знаком с людьми и для тебя все стано­вится относительным, тогда ничего не может быть отступлением. Даже Ганн знал об этом. Если выта­щить с полки Ганна томик стихотворений нашего дорогого Одена88, выражение лица которого напоминает недоумка, то он автоматически раскроется на стихотворении «Романист», в котором излагаются наблюдения Уистена о том, что многообещающие Диккенс и Джойс

Являют сущность скуки, объект для жалоб пошлых,

Как страсть, средь праведных и правду;


В мире мерзавцев низок будь. Насколько хватит силы

В той хрупкой оболочке достойно жить в том мире,

Где человек — источник зла с рожденья до могилы.

«И тогда вы сами уподобитесь богам», — разве я, первый романист, не говорил этого Еве? Разве я со­лгал? Нужно знать Все, а говорить Кое-что. Но когда не договариваешь чего-то, то лжешь. Ни один худож­ник не знает всего, но, поскольку каждый из них знает больше, чем может сказать, он лжет, ибо чего-то не договаривает (это относится и к представите­лям искусства грабежа, мошенничества, боди-арта). А поскольку Бог — единственный художник, который знает Все, представьте себе, каким страшным грехом является такая ложь! И кому же больше всего подхо­дит титул «Отец Лжи»? Сидишь и пишешь себе эту невероятную книгу, но в этом-то и кроется подвох: только ты сам и никто больше не сможет прочитать ее; а чем Сотворение мира не книга, которую может читать только Бог? Все, что остается недосказанным, непостижимо, то, что непостижимо, наводит страх, то, что наводит страх, часто служит объектом покло­нения. Quad erat demonstrandum89.

Но вернемся к Ганну, который, рассматривая свое отражение в зеркале ванной, произносит вслух: «Ганн — гангстер», и понимает, что эта метафора к нему совершенно не подходит. Эта мысль, приправ­ленная вымученной желчной иронией, для него равносильна чувству, возникающему при ощупывании языком болезненной ранки в десне (извращение ка­кое-то), где совсем недавно находился вырванный зуб. Привычный ему жест отчаяния. У него много таких, и каждый час он дает им выход, пока не насту­пит вечер, и тогда он стоит у зеркала, уподобясь Святому Себастиану, убаюканный моим голосом ра­зума: «Она называла тебя Ганн Гангстер. Это срыва­лось с ее губ как сладостное проклятие, в котором смешивались нежность и поддразнивание. А кроме того, она давала тебе и другие имена: ангел, Декалино, Ганнеро, мальчик мой, мой сладкий и, наконец, любимый». Произносить имена, которыми тебя уже никто никогда не будет называть, адресуя их своему собственному безжалостному отражению, — это тоже жест отчаяния. Как алкоголизм. Как порнография. Как Виолетта. Как играющая снова и снова кассета с записью тишины, разделившей его и его горячо лю­бимую мать. Как выверяемая ежедневно карта его антиобщественных деяний — «...чувствительный и интеллектуальный...» — так писала «Манчестер Ивнинг Ньюс», — фраза, которую он повторяет, прежде чем рухнуть на колени у канавы на Шафтсбери-авеню или безнаказанно проблеваться прямо у входа в туа­лет в Клеркенуэлле.

Боже мой, как язык может болтать без умолку? Я, понятно, не умею говорить кратко. А вы наверня­ка — терпеть, так что к делу. (Кроме того, сегодня нужно написать сцену Искушения в Пустыне. Харриет смеется, когда я показываю ей материал.) Он подобен раскаленному золотому луку, тетиву которого я лишь натягиваю, пуская стрелы, являющиеся жестами от­чаяния моего героя. Это, однако, нисколько не при­ближает нас к пониманию причин его самоубийства.

Если бы Ганн писал о Пенелопе, он непременно стал бы ее идеализировать, так как был всегда огра­ничен романтизмом их отношений, — он и понятия не имел о реальности. Позвольте же мне наконец прояснить ситуацию. Она не была святошей. (При­чем никогда. Как ни странно, святые вечно баланси­руют на грани между праведностью и грехом. Тут уж ничего не поделаешь. Далеко за полночь противоположности всегда сходятся на поединок.) Она была достаточно привлекательной, но не настолько, чтобы вы пошли с ней, если бы она была совершенно лысой. Ей повезло, что ее внешность не оказалась совершен­но сногсшибательной, поскольку она была не на­столько сильна, чтобы позволить себе жить на что-то еще, кроме того, что ей дала жизнь. (Мне интересны люди с очень привлекательной внешностью лишь только потому, что их существование в общем-то яв­ляется лишним. Ад полностью забит душами бывших красоток и красавцев, ну а рай находится в состоянии относительно постоянной нехватки подобного рода самородков с тех пор, как человек впервые оказался повержен.) Итак, Пенелопа. (Видите, что происходит, когда ангел начинает рассказывать о людях? Поиск истоков требует поистине бесконечного количества отступлений, все это похоже на матрешку, только внутри самой большой из них их не пять или шесть, а несколько миллиардов, поэтому, пытаясь докопаться до сути, скорее всего достигнешь истечения срока, а не его начала... Запомни, Люцифер, нас волнует прежде всего решение Ганна покончить с собой.)

Пенелопа (спутанные рыжевато-коричневые во­лосы, зеленая кожаная куртка, облезший красно-ко­ричневый лак для ногтей) отправилась в Лондон, чтобы изучать литературу и влюбиться. И она встре­тила черноглазого Деклана Ганна с каштановыми волосами.

— Мне нравится твой лоб, — сказал он ей однажды утром, когда она открыла глаза.

Только спустя шесть месяцев их речь стала похожа на речь влюбленных: богатство разнообразных откло­нений от темы разговора и дерзких несуразностей.

— Иногда он как у кошки, а волосы растут из него точно так же, как и тогда, когда тебе было пять лет.

— Я хочу помидор, меда и немного йогурта, — го­ворит она. — Мне приснилось, что у меня маленький ребенок, но, когда я посмотрела на него, он оказался миндальным орехом.

— А когда ты была в начальной школе, — отвечает он ей, — учитель знал, что ты смотришь в окно на игровую площадку и не слышишь ни слова из того, о чем он говорит. Он кажется взбешенным, но это внешне, а внутри он любит тебя за твой кошачий лоб и за полное равнодушие к тому, где ты находишься и чему он пытается тебя научить.

— Что самое важное? — спрашивает она, снова меняя тему.

— Ангельское блаженство, — отвечает Ганн.

— Правда, — не соглашается Пенелопа, с бесстыд­ной жадностью проводя по нему кончиками своих пальцев, производя тем самым съемку местности своих владений. — Правда — вот самое важное. Быть таким, какой ты есть. И не притворяться.

— Я знаю.

— Но ведь так оно и есть.

— Я знаю.

— Лишь потом — ангельское блаженство.

Он просто не может в это поверить, ему не могло так повезти, он совершенно не заслужил ее. Они обожают делиться друг с другом правдой о мире. Им всего девятнадцать, они понятия не имеют о том, что такое мир.

— Мы должны иметь детей, — взбираясь на него, говорит Пенелопа.

— Да?

— Не прямо сейчас, — уточняет она, ощущая его внутри себя. — А вообще. Потому что если этого не произойдет, то уродливые, глупые, враждебно на­строенные люди и силы зла одержат победу.

Ганн находится в состоянии, близком к гипнозу: тело его в оцепенении, позднее утро оказывается жарким. Их окно — это слиток еще теплого золота. «Я этого не заслужил, — думает он, наблюдая за тем, как свет играет в ее волосах, и ощущая на себе тяжесть ее тела: она откидывается назад — потрясающая эро­тическая сдержанность. — За все это мне придется платить».

И он прав.

Итак... Боже мой, следи за временем-то! Я только лишь упомянул Пенелопу, поскольку это часть того, что привело Ганна в конечном итоге к лезвиям и ванне. Здесь у вас всегда так — или, по крайней мере, мне так видится, — ужасающая рутина: сначала найди причину, а потом (что еще хуже) найди нужные слова. Все это занимает неизмеримо огромное количество времени. Если бы когда-нибудь Ганн прекратил бол­тать, возможно, он начал бы жить. Эта мысль даже ему пришла в голову, и, когда это случилось, он, понятное дело, пошел и написал об этом.

Мой дорогой читатель, мы слишком отклонились от курса. В этом моя вина, я знаю. Боюсь, меня пос­тоянно тянет к себе земное притяжение. Как вам известно, есть еще места, куда мне стоит отправить­ся, и есть еще кое-кто, кого мне стоит навестить.

Та борьба не была честной. Вот это-то я и хочу пока­зать в своей истории. Трент тоже поднимал много шуму по этому поводу. Но борьба эта вовсе не была честной. Если бы я не помог, Иисус наверняка не добрался бы до Голгофы. Но я сейчас не говорю о написанном, — предупреждение рогоносцу Иосифу о том, что Ирод взбешен, а в Египте в это время года стоит такая прекрасная погода, — я веду речь о том, чего вы отродясь не знали, о том, что произошло, когда младенец Иисус вырос. И если бы Старик про­явил хоть немного порядочности, Он бы оставил нас один на один, и мы бы сошлись лицом к лицу, обнажив кулаки, «победителю достается все», и т. д., и т. п. Но я задаю риторический вопрос: знает ли Бог вообще, что такое справедливая борьба?

Давайте обратим взор к сцене искушения в пус­тыне.

Излишне говорить о том, что стояла неимоверная жара. Правда, ужасная жара. На бесплодном небе ни облачка, солнечный свет буквально взрывает песок. От накала загорались ящерицы, и все место от этого искрилось. Медленно вращались тени растений. Он был похож на бродягу, когда я подошел к нему: боро­да всклокочена, ногти вырваны, круги вокруг глаз, ячмени на них, щеки впали, губы треснули и покры­лись волдырями. Да, пост в течение сорока дней и ночей не прошел бесследно. Когда я нашел его, он сидел, сгорбившись, у входа в пещеру, прижав колени к подбородку и обхватив костлявыми пальцами голе­ни. Вход в пещеру, дарящий прохладу, был совершен­но черным, а выжженная в округе земля — совершен­но белой.

— Ну, дорогуша, есть хочется? — спросил я.

И тут-то я проявил слабость. Да, неумение контро­лировать себя в его присутствии — это слабость. Каж­дый раз, как я его вижу, в моей голове происходит короткое замыкание и наружу рвется поток колких насмешек и унылого сарказма. До того раздражает. Уверен, если бы я только позволил этому потоку дей­ствительно вырваться наружу, если бы я только...

— А, — сказал он, — это ты.

— Ты ведь знаешь, что за этими диетами-ломками кроется ловушка?

— Ты зря теряешь время, Сатана.

— Ничуть, если мне доставляет удовольствие на­ходиться здесь. Кстати, меня зовут Люцифер.

— Прочь.

— Подожди, ты ведь должен знать урок. Был бы я здесь, если бы твоему Отцу этого не хотелось?

Он вздохнул, понимая, что пришел сюда, чтобы пройти это испытание. В тот момент Он был мой.

— Ну, тогда продолжай, — сказал он.

И я продолжил. Предложенные вам версии нику­да не годятся. Матфей90 описал лишь то, как я пытал­ся заставить его превратить камни в хлеба (толкая его тем самым на все эти льстивые речи о «хлебе едином»), броситься вниз со скалы и ускорить спасе­ние его ангелами (провоцируя тем самым всю эту чепуху о том, как нельзя «искушать Господа Бога своего») и, падши, поклониться мне (вытягивая из него весь этот дешевый вздор, начинающийся со слов: «Отойди от меня»). Напортачив с порядком и заменив гору зданием (в пустыне!), Матфею вторит Лука.

А теперь ответьте, неужели вы могли подумать, что это все, на что я был способен? Я просто хочу напомнить тем, кто случайно забыл: я — Дьявол. И да­же если бы я им не был, я был бы полным болваном, полагая, что Его можно взять такой чепухой. Вы ведь просто не сможете есть хлеб после голодания в тече­ние сорока дней и ночей. И что из того, что ангелы прилетели его спасать? Это дало ему возможность продемонстрировать передо мной свою значимость, возможность удовлетворить свое «эго» или самолю­бие, но самолюбие не было его слабым местом. Если вы собираетесь искушать кого-либо, вы пытаетесь отыскать его слабые места. Все царства мира? С таким же успехом можно предложить ему полную коллекцию Покемонов. Евангелисты говорят лишь о том, что было бы искушением для них. Сыночка такое бы в жиз­ни не заинтересовало. Мне совершенно все равно, что Евангелие искажает действительность, но мне далеко небезразлично то, каким мелким я там выгляжу.

Не считая ханжества и непостижимой иносказа­тельности, у Иисуса было одно действительно слабое место. Сомнения. Исключительно редкие и неизмен­но преодолеваемые верой, но она ведь была дана ему изначально. (Я практически одолел его в Гефсиманском саду, как раз перед тем, как началось все веселье, и в последний момент на кресте, когда он, выслушав: «Говорил тебе, не верь Ему», — вдруг запаниковал и бросился на нас со своим лама сабачтхани.) Да, у него уже вошло в привычку то и дело задавать один и тот же вопрос: неужели все это необходимо? Предатель­ство, размолвки, насмешки, порка, терновый венец, распятие, часы агонии и еще насмешки, глумление и так далее. Вполне естественно его интересовал во­прос: неужели все это стоит того, чтобы испытать это на себе?

Я перенес его в то место, где дюны обнажали ска­лы, отливающие в лучах солнца розовым светом.

— Ты все это делаешь, чтобы спасти мир? — спро­сил я его. (Он ничего не ответил, уставившись вниз.) — Ну, хорошо, — продолжал я. — Я покажу тебе, как будет выглядеть мир после того, как ты выпол­нишь свою миссию. Лишь основные события. Оста­нови меня, если захочешь более пристально рассмот­реть, что происходит.

Загрузка...