Йоханнес Марио Зиммель Я признаюсь во всём

Вилли Форсту с благодарностью

Часть I

1

Меня зовут Вальтер Франк.

Я родился 17 мая 1906 года в Вене. Я австрийский гражданин, римско-католического вероисповедания, женат на Валери Франк, урожденной Кестен. По профессии я коммерсант, занимающийся экспортом, моя квартира находится в доме 112 на Райзнерштрассе, в третьем округе города Вены, и то, о чем я здесь пишу, — это история одной ошибки. Я долго размышлял о том, можно ли с помощью слова «ошибка» наилучшим образом выразить весь опыт, переживания и события последнего месяца, соответствует ли это слово как их конечному итогу, так и квинтэссенции приключения, которое уже почти полностью закончилось; отвечает ли оно всем требованиям; имею ли я право использовать его в моем случае и в моей истории. Я размышлял об этом очень добросовестно, не пытаясь что-либо приукрасить или что-нибудь забыть, и я считаю, что слово «ошибка» — правильное слово.

Это была самая большая ошибка, которую я совершил в своей жизни, и она будет последней, потому что я болен и скоро умру. Болезнь, которая меня поразила, не очень неприятна, если не учитывать того, что она обязательно заканчивается летальным исходом. Ее проявления на прогрессивной стадии, на которой я сейчас нахожусь, можно переносить. Просто нужно хорошее средство от боли. Средство, которое я применяю, называется «гидрохлорид морфия». Оно помогает мне не чувствовать болей. Я слежу за своими ощущениями, и когда замечаю, что давление над переносицей начинает расти, что стук в глазницах, ставший таким давно привычным и хорошо знакомым, дает о себе знать, тогда я просто открываю ампулу и сам делаю себе инъекцию. И все. Больше ничего не надо. Это не очень неприятная болезнь, если не учитывать, что она обязательно заканчивается смертью.

Если быть более точным, она проявляется и в ряде других симптомов, например в головокружении, определенной атрофии мозга и неравномерной изнашиваемости одинаково задействованных мускулов. А еще быстро устают глаза, и поэтому при написании этой истории я буду продвигаться вперед маленькими отрезками: я должен буду часто прерываться. Я думаю, будет лучше эти отрезки просто пронумеровать по порядку: во-первых, чтобы было легче читать разрозненные листки, на которых я пишу свою историю для доктора Фройнда, а во-вторых, чтобы я мог видеть, выполняю ли ежедневный объем работы, который сам себе установил. Я должен очень экономно и разумно рассчитывать свое время, если я хочу закончить до того, как умру. А я хочу закончить! Написать историю этой ошибки до самого конца, не забыв ни о чем, ничего не приукрасив.

Я перечитываю первые строчки еще раз и замечаю, что уже в этих первых строчках кое-что забыл и кое-что приукрасил. Я понимаю, что прежде, чем я сам себя не исправлю, дальше писать нельзя. Я не должен рассказывать свою историю ради эффекта, ради дешевого желания взбудоражить, — я обязан изложить ее так, чтобы в ней наилучшим образом и ярче всего была видна правда. Поэтому я опровергаю все, что я написал до этого.

Я не Вальтер Франк. И не родился 17 мая 1906 года в Вене. Я не австрийский гражданин, не римско-католического вероисповедания, не женат на Валери Франк, урожденной Кестен, точно так же как и моя профессия не коммерсант, занимающийся экспортом. Это ложные сведения, за которыми, однако последуют верные.

Мое настоящее имя Джеймс Элрой Чендлер.

Я родился 21 апреля 1911 года в городе Нью-Йорке штата Нью-Йорк, США. Я американский гражданин, протестант и женат на Маргарет Чендлер, урожденной Дэвис. И по профессии я автор-сценарист в Голливуде, теперь уже бывший.

2

Идет снег.

За окнами комнаты, в которой я пишу, беззвучно опускаются на землю снежинки. Свет в комнате мягкий и сумеречный. Глаза и голова у меня не болят. Доктор Фройнд был очень любезен, предоставив мне эту комнату. Она выходит окнами в сад большого современного школьного здания, где он работает. Внизу находится спортивная площадка, окруженная высокими старыми деревьями. В хорошую погоду до меня долетают радостные крики играющих детей, и я прислушиваюсь к их смеху и запыхавшимся от бега голосам. Сегодня спортплощадка заброшена и утопает в снегу.

Я сижу в удобном кресле, бумага, лежит у меня на коленях. Только что приходил доктор Фройнд — справиться о моем самочувствии. Он очень обрадовался, когда я сказал, что сегодня начал писать свою историю. Мысль написать ее принадлежит именно ему. Ему принадлежат все мои планы последнего времени. С той поры как я его встретил, я все больше и больше оказываюсь под его влиянием и следую его советам. Мне стало неуютно в своей квартире на Райзнерштрассе, и я практически переселился сюда, к нему и делаю только то, что он считает нужным и о чем он меня просит. Я доверяю ему. Он доброжелателен, умен и знает обо мне все. Мне очень повезло, что я встретил его.

Когда я пришел к нему и рассказал свою историю, когда он узнал, как обстоят дела, он посоветовал мне записать мои приключения. Он считает, что мне станет легче. Успехи его методов воспитания, так же как и успехи всех подобных усилий следует приписать тому, что сначала он предлагает своим пациентам — одним из которых стал и я — рассказать обо всем, что их удручает и переполняет, чтобы они испытали первое чувство облегчения. Это я понял сразу, когда он в первый раз предложил мне это сделать.

— Вы считаете, — сказал я, — что всех преступников говорить об их поступках заставляет желание похвалить или обвинить себя за то, что они совершили?

Он покачал головой:

— Необходимость говорить о вещах, которые нас глубочайшим образом потрясли, в одинаковой мере захватывает и преступников, и святых. Не только доктора Криппена потянуло на место его убийства, но и святой Иоанн и святой Лука были вынуждены написать свои Евангелия.

— Я не святой.

— Разумеется, нет, — сказал он, — но вы писатель. Вы же всегда хотели написать книгу и до сих пор не сделали этого. Напишите ее сейчас. Это ваша последняя возможность.

Да, это моя последняя возможность.

У меня было много возможностей писать книги, но я их никогда не использовал, что бы я ни проживал, что бы я ни видел и ни слышал. Я писал сценарии, и они не были хорошими. Если бы они были хорошими, то они и фильмы, которые по ним снимались, могли бы заменить мне книги. Но они не были хорошими и плохо заменяли мне книги. Я упустил мои возможности, упустил все, до той самой последней, которая мне сейчас предоставляется в этой тихой сумеречной комнате, незадолго до моей смерти. Эту возможность я не должен упустить. Я должен ее использовать, и я хочу ее использовать. Я хочу рассказать мою историю, я хочу ее записать.

Но сейчас, когда речь идет о моей собственной истории, меня охватили сомнения и беспокойство. Я всегда писал только чужие истории, выдуманные, сконструированные, лживые истории, истории, которые я сам выстраивал, учитывая их развитие (я начинал с конца, а потом прорабатывал начало), а теперь стою перед суровой действительностью, беспощадными холодными фактами, прогрессивным развитием, начало которого я знаю, но не знаю конца.

Начало!

Знаю ли я о нем вообще? Могу ли я сказать, когда началась моя история, с какого времени стоит начинать о ней говорить? Может, это было в тот вечер, когда я приземлился в аэропорту в Мюнхене? Или той ночью, когда я встретил Иоланту на вилле на окраине города? Может, она началась в госпитале «Золотой крест»? Раньше? Позже? Она действительно началась в Германии? А может, еще раньше, в Голливуде? Не является ли моя история следствием цепи бесконечных событий, которая тянется назад вплоть до дня моего рождения? Я должен более или менее произвольно выхватить точку в этой прогрессии и сказать: это было начало.

Я почти верил этому. И я верил, что нашел эту точку.

Это было около пяти месяцев назад, в январе, 4 января.

Было воскресенье, шел дождь, и, когда я проснулся, в комнату падал зеленый сумеречный свет. Комната, где я остановился, находилась на втором этаже дома 127 на Романштрассе в Мюнхене. Стены дома поросли виноградом. Тихая улица была засажена деревьями. Дождь шумел в их кронах, и первое, что я увидел, когда открыл глаза, были тяжелые от сырости, свежие темно-зеленые листья каштана перед окном. Да, это было первое, что я увидел, я ясно это вспоминаю, и сейчас мне кажется странным, что все это было уже пять месяцев назад, что все это началось дождливым воскресным утром…

3

Когда я проснулся у меня болела голова.

Это была обычная головная боль, с которой я просыпался постоянно, только сегодня к ней примешивалась неприятная тошнота. Она начиналась в желудке, и причиной этому был алкогольный эксцесс в субботу. Я слишком много выпил, и мне стало нехорошо. Вздохнув, я сел и потянулся за наручными часами, которые лежали на ночном столике. Было десять минут пятого.

Иоланта еще спала.

Она лежала около меня на левом боку, и ее рыжие волосы разметались по подушке, которую она крепко обнимала. Ярко-красная помада, которой она пользовалась, слегка размазалась. На очень белой коже лица выступили пятна. Она глубоко дышала. Обнаженная грудь равномерно вздымалась. Иоланта всегда спала голой и во сне сбрасывала одеяло. Я укрыл ее и поднялся. Боль в черепе становилась все сильнее. Я стал искать свои таблетки, но нигде не мог их найти. В комнате царил беспорядок. Вокруг лежала одежда Иоланты, моя одежда лежала на кресле, и я заметил, что перед сном мы забыли выключить радио. Оно тихо жужжало, шкала светилась. Мы слушали танцевальную музыку на коротких волнах, на той длине, где теперь не было других передач.

Я выключил приемник и поискал таблетки от головной боли в своем костюме. Мое внимание было рассеянным, движения — в определенной мере истеричны и бессмысленны: они были такими всегда, когда я слишком много пил. В костюме я ничего не нашел. Я пошел в ванную. Но и там я не нашел того, что искал. Я отвернул водопроводный кран над ванной и, бросив полотенце на ее край, пошел обратно в спальню. Иоланта еще спала. Она опять сбросила одеяло и теперь лежала на животе. Ее длинные ноги свисали за край кровати. Она разговаривала во сне.

— Это совершенно ничего не доказывает! — крикнула она и засмеялась. — Совсем ничего не доказывает! — Она еще что-то пробормотала, а потом четко сказала: — Ты не можешь предъявлять мне такие обвинения.

Я не обращал на нее внимания: она часто говорила во сне, и это всегда была пустая болтовня. Сначала, когда я был еще ревнивым и недоверчивым, я пытался расспрашивать ее по ночам. Она рассказывала невероятнейшие вещи, и я был вне себя от ярости, пока однажды она не рассказала историю обо мне самом. Это была выдуманная история.

С этого момента мой интерес к ее ночным признаниям угас.

Я очнулся от долгого погружения в себя и обнаружил, что сижу на краю кровати, устремив взгляд на гладкую белую спину Иоланты. Похоже, я спал с открытыми глазами — стрелки моих наручных часов показывали половину пятого. Подобное часто случалось со мной в последнее время: приходя в себя, я обнаруживал настоящие провалы в сознании. Особенно, если накануне я что-то праздновал: на следующий день я, встав, чтобы надеть ботинки, мог через полчаса обнаружить себя в той же самой позе, с устремленным перед собой взглядом и ботинком в поднятой руке.

Я потер виски, напряженно пытаясь вспомнить, что собирался сделать, когда вернулся в комнату. Вспомнив, в следующее же мгновение я увидел таблетки. Они лежали рядом с часами на ночном столике, там же стоял стакан воды. Все это я предусмотрительно подготовил, когда пришел вчера домой. Видимо, я был просто не в состоянии проглотить таблетки. Это было упущением. Я всегда принимал медикаменты перед сном, чтобы утром голова была ясной и я мог работать.

Похоже, мысль о воскресном дне, когда не надо было работать, меня расслабила. Я выпил таблетки. Вода напоминала рыбий жир, а мой язык был как наждачная бумага. Потом я вспомнил про открытый кран и побежал в ванную комнату. Вода как раз собралась перелиться через край. Я закрыл кран, снял пижаму и залез в горячую воду.

Сначала мне было очень плохо.

В висках бешено стучало, на лбу крупными каплями выступил пот. Я дышал с трудом, но терпел. Мне было знакомо это состояние. Через десять минут я буду чувствовать себя великолепно. Всегда повторялось одно и то же. Я откинулся на спину и закрыл глаза. Головная боль не утихала. В глазах кружились красные огненные круги: они кружились всегда, когда я думал о Маргарет.

Она поехала на Химское озеро, к каким-то американским друзьям, которые проводили там лето и которых она случайно встретила в Мюнхене. Я обещал забрать ее вечером, она гостила там уже четыре дня. Кинокомпания, где я работал, предоставила в мое распоряжение маленький автомобиль. Через два часа я мог быть на Химском озере. Сейчас было полпятого, то есть проснулся я как раз вовремя.

Тошнота прекратилась, но головная боль не отступала. Я долго умывался холодной водой, но ничего не помогало. За окном ванной комнаты по жестяному карнизу стучал дождь. Было совсем тихо, время от времени внизу на улице слышались шаги одиноких прохожих. Я вытерся махровым полотенцем. Голова болела ужасно. Со смешанным чувством я думал о двухчасовой поездке на автомобиле, которая мне предстояла, о Маргарет и ее друзьях. Вероятно, нам придется остаться на ужин. Маргарет будет хвастаться моей работой, а я буду ужасно скучать. В конце концов мы заспорим о каком-нибудь пустяке, и она начнет плакать. Все это было как печально, так и неизбежно. Все будет как всегда.

Я пошел обратно в спальню. Мне еще надо было позвонить Хельвигу. Хельвиг был автором немецкой версии фильма, над которым мы работали. Я писал английскую. Я хотел попросить его зайти завтра утром ко мне в отель. Писать в офисе кинокомпании я больше не мог: многие люди нервировали меня. Хорошо бы уехать с Хельвигом ненадолго из города. Он был приятным парнем, и я охотно побыл бы с ним наедине. Наедине с мужчиной. Я чувствовал, что в последнее время женщины меня раздражали. Больше, чем обычно. Не только Маргарет — Иоланта тоже. Все женщины. Я слишком много работал. В сыром виде сценарий был готов. Нам надо было согласовать обе версии. И я должен был поработать над диалогами. Мне всегда приходилось работать над диалогами. О господи, моя голова!

Я встал перед зеркалом, чтобы завязать галстук. Это было большое зеркало, типичное зеркало для удовлетворения всех женских потребностей. Перед ним стояли туалетный столик и банкетка, обтянутая красным бархатом. Комната была обставлена современно, рационально и по-феминистски. Пахло лавандой и мастикой для пола. Мне потребовалось некоторое время, чтобы справиться с узлом галстука, и я тихонько злился. Пальцы дрожали и почему-то попадали совсем не туда, куда надо. Слишком много работы. Слишком много виски. Слишком много сигарет. Я с тоской думал о том дне, когда работа будет закончена и я смогу покинуть Мюнхен. В Мюнхене я чувствовал себя неуютно. Вероятно, я ненадолго съезжу на Ривьеру. У меня же сейчас есть деньги.

Я взглянул в зеркало и заметил, что Иоланта проснулась. Она лежала на спине, скрестив длинные ноги, и ее светло-зеленые глаза задумчиво наблюдали за мной. У меня появилось неприятное ощущение, что она уже давно за мной наблюдает.

— Привет, — сказал я.

— Привет, — ответила Иоланта.

— Как дела?

— Спасибо, хорошо. — Она закинула руки за голову и зевнула, изогнув тело как ленивая кошка. Затем она села, потерлась спиной о спинку кровати, подтянула ноги к груди и сдунула волосы со лба. — А у тебя?

— Голова болит, — сказал я.

Теперь галстук был завязан правильно.

— Тебе надо когда-нибудь сходить к врачу.

— Я был уже у двадцати врачей.

— Но что-то же можно с этим сделать!

— О да, конечно, — сказал я.

— Что?

— Глотать таблетки.

Я сел и поискал глазами свои ботинки. Она молча смотрела на меня. У нее было очень интересное, крупно вырезанное лицо с неправильными чертами. Эта неправильность делала ее очень пикантной. У Иоланты были крупные белые зубы, большой рот, не очень прямой узкий нос и широкие темные брови, которые сильно контрастировали с огненно-рыжими волосами, высоко зачесанными по моде. К особенностям этого лица относилась способность поднимать брови на головокружительную высоту независимо одну от другой и раздувать крылья носа, когда она нервничала.

— Ты уходишь? — спросила она равнодушно.

— Да, — сказал я, завязывая шнурки.

— Ага, — она спустила ноги с кровати, поискала маленькие домашние шлепанцы на высоких каблуках, которые стояли недалеко под столом, и поднялась. Она казалась достаточно высокой. Голая, как была, она прошла мимо меня из комнаты. Когда я причесывался перед зеркалом, я слышал, как она в кухне открыла и закрыла дверь холодильника, а затем пошла обратно. Она несла стакан и бутылку пива. Она серьезно и вдумчиво открыла запотевшую бутылку, налила полный стакан и выпила крупными жадными глотками. Она пила стоя, сильно запрокинув голову. Ее плоский живот двигался в такт глоткам. Я отвернулся. Я не мог на нее смотреть: запах свежего холодного пива, который я почувствовал, мог вызвать у меня новый приступ тошноты. Эта способность рано утром, сразу же после пробуждения, пить пиво, все равно в каком окружении и в какой жизненной ситуации, всегда вызывала во мне одни и те же чувства — удивления и отвращения. Иоланта была единственной женщиной моего круга, которая была на это способна, и я немного страдал от этого. Между тем она опустошила второй стакан, опять села на кровать и сунула в рот сигарету.

Я дал ей прикурить. Она выпустила облачко дыма и спросила:

— Куда? — Это тоже было одно из ее многочисленных качеств: делать в разговоре многочисленные разрывы и уходить от темы, потом внезапно поднимать разорванную нить разговора, и опять, так же внезапно, ее разрывать. Сначала подобная тактика приводила меня в замешательство, но вскоре я к ней привык.

— Мне надо кое-что сделать.

— Но ты вернешься?

— Нет.

— Нет? — Правая бровь поднялась. — Мы же хотели пойти в театр.

— Мне жаль, но я не смогу. Сходи с подругой.

Я положил руку ей на плечо и рассеянно попытался ее погладить. Она оттолкнула руку:

— Оставь!

— Что с тобой?

Она молча посмотрела на меня. Ее губы, обычно полные и пухлые, стали узкими. Крылья носа раздувались. Прядь волос опять упала ей на лицо, но она этого не заметила. Она молчала. Я слышал только дождь и ее дыхание.

— Я задал тебе вопрос!

Голова болела все сильнее. Машинально я потянулся за сигаретой.

— Тебе надо к твоей жене, так?

— И это тоже, — сказал я.

— Почему ты не сказал мне об этом раньше?

— Ты же знала это!

— Нет, не знала!

В висках стучало, я чувствовал, как в них пульсирует кровь.

— Иоланта, что с тобой? Ты ревнуешь?

— К Маргарет? — Она с презрением стряхнула пепел с сигареты. Пепел упал на ковер. Пепел всегда падал на ковер.

— Вот видишь.

— Я не ревную. Просто мне надоело!

— Что тебе надоело? — Я был очень раздражен. Я повторил ее слова, растягивая их и скривив лицо.

— Не делай такое измученное лицо! — Она нервно курила. — У тебя нет для этого причины. Если она у кого-то есть, то это у меня!

— Ну-ну.

— Конечно. Дела у тебя не так уж плохи.

— Ей-богу?

— Ты не доволен мной?

— Доволен.

— Тогда, вероятно, нам надо положить этому конец.

— Вероятно.

Я взял себя в руки и дружелюбно улыбнулся.

— Послушай, — сказал я, — что с нами происходит? Когда это все началось? Ведь совсем недавно мы были мирно настроены — или нет? — Она не ответила. — Ну давай будем терпимы друг к другу и дальше. Мне жаль, если я что-то сделал не так. — Я точно знал, что вообще ничего не сделал, из-за чего мне могло быть жаль, но тем не менее я это сказал. Сказал, чтобы иметь покой. — Все опять хорошо? — Я поцеловал ее в плечо. — Да?

— Нет, — сказала она.

Я с трудом перевел дыхание. Похоже, она решила закатить мне сцену.

— Почему нет?

О господи, как все это было знакомо — реплики, взгляды, жесты. Как все это было невыносимо, каким смешным все это казалось!

— Потому что меня это не устраивает!

— Что тебя не устраивает? — Старый диалог, старый метод: повторять фразы, выслушивать, улыбаться. И головные боли, самое главное — головные боли.

— Мне все не устраивает! — Она вскочила, натянула пеньюар и начала ходить взад-вперед. Было видно, какое удовольствие доставляла ей эта маленькая ссора, как она ею наслаждалась. Длинный пеньюар из зеленого шелка летал вокруг ее бедер. Она споткнулась на каблуках и сбросила шлепанцы. — Все! За кого ты меня, собственно, принимаешь! Как долго ты еще собираешься это продолжать?

— Что?

— Эту игру! Любовь по расписанию! В понедельник с четырех до восьми, в среду вечером в офисе, но только если тебе есть что со мной обсудить, в четверг до обеда, и затем на выходных, если твоя жена уедет…

Я смотрел на нее. Я увидел, что она постарела за эти три месяца нашего знакомства. Она больше не была такой симпатичной. Я заметил кое-какие недостатки ее тела. Со всеми женщинами у меня было так же. Но с большинством отношения продолжались дольше. Возможно, и хорошо было бы положить этому конец.

— Ты же знаешь, что это расписание — следствие той ситуации, в которой я нахожусь. В конце концов, я женат.

— И в конце концов, ты спал со мной!

— После твоего любезного приглашения!

— Ты подлец!

— Я делал это с большим удовольствием, — сказал я, встал и подошел к ней. Я ее обнял, она начала отбиваться, но я крепко, прижал ее к себе. На одно короткое мгновение я ощутил что-то, похожее на желание. Но, почувствовав запах пива, я отпустил ее. — Мы же с самого начала ясно представляли характер наших отношений, — сказал я. — А может, ты влюбилась в меня?

— Конечно нет, — сказала она. Она сказала это очень тихо, и ее зеленые глаза сердито заблестели.

— Ну вот! К чему тогда это волнение?

Она внезапно подошла ко мне и посмотрела в глаза.

— Это я и хочу тебе сказать, дорогой Джимми! — нервно заговорила она. — Потому что я поняла, что у меня есть некоторое чувство собственного достоинства. Женского достоинства!

— Ну-ну!

— Успокойся! — Она стояла совсем рядом, касаясь меня, и теперь я чувствовал запах не только пива, но и ее волос, запах духов, которыми она пользовалась. — Я еще не совсем опустилась и считаю, что за удовольствие, которое тебе доставляю, имею некоторые права! Права в обществе! Такие же права, как у твоей жены! Даже больше!

— Ну-ну!

— Или нет? Что она делает? Доставляет тебе удовольствие? Помогает тебе?

— Нет, — сказал я.

— А я — я это делала!

— Да, Иоланта.

— Возможно, мы не любили друг друга, но мы понимали друг друга с первого слова! Ты мог приходить ко мне когда хотел. Я всегда ждала тебя! Я была тебе верна, хотя и не любила тебя! А твоя жена? Была она верна тебе?

— Давай оставим мою жену в покое.

— Я хочу знать — была она верна тебе?

— Нет.

— Но ты должен ее забрать, не так ли?!

— Да.

Она вдруг оказалась далеко от меня, как будто я видел ее в перевернутый бинокль. Ее голос доходил до меня словно через вату. Только громко шумел дождь. И кровь стучала в висках. Там-там-там, там-там-там.

— Ты должен сохранять лицо!

— Это так.

— Никто не должен ничего замечать.

— Да.

— Потому что у тебя есть определенные обязательства перед обществом.

— Точно.

— Хотя ты ее не любишь.

— Правильно.

— Хотя ты ее давно не любишь. Хотя ты уже давно не любишь ее!

— Да, Иоланта.

— Но почему?!

— Потому что она моя жена, — сказал я. Я отошел от нее. Я почувствовал, что этот разговор все больше и больше изнуряет меня. Это был давний разговор. И он возникал часто, не только с Иолантой, и не только в Мюнхене. Этот разговор мне надоел. Надоел так же, как многие другие вещи.

— Потому что она твоя жена? Это все?

— Это все.

— Поэтому ты не можешь ее оставить?

— Нет.

— А почему?

— Потому что не хочу. — Я мог бы еще сказать, что хочу избежать скандала. Или что я слишком труслив. Но я не сказал больше ничего. Иоланту это не касалось. И у меня болела голова.

— Но меня — меня ты хочешь оставить!

— Вовсе нет.

— Нет? Но ты это делаешь!

— С чего ты взяла?

— С того, что сейчас ты уходишь от меня к ней!

— Иоланта, не будь ребенком. Я заберу Маргарет у друзей и отвезу ее домой. Завтра мы опять с тобой увидимся.

— С четырех до восьми!

— Я не могу это изменить.

— Ты можешь это изменить! Ты можешь сделать так, чтобы вокруг меня не было сплетен, чтобы мы не сидели, как гимназисты, по кондитерским и барам, чтобы прекратилась эта идиотская игра в прятки! Ты можешь! Но ты не хочешь! Потому что она твоя жена! — Я только кивнул. Сам процесс разговора меня напрягал.

— Почему ты молчишь?

— Потому что у меня болит голова.

— Прекрати говорить о своей голове!

— Я и не начинал. У меня совсем другие заботы.

— Да, твоя бедная женушка!

— Она тоже.

— Ты ее не любишь, она тебя не любит, но ты заботишься о ней! Потому что она твоя жена!

Я кивнул.

— Это, конечно, что-то совсем другое, это надо просто осознавать. Она твоя жена. С этим надо смириться. Потому что она твоя жена. Из-за нее я должна ко всему привыкнуть, из-за нее я должна все проглатывать. Потому что она твоя жена! В то время как я — кто я? Я только обычная, маленькая грязная …

— Да, — сказал я.

— Что?! — она развернулась.

— Поэтому ты сразу очаровала меня, — объяснил я. — Не сердись, Иоланта. Я хотел тебе польстить. Я думал, ты обрадуешься.

Она подошла ко мне.

— Это радует меня безгранично, — сказала она и холодно улыбнулась. — Это был самый милый комплимент, который ты мог бы мне сделать. Я уверена, что такой комплимент ты никогда не сделаешь своей дорогой жене. — Мы опять стояли близко друг от друга и оба улыбались. — Если бы она была грязной маленькой проституткой, ты никогда бы мной не заинтересовался, не так ли, Джимми?

— Да, дорогая Иоланта.

— Если бы ты тогда мог пойти домой, ты бы никогда ко мне не пришел?

— Конечно нет.

— Благодарю тебя, любимый. Это действительно мило. А теперь я хочу сказать тебе кое-что приятное.

— Да?

— Да. Я хочу тебе сказать, кто ты есть.

— Это совсем не обязательно, я знаю это и сам.

— Нет, ты не знаешь! Однажды это нужно тебе сказать, дорогой Джимми. Это важно для твоего литературного развития. Возможно, ты сможешь использовать это в своем следующем фильме! При условии, что тебе дадут заказ на сценарий. — Она широко улыбнулась, обнажив крупные белые зубы. Она подошла еще ближе, обняла меня и прижалась головой к моей щеке. — Так вот слушай внимательно! Ты маленький жалкий обыватель, дорогой Джимми. Один из самых жалких, у которых все извращено, лживо и гнусно.

— Спасибо.

— Пожалуйста. Это еще не все. Ты один из тех, кто постоянно бросает похотливые взгляды и каждой женщине смотрят сначала на ноги, а потом сразу же представляют себе ее в одной и той же ситуации. Только потому, что твоя фантазия намного превосходит твой талант, ты всегда в поиске, всегда разочарован и беспокоен. Жалкий обыватель, как я уже сказала, очень жалкий. В любви, как и в работе, — на среднем уровне, даже ниже. — Она потерлась своей щекой о мою, а ее руки нежно скользнули по моей спине. — Маленький обыватель, с кучей проблем и комплексов!

— Полное отличие от тебя.

— Полное отличие от меня.

— Поэтому ты тогда любезно пригласила меня.

— Я любезно пригласила тебя потому, что тогда я еще надеялась, что из тебя можно что-то сделать, можно от этого получить удовольствие…

— …и что у меня, возможно, есть деньги.

— …и что у тебя, возможно, есть деньги.

— Но я тебя разочаровал.

— Да, дорогой Джимми.

— Не в финансовом смысле.

— Нет, здесь нет.

— Но во всем остальном.

— Но о всем остальном! Я думаю, что откажусь от тебя. Я не хочу сказать, что ты неталантлив. Но я не верю, что ты изменишься. Нет, ты этого не сделаешь. Ты останешься таким, какой есть. Со своей женой, которую не любишь, со своей работой, которая не приносит удовольствия, со своей неудовлетворенностью, со своим постоянным поиском, со своими мечтами, словами и фантазиями…

— Иоланта, — я улыбнулся, — можешь уже закончить.

— Почему? — спросила она. — Почему я должна закончить, дорогой Джимми?

— Потому что достаточно.

— Достаточно? Я не должна еще сказать, что ты жалкая половая тряпка, неудачник, полное ничтожество?

— Нет, — сказал я.

— Я думаю, тебе было бы полезно.

— Я думаю, нет.

— И все же — да.

— Иоланта, — улыбаясь, сказал я, — если ты еще что-нибудь скажешь, я тебя ударю.

Я улыбнулся еще раз. Потом еще раз повторил то, что сказал.

И ударил ее по лицу.

Щека, по которой я ударил, стала ярко-красной. Я ударил достаточно сильно. Иоланта все еще улыбалась. Только сигарета вылетела из пальцев и лежала на полу. Она скользнула ногой в тапочек и наступила на сигарету.

— Теперь ты можешь идти, — сказала она.

— Еще бы, — сказал я.

— И имей в виду, что тебе нужна новая секретарша!

— Еще бы, — сказал я. Я пошел к двери. Там я обернулся. — Почему все должно быть именно так? — спросил я. — Неужели нельзя было спокойно сообщить мне, что тебе все надоело и ты хочешь положить конец нашим отношениям? Это было бы проще и не так больно.

Она покачала головой, как будто была безмерно удивлена.

— Бедный идиот, — сказала она.

— Почему?

— Я не хотела положить конец нашим отношениям. Я надеялась подвести тебя к тому, чтобы ты положил конец отношениям с твоей женой.

Я закрыл за собой дверь и вышел в прихожую, где висела моя шляпа. Я еще раз взглянул на Иоланту в зеркало у входа. Она тихо стояла на середине комнаты и рассматривала свои ногти.

По тихой лестнице я вышел на улицу. Все еще шел дождь. Мои виски на ощупь казались припухшими. Каждый шаг отдавался болью в глазах. Мне еще никогда не было так тяжело. Я боялся просто не дойти до машины.

Стычка с Иолантой отняла у меня очень много сил. Больше, чем я сам сознавал. Это была не первая ссора подобного рода. Но она должна стать последней! Да, думал я, она должна стать последней! Все это утомительно. Я должен дописать сценарий до конца. Потом я должен уехать. В другой город. Возможно, я встречу другую женщину. А может, и нет. В настоящий момент мысль найти другую женщину представлялась мне не особенно привлекательной. Когда я вернусь домой, я устрою себе отдых. Возможно, я пойду на рыбалку. Совсем один. Я с удовольствием ходил рыбачить.

Что-то стекало по моим щекам, и я неожиданно заметил, что плачу. Я остановился и высморкался. Нервы. Мне стало очень жарко, и я никак не мог унять слезы. Они текли и текли.

У входа на каменных плитах палисадника сидела маленькая девочка и с любопытством смотрела на меня:

— Тебе нехорошо, дядя?

— Хорошо.

— Но ты же плачешь! — Девочка встала и настороженно посмотрела на меня. — У тебя что-то болит?

— Нет.

— Почему же ты тогда плачешь?

— Мне что-то попало в глаз.

Мой автомобиль стоял шагах в двадцати.

— Пожалуйста, пропусти меня, — сказал я малышке. — Я спешу.

Она отступила в сторону, затем побежала за мной:

— Дядя! Дядя!

Я остановился:

— Что?

— Мне жалко тебя, — сказала она. — Я подарю тебе что-нибудь! — Она вытащила из-под фартучка грязный бумажный пакетик и грязными пальчиками достала из него грязную карамельку. — На, она с начинкой!

— Спасибо, — сказал я.

— Положи ее в рот.

— Попозже.

— Нет, сейчас. Я хочу посмотреть!

Я сунул карамельку в рот. Я чувствовал ее на языке, она была липкой и гладкой. Желудок сразу свели спазмы. Я отчаянно сглотнул. Потом чудовищных размеров черная стрела вонзилась мне в глаза, ударив прямо в зрачки. Я вскрикнул и упал. Черная стрела взорвалась, и этот взрыв ослепил меня. Я почувствовал, как моя голова стукнулась о камень, и слышал, как испуганно закричала маленькая девочка. Хельвигу я так и не позвонил, подумал я. Потом я провалился в бездонную шахту колодца глубокого обморока.

4

Это был мой первый приступ.

Я часто и охотно заставлял героев моих сценариев — и в первую очередь героинь — в соответствующих случаях эффектно падать в обморок, но для меня самого это было абсолютно новое и захватывающее ощущение. Даже больше: это было самое прекрасное ощущение в моей жизни.

Мой первый обморок своим совершенством, безмятежным состоянием мира и беззаботного душевного спокойствия не мог сравниться ни с одним другим ощущением, которые я испытывал. Если есть рай, то я был в раю, и если смерть хоть немного так же чудесна, как обморок, который со мной случился, тогда мои последние часы будут полны ожидания и станут самыми счастливыми в моей жизни.

Не было никаких снов, никаких лиц, надо мной не проносились в замедленной съемке значимые события прошлого. Я не слышал никаких голосов и никакой музыки. У меня не было никаких кошмаров, никакого состояния подавленности.

У меня было состояние мира. Состояние полного блаженного мира, о котором, насколько я помню, в Библии упоминается чаще всего. Мира, который окружил меня со всех сторон и не пропускал ко мне ничего, что могло вызвать во мне ощущение тяжести или угнетения: воспоминания, осознание, бремя автоматического мыслительного процесса мозга. Вероятно, это то чувство, которое стремятся ощутить люди, нюхающие кокаин или курящие гашиш, люди, обреченные на зависимость от наркотиков; вероятно, это такое состояние, которое они оберегают и хранят как тайное сокровище. Если это так, тогда я могу понять их — всех тех, кто подделывает рецепты и становится вором, тех, кто покидает свои семьи и спускается в грязные подвалы, чтобы унизить себя, — их всех я теперь могу понять, если они тоскуют по этому состоянию умиротворенности, по этому счастливому состоянию избавления, которое оно приносит. После моего обморока я стал их братом, я чувствую так же как и они, и я с тоской вспоминаю мгновения моей величайшей слабости, как с тоской вспоминаю о счастье моего давно ушедшего и давно забытого радостного детства. Я не знаю, все ли обмороки у всех ли людей так чудесны — но мой был таким. И поэтому я ожидаю смерть почти с нетерпением, в надежде, что она хоть немного похожа на него. Тогда — непосредственно перед тем, как я очнулся, — в течение короткого сумасшедшего момента у меня было ощущение, что она меня уже настигла, что я уже нахожусь в ее владениях. Но это было заблуждение. Сразу же после этого мое сознание вернулось, и ворота рая закрылись за мной. Я всего лишь побывал там в гостях.

5

Я лежал на белой кровати в большой белой комнате. В этой комнате все было белым. Стены, мебель, шторы, двери. И даже человек, который сидел на моей кровати и наблюдал за мной, когда я открыл глаза, был белым. На нем был белый халат, и у него были белые волосы.

Я долго молча смотрел на него. Затем мой взгляд скользнул по помещению к окну. На улице светило солнце. Свет больно ударил мне в глаза, и я отвернулся.

— Головные боли? — спросил человек.

— Да.

— Боль в глазах?

— Да.

— Гм, — сказал он. Затем улыбнулся. — Мистер Чендлер?

— Да.

— Моя фамилия Ойленглас.

— Очень приятно, — сказал я. Потом я наконец вспомнил, что хотел спросить: — Где я?

— В «Золотом кресте».

— В бо… бл… би… — Я испуганно замолчал. Я хотел сказать «в больнице», но не мог выговорить это слово.

Ойленглас взглянул на меня:

— Простите?

— В бо… бо… бо… — Я потел, в висках у меня шумело, я чуть не плакал: я лежал здесь, бедный лепечущий идиот, который не мог выговорить слово «больница»! Господи, что со мной случилось?!

— Вы не можете выговорить слово? — спросил Ойленглас. Я ненавидел его за этот глупый вопрос.

Я потряс головой.

— Но вы знаете, что вы хотите сказать?

Я кивнул.

— Попытайтесь еще раз!

Я попробовал еще раз. Это было ужасно, у меня на глазах выступили слезы.

— Помогите же мне! — закричал я.

— «В больнице», мистер Чендлер, — спокойно и дружелюбно сказал Ойленглас.

После этого я наконец-то смог выговорить это слово, что было просто физическим наслаждением:

— В больнице!

— Ну вот, — сказал Ойленглас.

— Что это означает?

— Простите?

— Что это такое, что сдерживает меня, что мешает мне выговаривать слова?

— Это пройдет, мистер Чендлер.

— Я хочу знать, что это!

— Это называется литеральная парафазия, — с готовностью сказал он. Он распознал во мне интеллектуала. Интеллектуалам необходимо всегда все разъяснять. Если затем он сочтет, что все понял, он почувствует облегчение. — Ваш мозг сбит с толку. Какой-то мускул в речевом центре раздражен и не может правильно функционировать. Раздражение утихнет. Это все, мистер Чендлер.

— Ага, — сказал я. Я считал, что все понял. Я почувствовал облегчение. Теперь я видел его лицо лучше. Мои глаза, которые сначала были подернуты пеленой, опять функционировали безупречно. Ойленглас носил сильные очки, и у него было узкое загорелое лицо ученого.

— Вы пережили небольшой несчастный случай. Вас привезли сюда, к профессору Вогту. Я его ассистент.

— Вогт? — Я смутно помнил это имя. — Хирург?

— Да.

— Что это значит? — Я приподнялся. — Почему я здесь?

— Для обследования. — Он опять уложил меня на подушку.

— Кто привез меня сюда?

— Ваша жена, мистер Чендлер.

— Так, — сказал я. Потом я немного помолчал, раздумывая. Я пытался вспомнить. Но пока все события были стерты из памяти.

— Сначала вы прибыли на станцию неотложной помощи, — сказал Ойленглас. — Затем известили вашу жену, и она велела перевезти вас в клинику.

— Когда это было?

— Вчера.

Неожиданно я почувствовал, что на меня опять мощной волной накатываются все жизненные бедствия и невзгоды. Я закрыл глаза.

— Какой сегодня день?

— Понедельник.

— А который час?

— Что-то около обеда.

— Этого не может быть! Я точно помню… — начал я, но осекся. Я ничего не помнил.

— Вчера около пяти часов вас доставили на станцию неотложной помощи. Вы были без сознания, мистер Чендлер. И достаточно долго.

— А потом?

— Мы дали вам снотворное, чтобы сделать ваш переезд в клинику приятнее.

Теперь блеснула искра воспоминания.

— Ио… Ио… Ио… — начал я. Опять! Я не мог выговорить ее имя! Господи, думал я, господи!

— Что, простите? — Ойленглас изучающе смотрел на меня.

— Ничего. Где меня нашли?

— В саду дома на Романштрассе, сто двадцать семь, — сказал он. — Я думаю, вы были там по служебным делам.

— Да, — сказал я. — У моей секретарши. Я пишу сценарий. — Я подумал и затем добавил: — Я должен был продиктовать ей две новые сцены.

— Она уже была здесь, — сказал Ойленглас.

— Кто? — спросил я с недоверием.

— Госпожа Иоланта Каспари, — ответил он. — Это же имя вашей секретарши, не так ли?

— Да, — сказал я. — Когда она была здесь?

— Сегодня утром. Цветы от нее. — Он показал на столик около кровати. Там стоял телефон, а около телефона — две цветочные вазы. В одной были красные гладиолусы, в другой — мальвы. Ойленглас показал на мальвы.

— Гладиолусы от вашей жены, — сказал он и опять взглянул на меня. У меня было чувство, что он улыбается.

— Чему вы улыбаетесь? — строго спросил я.

Он, не понимая, посмотрел на меня:

— Прошу прощения, мистер Чендлер?

— Я спросил, почему вы улыбаетесь. Что здесь смешного?

— Вы нервничаете, мистер Чендлер. Я не улыбался.

— Так, — отрезвленно сказал я. Вероятно, он действительно не улыбался. Я нервничал. — Извините меня.

— Конечно, мистер Чендлер. Вы прекрасно говорите по-немецки.

— Мои дед и бабушка были немцами. В нашей семье немецкий был вторым языком.

— Вот как! — Теперь он действительно улыбался. Но это была дружелюбная улыбка врача. — Обе дамы придут еще, — пояснил он. — Ваша жена — сразу же, как только мы сообщим ей о вашем пробуждении, а госпожа Каспари — после обеда.

— Спасибо, — пробормотал я. Голова окончательно стала ясной. Даже боли впервые за долгое время полностью исчезли. Я сел, заметив при этом, что на мне чужая пижама, и энергично откашлялся.

— Так, — сказал я. — Теперь все мои пять чувств в норме. Пожалуйста, не могли бы вы сообщить мне, что со мной и почему меня надо обследовать? Вообще-то я должен срочно продолжить работу. Моя фирма будет меня везде искать.

— Ваша фирма извещена еще ночью. Мистер Клейтон, — он достал из кармана листок и прочитал фамилию американского продюсера, для которого я работал, — зайдет около семнадцати часов. Если хотите, можете позвонить ему на работу. Он передавал вам привет и просил не волноваться. Все в полном порядке.

Вошла симпатичная светловолосая медсестра. Она принесла стакан с какой-то жидкостью янтарного цвета и дружески со мной поздоровалась.

— Выпейте, — сказал Ойленглас. — Вам понравится.

Я выпил. Мне действительно понравилось. Жидкость была холодной, освежающей и пощипывала язык.

— Что бы вы хотели на обед, мистер Чендлер? — спросила симпатичная медсестра.

— Черт побери, — сказал я. — Я что, в отеле?

— Почти, мистер Чендлер. Вы лежите в частном санатории. И мы хотим сделать ваше пребывание здесь настолько приятным, насколько это возможно.

— Вы голодны? — спросил Ойленглас.

Я долго и серьезно размышлял над этим вопросом.

— Очень, — затем констатировал я.

— Прекрасно, — сказал врач.

— Что же есть в наличии?

Светловолосая медсестра перечислила. Я заказал ненормально обильный обед.

— Итак? — спросил я, когда она закрыла за собой дверь. Я уже перенял от Иоланты технику прерывания разговора. Ойленглас был в состоянии следовать за моей мыслью.

— Мы еще не знаем, что с вами. Беглое обследование показало симптомы типичного нервного срыва со всеми вытекающими последствиями. В последнее время вы много работали, сказала ваша жена.

— Да.

— Вот именно! Отсюда вытекает… — Он замолчал и неопределенно махнул рукой.

— Что?

Он поразмыслил, начал говорить, и то, что он в итоге сказал, без сомнения было тем, что он хотел сказать с самого начала:

— Эти головные боли, мистер Чендлер… Вы можете их точно описать?

Я описал.

— Так, — сказал он. — Я слышал, в Соединенных Штатах вы были уже у многих врачей?

— Да. Они констатировали всегда одно и то же.

— А именно?

— Ничего. Они говорили, что это вегетативный невроз.

— Ага. — Он улыбнулся. — Вероятно, так оно и есть. Вы постоянно принимаете только болеутоляющие порошки?

— Только порошки.

— Какие?

Я сказал. Он опять кивнул:

— Мистер Чендлер, вы делали когда-нибудь рентген — я имею в виду вашу голову?

— Нет, никогда. — Я тревожно взглянул на него. — А что? Вы думаете…

— Мы ничего не думаем, мистер Чендлер. Еще слишком рано что-нибудь думать. — Он помедлил и затем дружески взглянул на меня. — Я хочу быть предельно откровенным.

— Я прошу вас об этом.

— Ваша жена высказала серьезную озабоченность. По-видимому, она слышала, что такие симптомы, как у вас, при определенных условиях — я подчеркиваю: при определенных условиях! — могут вызвать более серьезные изменения, гм, мозга, поэтому она очень просила провести общее обследование состояния вашего здоровья.

— Изменения? Какие изменения?

— Их может и не быть, мистер Чендлер, может и не быть. В большинстве случаев обследование показывает полную безобидность симптомов…

— Да-да, — сказал я. — Что это за изменения?

— …и даже если результаты плохие, с помощью средств современной хирургии легкое…

— Господи боже мой, что за изменения?!

— Новообразования, — сказал Ойленглас.

— Вы имеете в виду — опухоль?

Он медленно кивнул:

— Да, мистер Чандлер, я имею в виду именно это.

6

Какое-то время в комнате было тихо.

Ойленглас внимательно посмотрел на меня:

— Вы хотели все знать, мистер Чендлер, — произнес он наконец, — и я вам сообщил это. Я повторяю: это может быть, но это не обязательно. В большинстве случаев подобного рода…

— Уже хорошо, — сказал я.

— …это действительно только мера предосторожности, если вы позволите себя обследовать в целях личной безопасности.

— Да-да, — сказал я.

— Теперь, раз уж мы об этом заговорили, я советую вам обязательно провести обследование, чтобы самому удостовериться. Чтобы вы в своем подсознании исключили даже саму возможность, что у вас есть…

— Моя жена попросила об обследовании?

— Да, она была очень обеспокоена.

— И сколько времени что-то подобное проводится?

— Вы должны остаться у нас на три-четыре дня.

— Это больно? Я довольно-таки труслив.

— Вряд ли это больно, мистер Чендлер. Это сложное обследование, но совершенно безболезненное. Мы сделаем энцефалограмму.

Это слово я уже однажды где-то слышал, но никаких приятных воспоминаний с ним не связывал.

— Энцефалограмму?

— Электроэнцефалограмму, — сказал он успокаивающе, сделав ударение на первую часть слова.

— А в чем разница?

— Раньше энцефалограмму делали таким образом, что пациенту закачивали воздух в мозг и по тому, как вел себя воздух, делали определенные заключения.

— Тьфу, черт!

— Не скрою, это было скорее неприятное, а кроме того, совсем небезопасное обследование. Обследование при помощи электроэнцефалограммы, напротив, приятно и абсолютно безопасно.

— Вы очень хороший психолог, — сказал я.

— Почему?

— Потому что вы хотите избавить меня от страха перед вторым методом, рассказывая плохое о втором.

Он усмехнулся и ответил, он никоим образом не преувеличивает: новый способ действительно безболезненный и является чистой формальностью. Затем он спросил, не согласился бы я на общее обследование.

— Конечно, — сказал я. Это было единственное, что я мог произнести. Если бы я сейчас не получил однозначного заключения о своем состоянии от одного из первых светил, то с моим душевным спокойствием было бы покончено.

— Очень хорошо, — сказал он и поднялся. — Тогда я сразу же извещу вашу жену. Я приду к вам во второй половине дня с профессором Вогтом.

Он кивнул мне и вышел из комнаты. Через минуту миловидная сестра принесла обильный обед, который я заказал. К большей его части я не притронулся. У меня пропал аппетит, и я попросил унести сервировку. Потом я позвонил Клейтону в офис.

— Привет, привет, привет, — весело завопил он.

— Добрый день, Джо, — произнес я.

Клейтон ни слова не говорил по-немецки. Он выучил только несколько слов приветствия. Это был толстый краснолицый делец, который во время войны занимался сталью и при этом завоевал доверие многих фирм, переживший конъюнктуру в период войны. После войны он основал в Голливуде независимую кинокомпанию и первым решил работать в Европе, после того как выяснил, что это можно сделать, потратив всего лишь долю тех средств, которые необходимы для съемок одного фильма в Голливуде. Суммы, в которых он нуждался, внесли его старые друзья-промышленники военных времен. Клейтон был деловым человеком, ничего не понимал в искусстве, и даже не притворялся. Впрочем, эта бесхитростность имела и свои отрицательные стороны: он постоянно принимал точку зрения того человека, с которым в последний раз говорил о какой-либо проблеме в искусстве. Это немного осложняло его работу.

— Очень жаль, что я доставляю вам неприятности, — сказал я по-английски, но он меня тут же перебил:

— Замолчите, Джимми! О каких неприятностях здесь может идти речь? Все в лучшем виде! Вы великолепно выполнили свое задание. Теперь премило оставайтесь в своей маленькой постельке и флиртуйте с медсестрой, ха-ха-ха!

— Это всего лишь на несколько дней.

— Как долго это продлится — не важно, даже не думайте об этом! Я к вам приду после обеда, Джимми. У меня есть хорошие новости! Ташенштадт прочел сырой сценарий, и он в восторге!

— Отлично! — ответил я. Ташенштадт был шефом одной немецкой кинопрокатной фирмы, которая должна была взять на себя съемку фильма.

— Сегодня утром от них пришло сообщение, — продолжал Клейтон. — Деньги переведены.

— Поздравляю.

— Спасибо. Видите, Джимми, все работает и без вас. Вам что-нибудь нужно? Могу я для вас что-нибудь сделать?

— Я думаю, нет.

— Я принесу вам бутылку виски, когда приду.

— Договорились!

— И отдохните, вы заслужили отдых, старина.

Я попрощался и положил трубку. Голос Клейтона звучал так чертовски весело, подумал я. Можно было подумать, что он был счастлив оттого, что я в больнице. Странно, очень странно. Но потом я пожал плечами. Чего я, собственно говоря, хотел? Стало бы мне лучше, если бы он неистовствовал?

Солнце теперь светило прямо на мою кровать, мне было тепло, уютно и клонило ко сну. Где-то тихо играло радио. Глубокий женский голос пел по-английски: «Я собираюсь в сентиментальное путешествие…»

Я знал эту песню.

Зазвонил телефон. Я поднял трубку.

— Вам звонок, мистер Чендлер, — произнес женский голос.

— Спасибо, — сказал я. В трубке раздался щелчок. — Алло?

— Алло, — это была Иоланта. Я лег на спину, прижал трубку к уху и не отвечал.

— Джимми, ты там?

— Да.

— Один?

— Да.

— Тебе уже лучше?

— Да.

— Я ужасно напугана, Джимми.

Я молчал.

— Это я виновата. Ты разволновался. Это было подло, то, что я сказала. Мне так жаль, Джимми. Ты меня прощаешь?

— …сентиментальное путешествие домой… — напевал женский голос.

— Джимми, ты меня слышишь?

— Да.

— И что?

— …семь, в этот час мы уедем, в семь…

— Да.

— Ты прощаешь меня?

— Конечно.

— …считая каждую милю железной дороги…

— Я только хотела тебя взбесить. В том, что я тебе сказала, нет ни слова правды, я тебе клянусь…

— …которые меня уносят, которые меня уносят…

— Уже все хорошо, Иоланта.

— Нет, не хорошо! Я слышу это по твоему голосу!

— …никогда не думала, что мое сердце может так тосковать…

— Мне все равно, Иоланта.

— Джимми!

— Возможно, у меня опухоль.

— Джимми!

— В голове. Опухоль. Я еще не знаю.

— …отчего я решила скитаться…

— Боже мой, боже мой, это же ужасно! Кто это сказал? Откуда ты знаешь? Тебя будут оперировать?

— Никто не сказал. Я вообще ничего еще не знаю.

— …я собираюсь в сентиментальное путешествие…

— Джимми, Джимми, позволь мне прийти к тебе, прямо сейчас, я возьму такси…

— Ни в коем случае.

— Почему?

— Потому что я этого не хочу.

— Потому что придет твоя жена?

— О господи, Иоланта!

— …сентиментальное путешествие домой…

— Но я должна прийти! Я должна тебя видеть! Я же люблю тебя!

— Прощай! — сказал я и положил трубку.

Женский голос допел песню до конца. Затем ожил диктор:

— Начало шестого сигнала соответствует пятнадцати часам.

Я лежал на спине и смотрел на белый потолок. В дверь постучали.

— Войдите, — сказал я.

Это была Маргарет.

На ней был узкий английский костюм из блестящего черного материала, белая шелковая блузка и маленькая круглая черная шляпка с вуалью. Она нанесла немного румян и выглядела уставшей. Я сел на кровати, и она быстро чмокнула меня в щеку.

— Ну, гуляка, — сказала она по-английски.

Она плохо говорила по-немецки. Она посмотрела на меня и улыбнулась. Я очень хорошо знал эту улыбку. Я знал ее по разным причинам. Все эти причины имели общее: в основе их лежали события, о которых Маргарет старалась не допускать и мысли. Если Маргарет чего-либо не желала признавать, то этого просто не существовало. Ее улыбка стирала это и заставляла исчезнуть навсегда. Это была улыбка холодного превосходства, улыбка прощения и благосклонного понимания. Это была королевская улыбка, и особенно хорошо она смотрелась в профиль. Я знал эту улыбку по премьерам, по интервью с критиками, по алкогольным ночам и семейным ссорам. Я очень хорошо ее знал.

— Я только что разговаривала с врачом, — сказала Маргарет. — Ты находишься в лучшей клинике. И я думаю, у нас у обоих камень с души упадет, когда мы удостоверимся, что ты абсолютно здоров, правда, Рой?

Она постоянно звала меня Роем, это была вторая часть моего имени. Я снова прилег и посмотрел на нее. Она торопливо говорила:

— Знаешь, меня напугали Бакстеры.

Бакстеры были ее друзьями, они жили на Химском озере.

— Это у Теда Бакстера возникла идея обзвонить больницы, когда ты не приехал, чтобы забрать меня. Боже мой, Рой, ты представить себе не можешь, что я почувствовала, когда они мне сказали, где ты был! Нет, ты не можешь себе это представить! Я думала, что упаду в обморок! Тед был так мил, он подвез меня до города. Он проехал всю дорогу, сто миль, он такой добрый! И по дороге мы говорили о твоих симптомах. Он объяснил мне, что это может означать. У него был дядя, с которым тоже сначала так было, а потом его оперировали и он ослеп на один глаз. О, прости, Рой, это так глупо с моей стороны, ты же знаешь, что я хотела сказать, правда? Это только потому, что он меня успокаивал, и потому что мы оба хотим быть уверены, правда?

Она посмотрела на меня взглядом, просящим с ней согласиться. Ее улыбка была чистой и полной просьбы о прощении.

— Маргарет, — сказал я. — Ты же знаешь, где меня нашли.

— Конечно, Рой. — Она достала из своей сумки журналы и газеты. — Я тут принесла тебе кое-что почитать. Свежий «Нью-Йоркер». Там есть несколько очень смешных картинок.

— Романштрассе, сто двадцать семь, — продолжал я. — Ты знаешь, кто там живет.

— Само собой, любимый. — Она дружелюбно улыбнулась. — А вот сегодняшняя почта. Эззарды опять едут в Майами. И как это люди умудряются, хотела бы я знать! — Она порылась в сумке и положила на кровать пару конвертов. — Робби пишет, что он сейчас у Уорнеров и работает для Сиодмака. Это очень хорошая карьера, правда?

— Маргарет…

— А тут несколько западных критических статей о твоем последнем фильме. Некоторые из них великолепны! Я принесла только самые лучшие. Остальные я выкинула, они были слишком глупы…

— Иоланта, — произнес я, — Иоланта Каспари. Моя секретарша. Я провел выходные с ней.

— Да-да, конечно, Рой. — Она сняла шляпку и положила ее на столик. У нее были черные волосы, гладкие и разделенные на пробор. Она скрестила ноги — ровные длинные ноги в светлых нейлоновых чулках. — Полагаю, мальвы от нее.

— Да.

Она понюхала цветы.

— Они не пахнут, — сказал я.

— Но они очень мило выглядят.

— Иоланта — моя любовница, — произнес я.

Она провела прохладной ухоженной рукой по моей щеке. Я был довольно небрит. Ее рука пахла дневным кремом «Элизабет Арден».

— Да, Рой, я знаю. Мы должны об этом говорить?

— Я бы хотел.

— Это очень мило с твоей стороны.

— Что?

— Что ты хочешь попросить прощения.

— Я не хочу просить прощения. Я хочу поговорить об этом.

Она улыбнулась:

— А я нет. Зачем? Я же знала об этом.

— Да?

— Да.

— И что?

— И я знала, что ты обставил бы это так же тактично, как всегда. Так осторожно, чтобы люди ничего не заметили. Чтобы я не страдала от этого. Так, как ты всегда это делал. Я полностью осознаю, что тебе неприятно впутывать меня в эту ситуацию.

— В какую си… си… са… сатиу… — начал я и от ярости и стыда закусил губы. Это случилось снова.

— Что такое, Рой? — испугалась она.

— Доктор называет это литеральной парафазией, — объяснил я. — Кажется, проходит. — Я глубоко вздохнул. — Что ты хочешь сказать?

— Конечно, о нас начнутся пересуды.

— Мне жаль.

— Я знаю, Рой. Но я не упрекаю тебя. Это была не твоя вина, что ты упал в обморок именно в палисаднике этой маленькой потаскушки. Это был форс-мажор.

— Да, это верно.

— Ты это сделал не преднамеренно. Ты не хотел меня специально обидеть. Мы не будем больше об этом говорить.

— О, нет, будем.

— Я не буду, любимый. — Она улыбнулась еще шире. — Ты сейчас со мной порвешь?

— Я еще не знаю.

— Конечно, ты должен подумать. У тебя будет время. А сейчас тебе нужен покой, это самое важное, профессор Вогт тоже это сказал. Ты не должен сейчас думать об этом. Это может плохо повлиять на обследование. И на твою работу тоже. Может, мы съездим ненадолго на Ривьеру, когда все закончится, как ты думаешь?

— Я ненавижу Ривьеру, — ответил я.

— Тогда я поеду одна. Я обещала Бакстерам слетать с ними в Париж. Они сняли восхитительный домик в Сент-Клоде, я видела фотографии.

— Маргарет, я хотел бы с тобой развестись.

— Любимый, ты частенько этого хочешь.

— Да, это верно.

Она посмотрела на часы:

— Боже мой, полчетвертого!

— Ну и что?

— Мне придется взять такси. Тед ненавидит, когда кто-то опаздывает.

— Ты договорилась с ним встретиться?

— Да.

— Где?

— В баре «Четыре времени года». Вера тоже там. — Вера была женой Бакстера. — Они хотят знать, как у тебя дела. Можно им к тебе прийти?

— Нет.

— Хорошо. Я приду завтра. А вечером я позвоню. Ах да, чуть не забыла! — Она порылась в своей огромной сумке и вытащила фотографию в рамке, где была изображена в белом купальнике на пляже Лос-Анджелеса. Она поставила ее перед гладиолусами. — Вот!

— Зачем?

— Так все выглядит гораздо лучше, Рой! — Она склонилась надо мной и поцеловала в губы. Она пахла свежестью и чистотой — «Пепсодентом», «Шанелью № 5» и мылом «Палмолив». — Ну, будь здоров. И посмотри «Нью-Йоркер». Он в этот раз действительно очень веселенький.

— Будь здорова, Маргарет, — сказал я.

Она пошла к двери. Узкий костюм подчеркивал ее безупречную фигуру. У двери висело зеркало. Она остановилась перед ним и поправила свою шляпку. При этом она с улыбкой посмотрела на мое отражение в зеркале.

— Разумеется, я никогда не разведусь, — сказала она. — Ты же знаешь это, любимый, не так ли?

— Да, — ответил я, — я это знаю.

— Отлично. — Она повернулась. — Тогда все в порядке.

Она послала мне воздушный поцелуй и вышла из комнаты. Остался свежий, чистый запах ее тела. Я заложил руки за голову и закрыл глаза. Я чувствовал себя уставшим и слегка ошарашенным. Вероятно, все еще сказывались последствия снотворного, которое мне дали.

Я попытался заснуть, но это мне не удалось. Через некоторое время я отказался от этих попыток и взялся за газетные вырезки, которые принесла Маргарет. Это были статьи критиков из провинциальных газетенок, которые ограничивались тем, что пересказывали содержание моего последнего фильма, сопровождая его какими-то глупыми комплиментами. Похвала такого рода не приносит никакой радости, потому что состоит из нескольких обычных фраз, показывающих, что рецензент и понятия не имеет, о чем он рассказывает.

Я взял «Нью-Йоркер». Это был действительно очень веселый номер, картинки были великолепны. Я посмотрел все. Среди них была новая картинка Чарльза Адамса. Оба чудовища его ужасной семейки обезглавливали куклу при помощи игрушечной гильотины. Это выглядело смешно. К тому же на последней странице номера я обнаружил критическую статью о моем последнем фильме. Она была самой рассудительной, остроумной и уничижающей, которую только можно было представить. Критик разобрал меня по косточкам. Я подумал, что Маргарет, возможно, не увидела статью, но быстро отверг эту мысль. Маргарет никогда ничего не упускала, особенно критику на мои фильмы. Она принесла мне этот номер «Нью-Йоркера» вполне осознанно. Это был один из многих способов отомстить мне.

Можно было точно проследить эту ее основную цель в последние годы: отомстить, отыскав те места, где меня можно было уязвить легче и больнее всего, а затем спокойно добить — точно, холодно и с дружелюбной улыбкой Мадонны. Я должен был быть для нее большим разочарованием. Она абсолютно мне доверяла…

Я уронил на пол «Нью-Йоркер» и стал думать о Маргарет.

Я познакомился с ней в 1940 году. Она была одной из бесчисленных девочек, которые населили Голливуд и походили друг на друга, как одно яйцо на другое: длинные ноги, великолепно сформировавшиеся тела и премилые личики. Честолюбивые и без денег. Всегда в ожидании шанса. Их можно было встретить на каждом коктейле и в каждом клубе. Я встретил ее на одном празднике, который устраивала Бетти Дэвис. Ее с собой привела Джерри Уальд. Маргарет выглядела великолепно, отлично танцевала, и я начал с ней флиртовать. В то время я был пятым соавтором одного детективного фильма Чарльза Лафтона. Она это знала. Мы достаточно много выпили, и я пригласил ее к себе домой, в небольшую квартирку в Беверли Хиллз. Она была юна, красива и пахла мылом «Палмолив», «Шанелью № 5» и «Пепсодентом». Я был довольно пьян, и она казалась мне страстной. Она сказала, что давно влюблена в меня, и хвалила мою работу. Когда она разделась и пришла ко мне в кровать, она дрожала всем телом и заикалась: мол, если я думаю, что она делает все это ради того, чтобы получить роль, то это заблуждение. Она, мол, идет на это по любви, поэтому я могу с ней делать все, что захочу. Это произвело на меня большое впечатление.

На следующий день она переехала ко мне, а через день я уже разговаривал с Ирвингом Уоллесом, нашим продюсером. Он позволил Маргарет что-то продекламировать, пройти пробы, и она получила маленькую роль. Лафтон был с ней мил. Но это не помогло. Это было настолько бездарно, что в конце концов в интересах фильма и по велению сверху сцены с ее участием были вынуждены свести к минимуму.

Она держалась очень мужественно, когда узнала об этом, и сказала, что она меня предупреждала и сама никогда не ощущала себя актрисой. В день показа она мне сказала кое-что еще. При этом она улыбнулась и нежно прильнула ко мне. На показе мы сидели в отдалении сзади, и она ждала, когда мы увидим ее на экране. И тогда она сказала мне, что была у врача и нет никаких сомнений.

У нее будет ребенок.

7

— Не помешаю? — спросил Джо Клейтон.

Я не слышал стука, он уже стоял в моей палате, с иллюстрированными журналами и бутылкой виски в руке.

— Конечно нет, — сказал я, — проходите, Джо.

Он широко улыбнулся и крепко пожал мне руку. Он был похож на веселого толстого биржевого маклера.

— Давайте сначала выпьем по глоточку, — предложил он и позвонил, усаживаясь и доставая портсигар и карманный ножик, который мог служить и штопором. С помощью него он открыл бутылку. Он показал на портсигар:

— Здесь можно курить?

— Конечно.

Он зажег огромную сигару и выдохнул перед собой большое облако дыма. Казалось, он был очень доволен собой.

— Вы кажетесь мне очень довольным собой, Джо, — сказал я.

По какой-то причине я чувствовал себя неуютно. Что-то не сходилось, я не мог сказать, что это было, но я ощущал это совершенно отчетливо. Он был слишком расположен ко мне.

— Так и есть, так и есть, мой мальчик, — сиял он, сцепляя свои короткие толстые пальцы. — «Крик из темноты» закончен. Через четыре недели мы начинаем съемки.

«Крик из темноты» — так назывался мой фильм. От веселости Клейтона мне с каждой минутой становилось все более тревожно.

— Почему через четыре недели? — спросил я. — У вас же только мой сырой сценарий.

— Ваш сырой сценарий великолепен, Джимми! — Он похлопал меня по спине. — Лучше он и не мог бы быть! Все от него в восторге, даже Ташенштадт. А вы сами знаете, как трудно ему угодить.

— Да-да, — сказал я, — но это все-таки всего лишь сырой сценарий. Мы с Хельвигом хотели изменить некоторые сцены, а потом… — Я осекся. — Постойте, но ведь Ташенштадт вообще не говорит по-английски!

— Конечно нет, а что?

— Как же он тогда прочитал сценарий?

— Конечно, он прочитал не ваш сценарий, а Хельвига.

— Да, тогда ясно.

— Что — тогда ясно?

— Конечно, это совсем другое. Диалоги Хельвига уже готовы. Над моими нужно было еще поработать.

— Разумеется, разумеется, — сказал он отстраненно. Я вообще перестал его понимать. Я хотел что-то спросить, но тут отворилась дверь, и появилась медсестра. Она была безобразная и толстая.

— Два стакана, пожалуйста, — сказал Клейтон по-английски.

— Два стакана, пожалуйста, — сказал я по-немецки.

— Конечно, сейчас, — сказала безобразная сестра по-английски. Она исчезла.

— Вы тоже придерживаетесь мнения, что над диалогами еще надо поработать?

— Да, Джимми, — он облизнул свою сигару, которая собиралась потухнуть. — Над ними надо будет еще немного поработать. Но не беспокойтесь! Не торопитесь, вы должны хорошенько отдохнуть, сейчас это самое главное! Здоровье прежде всего! Важнее ничего нет!

— Да, но…

— Вы свое дело сделали великолепно, я вами более чем доволен. Хельвигом тоже. Но вами особенно, Джимми. И когда я буду снимать свой следующий фильм — это будет, вероятно, осенью в Испании, — вы твердо можете рассчитывать на то, что я снова вспомню о вас.

— Что с вами, Джо? Вы говорите так, будто я уже закончил свою работу.

— Так и есть, Джимми, ха-ха-ха! — он засмеялся и снова похлопал меня по спине.

Безобразная сестра принесла два стакана.

— Спасибо, — сказал Клейтон и улыбнулся ей.

— Пожалуйста, — произнесла она. Но не улыбнулась. Она посмотрела на бутылку виски, а потом на меня, покачала головой и ушла.

— Вот, возьмите! — Клейтон протянул мне стакан. — За то, чтобы вы снова были абсолютно здоровы!

Мы выпили. Виски было теплым и тяжелым. Я почувствовал, как оно разлилось у меня в груди. Я поставил стакан.

— Джо, что это значит: я закончил свою работу? — Теперь я уже точно знал, что случилась какая-то неприятность. Он смотрел в пол, избегая встретиться со мной взглядом. Он был порядочным парнем и врал очень неумело. Он не отвечал. — Отвечайте же! Как это я закончил со свою работу, если я должен еще переписать диалоги?

— Но вы же не можете переписать их, если вы больны и лежите в больнице!

— Я пробуду здесь всего три-четыре дня.

— Всего три-четыре дня? — Он пожал плечами. Без сомнения, он рассчитывал, что это продлится гораздо дольше. Почему, черт возьми, почему?

— Да, три-четыре дня! И потом я снова в вашем распоряжении! Что это значит? Я могу писать даже здесь, чтобы не терять времени. Мне больше нечего делать! Да, так даже было б лучше всего…

Он покусывал губы. Его сигара догорела, но он этого не замечал. В саду за окном постепенно темнело.

— Джимми, не говорите чепухи! — Он медленно поднимал глаза и наконец с измученной собачьей улыбкой посмотрел мне в лицо. — Как же вы здесь можете писать, здесь, в такой обстановке, в вашем состоянии?..

— Я в полном порядке!

— Разумеется, но все-таки… Вы еще не знаете результата обследования. Господи, конечно, оно покажет, что вы абсолютно здоровы, но пока…

— Джо, — медленно произнес я, — что вы от меня скрываете?

— Ничего, Джимми, ничего. Хотите еще виски?

— Нет.

— А я — да! — Он налил себе полный стакан и залпом его выпил.

— Итак! — сказал я. — Что это значит? Почему я не могу здесь писать диалоги? Кто же тогда их напишет?

— К счастью, Коллинз сейчас в Мюнхене, — произнес он, не глядя в мою сторону. Лицо его стало пунцовым. Бедный малый!

— Ах вот оно что, — сказал я и сел. Коллинз был автором, пользующимся большим спросом в Америке, в настоящее время он гостил в Европе. Мы были знакомы, я им восхищался, а он обо мне ровным счетом ничего не знал. И вот Коллинз должен был писать мои диалоги. В первый раз за этот день я почувствовал, как у меня снова начинают болеть виски.

— Он любезно откликнулся на просьбу внести несколько небольших изменений, когда я ему сказал, в какое затруднительное положение я попал из-за вашего приступа…

— Джо, — выговорил я, — еще по телефону вы мне сказали, что из-за моего приступа вы ни в какое затруднительное положение не попали. Вы старый лжец!

— Я же уже поговорил с Коллинзом, Джимми, — с мольбой в голосе и с несчастным видом проговорил он.

— Я полагаю, — продолжал я, — что вы действительно не попали из-за меня ни в какое затруднительное положение. Напротив. Мое несчастье, должно быть, оказалось для вас даже подарком небес.

— Джимми, не говорите так!

— Это был наилучший способ устранить меня, так?

— Пожалуйста, Джимми, вы знаете, как я вас ценю!

— Вы и ценили меня! С каких пор вы стали мной недовольны?

— Я никогда не был вами недоволен! — вскричал, подскочив.

— Не кричите, — сказал я. — Здесь больница. И сядьте! — Он сел. Его толстые руки тряслись. — Ну, давайте говорите, кто меня очернил, кто вам внушил, что моя работа ничего не стоит!

— Ни один человек мне ничего подобного не внушал, Джимми, действительно никто!

— Прекрасно. Тогда слушайте внимательно, что я вам скажу: Коллинз не будет менять мои диалоги!

— Он же это уже делает! — хватая ртом воздух, сказал он плачущим голосом. Значит, он был еще хуже, чем я думал.

— Хорошо, — сказал я, — тогда заберите у него рукопись. Наш с вами контракт еще в силе. Пока я работаю с вами по контракту, вы согласно закону о профсоюзах не можете работать с другим автором. Скажите Коллинзу, что вам жаль. Это моя работа! Я хочу закончить ее! Или увольте меня, если вам так лучше! Тогда вы сможете взять столько авторов, сколько захотите.

Он тяжело дышал и молча смотрел на меня.

— Вы меня поняли?

Он кивнул.

— И то ж?

Он снова встал:

— Джимми…

— Сядьте!

Но он покачал головой и продолжал стоять.

— Джимми, я надеялся, что вы избавите меня от этого. Если вы отказываетесь признать Коллинза, тогда… — Он набрал в грудь воздуха, теперь глаза его действительно были влажными.

— Тогда…

— …тогда я вынужден вас уволить, — тихо произнес он и снова сел.

После этого мы какое-то время молчали.

— Теперь вы можете мне налить еще виски, — наконец сказал я.

Он наполнил стаканы, сделав он это так неуверенно, что немного янтарной жидкости пролилось на мою кровать. Мы выпили.

— Спасибо, — сказал я.

— Вы признаете Коллинза? — спросил он еще тише.

— Нет. Уже из одного самоуважения — нет.

— Тогда, тогда…

— Да, Джо, конечно. Вы рассчитаетесь со мной еще до конца недели.

— Вы злитесь на меня?

— Нет, — сказал я, — я почти влюблен в вас.

— Господи, что за ужасная профессия! В самом деле, Джимми, я ненавижу этот фильм! Я ненавижу его! Вы мне друг, и я должен вам это сказать! Теперь, если у вас будут проблемы… О нет, я должен! Что я мог сделать?

— К примеру, хоть раз иметь свою точку зрения. Не всегда верить последнему человеку, с которым вы разговаривали!

Он покачал головой:

— Ситуация гораздо хуже, мой мальчик! Здесь, в Мюнхене, я ни с кем не разговаривал, ни с кем.

— Тогда откуда появилось ваше решение избавиться от меня?

— Оттуда, — произнес он почти шепотом, — с побережья.

Мы всегда говорили «побережье», когда имели в виду Голливуд.

— А, — сказал я. Он был прав: это действительно было еще хуже.

— Вместе с сообщением о том, что перечислены деньги, пришло еще одно, — продолжал он, — и в нем говорилось, что я должен поручить Коллинзу переписать ваши диалоги. Должен, Джимми, понимаете? Вы можете посмотреть это сообщение, если вы мне не верите!

— Я вам верю.

— Я же простой исполнитель! Я должен делать то, чего от меня потребуют с побережья. Я перед ними отвечаю за все! Они же мне платят!

— Кто же это там прочитал?

— Что? — Он непонимающе смотрел на меня.

— Мой сценарий.

— Халлоран. Он дал экспертную оценку.

Халлоран был драматургом, очень добросовестным, честным и порядочным человеком. Люди Шталя очень доверяли ему, и я тоже. Он был неподкупным, умным и знал толк в своей профессии.

— И что же?

— Он сказал, что сюжет в порядке. Но диалоги не очень. — Два последних слова Клейтон произнес по-немецки. Я посмотрел на темный сад за окном и почувствовал, как широкой, тяжелой и ленивой волной снова накатила боль.

— Он сказал, что диалоги совсем плохие?

— Да, Джимми. Он сказал, что вообще ничего не понимает, вы же достаточно хороший автор, но в этот раз просто не справились. Работа рассеянна, бессердечна, поверхностна и пуста. — Я кивнул и ухмыльнулся. — Что он бы не советовал снимать фильм по сценарию в том виде, в каком он сейчас. — Моя голова сама кивнула, а мой рот сам ухмыльнулся, я казался себе куклой. — Мне очень жаль, — повторил бедный Клейтон.

— Это хорошо, Джо. Вы ничего не можете поделать. Конечно, это все неприятно. Но знаете, что самое неприятное? Что теперь я — о господи! Совершенно лишен уверенности! Кажется, у меня способности к самооценке! Я часто писал дерьмо, но тогда я сам знал, что это дерьмо! Только в этот раз, Джо, в этот раз, верите вы мне или нет, я надеялся, что написал хорошую книгу. Включая диалоги, которые нужно было только немного улучшить, немного! Я думал: они уж и так чертовски хороши! Собственно, об исправлении я говорю только из тщеславия! Чтобы услышать немного похвалы, понимаете?

— Да, Джимми, — сказал он смущенно.

— И вот приходит Халлоран и говорит, что диалоги рассеянны, бессердечны, поверхностны, пусты и глупы.

— Глупы — нет, — сказал Клейтон. — Он не сказал, что глупы.

— Нет?! — закричал я. — Он не сказал, что глупы! И это повод, чтобы отпраздновать, Джо! Налейте мне еще стакан виски!

Он подал стакан.

Я выпил.

— Джимми, я правда не знаю, что мне сказать. Я охотно хотел бы вам помочь. Поверьте, эта проклятая, жалкая, грязная работа губит людей и убивает души! Возьмите бедного Любича! Тот должен был умереть в пятьдесят пять лет.

— Перестаньте меня утешать.

— Вы знаете, о чем я?

— Да, Джо, я знаю. Вам не пора идти?

Он встал.

— Вы имеете в виду…

— Я не имел в виду ничего плохого, — сказал я. — Я только хотел бы побыть один.

— Ну, хорошо! — Он взял свою шляпу и протянул мне руку. — Не принимайте это слишком близко к сердцу, Джимми. Что я сказал — я сказал!

— А что вы сказали?

— Что я снова хочу работать с вами — в Испании.

— Ах да.

— И еще, Джимми: на побережье ни один человек об этом не узнает, тут вы можете быть совершенно спокойны. Мои люди порядочны — а Халлорана вы сами знаете.

— Да, — произнес я, — Халлорана я знаю.

— Ну, тогда пока!

— Пока, Джо, — сказал я.

Как только он закрыл за собой дверь, зазвонил телефон. Это была Маргарет. Она спросила, как я себя чувствую.

— Спасибо, великолепно.

— Я звоню сейчас, потому что Тед достал билеты в театр и потом у меня не будет времени.

— И куда вы идете?

— На «Фиделио». Ты ведь не злишься?

— Ради бога, конечно нет.

— Тед думал, я должна была отказаться.

— Конечно нет, Маргарет!

— Я завтра снова зайду.

— Отлично.

— Профессор уже был у тебя?

— Нет.

— Он мне обещал сегодня еще раз осмотреть тебя. Завтра начинается обследование. Он сказал, что ты должен сначала один день хорошенько отдохнуть. Да, Рой, чуть не забыла: мы встретили в баре Клейтона! — Я вздрогнул. — Он мне сказал, что побережье и немецкий кинопрокатчик были в восторге от твоего сценария! — Добрый толстый Клейтон. — Разве это не прекрасно?

— Прекрасно.

— Он уже был у тебя?

— Да.

— И он сказал тебе это?

— Да, Маргарет.

— Видишь! А кто вас свел?

— Ты, Маргарет! — Я отчетливо чувствовал, что она была не одна. — Ты одна?

— Нет, со мной, Вера и Тед мы все еще сидим в баре! — Голос Теда прокричал что-то непонятное. — Они передают большой привет!

— Спасибо, — сказал я.

— Ты видишь, я уже знаю, с кем ты можешь работать!

— Да, Маргарет!

— Я твой маленький менеджер! Я еще сделаю из тебя автора, пользующегося самым большим спросом в мире!

Я представил себе, как она с сияющим лицом сидит за стойкой, кивая Бакстерам, и как Бакстеры ею восхищаются.

— Джо тебе наврал, Маргарет! — сказал я. — Сценарий отклонили. Джо уволил меня. Коллинз переписывает рукопись.

После нескольких секунд молчания она взяла себя в руки:

— Это меня радует, это очень меня радует, Рой! Джо сразу же тебе предложил два новых фильма? Я скажу — да, ты делаешь карьеру! Только продай себя так дорого, как это возможно! Ты знаешь, чего ты стоишь. Не заключай контракта, пока лежишь в больнице, оставь мне вести переговоры, как всегда…

— Спокойной ночи, Маргарет! — сказал я.

Она взволнованно продолжала болтать, но я положил трубку. Она наверняка прижала ее к уху, как будто связь не прерывалась, продолжая говорить и затем нежно со мной прощаясь. Бакстеры, несомненно, ею восхищались. Какая она все-таки жена! Ее муж — человек искусства, а она существо, которое ему в верной и бескорыстной любви расчищает дороги, возносит его к славе, отодвигая на задний план свои собственные амбиции как актрисы, ведет переговоры и заключает контракты, которая сводит его с такими величинами киномира, как Джо Клейтон…

Самое смешное, что действительно это сделала она. Она была тем, кто завязал первые отношения между нами. И я был ей за это даже благодарен. Хотя в то время я был бы благодарен каждому, кто мне давал возможность работать, все равно, на кого и где, потому что за последние полтора года я не написал ни одной книги и мы находились в достаточно бедственном положении. Свою немалую долю в достижении такого шаткого состояния внесла и Маргарет.

Начиналось это совершенно безобидно, если не сказать — волнующе. Я был очень счастлив, когда она мне сказала, что у нее будет ребенок, и мы решили сразу же пожениться. Тогда я очень хотел ребенка, дом, семью. Это был тот период моей жизни, когда я чувствовал в себе сильные обывательские желания. Ее родители приехали на свадьбу в город. Это были простые милые люди Среднего Запада, они владели аптекой в городе под названием Луисвилль, штат Огайо. Маргарет написала им много обо мне и об удивительных вещах, которые я делаю в Голливуде, и они восхищались мною с почтенным благоговением. Они были рады этой женитьбе. Мне они понравились, особенно мать Маргарет.

Потом они, счастливые, вернулись в Луисвилль, а я начал жизнь в качестве супруга. Это было прекрасное время. У нас был чудесный врач, который наблюдал Маргарет, и ребенок делал замечательные успехи. Мои друзья приходили к нам в гости и принимали Маргарет с готовностью, дружелюбно и по-свойски, с той непосредственной естественностью, которая является отличительной особенностью социальных отношений моей работы, где каждый может все, если он талантлив.

В мире и согласии мы жили совсем недолго. Затем Маргарет начала заботиться о моей карьере. Для того чтобы лучше понять нижеследующее, я должен также заметить, что в Голливуде, впрочем, точно так же, как и везде, где создается кино, господствуют ужасные близкородственные отношения. Люди кино общаются с людьми кино, и единственная тема, которой они владеют, называется кино. Нет ничего иного. О кино говорят денно и нощно, на улице, в ресторане, в клубе и в постели. Говорят о ролях, актерах, сюжетах, интригах, гонорарах и будущих проектах. Это болезнь. Это особенный вид эксгибиционизма, помешательство на разоблачениях и слухах, чего нет ни в одной другой профессии.

Врачи и инженеры, физики и адвокаты имеют еще и другие интересы, они пишут музыку или собирают почтовые марки, они понимают в этом толк, и после окончания рабочего дня они отключаются. Другое дело — люди театра и кино. Они никогда не отключаются от своей работы, у них нет других интересов, никаких занятий для достижения равновесия, они должны всегда говорить о том, что ими движет, днями и ночами, из года в год. Они должны общаться, они должны выставлять себя голыми, как есть, они должны говорить о себе и своей работе. Они действуют друг другу и самим себе на нервы тем, что иногда пытаются убежать от этой чумы: они выезжают за город и в глушь — и возвращаются через несколько дней оголодавшими и с жаждой к знаниям, воодушевленные одним-единственным желанием узнать, что нового случилось в их отсутствие.

И в этом мире жила Маргарет. Она и раньше жила в нем, но только в качестве милой маленькой девочки, которую могли выбирать и взять с собой на какую-нибудь вечеринку, где она спокойно и застенчиво пила свою водку и служила украшением мужчины, который ее привел с собой. Но теперь она жила в этом мире, так сказать, на равноправных началах. Рабочая аристократия кино, единственная аристократия, которую знает кино, признала ее в ее новом качестве — как жену писателя Джеймса Элроя Чендлера.

В качестве жены писателя Маргарет скоро сделала опьяняющее открытие: она больше не была милой маленькой девочкой, которую могли выбирать и взять с собой на какую-нибудь вечеринку, где она спокойно и застенчиво пила свою водку и служила украшением мужчины, который ее привел с собой. Теперь с ней разговаривали, к ней прислушивались, люди оборачивались и дружелюбно ей кивали, когда она говорила.

Я хочу попытаться быть справедливым. Она никогда не говорила о себе. Она никогда не пыталась выдвинуть себя на передний план, подчеркнуть свой талант, заинтересовать собой. Ах, даже если бы она это делала! Как это было бы приятно, как безобидно и безопасно! Она делала нечто много худшее: она говорила обо мне. Она пыталась выдвинуть меня на передний план, подчеркнуть мой талант, сделать меня интересным. И это было ее непростительным грехом. Потому что если есть неписаный закон в этом особом, ирреальном и подозрительном призрачном мире кино, то он таков: ты можешь говорить плохо обо всем человечестве, но никогда не превозносить себя самого или своих близких. Твой талант должны обнаружить другие, но не ты сам. Извне — да, это другое, об этом заботятся твои менеджеры и агенты, но никто не воспринимает всерьез ни слова «из дома». Внутри же, там, где сидят твои коллеги, ты можешь говорить только о своей работе, но не о своих заслугах. Друг перед другом мы все бедные и обнаженные, изнуренные и уставшие. Люди, которые в такой обстановке накидывают себе на плечи пурпурную мантию исключительности, приходятся не ко двору. Их избегают. Один эксгибиционист не будет держать зла на другого, если тот даст ему понять, что он обнажился больше него.

Но это было как раз то, что начала делать Маргарет. Она поносила коллег, и это было в порядке вещей. Но кроме этого, она рекламировала меня, и это было совершенно недопустимо. Тут шутки кончались. Я ее сразу же попросил оставить все как есть, и она мне это пообещала, но не смогла сдержать свое обещание. Она не могла придержать язык. «Если бы вы только позволили Джимми» — был ее крылатым выражением.

Если бы вы только позволили Джимми, то вскоре положение братьев Уорнеров стало бы иным. Если бы вы только позволили Джимми, то последний фильм с Бетти Дэвис не провалился бы. Если бы вы только позволили Джимми, то Гордон Маккейт в своей последней книге написал бы роль не для Роберта Монтгомери, которого все так критикуют, что бедный Роберт, который, к сожалению, не знает, что для него хорошо, должен был бы просить и умолять о новом контракте. Джимми сделает гораздо лучше это и предотвратит то, Джимми предсказал какое-то событие еще год назад, и уже три года у него в шкафу лежит рукопись, идею которой у него хотела украсть кинокомпания «Фокс». Джимми в сто раз лучше, чем все остальные авторы, включая присутствующих, и только из-за его собственной лени, а также тупости окружающего его мира он каждый год не получает премию «Оскар» за лучший сценарий. Да, если бы вы только позволили Джимми!

Я еще раз попытаюсь быть справедливым. Я снова должен сказать, что Маргарет никогда не делала все это из личных интересов. Она постоянно с горечью слышала, что не обладает ни каплей актерского таланта. Можно ли поэтому удивляться, что свои собственные амбиции она перенесла на своего мужа, что она хотела его видеть значимым, знаменитым и пользующимся успехом? Было ли что-нибудь еще более трогательное? Было ли что-нибудь большим доказательством ее любви? И, господи, было ли что-нибудь еще более ужасное?

Наконец я дал ей понять, что сыт ею по горло, и она, по крайней мере при мне, стала воздерживаться от восхваления Джимми. Но вскоре мне рассказали, что в мое отсутствие она стала еще больше трубить в свой тромбон песню «Если-бы-вы-только-позволили-Джимми». Половина моих друзей действительно были недовольны, а остальные иронически подмигивали мне: замечательная идея — сделать жену рекламным агентом, а самому в качестве протеста всегда поднимать невиновные руки. Они меня злорадно поздравляли. Где угодно, при любых продюсерах подобные гимны всегда звучали и приносили успех. Что они, коллеги, меня этим обижали, им уже было не важно.

Наши первые ссоры начались из-за сложившего таким образом положения вещей, из-за этого пролились и первые слезы Маргарет. Она желала мне только добра. А я не хотел ее понять. Она плакала навзрыд, я стыдился и просил прощения, она обещала больше никогда этого не делать, а я подозревал, что она нарушит свое обещание. Я оказался прав. Катастрофа, к которой это в конце концов привело, была следствием ее нарушенного обещания.

Это случилось в 1991 году, весной.

Маргарет как раз была на последних месяцах беременности, когда мы увидели премьеру «Смерть — это женщина». Фильм был основан на идее, которая пришла мне в голову еще в 1938 году. Тогда у меня был заключен прочный, хорошо оплачиваемый контракт с кинокомпанией Уорнеров. Они купили идею и заказали мне сценарий. Это был психоаналитический триллер с главной ролью для Дороти Макгуайр. Когда я отдал сырой сценарий, все были разочарованы. Я не справился. Они были очень вежливы со мной и сразу усадили меня за другой сценарий. Мою рукопись они отдали переработать Доре Томпсону.

Такое часто случается, это прямо-таки правило. Тогда это со мной случилось в первый раз, и мне это было неприятно. Для бедной Маргарет это было светопредставлением. Она не могла этого пережить. Когда я ей об этом сообщил, она забилась в истерике. Она ожесточилась и озлобилась. Она больше не здоровалась с бедным Доре Томпсоном, когда его видела, как будто он мог что-то сделать. Она поносила его в обществе, она рассказывала о нем разные истории. Я думал, что частично ее горе было связано с тем, что тогда ей в первый раз пришло в голову, что я, возможно, действительно самый что ни на есть посредственный писатель и никогда не сделаю карьеру.

Первый показ фильма прошел вечером 23 февраля.

В этот день было очень холодно. Маленькое помещение, где проходил показ, было плохо натоплено и переполнено людьми. Был приглашен весь творческий и технический коллектив фильма, руководство производства, режиссер и лично Джек Уорнер.

Маргарет к этому времени была уже довольно бесформенной, отчего она страдала и чего уже не могли скрыть специально для этих целей купленные платья. Она была неспокойна, раздражена и неуверенна. Она отчаянно улыбалась своей прежней улыбкой Мадонны на все стороны, и от нее не укрылось, что многие люди больше не улыбались ей в ответ.

Потом мы посмотрели фильм. Она толкнула меня и презрительно кашлянула, когда появились титры: «Сценарий: Доре Томпсон, по мотивам повести Джеймса Элроя Чендлера».

— Псст, — я отчаянно сделал ей знак.

— А что! — шикнула он презрительно.

— Маргарет, прошу тебя!

Потом в течение девяноста минут она была спокойна. Спокойна почти до жути, подумал я. Она сидела, сложив руки на животе, и смотрела вперед на мерцающий экран. Ее спокойствие меня настораживало все больше по мере того, как становилось понятно, что фильм был нехорош. Я говорю это не потому, что мой сценарий был отклонен. Фильм действительно был плохой, последующие критические статьи и его прием публикой подтвердили это. Доре Томпсон сделал неудобоваримое, пространное литературное недоразумение из сюжета, основными предпосылками которого были головокружительность, действие и напряжение. Конечно, в тот вечер это абсолютно не имело значения. В мире кино это табу — после показа нового фильма всех его участников поздравляют с мастерским произведением при любых обстоятельствах. Если это табу нарушить, впредь никакие грехи тебе прощены не будут. Я предполагаю, что тогда именно это и явилось причиной — или, по крайней мере, одной из причин — того, почему начались всеобщие поздравления и рукопожатия, когда наконец снова зажегся свет.

Маргарет сидела с белыми губами и не смотрела на меня. Она продолжала сидеть, когда я встал, чтобы принять участие в разговоре, начавшемся вокруг. Ей ее сидение на стуле прощалось, о ее состоянии было всем известно.

Сначала я подошел к Дороти Макгуайер:

— Чудесно, действительно чудесно, Дороти. Я поздравляю вас. Это была ваша лучшая роль.

— Ах, Джимми, как мило, но вы преувеличиваете!

— Нет, действительно, Дороти, я вам клянусь! Вы со мной согласны, мистер Уорнер?

Старый Уорнер медленно кивнул и с улыбкой погладил руку Дороти:

— Да, детка, я чрезвычайно доволен вами.

— Я тоже, Дороти! — Это был Доре Томпсон. Он поцеловал ей руку. — Я в восторге.

— Доре, — сказал я, — это была моя идея, а затем мистер Уорнер дал рукопись вам, но я надеюсь, что вам особенно отрадно будет услышать из моих уст, что вы проделали великолепную работу.

— Спасибо, Джимми, спасибо! Я действительно этому рад!

И так далее.

Официанты принесли напитки, все курили, и почему-то никто не решался покинуть маленькую холодную комнату. Так было всегда. С фильмами, которые всеми не воспринимались как безупречные, особенно. Переходили от одной группы к другой и говорили друг другу любезности. Это была скромная роскошь. Нелюбезностей слышали достаточно. И это старая прописная истина, что люди искусства живут больше за счет аплодисментов, чем за счет своего хлеба насущного.

Джек Уорнер ходил туда-сюда, по-отечески улыбался и разговаривал со всеми как со своими детьми. Я пытался на всякий случай держать его подальше от Маргарет, которая сидела среди группы второстепенных актеров, но мне это все-таки не удалось. Уорнер подошел к ней. Ему с почтением освободили место, и круг снова сомкнулся вокруг него, еще плотнее, чем прежде. Я был отделен от Маргарет.

— Ну, миссис Чендлер, — сказал старый Уорнер и поцеловал Маргарет руку с немного комичной, но сердечной галантностью, — а как вам понравился фильм?

У меня на лбу крупными каплями выступил пот. Стало тихо, и Маргарет, нарушив тишину, сказала громко и холодно:

— Я нахожу, что он воняет.

«О боже! — подумал я. — Боже мой, нет, только этого не хватало!» Я закрыл глаза. Я услышал, как Доре Томпсон засмеялся. Затем я услышал голос Джека Уорнера:

— Но, миссис Чендлер, мы все находим его великолепным!

Я снова открыл глаза. Я увидел свою жену — с лихорадочно красными щеками, руки сложены вокруг бесформенного живота, сидящую прямо, кивающую головой. Медленно и со зловещим достоинством она сказала:

— Я нахожу его ужасным.

— Но наша Дороти…

— Это не касается мисс Макгуайер, — произнесла Маргарет, — это касается ужасного сценария. Если вы, мистер Уорнер, имели хотя бы на пять центов понятия и взяли сценарий моего мужа, то сейчас у вас был бы фильм, достойный вложенных средств. — Она посмотрела на Доре. — Мне жаль, мистер Томпсон, но это моя точка зрения. — И добавила, обращаясь к Джеку Уорнеру: — Вы потеряли на этом много денег!

Господи, благослови ее, она была абсолютно права, общество действительно потеряло на фильме «Смерть — это женщина» много денег. Но тогда этого еще никто не предполагал. И никто этого не хотел знать.

Маргарет встала. Ей уступили место, отчужденно и холодно. Полная высокомерия, она несла свое бедное бесформенное тело. Со своей улыбкой Мадонны она подошла ко мне.

— Рой, — сказала она, — я хочу домой.

8

Но это еще не была собственно катастрофа.

Сама катастрофа случилась только 1 марта. Первого марта Уорнеры разослали формуляры, где служащим сообщалось о продлении их контрактов на следующий год. Это был тревожный, опасный день, это 1 марта. Я сидел в своем офисе, когда пришел посыльный и принес мне желтый закрытый конверт. Я допечатал страницу до конца, затем разорвал конверт и, пока шел к двери, быстро пробежал глазами письмо. Я хотел пойти пообедать в столовую. Был час дня.

В этот день я не пошел в столовую. Я успел только пройти по коридору. Потом мне стало ясно, что было в письме.

Уорнеры не продлили мой контракт.

Я медленно вышел во двор, прошел мимо студии-3. Письмо я держал в руке. Уорнеры не продлили мой контракт. Я сел на небесную бледно-голубую кровать в стиле Людовика XIV, которая стояла на весеннем солнце перед входом в студию, и закурил сигарету. Уорнеры не продлили мой контракт. Я поднял ноги, положил их на кровать, в которой еще вчера лежала Бетти Грабл, и думал. Я оказался на улице. Скоро родится ребенок. У меня было отложено немного денег, и можно было продержаться несколько месяцев. Кроме того, у меня были идеи, которые я мог бы продать. Но несмотря на это и тем не менее: Уорнеры не продлили мой контракт. Я был свободным писателем. Было много свободных писателей, дела которых шли даже лучше, чем у тех, кто работал по контракту. Но у многих дела шли хуже. У многих и вовсе плачевно. Скоро родится ребенок. А Уорнеры не продлили мой контракт. Почему, черт возьми, они этого не сделали? Я встал и пошел к главному зданию. Я хотел поговорить с Джеком Уорнером. Или с одним из его сотрудников. Я хотел знать, почему мой контракт не продлили. Да, я хотел это знать. Конечно, я хотел это знать, черт побери!

Вход в главное здание был через огромную стеклянную дверь. В стеклянной кабине рядом с дверью сидела платиновая красотка. Я знал ее семь лет. Ее звали Мэйбл Деррмот, она была замужем за коммивояжером. У нее было двое детей, и она не всегда отказывалась от приглашений куда-либо. Фокус стеклянной двери был в том, что ее можно было открыть только тогда, когда Мэйбл нажимала на кнопку. В этом заключалась ее работа. Она должна была быть со всеми знакома и точно знать, кому разрешено было входить в главное здание, а кому нет. Она знала всех. Меня она тоже знала. Она нажимала для меня на кнопку в течение семи лет, когда у меня были дела в главном здании. Я кивнул ей, она кивнула мне в ответ. В следующий момент я налетел на огромную стеклянную дверь.

Я потряс за ручку. Стеклянная дверь не поддалась. Мэйбл не нажала на кнопку. Она высунула голову из маленького окошечка.

— Привет, Мэйбл, — сказал я. При этом у меня свело желудок.

— Добрый день, мистер Чендлер, — вежливо ответила она. — Вам назначено?

Значит, она уже знала. Я был одним из тех, для кого она больше не нажимала на кнопку.

Все произошло быстро. Очень быстро.

— Нет, — сказал я. — Мне не назначено.

— Сообщить о вас?

— Спасибо, — сказал я.

— Доброго вам дня, мистер Чендлер.

— Доброго вам дня, Мэйбл, — сказал я. Затем я направился обратно в офис, чтобы забрать свою пишущую машинку и свою трубку.

Когда я пришел домой, Маргарет вязала. Мы снимали дом на Нортвуд-драйв, очень уютный маленький домик с одной гостиной и широкой крутой деревянной лестницей, которая вела на второй этаж. Маргарет услышала, как я закрыл входную дверь, и окликнула меня по имени.

— Да, Маргарет, — сказал я. Я поставил пишущую машинку и поднялся к ней. На ней была широкая домашняя юбка, она с улыбкой смотрела на меня.

— Погляди, — гордо произнесла она.

Она показала мне какую-то вещь для новорожденного.

— Миленько.

Она насторожилась:

— Что случилось?

— Ничего.

— Нет, у тебя что-то случилось! Скажи мне, Рой. Что стряслось?

Я подошел к окну и выглянул на улицу. По траве гоняли друг друга две незнакомые собаки.

— Откуда эти собаки? — спросил я.

— Где?

— В нашем саду. Чужие собаки.

Она встала, тяжело подошла ко мне и потянула меня от окна к себе.

— Рой, скажи, что произошло?

Тогда я все сказал ей.

Переваливаясь, она вернулась на свое кресло. Она села, посмотрела на детские штанишки и уронила их. Волосы беспорядочно падали ей на лоб, на ее лице были типичные при беременности желтые пигментные пятна, и она была не накрашена…

— Это я виновата, да? — беззвучно произнесла она.

— Смешно! — Я ушел от ответа. Конечно, она была виновата. Но разве мог я ей это сказать? — Что за ерунда! В чем ты виновата?

— Потому что я сказала мистеру Уорнеру, что нахожу фильм ужасным.

— Ерунда! — я снова посмотрел вниз на собак. Потявкивая, они копали яму в нашей клумбе для роз. — Это вообще не имеет ничего общего с тем случаем!

— Разумеется! Поверь мне, Рой! Я знаю это. Доре — хороший знакомый мистера Уорнера. Поэтому он и получил заказ на то, чтобы переписать твою рукопись.

Она с трудом поднялась и начала ходить взад-вперед. Длинная юбка стесняла ее движения, и она дважды споткнулась.

— Конечно, так и было! Доре пришел к Уорнеру и настроил его против тебя! Потому что ты талантливее его!

— Я не талантлив.

— Ты в сто раз талантливее Доре!

— Нет, Маргарет, у меня нет таланта.

— Есть! Есть! Доре боится конкуренции с тобой! Он знает, что ты скоро размажешь его по стенке! И поэтому он хочет тебя устранить! Потому что ты талантливее его!

Я подошел к ней и положил руки ей на плечи.

— Теперь послушай меня внимательно, Маргарет. Я не талантливый. Я заурядный писатель, это я тебе уже говорил, и теперь я тебя очень прошу наконец это понять.

— Я…

— Подожди! Я знаю, что приятнее быть замужем за Полом Осборном или за Джоном Стейнбеком, если ты честолюбива. Но я не Осборн! И не Стейнбек! Я требую, чтобы ты наконец смирилась с этим.

— Я никогда с этим не смирюсь! — взволнованно закричала она. — Я никогда не смирюсь с этим, потому что это неправда! Ты себя просто недооцениваешь!

— Это не так. Просто ты переоцениваешь меня! И должна прекратить это!

— Прекратить — почему?

— Потому что это уже давно отнимает у меня всякую возможность работать! Потому что я теряю своих друзей, свои связи…

— …и свой контракт с мистером Уорнером, — медленно произнесла она.

Ее глаза впились в мои. Я молча смотрел на нее. Ну и прекрасно, думал я, если ты непременно хочешь это услышать — пожалуйста.

— И свой контракт с мистером Уорнером.

— Значит, я все-таки виновата в этом!

Я не хотел этого говорить, и все же сказал:

— Да, Маргарет.

— Ах!

— Мне жаль, но это так. То, что ты сделала на премьере, было непростительно! Я тебя люблю, ты моя жена, но я не могу этого простить!

— Значит, ты не можешь этого простить!

— Нет.

— Тебе было стыдно за меня?

— Да, Маргарет.

— И это из-за меня, из-за этой сцены на показе, мистер Уорнер не заключил с тобой контракт?

Я говорил про себя, я не хотел говорить это вслух, и все же я сказал:

— Это не такое ужасное несчастье, хотя, конечно, неприятно. Но я со всей прямотой должен тебя попросить взять себя в руки. В будущем это должно быть по-другому. Иначе…

Она вскочила:

— Иначе?

— …иначе ты снова оставишь меня без работы!

Она резко рассмеялась:

— Я оставлю тебя без работы! Я? Именно я? Вот это здорово! Это очень хорошо!

Она снова, спотыкаясь, начала ходить взад-вперед.

— Сядь, Маргарет, подумай о ребенке.

— Теперь я должна подумать о ребенке? Сейчас, вот так сразу? А ты подумал о ребенке?

— Маргарет, прошу тебя!

— Оставь меня в покое! Что ты, собственно, о себе воображаешь? Ты смеешь меня упрекать? Я пытаюсь помочь тебе, поддержать тебя, продвинуть тебя дальше — а ты меня упрекаешь?!

— Я тебя только попросил…

— Я всегда на твоей стороне, я заступаюсь за тебя, я сказала Джеку Уорнеру правду — и ты меня упрекаешь?! Да, чего ты, собственно говоря, хочешь? Какую-нибудь маленькую потаскушку, которая молча смотрит, как тебя хают? Которая не раскрывает рта, когда творится несправедливость? Которая улыбается и, может, ухаживает за мистером Томпсоном? Ты мной недоволен, да? Я плохая жена, да? Тебе неприятно, что я на твоей стороне? Было бы лучше, если бы я тоже устраивала вместе с вами этот лживый театр, да? Да, мистер Уорнер! О, прекрасно, мисс Макгуайер! Вы гений, мистер Томпсон, так?

Закашлявшись, она остановилась передо мной:

— Скажи мне, чего ты хочешь! Скажи же мне!

— Покоя, я хочу покоя, хочу работать спокойно! — закричал я.

— Ах, и я тебе в этом мешаю!

Я не хотел этого говорить, Господь свидетель, я не хотел этого говорить, но все же сказал:

— Да, и ты мне в этом мешаешь!

Она посмотрела на меня. Ее глаза наполнились слезами:

— Вот благодарность. Благодарность за все, что я для тебя сделала!

Она повернулась и, спотыкаясь, побежала к двери.

— Маргарет, прошу тебя!

Дверь захлопнулась. Я услышал стук ее каблучков в коридоре. Я тут же рванулся к двери. Прежде чем я добежал до нее, я услышал крик. Это был ужасный крик. Он звучал как крик животного, в нем не было ничего человеческого.

— Маргарет! — закричал я.

Она лежала внизу в гостиной, скрючившись, со смертельным ужасом на лице, прижав руки к животу. Она смотрела на меня глазами, в которых стоял этот ужас, когда я к ней спустился. Широкая голубая домашняя юбка веером лежала вокруг нее.

— Врача, скорее врача, — прохрипела она.

Она упала с крутой лестницы.

9

Господи, сделай так, чтобы с ней ничего не случилось, чтобы все было хорошо, Господи, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста! Это я виноват, я ее разволновал. Она побежала к лестнице, потому что была взволнована. Прошу тебя, Господи, сделай так, чтобы с ней ничего не случилось и чтобы с ребенком ничего не случилось. Я не хочу писать никаких хороших фильмов, Господи, если ты дашь ей выжить, я клянусь тебе, я не хочу быть снова счастлив, но, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, дай ей выжить и сделай, чтобы ничего не случилось с ребенком. Аминь.

Это было три часа спустя.

Я стоял в одном из бесчисленных коридоров больницы Беллевю и ждал. Руки у меня были влажными, рубашка пропотела насквозь. Я потел от страха. Пришел врач, он вызвал «скорую помощь» — у Маргарет началось кровотечение. Потом она потеряла сознание. Я сидел рядом с ней, когда «скорая» с воющей сиреной мчалась по улицам, и чувствовал, как врач, сидя в ожидании рядом, смотрит на меня взглядом, полным отвращения.

Ее сразу повезли в операционную, еще в «скорой» ей сделали необходимые инъекции. Врач оттолкнул меня, когда я хотел последовать за ней.

— Вы останетесь здесь, — холодно сказал он. Он ненавидел меня. Я и сам себя ненавидел. Я остался. Над входом в операционную загорелась лампочка.

«Идет операция. Вход воспрещен», — гласила надпись.

Я не входил. Я сидел на скамье и молился. За Маргарет. За ее жизнь. За жизнь ребенка. Я молился в течение сорока пяти минут. Затем приоткрылась створка двери, и они выкатили Маргарет. Она была без сознания и выглядела как мертвая.

— Что? — спросил я врача.

— Еще слишком рано говорить.

— Ребенок…

— Мертв, — сказал он.

— А она…

— Слишком рано, — сказал он. — Придите через час.

И он оставил меня стоять. Он знал, что я был виноват. Я вышел на улицу, нашел бар, который был еще открыт, и попросил бутылку виски. Бар находился неподалеку от больницы. Бармен ободряюще мне кивнул:

— Сказали подождать?

— Да.

— Все мужчины, которые сюда заходят, должны подождать, — сказал он.

Я ничего не ответил. Через некоторое время он вернулся ко мне и молча поставил передо мной вторую бутылку виски. Он подходил еще пару раз. Потом я снова пошел в клинику. Сестра, которая сидела перед палатой Маргарет, сказала, что еще слишком рано. Я должен был опять прийти через час. Через час!

Бармен кивнул, когда меня увидел. Он поставил передо мной большую чашку черного кофе:

— Сказали еще подождать?

— Да.

— Выпейте это. Все мужчины, которые должны еще подождать, пьют это.

Я выпил кофе. Он был крепкий и очень горький. Потом я снова пил виски.

Через некоторое время вошел еще один мужчина. Он был потный и заказал себе пива. Бармен покачал головой и подал ему большую порцию виски.

— У вас должно быть много работы, — сказал мужчина бармену.

— Хватает, друг мой, — ответил он. — К вечеру меньше.

Наконец час прошел, и я вернулся обратно в больницу.

День был жарким, слишком жарким для марта. Сестра сказала, что надо подождать еще несколько минут, и я могу посидеть в коридоре перед палатой. Я ждал.

Я достаточно много выпил, но я этого не ощущал. На вкус виски было похожим на воду. Я помолился еще. Потом пришел врач. Он закурил сигарету и с неприязнью посмотрел на меня.

— Можно мне к ней?

— Да.

— Она спасена?

— Да.

— И…

— Она никогда больше не сможет иметь детей, — сказал он и оставил меня стоять. Теперь я тоже его ненавидел.

Я пошел к Маргарет. Она лежала в светлой безликой палате и выглядела постаревшей лет на двадцать. Она улыбнулась знакомой улыбкой Мадонны, которая особенно хорошо смотрелась в профиль, и сказала:

— Ничего, любимый.

Я подошел к ней и опустился на колени. Моя голова лежала у нее на груди.

— Прости меня, — прошептал я.

— Я прощаю тебя, — спокойно сказала она.

Я посмотрел на нее.

Маргарет улыбалась.

10

Я перечитываю то, что написал до этого, и замечаю, что совсем забыл описать мое душевное состояние в этот первый день в клинике, мои мысли и мое мнение насчет предположения об опухолевом образовании в моем мозгу и связанной с этим операции. Это упущение объясняется, вероятно, тем обстоятельством, что в то время я вынужден был заниматься посещениями, о которых я упоминал, а также новостями, которые мне сообщали. Поэтому вплоть до вечера у меня почти не было свободного времени для того, чтобы заняться моим странным заболеванием. Возможность для этого появилась только с наступлением темноты. У меня были моменты депрессии и растущей раздражительности из-за моей неспособности найти или выговорить определенные слова, но иногда события, творящиеся вокруг, захватили меня. Только когда началось обследование, я все больше и больше стал терять ко всему интерес и замыкаться в себе, размышляя о моем будущем и моей судьбе.

После звонка Маргарет моя головная боль усилилась. А может быть, виной тому было виски, которое я выпил. Я позвонил, потому что хотел попросить у сестры порошок, но по какой-то причине сигнал остался без ответа. Я включил прикроватную лампу и встал, чтобы выйти в коридор. Я встал с кровати впервые за целый день, и мне казалось, что я иду по облакам и что все предметы странным образом удалены от меня — как будто они отступают от меня, а пол шевелится как во время качки на корабле. Голова сильно кружилась, и когда я наконец добрел до двери, я едва успел ухватиться за дверную ручку. Еще секунда — и я бы упал. Что это было? Только слабость? Насколько я действительно болен? Что со мной? Когда мне об этом скажут? Когда, наконец, придут врачи? Я чувствовал, что меня впервые охватывает паника. Выступил пот. Я стал дышать чаще, в надежде, что головокружение пройдет. Но оно не проходило. Только немного уменьшились колебания пола. Правая рука опять заболела. О господи, где же врачи?

Снаружи кто-то нажал на дверную ручку. Я отступил от двери, она открылась, и появился доктор Ойленглас. С ним был маленький толстый человек в белом халате. Он был похож на профессионального букмекера — хитрый, бесцеремонный и циничный. Только руки выдавали в нем врача. Это был профессор Вогт.

Ойленглас познакомил нас и пошел за порошком, когда я сказал, почему я встал. Вогт довел меня до кровати.

— Будет лучше, если какое-то время вы будете как можно меньше двигаться, — сказал он. У него был голос евнуха. Высокий, певучий, какой-то бабий. Удивительный врач, подумал я. Он сел около меня и достал из кармана халата аппарат стетоскоп.

— Не могли бы вы снять куртку, мистер Чендлер?

Я снял, и он начал меня обстукивать. Его пальцы были твердыми и горячими. «Дышите глубже, — говорил он при этом, — еще глубже. Теперь, пожалуйста, не дышите… А теперь опять очень глубоко, да…» Он исследовал меня со знанием дела и быстро. Он заглянул мне в горло, прощупал железы и проверил мои рефлексы маленьким металлическим молоточком. Потом он заставил меня повращать глазами.

— Небольшое, но тщательное обследование будет вам полезно, мистер Чендлер. Я уже сказал это вашей жене. Завтра утром мы пойдем в оптическую лабораторию.

— Вы думаете, что я… что у меня…

— Да? — Он спокойно взглянул на меня маленькими хитрыми глазками.

— …что у меня опухоль?

Он дружелюбно улыбнулся:

— Мой дорогой друг, как вы считаете, вы можете написать сценарий про мою жизнь?

— Не знаю, господин профессор. Я ничего не знаю о вашей жизни…

— Вот видите, — сказал он. — И я ничего не знаю о вашем теле, чтобы понять, есть ли у вас опухоль. Вы должны дать мне немного времени.

Ойленглас пришел с порошком, который я проглотил, продолжая описывать Вогту мои симптомы, о которых его коллега уже знал.

— Ага, — сказал он, когда я рассказал ему о своих затруднениях, связанных с произнесением некоторых слов. — Итак, вы не можете произнести некоторые слова?

— Да.

— Что это за слова? Это какие-то определенные слова?

— Нет. Совершенно разные. Неопределенные.

Он достал из кармана карандаш:

— Что это?

Я ответил. Он показал на картину и опять задал вопрос. После четвертого предмета, который я назвал, выражение моего лица, вероятно, изменилось, потому что он спросил, что со мной.

— Совсем ничего. Я только немного испуган.

— Чем?

— Этими… этими вопросами. Это выглядит так, как будто я сумасшедший.

— Не говорите ерунды, мистер Чендлер, — строго сказал он своим писклявым голосом, который вызвал во мне смех, — и, пожалуйста, соберитесь. Для подобных импрессий нет никаких оснований. — Он посмотрел на меня. Его глаза неожиданно стали строгими и в них появился приказ. Желание смеяться у меня пропало:

— Хорошо, господин профессор.

Он продолжал задавать вопросы. Наконец он добился, чего хотел. Он вытащил ключ:

— Что это?

— К… кл… кла… — Я потел, в висках стучало, я чуть не плакал. Дыхание стало тяжелым. Я попытался еще раз. Я не мог выговорить слово «ключ».

— Но вы знаете, что делают этим предметом?

— Да, господин профессор.

— Что им делают?

— От… отк… — Я видел, что Ойленглас записал что-то в блокнот, который сунул в карман. — От… — Я чувствовал, что от волнения у меня выступили слезы. — Я не могу сказать, но я знаю, что им делают.

— Покажите нам, мистер Чендлер, — дружелюбно сказал Вогт. Я взял ключ и сделал движение, как будто что-то закрываю.

— Большое спасибо, — сказал он. — Отлично. Да, ключом закрывают. — Он произнес эту фразу медленно.

— Ключом закрывают, — повторил я с неимоверным облегчением. Я даже улыбнулся. — Я знал это, господин профессор, но не мог этого сказать.

— Вы голодны?

— Нет.

— Порошок подействовал?

— Немного.

Вогт поднялся:

— Смотрите, спите хорошо, чтобы завтра вы были свежим. И не беспокойтесь. Пока мы что-либо не найдем, нет ни малейшего основания для беспокойства. Он протянул мне сухую горячую ладонь. — Спокойной ночи, мистер Чендлер.

— Спокойной ночи, господа, — сказал я. Ойленглас тоже попрощался и последовал за своим шефом. Я остался один.

Литеральная парафазия, думал я. Это звучало помпезно. Я взял бы эти слова в свой лексикон и удивлял бы ими своих знакомых, когда отсюда выйду: «Коллинз был моим последователем в «Крике из темноты». Он составил литеральную парафазию».

Это звучало злобно и едко. Особенно если не знать, о чем идет речь. Завтра утром я пойду к врачу-окулисту. Почему к окулисту? Какое отношение имеет это к глазам? И если у меня что-то с глазами, значит ли это, что я смогу их вылечить? Или существует опасность ослепнуть? Или свихнуться? Или ослепнуть и свихнуться?

Это было начало той первой ночи. Я думал, что до ее конца я не доживу. Просьбу профессора Вогта спать хорошо я, к сожалению, исполнить не смог. И плохо я тоже не спал. Я вообще не смог заснуть. Я лежал и размышлял о своей болезни, о которой еще никто ничего не знал. Я рисовал себе ее в развитии. Я всячески разукрашивал ее, у меня богатая фантазия.

У меня всегда была богатая фантазия. Поэтому я всегда очень сочувствую людям моего склада. Если у кого-то богатая фантазия, значит, у него нет целого ряда других качеств, например мужества. Фантазия и мужество несовместимы. Одно исключает другое. Если человек благодаря своей фантазии может представить свое будущее, опасность или какую-нибудь ситуацию со всеми возможными последствиями, значит, он уже не сможет действовать в этой ситуации. Мужественными бывают только люди, не имеющие дара представления. Они не знают, что может произойти, они не в состоянии это представить. Величайшие герои были наипростейшими существами. А величайшие трусы, согласно этой теории, были, вероятно, интеллектуалами. Я завидую простым существам. Они легче ко всему относятся. И при всем при том они находят больше сочувствия. Хотя, если подумать, это несправедливо.

Когда я наконец погрузился в путаный и неприятный сон, было пять утра и в саду уже пели птицы. Через два часа меня разбудила медсестра. Она была бесцветная, молодая и глупая.

— Завтрак, мистер Чендлер. — Она поставила его передо мной. Я сел в кровати. Голова у меня больше не кружилась, только немного болела.

— Нельзя ли мне еще немного поспать?

— Мне жаль, но нет, мистер Чендлер. Так распорядился доктор Ойленглас. Ваше обследование начнется в восемь часов.

— Так-так.

— Второй порошок помог?

Я непонимающе посмотрел на нее:

— Какой второй порошок?

— Который я вам дала.

— Когда?

— Два часа назад, мистер Чендлер.

Выяснилось, что на рассвете я позвонил ей и попросил еще один порошок от головной боли. При всем моем желании я не смог этого вспомнить. Пока я пил горячий кофе, я размышлял над этим и нашел все очень неутешительным. Теперь я начал забывать и события!

— Вероятно, вы были в полусне, мистер Чендлер, — сказала медсестра. — Вы спали очень неспокойно.

— Да?

— Вы кричали и разговаривали во сне.

— Вот как? И о чем же я говорил?

— Вы все время говорили о каком-то человеке… мужчине. — Девушка, вероятно, была родом с Баварских гор, она говорила с сильным акцентом.

— И как звали мужчину?

— По-моему, Иов, — сказала она.

Это была очень глупая медсестра.

11

В семь часов сорок пять минут я сидел побритый, вымытый и одетый. Мне было очень хорошо. Пол больше не качался, головокружение почти прекратилось, головная боль была слабой. В восемь часов позвонила Маргарет и сказала, что зайдет после обеда, «Фиделю» был прекрасен, а Бакстеры передавали привет. В десять минут девятого появились Ойленглас и Вогт. На Вогте не было белого халата, вероятно, он это сделал по психологическим причинам. У меня должно было появиться впечатление, что обследование легкое и неглубокое. Оно у меня и возникло. Покуривая и болтая, мы прошли по длинным белым коридорам до двери с надписью «Лаборатория I». Это была рентген-лаборатория.

— Сначала мы обследуем ваш череп, — сказал Вогт.

В лаборатории ждал ассистент. Обследовал меня Ойленглас. Вогт стоял рядом и смотрел. Меня поставили перед аппаратом, в кабинете стало темно, загудели лампы, и Вогт вместе с Ойленгласом исчезли за защитной ширмой. Они сказали несколько фраз на своем непонятном научном языке и сделали два снимка моей головы.

— Вы что-нибудь видели? — спросил я сразу же, как только смог снова двигаться. Ассистент с пленками исчез. Вогт покачал головой.

— Нет, — сказал он.

Я глубоко вздохнул:

— Слава богу, значит, я могу идти.

— Но мы еще не закончили.

— Но если вы ничего не увидели!

— А что мы должны были увидеть?

— Ну, опухоль, — сказал я.

Пока мы шли к двери, которая вела в соседнее помещение, он улыбался:

— Вы слишком просто все себе представляете, мистер Чендлер.

— Почему?

— Потому что на рентгеновском снимке опухоль никогда не видна.

— Не видна? — Я опять почувствовал себя очень усталым. И начал мерзнуть.

— Не видна, потому что она тоже состоит из мяса, как и весь мозг.

Сбитый с толку, я смущенно молчал. Потом я понял, что именно сбило меня с толку:

— А зачем тогда вы вообще делали рентген?

— По другой причине, мистер Чендлер. Мы хотели поближе познакомиться с вашей головой, измерить давление в мозге…

— И какое у меня давление?

Он взглянул на меня немного сердито. Между тем мы вошли в соседнюю комнату, которая выглядела как кабинет глазного врача.

— Мистер Чендлер, вы не должны быть таким нетерпеливым.

— Я нетерпеливый.

— А также слишком любопытным. Пожалуйста.

— Я только хотел узнать…

— Да-да, — сказал Ойленглас, перехватив взгляд своего шефа. — Дайте нам еще немного времени, мистер Чендлер. Скоро мы сможем вам все сказать. — Он подвел меня к стулу, в помещении опять стало темно, и он начал обследовать мои глаза.

— Что это? — спросил я и показал на прибор, который он взял в руку.

— Глазное зеркало.

— А что вы им делаете?

Ойленглас посмотрел на Вогта. Вогт вздохнул.

— Господа, — сказал я. — Не сердитесь на меня из-за моего любопытства. Но я волнуюсь. И в конце концов, вы же обследуете мой череп. Я знаю, что вы не очень волнуетесь, но я-то очень. Потому что если здесь кто-то болен, то это я, то это моя о… моя… опо… — Мне сдавило горло. Я чувствовал, как мощными волнами на меня накатывалась подавленность, доходящая до истерики. Я не мог выговорить слово «опухоль», это опять началось. — Моя оп…оп… — Я беспомощно что-то лепетал, и у меня было такое чувство, что я никогда не смогу закрыть рот, чтобы это прекратить. — Да помогите же мне! — закричал я. — Скажите это слово!

— Ваша опухоль, — сказал Ойленглас. Вогт не сказал ничего. Он не смотрел на меня. Я думаю, он меня ненавидел. Богатого истеричного труса, которого ему приходилось терпеть вместе с его настроением.

— Мне очень жаль, — сказал я. — Я больше не буду вам мешать. Все из-за того, что у меня слишком богатая фантазия.

Потом какое-то время я молчал. Неожиданно оба врача стали мне чрезвычайно противны. Справедливости ради надо добавить, что, похоже, я тоже стал им очень противен. Ойленглас подвигал глазное зеркало перед моим лицом туда-сюда и попросил меня посмотреть вверх, вниз, вправо и влево. Иногда луч света из скрытого где-то в зеркале источника направлялся мне прямо в зрачок и неприятно ослеплял меня. Это был, должно быть, очень яркий источник света, и его особенность заключалась в том, что я не мог его видеть.

— Гм, — сказал Ойленглас после долгой паузы. Затем он встал и передал зеркало своему шефу. Обследование началось по новой. На этот раз Вогт просил меня смотреть вверх, вниз, вправо и влево. Он приблизил свое лицо к моему и оказался всего в нескольких сантиметрах от меня. Он вглядывался в мои глаза. Особенно тщательно он обследовал левый глаз. Похоже, на завтрак он ел что-то с чесноком. Потом он встал и о чем-то переговорил с Ойленгласом. Из всего, что я слышал, я ясно запомнил только одно выражение — «застойный зрачок». Я запомнил его, чтобы потом посмотреть в словаре, что оно означает. Через две минуты Ойленглас повернулся ко мне и предложил сигарету.

— Спасибо, — сказал я. Мы все закурили. У меня было ощущение, что эта внимательность Ойленгласа — плохой знак. Похоже, он нашел что-то у меня в глазах и считал, что я заслужил сигарету. Но я стиснул зубы и промолчал. Я больше ничего не спрошу! Вогт, который что-то записывал, неожиданно с расположением посмотрел на меня.

— Спасибо, — сказал он, улыбаясь.

— За что?

— За то, что вы не задавали вопросов.

— О, пожалуйста, — сказал я.

— Как вы себя чувствуете?

— Хорошо. — Будь я проклят, если я что-нибудь спрошу.

— Еще слишком рано что-нибудь констатировать. — Вогт погасил сигарету. — Определенные признаки указывают на то, что ваш мозг возбужден. — При этом он пристально посмотрел на меня, чтобы понять, как отреагирует на это сообщение интеллектуал-неврастеник Джеймс Элрой Чендлер, трусливый истерик, который хорошо платит, и он, вероятно, с удовольствием посмотрел бы, как я задрожал. Но я не задрожал. Я не доставил ему этой радости.

— Так-так, — сказал я и весело улыбнулся. Во всяком случае, я надеюсь, что то, что я изобразил, было веселой улыбкой.

— Чтобы окончательно убедиться в безопасности, сейчас мы быстро сделаем электроэнцефалограмму, — сказал Ойленглас.

— Сейчас?

— Если вас это устраивает.

— Меня все устраивает, — сказал я и опять весело улыбнулся. Они еще меня узнают.

12

Станция, на которой делали электроэнцефалограммы, находилась в подвале и состояла из трех помещений. В первом у окна сидела молодая женщина-врач и пила кофе. Она была довольно высокого роста, в больших модных очках, и у нее были черные волосы с белыми крашеными прядями.

— Доброе утро, доктор Ройтер, — сказал Ойленглас. — Это мистер Чендлер.

Я протянул ей руку. Она улыбнулась, обнажив крупные зубы:

— Я смотрела ваш последний фильм, мистер Чендлер.

— Какой?

Она назвала фильм, для которого я шесть лет назад я написал сценарий, семейная комедия для Кэтрин Хепберн.

— Это не последний мой фильм.

— Но он как раз недавно шел в Германии.

Я сел на стул, который она мне придвинула.

— Он вам понравился?

— Мне он показался отвратительным, — сказала она и занялась различными техническими приборами.

— Ничего страшного, — сказал я и улыбнулся ей. Она улыбнулась в ответ, подходя ко мне. В руках она держала широкий плотный резиновый бандаж.

— Пожалуйста, закройте рот, мистер Чендлер.

Я закрыл рот.

Она закрепила бандаж у меня под подбородком и стала поворачивать его вверх — так, чтобы он мог скользить по волосам. Ойленглас и его шеф, разговаривая вполголоса, медленно перешли в соседнюю комнату.

— Сопротивляйтесь, — сказала доктор Ройтер. Я начал оказывать сопротивление. Она надела бандаж и затянула его, бандаж сдавил мне череп. — Уприте голову мне в грудь.

Я закрыл глаза. Мой нос очутился у нее между грудей. Я чувствовал ее запах. Она пахла свежо и молодо. Она давила на меня, и я должен был держаться за кресло, чтобы не упасть. Наконец бандаж заскользил по моим волосам.

— Так, — удовлетворенно сказала она.

Напротив меня на стене висело зеркало. Я взглянул на себя. Я выглядел так, как будто у меня болели зубы. Я больше не мог говорить, так как бандаж крепко сжал мне челюсти. Доктор Ройтер взяла несколько металлических полосок со стола и опять подошла ко мне. Она начала накладывать полоски мне на голову и крепко привинчивать их. Таким образом через пару минут на моем черепе образовалось некое подобие клетки. Время от времени она брала какой-то особенный циркуль и делала отметки. Было похоже, что металлические полоски должны были лечь строго на определенные участки моей головы. Пока она все проделывала, она говорила не умолкая. Она рассказала мне обо всем, что ей не понравилось в моем фильме. Ей не нравилось очень многое, и она выражалась очень откровенно. Я нашел подобный вид критики несправедливым и взял со стола карандаш и листок бумаги.

«Несправедливо, — написал я. — Я не могу защищаться!»

Она удовлетворенно засмеялась:

— Это же прекрасно!

Она опять отошла и стала собирать цилиндры и колечки, похожие на те, которые применяют в радиотехнике для банановых штепселей. Я следил за ней. Потом мне кое-что пришло в голову, и я отвел глаза. Я вспомнил, что сказала Иоланта. Я смотрел на ноги доктора Ройтер. У нее были красивые ноги.

Она начала с помощью металлических полосок закреплять цилиндры и колечки на различных участках моего черепа, при этом постоянно смачивая мне кожу какой-то жидкостью, похожей на воду. Всего она прикрепила девятнадцать колечек, я считал в зеркале. У каждого колечка она делала точные измерения с помощью изогнутого циркуля. В итоге я стал выглядеть как зашнурованный и упакованный дикобраз, колечки торчали по всей голове, они были прикреплены даже на ушах. В течение всего времени доктор Ройтер болтала без умолку. Мне кажется, я обидел ее, когда снова начал писать.

«Я боюсь, вы не любите мужчин», — написал я.

Она весело рассмеялась.

— Я их ненавижу, — сказала она и еще крепче закрутила винтики моего металлического шлема.

«Вы мне симпатичны», — написал я.

— Вы мне тоже, — сказала она и похлопала меня по плечу.

Затем она провела меня в соседнее помещение, похожее на библиотеку — все стены были уставлены стеллажами с бесчисленными тонкими рукописями, а потом мы прошли в третье помещение.

Здесь я опять увидел Ойленгласа и Вогта. Они стояли около огромного пульта и смотрели на него через плечо молодого врача, который сидел за пультом. Напротив стояла кровать, на ней лежал человек, голова которого была так же зашнурована, как и моя. Колечки разноцветными проводами были соединены с ящичком, а от ящичка толстый резиновый кабель вел к огромному пульту, за которым сидел молодой врач. Молодой врач двигал рычаги и нажимал на кнопки.

— Открыть глаза! — сказал он.

Пациент на кровати открыл глаза. Он немного потел. Я смотрел на него очень внимательно, чтобы понять, больно ли ему, но он не производил такого впечатления.

— Закрыть глаза, — сказал молодой врач.

Пациент закрыл глаза.

Я подошел к пульту.

На нем было бесчисленное количество ламп, ручек и кнопок. Вверху равномерно бежала бесконечная бумажная лента, на которой восемь дрожащих штифтов рисовали восемь дрожащих линий. Бумажная лента сама складывалась в пачку. Для меня все восемь линий выглядели одинаково.

Молодой врач повернул переключатель, и штифты начали дрожать в другом ритме.

— Глубоко дышать, — сказал молодой врач. — Быстро и глубоко дышать.

Мужчина на кровати начал дышать быстро и глубоко.

— У вас может закружиться голова, и, возможно, онемеют руки, — безучастно сказал молодой врач, — но это быстро пройдет.

Мужчина на кровати кивнул и быстро задышал. Восемь красных штифтов задрожали над бесконечной бумагой. Я внимательнее рассмотрел мощную аппаратуру. На лицевой стороне я заметил маленькую табличку. На ней было написано: «Тип Д Электроэнцефалограф». И ниже: «Оффнер Электроникс Инк., Чикаго». Смешно, но эта табличка успокоила меня.

— Эта маленькая табличка успокаивает вас, да? — спросил Вогт. Он подошел ко мне и говорил шепотом. Я кивнул. — Я не могу громко говорить, — зашептал он опять, — потому что я могу изменить импульсы нашего пациента. Я опять кивнул. — Этот прибор, — шептал он, — усиливает электрические токи, которые посылает мозг, в десять миллионов раз. Вообще, вы знаете, мозг посылает различные токи. Токи силой одна тридцатимиллионная вольта. Мы объединены в девятнадцати пунктах по всему миру, там мы перепроверяем эти токи и благодаря сравнительному наблюдению можем извлечь определенные заключения о состоянии мозга.

Я кивнул.

Затем я взял карандаш мужененавистницы доктора Ройтер и написал на листе бумаги: «Спасибо».

— За что? — спросил он.

«За разъяснение», — написал я.

Он улыбнулся.

Через пять минут с мужчиной на кровати закончили, он поднялся. Я занял его место и сам пережил ту процедуру, которую перед этим наблюдал. Доктор Ройтер присоединила девятнадцать колечек от моей головы к девятнадцати кабелям розетки, которая находилась на передней стенке кровати. Аппаратура зажужжала, и восемь красных штифтов начали дрожать. Вогт и Ойленглас стояли около молодого врача и наблюдали за линиями на движущейся бумаге.

— Открыть глаза, — сказал молодой врач.

Я открыл глаза.

— Закрыть глаза.

Я закрыл глаза.

Рутина, думал я, и здесь рутина, как везде. Молодой человек, который проверяет головы. Человеческие головы, в которых теснятся влечения, мысли, страсти, жизнь и смерть, головы, у которых есть глаза, которые видят, и уши, которые слышат, рты, которые говорят, и носы, которые нюхают. Одну голову за тридцать минут. За один рабочий день в восемь часов, учитывая час на обеденный перерыв, — четырнадцать голов. За неделю это составит восемьдесят четыре головы. За месяц — в четыре раза больше, то есть триста тридцать шесть голов. А за год…

— Сейчас я помещу источник света у вас над головой, — объяснил врач. Когда я скажу «открыть», откройте, пожалуйста, глаза. А когда я скажу «закрыть» — закройте!

Он прикрепил яркую лампу у меня над головой, вернулся к своему столу и опять начал нажимать свои рычаги.

— Открыть! — сказал он.

Я открыл глаза и стал смотреть в до боли слепящий свет.

— Закрыть, — сказал он. Я опять закрыл глаза.

— Пожалуйста, в течение четырех минут дышите глубоко и равномерно. Вероятно, у вас будет небольшое головокружение, возможно, затекут руки, но это быстро пройдет.

Я дышал глубоко и равномерно. Аппаратура жужжала. Таинственным, непонятным и сложным путем токи, которые посылал мой мозг, усиливались в десятки миллионов раз и превращались в дрожащие линии на белой бумаге. Что я написал? Историю семейной ссоры с юмористическим колоритом для Кэтрин Хепберн? Почему я еще не написал историю об этом молодом враче с его тремястами тридцатью шестью человеческими головами в месяц? Или с его четырьмя тысячами тридцатью двумя минус триста тридцать шесть — три тысячи шестьсот девяносто шесть голов в год, за вычетом официальных и церковных праздничных дней.

— Мистер Чендлер, глубже дышите, пожалуйста!

Я задышал глубже. Доктор Ройтер стояла рядом и улыбалась. Похоже, ей очень нравилось то, что она видела. Она видела, как я потел. Мне было плохо, и голова кружилась. Все вертелось вокруг меня. Доктор Ройтер села на край кровати и скрестила красивые ноги. Красивые ноги тоже вертелись.

— Дышать глубже, мистер Чендлер.

Я дышал глубже. Сколько длятся эти четыре минуты?

— У вас головокружение? — спросила доктор Ройтер.

Я кивнул.

Она откинулась назад, и ее грудь приподнялась.

Я задышал еще глубже, голова закружилась сильнее, и мне стало хуже, руки затекли, но наконец все было позади и мне можно было встать. Доктор Ройтер освободила меня от зажимов на голове.

Пока она снимала металлические ленты, подошли Вогт и Ойленглас. Ойленглас нес толстую пачку бумаги — сейсмографические записи токов моего мозга. Мне было тяжело, я чувствовал себя усталым.

— Что теперь? — спросил я.

— Вы пойдете обедать, — сказал Вогт.

— А данные осмотра?

— Сначала мы должны посмотреть диаграмму, мистер Чендлер. После обеда мы скажем вам свое мнение.

— Прекрасно, — сказал я. — Доброго вам дня, госпожа доктор!

Она протянула мне руку:

— Всего доброго, мистер Чендлер. Мне было приятно работать с вами.

— Я заметил, — сказал я, и мы оба рассмеялись.

Потом я пошел по длинным белым коридорам, через множество лестниц в свою палату. Я чувствовал себя утомленным, голова опять болела, теперь еще и снаружи, там, где ее сдавливали металлические ленты. Я дошел до двери палаты и открыл ее.

На кровати сидела Иоланта.

Птицы все еще пели в саду, светило солнце, где-то недалеко начали звонить колокола, а на кровати сидела Иоланта. На ней было блестящее зеленое платье с черным лаковым поясом. Платье провокационно обтягивало ее тело. Она была без шляпки, и рыжие волосы спадали ей на плечи. Она плохо выглядела, под глазами лежали круги. Когда я вошел, она встала.

— Уходи, — сказал я.

Она покачала головой и направилась ко мне.

— Я запретил тебе приходить сюда.

— Я должна была прийти, — сказала она. Ее голос звучал хрипло. Она подошла ко мне и положила руки мне на плечи. Я сделал шаг к двери, но она двинулась за мной. Она стояла, плотно прижимаясь ко мне.

— Почему ты должна была прийти?

— Потому что я тебя люблю.

Я засмеялся:

— С каких пор?

— С сегодняшнего дня, — хрипло сказала Иоланта.

Я чувствовал ее дыхание на моем лице, так плотно она стояла ко мне. — Я была у Клейтона и прочитала телеграмму.

— Какую телеграмму? — спросил я, хотя уже знал, о чем речь.

— Телеграмму Халлоранса.

Я молчал.

Она обняла меня, и я почувствовал ее тело.

— Твой сценарий не приняли, — сказала она, — это правда?

— Да, — сказал я.

— Они отклонили его?

— Да.

— Ты уволен?

— Да, Иоланта.

Ее волосы, ее глаза, ее губы, запах ее кожи.

— Я подозревала это, — сказала она, — поэтому и пришла сюда.

— И потому что ты неожиданно поняла, что любишь меня?

— Да.

— Так вдруг?

— Вдруг.

— А то, что ты говорила…

— Забудь это.

У меня сильно закружилась голова.

— А почему ты любишь меня? — спросил я.

— Потому что ты несостоятелен, — серьезно ответила она. — Потому что ты никчемный — так же как и я. Потому что мы так похожи друг на друга, Джимми, потому что я поняла, что ты такой же бесполезный и потерянный, как и я. Поэтому я люблю тебя.

Я безмолвно смотрел на нее.

— Поцелуй меня, — попросила она.

Я поцеловал ее.

Я почувствовал, как она за моей спиной повернула ключ в замке, теперь дверь была закрыта, и еще я почувствовал кровь, которая брызнула из моей губы, когда она вонзилась в нее зубами.

Я проглотил кровь. Она была теплой и соленой на вкус.

13

Впервые я встретил Иоланту в квартире Джо Клейтона.

Он арендовал в Грюнвальде второй этаж виллы и дал прием в мою честь, когда я приехал в Мюнхен. Я жил в отеле, но у меня уже была машина. Я поехал с Маргарет.

Был прекрасный тихий весенний вечер, на фоне светлого неба поднимались темные силуэты деревьев Грюнвальдского леса.

Вилла располагалась в большом саду. Луг был дикий, и трава стояла высоко. За виллой была теплица.

Когда мы подъехали, все уже собрались. Джо сердечно поприветствовал нас, и я был представлен почти дюжине человек. Среди них были Хельвиг, немецкий автор, и несколько членов технического штаба нашего фильма. И Иоланта. Когда она протянула мне руку, я почувствовал укол в спину и вздрогнул. В тот же момент я заметил, что она тоже вздрогнула. Я посмотрел на нее. Она встретила мой взгляд с безразличным лицом. Я отпустил ее руку.

— Очень приятно, — по-английски сказал я. Говорили только по-английски.

— Взаимно, — серьезно ответила она. На ней было обтягивающее черное вечернее платье, ее рыжие волосы были высоко зачесаны. Я сжал правую ладонь. Я все еще ощущал пожатие ее пальцев. Я чувствовал его весь вечер. Я разговаривал с другими людьми и переходил из комнаты комнату. Когда я оборачивался, я встречал ее взгляд. Серьезный, задумчивый, немного сонный. Через полчаса я уже видел только ее.

Она была приглашена на работу в качестве моей секретарши, она уже работала с американскими кинопроизводителями в Германии, бегло говорила по-английски, отлично печатала на машинке и стенографировала. Все это сообщил мне Клейтон. Я слушал его с трудом. Я умышленно не смотрел в ту сторону, где предположительно была она. Потом я взглянул на нее. Она стояла и смотрела на меня. А я смотрел на нее, стоящую в черном вечернем платье. Но я не видел вечернего платья. Я видел ее голой — всегда.

Маргарет наслаждалась вечером. Хельвиг был приятным человеком, он увлек ее разговором о современной европейской литературе. Это был конек Маргарет. Она только что прочла «1984-й» Орвелла и была восхищена книгой. Несколько присутствующих книгу еще не читали. Маргарет убеждала их:

— Фантастическая книга, поверьте! О, вы должны ее прочитать! Великолепно! Великий писатель!

— Точно, — сказал Хельвиг. Он говорил медленно, с сильным акцентом, подыскивая правильные слова. — Но я боюсь, вы неверно ее поняли.

— Что вы имеете в виду? — спросила Маргарет. Ее глаза блестели, она выпила свой бокал до дна. Она охотно демонстрировала свой интеллект. Я наполнил ее бокал. Мы пили коктейли. Пили много. Тихо играло радио.

— Вы знаете, кто такой Коу? — раздался женский голос.

Все повернулись.

Это была Иоланта. Она подошла к нашему столу и присела на ручку кресла. Она курила сильными затяжками, в руке она держала стакан. Я смотрел на нее. Я видел ее голой.

— Конечно, — ответил Клейтон. — Это был французский врач, который объяснял своим пациентам, что свои болезни они просто выдумали, верно?

— Правильно, — сказал Хельвиг. — Почему вы вспомнили о нем?

— Этот Коу, — сказала Иоланта, — был фанатиком. Если его пациенту было плохо, он не переносил, когда его сотрудники говорили: «Господин N плохо себя чувствует», они должны были сказать: «Господин N вообразил себе, что он плохо себя чувствует».

Крупный темноволосый мужчина с угрюмым лицом сказал:

— И однажды дошло до того, что Коу сообщили: «Господин N вообразил себе, что он умер».

Все засмеялись. Громче всех — Клейтон. Он похлопал мужчину по плечу и пояснил, обращаясь ко всем:

— Господин Мордштайн консультирует нашу фирму в вопросах, касающихся типично немецких отношений, он ходит к властям и улаживает наши банковские дела.

— Мальчик на побегушках, — сказал мужчина, которого звали Мордштайн. — Это я. Он посмотрел на Иоланту. — Извините, я перебил вас.

Она покачала головой:

— Совсем нет, вы просто опередили меня. То же самое, что и о господине N, мы можем сказать о Европе. Пациент Европа вообразила себе, что она умерла.

— Браво! — вскричал Хельвиг.

— Боюсь, что я не понимаю, — сказала Маргарет.

— Вы прибыли из другого мира, — ответил Хельвиг. — Вы многое не будете понимать из того, что здесь увидите и услышите. Но госпожа Каспари права.

Хельвиг продолжал говорить, но я не мог следовать за его мыслью. Я видел Иоланту. Неожиданно у меня появилось ощущение, что я напился, внезапно и ужасно. Я почти ничего не пил, но тем не менее все завертелось вокруг меня. Я машинально сунул в рот сигарету, избегая смотреть на Иоланту.

Я хотел слушать Хельвига. Но я его не слышал. Я опять видел Иоланту. И я видел ее так, как всегда, когда я на нее смотрел.

Голой.

14

Она загасила сигарету, наклонилась и встретила мой взгляд. Ее зеленые глаза были серьезными. Ее взгляд крепко, как магнит, притягивал мой, охватывая не пропуская его, и я чувствовал, как голос Хельвига снова расплывался передо мной, как все становилось туманным и пасмурным, и как комната начала кружиться вокруг меня. Я сжал руку в кулак. Потом я услышал шум и почувствовал острую боль. Я раздавил ножку бокала, который держал в руке. Сам бокал лежал на полу. Напиток впитывался в ковер, образуя на нем темное пятно.

— Извините, — сказал я и поднял бокал.

— Ваша рука! — крикнул Джо.

Я порезал большой палец. Из раны текла кровь. Я достал носовой платок.

— Я принесу йод!

— Сидите, — сказал я. — Это просто царапина.

Иоланта ничего не сказала. Я повернулся к ней спиной и наклонился, чтобы слушать Хельвига. Он возобновил разговор после паузы, причиной которой был я.

— В подобной духовной атмосфере, — продолжал Хельвиг, — растет молодежь Европы, в атмосфере абсолютной безнадежности. Наши интеллигенты — летописцы этой безнадежности.

Он говорил все громче и громче, похоже, это была его любимая тема. Остальные внимательно слушали, как медленно и осторожно он строил английские фразы. Радио играло «Американец в Париже» Гершвина. Мордштайн заботился о том, чтобы наши бокалы не были пустыми. Свет торшера был желтым и теплым. В подобной атмосфере было очень приятно болтать о конце света.

Я много раз изменял Маргарет с другими женщинами. Она знала об этом. А я знал, что она знала. Я никогда особенно не старался скрывать это. В тот вечер в моей голове неотвязно возникали две мысли: Я знал, что изменю ей с Иолантой Каспари и что в этот раз я очень постараюсь скрыть это от нее. Я не знал только одного: почему я хочу это скрыть. Что в этот раз было по-другому? Что меня тяготило? Я не мог сказать, что это было. Но только не совесть. Я боялся.

— Вы совсем ничего не пьете, — сказал кто-то около меня. Это был Мордштайн. Он держал в руке стеклянный графин и улыбался.

— О нет, — я залпом выпил свой бокал до дна.

— Так-то лучше, — сказал он и опять наполнил его.

Коктейль состоял из джина, рома и сока и слегка обжигал язык. Я смотрел на Иоланту. Она тоже не выпускала меня из поля зрения. Она подняла свой бокал и тоже выпила. Я слегка улыбнулся. И она улыбнулась на короткое мгновение.

Что ж, прекрасно, подумал я.

Но я боялся.

— Оставьте графин здесь, — сказал я.

— Пожалуйста, — сказал Мордштайн. Он поставил графин передо мной. Иоланта скрестила ноги и взяла новую сигарету. Дрожащей, как в судороге, рукой я протянул ей огонь. Она посмотрела на мою руку, затем на меня, затем опять на руку. Мне захотелось ударить ее. Потом она наконец прикурила. Она прикурила так поздно, что спичка обожгла мне палец. Это был тот палец, который я обмотал носовым платком.

Хельвиг и Маргарет все еще продолжали дебаты.

— Для коммунистов, — говорил немецкий автор, — антикоммунистическая литература Запада — за небольшим исключением — единственное триумфальное доказательство правильности пути, на котором они находятся, и достоверности окончательной победы, навстречу которой они шагают. — Сказав это, Хельвиг тоже выпил. Он выпил впервые за весь вечер, и его лицо покраснело. Похоже, он коснулся темы, которая была ему очень близка. Вероятно, это свойственно всем немцам, я это уже заметил. Нельзя пробыть с кем-нибудь и четверти часа, чтобы не быть втянутым в политический диалог не на жизнь и на смерть. Это была мания, это была эпидемия, казалось, Европа захлебывается политикой. Люди должны были ею заниматься, всегда, все без исключения. Да, у Маргарет действительно не было никакого понятия об этом континенте. Никто из нас, из тех, кто прибыл из-за океана, из мира и сытости, не имел никакого понятия.

— Как же возникла такая ситуация? — спросил в этот момент добрый толстый Джо. Его сигара потухла, и он сидел напротив Хельвига, как будто напротив своего комиссара.

— Это легко понять, — сказал немец. — Ужасы войны были не такими страшными. Это бы мы преодолели. Страшным было разочарование от мира. Вы обещали нам — не только нам! — мир, человеческое достоинство, свободу от страха и бедности, свободу слова, вероисповедания, и так далее, не стоит дальше продолжать.

— Нет, — сказал Мордштайн. — ради бога, не надо.

— Продолжайте, — сказал я.

— Если вы хотите это слышать. — Все уже были немного навеселе, В том числе и Хельвиг. — Итак, после того как мы поверили вам во всем этом, поверили «Голосу Америки», Лондонскому радио, Московскому радио, после того как вы со своим миром стали нашей единственной надеждой, потом мы попробовали этот ваш мир. И вы нас разочаровали. Вы нас обманули! Едва наступил мир, как вы снова стали нападать друг на друга. Едва наступил мир, как снова надо было бояться, людей опять стали угонять, бить, запирать. И даже вы, союзники, вцепились друг другу в волосы и предпочли лучше подружиться со старыми нацистами, чем протянуть руку вашим друзьям по войне. Мы не забыли, что сказал господин Черчилль.

— Что он сказал?

— Он сказал: «Мы забили не ту свинью».

Клейтон засмеялся.

— Очень весело, — сказал Хельвиг, — не правда ли?

Клейтон смутился.

— Итак, теперь вы понимаете, — сказал Хельвиг и опять приложился к бокалу, — почему в Европе пишутся такие книги?

— Я начинаю понимать, — сказала Маргарет.

— К этому еще присоединяется мучительное ощущение существования в перенасыщенной и смертельно больной экономической системе. Надо быть коммунистом, чтобы думать, что капитализм никогда не станет формой общественного развития будущего. Кроме того, время приборов Гейгера и фальшивых паспортов еще не пришло! — Он прервался, молодо улыбнулся и сказал: — Боже правый, типичный бош[1], не правда ли? Сразу же начинает держать речь. Я прошу прощения.

Он включил радио громче. Помещение наполнила танцевальная музыка.

Хельвиг поднялся и подошел к Иоланте.

— Потанцуем? — по-английски спросил он. Звучало несколько необычно: оба были немцами.

Иоланта кивнула. Они начали танцевать.

Сидевшие за столом поднялись. Маргарет танцевала с Клейтоном. Остальные гости последовали их примеру. Я остался за столом с Мордштайном. Мы смотрели на танцующих.

— Теперь вы знаете, откуда вы, — сказал Мордштайн. У него была необычно темная кожа, я заметил это только сейчас, когда он придвинулся ближе. На пальцах у него было множество колец. — Очень информативно — однажды увидеть ситуацию глазами немца. — Он с любопытством посмотрел на меня.

— В чем дело?

— Нет, ничего, мистер Чендлер. А что?

— Вы так странно на меня посмотрели.

— Я как раз подумал о том, как легко на вас, американцев, произвести впечатление.

Я повернулся к нему спиной и не ответил.

Иоланта танцевала с Хельвигом. Она танцевала хорошо. Каждый раз, когда она проходила в танце мимо, она смотрела на меня. И каждый раз я боялся.

Мондштайн продолжил говорить:

— Вы же знаете, что происходит в действительности. Вы верите, что власть у вас и что мы здесь, в Германии, являемся вашими творениями. Если бы вы хоть что-то понимали! Но нет! Достаточно Хельвига и его десятиминутной речи — и вы чувствуете себя в церкви. — Голосом Хельвига он повторил: — Время приборов Гейгера и фальшивых паспортов еще не пришло. — Он выпил и дружески улыбнулся: — Вы имеете представление, сколько сейчас можно опять заработать в Германии с помощью приборов Гейгера? А бункеры, танки, радары?

Танец закончился.

Хельвиг поклонился Иоланте, немного чопорно и очень по-немецки. Она кивнула ему и пошла к двери. Там она остановилась и обернулась. Ее глаза были темными, глубокими и опасными. Я встретил ее взгляд. Клейтон и Маргарет, болтая, прогуливались в соседней комнате.

— А что касается фальшивых паспортов, для которых еще, вероятно, не пришло время, — кто знает, когда вам понадобится фальшивый паспорт, мистер Чендлер.

— Мне он не нужен.

— Кто может это знать? Однажды, вероятно, понадобится. Кто тогда поможет? К кому вы тогда обратитесь? Не пугайтесь, мистер Чендлер, если он вам понадобится. Приходите спокойно к доброму старому дядюшке Мордштайну. А мы посмотрим, что сможем сделать для нашего американского брата…

Иоланта развернулась и вышла из комнаты.

Я встал. Теперь я действительно был пьян.

— Извините меня!

— Конечно, — довольно сказал Мордштайн и наполнил свой бокал. Я пошел к двери. Я не хотел идти. Мои ноги шли сами. Я видел перед собой Иоланту. Иоланту, которой там уже не было. Радио продолжало передавать танцевальную музыку. Я вышел в коридор. Коридор был слабо освещен и пуст.

Деревянная лестница вела вниз к выходу.

Я услышал, как закрылась входная дверь. Я прошел мимо гардероба к лестнице. Входная дверь бесшумно открылась. Я вышел в сад, лежащий в неестественно белом свете полной луны, висевшей над деревьями. Было очень тихо и тепло. Неожиданно заболела голова, и я стал плохо видеть.

Передо мной по направлению к теплице двигался силуэт.

Я пошел вслед за ним, и у теплицы я его настиг.

Это была Иоланта.

Она поднялась по двум каменным ступеням в пустую теплицу, в окна которой светила луна. Здесь стоял стол с садовыми инструментами и пара растений в горшках. Посередине стояла старая драная кушетка.

К этой кушетке шла Иоланта.

Мы не говорили ни слова.

Я схватил ее, прижал к себе и поцеловал. Она стянула платье с плеч, и мы опустились на грязную кушетку. Наши руки двигались синхронно. Лицо Иоланты в свете луны было совсем белым, резко выступали скулы, глаза были похожи на темные впадины. Ее рот казался большой раной, а груди белели двумя пятнами в молочных сумерках.

Она с трудом переводила дыхание, но ничего не говорила.

Я тоже молчал. Один раз она застонала. Я обнимал ее плечи, она прижалась ко мне, и вдруг я услышал тихий свистящий выдох, который становился громче и превратился в невыносимое неистовство.

Низко над садом пронеслась группа американских реактивных истребителей, летящих на ночные учения. Земля дрожала. Один цветочный горшок упал. Шум становился все громче и громче, уже казалось, что машины вот-вот врежутся в теплицу. Я почти терял сознание от возбуждения и страха. В этот момент Иоланта дико впилась зубами мне в губу. Я вскрикнул. Я чувствовал, как в рот потекла кровь. Она была теплой и соленой на вкус.

15

— Что говорят врачи?

Прошло полчаса. Иоланта вытянувшись лежала на моей больничной кровати, солнце светило в комнату.

Нам никто не помешал. Я чувствовал себя усталым и удрученным.

— Обследование только началось.

Я сидел на краю кровати и задумчиво смотрел на нее. Ее волосы разметались по подушке, одежда, которую она быстро стянула, валялась в беспорядке на полу. Ее грудь мерно поднималась и опускалась, она глубоко дышала. Почему я разрешил ей остаться здесь? Почему мы набрасывались друг на друга как животные всякий раз, когда не виделись несколько дней? Почему мы не уходим друг от друга? Что это такое, то, что нас связывает?

— О чем ты думаешь? — лениво спросила она и потянулась за сигаретой.

— Так, ни о чем. — Я забрал у нее сигарету.

— Сначала оденься, пожалуйста. В любой момент сюда может кто-нибудь войти.

Она молча кивнула и поднялась. Совершенно непринужденно она потянулась за одеждой. У нее была звериная естественность, не было ситуаций, в которых она стеснялась или смущалась. Она подошла к открытому окну, застегивая блузку.

— Ты с ума сошла?!

— Почему? — Она удивленно повернула голову.

— Отойди от окна! Тебя могут увидеть.

— И что?

— Это совсем не обязательно. Тем более здесь!

— Тем более не здесь, — сказала она и звонко рассмеялась.

Похоже, она нашла это очень смешным. Она все смеялась и смеялась.

— Прекрати, — сказал я. Но уже и я сам смеялся неконтролируемым, почти истерическим смехом. Иоланта была совершенно права. Действительно, почему не здесь? Это было сравнительно респектабельное местечко, если вспомнить те места и обстоятельства, в которых и при которых мы раньше занимались любовью. В лесу, в поезде, на полу, в гардеробе ателье и в трамвайном туннеле.

Я смеялся. Она подошла ко мне и прижалась своим смеющимся ртом к моим губам. Я обнял ее, когда она меня целовала. Мы уже не смеялись.

— Когда мы снова увидимся? — спросила она, уже одетая, собираясь уходить.

О моей болезни больше не было сказано ни слова.

— Я позвоню тебе.

— Я буду ждать.

Она не пожала мне руку, она больше не коснулась меня, она пошла к двери не оборачиваясь. Я сидел на кровати и смотрел ей вслед.

— Иоланта, — хрипло сказал я.

Она остановилась, но не обернулась. Она ждала.

Я молчал.

— Что? — спросила она, тоже хрипло.

— Ничего, — сказал я. — Иди.

Она ушла. Дверь за ней закрылась. Я лег на кровать и стал смотреть в потолок. Осторожно я провел языком по укушенной губе. Вся палата пропахла духами Иоланты.

После обеда пришла Маргарет. Я был очень уставшим, и она быстро ушла. Ей нечего было мне сказать. Ойленглас, с которым она говорила, перед тем как прийти ко мне, обещал представить окончательные данные осмотра в ближайшие дни.

Больше в этот день ничего не произошло. Только вечером раздался какой-то странный телефонный звонок. Звонил Мордштайн. Мы не виделись несколько месяцев, и я был очень удивлен.

— Не удивляйтесь, — игриво сказал он. — Я слышал от мистера Клейтона, что вы не очень хорошо себя чувствуете.

— Уже все нормально.

— Это радует, это действительно радует меня, мистер Чендлер!

— Спасибо, — ответил я и стал ждать, когда он положит трубку.

Но он продолжал:

— Что я еще хотел сказать… если я вам понадоблюсь, у вас же есть мой адрес, не так ли?

— Да.

— Спокойно приходите ко мне.

— Очень мило с вашей стороны. Но я не знаю…

— Никто никогда не может знать, — сказал он.

— Сегодня вы думаете: хоть бы Мордштайн оставил меня в покое…

— Ну что вы!

— …но завтра, вероятно, все будет по-другому! Завтра вы будете думать: Мордштайн — единственный, кто может мне помочь!

Довольно скоро мне пришлось вспомнить эти его слова.

16

«Профессор доктор мед. наук Виктор Ц. Вогт» — было написано на табличке на двери.

Это было спустя два дня. Вогт попросил меня прийти к нему, чтобы узнать о результатах осмотра. Он пригласил меня на пять часов, было уже четверть шестого, но через медсестру он попросил извинить его за то, что он задерживается. Я сидел в пустой сумрачной комнате и листал иллюстрированные журналы. Марлен Дитрих получила крест французского Почетного легиона. В Нью-Йорке арестован клуб, в котором молодые девушки сдавались в аренду миллионерам. В Пиринеях четверо исследователей погибли в пещере. В Корее продолжалась война. Я листал все подряд, сначала читал подписи под юмористическими картинками, а потом смотрел сами картинки. Многие были очень смешными. Через некоторое время я опять посмотрел на табличку на двери и стал размышлять, что обозначает «Ц.». Цезарь? Или Цилле? Темнело.

Оба прошедших дня были заняты дальнейшими обследованиями, меня просвечивали, обстукивали, давали пить различные жидкости. Ойленглас и Вогт были всегда ровно дружелюбны и настроены по-деловому. О течении обследования они не сказали ни слова. Я тоже больше ничего не спрашивал. Я стал намного спокойнее, атмосфера больницы усыпляла меня. Вероятно, мне добавляли какие-нибудь успокаивающие средства в еду, бромид или что-нибудь подобное. Я слышал, что это обычное дело. Возможно, этим и объясняется равнодушие, с которым я воспринимал события вокруг меня. Проблемы с речью у меня исчезли, головные боли держались в границах переносимости. Маргарет приходила каждый день. С Иолантой после ее посещения я больше не говорил.

Я взял новый журнал. Листая страницы, я пытался привести себя в состояние определенного возбуждения. В следующие минуты решится мое будущее. Я узнаю, здоров я или болен, буду я жить или умру. Все зависело от данных осмотра. Я ожидал, что мои ладони станут влажными, в губы сухими. Но ничего подобного не произошло. Я спокойно сидел и констатировал, что мои размышления навевают на меня скуку. Вероятно, дело все-таки в еде.

Дверь с табличкой открылась, и появился Ойленглас. Я встал.

Ойленглас еще раз извинился за опоздание и провел меня в кабинет своего шефа. Это была большая уютная жилая комната, которая ничем не напоминала о врачебной деятельности ее владельца. Я пожал Вогту руку, мы сели. Профессор предложил сигареты и коньяк. Затем он подвинулся ко мне поближе:

— Мы хотим поговорить о некоторых вещах, которые вас интересуют, а именно — о результатах обследования.

— Да, — сказал я и улыбнулся. Здесь было очень уютно.

Вогт открыто взглянул на меня:

— Мистер Чендлер, мы обследовали вас настолько тщательно, насколько это было возможно с помощью тех методик, которыми мы владеем. Мы внимательно изучили результаты, и тем не менее, как тогда, так и сейчас мы не можем сообщить вам точные данные о состоянии вашего здоровья.

Он замолчал, наступила тишина.

— Что это означает? — наконец спросил я. — Вы не можете сказать, есть у меня опухоль или нет?

— Мы не можем сказать вам это с абсолютной уверенностью, — объяснил Ойленглас и поправил очки.

— Но это же и было целью обследования, господа! — сказал я и коротко рассмеялся. Смех был какой-то чужой, и это меня удивило. Вогт потер руки, его круглое лицо выглядело в сумерках как большая белая луна.

— Мистер Чендлер, — писклявым голосом сказал он, — мы говорим о сегодняшних результатах обследования. Мы же еще не закончили.

— Почему же вы не продолжаете?

— Потому что для этого нам нужно ваше согласие, — сказал Ойленглас.

Меня как будто что-то кольнуло, я даже на несколько секунд очнулся от своего летаргического сна:

— Согласие — на что?

— Чистая формальность, — звонкий бабий голос Вогта звучал из сумерек. — Но нам оно необходимо. — Он придвинулся ближе, я опять почувствовал запах чеснока. — В настоящий момент мы можем с определенностью сказать вам, мистер Чендлер, что что-то с вашим мозгом не так, как должно быть. В левой передней части есть новообразование.

— Ага, — сказал я.

— Хотите еще коньяку? — спросил Ойленглас.

— Нет, почему вы спросили?

— Я просто подумал, — сказал он.

— Если у меня опухоль… — начал я.

— Не опухоль — новообразование, — поправил меня Вогт.

— Ну хорошо, новообразование! Если вы уже знаете, что оно у меня есть, почему же вы меня не оперируете? Что вам еще непонятно, господа? — Так это бывает, думал я. Так они сообщают пациентам. Никакого эффекта. «Хотите еще коньяку?» И это все? Какой-нибудь автор в Голливуде может себе это позволить? Какую-нибудь подобную кислую сцену!

— Вы слишком торопитесь, мистер Чендлер! — Вогт наполнил свой бокал. — Мы не можем оперировать так быстро. Во многих случаях можно обойтись и без операции.

— В каких?

— Если речь идет о доброкачественном образовании, его можно удалить с помощью облучения.

— И вы считаете возможным, что у меня доброкачественное образование?

— Разумеется, мистер Чендлер!

— Конечно, мистер Чендлер!

Они выпалили это одновременно и слишком быстро. Оба смотрели на меня с улыбкой. У меня было чувство, что я должен доставить им маленькую радость: ведь они потратили на меня столько сил.

— Теперь я тоже хотел бы коньяку, — сказал я. Мне поспешно его протянули.

— Спасибо, — сказал я и улыбнулся. — Далеко же мы продвинулись! Это у вас такая система?

— Какая?

— Сообщать смертный приговор пациенту частями?

— Мистер Чендлер, — укоризненно сказал Вогт писклявым голосом.

— Конечно, — сказал я. — Эта промежуточная стадия не так приятна! Когда я узнаю точные результаты?

— Если вы дадите согласие на маленькое вмешательство, то завтра вечером.

— Что еще за маленькое вмешательство?

— Речь идет о так называемой вентрикулографии, — сказал Ойленглас.

— Ага.

— Это такой метод обследования, — объяснил Вогт, вспомнив, что мне все надо объяснять, — с помощью которого мы сможем точно определить контуры образования, его природу и местоположение. Мы введем в ваш мозг контрастную жидкость и сделаем рентген. Контрастная жидкость окружит образование со всех сторон, и оно четко прорисуется.

— Звучит вполне разумно.

— Это великолепный метод, — с энтузиазмом сказал Ойленглас.

— Один вопрос… — я поставил бокал.

— Да, пожалуйста?

— Как контрастная жидкость попадет в мой мозг?

— Через две маленькие дырочки, — сказал Вогт и смущенно закашлялся.

— Через две маленькие дырочки, — повторил я.

— Через две маленькие дырочки, — повторил Ойленглас. Похоже, внезапно мы все начали страдать литеральной парафазией.

Вогт встал и включил торшер.

— И что же это за две маленькие дырочки? — спросил я.

Он подошел ко мне и с двух сторон прикоснулся к затылку, сантиметрах в десяти от начала роста волос.

— И на это вам нужно мое согласие?

— Нет, — сказал Вогт, удивив меня.

— Но…

— Ваше согласие, мистер Чендлер, нам нужно не на вентрикулографию. Если во время ее проведения мы установим, что речь идет о злокачественном образовании, мы прооперируем вас сразу.

— Не приводя меня в сознание?

— Да, мистер Чендлер.

Я встал и подошел к окну. На улице было уже совсем темно. Сквозь деревья парка я видел огни улицы. Проехал автомобиль. Я повернулся.

— Послушайте, — сказал я, — все эти разговоры о вентри…

— Вентрикулографии…

— …не являются ли они частью вашего метода — таким образом сообщать о том, что операция необходима? Может быть, вы уже знаете, что у меня злокачественная опухоль?

— Нет, мистер Чендлер, — сказал Вогт и посмотрел на меня. Больше он не сказал ничего. Но мне стало ясно: они действительно еще не знали. Я подошел к столу и сел. — Что я должен подписать?

— То есть вы согласны?

— Конечно, — сказал я. — Я же не могу жить дальше в такой неопределенности.

— Очень разумно, мистер Чендлер. — Ойленглас взял формуляр с письменного стола. — Это обычная расписка, которую дают перед каждой операцией — даже когда просто удаляют слепую кишку. Вы подтверждаете, что согласны на вмешательство.

— У вас есть перо?

Он протянул мне ручку. Я подписал формуляр.

Я не читал, что там было написано. Я боялся увидеть где-нибудь в тексте слово «смерть».

17

— Я буду молиться за тебя, — сказала Маргарет.

Было семь часов вечера, она сидела на моей кровати. Медсестра сказала, что в полвосьмого она должна уйти. Потом мне дадут снотворное.

— Я буду молиться за тебя, и все будет хорошо. Это совсем не больно, доктор Вогт мне это твердо обещал. И я уверена, они не будут тебя оперировать.

— Я тоже в это верю, Маргарет.

— Опухоль совсем безобидная. Доктор Вогт сказал, что мы просто не поверим, если узнаем, как много существует безобидных новообразований.

— Да, мне он тоже сказал об этом.

— А если они не злокачественные, их можно уничтожить облучением.

— Да.

— Рентгеновским облучением. Они очень успешно здесь лечат.

— Да, я слышал.

— Ты же знаешь, у меня есть шестое чувство, дорогой, правда?

— Да.

— И я чувствую: они не будут тебя оперировать.

— Было бы здорово.

— Конечно не будут! Только две маленькие дырочки, и все.

— И лысый.

— Да, и лысый! — Она улыбнулась: — Мне даже любопытно, как ты будешь выглядеть.

— А мне нет.

— Они побреют тебе весь череп?

— Да.

— Смешно. А зачем?

— На случай, если меня надо будет сразу оперировать, — сказал я. — Тогда им будет нужно место.

Маргарет кивнула. Она выглядела очень утомленной, нижняя губа у нее слегка дрожала.

— Как глупо, что я забыла об этом.

— Маргарет, — сказал я — в правом ящике моего письменного стола лежит завещание.

Она вскочила:

— Ради бога, не говори об этом!

— Нет, я должен, — сказал я. — Это завещание, которое я составил, когда началась война. Все, что у меня есть, принадлежит тебе.

Неожиданно она расплакалась:

— Дорогой, ну пожалуйста!..

— Ну-ну, — сказал я. — В конце концов, все возможно, ведь так?

Она схватила меня за руку:

— Нет, это невозможно! Это исключено — даже если они будут тебя оперировать! Вогт — крупный специалист! Такие операции — его конек! Он сделал их уже несколько сотен! Он лучший специалист в Германии!

— Да, — сказал я.

— Я… я уверена — все будет хорошо! Я знаю это! И я… я надеюсь, Рой, что после всего этого ты не только будешь здоровым, но и что мы оба, что ты и я… что мы начнем новую жизнь… — Ее лицо оказалось рядом с моим на подушке, она все еще продолжала плакать. — Ты веришь в это?

Нет, я в это не верил, но сказал:

— Да, Маргарет!

— Я часто была несправедлива к тебе, я делала тебе больно, я знаю. Все будет по-другому, Рой, когда ты отсюда выйдешь, я обещаю…

— Да, Маргарет. — Подушка становилась мокрой.

— Все будет по-другому… и ты, Рой, мы же все еще любим друг друга, ведь так! Я люблю тебя, это я знаю. И ты ведь все еще любишь меня, да?

Я кивнул.

— Скажи, что ты меня еще любишь, Рой!

— Я люблю тебя, Маргарет, — сказал я, хотя не любил ее больше. Она лежала на моей руке, мне было тяжело.

— Мы уедем из этого города, Рой. Здесь у нас не было счастья. Мы поедем домой. Дома все будет хорошо. Возможно, мы никогда больше не вернемся в Европу.

— Возможно.

— Европа не подходит нам, Рой. Все было как в том фильме.

— Да, похоже.

— Но у нас все кончится по-другому, да?

— Да, — сказал я. У меня все уже закончилось, давно. И у нее тоже. Только она не хотела этого признавать.

— Поцелуй меня, — неожиданно сказала она.

Я поцеловал ее, чувствуя хорошо знакомый запах: зубной пасты «Пепсодент», духов «Шанель № 5» и мыла «Палмолив».

— Спасибо тебя, Рой, — сказала она.

— За что?

— За все. За все годы. За каждый день.

— Я тоже благодарен тебе.

Вошла медсестра:

— Вам надо идти, миссис Чендлер.

— Да. — Она поднялась и поправила костюм. Ее глаза покраснели от слез, но она героически улыбнулась и отступила в сторону, чтобы пропустить медсестру, которая принесла мне порошок. При этом она быстро припудрила лицо.

— Пока! — Она еще раз поцеловала меня.

— До свидания! — сказал я и пожал ей руку.

— Когда ты выйдешь из наркоза, я буду сидеть на твоей кровати.

— Мило, — сказал я.

— Спи спокойно.

— Конечно.

— И помни о моем шестом чувстве.

— Я помню, Маргарет.

— Я больше не буду звонить.

— Да, так будет лучше. Я буду спать.

— А я буду молиться за тебя.

— Да.

— Будь здоров, Рой, — прошептала она. Слезы опять покатились у нее из глаз, она поспешила к двери. В дверях она повернулась и улыбнулась мне, лицо ее было мокрым.

— Спокойной ночи, Маргарет, — сказал я.

Она всхлипнула и выбежала из комнаты. Медсестра открыла окно и взбила мне подушку.

— Завтра вечером все уже будет в порядке, — сказала она и успокаивающе улыбнулась.

— Да, спасибо.

— Вам еще что-нибудь надо?

— Нет, спасибо.

— Спите спокойно, мистер Чендлер. Она ушла.

Я выключил свет и лежал в темноте. На потолке шевелились тени от листвы. Лаяла собака. Потом наступила тишина. Я попытался думать о завтрашнем дне, но чувствовал себя очень слабым. Медсестра дала мне сильное снотворное. Постель была мягкая и теплая, веки тяжелели. Может, позвонить Иоланте? Я размышлял. С каждой минутой возможность что-либо соображать таяла, позвонить становилось большой физической проблемой. У меня было чувство, что от слабости я не смогу поднять руку. У меня не было сил. Все стало безразличным.

Когда я почти уснул, зазвонил телефон.

Я вскочил и поискал рукой трубку. Когда я ее наконец нашел, я приложил ее к уху и опять опустился на подушку. Это была Иоланта.

— Меня не хотели с тобой соединять. — Ее голос звучал глухо и как будто издалека. — Но я настояла.

— Да, Иоланта, — медленно сказал я.

— Ты уже спал?

— Мне дали снотворное.

Тишина.

— Ты не позвонил, — сказала она.

— Да.

Опять тишина.

— Ну ничего, — сказала она.

— Иоланта…

Я мог говорить только отдельными словами, я лежал на трубке, мне казалось, я не смог бы ее удержать.

— Да?

— Они будут оперировать меня. Завтра.

— Да.

— Мне жаль, что я не позвонил.

— Ничего страшного.

Долгая тишина.

— Ты еще здесь? — спросила она.

— Да.

— Всего хорошего, Джимми.

— Спасибо.

— Больше мне нечего сказать.

— Я знаю.

В трубке что-то шуршало. Мы молчали.

— Иоланта, у тебя есть дома виски?

— Да.

— Выпей глоток.

— Хорошо, Джимми. — Через мгновение она спросила: — Ты думаешь об этом?

— Да, — сказал я. Я действительно думал об этом.

— О нашем последнем…

— Да, — сказал я.

— И ты мне позвонишь — потом?

— Да.

Опять тишина.

Потом:

— Ты не рассердишься, если я сейчас положу трубку?

— Нет, — сказал я. — Спокойной ночи. Не забудь про виски.

— И думай об этом.

— Да.

Потом она сказала:

— Если… если все будет плохо, Джимми, я убью себя вероналом. А об этом я тоже думаю. Это так мило, что мы оба об этом думаем, да?

— Да, — сказал я, — это мило.

18

День начался для меня в шесть часов утра.

Поесть мне не дали, зато меня посетил парикмахер. Он быстро и уверенно выполнил свою работу. Сначала он состриг мне волосы ножницами, потом стриг электрической машинкой, а после намылил мне голову и побрил ее. Он считал, что должен беседовать со мной, и рассказывал о своих детях.

Их было трое, два мальчика и одна девочка. Мальчики были здоровыми, а девочка все время болела. Он очень волновался за нее. Его звали Кафанке, он был из Берлина, но уехал оттуда из-за бомбежек. В 1945 году он приехал в Мюнхен. Это был очень милый парикмахер. В полседьмого он закончил работу.

— Желаю счастья, мистер Чендлер, — вежливо сказал он, прощаясь. После него пришла доктор Ройтер.

Она прекрасно выглядела, просто вызывающе — хорошо выспавшаяся и ухоженная. Она принесла шприц для инъекций и попросила меня оголить правое бедро. Я снял пижамные брюки. Она вонзила иглу.

— Так, — довольно сказала она.

— Что вы мне вкололи?

— Успокоительное, — сказала она. — Попозже вам сделают еще один укол.

— Зачем?

— Чтобы вы хорошо себя чувствовали, мистер Чендлер. Вот увидите, средство чудесным образом вас успокоит.

— Я не волнуюсь.

— Да, я вижу, — сказала она и улыбнулась. — У вас есть какие-нибудь пожелания?

— Я хочу посмотреть на себя в зеркало.

— Лучше не надо, — засмеялась она.

— Вы должны исполнить последнюю волю приговоренного, — настаивал я.

— Хорошо, — сказала она и достала зеркальце из шкафа. Она держала его передо мной, а я рассматривал себя. Я выглядел ужасно. Кожа головы покраснела, были видны следы от нескольких срезанных прыщей. Кости черепа рельефно выступали.

— Спасибо, — сказал я.

— Я вас предупреждала! — Она опять рассмеялась, положила зеркальце на место и ушла.

Я впадал в полусонное состояние. Все звуки стирались, мне опять было все безразлично. Я потерял ощущение времени, мне казалось, прошло минут пять, когда пришла медсестра. Оказалось, прошло уже полчаса.

После второй инъекции я погрузился в легкую дремоту. Несколько раз приходила и уходила доктор Ройтер. Я видел ее через полузакрытые глаза, слышал, когда она разговаривала со мной, я делал, что она говорила, но потом сразу же забывал ее слова. У меня были пожелания относительно удовлетворения определенных потребностей, но я еще не дошел до того, чтобы их озвучить.

— Госпожа доктор, — услышал я себя, — есть еще кое-что, о чем я хочу попросить. Речь идет о моей фирме. Надо… — Но на этом отрезке моей речи я потерял голос, способность концентрироваться исчезла, мои мысли путешествовали легко и свободно. Я забыл, что хотел сказать. Нет, я еще знал это. А потом уже не знал. И вообще это было не так важно. Не было ничего очень важного. И все казалось достаточно приятным…

Пришел огромный парень в белом халате и вкатил в палату операционную тележку. Он подошел ко мне, поднял меня из кровати как маленького ребенка, положил на тележку, накрыл простыней и повез к выходу. Я был невыразимо далеко от всего, но мог воспринимать все, что было вокруг меня, — голоса и лица, двери, окна, грузовой лифт.

Мы доехали до предоперационной, которая находилась вверху под крышей. Здесь великан оставил меня одного. Рядом разговаривали несколько человек. Инъекция уже действовала во всю свою силу. Я слышал голоса, но не понимал слов, я уже не знал, что они обозначают. Казалось, время безмерно расширяется, минуты превращались в часы. Почему ничего не происходило? Почему ко мне никто не подходит? Почему, наконец, меня не забирают? Но вскоре меня забрали, великан и медсестра. Они ввезли меня в операционную. Огромные окна операционной были затемнены, горели сильные лампы. Они подняли меня с тележки и положили на операционный стол под светящимся серебряным шаром. Надо мной склонились незнакомые лица. Они действительно были мне незнакомы? Неожиданно мне показалось, я узнал доктора Вогта.

— Как вы себя чувствуете? — спросило лицо, которое напомнило мне Вогта. Оно плавало в молочном свете блестящего купола.

— Хорошо, спасибо, — сказал я, но я уже не слышал собственного голоса. Лицо уплыло.

Медсестра закрепила мои руки. Теперь я не мог больше шевелиться. В следующее мгновение у меня зачесался нос. Он чесался невыносимо, я пытался подавить раздражение, но мне это не удавалось. Нос чесался все сильнее.

— Нос, — сказал я.

— Что? — спросила медсестра.

— Почешите его, пожалуйста.

Она выполнила мою просьбу.

Со всех сторон подошли люди в белом и посмотрели на меня.

— Пожалуй, начнем, — сказал один из них.

Забряцали инструменты. Что-то зажужжало.

Невидимые руки коснулись моего голого черепа. Нет, думал я, нет же! Я же еще в сознании, я же все вижу и чувствую. Как вы можете начинать, если я все чувствую?

У меня опять зачесался нос.

Может, через час я умру, подумал я. Может, я вижу этот зал в последний раз. Может, в этот момент заканчивается моя жизнь …

На лицах были маски. Кто-то провел холодным предметом по моей голове. Если я умру, подумал я, я ничего не оставлю после себя. Ни печали, ни друга, ничего прекрасного, никаких достижений, никаких воспоминаний. Никакой ненависти. И никакой любви. Никакого примера. Ничего. Если порассуждать, моя жизнь не была красивой. Или все же… Иногда она была прекрасной. Несколько часов. Я попытался вспомнить какой-нибудь из таких часов. Но мне ничего не приходило в голову.

Нос опять начал чесаться.

— Пожалуйста, сестра, — пробормотал я. Она почесала меня левой рукой. А правой воткнула мне иглу в предплечье. Это было последнее, что я помню. В следующий момент свет погас, голоса стихли, и я провалился в шахту глубокого темного колодца.

19

На дне колодца стало опять светло.

Он был похож на задворки. Здания вокруг представляли собой руины, окна — темные дыры. Было холодно, небо было серым. Здесь валялись рухлядь и мусор всех видов, множество отходов и нечистот. Под голым каштаном стояла скамейка. На скамейке сидела Иоланта. Я увидел ее сразу же, как вошел во двор, и подошел к ней.

— Извини, я опоздал.

— Ничего, — ответила она, — я жду всего два года.

На ней была длинная светлая одежда, похожая на роскошную ночную сорочку. Она встала и пошла по пустынному двору.

— Нам надо торопиться, — сказала она, — поезд скоро отходит. Через мгновение она добавила: — Он последний.

Мы быстро пошли вперед, хотя земля была очень неровной. Казалось, наши ноги почти не касаются ее, мы парили над ней, как в полете. Мы покинули двор и вошли через низкий грязный коридор внутрь руин.

— Смотри, — сказала Иоланта. Она показала рукой в угол бывшей ванной комнаты. Там сидели две большие розовые крысы и серьезно смотрели на нас.

— Они тоже хотели уехать, — сказала Иоланта. — Но им не дали визу.

— Нужна виза?

— Это ввели несколько дней назад, — сказала она и кивнула крысам.

— Желаем счастья! — крикнула одна крыса.

— Спасибо, — сказала Иоланта.

Мы вышли на улицу. Это была пустая выжженная улица. Мертвые дома как призраки обрамляли ее с обеих сторон. Под полуразрушенными арками ворот в плетеных креслах сидели люди, все выглядело так, как будто был конец рабочего дня. Все люди на этой улице были в летней одежде. И все они были мертвы. Их провалившиеся глаза смотрели в пустоту. Иоланта здоровалась с ними, когда мы проходили мимо. Мертвецы не двигались. Но Иоланта продолжала сердечно их приветствовать.

— Они имеют большое влияние, — объяснила она мне.

— Где?

— В правлении вокзала, — сказала она и потащила меня дальше. Ее белое платье обвевалось вокруг нее. Поднялся сильный ветер, начался мелкий дождь.

Вокзал, до которого мы, немного поплутав, дошли, тоже был сожжен. Перед временными кассами стояли длинные очереди. Я хотел тоже встать в очередь, но Иоланта потащила меня дальше. Мы быстро обошли вокруг вокзала и подошли к маленькой деревянной двери, в которую Иоланта постучала. Открыл великан в белом халате. Похоже, он знал Иоланту, потому что кивнул и впустил нас в зал ожидания третьего класса. Он закрыл за нами дверь, схватил Иоланту и одним движением сорвал с нее платье. Под платьем на ней ничего не было. Он поцеловал ее. Я стоял рядом и не двигался. Поцелуй длился долго. Снаружи на платформе заревел локомотив. Великан отпустил Иоланту.

— Пойдемте, — сказал он. Он провел нас через зал ожидания в кабинет, где стоял большой письменный стол. Иоланта, как была, голая, и я, в обычном костюме, встали перед столом. За столом сидел профессор Вогт. На нем был плащ с поднятым воротником, он кивнул нам.

— Доброе утро, что вы желаете? — Он нас не знал. Великан что-то сказал ему на ухо. Лицо Вогта изобразило удивление.

— Ах так, — протяжно сказал он.

— Да, — сказала Иоланта и кивнула.

— А чем вы обоснуете свою заявку?

Речь шла о заявке на визу, неожиданно вспомнил я. Великан обещал свое посредничество, когда Иоланта ему отдалась. Иоланта советовалась со мной, что ей делать. Я сказал что-то про самоотречение. Она отдалась великану. И за это он содействует нам.

Вогт качал головой, смотрел на нас и ждал ответа, которого не было. Он продолжил:

— Вы должны обосновать свою заявку. Таково предписание.

— Мы хотим уехать, — сказала Иоланта.

— Этого недостаточно, — сказал Вогт.

— Мы не можем больше жить в этом городе, — сказал я.

— Этого недостаточно, — сказал Вогт. Великан считал, что должен что-то сделать для нас, он опять пошептался с Вогтом. Тот пожал плечами и посмотрел на нас. — Когда вы умерли? — спросил он.

— Уже давно, — ответил я.

— Назовите точную дату.

— Седьмого мая тысяча девятьсот сорок пятого года, — сказала Иоланта. Она заметила, что взгляд Вогта остановился на ней, и прикрыла грудь руками. Вогт кашлянул и отвел взгляд.

— Тогда вы здесь уже давно.

— Мы относимся к тем, кто здесь дольше всех, — сказал я. — И это не наша вина, что мы умерли.

— Я всего лишь маленький чиновник, — пробормотал он. — Я не разбираюсь, где чья вина. Я просто не могу выдать виз больше, чем мест в поезде.

— А есть еще места в поезде?

— Да, — сказал он, — но не для вас.

— А для кого же?

— Для детей. Здесь много детей. Сначала уедут они. Они не переносят этот климат.

— Возможно, господа могли бы ехать в спальном вагоне, — сказал великан. Он впервые заговорил громко и при этом печально и безнадежно смотрел на Иоланту, как будто хотел попросить прощения за то, что не может нам помочь.

— Но тогда должно быть исполнено определенное условие, — сказал Вогт.

— Какое?

— Положительный ответ на один вопрос.

— На какой?

Вогт вздохнул и встал. Он отошел к окну и посмотрел на платформу, где стоял поезд. Затем он повернулся и посмотрел на меня.

— Вы, — спросил он, — вы любите эту женщину?

— Нет, — сказал я, — я никого не люблю.

Вогт кивнул и повернулся к Иоланте:

— А вы любите этого мужчину?

Иоланта покачала головой.

— Нет, — спокойно сказала она, — я его не люблю. Она повернулась ко мне и улыбнулась.

— Поцелуй меня, дорогой, — тихо попросила она.

Я поцеловал ее.

Вогт вернулся к письменному столу.

— На вопрос был дан отрицательный ответ, — сказал он. — Я не могу дать вам визу.

Мы стояли перед ним и молчали. Потом заревела сирена паровоза.

— Позвольте мне напомнить об особом предписании, — сказал великан Вогту. Его голос был просящим и смиренным. Лицо Вогта стало печальным. Он встал, сделал неопределенный жест рукой и позвал меня кивком головы:

— Пойдемте со мной.

— Я?

— Да, вы, — нетерпеливо сказал он.

Я посмотрел на Иоланту, она отпустила мою руку.

— Оставайтесь здесь, — сказал великан Иоланте.

Я последовал за Вогтом на грязный перрон. Вдоль поезда быстро шли люди, которые продавали освежающие напитки. На них были газовые маски.

— Особое предписание, — сказал мне Вогт, закрыв за собой дверь своего кабинета, — позволяет мне разрешить одному из вас уехать. Но вы сами должны решить, кто это будет. Вы или женщина. Ехать может только один. Другой останется здесь.

— Поеду я, — сразу сказал я.

— Хорошо, — сказал он, — вот ваш паспорт. — Он протянул мне паспорт. — Идите. И не оборачивайтесь. В спальном вагоне за локомотивом одно купе забронировано для вас.

— Спасибо, — сказал я, но он уже исчез.

Я пошел вдоль длинного перрона к спальному вагону. Около него стоял проводник, который поприветствовал меня.

— Пожалуйста, господин, — сказал он и провел меня в вагон. Вагон не был переполнен. В коридоре никого не было видно.

— Сюда, — сказал проводник и открыл дверь. — Надеюсь, никто не помешает вам в вашем путешествии, господин.

Я вошел. Обе постели были уже заправлены, и на верхней лежала Иоланта.

— Добрый вечер, — сказала она. Она курила и не смотрела на меня.

— Добрый вечер. — Я закрыл дверь. — Они тебя тоже спросили?

— Да, — сказала Иоланта.

— И?

— Я предала тебя.

— Я тоже предал тебя.

— Один предал другого. Поэтому мы оба здесь.

— Но только один может ехать, — испуганно сказал я. В этот момент постучали, и, не дожидаясь разрешения, вошел контролер:

— Паспорта, пожалуйста!

— Послушайте, — взволнованно начал я, — ехать может только один из нас…

Он посмотрел паспорта, взял их себе и вернул мне чужой паспорт. — Здесь, в этом поезде, только один.

— Но…

— Я надеюсь, вы предали друг друга? — недоверчиво осведомился он.

— Конечно, — сказал я.

— Тогда все в порядке, — сказал он. — Вы один.

С этими словами он закрыл дверь.

Я стоял и смотрел на Иоланту. Потом я открыл паспорт. В нем были только пустые страницы и не было никакого имени.

— Иди спать, — сказала Иоланта. Неожиданно у нее не стало лица.

Я медленно разделся. Потом я почувствовал, что поезд пришел в движение. Я погасил свет и лег на нижнюю постель.

— Иоланта?

— Да?

— Когда мы прибываем?

— Не знаю, — ответил ее голос.

Колеса вагона ритмично стучали. Мы ехали очень быстро.

20

Я чувствовал жажду.

Губы горели, язык с трудом ворочался во рту. Голова болела. В висках стучали два молоточка. Когда я осторожно открыл глаза, в них резко ударил солнечный свет.

Я лежал в постели. Передо мной сидела Маргарет. По ее щекам текли слезы. Но она улыбалась.

— Дорогой, — тихо сказала она и перевела дыхание.

— Что такое? — спросил я. Я попытался пошевелиться, но мне это не удалось. Я был очень слаб. — Почему я здесь? Когда меня наконец прооперируют?

— Все уже позади, — хрипло сказала она.

— Позади? — Мне стало очень жарко, очень холодно, а потом очень плохо. Меня начал душить кашель. Маргарет вытерла мне пот со лба и отставила таз. — Опухоль была злокачественная?

— Нет.

— А какая?

— Доброкачественная.

— И что?

— Дорогой, — сказала она и истерически рассмеялась, слезы все еще текли по ее щекам, — они просверлили две маленькие дырочки, исследовали опухоль и увидели, что она не опасна. Они тебя вообще не оперировали!

Это было последнее, что я услышал, прежде чем опять потерял сознание.

21

Я оставался в клинике еще два дня.

Вечером первого дня я уже мог опять хорошо слышать и уже полностью пришел в себя. Вечером второго дня у меня еще болела голова и я еще слабо стоял на ногах. Но тем не менее до моего сознания дошел факт, что это была безобидная доброкачественная опухоль, и мой настрой был оптимистическим и радостным.

— Это новообразование, которое мы с помощью десяти — двадцати сеансов рентгеновского облучения сможем полностью удалить, — объяснил мне Вогт, когда посетил меня и сообщил окончательный результат. — Сеансы облучения вы сможете пройти здесь или где-нибудь в другом месте.

— Сколько времени это займет?

— Пару недель. Сеансы следуют друг за другом с интервалами в два-три дня.

— Когда начнется первый сеанс?

— Через одну-две недели. Ваш мозг должен успокоиться, обследование было напряженным. Сейчас хорошенько отдохните, расслабьтесь и через десять дней приезжайте к нам опять, мистер Чендлер. Согласны?

— Согласен, — сказал я.

Маргарет почти беспрерывно находилась у меня. Она выглядела очень плохо и постоянно плакала, что объяснялось чрезвычайным нервным истощением. Иоланте я позвонил на второй день утром и сообщил, что в этой истории я, так сказать, отделался синяками, Я сказал, что приду к ней, как только выйду из санатория. Она была удивительно равнодушна, и я очень коротко поговорил с ней.

На второй день я принимал гостей. Появился Клейтон, Хельвиг подарил мне цветы, Бакстеры передали привет. Когда они ушли, Маргарет опять начала плакать, и потребовалось много времени, чтобы она успокоилась. За весь этот долгий период я впервые почувствовал что-то наподобие сочувствия к ней.

Событие, вследствие которого разразилась окончательная катастрофа, не имело с ней ничего общего. Она вела себя примерно. Все люди вокруг меня вели себя примерно. И повод, который заставил меня впервые заподозрить правду, был абсолютно незаметен, незначителен, мелок. При других обстоятельствах я бы вообще не осознал его. Просто мой возбужденный, все контролирующий мозг зарегистрировал это событие, когда пришла доктор Ройтер.

Незадолго до того, как я собрался покинуть клинику, она пришла попрощаться со мной. Она как всегда выглядела ухоженной и интересной. У нее была пара минут времени, и она подсела ко мне. После того как она поздравила меня с результатами обследования, разговор перешел на тему кино. За последнее время она посмотрела два фильма. — «Небеса могут подождать» Любича и «Серебряную сеть», криминальный фильм. Фильм Любича очень ей понравился. «Серебряная сеть» шла в Германии под названием «Сеть смерти», и об этом фильме она заговорила под конец.

— Сначала я смотрела Любича а затем «Сеть», — рассказывала она. — И должна вам сказать…

— Сценарий к «Сети» написал я, — перебил я ее и ухмыльнулся в ожидании грубых нападок. Я радовался этим нападкам, как бою с другом на ринге. Доктор Ройтер, с ее ненавистью к мужчинам и любовью говорить мне неприятные вещи, развлекала меня. Я и не подозревал, что после того, как я прервал ее, изменится вся моя дальнейшая жизнь.

— Ах так, — сказала она и посмотрела на меня.

— Мое имя не стояло в титрах?

— Я опоздала и не видела титры. — Она казалась смущенной и, к моему безграничному удивлению, неожиданно сильно покраснела.

— Можете спокойно сказать, — поощрил я ее и засмеялся, — что фильм самое большое дерьмо, которое вы видели!

— Дерьмо? — Она покачала головой, кровь отлила от щек, и она дружелюбно рассмеялась. — Почему? Фильм мне чрезвычайно понравился! Действительно, мистер Чендлер. Особенно сюжет. Наконец-то я могу сказать вам что-то приятное! — Это был момент, в который проснулось мое недоверие, момент, в который холодный страх накатился на меня, как морской прилив. Фильм ей понравился? Поэтому она говорила сначала о Любиче, а потом, для ярко выраженного контраста, подвела к критике «Сети»? Я поблагодарил за добрые слова, которые она говорила, но я их не слушал. Она лгала, думал я. Она хотела сказать что-то совсем другое. И она сказала бы, если бы я ее не прервал. Она хотела сказать, что фильм ей очень не понравился, что она нашла его ужасным. А теперь она сказала совсем обратное. После того, как я сообщил ей то, чего она не знала.

Почему она это сделала? Что произошло? Еще три дня назад это стало бы для нее поводом засыпать меня ироничными насмешками. Я вспоминал свою первую встречу с ней. Сейчас здесь сидела совсем другая женщина, другой человек. Доктор Ройтер лгала. Доктор Ройтер делала мне комплименты. Почему?

Голова неожиданно заболела, готовясь разорваться. Я сидел в кровати, улыбался, благодарил ее за комплименты и старался не замечать того, что происходило во мне, но в черепе постоянно стучало одно слово: почему? почему? почему? Когда она наконец ушла, я тихо сидел, прислонясь к стене, с закрытыми глазами. Я не мог никому объяснить, что я заподозрил. Я бы никому не сказал о том, что я знал теперь, что я понял благодаря странному поведению доктора Ройтер. Я знал. И никто не знал, что я знаю. Инстинктивная уверенность с каждой секундой все глубже врезалась в мое сознание. Я знал: они лгали мне. Я знал: у меня в черепе не безобидная доброкачественная опухоль. Я знал: мой случай безнадежен. Поэтому они не оперировали меня. Они не сказали мне об этом, но это было так. Я был настолько в этом уверен, как будто они мне это сказали. В этот осенний день, несколько часов назад, я покидал клинику практически здоровым. Теперь я знал: я потерян.

22

Я читаю, что я только что написал, и констатирую: все это звучит довольно смешно. Причина не имеет почти никакого отношения к моему умозаключению. И тем не менее это было так. Так смешно экзальтированно, бессмысленно и без какого-либо основания. Фантазия ипохондрика, кошмар воспаленного мозга, и тем не менее мне не остается ничего другого, как сообщить, что этот случай и появившаяся после него идея-фикс в тот день определили каждое из моих дальнейших действий. Я все делал, видел и оценивал в свете моей неожиданно появившейся убежденности.

Дружеское отношение тех, кто меня посещал, слезы Маргарет, ее постоянная пугливая забота о моем удобстве — все это было подтверждениями, которые приносил мне каждый новый день. Подтверждения, что я иду навстречу смерти и никто меня больше не может спасти. Об этом я думал, лежа на осеннем солнце в саду у Клейтона в Грюнвальде, об этом я думал ночью, когда Маргарет спала рядом со мной, об этом я думал при каждом вздохе, который я делал, при каждом куске пищи, который я проглатывал, — все эти дни, которые следовали за моим выходом из больницы.

Когда было светло, я отдыхал в шезлонге, а после наступления темноты — на удобной кушетке в комнате. Редко случалось, что я делал что-нибудь другое, кроме как отдыхал, в эти сентябрьские дни последнего года. И редко случалось, что я думал при этом о чем-нибудь другом, — я думал только об одном: получить доказательства, быть уверенным, точно все знать.

При этом я собрал в кучу все свои пять чувств, так как моя идея-фикс еще не получила абсолютного подтверждения. Я стал недоверчив, ужасно недоверчив. Я никогда не был недоверчивым. А теперь стал. Я больше не доверял никому. У меня было ощущение, что все мне лгут, что никто не скажет мне правду, если я спрошу. И поэтому я никого ни о чем не спрашивал.

Когда я — примерно через две недели — опять смог ходить и двигаться без проблем, мой план был составлен в мельчайших подробностях.

Я решил выяснить, что действительно со мной было. Я не сказал Маргарет ни слова о своем намерении, никому другому тоже. Поговорить с Иолантой не было возможности. Я позвонил ей через неделю, номер ее телефона был переключен на номер сервисной службы. Там девушка сообщила мне, что Иоланта на несколько дней покинула город.

— Что-нибудь передать ей? — спросила она.

— Нет, спасибо.

— Кто звонил?

— Не важно, — сказал я и повесил трубку.

Все это было очень необычно, поведение Иоланты удивляло меня.

Это произошло 21 сентября. В этот день я впервые выехал на машине в город. Я поехал к мастеру, изготовлявшему парики.

23

Его адрес я нашел в телефонной книге.

Он жил Нимфенбурге, в подвале жилого дома, он был тощ и пьян. Его звали Манирлих, это было написано на двери, Альфонс Манирлих. Бизнес его шел плохо. Я объяснил ему, что мне сделали небольшую операцию и мне неприятно ходить с остриженной наголо головой.

— Волосы уже отрастают, уважаемый господин, — сказал он, и сразу пахнуло сивухой. В его мастерской было темно. Везде лежали клочки волос, а в одном углу сидела дерзкая девочка-подросток и вертела рыжую косу. Она смотрела на меня маленькими светлыми глазками.

— Но я не хочу так долго ждать, — ответил я.

— Из-за молодых дам, да? — хитро спросил Манирлих и оскалился.

— Да, из-за молодых дам.

Девочка захихикала.

— Моя падчерица, — объяснил Манирлих.

— Здравствуйте, — сказала падчерица. Я кивнул ей. У меня было ощущение, что она не падчерица ему. Их связывала какая-то нечистая доверительность.

— Присаживайтесь, уважаемый господин, — сказал Манирлих, — мы хотим осмотреть предмет.

Я сел.

— Юдит, — сказал он, — иди сюда и помоги мне. — Девочка, которую он назвал Юдит, встала и медленно, лениво подошла ко мне. Она обтерла руки об платье и потянулась за карандашом. — Где ты сидел? — спросил Манирлих.

— Простите? — не сразу понял я.

— Где твоя тюрьма? — объяснила Юдит и почесала спину о шкаф, беззастенчиво глядя на меня.

— Это ошибка! — Я чувствовал, как заливаюсь краской гнева. — Я из больницы.

— Понятно, — сказал Манирлих и принялся измерять мой череп сантиметровой лентой. — И сколько ты там был?

— Вы с ума сошли?! — Я оттолкнул его и встал. — Что вы себе позволяете!

— Ах, дружок, да не волнуйся ты так! — Юдит смеялась мне в лицо. — Ты думаешь, ты единственный, кто пришел сюда, потому что тебе нужны волосы? Да ваш брат — наши самые любимые клиенты!

— Почти единственные, — лениво объяснил ее отчим.

— Кто?

— Да вы, заключенные, — сказал он и поковырял в носу.

По улице проехал грузовик, окна мастерской находились на уровне тротуара, я видел только колеса машин. И все время мимо окна ходили ноги. Неожиданно я рассмеялся.

— Ну вот, — сказал Манирлих. — Можешь называть меня Альфонс.

— О’кей, Альфонс, — ответил я и сел, шлепнув Юдит. Она жеманно покачала нижней частью туловища и снова захихикала.

— Тридцать три, — сказал отчим, который мерил мой череп, она записала цифры. Он назвал следующие. Затем он спросил: — Какого цвета должен быть парик?

— Черного.

— Волосы короткие или длинные?

— Достаточно короткие.

— Но не очень короткие?

— Нет, не очень.

— Я терпеть не могу слишком короткие волосы, — сказала Юдит и почесала спину об ящик, — все мужчины выглядят тогда как пруссаки.

— По-военному, — сказал отчим.

— Этим меня можно просто оттолкнуть, — сказала падчерица.

— Нам надоело, — объяснил отчим. — Сзади по кругу сорок четыре, сбоку за ухом — тридцать один с половиной. Ты не поверишь, друг, у меня была квартира в Дрездене, скажу я тебе, парень, ты бы упал от удивления! Все махагон и инкрустировано. И персидские ковры. Такой магазинчик! И цветущий бизнес, театральная сфера, понимаешь? Все при мне — дом, детишки и красивая жена.

— Очень красивая жена, — сказала падчерица.

— Заткнись, — сказал отчим. Он повернул мою голову к свету. — Парень, да у тебя действительно два шрама!

— После драки, — быстро ответил я. Я не хотел терять его симпатию. Он кивнул и продолжил без перехода: — А потом нападение. Сначала фосфор и зажигательные бомбы, а затем три волны фугасных бомб, понимаешь? Квартира в заднице, бизнес в заднице, а жена сгорела. Ну хорошо, она была проститутка! И что? Поэтому она должна была сгореть?

— Я же говорила… — начала девочка.

— Заткнись, — опять сказал он. — Будем надеяться, что ты хотя бы в половину станешь такой красивой, как она! Когда я об этом думаю, мне до сих пор становится плохо! Она прыгнула в воду. Но как только она пыталась выйти, она начинала гореть. Потом она стала звать меня. Она спала с другим, когда началось это нападение. Но когда горела, она звала меня. Не того парня. Только меня. Всегда только меня. И я побежал к ней. Вниз, к реке, и оставался с ней, когда на следующее утро началось второе нападение. Заткнись! — неожиданно крикнул.

— Я вообще ничего не сказала, — надулась Юдит.

— Тогда ладно, — сказал он. — И я сидел там, друг, — продолжал он, — на берегу, понимаешь? Эти собаки вернулись опять и сбросили свой груз.

В этот раз только фугасные бомбы. Я наклонился и держал ее голову над водой, чтобы она не упала и не захлебнулась, потому что стоять она уже больше не могла. Там были и другие люди. Но не было врачей. Время от времени я втаскивал ее немного из воды, когда она синела. Тогда она опять начинала гореть. И мы давали ей немного погореть, пока она могла терпеть, а потом я опять опускал ее в воду. Она уже наполовину свихнулась и уже не понимала, что она кричит. Она долго кричала. Невероятные вещи. Но все время только мое имя, ты понимаешь, друг? Его — ни разу! Имя этого развратника она не назвала ни разу… — Он отложил сантиметр.

— И что же? — спросил я.

— К обеду она умерла. Совершенно неожиданно. Я отпустил ее, и она упала в реку. Она была очень красивая. Самое красивое женское тело, которое я видел в жизни. И совсем молодая. Парень, сколько мужчин могли бы получить удовольствие! Я схожу с ума, когда об этом думаю. Ты хочешь просто черный цвет или с проседью?

— Мне все равно.

— С проседью — по-американски, — сказала падчерица.

— Тогда без, — сказал я.

— Хорошо, — сказал он, — без. Теперь ты понимаешь, что они могут поцеловать меня в задницу со своей новой войной, парень?

— Да.

— Поцеловать и сзади, и спереди, и сверху, и снизу, — сказал он. — Я видел, как она упала в воду. Они могут мне больше ничего не рассказывать, эти сволочи. Пусть сами ведут свою грязную войну! — Он отошел от меня, я встал.

— Когда будет готов парик? — спросил я.

— Надо еще сделать примерку.

— Когда?

— Через три дня.

— А парик?

— Через пять.

— Хорошо.

— Половину надо заплатить заранее, — сказала Юдит и отложила блокнот.

— Сколько?

— Сто.

Я дал ей купюру.

— Квитанция нужна?

— Нет, спасибо.

— Как тебя зовут-то?

Я помедлил.

— Ну как ты сам себя сейчас называешь? — помогла она мне. При этом она как-то по-матерински улыбалась и сейчас выглядела совсем как взрослая женщина в своем слишком тесном свитере и грязной юбке.

— Франк, — сказал я наобум. — Вальтер Франк.

24

Через три дня я поехал — тайно и, естественно, не говоря ничего Маргарет — на примерку парика, а через шесть дней парик был готов. Это был выдающийся парик, и сидел он великолепно. На внутренней стороне Манирлих поставил штамп своей фирмы. Этого было не избежать: «Качественная вещь, мой дорогой! Я должен делать себе немножко рекламы».

В этом я с ним согласился.

Когда я в тот вечер вернулся домой, я засунул парик в сумку и надел кепку. Парик был моей тайной. Я попытался несколько раз в качестве эксперимента поносить его в городе, чтобы посмотреть, догадается ли кто-нибудь, что это парик. Никто не догадался. Это был очень хороший парик. Я спрятал его в багажник автомобиля и закрыл его на ключ. Теперь я мог начать свой эксперимент.

Он начался 28 сентября благодаря одному неожиданному случаю. Я собирался провести послеобеденное время в одиночестве, но Маргарет перечеркнула все мои расчеты. Я лежал в саду, когда она подошла ко мне, держа руки за спиной:

— Отгадай, что у меня есть!

— Не имею ни малейшего понятия.

— Билеты в театр! — Она показала их.

— На какое число?

— На сегодняшний вечер!

Оказалось, что билеты прислали Бакстеры. Давали «Ричарда III», гастроли Вернера Крауса, который прибыл из Вены.

— Я не хочу, — сказал я.

— Но, дорогой, ты, наверное, не расслышал! Короля играет Вернер Краус!

— Ну и что?

— Это один из величайших актеров современности! — Она присела на корточки в траве около меня. — Ты не представляешь, как трудно было купить билеты! Это сенсационная премьера! Мы должны быть там! Мы не можем устроить такое Бакстерам, после того как они потратили столько усилий!

— Почему?

— Они никогда нам этого не простят!

— Это было бы в любом случае ужасно.

Она выпрямилась:

— У тебя другие планы?

— Почему?

— Потому что ты так решительно отказываешься пойти!

— Я совсем не отказываюсь, я…

— Ты договорился с ней?

— С кем?

Она засмеялась, и ее смех звучал почти отчаянно:

— Ах, пожалуйста, не веди себя так! Ты же ее давно не видел, правда?

— Кого, черт побери? — раздраженно спросил я. Я действительно не понимал.

— Иоланту.

— О господи, — сказал я и засмеялся.

— Смешно, да?

— Да, — сказал я, — очень смешно.

Она заплакала.

— Ну, ну, — сказал я.

— После всего, что я сделала, — всхлипывала она, — ты так себя ведешь! Когда я попросила о маленьком одолжении!

— О господи!

— Да, о господи, о господи, о господи! — неожиданно заорала она. — Пожалей себя! Тебе плохо, да? Ты так много делаешь! Особенно для меня, да? Каково чувствовать себя Иисусом Христом?

— Прекрати, Маргарет, и не делай из себя посмешище. Хорошо, я пойду. Где мы встретимся?

— Если ты не хочешь, можешь не ходить.

— О господи, я хочу!

— Это не причина орать на меня!

— Я не ору! — заорал я.

Она встала и пошла по траве обратно к вилле, мимо теплицы, в стеклах которой отражались солнечные лучи.

Я вскочил и поспешил за ней. У теплицы я ее догнал.

— Извини, — попросил я. К моему удивлению она неожиданно крепко схватила меня и покрыла мое лицо поцелуями. Ее дыхание было прерывистым, по щекам, не останавливаясь, текли слезы.

— Что случилось, Маргарет, что с тобой случилось?

— Ничего, — прошептала она, прижимаясь ко мне, — ничего, Рой, совсем ничего. Ах, я же такая глупая, ужасно глупая! — Она притянула меня к себе и начала страстно целовать. Потом она меня отпустила. Я дал ей свой носовой платок. Она вытерла лицо.

— Возможно, у тебя другие планы, — тихо сказала она.

— Ничего подобного, — солгал я.

— Все же.

— Действительно ничего.

— Ну и прекрасно! — Ее лицо опять стало спокойным и красивым своей прежней холодной красотой. — Мне еще надо к парикмахеру, — сказала она медленно и как-то особенно посмотрела на меня. — Лучше всего, если мы встретимся в городе.

— Но как ты туда доберешься?

— Джо заберет меня на своей машине.

— А где встретимся мы?

— В полвосьмого в «Фильм-казино», — предложила она.

— Отлично, — сказал я. На мгновение и у меня возникло чувство, что все было в порядке. Но оно обманывало меня. Я не встречусь с Маргарет в «Фильм-казино».

25

После того как она уехала с Джо Клейтоном — около трех часов, — я подождал еще полчаса, потом надел смокинг и перед зеркалом натянул парик. На парик я надел шляпу, а на смокинг — серый плащ. Затем я вывел машину из гаража и поехал к Мюнхенской поликлинике. Я припарковал машину на огромном заброшенном участке, окруженном забором, и пошел к швейцарской огромного больничного комплекса.

— Что вам угодно? — спросил портье.

— Я сценарист, — сказал я. — Я пишу сценарий фильма, действие которого происходит в сфере медицины, и мне нужна пара советов.

— Ага, — заинтересованно сказал он. — Вы сочиняете фильмы, да?

— Да.

— И какие же советы вам нужны?

— О болезнях головы, — объяснил я ему. — Это фильм о человеке, у которого опухоль. К кому я могу обратиться?

— К кому-нибудь из невропатологов, — сказал он, вышел из своей кабинки и показал мне дорогу.

— Вперед и налево, через три корпуса опять налево и затем строго прямо — желтое здание.

— Спасибо, — сказал я.

Психиатрическо-неврологическое отделение поликлиники утопало в зелени. Перед входом стояла пара скамеек. Здесь на осеннем солнце сидели пациенты со своими родственниками. Никто не обратил на меня внимания, когда я вошел в здание. Я попытался найти врача или медсестру, но коридоры были пусты, и мои шаги громко отдавались в полной тишине. На одной двери я увидел табличку: «Дежурный врач». Я постучал и вошел.

В маленькой белой комнатке за печатной машинкой сидела молодая женщина в белом халате.

— Что вам угодно?

— Я не знаю, туда ли я попал, но я хотел…

— Как вы вообще сюда вошли?

— Меня направил портье.

— И чего вы хотите? — она смотрела на меня недоверчиво.

— Я сценарист, — терпеливо начал я еще раз. — Я пишу сценарий фильма, действие которого происходит в медицинской сфере, и мне нужна пара советов.

— О чем?

— О болезнях головы. — Я дружелюбно улыбнулся. Шляпу я держал в руке. Я надеялся, что парик сидит правильно. — Герой моего фильма — человек, у которого опухоль.

— Почему?

— Что почему?

— Почему у него опухоль?

— Потому что это относится к сюжету, — довольно неубедительно сказал я. — Это история о человеке, у которого опухоль.

— Это немецкий фильм?

— Частично, — сказал я. — Я американец. Мы снимаем фильм для Америки и Германии.

— Ага, — сказала она.

Мы замолчали.

Мы смотрели друг на друга и молчали. Может быть, парик все же сидит криво, панически думал я. Почему я не зашел еще раз в туалет и не посмотрелся в зеркало?

Молодая женщина за пишущей машинкой взглянула на меня так, как будто она все обо мне знала. Я не мог дольше это выдерживать.

— Так что же? — спросил я.

— Вы работали в Голливуде?

— Конечно.

— Вы знаете Алана Лэдда?

— Конечно.

Она посмотрела на меня сияющими глазами.

— Я люблю его, — сообщила она.

— Ах так, — сказал я. И затем впервые в жизни я сказал что-то приятное об Алане Лэдде. Я сказал, что считаю его великим актером. Это разбило ее сердце. Минуту спустя она связалась по телефону со своим шефом. Через две минуты я получил пропуск. Через три — я уже шел с молодой медсестрой по залам и длинным коридорам в лабораторию главного врача отделения, которому я был представлен как американский сценарист, жаждущий информации. Фамилия врача отделения была Клеттерхон. Молодой женщины за пишущей машинкой — Рюттгенштайн. Госпожа Рюттгенштайн сказала, что доктор Клеттерхон охотно предоставит мне всю информацию, которая мне нужна. Я должен только задавать вопросы. Я по секрету сообщил госпоже Рюттгенштайн, что намерен предложить Алану Лэдду главную роль в моем фильме.

26

— Ну, мистер Чендлер, чем я могу вам помочь?

Доктор Клеттерхон откинулся в своем кресле и сжал мясистые белые руки. Я сидел напротив него. Кабинет был уютно обставлен, окна выходили в парк. Над письменным столом Клеттерхона висела картина, на которой был изображен табун диких лошадей, которые мчались из рамы прямо на смотрящего. Это была мощная картина в масле.

— Я сценарист, — начал я в третий раз, — и пишу сценарий фильма, у героя которого…

— …опухоль, я знаю. — Он был крупный, худой, у него был мощный орлиный нос и неухоженные засаленные усы, которые свисали на уголки рта. Глаза у него были молодые, а ему самому было по меньшей мере лет шестьдесят.

— Поскольку я в области медицины абсолютный профан, я хотел бы узнать у вас, какие методы обследований вы используете, чтобы определить подобную опухоль, или какие существуют предпосылки для операции, и в какой степени эта опухоль изменяет самого пациента.

— Ну, — сказал он и опять сжал ладони — похоже, это было его постоянной привычкой, — это вообще-то очень обширная тема.

— Я хотел бы узнать всего несколько отправных пунктов, чтобы избежать наиболее серьезных ошибок.

Он немного поразмышлял. Затем он дал мне очень умный и полный обзор первых симптомов (которые я и без него хорошо знал), рассказал о первом прорыве (о нем я тоже знал), о различных методах обследования (которые все еще были у меня в памяти). Я внимательно слушал и делал записи, с удовлетворением отмечая, что мы все больше приближаемся к той части его рассказа, которая меня особенно интересовала. Доктор Клеттерхон без малейших колебаний вводил меня в какие-то медицинские тонкости и психологические трюки в работе с пациентами. Я был автором, который писал сценарий фильма. Мой чудесный парик душил любые подозрения в самом зародыше. Все было очень-очень просто. Спустя почти полчаса он подошел к теме «вентрикулография», и я приободрился.

— Конечно, перед этим обследованием мы требуем от пациента письменного согласия, — сказал он.

— Почему?

— Если во время обследования выяснится, что новообразование злокачественное, мы сразу же оперируем.

— Вы имеете в виду, не приводя человека в сознание?

Он кивнул:

— Да. Такие операции на голове всегда очень сложное дело. Иногда что-то не получается. И тогда мы должны быть защищены его согласием.

У меня пересохли губы, и я облизал их, перед тем как задать следующий вопрос:

— Итак, при вентрикулографии существует две возможности: опухоль безопасна, и вы не оперируете. Или она опасна, и вы оперируете. При этом опять существует две возможности: пациент выживает или не выживает. Не так ли?

— Нет, — сказал врач.

— Нет?

— Есть еще третья возможность, — объяснил он мне, он был очень прилежен. — При обследовании мы можем установить, что опухоль опасна в такой степени, что операция обязательно приведет к смерти пациента.

— И такое есть? — хрипло спросил я. Мой голос звучал как будто издалека. Я откашлялся. — Опухоль, которую нельзя удалить?

Он сжал ладони.

— Конечно, мистер Чендлер, — сияя воскликнул он. — Как часто это случается, как вы думаете? Самая страшная опухоль, которую мы знаем, называется глиобастома.

— Чем же она так страшна? (Глиобастома, записал я и поставил около слова крест.)

— Тем, что ее края четко не очерчены. Поэтому ее нельзя удалить: никто не отважится сказать, где она начинается и где кончается.

— Жутко, — прошептал я и обвел крест еще раз.

— Герою вашего фильма надо, наверно, иметь глиобастому.

— Почему? — Я был настойчив.

— Вы же сказали, что ему надо прожить еще один год. На этом базируется весь сюжет — или нет?

— Да, — сказал я и засмеялся, — на этом базируется весь сюжет. Это должна быль глиобастома, это лучший вариант. Я вам очень благодарен, господин доктор, вы оказали мне неоценимую услугу.

— Ну что вы!

— Нет, в самом деле. Я не знаю, что бы я без вас делал!

— Мне это приятно, мистер Чендлер.

— А что происходит, если вы устанавливаете, что речь идет о глиобастоме?

— Совсем ничего. Мы закрываем обе маленькие дырочки, и дело сделано.

— Ага, — сказал я. — А пациент? Вы сообщаете ему, что он неизлечимо болен?

— Ради бога! — Он покачал головой. — Конечно нет! В лучшем случае мы говорим его родственникам.

— А что вы говорите ему?

— Ему мы говорим, что при обследовании определили, что опухоль безопасна и в операции нет необходимости.

— Но это же ложь!

— Конечно, мистер Чендлер. Но что получил бы бедный парень от правды? Он быстрее начал бы угасать. Во время всех обследований у человека много переживаний. Он заслуживает маленького отдыха. Мы говорим ему, что он должен отдохнуть и прийти снова. И когда он приходит опять, мы назначаем рентгеновское облучение.

— Каждые два-три дня, — сказал я и испуганно замолчал.

— Откуда вы знаете?

— Я когда-то читал об этом, — быстро ответил я, и он успокоено кивнул.

— Да, каждые два-три дня. Всего двадцать — двадцать четыре сеанса.

— И они помогают?

Клеттерхон пожал плечами:

— Трудно сказать. Иногда больше, иногда меньше, немного всегда. На этой стадии многое зависит от диспозиции. И от автосуггестии. Это самая лучшая стадия для пациента. Затем следует не так много радостного.

— Так, — сказал я. — Что следует затем?

— Затем он медленно умирает, — ответил доктор Клеттерхон.

27

Только что, сам того не подозревая, он объявил мне смертный приговор. Он сидел напротив меня, высокий, худой, и дружелюбно кивал:

— Да, это неизлечимая болезнь, мистер Чендлер. Сегодня мы уже многим можем помочь, но многим другим… — он бессильно развел руками.

— Как оно выглядит, это умирание? — спросил я.

— Зачем вам об этом знать? Это действительно слишком печально! Это нельзя показывать в фильме.

— Мы и не собираемся это показывать, — сказал я. — Но мне нужно об этом знать по той простой причине, что нужно знать то, что нельзя показывать.

— Ваш герой должен еще долго прожить после обследования?

— Боюсь, что да, — сказал я, — фильм вообще начинается именно с этого.

— Сколько он должен жить?

— Чем дольше, тем лучше. Сколько это возможно?

— Максимум год. — Клеттерхон задумался. — Не было ни одного случая, чтобы пациент прожил дольше. Все зависит от того, как пройдет облучение.

— А в этом году он еще в норме? Я имею в виду — смерть наступает неожиданно, или пациент медленно сходит с ума, или что там еще происходит?

— Иногда смерть наступает внезапно, из-за апоплексического удара. Тогда человек умирает за секунду, буквально на полуслове.

— Хорошо, — с облегчением сказал я.

— Это если повезет.

— А если не повезет?

В кабинете постепенно темнело — солнце клонилось к закату. Клеттерхон встал и включил электронагреватель, который начал светиться как большой красный глаз.

— Если не повезет, начнется очень неприятный процесс распада, духовного и физического.

— В какой форме?

— Сначала это происходит физически. Изменяется мозг. У человека проявляются свойства характера, которых у него раньше не было.

— Например?

— Например, он становится чрезвычайно недоверчивым. Это типичный симптом.

Я вздрогнул. Недоверчивым! Типичный симптом…

— Ему кажется, что его все обманывает. Он никому больше не доверяет, даже собственным ощущениям. При этом идет медленная атрофия чувства общения. Он теряет контакт с окружающим миром, становится чудаковатым, замкнутым, хитрым.

— Ага, — сказал я.

— Следующая стадия, — продолжал Клеттерхон, — является следствием первых изменений. В пациенте развиваются эгоистичные, асоциальные качества. Он думает только о себе. Он теряет способность различать добро и зло. Он становится аморален.

Я записал: недоверчивый, эгоистичный, аморальный. Список выглядел как расписание. Мое расписание, маршрут моего путешествия. Конечная станция путешествия называется смерть.

— Он становится аморален, безнравствен, — сказал врач. — Он действует не против своей морали, у него просто больше нет морали. Понятие собственности, чувство ответственности, религиозные и частные связи теряют свое значение. Человек будет воровать, обманывать, вести беспорядочную половую жизнь, убивать — не чувствуя при этом ничего, не осознавая преступлений, в которых он виновен. Человек с опухолью в прогрессивной стадии при определенных обстоятельствах — существо, опасное для жизни, и лучше всего держать его за решеткой.

Мне вдруг стало очень плохо, руки повлажнели от пота.

— Ужасно, — сказал я. — И часто такое случается?

Он как-то странно взглянул на меня:

— Вы знаете, мистер Чендлер, иногда мне кажется, что это болезнь нашего времени — этим можно объяснить все безумия, которые сегодня творятся.

— Почему вы так считаете?

— Ну, — сказал он, — разве наше время не потеряло рассудок? Разве все страдания, весь хаос и все ужасы этого столетия не привели к тому, что стало невозможно принимать правильные решения? Наш мозг изменился, он не может воспринимать простые человеческие понятия и искажает простые человеческие истины. Больной дух — больной мир: для меня мои пациенты иногда не более чем живые символы.

— Гм. — Я поднял голову. — Эти явления распада, о которых вы только что упомянули, — они неизбежны?

— Некоторые из них обязательно проявляются.

— А больной осознает свое состояние? Я имею в виду — он страдает от своих действий? Стесняется своего поведения?

— Иногда. В большинстве же случаев то, что он делает, не доходит до его сознания, он воспринимает это естественно — он может, например, раздеться при всех или украсть деньги.

— Но тем не менее бывает, что человек в этот последний год жизни ведет себя нормально?

— Это в границах медицинской вероятности.

— Хорошо, — сказал я.

— Но вы мне говорили, что ваш герой — преступник.

— Он преступник, — сказал я, — но не сумасшедший. Он совершает преступления, но остается не замеченным. Он очень ловкий преступник.

— Ага, — сказал он.

— А как с болями? — Это я тоже должен был знать.

— Они, конечно, усиливаются.

— Можно с этим что-нибудь сделать?

— Сначала — да, — сказал он. — Потом помогает только морфий. Разумеется, больной пытается получить его любым способом. Когда он его принимает, наркотик снимает все проблемы.

— И боли тоже?

— И боли тоже, — сказал он.

Это было очень важно.

— Как заканчивается ваш фильм? — поинтересовался он.

— Точно еще не знаю, — сказал я. — Лучше всего, если герой однажды осознает, что жизнь его стремительно и неотвратимо идет к концу, и сам себя убьет до того, как станет лепечущим кретином.

— Понимаю.

— Если он примет большую дозу морфия, этого будет достаточно?

— Вполне.

— Да, — сказал я, — тогда он умрет именно так.

Дверь открылась, и вошла медсестра Рюттгенштайн, с которой я беседовал раньше. В руке она держала бумаги. Я поднялся.

— Сидите спокойно, — дружески сказала она, — я уже ухожу.

— Я уже узнал все, что мне нужно. Доктор Клеттерхон был очень любезен.

— Я надеюсь, что смог вам немного помочь.

— О да, вы действительно очень помогли мне.

Я собрал свои записи и протянул госпоже Рюттгенштайн руку.

— Вы думаете, Алан Лэдд даст мне автограф? — спросила она.

— Я ему сегодня же напишу. Как ваше имя?

— Вероника.

— Вы получите фото. Я попрошу отправить его на адрес клиники.

Я попрощался с Клеттерхоном, надел шляпу и пошел к двери:

— «Рюттгенштайн» с двумя «т», — сказала медсестра.

— С двумя «т», — повторил я улыбаясь и приподнял шляпу.

Я не знаю, как это произошло. Но в следующее мгновение я почувствовал, что моя голова голая. Я посмотрел в шляпу. Парик лежал в ней. Я снял его вместе со шляпой.

28

Доктор Клеттерхон вскочил и уставился на меня безумными глазами.

— Мистер Чендлер… — прошептала медсестра.

— Вы сами… — доктор запнулся.

— Да, — хрипло сказал я, повернулся и выбежал в коридор.

— Подождите! — крикнул доктор. — Остановитесь!

Я слышал его шаги. Забежав за первый поворот, я оглянулся. Он бежал за мной:

— Мистер Чендлер! Остановитесь!

Я бежал так, как будто от этого зависела моя жизнь. Из всех дверей выходили люди — врачи и пациенты.

— Остановитесь! — доктор преследовал меня. — Остановите этого мужчину!

Медсестра перегородила мне дорогу, но я бежал на нее, и она пропустила меня, отшатнувшись к стене. Теперь за мной бежало много людей. Они бежали ко мне со всех сторон.

Ноги разъезжались на скользком полу. Ко мне тянулось множество рук, наперебой обращались разные голоса. Тут я увидел лифт — пустая кабина ехала вниз. Я бросился вперед и, втиснувшись в быстро уменьшающуюся щель между полом и крышей лифта, упал на пол. Больно мне не было. Кабина спускалась ниже. Когда она доехала до первого этажа, я выскочил в коридор. Он был пуст. Я выбежал в сумрачный парк и помчался к швейцарской. Сзади я слышал взволнованные голоса. Несколько человек, попавшихся мне навстречу, остановились и смотрели мне вслед.

Портье говорил по телефону, меня он не видел. Я побежал вниз по улице к заброшенному участку, на котором стояла моя машина. Движение было сильным в обоих направлениях. Я обернулся еще раз и перевел дыхание. У входа в больничный комплекс в группе людей я увидел госпожу Рюттгенштайн. Они что-то обсуждали, указывая куда-то руками, но преследование прекратили.

Я подождал, пока мое дыхание станет ритмичным, потом снял шляпу и опять надел кепку. У меня было ощущение легкости и полного спокойствия. Теперь, когда я был почти уверен, что отмечен знаком смерти, меня наполнило чувство необычайного удовлетворения от своей хитрости, когда я сел за руль с очень хорошим настроением. Охраннику я дал марку. Выезжая на улицу, я насвистывал «Баркаролу» из «Сказок Гофмана».

Она заговорила, только когда я доехал до Стахуса. Она сидела сзади, смешно, что я ее не заметил. Вероятно, это из-за неожиданно наступившей темноты. Она сидела совсем тихо, и сначала я увидел ее лицо в зеркале заднего обзора, а потом услышал ее голос.

— Добрый вечер, — сказала Маргарет.

29

— Добрый вечер, Маргарет, — сказал я. Опять появилось желание свистеть, но я подавил его.

— Мне было очень неспокойно сегодня после обеда — ты был не такой, как всегда. Тогда я попросила Джо проследить за тобой.

Очень медленно и осторожно я молча доехал до площади Ленбах.

— Ты был в больнице?

— Да.

— По поводу… по поводу твоей головы?

— Да, Маргарет.

Она положила руку мне на плечо:

— И… они тебе сказали?

В этот момент я уже точно знал, что я должен довести дело до конца.

— Да, они мне сказали. Я объяснил, что как автору фильма мне нужна кое-какая информация, и тогда они сказали мне. Теперь я это знаю.

Я остановил машину у бордюра перед кинотеатром «Луипольд». Вскоре, в полседьмого, начинался сеанс, и перед кинотеатром было много людей. Шел фильм «Ниночка».

Если она слушала внимательно, то в последний момент она может распознать западню, думал я. Она видела, что я мог совсем ничего не узнать…

— Ты знаешь… — беззвучно прошептала она.

— Да. — И я рискнул: — Глиобластома, — громко сказал я. — Меня нельзя оперировать. — Я посмотрел на нее в зеркало. Ее лицо было белым и неподвижным. — Ты это знала, — сказал я.

Она молча кивнула.

— Тебе сказали?

Она опять кивнула.

— Еще кто-нибудь знает — Бакстеры или…

— Конечно нет, — прошептала она. Я ждал, что она расплачется, но был разочарован. Она оставалась совершенно спокойной, невероятно спокойной. — Никто об этом не знает. Только я. Я… я не могла тебе сказать, Рой.

Теперь я знал все. Узнать оказалось так просто. Я полез в сумку. «Пожалуй, я могу опять надеть парик», — решил я. Она смотрела на меня во все глаза.

— Ну, — сказал я и повернулся к ней, — как я тебе нравлюсь? Правда, великолепный парик?

Она открыла рот и хотела что-то сказать, но не могла выдавить ни слова. Вместо этого она вдруг начала смеяться. Она смеялась громко, как в истерике. Она смеялась, и смеялась, и смеялась.

— Прекрати, — сказал я.

Но она продолжала смеяться. Она не могла остановиться. Тогда я тоже засмеялся. Мы смеялись, пока у нас на глазах не выступили слезы и мы не начали задыхаться. Неожиданно мы оба замолчали. На лице у нее появился панический страх. Я знал, чего она боялась: она боялась того, что я мог сказать. И напрасно — в эту минуту я был настроен очень благодушно, очень миролюбиво, очень весело.

— Так, — сказал я, — теперь, после всего этого кошмара, поедем ужинать. Я ужасно голоден.

Мы пошли в «Хумпельмайр», и я заказал столько еды, сколько не заказывал никогда в жизни. Сначала мы пили сухое «Пале шерри», к основному блюду — «Хайдзик Монополь» — брют и с десертом — «Карвуазье» и «Мокко».

Обслуживание было превосходным. У девочки-цветочницы я купил для Маргарет большую белую розу. А лангустов я взял две порции.

Поначалу жена сидела напротив меня в застывшей позе, как будто каждую секунду ожидала взрыва. Но я был вполне адекватен, и постепенно она успокоилась. Когда принесли филе, стало понятно, что и она проголодалась. А спаржу она заказывала дважды. Это был чудесный ужин, более чудесным и мирным он просто не мог быть. О моей скорой смерти мы не заговорили ни разу. Уже несколько лет я не ужинал с Маргарет так мило. Я находил ее очень симпатичной. Парикмахер, к которому она ездила, был явно талантлив. Я сделал ей комплимент. Она ответила мне комплиментом насчет моего парика. Что касается шоколадной бомбы на десерт, мы были единодушны: это был самый лучший деликатес, который мы вообще когда-нибудь ели.

Когда мы покидали заведение, на мне был парик, а Маргарет держала в руке белую розу. Мы поехали к театру, где нарядно одетые дамы и господа готовились к выдающемуся вечеру. Мы сразу нашли Бакстеров, у них уже были билеты, и выяснилось, что в нашем распоряжении была целая ложа.

«Карвуазье» согревал желудок, я был слегка пьян и, когда через четверть часа смотрел из своей ложи в полный сверкающий зал, очень доволен собой. По всему, это был абсолютно благоприятный день.

Свет погас. Над декорацией, которая изображала улицу Лондона, поднялся занавес. Я нащупал в темноте руку Маргарет. На сцене стоял Глостер в исполнении Вернера Крауса. В мире с самим собой и со всем светом я слушал его:

— Итак, преобразило солнце Йорка в благое лето зиму наших смут. И тучи, тяготевшие над нами, погребены в пучине океана…

30

Нет, господин Краус, господин Глостер, господин Шекспир! Нет, господа, нет! Они еще здесь, тучи… Они еще не погребены в пучине океана. Это не мои тучи. Не те, которые тяготеют над моим домом. Напротив, буря еще предстоит, еще только построили сцену.

— Но я, чей облик не подходит к играм…

Это было уже лучше.

— …К умильному гляденью в зеркала; я, слепленный так грубо, что уж где мне пленять распутных и жеманных нимф…

Вот это соответствует действительности. Вернер Краус, исполнитель роли герцога Глостера, затем короля Англии Ричарда III, тяжело шагал вдоль рампы. И тут, когда этот безобразный сын Эдуарда IV начал постепенно завоевывать мои симпатии, он заговорил:

— Я, у кого ни роста, ни осанки, кому взамен мошенница природа всучила хромоту и кривобокость; я, сделанный небрежно, кое-как и в мир живых отправленный до срока таким уродливым, таким увечным, что лают псы, когда я прохожу…

Что лают псы, когда я прохожу.

Лаяло много псов. Лаял Джо Клейтон. Лаяли мои друзья в Голливуде. Мои друзья в Мюнхене. Такой уродливый, такой увечный — таким был и я. Я даже немного больше, если уж мы заговорили об этом. Я отмечен знаком смерти. Как патетически это звучит. Смерть патетична. Интересно, была ли у Ричарда III опухоль? Знал ли он, что он скоро умрет? Нет. И тем не менее он говорил с собой с таким сочувствием…

— …Раз не вышел из меня любовник, достойный сих времен благословенных, то надлежит мне сделаться злодеем…

Злодеем? Просто потому, что его никто не любит? Теперь его действительно никто не полюбит. Но, наверно, ему все равно. Мне, в конце концов, это тоже безразлично, любит меня кто-нибудь или нет. Мне безразлично? Конечно, мне безразлично. Этим я отличаюсь от Ричарда III. И тем, что он не должен умереть. Вообще-то, если я правильно помню, он тоже умрет. Но он об этом еще не знает, а я знаю. В этом маленькое различие. Да здравствует маленькое различие!

Что делает человек, который знает, что он должен умереть? Может, он сразу захочет стать злодеем? Точно не знаю. По крайней мере, в течение года, который ему остался, он может сделать еще несколько полезных, приятных, доставляющих радость вещей. Я тоже мог бы сделать множество дел. Да? Разумеется. Например, я мог бы убить какого-нибудь тирана. Политического деспота. Их предостаточно. Я мог бы прокрасться в его дворец войти ему в доверие, а затем убить его. Тогда я бы стал героем, а угнетаемый народ — свободным. Есть много угнетаемых народов — в Европе и других частях света. Только я ничего про них не знал, и они были мне совершенно безразличны. Почему я должен убивать тирана? Уже много тиранов убито. Уже есть достаточно памятников. А вдруг мое покушение не удастся, меня схватят и поставят к стенке? Вряд ли мне поможет, если я начну объяснять, что у меня опухоль. Они не дадут мне дождаться естественного конца, они приблизят его. Быть расстрелянным неприятно. Хотя они могут меня и повесить. Может, народ не хочет, чтобы его освобождали. Очень многие народы были уже освобождены и не получили от этого удовольствия.

Конечно, я мог бы предоставить себя какому-нибудь исследователю. Как кролика для опытов в человеческом обличье. Он провел бы со мной эксперимент, опасный для жизни. С какой-нибудь новой сывороткой против рака. Или против полиомиелита. Газеты пестрели бы моими фотографиями: «Героический американский сценарист рискует своей жизнью на благо человечества». Кинокамеры субботних обозрений — около моей постели: «Как вы себя чувствуете, мистер Чендлер? Расскажите нам о ваших впечатлениях. Вы будете выбирать мистера Эйзенхауэра, если выживете?» — «Да, если выживу!»

Допустим, эксперимент удался и я выжил. Исследователь получает Нобелевскую премию. Я получаю медаль. А через пару месяцев я мертв. Если мне повезет, то при вручении медали я еще не стяну с себя брюки, потому что буду уже не в состоянии управлять своими эксгибиционистскими наклонностями. А может, все-таки стяну. И будет такой скандал, что меня сразу же переведут в закрытое учреждение. Обратно к доктору Клеттерхону. Он будет рад снова меня увидеть.

Или книга. Я мог бы написать книгу. Великолепную книгу. Книгу столетия. Книгу, которая перевернет мир. Книгу, которую ждут миллионы отчаявшихся. Да, я мог бы сделать и это — если бы мог. Только я не могу. Потому что я маленький жалкий человек, который сам сомневается, и ни во что не верит, и боится, и поэтому может написать только книгу, полную страха и сомнений. Нет, думал я, это тоже не подходящий вариант.

Конечно, есть еще церковь. Люди, которых я знаю, общаясь со священниками, узнавали множество интересных вещей. После этого они становились намного спокойнее и счастливее. По крайней мере, так они мне рассказывали. Священники совсем не такие, говорили они. Удивительные вещи можно узнать от священников. Но я не знаю, можно ли верить подобным рассказам. У меня с Господом Богом ничего хорошего не получалось. Конечно, несмотря на это, я мог бы попробовать, возможно, мне бы помогло. Возможно, мир войдет в мою душу, беспокойство уменьшится, и я смогу прожить прекрасную белую зиму вместе с Маргарет, с верой во всемогущего бога и его неиссякаемую милосердную волю.

Только я не хотел проживать зиму вместе с Маргарет. Теперь не хотел. Я и раньше этого не хотел, но эта проблема не была тогда такой неотложной. Теперь каждый день был на счету. Теперь я не хотел больше с ней жить. Нет, разрази меня гром, если я еще хочу этого!

Но чего, собственно, я хочу? Жить с кем-нибудь другим? Например, с Иолантой? Я рассуждал серьезно. Мне опять вспомнилось все, что было у нас с Иолантой. Мне вспомнились упоение, восторг и счастливые сумасшедшие часы, но затем вспомнились и другие часы — часы ссор и холодной ненависти. Часы, которые были скучны, пусты, пошлы и глупы. Часы, когда я не мог ее переносить. Провести этот последний год с Иолантой? Кто знает, долго ли она это выдержит? Вероятно, она неожиданно пропадет, как недавно, после того как она угрожала покончить жизнь самоубийством, если я не выживу. Нет, Иоланта тоже не подходит!

Никто мне больше не подходит. И ничто.

Вокруг меня стало светло, и люди бешено захлопали. Закончился первый акт. Я тоже хлопал, немного очнувшись, хотя и не полностью, из своей задумчивости. В течение всего вечера я не был абсолютно бодрствующим. Я разговаривал с Маргарет и Бакстерами, я даже вышел в перерыве в фойе, но на самом деле я постоянно сидел в темной ложе и думал о том, с чего начать. Я заметил, что Маргарет несколько раз озабоченно взглянула на меня. Каждый раз, когда она это делала, я успокаивающе ей улыбался. Но как только свет опять погас и продолжилась пьеса о короле-мошеннике, я опять погрузился в свои мысли — с определенной радостью и даже облегчением, как иногда, полный грусти и приятной печали, ночью в поезде или зимой, когда темнеет, перед камином вспоминаешь девушку, с которой когда-то давно встречался, или давно прошедшие эпизоды на цветущих лугах, в тихих садах или в кафе, где играет тихая музыка…

Домой, думал я.

Я охотно съездил бы домой в этот последний год. В дом моей молодости, к моим родителям. У нас был прекрасный большой дом, я был в нем очень счастлив. Но мои родители умерли, а дом был продан. Домой! А где, собственно, мой дом? В гостиничных номерах, в мастерской или в самолетах? У Иоланты? Или у Маргарет? Или у меня у самого? Везде, где бы я ни был, я тосковал и куда-то оттуда стремился. А там я опять тосковал и опять стремился куда-нибудь. Я всегда стремился куда-то. Много лет.

Вероятно, это было самое лучшее. Куда-нибудь уйти. Уйти одному. И если там ситуация сложится не так, как я хочу, я попытаюсь найти новое место. Есть много мест, если есть достаточно денег.

У меня достаточно денег? Не очень. Я бы с удовольствием имел больше. Но вряд ли у меня их прибавится. По меньшей мере, честным путем. Другим путем — возможно. Если я захочу стать злодеем.

Если бы я захотел стать злодеем, я смог бы поехать тогда куда хочу, в любой город и в любую страну. Если бы у меня было достаточно денег, все было бы просто в этот последний год. Все и должно быть просто. Непростой последний год я не смогу вынести. Но он может быть непростым — без денег. Человеку в моей ситуации нужны деньги. На то, на се. Позднее — на морфий. Надо иметь в виду, что понадобится много денег на морфий. Я еще не совсем представлял себе свои последние месяцы, но то, что они должны быть дорогостоящими, я понимал. Особенно, если буду не в полном порядке в душевном плане…

Если у меня будут деньги, все будет легче. Тогда я буду свободен, тогда я смогу сегодня быть здесь, а завтра там, и нигде не задерживаться надолго, чтобы они меня не нашли и не схватили. И когда я однажды замечу, что я действительно докучаю маленьким детям, или больше не могу правильно есть, на этот случай останется морфий. Морфий будет всегда.

Но я был свободен. Совершенно свободен! Я мог делать что хочу. Больше никаких обязанностей. Никакого принуждения. Никаких героических амбиций. Никакого христианского смирения. Никакого профессионального отчаяния. Никакой любви с ее сложностями. Только я. Я один. Я всегда охотно оставался один. И я хотел бы быть один. Один — это чудесно. Только для этого мне еще нужны деньги…

Я открыл глаза.

Маргарет сидела рядом и пристально смотрела на меня. У меня было чувство, что она уже давно так на меня смотрит. Я улыбнулся. Она тоже улыбнулась. Бакстеры смотрели на сцену. Пьеса подходила к концу. На поверхности Тамворта спящему королю явились духи преданных им и убитых друзей. Они поднимались вокруг его палатки один за другим в бледном свете луны и шептали свои проклятия. Дух Букингема склонился над королем.

— Спи дальше, — пробормотал он, — перелистай во сне свои злодейства! Ты, окровавивший земную твердь, казнись, дрожи! Отчаянье и смерть!

Это было не очень приятно.

Но Ричард III уже не спал. Он внезапно вскочил со своего ложа и дико огляделся. Духи исчезли.

Никто не шевелился, ни на сцене, ни в зрительном зале.

— О, как ты мучаешь, трусиха совесть! Мерцанье звезд… Стоит глухая ночь. Холодный пот. И дрожь. Ужель боюсь я? Кого, себя? Здесь больше никого.

Я зачарованно подался вперед, я вспомнил, что отрывки из пьесы мы когда-то читали в школе, распределив роли. Я читал за Ретклифа. Но я знал и слова короля, я вспомнил их и тихо говорил вместе с главным героем:

— Я — это я. И сам себе я друг. Здесь есть убийца? Нет… Есть: это я. Тогда бежать!.. От самого себя? Я отплачу!.. Как, самому себе? Увы, себя люблю я. Но за что? За то добро, что сам себе я сделал?

— Тсс, — зашипели два злых голоса. Я посмотрел в их сторону. Из соседней ложи на меня смотрели возмущенные лица. Я замолчал и откинулся назад. Я закрыл глаза и слушал голос короля:

— Отчаянье! Никто меня не любит. Умру — не пожалеет ни один. И в ком бы мог я встретить жалость, если во мне самом нет жалости к себе?

Голос продолжал звучать. В моем черепе громко и тепло стучала кровь. Моя кровь. Я еще жил. Моя кровь говорила: вперед.

Я прислушался к словам.

Вперед. Дальше. Дальше вперед.

По сцене прошел Вернер Краус и попросил коня, за которого он был готов отдать свою корону.

Вперед. Вперед. Только вперед, говорила моя кровь. Кровь в моем черепе. Кровь, которая протекала и омывала глиобастому. Моя кровь. В моем черепе.

Занавес опустился, я видел это через какую-то пелену. Опять неистовые аплодисменты, вспыхнули огни, люди до хрипа в голосе вызывали великого исполнителя главной роли. Он выходил на сцену и кланялся, кланялся огромное количество раз. Аплодисменты не смолкали. Среди тех, кто аплодировал громче всех, был и я.

— Чудесно! — по-английски прокричал мне Тед Бакстер. — Разве он не великолепен?

— Да! — прокричал я. Я хлопал как сумасшедший. — Он великолепен!

Я смотрел вниз на рампу. Там стоял Вернер Краус и все еще кланялся. Все видели его, кроме меня. На его месте я видел кого-то другого, я видел его совсем ясно, и я громко аплодировал ему.

Я видел себя самого. И я кланялся сам себе и сам себе выражал одобрение.

31

После этого вечера события начали разворачиваться намного быстрее. На следующий день уже с утра позвонили и пришел доктор Клеттерхон. Он привел с собой доктора Ойленгласа. Ему было совсем не трудно через клинику Ойленгласа узнать, где я живу. Оба сначала были очень возбуждены и озабочены, но мне удалось успокоить их своим ровным, почти радостным расположением духа. Я обещал не делать никаких глупостей (как выразился Ойленглас), а также прийти через несколько дней на первый сеанс рентгеновского облучения. Я и не собирался отказываться от своего обещания, хотя у меня были совсем другие планы. Мое обещание очень успокоило обоих. Маргарет оно тоже успокоило. Я также сказал Клеттерхону, что мне очень жаль, что пришлось обмануть его, и он принял мои извинения. Когда я пообещал все-таки прислать его коллеге фото с автографом Алана Лэддса, он посмотрел на меня с каким-то испугом. Он почувствовал что-то неладное.

После обеда я набрал знакомый номер с необъяснимым чувством, что мне придется звонить еще раз. Опять никто не ответил, телефон, как и раньше, был переключен на сервисную службу.

Иоланта исчезла.

Второй звонок был не напрасен. Оба раза я звонил из телефонной будки у остановки трамвая «Гросхесселоне». Я был на машине, Маргарет настолько успокоилась, что отпускала меня одного в город.

— Алло, — сказал голос, когда я набрал номер второй раз.

— Добрый день, это Чендлер.

Возникла короткая пауза.

— Слушаю, мистер Чендлер, — вежливо сказал Мордштайн. У меня было ощущение, что я ему помешал.

— Можно мне к вам зайти?

— Да, конечно… — он медлил. — А в чем дело?

— В свое время вы сделали мне предложение… — начал я, но он быстро меня перебил:

— Ах да. По этому вопросу?

— Я хотел бы это обсудить с вами.

— Прекрасно. Когда вы хотите прийти?

— Можно прямо сейчас?

Он опять помедлил, затем сказал:

— Когда вы будете?

— Через десять минут.

— Хорошо.

Он жил недалеко от железнодорожного вокзала, на Шванталерштрассе, адрес у меня был. Это был прекрасный солнечный осенний день, тепло хорошо действовало на меня. На лифте я поднялся на пятый этаж и позвонил в дверь, на которой было написано имя Мордштайна.

Он открыл сам. В полосатом красно-синем шлафроке, как всегда элегантен.

— Проходите, — сказал он и провел меня в уютно обставленную холостяцкую квартиру. Одно окно было открыто, далеко внизу слышался уличный шум. Я огляделся.

— Садитесь, — сказал он.

— Вы один?

— Да, а что?

— Я просто спросил, — сказал я. Странно, но у меня было ощущение, что в квартире есть еще кто-то. Я не мог объяснить это ощущение, но оно не оставляло меня. Оно не беспокоило меня, даже приносило чувство определенного безрадостного, тяжелого и утомленного удовлетворения. В квартире был еще кто-то. Я знал это. Но он сказал обратное — что я мог поделать? Мордштайн предложил сигареты и коньяк. Я принял оба предложения. Затем он подсел ко мне.

— Итак, вы хотите получить бумаги?

Я кивнул.

— Разве я не говорил вам, когда мы встретились впервые, что вы придете ко мне?

— Да. Я часто думаю об этом. Откуда вы могли это знать?

— У меня есть что-то наподобие шестого чувства, — сказал он. — Бумаги только для вас или еще для кого-нибудь? — Он задал этот вопрос, глядя на меня особенно внимательно.

— Только для меня.

— Вы женаты, не так ли? — вежливо спросил он.

— Это к делу не относится, — коротко сказал я.

В этот момент снаружи хлопнула дверь.

— Что это? — Я подскочил и испуганно уставился на него.

— Дверь, а что? — Он продолжал сидеть.

— Вы говорили, что вы один.

— Это правда.

— А дверь?

— Это была дверь где-то рядом. — Он сделал глоток и не двинулся. Я выбежал в прихожую. Она была пуста. Я рванул входную дверь. Коридор тоже был пуст. Я прислушался, но не услышал никаких шагов. Медленно и слегка пристыженный, я вернулся в комнату, и почувствовал, что моя непонятная тоска усиливается. Неожиданно меня начало знобить.

— Извините, — сказал я, — нервы.

— Ничего страшного. Итак, что вам нужно?

— Паспорт, свидетельство о рождении и удостоверение гражданства.

— Американские бумаги?

— Нет.

— Немецкие?

— Австрийские, — сказал я. Он удивленно взглянул брови и слегка улыбнулся:

— Простите мне мою веселость, но это несколько необычное желание.

— Я все хорошо продумал, — сказал я. — А именно: если я от кого-то третьего услышу, что вы не сохранили наш разговор в тайне, я буду все отрицать. Свидетелей у вас нет.

Он покачал головой:

— Ну, ну, мистер Чендлер. За кого вы меня принимаете? Это, в конце концов, моя профессия, не так ли? Я не хочу сам себя отправить в тюрьму. Вы вообще никогда здесь не были — даже если вам самому придет в голову это утверждать.

— Вы не хотите знать, зачем мне нужны бумаги?

— Нет, — сказал он. — Но если вы хотите австрийские бумаги, то мы должны сделать вам еще и удостоверение личности. Иначе вы не пройдете через демаркационную линию в русскую зону.

— Прекрасно, — сказал я.

— На чье имя делать бумаги?

— На имя Вальтера Франка, — сказал я, вспомнив моего мастера, делавшего парик.

— Понятно. — Он допил свой бокал. — Женат?

— Нет.

— Дети?

— Нет.

— Профессия?

— Любая, только не творческая.

— Адрес?

— Лучше всего Вена.

— Место рождения?

— Тоже Вена.

— Сколько лет?

— Около сорока пяти.

Он опять кивнул:

— Прекрасно, мистер Чендлер.

— Вы ничего не записываете?

— Никогда, — сказал он, — за кого вы меня принимаете?

— Можно мне еще коньяку?

Он подал мне бутылку:

— Данные о родителях, их профессиях и так далее — по моему усмотрению, согласны?

— Согласен.

— Вы принесли фотографии на паспорт?

— Да. — Я дал их ему. Он внимательно рассмотрел фотографии и сунул их в карман.

— Как ваше обследование? — внезапно спросил он.

— Спасибо, хорошо, — удивленно сказал я.

— Это меня радует. То есть вы здоровы?

— Да, совершенно.

— Прекрасно, — без интереса ответил он и вежливо улыбнулся.

Я не знаю, почему я ему это сказал, это произошло под влиянием непонятной тоски, которая не отпускала меня с тех пор, как я к нему пришел.

— Послушайте, Мордштайн, — тихо сказал я, — я нездоров. Я неизлечимо болен. И через год я умру.

— Мне очень жаль, — сказал он также равнодушно. Он откашлялся. — Сколько вы можете заплатить?

— Сколько будут стоить бумаги?

— Пока не могу сказать.

— Примерно?

— Примерно тысяч шесть, — ответил он. Я рассчитывал на восемь тысяч.

— Хорошо, — сказал я, — тогда сейчас я дам вам две тысячи.

Он тщательно пересчитал банкноты и спрятал их.

— Когда я получу бумаги?

— Через пять дней.

— То есть в субботу, — сказал я.

— В субботу.

— Это точно? Я должен знать точно.

— Точно, если принесете деньги.

Я кивнул.

— Да, деньги, — повторил я и посмотрел на него. — Не заинтересует ли вас еще одно дело, Мордштайн?

— Я заинтересован в любом деле. О чем идет речь?

— О деньгах.

— Что это за деньги?

— Деньги, которые принадлежат мне, — сказал я. — Немецкие марки. Достаточно крупная сумма.

— Что я должен сделать?

— Вы могли бы помочь мне поменять их на австрийские шиллинги.

Он молча с любопытством смотрел на меня, потом тихо засмеялся.

— Ну? — нетерпеливо спросил я.

— О какой сумме идет речь?

— Сколько вы могли бы принять?

— Подумаем. По какому курсу?

— Шесть, — сказал я.

— Пять, пять, — сказал он.

После долгих препирательств мы сошлись на 5,8.

— Как я получу деньги в Австрии? Легально еще ничего нельзя перевести.

— Я дам вам адрес одного из своих друзей. Вы перечислите деньги здесь на счет, номер которого я вам назову, и покажете ему квитанцию, когда прибудете в Австрию. От него вы получите шиллинги.

— Где живет ваш друг?

— У меня много друзей.

— Живет кто-нибудь из них в Вене?

— Да, — сказал он.

— Тогда остановимся на нем.

— Хорошо, — сказал он.

— Еще один момент, — я поднял руку. — Кто мне гарантирует, что я получу деньги в Вене, если здесь перечислю их на счет?

— Я.

— Вот как?

— Вам этого недостаточно?

— Нет, — сказал я. — Я хочу сделать вам другое предложение. Сумму в марках в пакете в вашем присутствии я положу в камеру хранения на вокзале. Квитанцию я возьму с собой в Вену. Когда я получу шиллинги, ваш друг получит квитанцию.

Он подумал, затем ухмыльнулся:

— Согласен. Это хорошая идея.

— Я размышлял над этим целую ночь.

— О какой сумме идет речь?

— О сорока тысячах марок, — сказал я.

Он сидел тихо и улыбался. Потом он стал рассматривать на свет коньячный бокал, который держал в руке, поворачивая его туда-сюда.

— Вы интересный человек, мистер Чендлер, — наконец сказал он.

— Слишком велика сумма?

— Сорок тысяч марок — это более двухсот тысяч шиллингов. — Он покачал головой. — Нет, это не слишком много. Но в крайнем случае мой друг передаст вам деньги двумя частями.

— Согласен, сказал я. — Тогда в камеру хранения мы сдадим два пакета.

Я встал и протянул ему руку. Он пожал ее и улыбнулся тонкими губами. Его пальцы были горячими и сухими, у меня было ощущение, что он борется с большим волнением.

— Мистер Чендлер, — сказал он тихо, — у вас вообще есть такие деньги?

— Если бы у меня их не было, я бы не пришел к вам.

В действительности в этот момент у меня было, со всем тем, что лежало на моем банковском счету, около десяти тысяч марок. Но в субботу в двенадцать часов у меня стало двести тысяч.

Вся операция была достаточно сложной, и, принимая во внимание, что германская полиция все еще занимается этим случаем, я хочу попытаться дать по возможности подробный отчет о событиях, которые привели к тому, что я стал обладателем такой крупной суммы.

Толчок дало один случай с Джо Клейтоном, который произошел в первую неделю моего пребывания в Германии. Это было очень незначительное событие, я вспомнил о нем спустя много времени. Это произошло в тот день, когда я подписал свой контракт. Я подписал его в офисе телекомпании на Театинерштрассе. И уже мог получить свой первый гонорар. Джо извинился, что у него в офисе нет необходимой суммы. Ему надо было идти в банк, чтобы обналичить несколько чеков. Если я хочу, то могу пойти с ним, сказал он. Банк находился недалеко, мы пошли туда вместе. По пути Джо объяснял мне кое-что по поводу собственности нашей фирмы.

— Мы здесь, в Мюнхене, собственно, только филиал. Головной офис кинокомпании находится во Франкфурте-на-Майне. Там в Рейн-банке также лежат деньги. Не все, конечно, но основная часть. Раз в неделю главный кассир прилетает самолетом в Мюнхен и привозит деньги или чеки. В этот раз он привез чеки.

— Ага, — сказал я. Я почти не слушал его, меня мало интересовало, как я буду получать деньги, если я буду их получать. Мы вместе вошли в большое, современно оборудованное помещение банка, и Джо сразу подошел к веселому молодому человеку, которого он, похоже, знал. Оба сердечно поприветствовали друг друга.

— Добрый день, господин Кляйншмид, — сказал Джо на смешном немецком. — Как поживает форель?

Выяснилось, что Кляйншмид, как и Джо, был заядлым рыболовом. На этой почве общего приватного времяпрепровождения они стали друзьями. После того как они обсудили профессиональные вопросы, Клейтон протянул чеки. Кляйншмид, несмотря на свой молодой возраст, похоже, занимал, высокий пост. Он казался очень симпатичным. Когда он улыбался, вашему взору представали два ряда безукоризненных белых зубов.

Теперь он улыбался:

— Мистер Клейтон, мне жаль, но я не могу дать вам деньги по этим чекам!

Джо сильно покраснел.

— Не можете? — проревел он по-английски. — С чертовыми чеками что-то не в порядке?

Кляйншмид тоже заговорил по-английски:

— Это расчетные чеки, мистер Клейтон. Вы не заметили этого?

Клейтон посмотрел на бумаги.

— Черт меня побери, — сказал он, — я действительно не заметил.

Я подошел ближе и с интересом прислушался: в конце концов, речь шла о моем первом гонораре.

— Что такое расчетный чек?

Кляйншмид любезно объяснил:

— Расчетный чек — это чек с напечатанным примечанием: для расчетов. С помощью этого чека можно перевести деньги с одного счета на другой.

— И?

— И если вы предъявите здесь, например, такой расчетный чек, мы отправим его по почте в Рейн-банк во Франкфурте, а вы сначала получите подтверждение на его получение. Рейн-банк проверит, настоящий ли это чек и имеет ли он покрытие, и отправит его нам обратно с соответствующим примечанием. Когда он поступает к нам, вы получите деньги. Это деловое решение, оно создает дополнительную защиту против обмана и облегчает ведение бухгалтерии.

— Я понимаю, — сказал я.

— Мистер Чендлер — мистер Кляйншмид, — несколько запоздало представил нас Джо. — Мистер Чендлер — наш автор.

— Очень рад, мистер Чендлер, — сказал Кляйншмид.

Джо был раздосадован:

— Как же быть? Нам нужны деньги!

— Позвоните во Франкфурт, — предложил Кляйншмид, — и попросите о телеграфном переводе. Через час-два он будет здесь.

— Да, это выход. А что нам делать с чеками?

— Оставьте их здесь.

— Сколько времени это займет?

— Два-три дня, — ответил Кляйншмид. — Мы отправим их сегодня, завтра они будут во Франкфурте, послезавтра опять здесь.

— Быстрее нельзя?

— Вряд ли, мистер Клейтон.

— Нельзя ли сделать, гм-гм, исключение?

— В личных вопросах — с удовольствием. Но у нас есть наши предписания. И кроме того, мистер Клейтон, речь идет о крупной сумме — сто пятьдесят тысяч марок.

— Да, да, — сказал Джо. Он признавал свою ошибку, но это все равно его сердило.

— Минутку, — закричал я, — немного ускорить дело, я думаю, все-таки можно.

— Как?

— Если вы, — сказал я Кляйншмиду, — отправите чеки за наш счет экспресс-почтой во Франкфурт и попросите Рейн-банк сообщить вам телеграфом, конечно тоже за наш счет, имеют ли они покрытие.

— Да, — сказал Кляйншмид, — это возможно.

— Сколько времени это займет?

— Сейчас два часа… — размышлял Кляйншмид, — послеобеденный поезд пойдет в пять, и завтра в пять утра он будет во Франкфурте. Затем письмо уйдет с первой почтой и придет в банк в восемь… а в девять или десять часов мы можем получить ответ, если они сразу же ответят телеграфом.

— Видите, — триумфально прокричал я. — Так мы экономим два дня.

— Попробуем? — с готовностью спросил Кляйншмид. Я немного рассердился на Джо, когда он проворчал:

— Нет, спасибо. Может, в другой раз. Я лучше позвоню и попрошу перевести деньги телеграфом. Пусть чеки отправляются обычным путем.

Как я сказал, я немного сердился — я все так хорошо придумал. А Джо только тупо позвонил. Но тоже успешно: три часа спустя пришел телеграфный перевод, и я получил свой первый гонорар.

32

В последующие недели я еще несколько раз сопровождал Джо в банк и таким образом немного подружился с Петером Кляйншмидом. Он был очень внимательным и отзывчивым человеком. По его предложению я тоже открыл счет в банке. Наша компания платила нам почти всегда чеками, и со временем я запомнил имена обоих прокуристов во Франкфурте, которые подписывали чеки. Одного звали Лидделтон, другого Хилл. Лидделтон писал только свою фамилию. Хилл перед фамилией добавлял инициалы К.М.

Неделя за неделей я носил свои чеки к Петеру Кляйншмиду, иногда болтал с ним, когда у него было время, и опять прощался. Маленькую сцену во время нашей первой встречи я вскоре забыл. Но вечером 28 сентября, выходя после спектакля на улицу, я споткнулся. И мне опять вспомнилась эта сцена. Мне пришло в голову еще нечто большее. От этой внезапной мысли я не спал всю ночь. Когда наступил день, мой план был готов.

Это было в понедельник.

В этот день я посетил Мордштайна и подробно обсудил с ним те основные вопросы, о которых я упоминал раньше. Во вторник я поехал на Театинерштрассе, в бюро Джо. Мне надо было получить еще кое-какие деньги, и, таким образом, у меня был законный повод помешать ему работать. Он был как всегда приветлив, и все служащие были особенно дружелюбны. Они знали, что я уволен и что я был в больнице, и проявляли назойливую симпатию, которая немного угнетала меня.

— В четверг начнется, Джимми, — сказал Джо, проводя меня в свой офис.

— Начнется?

— Да, Джимми, первый съемочный день. Наконец-то!

— Поздравляю.

— Спасибо, Джимми. — Он постоянно говорил сам, чтобы как можно меньше возможности дать говорить мне. — Мы начнем со съемок на натуре — на Химском озере и в горах. Мы поедем все вместе, вся группа. Офис мы закроем на две недели. А в Грюнвальде вы можете чувствовать себя свободно — вы и Маргарет.

— Почему?

— Дом принадлежит вам! Я, естественно, тоже уеду!

Это было намного лучше, чем я мог себе представить.

— Я надеюсь, перед этим я смогу получить свои деньги? — спросил я.

— Ну конечно, Джимми, конечно! — Он позвонил, и вошел его немецкий бухгалтер. Джо попросил его выписать чек на мое имя и принести на подпись. Бухгалтер удалился. В тот же момент я встал, чтобы попрощаться.

— Вы не должны сразу же убегать, Джимми!

— Нет-нет, должен. У вас много работы, я знаю. Я подожду в приемной.

Он был тронут моей тактичностью, его глаза увлажнились, когда он пожимал мне руку:

— Добрый старый Джимми! Желаю вам всего хорошего в эти две недели.

— Мы же еще вечером увидимся.

— Ах да, — сказал он смущенно, — конечно.

Я кивнул ему еще раз и пошел в кабинет бухгалтера, который находился рядом с офисом Джо. Бухгалтер был один и как раз тщательно заполнял чек. Чековая книжка лежала рядом с ним. И маленький сейф с наличными деньгами, актами и другими чековыми книжками, стоял открытый.

— Минуточку, мистер Чендлер, — сказал он, поднимаясь. Он подул на формуляр, чтобы чернила быстрее высохли.

— Можно мне здесь подождать?

— Пожалуйста, — сказал он и пошел к Джо.

В следующее мгновение я уже стоял у открытого сейфа. Один момент, два движения — и у меня было то, что я искал: начатая чековая книжка расчетных чеков для Рейн-банка и номер счета Франкфуртской кинокомпании. Я вырвал три незаполненные странички, сунул их в карман и снова сел.

Сразу за этим вошел бухгалтер и подал мне мой чек, подписанный Джо. Я поблагодарил и попрощался. Первый шаг был сделан.

Оглядываясь назад, я могу сказать, что это был самый рискованный шаг, связанный с самой большой и самой опасной долей случая. Все последующие, даже и такие же опасные, были в действительности намного проще в исполнении и являлись просто следствием первого.

В последующие три дня я в основном лежал в саду и отдыхал. Маргарет много раз пыталась завести разговор обо мне, о моей болезни, о будущем и о проблемах, которые оно готовит, но я всегда сразу же пресекал эти попытки, и у нее не было достаточно мужества продолжать разговор вопреки моей воле.

— Пока я ничего не могу тебе сказать, — отвечал я ей. — Это для меня нелегко. Ты должна дать мне немного времени.

— Нет, Рой, — шептала она. — Может, я могу тебе как-то помочь?

— Дай мне побыть одному, — просил я. Я использовал это одиночество для точного и бесстрастного размышления над моими шансами и последующими задачами. У меня было много тем для обдумывания. В среду до обеда я учился подписываться за господ Лидделтона и Хилла (К.М.). Я нашел старое деловое письмо, на котором были их подписи. Их обоих я не знал. Отдыхая, я представлял себе, как они выглядят. Лидделтон казался мне маленьким, толстым и злым, склонным к апоплексическому удару. Хилла я представлял обычно аскетом, бесцветным, монашеского вида, которого по вечерам темные инстинкты выгоняли на темные улицы. После обеда я настолько продвинулся, что рискнул поставить подписи на чеках. Они были не совсем похожи, но это было не страшно. Потому что чеки никогда не должны были попасть в Рейн-банк.

Я заполнил два чека. Один на 104.650 немецких марок, другой — на 84.500 немецких марок. Я намеренно выбрал не круглые суммы. За исключением обеих подписей, все остальные графы я заполнил на печатной машинке. Можно было быстро установить, что это была моя машинка. Таким образом, можно было быстро установить, кто подделал чеки. Третий чек и лист бумаги, на котором я тренировался, я сжег. Потом я опять лег в саду и начал размышлять.

В четверг после обеда я поехал в банк. Я был там очень недолго и взял только один из многих конвертов, которые кладутся на столики для посетителей. На конверте стоял штамп банка. Я сунул его в карман и поехал домой, где напечатал на конверте адрес Рейн-банка и сделал пометки «Заказное» и «Экспресс». Затем я засунул в конверт два чистых листа бумаги и заклеил его. Этот конверт должен был еще сыграть свою роль.

В пятницу утром я поссорился с Маргарет. Я сказал ей, что хочу поехать на одну ночь на Химское озеро посмотреть съемки на натуре. Она была очень воодушевлена этой идеей и начала приготовления к скорому отъезду. Я постарался прояснить недоразумение:

— Я хочу поехать один, Маргарет.

— Ты не хочешь меня взять?

— Нет. Лучше нет.

Она молча смотрела на меня.

— Ах так, — сказала она и отвернулась.

— Что — так?

— Ничего. — Она смотрела в сад. Ее плечи затряслись. Она опять плакала. Она очень много плакала в эти дни.

— Почему ты плачешь?

— Я не плачу, — всхлипнула она.

— Просто потому, что я хочу один день побыть один?

Она повернулась, ее щеки были мокрыми, но в глазах горел сумасшедший огонь, который не просил сочувствия и понимания.

— Речь идет не об одном дне. Я точно знаю, что ты поедешь не на Химское озеро. Но мне все равно! Но нам надо когда-то откровенно поговорить друг с другом — обо всем! Нам сейчас надо обо всем поговорить!

— Почему?

— Потому что дальше так не может продолжаться! Ты что, не понимаешь, что для меня это невыносимо? Скажи мне наконец правду! Или ты уходишь? Целую неделю ты лежишь в саду и думаешь! О чем ты думаешь? Ты не хочешь мне сказать?

— Еще нет, — ответил я. Во мне колотилась сумасшедшая потребность сказать ей. Скоро ты узнаешь, думал я с каким-то ликованием, скоро все будет известно, предельно ясно…

Наша короткая стычка закончилась ничем. Я уехал один, она осталась в Грюнвальде. Я сказал, что вернусь в субботу. Она приняла это к сведению в твердой уверенности, что я поехал к Иоланте и что она ничего не может с этим поделать. Я видел ее в зеркале заднего обзора, когда отъезжал. Она стояла неподвижно, ее лицо представляло собой маску замешательства и беспомощности.

Ее идея-фикс, что я еду к Иоланте, навела меня на одну мысль. Когда я приехал в город, я пошел на почтамт и заказал разговор с Химским озером. Я попросил Джо Клейтона, и мне повезло. У него было время поговорить.

— Джо, — сказал я с особой веселостью, с которой мужчины говорят о подобного рода вещах, — вы должны оказать мне маленькую услугу.

— Да, Джимми?

— Я сказал Маргарет, что поеду навестить вас на один денек и переночую на Химском озере.

— Здорово, Джимми! Это очень хорошо! — Звучало честно, он действительно радовался.

— Но я не приеду и не буду ночевать на Химском озере, — сказал я.

— Нет?

— Нет. Я переночую в другом месте.

Возникла смущенная тишина. Джо нравилась Маргарет. Я нравился ему больше, но ему было неприятно то, чего я требовал от него.

— Вы поняли, Джо?

— Да, Джимми, я понял.

— И если она позвонит…

— Да, Джимми, понятно. Тогда я скажу ей, что вы здесь, но как раз спите, или ловите рыбу, или делаете что-то другое.

— Спасибо, Джо.

— Пожалуйста. — Пауза. Затем: — Джимми?

— Да?

— Вам это действительно нужно?

— Да, Джо.

— Маргарет хорошая женщина.

— Да, это так.

— И несмотря на это…

— Да, — сказал я, — несмотря на это. Так надо. Мне надо срочно привести в порядок одно дело. — Я говорил правду.

Я провел целый день в городе. В машину я положил маленький чемодан с бельем и туалетными принадлежностями. После обеда я поехал к ювелиру и попросил показать мне украшения. Прошло какое-то время, прежде чем мы поняли друг друга и ювелир сообразил, что я намереваюсь вложить мои средства в украшения. С этого момента он стал обслуживать меня с изысканной вежливостью. Я пробыл в магазине почти час. В конце концов я выбрал три вещи: золотую табакерку, украшенную двумя переплетенных кольцами из сапфиров, античное рубиновое кольцо с бриллиантами в форме змеи, обрамленное платиной, и современное кольцо с изумрудами. Оба кольца были сделаны так, что их мог носить и мужчина. Все три вещи вместе стоили тридцать пять тысяч марок. Я сказал, что мне надо еще уладить банковские формальности и что я приду в субботу до двенадцати часов. Для проформы я оставил задаток в тысячу марок и назвал свое настоящее имя: Джеймс Элрой Чендлер. Казалось, что ювелир привык к американцам всевозможного рода. Он не выказал ни малейшего удивления ни величине суммы, ни моей манере покупать украшения.

Около пятнадцати часов я поехал в офис «Пан Америкэн Эйрвэйз» и купил там авиабилет во Франкфурт и обратно, который был заказан по телефону. Он тоже был на имя Джеймса Элроя Чендлера. Я хотел в последние часы пользоваться этим именем как можно чаще. Самолет вылетал в восемнадцать часов, автобус в аэропорт отходил от офиса «Пан Америкэн Эйрвэйз» в семнадцать часов. В двадцать часов самолет был во Франкфурте. Свой маленький чемодан я сразу оставил в офисе. Затем я позвонил Мордштайну и спросил, не могу ли я случайно рассчитывать на бумаги.

— Конечно, — сказал он. — А могу я случайно рассчитывать на деньги?

— Разумеется, — ответил я и повесил трубку. В следующий момент я почувствовал, что у меня сильно закружилась голова, и прислонился к стене кабинки. Неожиданно я четко представил себе, во что я впутываюсь. Мне стало жарко и холодно, но я крепко стиснул зубы. Приступ головокружения прошел. Я вытер пот со лба носовым платком и вышел из телефона-автомата. Было пятнадцать часов тридцать минут.

33

Я приехал в банк и припарковался напротив входа. Уже началось сильное послеобеденное движение, на улице было много людей. Я подождал до пятнадцати часов пятидесяти пяти минут — я знал, что банк в четыре часа закрывался. Без пяти четыре я вышел из машины и вошел в здание банка. Помещение было почти пустым, большинство окошечек уже закрылись. Я осмотрелся. К счастью, я увидел Кляйншмида. Он, улыбаясь, подошел ко мне и поздоровался. Было без двух минут четыре.

— Послушайте, Петер, — сказал я. — Вы должны мне помочь. Я в настоящем тупике. Моя компания уехала на съемки на натуре, а меня прислали сюда с двумя расчетными чеками. — Я положил их перед ним и внимательно наблюдал за ним, когда он брал их в руки и просматривал.

Без одной минуты четыре.

У меня было такое впечатление, что я сижу в кино и сам себя вижу на экране. Я не чувствовал никакого волнения — только научный интерес: удастся ли мой обман?

— Очень большая сумма, мистер Чендлер, — сказал Кляйншмид и положил чеки.

— Это деньги на производство фильма. Актеры и техники сидят на Химском озере и ждут денег. Работа встанет в понедельник, если чеки до этого не будут обналичены.

Шестнадцать часов.

— Дамы и господа, прошу вас покинуть помещение, — громко сказал служащий в униформе, стоящий у входа.

— Мне ужасно жаль, мистер Чендлер, но я действительно не знаю, чем вам помочь. — Кляйншмид бессильно пожал плечами. За его спиной коллеги закрывали свои письменные столы. Секретарши торопливо бегали туда-сюда, царила атмосфера всеобщего отступления. В отдалении я увидел худого прыщавого паренька, который переходил от стола к столу и собирал почту.

— Не могли бы вы отправить чеки экспресс-почтой во Франкфурт и попросить ответа телеграфом? — спросил я. — Помните, я однажды предлагал вам это, тогда, когда мы познакомились?

— Да, мистер Чендлер, — он медлил, вертел чеки в руках и размышлял в нерешительности. — Но времени действительно очень мало. Мы уже закрылись. Поезд на Франкфурт отходит в пять, то есть через час… я не знаю, как мы можем успеть к нему.

— Вон тот парень, — сказал я и указал на прыщавого парнишку, рыжие волосы которого дико торчали на голове, — он не пойдет на почту?

— Пойдет, но не на вокзал, а в почтовое отделение за углом.

— Не мог бы он в виде исключения…

— У него тоже конец рабочего дня, мистер Чендлер.

— У меня машина на улице, я мог бы подвезти его к вокзалу.

— Да?..

Кляйншмид медлил.

Шестнадцать часов три минуты.

Помещение банка опустело. Человек в униформе от входа подошел ко мне:

— Банк закрывается, господи.

— Еще минуту, — сказал я. Кляйншмид кивнул служащему. Тот отошел. Кляйншмид повернулся.

— Конрад! — крикнул он.

Парень подошел к нам.

— Да, господин Кляйншмид?

— Не мог бы ты съездить с этим господином к почтовому отделению на вокзал — он отвезет тебя туда — и отдать письмо? Это очень срочно.

— Очень срочно, — сказал я и дал Конраду пять марок.

— Спасибо, — сказал Конрад. — Хорошо, господин Кляйншмид, будет сделано! — У него было бессчетное множество прыщей, он находился в том очень несчастливом возрасте, когда ломался голос.

Кляйншмид огляделся.

— Девушки уже ушли, — сказал он. — Мне надо написать сопроводительное письмо…

Он поставил печатную машинку со стола на стойку у окошечка, вставил лист бумаги и начал печатать, в письмо он вписал и номера чеков. Я смотрел на него. Когда я почувствовал, что он заканчивает, я поспешил к столику для посетителей и принес конверт:

— Пожалуйста, возьмите!

Он взял конверт.

«Рейн-банк» — напечатал он на конверте, затем напечатал адрес.

— Напишите еще «Экспресс» и «Заказное», — сказал я.

Он напечатал.

Теперь конверт выглядел точно так же как тот, который был у меня в кармане. Кляйншмид положил чеки в конверт и заклеил его.

— Дай сюда, — повернулся он к Конраду. Тот протянул ему черную книгу для регистрации, в которую Кляйншмид вписал адрес с конверта. Это была книга регистрации почты банка. В ней почтамт расписывался за письма напротив указанных адресов.

— Благодарю вас, Петер, — сказал я. — Я никогда этого не забуду.

— Пожалуйста, мистер Чендлер! — он улыбнулся своей приятной улыбкой. — Торопитесь, чтобы письмо успело к пятичасовому поезду.

— Да, — сказал я, — пойдемте, Конрад.

Я посмотрел, как он положил наше письмо в свою папку. В папке лежало уже множество других писем. Мое лежало сверху. Это была обычная папка, которую можно открыть без всяких проблем.

— Я зайду завтра утром, около десяти! — прокричал я Кляйншмиду, когда уже спешил за Конрадом к выходу.

— Хорошо, мистер Чендлер, — крикнул он мне вслед.

Когда мы выходили на улицу, служащий в униформе открыл нам дверь.

— Моя машина стоит там, — сказал я. Движение было очень сильным. Я пропустил Конрада, он сел в машину и открыл мне дверцу. Я сел за руль. Было шестнадцать часов двенадцать минут.

Папка с почтой лежала между нами на переднем сиденье. Я осторожно вывел машину на проезжую часть. Мы поехали к вокзалу. Когда я доехал до площади Одеонплатц, я резко затормозил и попытался снова поехать сразу с третьей скорости. Мотор заглох. Мы стояли посреди проезжей части. За нами останавливались машины, полицейский кричал мне что-то из своей будки и требовал, чтобы я ехал дальше. Я потряс рычагом и сделал вид, что не могу двинуть его в коробке передач.

— Что случилось? — взволнованно спросил Конрад.

Вокруг нас начинался ад. Десятки машин останавливались, машины гудели, и через улицу к нам бежал полицейский.

— Вы сошли с ума?! — кричал полицейский. — Почему вы остановились?

— Я не могу ехать! — зарычал я. — Рычаг застрял. — При этом я все время тряс рычагом. Полицейский обежал машину и попытался сдвинуть ее. Я дал мотору пару раз завестись и каждый раз опять глушил его.

— Подождите! — Конрад выскочил из машины, дверь за ним захлопнулась. Он тоже принял участие в попытках убрать машину с перекрестка. Я нажал ногой на тормоз, чтобы эти попытки не увенчались успехом слишком рано, левой рукой я крепко держал руль. Правую я сунул в папку Конрада, вытащил экспресс-письмо в Рейн-банк и сунул его в карман. Затем я достал из кармана мое письмо, в котором лежали два чистых листа бумаги, и положил его в папку.

Все прошло очень быстро, никто ничего не заметил. Конрад и полицейский сдвигали машину с места. Я снял ногу с тормоза и двинул рычаг. Мотор загудел, и машина двинулась вперед. Подбежал Конрад и запрыгнул в машину. Дверца за ним с шумом захлопнулась.

— Давайте! — закричал полицейский. — Уезжайте же!

Я поехал. Письмо с двумя фальшивыми чеками лежало у меня в кармане.

34

Я высадил Конрада около почтового отделения, которое находилось у вокзала. Я смотрел ему вслед, пока он не исчез в здании, потом посмотрел на часы. Было шестнадцать часов тридцать одна минута. Затем я поехал в офис авиакомпании. Недалеко от него находилась охраняемая парковка. Там я поставил машину и пошел дальше пешком. Автобус уже ждал. Прежде чем войти в него, я еще зашел в туалет офиса. Там я разорвал письмо с фальшивыми чеками на мелкие кусочки и спустил их в унитаз.

Самолет — четырехмоторный «Дуглас-Гудзон» — вылетел ровно в восемнадцать часов. Мы летели навстречу закату солнца, это было чудесно. В полете я немного перекусил. Автобус, который привез нас из аэропорта в город, въехал в центр около двадцати тридцати. В двадцать один час я был в отеле «Европа», где я заказал номер — тоже на имя Джеймса Элроя Чендлера. И в двадцать два часа я уже уснул и спал глубоко и без снов.

На следующее утро шел дождь — мелкий и неприятный.

Я встал в шесть утра, позавтракал в полседьмого и в семь оплатил счет. Потом отнес свой чемодан во франкфуртский офис «Пан Америкэн Эйрвэйз». Самолет в Мюнхен улетал в полдесятого, автобус от офиса авиакомпании отходил в полдевятого. Я взял такси и поехал в Рейн-банк, где мне пришлось немного подождать. Когда в восемь часов открылись окошечки, я осведомился в одном из них, не оставлял ли господин Кларен (Иозеф Мария Кларен из Хайдельберга) для меня, Джеймса Элроя Чендлера, деньги. Девушка, к которой я обратился, пообещала посмотреть и удалилась. Через три минуты она вернулась и сообщила мне, что господин Иозеф Мария Кларен из Хайдельберга не оставлял для меня никаких денег, да, что господин с таким именем Рейн-банку абсолютно неизвестен. Я сделал вид, что очень озадачен этим сообщением.

— Это так неприятно, — смущенно сказал я. — Я просто не знаю, что мне теперь делать. Я очень рассчитывал на эти деньги. — Потом мое лицо немного просветлело. — Может быть, вы разрешите мне отправить телеграмму?

— Конечно, — сказала девушка, — две ячейки в фойе находятся в распоряжении наших клиентов. Попросите даму там сразу же сообщить вам сумму за отправку телеграммы. Тогда вы сможете тут же оплатить все в нашей кассе.

Я поблагодарил девушку и пошел в фойе, где меня связали по телефону с франкфуртским агентством по приему телеграмм. Туда я послал телеграмму следующего содержания:

Чеки номер (здесь я указал номера обоих фальшивых чеков, указанные на подтверждении о получении, которое мне дал Кляйншмид) имеют покрытие и в порядке Рейн-банк Ригер.

Фамилию Ригер я видел однажды у Джо на каком-то подтверждении чека.

Эту информацию я отправил телеграммой-молнией, стоила она мне двенадцать марок сорок пфеннигов, я оплатил их в почтово-телеграфной кассе. Теперь цель моего пребывания во Франкфурте была выполнена, и я поехал к офису авиакомпании. Самолет, покинувший Франкфурт в полдесятого, прибыл в Мюнхен в одиннадцать часов пятнадцать минут. Я опять взял такси в аэропорту и сразу поехал в банк, куда я вошел в одиннадцать часов сорок пять минут. Сразу же, как я вошел, я увидел Кляйншмида. Он кивнул мне:

— Мистер Чендлер, где вы были так долго? Мы уже пытались найти вас по телефону!

— Да? — Я ухватился за окошечко. — И куда вы…

— Вашей жене в Грюнвальд, — сказал он. Его голос звучал издалека.

— Я был… — начал я, но он кивнул: — Ваша жена сказала нам, что вы поехали к мистеру Клейтону на Химское озеро.

— Да, это так, — сказал я. Его голос вернулся ко мне. — Телеграмма пришла?

— Уже час назад.

— Хорошо, — сказал я.

— Присядьте на минутку, я принесу деньги.

Я быстро сел. Если бы мне пришлось еще немного постоять, я бы наверняка упал в обморок. Колени неожиданно задрожали. Через три минуты пришел Кляйншмид со вторым кассиром. Пока Кляйншмид считал деньги, второй кассир наблюдал. Я получил деньги в пачках в купюрах по сто марок. Кляйншмид сложил пачки на поднос. Всего было восемнадцать пачек, по сто купюр достоинством в сто марок в каждой, и одну пачку, в которой было девяносто купюр того же достоинства. Я расписался в получении и сложил пачки в захваченный с собой портфель. Затем я поблагодарил Кляйншмида за помощь и пожелал ему приятных выходных, а также успехов в ловле форели. Когда я вышел из здания банка, на всех церковных колокольнях Мюнхена начали звонить колокола. Было двенадцать часов. Если Рейн-банк еще не отправил рекламацию телеграфом или по телефону насчет непонятного экспресс-письма с вложенными туда двумя чистыми листами бумаги, у меня было преимущество во времени в сорок восемь часов — до понедельника. Но в любом случае у меня была еще куча дел.

Сначала я забрал машину. Чемодан я положил вниз, портфель с деньгами — в багажник, но перед этим я вытащил часть денег и рассовал их по карманам.

Потом я позвонил Маргарет, сказал ей, что я уже в Мюнхене и что после обеда приеду в Грюнвальд. У нее в гостях были Бакстеры, они передали мне привет.

— Передавай им тоже привет, — сказал я.

— И приезжай поскорее, Рой, я купила к ужину венские шницели.

Венские шницели были моим любимым блюдом.

— Хорошо, — сказал я.

— Хорошо было на Химском озере?

— Прекрасно.

— Ты помог Джо разобраться с его затруднениями?

— С его затрудне… — Я не сразу понял, но потом сообразил, что эта фраза предназначалась Бакстерам.

— Конечно, — сказал я.

— Видишь, — закричала она с притворной радостью, — ты только вышел из клиники, а они уже опять не могут без тебя! Что бы Джо делал, если бы тебя не было!

— Да уж!

— Будь здоров, Рой. И приходи побыстрее. — Это был последний раз, когда я слышал голос Маргарет. Больше я ее никогда не видел.

Я поехал на Максимилианштрассе к своему ювелиру и забрал украшения. Одно кольцо я надел на палец, второе кольцо и табакерку попросил упаковать. Рубиновое кольцо, которое я надел, было цвета голубиной крови. Такое кольцо, как это, сказал мне ювелир, можно в любое время продать по той же цене, это действительно высококачественная работа.

Когда, провожаемый им до двери, я наконец вышел на улицу, то увидел на другой стороне магазин деликатесов. Там я купил бутылку «Хеннесси», которую сразу же попросил открыть, и бумажный стаканчик. Бутылку я положил в машине рядом с собой.

Время от времени я отпивал по глотку. Все еще шел дождь.

Улицы уже опустели, наступала типичная субботняя послеобеденная пустота, общая для всех крупных городов. Я позвонил из автомата Мордштайну.

— Я уже думал, что что-то случилось, — подозрительно сказал он.

— Все в порядке. Я буду сейчас около вашего дома. Спускайтесь.

Когда я подъехал, он уже стоял на улице. Я открыл ему дверцу:

— Садитесь.

Мы заехали в тихий переулок, там я припарковался.

— Покажите мне бумаги, — сказал я.

— Покажите мне деньги, — сказал он.

Я показал ему деньги. Он отдал мне бумаги.

Они были безупречны. Согласно удостоверению личности я был Вальтером Франком, рожденным 17 мая 1906 года в Вене, проживающим в Инсбруке, на Кайзераллее, 34, римско-католического вероисповедания, холостым, по профессии коммерсантом, занимающимся экспортом. В моем паспорте стояла немецкая виза, действительная до декабря, а также штампы о въезде и выезде из Федеративной Республики Германии. Метрика и удостоверение гражданства меня тоже удовлетворили. В качестве профессии моего отца изготовители фальшивых документов разумно выбрали «советник юстиции». После того как я проверил бумаги, я отпил глоток из бутылки и предложил коньяка Мордштайну, который тоже глотнул.

— За ваше будущее, — сказал он и улыбнулся.

— Спасибо, — сказал я. Потом я отдал ему деньги за документы. При этом я вытащил из кармана большую пачку купюр по сто марок, но он не сказал ни слова и молча смотрел, как я отсчитываю нужную сумму. — Так, — сказал я, — теперь дальше. Может ваш друг принять сорок тысяч марок?

— Он оплатит их в два приема. По сто двадцать тысяч шиллингов.

— Хорошо, — сказал я, — тогда сделаем два пакета. — Я взял с заднего сиденья упаковочную бумагу и бечевку. Затем я сделал два маленьких пакета. В каждом пакете лежало по 20 000 марок в купюрах по сто марок. Я тщательно перевязал пакеты. Мордштайн не отрываясь смотрел на мои пальцы, между делом отпивая из бутылки. Когда все было готово, мы поехали на железнодорожный вокзал. Я припарковал машину, и мы пошли в камеры хранения багажа. Мордштайн следовал за мной как тень. Он ни на мгновение не выпускал пакеты из виду.

— Вы боитесь, что я их подменю?

— Да, конечно, — дружески ответил он.

Я сдал оба пакета, заполнил бланки и получил две квитанции на выдачу. С ними я вернулся в машину.

— Какой адрес у вашего друга? — спросил я Мордштайна, который теперь казался успокоенным.

— Я вам его записал, — ответил он и дал мне бумажку. Я прочитал: «Инженер Якоб Лаутербах, Вена IV, улица принца Евгения, дом 108». Ниже — «телефон Р 28 8 42».

— Когда вы ему позвоните? — спросил Мордштайн.

— В понедельник утром.

— То есть вы уезжаете сегодня вечером?

— Да, — сказал я.

— Когда?

— Вы хотите с цветами прийти к поезду?

— Нет, — сказал он. — Это всего лишь спросил. Вы не обязаны отвечать. Кроме того, есть всего два поезда.

— Вот именно. Хотите выпить еще глоточек со мной?

— Охотно, — сказал он. На этот раз он пил из стаканчика, а я из бутылки. Мы стояли под дождем, под пасмурным небом, на стоянке перед вокзалом, и я чувствовал, как на меня медленно наползает усталость, вызванная коньяком. Пора прекращать, подумал я, у меня еще очень много дел.

— Пусть все у вас будет хорошо, господин Франк, — сказал Мордштайн и выбросил стаканчик. — Может быть, мы когда-нибудь увидимся снова.

— Вряд ли, — ответил я и протянул ему руку.

Он пожал плечами:

— Кто знает? — Он повернулся и пошел прочь.

Я смотрел ему вслед. Затем я сел в машину и поехал к автобану на Штутгарт. За городом дождь был еще сильнее.

В начале автобана и голосовали две женщины, но я никого не взял. Радио Мюнхена передавало танцевальную музыку. Я ехал очень быстро. Через полтора часа я доехал до Аугсбурга, свернул на Паппельшоссе и остановился. По радио продолжали передавать музыку, но теперь это были отрывки из опер. Я достал карандаш и начал считать.

35 000 марок я заплатил за украшения. 6000 — за документы. И 40 000 лежали в Мюнхене на вокзале. Все вместе составляло 81 000.

Таким образом, у меня было 189 000 и еще около 3000 собственных денег. Я посчитал, что у меня осталось. Было около 111 000 марок.

От этих денег я опять отсчитал 15 000 и засунул их в левый нагрудный карман. 2000 марок я сунул в правый нагрудный карман. С помощью упаковочной бумаги и бечевки я сделал третий пакет для оставшейся суммы и положил его около себя. Листочек с подсчетами я выбросил из окна в переполненный водой кювет. Затем по шоссе я въехал в Аугсбург.

Когда я подъехал к железнодорожному вокзалу, было пятнадцать часов, здесь тоже царило праздничное спокойствие. Я сдал пакет в камеру хранения и аккуратно спрятал квитанцию на получение. Затем я пошел на почтовое отделение вокзала и отправил 15 000 марок, которые я отложил, почтовым переводом Маргарет. Почтовый служащий сказал мне, что деньги прибудут в понедельник. Потом я купил немного почтовой бумаги, заправился и опять выехал на автобан.

Примерно через двадцать пять километров от Аугсбурга я увидел крупную автозаправочную станцию, на которой стояло несколько грузовиков. Около заправки находилась небольшая столовая. В ней было приятно тепло. Многочисленных посетителей обслуживали две официантки. Я нашел свободный столик у окна и заказал кофе.

По оконному стеклу стучали капли дождя. Над равниной за окном поднималась испарина, земля на пашне была влажной и черной, а у горизонта дорога взбиралась на небольшой холм, где на фоне серого неба высились силуэты деревьев с наполовину облетевшими листьями. Я выпил горячий кофе и достал ручку, чтобы написать два письма.

35

Дорогая Маргарет!

Я пишу это письмо перед своим отъездом. Когда ты будешь его читать, я уже покину страну. Не имеет смысла извещать полицию и искать меня, потому что я изменил имя и живу по чужим документам. Я перевел тебе сегодня 15 000 марок, которые ты получишь в понедельник. Это даст тебе возможность завершить наше хозяйство в Мюнхене и уехать домой. К сожалению, я не смогу в будущем заботиться о тебе и думаю, что самым лучшим для тебя будет, если ты вернешься к родителям. Остаток своей жизни я проведу в постоянных путешествиях и не знаю, напишу ли я тебе еще когда-нибудь. Я думаю, вряд ли. Я намеренно отказался от прощания и пишу это письмо, чтобы избежать сцены, которая была бы неприятна для нас обоих. Я не могу требовать, чтобы ты простила мне то, что я делаю. Тем не менее я долго размышлял над этим и считаю, что это единственное, что я мог сделать. Я хочу быть один. Я больше не люблю тебя, я должен уехать. Меня несколько успокаивает то, что ты, вернувшись к родителям, не будешь бедствовать. Я не знаю, что еще тебе написать, возможно, я уже действительно начал терять способность соображать, и я прошу тебя предпринять что-нибудь, что поможет тебе легче перенести ситуацию.

Всего доброго.

Твой Рой.

36

Дорогая Иоланта!

Когда однажды ты вернешься домой, то найдешь это письмо. Я хочу сказать тебе, что еще сегодня покину страну и ты меня никогда больше не увидишь. Я не здоров, как ты думаешь, а неизлечимо болен, и мне остался всего год жизни. Я проживу его под чужим именем и в путешествиях. Я надеюсь, что у тебя все будет хорошо и что тебя не очень втянут в скандал вокруг меня. Самое лучшее будет, если ты тоже уедешь.

Твой Джимми.

37

Я еще раз перечитал оба письма, затем положил их в конверты и написал адреса. Марки я купил у официантки. Я заплатил за кофе и пошел к машине. Дождь продолжался, становилось темно.

В полпятого я опять был в Мюнхене. Сначала я поехал в офис железнодорожного общества «Вагон-Литс» и заказал место в спальном вагоне второго класса на скорый поезд в Вену, который уходил из Мюнхена в двадцать три часа пятьдесят пять минут. Я заказал билет на имя Вальтера Франка и впервые предъявил свой австрийский паспорт. Когда я опять вышел на улицу, я увидел почтовый ящик. Я опустил в него письмо для Маргарет. Потом я помедлил. Я стоял под дождем перед желтым почтовым ящиком, держа второе письмо в руке, и смотрел на широкую пустую площадь, на которой уже горели несколько фонарей. Затем, сам не понимая, что двигало мною, я развернулся и пошел со вторым письмом обратно к машине. Я поехал на Романштрассе, 127.

Когда я приехал, было совсем темно. На Романштрассе не было фонарей. Дождь шуршал в листве винограда, растущего на стене дома. Я вошел в подъезд и медленно на второй этаж. У меня все еще был ключ от квартиры Иоланты, и я открыл входную дверь. В прихожей было темно. Я позвал Иоланту по имени, но мне никто не ответил.

Потом я прошел по всей квартире. В каждой комнате, куда я входил, я включал свет, в кухне и в ванной тоже. Квартира была пуста. Казалось, Иоланта покинула ее, чтобы отправиться в долгое путешествие. Шкафы стояли открытыми, плечики для одежды лежали на полу, некоторые предметы одежды были разложены на креслах.

Я пошел в спальню и открыл окно. Дождь барабанил по жести подоконника. Я сел на неубранную кровать. На ночном столике около телефона стояла бутылка пива. Она была открыта и наполовину пуста. Я ничком упал на подушку. Подушка пахла Иолантой. Я закрыл глаза и лежал совершенно тихо. Свет я оставил гореть.

38

Когда я проснулся, было без десяти одиннадцать.

Болела голова, я замерз. Сначала я очень испугался, потому что не понял, где нахожусь. Потом вспомнил и встал, чтобы закрыть окно. Дождь попадал в комнату, ковер был совершенно сырым. Я опять прошел по квартире и выключил везде свет. Письмо для Иоланты я положил на кровать. Затем я закрыл входную дверь и пошел к машине.

Я поставил ее около решетки канала. Через эту решетку я выбросил разорванные на кусочки свой американский паспорт и другие удостоверения личности, включая водительские права. Потом я поехал на вокзал. Машину я закрыл и оставил на стоянке. Чемодан я нес в руке. Я еще раз пересчитал свои наличные. Я знал, что нельзя брать много наличных денег, когда пресекаешь границу, и поэтому оставил только сто марок. Все остальные я выбросил в развалины неподалеку. Это было около 1800 марок.

Я надеялся, что на свежем воздухе головная боль пройдет, но она стала еще сильнее. Было двадцать минут двенадцатого. Я пошел в привокзальный ресторан, опять заказал кофе и выпил две таблетки аспирина. Я съел два бутерброда, хотя аппетита не чувствовал. В двадцать три часа сорок пять минут я вышел на перрон. Головная боль не отпускала.

Перрон был длинный и блестел от дождя. Здесь было довольно много людей. Поезд на Вену, похоже, было полон. Я спросил, где спальный вагон.

— Первый вагон за локомотивом, — сказал проводник.

Я шел вдоль вагона и чувствовал, как капли дождя стекают со шляпы мне за воротник. Чем дальше я шел, тем явственнее становилось чувство, что когда-то я уже проходил этот путь.

У входа в спальный вагон стоял проводник. Я протянул ему билет.

— «Господин Вальтер Франк», — прочитал он и сделал вежливый жест. — Позвольте, я понесу ваш чемодан. — Он вскарабкался в вагон. Мой череп раскалывался от боли. — Место четырнадцатое, — сказал проводник, провожая меня к купе. — Госпожа уже ждет вас.

Я закрыл глаза:

— Кто ждет?

— Ваша жена, — сказал проводник, не останавливаясь. — Она уже легла. — Он дошел до купе и постучал в закрытую дверь.

— Войдите! — раздался голос.

Проводник вошел, и я услышал, как он извиняется. Когда он заносил чемодан, дверь за ним закрылась. Затем она опять открылась, и проводник вышел ко мне.

— Пожалуйста, — пригласил он. — Ваш билет до завтра останется у меня.

— Хорошо, — сказал я.

— У вас есть какие-нибудь пожелания?

— Нет, — сказал я.

— Тогда спокойной ночи.

— Спасибо, — сказал я. Он ушел.

Я вошел в купе и закрыл за собой дверь. Обе постели были уже заправлены. На верхней полке лежала Иоланта.

— Добрый вечер, — сказала она. Она курила и не смотрела на меня.

— Добрый вечер, Иоланта.

— Теперь меня зовут не Иоланта, — ответила она и выпустила облачко дыма.

— Не Иоланта? А как же тогда? — вежливо поинтересовался я. У меня было ощущение, что я в любой момент могу упасть в обморок от боли.

— Меня зовут Валери.

— Красивое имя, — с улыбкой сказал я, держась за край ее постели.

— А фамилия — Франк, — продолжила она. — Валери Франк. Я твоя жена.

Снаружи носильщики перекрикивались друг с другом, раздался свисток поезда. Я склонился над раковиной напротив зеркала.

— Мордштайн тебе все рассказал?

Она кивнула.

— Ты его знаешь?

— Да.

— Ты ходила к нему?

— Нет. Он позвонил мне и сказал, что ты собираешься уехать.

— А твои бумаги — тоже от него?

Она опять кивнула.

— Где ты взяла деньги, чтобы ему заплатить?

— Он дал мне в кредит, — сказала она.

Снаружи хриплый голос из громкоговорителя сообщил, что скорый поезд на Вену отправится через несколько минут с третьей платформы. Просьба закрыть двери и отойти от поезда.

— Где ты была в последние дни? — тихо спросил я.

— В смысле?

— Я пытался найти тебя.

— Сожалею.

— Почему ты это сделала? — спросил я. Я почувствовал, как тронулся поезд. — Зачем ты пришла сюда? Зачем ты сделала фальшивые документы?

— Потому что я хотела уехать, — сказала она. — Далеко. Как можно дальше. Ты ведь тоже этого хочешь, не так ли?

— Да, — сказал я, — я тоже хотел этого.

— Теперь не хочешь?

— Я хотел уехать один.

Она внимательно посмотрела на меня:

— Без меня?

— Да.

— Так не пойдет, Джимми, — сказала она. — Ты должен меня взять. Ты увидишь, что нам будет хорошо. Ты увидишь, что будет прекрасно. Разве раньше не было прекрасно?

— Было.

— И опять так будет.

— Но я не хочу.

— Тогда тебе надо выйти, позвать полицию и сказать, что я путешествую с фальшивыми бумагами, потому что хочу быть с тобой…

— …потому, что господин Мордштайн рассказал тебе, что у меня много денег, — сказал я.

— Это ты тоже можешь сказать полиции, — сказала она спокойно.

Опять загудел свисток локомотива.

Я смотрел на столик у окна. Там лежала белая роза на длинном стебле.

— От кого роза?

— От господина Мордштайна. Он подарил мне ее на прощание. А что?

— Просто так, — сказал я.

Она сунула руку под подушку:

— Да, вот твое настоящее удостоверение личности. Мордштайн передал мне его для тебя. А то надо выбросить. В нем написано, что ты не женат.

Она подала мне желтый документ.

— Спасибо, — сказал я. Затем достал из кармана прежнее удостоверение и выбросил его в окно.

Иоланта смотрела на меня:

— Джимми…

— Да?

— Деньги, которые у тебя неожиданно появились, украдены, да?

— Да, — сказал я. — Я обманул банк. В понедельник они начнут меня искать.

Она кивнула:

— Я так и думала.

Я сел на нижнюю постель и снял обувь.

— Джимми…

— Да?

— Ты немного сумасшедший, Джимми, правда?

— Я думаю, да.

Я встал, снял рубашку и достал из чемодана пижаму.

— Джимми…

— Да?

— Я думаю, я тоже сумасшедшая. Ты меня ударишь, если я что-то скажу?

— Нет, — пробормотал я. — Не ударю. Что случилось?

— Я люблю тебя, — хрипло сказала она.

Я надел пижаму и выключил свет.

Я лег на нижнюю полку. В купе было темно, только через щелку в оконной шторке пробивался непостоянный свет. Я лежал тихо, голова болела еще сильнее.

— Джимми, — сказал ее голос.

— Да?

— Когда мы будем на границе?

— Не знаю, — ответил я.

Колеса вагона ритмично стучали.

Мы ехали очень быстро.

Загрузка...