Глава пятая ЛИДИН МУЖ — ЕВСТИГНЕЕВ

Когда этой зимой Лида вышла замуж, Кавелина все говорила: «Я очень рада за нее. Я очень рада…» И почему-то при этом пристально смотрела в глаза Владимиру Платоновичу.

Евстигнеев, высокий, немного нескладный парень, такой же скуластый, как и Лида, был родом из-под Тулы — Лидин земляк. На этом-то у них и началось знакомство, кажется.

Месяца три следователь приходил к больнице и терпеливо сидел на крылечке хирургического, ожидая, пока Лида выйдет. Распахивалась дверь. Лида проходила мимо твердой, быстрой походкой, не оборачивалась, не здоровалась. Евстигнеев бросал папиросу, секунды две глядел Лиде вслед, а потом шел за нею. Шаги у него были неторопливые, но широкие и какие-то очень упрямые.

И хотя Лида почти бежала, Евстигнеев так вот, идя широко и спокойно, быстро догонял и шел рядом. Он что-то говорил, а Лида смотрела в сторону. На один его шаг приходилось три Лидиных.

В Доме культуры Лида танцевала с подругами. Земляк ее либо курил в сторонке, либо болтал с кем-нибудь, либо изредка приглашал на танец какую-нибудь девушку. А когда расходились, выискивал Лиду и шел рядом.

Следователь покупал два билета в кино. Лида покупала себе один отдельный билет. Но Евстигнеев всегда вежливо и настойчиво пересаживал в другой ряд Лидиных соседей и оказывался на нужном ему месте.

В Белоусовке над ним дружелюбно посмеивались. А фельдшерица Богданова считала, что Лида себя очень правильно ведет.

— Девушке нужно себя соблюдать, — говаривала фельдшерица. — У мужчины теперь нет бережности к барышням, — и вспоминала обходительного своего жениха Павла Николаевича, убитого в шестнадцатом году под Карсом. Богданова после Павла Николаевича замуж ни за кого уже не пошла.

Евстигнеев приходил к больнице почти каждый день. И у крылечка оставалось все больше и больше окурков, сначала — в жухлой траве, потом — в дождевых лужицах, потом — в первом нежном снежку. Санитарка тетя Глаша, убиравшая около крыльца, ни разу не сделала ему замечания. А однажды сказала Богдановой:

— Этот-то, Лидушкин прокурор, курить бросил. Уж неделю не мусорит.

Богданова охнула:

— Теперь поженятся, я точно знаю!

Свадьба была почти под самый Новый год. Евстигнеев приходил приглашать врачей, сестер и тетю Глашу. К Шарифову он пришел домой и просил, чтобы Владимир Платонович, как товарищ и руководитель, был с женой обязательно.

— Случай-то какой! Добился! — сказал он. — Законный брак! Не каждый год такое. — И попросил больничный грузовик, чтобы привезти из города шкаф.

Богданова и Paиca Давыдовна вышивали скатерти: «Нашей девушке приданое». И собирали деньги на посуду и на свадьбу: «Ну какие у них обоих заработки. Если сами будут все устраивать, в долги залезут…»

На свадьбе Лида сидела спокойная, немногословная, будто в больнице. А Евстигнеев сиял и все говорил, как им будет хорошо: оба устроены, довольны работой, и вот какую комнату дал им райисполком.

На свадьбу Шарифов приехал поздно, в одиннадцатом часу. И все из-за рентгенолога. Владимир Платонович очень на него сердился. На районных курсах медсестер Красного Креста, которыми Миша заведовал, Шарифов преподавал анатомию и хирургию. Шестнадцать часов в неделю Миша был начальником над главным врачом. В эти часы у Миши делался такой вид, будто бы в его приемной полным-полно секретарей и курьеров.

Но приемной не было. За дополнительные четыреста рублей рентгенолог сам «подбирал штаты», то есть уговаривал врачей вести уроки на курсах, сам составлял расписание, отчитывал курсанток за пропуски, проводил политинформации, писал ведомости на зарплату и хранил дома, под кроватью, наглядные пособия — схемы, муляжи и скелет.

Курсы занимались по вечерам в совхозной школе механизаторов. Школьному начальству скелет пришелся не по душе. Поэтому каждый раз его привозили из Белоусовки, за семь километров, в совхоз в старенькой санитарной карете совхозного здравпункта, ставили возле распиленного пополам тракторного мотора, а ночью волокли обратно. Санитарную карету рентгенолог называл своей «персоналкой».

Должность возбудила в Мише гипертрофированное чувство ответственности, и даже в день Лидиной свадьбы Миша не отменил последнего урока, хотя и он, и Шарифов, и трое курсанток должны были быть на этой свадьбе.

Санитарный газик подвез Шарифова, Мишу и девчат к дому, где теперь поселились Евстигнеевы.

Шарифову очень хотелось как-то по-особому отметить Лидино счастье. Он ждал, что придет на свадьбу и скажет что-то такое, от чего всем, а особенно Лиде, станет очень радостно и тепло. Он относился к операционной сестре как к однополчанину.

В комнате было полно, шумно и дымно, и уже все говорили между собой. Шарифова усадили. Потом он поднялся и сказал: «Поздравляю. Очень рад».

Больше ничего не получилось, но на это никто не обратил внимания. Чокались, шумели, а Лидина подружка, толстая, чуть косенькая Клава, выскочила из-за стола и, отбив дробь, пропела:

Ой, подружка дорогая,

Нынче замуж выхожу,

А зачем я выхожу,

Да я ума не приложу…

Евстигнеев улыбался, счастливый, а Лида усмехнулась. Шарифову усмешка показалась недоброй. Лида сказала:

— Ничего, Клань! Я тебе тоже когда-нибудь подпою.

А Клаве было все равно, что ни петь, только бы петь. Отбив новую порцию дроби, она прокричала другую частушку.

Что-то на свадьбе было не так. Но Шарифов не хотел в это вдумываться. Он выпил вторую рюмку, мысленно сказав себе речь, которая у него не получилась вслух.

Наискосок сидела Кумашенская. Все время, непонятно для чего, легонько притрагиваясь рукой к красивым своим волосам, она вроде бы очень оживленно и даже кокетливо говорила с соседями по столу то о своих детях, то о работе. Шарифов неожиданно для себя заметил, что сегодня в глазах у терапевта светится не ее обычное неприятное любопытство, а какая-то даже грусть. И только после этого понял, что соседи-то Кумашенской, с которыми она так кокетливо разговаривает, это старичок учитель, у которого прежде квартировал следователь, да две женщины хоть и моложе Кумашенской, но некрасивее. И говорит она в общем-то о вещах будничных, и если кокетничает, то уже не женской статью, а должностью, на которую ее недавно назначили, — заместитель главного врача по поликлинике.

И тут Шарифову вспомнилась история Кумашенской, наверное с десяток раз заботливо, в разных вариантах рассказанная добрыми людьми: будто Кумашенская — у нее уже дети были тогда — полюбила главного врача, что работал здесь еще до Анфимского, и была близка с ним. Будто бы из-за этого от нее ушел муж, а у того главного врача было персональное дело, ему пришлось уехать из Белоусовки, и со своей семьей он не расстался. Кумашенская, как это говорили, после случившегося «ушла в себя». (Замкнутости, правда, Шарифов в ней не замечал.)

«Вот ей бы любовь да семью, — подумал Владимир Платонович и даже озорно пошарил взглядом вокруг себя. — Возьму и сосватаю!» Но никого на примете не оказалось. Уж конечно не годились ни старичок учитель, ни грубоватый уполномоченный районного угрозыска. Миша того гляди женится без посторонней помощи, да и молод. А сидевший рядом с Шарифовым холостяк прокурор, с которым в это время жарко спорил рентгенолог, хоть, наверное, и подходил по возрасту, но был слишком невзрачен для такой женщины. Евстигнеевский начальник был маленький, лысоватый, чуть суетливый, под проволочной оправой очков грустные глаза.

Миша кричал:

— Вы из принципа так говорите! Сами не верите!

А прокурор повторял: «Говорю, что думаю. Говорю, как думаю», — и при этом, низко наклоняясь над тарелкой, ел очень быстро и целеустремленно.

Шарифов спросил Надю шепотом:

— Он про что?

— Говорит, что здесь заедает текучка, а настоящего дела нет.

Прокурор услышал, что сказала Надя, поманил ее. Шарифова и Мишу и, когда они склонились к нему, заговорил тихо, чтоб не услыхали остальные:

— Вот Евстигнеев рад всему — женитьбе, шкафу и что квартира около Дома культуры. Как же — центр поселка! — Он поперхнулся, быстро дожевал колбасу. — Закончил следствие о драке в чайной — требовал показательного процесса! Я говорю: «Ты спятил! Масштаба не чувствуешь!» Конечно, работник очень старательный. Но проводит беседы насчет борьбы с хулиганством и думает, что это — главное. Ну в чем он себя проявил? — Прокурор отпихнул тарелку. — Все это обычное. Маленькое. Одинаковое. А если бы подыскалось более крупное дело? Судите по себе. У вас и сегодня, и завтра одно и то же — аппендицит.

Шарифову показалось, что Миша сейчас стукнет прокурора по лысине. Конфиденциальность разговора нарушилась.

— Вы не с того конца думаете! — кричал рентгенолог. — Не аппендициты, а люди же! Вам бандитов нужно, чтобы проявиться, а по мне не было б их вовсе!

— Ну, зачем вы это… — грустно и смущенно сказал прокурор. — Все можно так до абсурда довести… — Он слегка запинался, когда говорил. — Давайте выпьем красного вина, — предложил маленький прокурор Мише и Шарифову. — Водку я не могу больше. Вы-то должны меня понять, Владимир Платонович. Михаил Ильич еще не сможет понять, для него все еще свеженькое. Не приелось. — Он пригубил рюмку и тотчас отставил ее. — Я в район из областной прокуратуры просился. Там был в гражданском отделе помощником, здесь — самостоятельный. Думал, произойдет что-то — и сразу вырасту в глазах у всех, у себя… Понимаете, проявлюсь!.. А ничего не происходит.

Он вдруг поднялся и сказал:

— Мне пора, — и стал прощаться и на прощание снова поздравлять молодых.


Дорогу домой — тогда, после свадьбы, — Шарифовы выдумали подлиннее. Они пошли сначала в противоположную сторону, потом по соседнему проулку. Увязли в сугробе и вернулись как раз сюда, на главную улицу Белоусовки, по которой брел сейчас в одиночку Владимир Платонович.

Они ходили одни, никем не тревожимые; только утонувший в своем тулупе однорукий сторож у раймага дважды окликал Шарифова, просил прикурить.

Надя шла тогда медленно, бережно. Она очень боялась оступиться, споткнуться. Не шла, а будто несла себя. И все себя оглядывала: не слишком ли изменилась ее фигура? Накануне она снова переставляла пуговицы на пальто.

Тропка вдоль домов была узкая. Владимир Платонович то шел сзади, то по сугробам, припадая на ногу, обгонял жену и, отбежав, смотрел, как идет она к нему тяжело и осторожно. Он словно все время прислушивался к тому, что внутри нее.

Они же не знали, кто родится. Не знали даже, кого им хотеть. Будущего ребенка называли «Кроха». «Кроха» — это мог быть мальчик и могла быть девочка.

Шарифов лепил снежки и метал их высоко, в луну. Тугие шарики сшибали иней с тополиных верхушек. Иней подхватывало ветром, несло на Надю, на Владимира Платоновича. Надя вся серебрилась — от валенок до кудряшек из-под шапочки.

Шарифов сказал:

— Все к черту! Хочу необыкновенного. Ты в инее — как из сказки. Одно необыкновенное есть. Ты родишь мне девчонку. Кудрявую. Толстую. Четыре шестьсот… Она будет белобрысой. Неизвестно в кого, но хочу белобрысую. Она будет самой красивой, как ты сегодня. И я тоже что-то сделаю…

Надя засмеялась:

— Тебя прокурор довел.

Шарифов посерьезнел:

— А я-то вправду. Все будет по-другому. И обо всем нужно думать сейчас. Кроха должна знать, что отец у нее не просто серая медицинская пехтура. — И он швырнул новый снежок в луну.

Кажется, они стояли вот на этом месте.

…А родился у них Витька.

И жизнь вдруг пошла под откос.

Шарифов остановился поодаль следователя. Ему было очень тревожно. Только Евстигнеев знал, что может быть дальше. Знал и мог сказать. Но спросить его об этом Шарифов не мог. А следователь курил, и думал о чем-то, и не видел Шарифова. Или делал вид, что не видит.

В больницу Евстигнеев пришел к шести — к началу вскрытия. В морге он стоял и морщился. Ему, видно, редко доводилось бывать на вскрытиях. Шарифов иногда поглядывал на него. Лицо у следователя было хмурое, сосредоточенное и вроде бы даже злое.

Когда пришли из морга в кабинет, судебный медик сказал:

— Подобный случай был полгода назад. Кажется, в Ярославле. По-видимому, доза значительно выше смертельной. Окончательно химики скажут.

Хирург из областной больницы погладил эксперта по плечу:

— Но у нее же не атрофирована вилочковая железа — статус тимико-лимфатикус. Характерна повышенная восприимчивость к токсическим веществам. Обычно, коллега, в таких случаях врач всегда считался невиновным.

— Это не вам определять! — резко сказал Евстигнеев.

Эксперт глянул на следователя удивленно и ласково:

— Не волнуйтесь, я буду вполне объективным и укажу в акте судебно-медицинского исследования и состояние вилочковой железы, и данные химиков о концентрации дикаина в тканях… Статус тимико-лимфатикус учитывается, коллега, при смерти от наркоза. Это — не тот случай.

Он стал укладывать в чемоданчик записи и банки с притертыми крышками, где плавали в бесцветной жидкости кусочки тканей, взятых на исследование.

— Мы сейчас же двинемся? — спросил он инспектора облздрава, приехавшего вместе с ним.

Шарифов понял, что судебный медик не хочет вести лишних разговоров. Инспектор кивнул растерянно: «Да, да, сейчас…» — и сказал с виноватой улыбкой не то эксперту, не то Евстигнееву:

— Доктор Шарифов талантливый организатор и прекрасный хирург. Да. Очень. Мне самому привелось у него оперироваться.

Это на самом деле было. Инспектор приехал и все восхищался, какой порядок Шарифов навел за полгода, хотя всех-то дел — ремонт, да кошек выгнали, да чистоту завели. А потом у инспектора закровоточила язва, да как! Шарифов собрался вызвать самолет, профессора. Больной сказал неожиданно:

— Вы сами будете оперировать? Я вам верю, коллега.

Раньше, в городе, в ординатуре, Шарифов сделал всего три резекции желудка — и все с сильным ассистентом. Когда надел перчатки, ощущение было такое, словно он прыгает с железнодорожного моста «солдатиком» в реку, как в детстве. А получилось хорошо, хоть он и не был так опытен, как сейчас, когда все наоборот получилось — хуже нельзя.

Евстигнеев снова резко сказал — уже инспектору:

— Каким он был, вы напишите в характеристике, и суд учтет. — Он понял, что сказал слишком резко. Замялся. — Товарищ Кумашенская! Я должен сегодня допросить кое-кого. Удобнее здесь, в больнице. Где можно расположиться?

— Можно в ординаторской, можно здесь, в кабинете. Пожалуй, здесь удобнее: телефон есть. — Кумашенская была очень предупредительна.

Эксперт взял свой чемоданчик, и Евстигнеев тотчас стал раскладывать на столе бумаги из планшета. Он говорил, листая блокнот:

— Значит, сначала вас… Так, Кумашенская… Затем медсестру Бурмистрову Клавдию… санитарку Агееву… и еще раз… гражданина Шарифова.

Владимир Платонович вздохнул, когда Евстигнеев так назвал его.

— Может быть, я выскажу кое-какие соображения, — сказал хирург из областной больницы.

Следователь отрезал:

— Соображения нас не интересуют. А на операции вас не было, опоздали. — Весь его вид говорил, что всем пора уже уходить из кабинета и не мешать ему, Евстигнееву, заниматься своей крайне неприятной работой.

Все вышли. Кумашенская послала за Клавой и тетей Глашей и вернулась в кабинет.

Инспектор бережно поддерживал Шарифова под руку, словно родственника на похоронах. Он говорил очень обычные вещи, что, может быть, все обойдется, хотя следователь, кажется, из ретивых. А Владимир Платонович подумал, что у Евстигнеева появилось в тоне что-то такое, чего не замечал он ни раньше, ни даже на дневном допросе, и, конечно, дело дойдет до суда. Евстигнеев помянул про суд не случайно.

У машины инспектор замялся и сказал, что его просили передать, чтобы Шарифов, пока все это не кончится, не работал в стационаре и ни в коем случае не оперировал. Отпуск, конечно, откладывается. Хирург временно есть, а административные дела у Кумашенской.

Ему это было действительно очень неприятно говорить. Шарифов усмехнулся и сказал инспектору успокаивающе:

— Ну, бросьте… Я ж понимаю…

Он сидел потом на крылечке. Кумашенская вышла в сумерках. Спросила:

— Ждете?

— Жду.

— Ну, ждите, — сказала Кумашенская. Постояла и пошла.

Появились звезды. Небо совсем почернело. Звезд было много. Ярких. Далеких. Шарифову вдруг почудилось, что и он висит в пустоте, потеряв земное притяжение.

Он думал, что кто-нибудь расскажет ему, о чем говорил следователь, допрашивая. Но Кумашенская ничего не сказала, будто он посторонний, а Клава вышла с другого крыльца.

Шло время. Много прошло. Он думал, что вот, собственно говоря, из-за него умерла больная. Бывало, что больные умирали. Такая профессия. Каждый раз, когда умирали, было очень горько, и тогда судорожно перебирал в памяти все, что сделал, чего не сделал, и искал, как можно было бы помочь. И коль вдруг приходило в голову, что, мол, если сделал бы так-то и так, и, может, жил бы человек, становилось тяжко. А сейчас — еще хуже, сейчас совсем другое.

А раз другое, — значит, тюрьма. Вот столько работал и столько сделал. Больницу поднял. Люди ходят вылеченные. А теперь — тюрьма. Сначала возьмут подписку о невыезде, потом отведут с двумя милиционерами. Он видел, как водили арестованных из милиции в Белоусовский суд. Их остригали наголо и, когда вели, приказывали держать руки сложенными за спиной. Вот так поведут. Много людей встретится, будут смотреть с любопытством: «Доктора ведут». Кумашенская взглянет как на постороннего. Она будет главным врачом, ей незачем якшаться с арестантами. Встретится Семеныч. Волобуев. Скажет: «Возьми моего табачку», а милиционеры не разрешат взять. Он Семеныча спас. И еще многих спас: парня с почкой, лопнувшей от удара бампером сбившей его автомашины; инспектора; женщин, которым кесарево делал; на фронте спасал; здесь — полторы тысячи операций… и он еще не видел Витьку. Если посадят, все равно ничего не воротишь. Вдовина мертва. А почему должны обязательно посадить? И он вдруг понял то, что раньше как-то подсознательно ощущал: следователь не нашел пузырька с трехпроцентным, он куда-то делся. А куда?

Он вздрогнул: тетя Глаша, операционная санитарка, тронула его за плечо, поманила в сторону, оборачивалась ей окна, на открытую дверь крыльца, торопливо шептала:

— Вы не говорите про пузырек. Лидушка его выбросила. За что сидеть-то вам? Женщину эту не воскресят, если вам сидеть. Он подождать вас просил, Лидушкин-то прокурор. «Бумаги, — говорит, — все перечитаю и в город позвоню». Мне не велел с вами разговаривать.

Ушла. Шарифов не стал вновь садиться. Все мышцы занемели. Долго и нетвердо прохаживался по траве. Поглядывал на окно кабинета. Евстигнеев сначала говорил по телефону, а потом просто сидел и все не звал.

Шарифов разглядел циферблат часов — было уже больше двенадцати. Он хотел сказать следователю, что хватит морить ожиданием. Но все продолжал ходить по траве.

Еще много времени прошло. Следователь вдруг распахнул оконную раму и позвал к телефону:

— Вас. Москва.

Пока Шарифов говорил с Надей, он укладывал в планшет бланки протоколов. Он оставил на столе только один, очень маленький — в четвертушку — бланк.

Когда Владимир Платонович положил трубку, Евстигнеев протянул этот бланк:

— Прочитайте и подпишите. Это об аресте. Приказало начальство.

Шарифов подписал.

— Я вас сам препровожу, но допрашивать больше сам не буду. Я вынужден отстраниться от ведения дела. В нем замешана моя законная супруга. — Евстигнеев говорил все это с трудом, глаза у него были будто после долгой бессонницы. — Послезавтра приедет Куликов из областной, он примет дело к своему производству.

Он отвел Шарифова в раймилицию и препоручил дежурному по отделению, отдав ту небольшую бумажку, которую Шарифов перед этим подписывал. Когда следователь ушел, дежурный прочитал ее несколько раз.

— И как это вы, Владимир Платонович, такую статью заработали?

— Какую?

— Да сто тридцать девятую… Убийство по неосторожности или при превышении пределов необходимой обороны.

Он сказал, что обыскивать доктора ему не очень удобно, и попросил, чтобы Владимир Платонович сам вынул все из карманов для осмотра, сдал документы и часы. Повздыхал. Позвонил начальнику. Начальник вначале ругался, что его разбудили, а потом разрешил поместить Шарифова не в камеру, а в какой-то пустой кабинет. Там Шарифов пробыл всю ночь, а утром в отделение пришел маленький прокурор и спросил, почему арестованный на особом положении. Однако в камеру Шарифова так и на перевели и через сутки отпустили, заставив подписаться под другой бумажкой, на бланке уже не районной, а областной прокуратуры, с заголовком «Об изменении меры пресечения».

За эти сорок часов ареста Шарифов не спал совершенно и все время пытался определить, сколько же времени прошло. Мысли от бессонницы путались, в голове все настолько смешалось и мельтешило, что он позднее не мог припомнить, о чем думал эти сорок часов. Только одно всплыло — вертелась у него там какое-то время мысль: не разбей Надя эфирницу, когда оперировали Волобуева, не было бы всего этого…

Загрузка...