Глава третья О ЧЕМ ПОДУМАЛ ПОПУТЧИК

Он не рассчитывал, что пробудет в Капцеве так долго. А Надя к двум часам ночи кончила собирать вещи. Правда, потом до самого утра она еще возилась с разными мелочами, перевертывая их и перекладывая, чтобы как-то занять руки, глаза и мысли. Она не хотела ни с кем видеться. Когда к ней стучали, говорила: «Нельзя. Я занята». Только тетю Глашу пустила, сказав, чтобы не говорила с ней ни о чем.

Несколько раз Надя выходила во двор — в кабинете главврача горел огонь, Надя ждала, что Шарифов вдруг тоже выйдет и они встретятся. Что было бы тогда? Она то хотела обдать Владимира холодом: пусть почувствует — могу без него! То думалось: «Выйдет — брошусь на шею и тогда придумаем что-то, что будет приемлемым для нас обоих».

Что бы это могло быть, она не знала.

Шарифов не встретился. И на рассвете Надя послала санитарку за лошадью. Тетя Глаша вернулась ни с чем: Ландыш охромел, а на второй лошади Владимир Платонович еще не приехал из Капцева. Звонил, что будет к началу приема.

Сначала Надя заколебалась. Потом решила, что Шарифов специально задержался, чтобы она понервничала подольше и сдалась. Потом она решила все-таки еще подождать.

Автобус уходил в восемь. Он останавливался в трех километрах от Белоусовки: чинили мост.

Тетя Глаша теперь то выходила куда-то, то возвращалась к ней в комнату, и охала, и, нарушив данное слово, говорила, чтоб она не ехала — нельзя так. И еще говорила, что больше за лошадью не пойдет.

В четверть восьмого Надя ждать перестала. Сказала, что отправится с вещами пешком, но санитарка, оказалось, выпросила лошадь у бригадира — на случай, если ей не удастся Надю уговорить. Когда вещи клали на телегу, подошла Лида, операционная сестра.

— Едете?

— Да, Лидочка. Всего доброго, — коротко ответила Надя. Ей всегда трудно было говорить с операционной сестрой. Уж очень ревниво смотрела Лида на Шарифова, а Надю приняла в штыки сразу, как она приехала и Шарифов стал показывать ей операционную.

Операционная была маленькая, уютная, чистая. Стоял в ней приобретенный с невероятной борьбой аппарат для газового наркоза, висела новая бестеневая лампа. Но, конечно, на операционные клиники, где Надя только перед этим училась, она походила мало.

Владимир Платонович питал страсть ко всяким приспособлениям. Он тогда расхвастался:

— Смотрите, холодильник новенький, «Газоаппарат», это для крови… А этот бачок — мое изобретение: в водопроводе вода только холодная, а мы руки моем горячей. Видите, от бачка идет в стенку трубка. Там горячая вода смешивается с холодной и через кран льется на руки. Можно регулировать — потеплее, похолоднее. А в бачок наливают воду из кипятильника, ведрами… А вот для электроножа мы сделали под полом проводку от аппарата прямо к операционному столу…

Надя улыбнулась.

— Вы как помещик хвастаетесь.

— Вам хорошо смеяться, — неожиданно рявкнула на нее Лида. — Приехали на готовенькое!

Лида была тогда вся как кумач.

Так и дальше пошло.

Специализацию по глазным болезням на шестом курсе Надя проходила у знаменитой Плетневой. Она почему-то приглянулась профессору, и Плетнева разрешала ей много больше, чем другим субординаторам, часто ставила на свой операции и хотела зачислить в ординатуру в своей клинике, — комиссия по распределению заупрямилась. Пока очередь дошла до Надиной группы, получилось, что в Москве остается слишком много выпускников, а Надя к тому же была тогда незамужней.

В Белоусовке глазных операций было мало, но общей хирургии много — Шарифов просто задыхался. А у Нади после клиники руки уже чесались, как у всех молодых врачей, постоявших немного у операционного стола, — у них появляется какая-то детская гордость не только за каждую сделанную, но даже за увиденную операцию. И она много говорила о разных операциях, хотя у стола чувствовала себя еще неуверенно, конечно.

В институте вместе с Надей всегда оперировал педагог, он попросту диктовал, что нужно делать. В сельской больнице хирург, как правило, работал без ассистента, только с операционной сестрой. Шарифов, сколько был в Белоусовке, оперировал с Лидой. Лида знала каждое его движение и ощущала себя почти равным партнером. А тут он стал ставить ассистентом Надю, и все прежнее разрушилось. Потом уже Шарифов стал ассистировать Наде. Правда, если на операции случалось что-нибудь трудное, они менялись местами. На обычных хирургических операциях ассистент стоит чаще слева от больного, хирург — справа. Кто справа, тот и отвечает за операцию. И если у Нади получалась заминка, он говорил: «Переходи на мое место. Я встану справа». Глазную хирургию он тоже немного знал, да и вообще-то был опытнее. Он учил Надю всему, что умел, — правда, чаще ненужному для окулиста. Даже верхом обучал ездить. И в операционной местами они менялись все реже и реже. А потом она уже стала оперировать без него, с Лидой. Но она оперировала очень медленно. И Лида всегда ворчала, даже не было понятно, что заставляет ее ворчать:

— Не за свое дело беретесь. Вы глазник и знайте лечите глаза. Толку-то от вас — аппендицит за час с четвертью! У меня рабочий день до полчетвертого. Все брошу и уйду. Здесь не училище.

А еще Надя на операциях слишком много говорила, чтобы подбодрить себя, и вспоминала институтские клиники. И Лида взрывалась из-за этого:

— Москва!.. В Москве!.. Этак с разговорчиками оставите инструмент в полости… У вас левая перчатка прохудилась. Смените.

Шарифов, когда она оперировала, вместо того чтобы заниматься другими делами, то и дело заглядывал в операционную. Сначала объяснял, что нужно проверить, как работает автоклав, стоявший у дверей снаружи, или выяснить, когда был простерилизован шелк. Потом — уже без предлогов — сидел в углу на табурете, поглядывал издали да временами подсказывал. В больнице все говорили, что Владимир Платонович очень утомился за последнее время и стал непроизводительно расходовать рабочие часы.

Через год, когда они поженились, разговоры умолкли. Ведь одно дело, если главный симпатизирует молодой девице-врачу, и другое дело, если он печется о делах своей жены.

Только Лида по-прежнему оставалась резкой. Правда, немного менее резкой. Просто она старалась ничего Наде не говорить. И здоровалась хмуро.

И Наде было особенно неприятно, что именно сейчас, когда вещи уже лежали на телеге и любому ясно — все у них с Шарифовым рушится, именно Лида очутилась почему-то на больничном дворе спозаранку.

— Едете?

— Да, Лидочка, всего доброго.

А дальше произошло странное.

Лида, наверное, не понимала, что говорит.

— Ума лишилась! — чуть не крикнула она. — Куда ты? От счастья ехать!

У нее язык заплетался, как у пьяной. На «ты» она никогда не была с врачами. Наде стало страшно. Она с трудом удержалась, чтобы не закричать: «Вам что за дело!»

— Не судите, Лидочка, — сказала она. — Все слишком сложно.

Лида что-то бормотала. Надя сказала с надсадой:

— Не понимаю, не слышу. Ну что?..

— …Владимир Платонович просил передать, чтоб его дождались… Меня просил. По телефону. «Она, — сказал, — уехать может… в отпуск…» А мне: «Поговорите, — сказал. — Вы в операционной первый друг. Вот и помогите». Все знают, что не в отпуск…

Надя засуетилась и села на телегу.

На этой телеге накануне возили кирпич. В автобусе — потом — укачало. Близ станции Надя, стараясь прийти в себя, долго и тщательно отряхивала с плаща и портпледа въедливую рыжую пудру.

На этой станции, оказывается, не продавали плацкартные билеты. Московский поезд вечером. День тянулся медленно.

Рядом с Надей на деревянном жестком диване с вензелем «МПС» сидел и ждал поезда пожилой офицер в зеленой брезентовой накидке. Надя боялась, что он будет разговаривать с ней, и очень внимательно разглядывала вензеля на диванах впереди, справа и слева. Но он молчал. Потом предложил леденец: «Я курить бросаю». Надя из вежливости взяла конфету. Есть не смогла и сунула в карман.

Через полчаса офицер сказал:

— У вас настроение плохое, попутчица. Разговаривать вы не хотите.

— Да, — сказала Надя.

— Я тоже, — сказал офицер. — Я мать хоронить ездил… Пойду все-таки покурю. Посмотрите за моим чемоданом. Вернусь — вы погуляете.

Навалилась усталость. Надя дремала, примостив голову и руки на чемодане, поставленном на скамью. Она видела каменистый обрыв, сверкающую на солнце реку и белые домики больницы. Старый лохматый меринок Ландыш хитро заглядывал ей в глаза и тоненько ржал, встряхивая рыжей гривой. Шарифов хлопнул по седлу, сложил руки в «замок», подставил их: «Прыгай!» Надя оказалась в седле. Ландыш дернулся. Надя потеряла равновесие и с грохотом упала… Мимо станционных окон мелькали товарные вагоны. Болела рука. На предплечье краснел отпечаток ручки чемодана.

Офицер сосал леденец. Сказал с угрюмой улыбкой:

— Плохой вы сторож. Идите погуляйте.

Надя послала телеграмму подруге. Пусть она встретит. Мама с утра на работе. А подруга всегда сумеет отпроситься.

Она вышла на платформу. Солнце село. Ветер слабый. В небе еле движутся на закат облака — фиолетовые, малиновые, золотистые. За станцией виден овражек, пересеченный насыпью. Сверху, на насыпи, — длинные холодные рельсы.

В овражке, на дне, — туман. Его протыкают голые ветви кустарника. Через булыжную дорогу перекинут шлагбаум. В той стороне ползает по стрелкам паровоз. Вскрикивает временами, словно прищемил что-то.

Она представляла себе, как утром будет в Москве. Подруга вытаращит большие, навыкате, телячьи глаза. Ее зовут, как корову санитарки тети Глаши, — Милкой.

Она скажет: «Наконец дома, наконец начнешь жить по-настоящему».

…Ремни носильщиков щелкают, как пастушьи кнуты. Носильщики кричат: «Поберегись!» — и толкают приехавших и встречающих. На вокзальной площади троллейбусы высекают искры из проводов. Шоферы голосят: «Кому на Киевский?»

Милка скажет шоферу: «Поезжайте через Лялин переулок». И шепнет: «А то начнет колесить — денег не наберешься… Устраивайся к нам, в железнодорожную. Раз в год бесплатный билет в любой конец и обратно. Ты все еще мелко завиваешься? Теперь так не носят». А потом скажет о Шарифове: «Этого нужно было ожидать… Ничего! Свет не сошелся клином».

Потом Надя стала думать, какой Шарифов.

Он считает настоящей эту жизнь в Белоусовке потому, что лучшего просто не представляет. Он некрасив с первого взгляда: чуть сплюснутый нос, щетинистые волосы. А когда работает или рассказывает, в карих глазах — блики невидимой свечи. И когда вырывается из потока дел, тогда он — Надин. Но об этом нечего. Он не любит Надю. Должен был сразу уступить или все бросить и вместо идиотского звонка Лиде прилететь, прискакать сам, чтобы встретиться на больничном дворе прошедшей ночью.

Из станционной двери выглянул офицер:

— Попутчица! Все на свете прогуляете. Скоро наш поезд. Идите вещи караулить. А я билеты возьму. Давайте деньги.

Потом он вынес вещи из вокзальчика.

— Девятый вагон. В самом конце состава! А? Остановится не у платформы…

И Надя попрощалась с этой станцией, с голыми деревьями, с овражком, где лежал туман, и с булыжным шоссе, по которому сейчас подъехал к станционному зданию грузовик, и двое мужчин — в сумерках еле различались силуэты, Надя заметила только, что один из них был в шляпе, — спрыгнули через борт. Видимо, торопились к поезду.

Там, где должен был остановиться девятый вагон, столпилось человек восемь молочниц, ехавших в соседний район, — там завтра базарный день. Офицер сказал:

— Вы постойте. Я сяду налегке, места займу. Потом погрузимся.

Подошел поезд. Офицер вспрыгнул на подножку. Потом с шумом, подбадривая друг дружку, молочницы стали втаскивать бидоны, кастрюли, узелки.

— Вот народ, — сказала проводница, зажигая свечу в жестяном фонаре, — столько суматохи, а ведь целых четыре минуты стоим.

Совсем стемнело. Засветились потные стекла вагонов. Над дверью вокзальчика зажгли две электрические лампы без колпаков.

Шарифов подошел сзади. Он запыхался, и шинель была чем-то замазана. Он сказал:

— Ты знаешь, что это нельзя. Я приехал в больницу только в четыре, а тебя нет… Будет нас двое или трое, но тебе нужно остаться. Решай сама, но я тебя силой оставлю.

— А не поздно, Володя? — Надя наклонила голову набок и подняла плечи. — Больно очень. И я, наверное, никогда не забуду твоего обещания бросить меня. Я не вещь…

Она заметила под фонарем знакомую фигуру в шляпе и зло зашептала:

— Мишу взял с собой? «Общественное мнение»?

— Нет. Грузчик. Лошади нет. От моста вещи придется нести.

Молочницы погрузились. Из вагона вышел хмурый офицер, он был без фуражки и без своей накидки.

— Ну что же вы стоите? — Офицер взял чемоданы, свой и Надин.

— Она, наверное, не поедет, — сказал Шарифов.

— Наверное? — Офицер устало потер бровь кулаком. — Решайте. У поезда расписание.

— До свидания, — сказала Надя и подняла портплед.

— Она останется, она должна остаться. Она ведь знает, что я от нее никогда бы не уехал. Спасибо. — Шарифов взял чемодан у офицера, уже ставшего на подножку. Тот вдруг ухмыльнулся и вошел в вагон.

Надя закрыла глаза ладонью.

— Что он теперь подумает?

— Кто?

— Попутчик…

— Неважно. Совсем неважно. Главное, чтобы ты осталась здесь и не жалела об этом.

Проводница крикнула:

— Ну что же вы? — Огонек ее жестяного фонаря метнулся вверх и остановился в дверной прорези.

Поезд тронулся.

Надя сказала:

— У тебя всегда все не по-человечески! — Она села на чемодан и заплакала.

Она уже видела, как все идут от моста: Шарифов — с ее чемоданом, а Миша — с неудобным портпледом на плече — все время роняет с головы шляпу. Все это будет хорошо видно. Через три часа должна подняться яркая, дочиста отмытая осенними туманами луна.

Надо было послать Милке новую телеграмму, чтобы та не встречала Надю, и самым страшным казалось, как она встретится теперь с операционной сестрой. И глупо было, что все началось из-за часов. И ничего страшного не было, когда она приехала обратно. И боль прошла от тех шарифовских слов, что, мол, он бросит ее, если Надя поступит по-своему.

Да ведь она по-своему и не сделала. Витька-то родился!..

Загрузка...