Евгений Фёдоров ДЕТСТВО В МАГНИТНОЙ[1] Повесть

ОТ АВТОРА

Недавно я посетил Магнитогорск — удивительный город, построенный в годы сталинских пятилеток. Он не испытал на себе старого дореволюционного прошлого: не знал ни кабаков, ни городовых, ни мещанской пошлости, грязи и волчьих законов капитализма. В нём меньше всего ощущаешь пережитки старины. В Магнитогорске особенно отчётливо сказывается новый советский уклад жизни, радостное сегодня и светлое завтра.

Магнитогорск известен всему миру. Здесь, на берегах древнего казачьего Яика, выстроен огромный металлургический завод-комбинат имени И. В. Сталина, который своей совершенной техникой вызывает зависть и тревогу у наших врагов. За годы Отечественной войны этот завод одел в броню тысячи танков. Каждый второй снаряд, выпущенный на фронте, был отлит из магнитогорской стали. Но не только чугун и сталь дали магнитогорцы Родине. Здесь в пафосе созидательного труда вырос и окреп новый человек с чертами и сознанием сталинской эпохи.

Там, где теперь простирается обширное зеркало заводского пруда, похоронена старая казачья станица Магнитная. Сорок лет тому назад я бегал босоногим мальчишкой здесь в старой станице, играл с казачатами в бабки, забирался на гору Атач в дикий вишенник, а зимой с моими сверстниками «заводил» кулачные бои на льду Яика. Смел ли я и мои сверстники, теперь седовласые батьки, тогда мечтать о той светлой, наполненной большим творческим смыслом жизни, которая пришла на берега казацкого Яика?

В большом и светлом дворце Металлурга я встретился с магнитогорцами, удивительно жизнерадостными и любознательными людьми. Они просили меня рассказать им о том, что давным-давно было на берегах старого казачьего Яика. Я долго думал о том, как это сделать и, наконец, решил написать эту маленькую повесть о своём детстве в станице Магнитной, погребённой теперь на дне заводского пруда.

I. В ДАЛЁКИЕ ГОДЫ

В начале нынешнего столетия я жил в маленьком степном городке Троицке, построенном более двухсот лет тому назад при слиянии рек Уя и Увельки. В середине восемнадцатого века здесь в степях проходила Уйская укреплённая линия, которая простиралась от современного Верхнеуральска до впадения Уя в Тобол. Крепость Троицкая, выстроенная начальником Оренбургского края генералом Неплюевым, в те времена служила оплотом, защищавшим границы России от набегов степных воинственных орд.

Прошло полвека со дня её основания, и она прославилась обширной меновой торговлей с азиатскими народами. В этом маленьком городке всё дышит седой стариной. Здесь ещё хорошо помнят пугачёвщину. До сих пор на куполах каменного собора сохранились вмятины от пугачевских ядер. На крутом берегу Уя ещё и сейчас темнеет пасть высеченной в скале пещеры, в которой по преданию Емельян Иванович Пугачёв отдыхал после боя.

В обычное время Троицк вёл сонное существование. Его прямолинейные немощённые улицы весь день были пустынны, редко бывало проскачет казак-всадник или пройдёт прохожий. Днём в жаркую летнюю пору в домах закрывались ставни и всё застывало в неподвижности. Лишь на реке купались и возились смуглые от загара ребята. Далеко над степными сопочками, в синем небе кружили орлы-стервятники, да где-то на горизонте от набежавшего ветерка поднималось облачко пыли. Город по холмам был окружён двойным кольцом ветряных мельниц, высоко поднимавших к небу свои исполинские рогатые крылья. Меня всегда тянули к себе эти старые ветряки, среди которых некоторые насчитывали более сотни лет своего существования. На одном из них жил древний-предревний мельник Спирушка, который когда-то сам срубил мельницу. Теперь мельница принадлежала внукам, а седовласый и ветхий дед сторожил ветрянку. Он любил малых ребят, и мы шумной ватагой бегали к нему послушать удалецкие сказки. Чем-то древним богатырским веяло от серых ветряков. Все они были разные и по-своему привлекательные. Вот мельница, похожая на высокий шестигранный сруб, крытый высокой шатровой крышей. А рядом с ней совсем новенькая, пахнущая смолистым тёсом, ветрянка-щеголиха. Дедка-вековик жил в покосившейся мельнице, представлявшей собою четырёхгранный сруб, который на высоте сажени суживался, а на самом верху переходил в восьмигранную башенку, увенчанную лёгкой навесной крышей. Почтенной старушке было за сто лет, но и сгорбленная большой трудовой жизнью, она продолжала работать, молоть зерно, которое привозили из окрестных станиц. Окружённый ребятами, дед сидел в прохладной тени и рассказывал сказки. А перед нами по земле бегали и сменяли одна другую густые тени быстро вращающихся крыльев. Со степи всегда дули ветры и мельницы без отдыха размахивали широкими лопастями…

В дни ярмарок мы покидали старика и все свободные минутки проводили в городе. В это время Троицк становился неузнаваемым. В продолжении двух весенних месяцев, на которые затягивалась меновая ярмарка, город жил кипучей и бурной жизнью. Я хорошо помню, как в начале мая, когда степь покрывалась пышным ковром цветущих трав, на широких караванных дорогах, выбегающих из синих степных далей, показывались шумные караваны верблюдов с карамбашем[2] во главе. Позванивая колокольчиками, сопровождаемые гортанными выкриками погонщиков, караваны в облаке пыли тянулись к меновому двору, отстроенному в двух верстах от города, на берегу Уя. Сюда из глубины Азии стекались купцы и менялы. Ташкентцы и кашгарцы, бухарцы и казахи пригоняли сюда табуны превосходных кровных скакунов, до которых линейные казаки были страстные охотники. Из далёкого Дамаска привозили знаменитые булатные клинки, от которых невозможно было оторвать глаз. Они легко перерубали толстые кованные гвозди и лёгкая ткань, попавшая на их лезвие, бесшумно распадалась на-двое. Вокруг оружейников всегда толпились группы наших рубак, понимающих толк в клинках. Тут же на торжище бухарцы и хивинцы складывали горы хлопчатой бумаги, полушёлковые материи пёстрой расцветки, от которой рябило в глазах и спирало дух у казачек. Тюки овечьей и верблюжьей шерсти, вороха овчин, мерлушек и тулупов валами лежали перед складами. Нас, ребятишек, тянули к себе мешки сладкого кишмиша и особых орехов, которые назывались чичарами. Но карамбаши зорко следили за сгружаемым в амбары добром и бичами отгоняли назойливых ребятишек, стремящихся урвать свою долю добычи. На коврах восседали богатые персы с раскрашенными хной бородами, а перед ними сверкали горки серебра и золота, как песочного, так и в персидских монетах. Владельцы их, как коршуны стерегли своё добро. Из Небесной империи, — так тогда называли Китай, — привозили лощённые и нелощённые китайки разных цветов, голи или камки, фанзы, канфы, лёгкие парчи, шёлк, лаковую, фарфоровую и финифтяную посуду, чай зелёный и чёрный, кирпичный или твёрдый, до которого башкиры и казахи были большие любители. Китайцы навозили разных красок, всякой мелочи, вроде разнообразных трубок, зажигательных стёкол, вееров и шитых шёлком картин. Вогуличи и березовцы вывешивали под голубым небом мягкую рухлядь, — меха куницы, соболя, белки, песца, волка, лисицы, выдры, россомахи, бобра, оленя и лося. Казанцы манили к себе разноцветными кожами и вышитыми тюбетейками. Великоустюгские купцы раскладывали в лавках менового двора свои товары: чернильные орешки, камедь, киноварь, шафран, деревянное поделье. Из Архангельского порта сюда доставлялась французская водка, голландский холст, лимоны и сласти. Из Екатеринбурга и Каслей шли подводы, гружённые медной посудой, узкогорлыми блестящими кумганами, большими чашами, котлами, ножами, разным железным инструментом, чем славен наш древний Урал.

В окрестной степи, которая простиралась к востоку от менового двора, паслись стада овец и рогатого скота, пригнанного казахами на продажу. День и ночь над степью стоял несмолкаемый рёв. В самом городке творилось что-то невообразимое. Он напоминал собою шумный стан кочующей орды. На площадях пылали костры, на которых солдатские жонки и форштадтские бабы варили пельмени, любимое блюдо сибиряков и казаков, пожиравших их в ужасающем количестве. В больших закопчённых котлах башкиры варили махан — молодую конину. Везде раздавались шум, крики, перебранки. У заборов, в тени, сидели вереницы оборванных нищих, гнусаво певших бесконечные духовные стихи, за которые прохожие бросали им медные деньги или куски хлеба.

В меновом дворе у складов и лавок, расположенных правильным квадратом, размещались чайхане, где азиатские купцы часами распивали чай из маленьких белых чашечек или ели из широких медных тазов дымящийся плов. Тут же бродили бездомные собаки, косматые «тазы» и одичавшие зверовые псы. Харчевни и кабачки, возникшие на время ярмарки, были битком набиты пьяными, оглашавшими городок разухабистыми песнями. И надо всем этим разноголосым и разноязычным гамом на заходе солнца с мусульманских минаретов муллы выкрикивали призывные слова вечернего намаза.

Кругом Троицка лежали раскиданные в степи казачьи станицы с громкими названиями: Париж, Лейпциг, Фершампенуаз, Чесма, Наваринка, Тарутино, Балканы, Варна, — в память русских победных походов, в которых принимали участие казаки. Из этих станиц на ярмарку наезжало много казаков, но покупали они мало. Богатые станичники меняли коней, покупали пёстрые бухарские ткани, а сами сбывали пушистые оренбургские платки, которые зимой вязали трудолюбивые казачки.

В этот год я давно поджидал на ярмарку деда Назара. Он с бабушкой жил в станице Магнитной. Это был высокий, жилистый и суровый старик, с поблескивающей серьгой в ухе. Дед был первенцем среди братьев и по древнему казачьему обычаю носил этот знак первородства. Жил старик в полуразвалившемся курене, упрятанном в заросли осокорей. Отец мой, молодой оренбургский казак, отбывал «действительную» где-то на западной границе России, а мать ютилась в небольшом домике у родных в Троицке. Мать считалась дедом «не ко двору» и поэтому, хотя дед и скрывал, но втайне недолюбливал свою молодую сноху.

Приехал дед в Троицк в плетёной бричке, запряжённой парой. Кони были староваты, как и сам дед, но он с громом и шумом подкатил к нашему двору.

— Эй, лихие! — исступлённо кричал старый казак: — Напасти на вас нетути. Куда гоните, неровен час народ сомнёте!

Он неторопливо распряг своих коней, прошёл в избу и, сняв засаленный картуз с синим околышем, долго и истово крестился на медные складни, выставленные на полочке в красном углу горницы.

— Ну, бывай здорова да богата, почесная казачья семья! — поклонился старик родным.

С утра дед со своими коньками отправился на ярмарку. В древнем жилистом казаке жила неистребимая страсть к менкам. Он менял всё, что попадалось под руку, начиная от коней и кончая пуховыми шалями, связанными умелыми руками бабушки из легчайшего козьего пуха.

Только-только над мельницами, что высились на буграх, брызнули первые лучи солнца, дед уже тормошил меня.

— Вставай, вставай, внучек! Поехали на сатовку! — торопил он меня.

Сатовкой по-казачьи звали ярмарку, а по-киргизски она величалась «казьма-базар», то-есть девичья ярмарка. Я долго допытывался у деда, почему ярмарка девичья.

— А кто их орду ведает! — морщился дед: — Кубыть, и девками тут не торгуют, что к чему и не додумаешься…

Наскоро умывшись и пожевав на ходу горячие лепёшки, которые испекла мать, он вывел меня на двор и посадил на конька.

— Ну, тронулись! — весело крикнул старик и затрусил со двора.

Базар ошеломил меня своим оживлением и пестротой. Старый казак конным пробирался среди густой разноязычной толпы, не боясь раздавить людей. За ним следом ехал я, разглядывая площадь. Она была тесно застроена рядами низких лёгких лавок, переполненных всяким добром: кожами, котлами, кошмами, материями. Белозубые ловкие татары звонко зазывали к себе покупателей. На самом солнцепёке стояла арба с бадьёй, наполненной кумысом. Из этой огромной бадьи торчал длинный шест для взбучивания кумыса. Подходи, черпай и пей! Кругом гвалт, крик. Навстречу пробираются верблюды, навьюченные тюками с товаром. На переднем важно восседает карамбаш. Сквозь рёв верблюдов и гам толпы слышен его резкий окрик, призывающий сойти с пути каравана.

— Ну, куда лезет, леший! — выругался дед: — Вишь, где дорогу выискал!..

Но ругань эта незлобива, ленива. И никто её не боится и никого она не трогает. На всём протяжении базара меня поражает смесь большого оживления с восточной невозмутимостью. Вот в тени лавчёнки, в самой людской каше, сидит старая киргизка и, ловко запуская веретено, сучит нитки. А вот через бурливую толпу размашистым шагом пробирается к мечети высокий мулла. На нём яркокрасный с узорами лёгкий халат, на голове — громадная белоснежная чалма, прекрасно оттеняющая его загорелое энергичное лицо. В руках мулла держит высокий красный посох, оканчивающийся наверху круглым набалдашником. Башкиры и казахи почтительно уступают мулле дорогу. Даже озорной дед и тот подаёт коня чуть-чуть в сторону.

Там, за базаром, где кончались ларьки и палатки, начиналась конная площадь. Тут бродил табун киргизских лошадей. Мы с дедом подъехали к толпе барышников, старик бросил мне повод, а сам втёрся в толпу. Важные бородатые купцы разглядывали коней и горячились. Чтобы они лучше их видели и могли выбирать по вкусу, табун всё время перегоняли с места на место. Кругом табуна лихо носился джигит-наездник на быстром скакуне и, размахивая длинной, сажен в семь, лёгкою лукою, ловко направлял табун к покупателям. Дед сразу нашёл своё место: вместе с покупателями он горячился, спорил, одобрял того или иного коня, прищёлкивая языком, и уговаривал нерешительных. Можно было подумать, что он является владельцем табуна. Вот он выбрал для толстого башкира лошадь и что-то кричит джигиту. Наездник откликается и на всём скаку накидывает на шею выбранной лошади лассо. Весь табун в испуге шарахается в сторону, лассо влачится по земле. Джигит не дремлет, он мчится за табуном, поворачивает его в сторону и на всём скаку молодецки поднимает с земли верёвку, ловко поддев её кончиком своей луки. Лассо в его руках, лошадь поймана и подведена к покупателю.

— Ах, и конь! — хлопая по крупу, хвалит дед.

Лошадь на самом деле чудесна. Все киргизские кони превосходны: они очень сильны, выносливы и отличаются замечательно быстрым бегом. Не раз дед жаловался:

— Куда нашим коням до киргизских? Оттого мы и теряли много в старину. Через коня в давнее время много казаков в полон угождало в Орду! Казачишки наши долго не могли справиться с лихими ордынскими наездниками. Вступит кто в неравный бой, или ввяжется в погоню за кочевником, ан глядишь и сам добычей стал. А почему? Потому, что у ордынца был лихой скакун. Он-то и выручал при наступлении и отступлении. Вот оно что!

Старик долго суетится, осматривает коней, смотрит им в зубы, ощупывает бабки, даже пробует прыгнуть на неоседланного скакуна. Беда, негде деду показать лихость: на базаре далеко не ускачешь! Старик с тоской смотрит на заречье. Там в лучах утреннего солнца блестит ковылём Золотая Сопка. Не долго раздумывая, старый казак прыгает в седло и машет мне рукой:

— Айда, на степу!

Мы трусим к Золотой Сопке. Там у её подножия, в просторной ковыльной степи раскиданы казахские и башкирские юрты. На огромном просторе, в лучах утреннего солнца всеми цветами радуги переливаются росистые травы. Над юртами дымятся синеватые струйки. Дед отыскал брод через обмелевший Уй и мы выбрались на восточный берег, который полого поднимался к Золотой Сопке. Обгоняя нас, перебираясь через броды и по мосту, спешили казахи и башкиры, на скачки. Под ними резвились жилистые поджарые кони, с длинными веретенообразными туловищами и глубокой грудью. Дед с восхищением рассматривал этих быстроногих степных скакунов.

— Ветер, а не кони! Выносливы, не приведи бог! — хвалил он казахских коней. Мимолётно взглянув на мою посадку, дед презрительно поморщился.

— Господи, и на что я тебя взял! На посмешище только. Глянь на себя! Ну, какой ты казачонок: коней не любишь, драться не умеешь, на добром скакуне сидишь, как ведьма на помеле! Тьфу, одна срамота и божье наказание! — сердито сплюнул дед.

— Так это конь такой, деда! — попытался отговориться я, хотя действительно посадка у меня была неказистая.

— Брешешь, чига косопузая! — разозлился дед: — Конь у меня самый лихой, а вот едет на ём не казак, а мужичишка, самый что ни на есть плёвый!

К моему счастью ругань продолжалась недолго, деда отвлекли казахские коши, которые раскинулись у самой сопки. Подъём кончился, впереди расстилалась ровная степь. Всё пространство у кошей, перед сопкой полно народа. Тысячи казахов и башкир — старых и молодых, богатых и бедных, — стояли и сидели тут прямо на земле тесными говорливыми группами, выжидая скачек. На горячем солнце, подобно яркому цветному ковру, пестрели халаты, малахаи и расшитые тюбетейки. В неподвижном утреннем воздухе переливалось сдержанное гуденье гортанных голосов, напоминавшее отдалённый шум моря. Тут среди толп сновали конные, бегали полуголые ребята, разнося воду в турсуках и чайниках. Среди людей бродили в ожидании подачки псы…

Недоезжая сопки, дед спрыгнул с коня, вручил мне повод, а сам побрёл к юрте.

— Ходи, ходи, Назар! — закричал из толпы благообразный жирный казах в малиновом тумаке. Маленькие косые глаза его были полны добродушия: — Пробуй мой конь!

Рядом с ним молодой джигит держал тонконогого горячего скакуна. У деда молодо вспыхнули глаза. Он ускорил шаги.

— Солем элейкюм, солем элейкюм! — прижав к сердцу руку, низко поклонился дед казаху. — Ну, и конь!

Старик с важностью рассматривал коней, подготовленных к скачке. Он разглядывал им зубы, щупал бабки, расчёсывал пятернёй гривы.

— Ну, пробуй! — предложил казах.

— Отчего же не попробовать? — согласился дед и мигом вскочил на спину скакуну. — Пошёл! — взмахнул он, свистнул удало и понёсся в степь. Держался на коне он завидно, по-молодому.

— Карош, карош дед! — подмигивали мне казахи, пощёлкивая языками.

Постепенно в степи начинались скачки. Молодые казахи выводили горячих поджарых скакунов и выстраивались на линии, готовясь скакать в степь. Толстый казах по-приятельски встретил вернувшегося деда, похлопал его по плечу.

— Назар, бери мой шайтан. Скачи! — предложил он деду.

Старый казак даже покраснел от удовольствия, он покосился в мою сторону. «Гляди мол! Знай наших, на что мы гожи!» — казалось говорили его глаза с хитринкой. Не долго думая, он снова вскочил на неоседланного разгорячённого проминкой жеребца, которого еле сдерживали в поводу статные сынки казаха.

— Эхх, пошли! — неистово закричал дед. Он взмахнул рукой, конь взвился и понёс в сиреневую даль. За ним устремились молодые джигиты. Пригнувшись к гриве, казак мчался стрелой вперёд. По степи разносился его страшный вой:

— О-о-о!..

Скакал дед мастерски. Казахи не отрывали горящих глаз от всадников.

— Гляди, гляди, как шибко бегает на моём коне твоя дед! — не унимался казах, притаптывая росистый ковыль. — Ай, хорош джигит! Ай, хорош!..

Дед далеко оставил соревнователей, он обскакал огромный круг в степи и возвратился к Золотой Сопке. По лицу казака растекался горячий пот, но глаза его сверкали весело, как у юноши.

— То верно шайтан у тебя, не коняшка! — похвалил он казаху скакуна. — Золотой конь!

Я в изумлении разглядывал деда: откуда у него бралась такая ловкость и лихость? Старику под семьдесят лет, но держался он прямо и был румян. Словно угадав моё восхищение, старик похвалился:

— А ты что думал! Мы ещё потопаем по земле, милай! Эх-х!..

К полдню жар прогнал людей в коши. Среди юрт вились к небу голубоватые струйки дыма. Из недалёкой березовой рощицы доносилось конское ржание, блеянье овец. В коше пахло свежим овечьим салом, перегоревшим кизяком и человеческим потом. Дед вместе со знакомыми казахами устроился неподалеку от юрты, в тени берёзового колка. Казахи наперебой угощали нас кумысом. Старик пил жадно и похваливал хозяев…

Отоспавшись и отдохнув в тени, казак попрощался со своими приятелями.

— Ну, бывайте здоровы! На том спасибочко! А мы машир-машир до дому!..

На золотых главах собора погасала вечерняя заря, городок погружался в лёгкую сизую дымку. С высоких минаретов разносились призывные крики муэдзина:

— Алла! Алла!..

На улицах и площадях, где только заставал их призыв муллы, казахи, подостлав кошмы, упав на колени, усердно молились.

Утомлённые мы вернулись домой, и дед, плотно поужинав, убрёл под навес на вольный воздух, где хорошо спалось. Вскоре на дворе послышался его могучий храп…

На другой день дед спозаранку уехал на башкирский базар.

— Ты, малый, мне только помеха! — остановил он мой порыв: — Иди, гоняй на форштадте голубей. Худой ты конник, а мне через тебя стыд!

По глазам деда, однако, я понял, что старый плутует. По словам тётки, желчной и сердитой женщины, деду ноне «под хвост попала возжа». Вечером это оправдалось, — старик вернулся пьяным. Он ехал по широкой улице на одногорбом верблюде, громоздясь на нём, как казахский бай. Величественно подбоченившись, он горделиво разглядывал встречных. За верблюдом покорно брёл вороной конёк. Второй пошёл на менку. Дед торжественно подъехал к воротам и по-хозяйски закричал:

— Эй, бабы, отчиняй ворота!

Мать выбежала на двор и, увидев деда на верблюде, всплеснула руками:

— Ахти, лихонько! Где же вы конька подевали, батюшка?

— Не видишь, что ли, сменял! — весело ответил старик.

Верблюд был стар, беззуб и зол. Животное ревело и плевалось на всех, а сбежавшиеся соседи смеялись над дедом:

— На какого хрена ты, старик, доброго конька сменял. Гляди, да эта шкура век доживает. И ты киргиз, что ли? Как ты, батька, тепереча на таком звере в станицу въедешь? Казаки, поди, разбегутся!..

Пьяный дед куражился, размахивал руками.

— Вы ещё малосольны в таком деле, ни бельмеса не разумеете. Я на ём, как хан вышусь над народом! Эх-хе-хе, верблюдка, мой милый! — весело жмурился он на животное.

— Очумел старый, — ворчала тётка, зло разглядывая животное: — Ишь, что надумал. Проспится поди, зачешет затылок!

Она словно угадала. Дед выспался под навесом, на ветерке его изрядно продуло, хмель испарился. Проснувшись утром, он почесал затылок и пожаловался:

— Башка ноне невыносимо трещит. Наверно вечора выпил сверх положенного.

Завидя улёгшегося среди двора облезлого верблюда, он вылупил удивлённые глаза:

— Это что ж? Откуда такая зверюга выискалась?

— Да это ж ты сам, дед, выменял! — холодно отозвалась тётка.

— Не может того быть! Аль я оглупствовал? Тут выходит ведьма наворожила, мово конька на верблюда оборотила. Ишь, чорт какой! — ругаясь, он сердито оглядел верблюда.

Однако, делать было нечего. Он взял его за повод и молча увёл на меновой двор. Там он весь день бродил среди людской толчеи со своим верблюдом, но никто не пожелал купить его.

— Ты что, сдурел, станичник? Кому надобна старая зверюга, зараз сдохнет! — насмехались над ним люди.

Старик с горя напился и прибрёл домой. Он улёгся на своём обычном месте, под навесом. Сбросив чекмень, он долго жаловался себе:

— Все люди живут, как люди. А я что? Нехристи и тыи вон на юрту по три бабы имают, а я… Одна, да и та старая… Уйду, уйду, да приму басурманскую веру!

— Да куда ты уйдёшь, дед, — спросила его моя мать: — Вот дознается бабка Дарья про твои соромные речи, так достанется тебе на орехи!

— А я что и говорю! — лукаво ухмылялся в бороду дед: — Я о том и толкую, нет краше моей старухи… Ну, ну, ты готовь внука, поедем мы с ним до Магнитной. Хватит мне тут вашей сатовки! Буде!..

2. В СТЕПИ

Над городом ещё простиралась предутренняя прохлада и тишина. Солнце только что выкатилось из-за бугров и озолотило главы собора. Ставни в домах всё ещё были наглухо закрыты, а на улицах пустынно. Город досыпал сладкий утренний сон. Кое-где над домами уже курились синие дымки, попахивало горелым кизяком. Ворота нашего двора были распахнуты настежь. Посреди двора меня поджидала дедовская упряжка. Но что за странная это была упряжка! В кореннике стоял злой верблюд, а пристяжным пристроился чёрный конёк. Верблюд, как чудовище с маленькой головой на длинной шее, вращал злыми глазами. Тут-же в ожидании меня топтался дед. Он превосходно понимал всю неприглядность своей упряжки и, пряча глаза в землю, ворчал на верблюда:

— Вот змей навязался на мою голову!

Между тем, мать, охватив мою голову тёплыми тонкими руками, долго и любовно смотрела мне в глаза. А у самой на ресницах сверкали крупные слезинки. Она жарко и торопливо шептала мне:

— Не балуй, сынок, много. Слушай бабушку, она у нас самая добрая и умная!

— Ну, чего ты там возюкаешься. Хватит-то чадо ласкать, не на век расстаёшься! — недовольно торопил дед.

Мать в последний раз обняла и поцеловала меня, и я быстро вскочил в плетушку. Дед уселся рядом, и мы тронулись со двора.

Верблюд шёл раскачиваясь, поднимая густую пыль, время от времени он сердито ревел, вызывая на душе у деда беспокойство и стыд.

— И чего этот анчутка народ оповещает! — жаловался старик и бил животное кнутовищем: — Пошёл, пошёл, окаянный!..

Смешанная упряжка прогремела по высокому мосту через Увельку, минула форштадт и стала подыматься в гору, на которой громоздились ветряки. Несмотря на раннюю пору, у мельницы-вековуши сидел седенький Спирушка в посконной рубашке и штанах и вглядывался в долину, в которой пестрел городок. Я тоже в последний раз оглянулся. Там внизу, как два синеватых булатных клинка, городок окаймляли две быстрые речушки. Над ними возвышались купола собора, минареты, на краю долины — женский монастырь с зелёными главками церквей, а сам городок в лучах солнца белел сплошной массой своих низких домиков. Далеко-далеко за Уем, у Золотой Сопки темнели толпы всадников, спозаранку открывших конный базар. В меновом дворе начиналось оживление: к нему тянулся караван, пылил обоз с товарами, а в степи за его деревянными стенами дымили костры, над которыми казахи, прибывшие на ярмарку, в чёрных чугунах варили махан. Мгновенье — и всё стало быстро исчезать: и ветряки, и сухонький беленький дедка Спирушка, и минареты. Всё скрыли скаты долины, и перед нами распахнулся простор. Как будто и не было городка! Навстречу широкой волной разлились золотистые потоки солнца, и на всём пространстве, которое открылось перед нами, осиянные алмазами росы засверкали травы: седоватый гибкий ковыль, горьковатая полынь, дикая конопля, белая нежная ромашка, степная гвоздика, высокий астрагал, пахучий тмин, чабер, душица, розовый иван-чай, обширными пятнами алевший среди зелёных пространств. Какое богатство красок и разнообразие растительности, обласканное солнцем, умытое сияющей росой, раскрывалось перед нами! Мне всё время казалось, что дорога идёт к далёкому горизонту. Я огляделся кругом: везде необозримая степь поднималась к лиловому окаёму. Воздух был необычайно прозрачен и, среди сочной зелени издалека виднелись небольшие степные озёра, которые растекались расплавленным серебром. На озёрах возилось много всякой водяной птицы: утки, гуси, лебеди. Во встречных ложбинах протекали тонкие мелководные ручьи, окаймлённые кустарником, диким вишенником, боярышником, ивняком, черёмушником, малинником. Из густых зарослей то и дело шумно выбирались стайки тетеревей и быстро исчезали в ковыле. А надо всем волнующимся зелёным морем ковыля и степных трав высоко в небе описывали плавные круги орлы-стервятники, высматривая добычу.

Ни одного облачка не пронеслось по синему неподвижному небу. Солнце поднималось всё выше и выше, пригревая степь. Сверкание росы постепенно угасло, и над степью задрожали волны горячего воздуха. Дед сдвинул на затылок свой широкий картуз и, щурясь на солнце, крутил головой.

— Скажи на милость, как обмишурился! — поделился он со мною своей неудачей. — Ну, что я поведаю своей старухе? На беса ей сдался этот страхолютик! Ты только подумай, вот жил-жил почесный казак, имел пару добрых коньков и, на тебе, попутал скаженный! У, кутерьма! — грозил он верблюду, который спокойно, почуяв родную степь, вышагивал; дед был полон раскаяния, и тут, среди пустынного простора он в открытую себя корил.

— Эх-ма, перехватил трохи с чалдонами. На водку да на пельмени они мастаки, а тут и подвернись ордынец с этим зверюгой. Сибирские подбивать стали: — Поменяй, да поменяй! Тьфу, чорт! — отплюнулся дед. — А может-то и не чалдоны спроворили такую насмешку над старым, а ведьмачка наколдовала. Бывает и такое. А ну, глянь! — указал он вперёд.

Там, предводительствуемый белоснежным жеребцом, мчался на водопой конский табун. Тонконогий гривастый скакун на секунду остановил свой лёгкий бег, звонкое ржание разнеслось по степи, и он, снова развевая гривой, горделиво понёсся к далёкому озеру. Ни табунщиков, ни собак нигде не виднелось. Словно угадывая мою мысль, дед сказал:

— Он и есть главный опекатель табуна! — кивнул он в сторону белогривого жеребца. — И на жировку, и на водопой, и от зверя на оборону поднимает коней. Злющий и умный шельмец! — с похвалой отозвался дед о вожаке табуна. — И всё это добро принадлежит одному киргизскому баю. Тут где-нибудь в ложбинке и кош его укрывается…

И верно, проехав версты три, во впадине у родника мы увидели три юрты. Подле них бродили косматые псы, да возились голые ребята. Воздух накалялся всё больше, медное от загара лицо деда покрылось мелким потом. Утирая его, он рассказывал:

— Табун-то по степу бродит, а сам бай, небось, на пуховиках валяется, альбо кумыс жрёт. Ну и жистя!..

В голосе казака зазвучала явная обида на свою бедность. Он глубоко вздохнул:

— Ох, господи, что деется на свете! И откуда одному богатство в рот валится, а другой так и не выбьется из нуждишки?

…Из степного марева постепенно вырастала казачья станица. Показались колодезные журавли, купавы редких осокорей. Послышался собачий лай. Верблюд, всё так же раскачиваясь, равнодушно пылил по дороге. Конёк оживился, шустро встряхнул гривой и старательнее натянул постромки. Дед завертелся на сиденьи, лицо его приняло огорчённый вид. Ой, как не хотелось старому на своей упряжке ехать через знакомую станицу! Он свистнул кнутом и заторопил упряжных:

— А ну, живее, бес вас задери!

Казак хлестнул ни в чём неповинного конька, схватился за козырёк и насунул картуз поглубже. Вот и ставок, по которому с кряканьем плавали косяки уток; по берегу белел растерянный пух. Не успел я опомниться, как на нашу упряжь с громким лаем обрушилась пятёрка громадных степных «тазов» со свирепыми волчьими мордами. Они выскочили из засады и с ожесточённым лаем накинулись на верблюда. Глаза их стали красными от злобы. Они хрипели, бросались под ноги ему, хватали зубами за бричку, готовы были от ярости разорвать в клочья.

Дед отмахивался от них длинным кнутом, приводя их в пущую ярость. Они всю станицу сопровождали нас неуёмной возней и лаем. Из окон выглядывали сонные лица.

Псы понемногу отстали. Купавы осокорей стали расплываться в нагретом воздушном мареве, и нас снова охватил необъятный зелёный простор.

— Эх, отдохнуть надо бы! — со вздохом сказал дед, оглядывая степь. — Ну, годи ж, вот до речушки доберёмся, тут и раскинем табор!

И далеко-далеко на горизонте заблестело озеро, а над ним встали высокие минареты мечетей. Навстречу нам поднимался странный зыбкий город, подёрнутый лиловым маревом.

— Гляди, дед! Гляди! — закричал я, очарованный сказочным видением, возникшим на горизонте. — Город-то какой! Поболе Троицка будет!

— Хо! Город! — усмехнулся дед: — Никакого города тут и нетути. Глупство одно! Близир! По учёному мираж кличется. Вот углядишь, а его и нет. Погоди, вот в низину спустимся, опять подымемся и твоего города как не бывало. Вот оно что!

И верно, через пять минут от причудливого города не осталось и намёка.

На западе, на небольшой возвышенности, вдоль высохшего озера показались какие-то странные постройки.

— Никак это кстау[3], дед? — приглядываясь к ним, спросил я.

— Надумал! Да это мазары, по нашему киргизское кладбище. Тут и колодцу быть! Вот мы и передохнём на степу малость! — оживился дед.

Проехав с версту, он свернул к мазарам, выбрал место в тени одинокого чахлого деревца, распряг пару и пустил гулять по степи. Тут же у брички старик разостлал на земле попону и из дорожной сумы выложил немудрую снедь, которой на дорогу снабдила нас мать. В баклажке у деда оказалось топлёное молоко. Мы принялись жадно есть.

В степи расплывался невыносимый зной. Куда ни хватал взор, везде струился нагретый воздух. Даже могильники, расположенные на другом краю кладбища, словно растопленные зноем, расплывались, колеблясь в воздухе.

— Охо-хо, ну, и шпарко! — пожаловался дед, перекрестил рот и, кряхтя, полез под бричку. — Ну, я чуток сосну, бо спозаранку на ноги поднялся. Ты тут за лошаками погляди, кабы не угнались куда!

Не успел дед растянуться в тени, как почти мгновенно заснул. Я свернул попону, собрал остатки трапезы в дорожную укладку и пустился блуждать по степи. Неподалёку от брички паслись наши «лошаки». Конёк, обмахиваясь хвостом, неторопливо щипал ковыль. Верблюд, к моему удивлению, игнорировал пахучие сочные травы. Он бродил по краю солончаков и жадно поедал джантак[4]. Заслышав меня, он поднял голову и долго смотрел на меня неподвижным взглядом, от которого мне стало не по себе. Я проворно минул его и ударился в степь. Несмотря на жгучий зной, степь жила шумной деятельной жизнью. Трещали безумолку кузнечики, жирные, с длинными усиками. При шуме шагов они быстро оттолкнувшись пружинистыми лапками и, сверкнув розоватой подкладкой своих крыльев, отлетали прочь. Их было так много и от их прыжков кругом шёл такой сухой треск, что казалось по травам шелестят крупные капли дождя. Совсем невдалеке мелькнула нарядным пёстрым оперением, мирно пасшаяся, стайка дрохв. Заслышав мои шаги, они удивлённо подняли головки и долго смотрели на меня. Как жаль, что с нами не было ружья!

Я побрёл дальше, на обширное казахское кладбище. Среди степной зелени поднимались серые каменные могильники. Лёгким тленом и грустью были одеты эти немые свидетели прошлого. Вот круглая усыпальница, выстроенная вроде средневековой крепости, башенки стрелой поднимаются над зарослями терновника, цепко охватившего осыпающиеся стены этого мрачного сооружения. Рядом круглое со сводчатой куполообразной крышей надгробие. На каменных стелах[5] арабской вязью проступали многословные надписи. По всему угадывалось, что под этими надгробиями лежали в последнем безмятежном сне казахские баи, а может быть древние ханы кочующих воинственных орд. На одной стеле я разобрал цифры, которые поразили меня. Они уводили в седую древность… Я невольно задумался и, погружённый в самые противоречивые чувства и мысли, продолжал блуждать среди надгробий. Не все из них были пышные и величественные. Кругом, то тут, то там поднимались открытые саманные мулды с башенками по углам, были и просто земляные насыпи, отмеченные только простыми узкими каменными стелами. Многие надгробия подгнили, склонились набок, иные рухнули, скрыв каменные стелы. Цепкая и густая растительность, — держи-дерево, мелкий вишенник, бузина, — охватили это печальное царство покоя. Пробираясь сквозь густые заросли кустарника, мне думалось: «Кто эти неведомые люди, почивающие на заброшенном кладбище в степи? Были они воины, поэты, баи, султаны или просто рабы? Кто ответит на это? Ничего не осталось, от их тщеславия, никто не знает этих стёртых и крикливых эпитафий?» Могильный покой и запустение царили здесь и наводили печаль. Я оступился на обломках руин и загремел камнями. Откуда-то из заросли сорвалась неведомая птица и бесшумно пронеслась мимо меня, задев лёгким крылом по лицу. Мне стало не по себе, и я поторопился выбраться в степь. Выбежав на курган, залюбовался необъятным простором. Далеко-далеко к синему горизонту уходила наша дорога. Жара понемногу стала спадать и я вернулся к бричке.

— Деду, пора вставать. Пора в дорогу! — затормошил я старика.

Старик сопел, кряхтел, почёсывался. Неохотно открыл глаза.

— Неужто пора, а кажись только очи сомкнул. Ох-ты!..

Он, нехотя, поднялся, я помог поймать конька, и вскоре наша упряжка снова тронулась в путь. По дороге, навстречу нам, из далей двигались обозы с азиатскими товарами, ехали одиночки, — все они пробирались на троицкую ярмарку. Вдруг из лощины на нас выкатывалась тяжёлая казахская двухколёсная арба, или неожиданно попадался украинский воз, запряжённый медлительными могучими волами. Кого только ни встретишь в привольной степи! И русскую телегу и навьюченного верблюда.

Заночевали мы в казахском ауле. Здесь дед за бесценок продал нашего коренника.

3. СТАНИЦА

На третий день нашего пути вдали засинели высокие холмы. В знойном полдневном мареве они казались неустойчивыми, колебались и мне чудились голубоватыми облаками. Показывая на них, дед весело оповестил:

— Вот она, наша Магнитная!

Мы проехали ещё добрый час, когда, наконец, в широкой зелёной долине засверкал серебристый Яик.

— Здравствуй, наш родимый! — обрадованно приветствовал дед знаменитую казачью реку.

Трудно было оторвать глаза от сияющих под солнцем речных излучин. Лёгкий ветерок рябил воду и мнилось, там вдалеке на степном просторе переливалось расплавленное серебро. Кое-где над берегом темнели купавы осокорей и дуплистых верб. На отмели, в тихом зеркальном разливе в неподвижности застыло пёстрое стадо коров, загнанных пастухом в реку. Сам пастух, маленький и шустрый, гонялся по лугу за отбившейся бурёнкой. Всё: и окрестные холмы, и редкие берёзовые рощицы, и волны ковыля, убегающие под ветром к далёкому окаёму, были озолочены солнцем и выглядели по-праздничному нарядно. Во всём моём теле чувствовалась необыкновенная лёгкость, хотелось спрыгнуть с брички и нетерпеливо устремиться вперёд, к ожидающей станице. Вот, наконец, из-за зелёного гребня показалась церковная главка, и шаг за шагом нашего пути из-под бугра стала выходить, словно витязь из земли, сама церквушка. Ещё поворот и, — перед нами распахнулась долина с рассыпанными, как отара овец, домишками. Станица Магнитная!

Вскоре мы въезжали в широкую пыльную станичную улицу. Как всё сразу изменилось и приняло вдруг свой обычный, будничный вид! Обычная деревенская улица окаймлена незатейливыми казачьими домишками.

— Вот оно казачье жило! — показал глазами дед на ряды низеньких деревянных домиков. Лишь редкие из них были крыты железом и окрашены. Деревянные строения чередовались с простыми мазанками, глубоко вросшими в землю. Зелени почти не было, только у церквушки теснилась группа запылённых древних вязов. По улице бродили куры и свиньи, а у забора на солнце дремал старый козёл. Рядом рассыхались две пустые некрашенные бочки. Дряхлый дед, несмотря на жару, обутый в валенки и полушубок, сидел у «пожарки», уныло опустив голову. Он даже не пожелал приветствовать моего деда возвращавшегося из дальних странствований.

Лёгкий ветерок, сорвавшийся с горы Атач, поднял бурунчики летучей мелкой пыли и погнал её вдоль станицы. Всё вокруг выглядело серо, уныло. Только одно бирюзовое небо ласкало глаза, да манили к себе зелёные холмы, вздымавшиеся над Яиком.

На сердце стало тоскливо: после кипучего ярмарочного Троицка станица показалась слишком тихой и неприветливой. Завидя моё разочарование, дед успокоил:

— Ты, казак, не кручинься! Это не наши курени. Вот доберёмся до наших палат, заживём! Ух, как заживём!

Я все глаза проглядел: когда же покажутся весёлые дедовы палаты?

— Ты что ж, как бес, вертишься? — озорно закричал дед и ткнул кнутом в сторону: — Не туда глядишь! Э-вон, наши дворцы!

Мы подъехали к серой полуразвалившейся группе строений. Трудно было назвать их строениями. Облупленная и давным-давно небеленая ветхая мазанка глубоко ушла в землю, старчески глядя маленькими, слепенькими оконцами на станичную улицу. Крыша у мазанки вовсе отсутствовала. На земляной насыпи, покрывшей собою избушку, росли буйные сорняки: полынь, крапива да желтела вездесущая сурепка. Из этой буйной заросли трав сиротливо торчала задымлённая труба, прикрытая битым дырявым горшком. Сизый дымок курился над мазанкой, тянул к вершинам дуплистых осокорей, обступивших курень деда. Возле мазанки теснились плетёные сараюшки, крытые копнами прошлогодней травы и соломы. Рядом высились груды кизяка.

Наша повозка остановилась перед пошатнувшимися воротами, слаженными из тонких жердей.

— Тпру, приехали! — закричал дел, соскочил с брички и пошёл раскрывать ворота.

Заслышав шум, на крылечко вышла сухонькая старушонка в линялом кубовом сарафане. Она с минуту колебалась, не зная что делать. Наконец, всплеснув руками, всхлипнула, завидя меня:

— Внучек приехал! Ахти, родный!

Она бросилась ко мне и крепко прижала мою голову к своей высохшей груди.

— Иванушка! — сквозь слёзы, обрадованно шептала она. — Иванушка! Ух, какой ты большой!

Отстранив мою голову, она с нескрываемой радостью смотрела в мои глаза.

— Весь, весь в батюшку! — ласково шептала она.

У добрых голубых глаз разбежались лучи тонких и приятных морщинок. Вся старушка казалась тщательно умытой, даже эти мелкие частые морщинки у глаз выглядели аккуратно промытыми. Старенький сарафан и белый платочек, который покрывал её седую голову, были аккуратно заплатаны и разглажены.

— Милый ты мой! Милый ты мой! — продолжала ронять сквозь слёзы бабушка. — Проголодался, поди, в походе? Иди, иди сюда. Сдорожился поди!

Следом за ней я поднялся на приступочку, но в избушку не решился войти ранее деда. Сказывалась давнишняя привычка, внушённая отцом: «Не суйся прежде старого станичника!»

Тем временем старик неторопливо распрягал конька.

Пользуясь минуткой, я с беспокойством осматривал дедовский курень. Дворик был махонький, захламленный. На базу хоть шаром покати: никакого хозяйства. В одном углу стоял деревянный допотопный плуг с привязанным впереди тележным передком, очевидно для того, чтобы на колёсах легче было пахать. По двору бродили куры с ревнивым драчливым петухом, который тут же на моих глазах успел уже поклеваться с соседским и, теперь, взлетев на забор, громогласно оповещал об этом станичную улицу. Где-то в тёмном закутке плетёного сараюшки хрюкала свинья.

Дед отпряг конька и пустил его бродить по базу.

— Иди, иди! — погнал он животинку прочь от своей лачуги.

Покончив с несложными хозяйственными делами, он подошёл к приступочкам и тщательно отёр сапоги от пыли.

— Ну, пошли в палаты! Жалуй, боярин! — с лёгкой насмешкой пригласил дед, переступая стёртый порожек.

— А это что, дедко? — удивляясь, показал я на прибитые к порожку подковы.

— Для счастья-то! Нашёл в пути, бери и никому ни гу-гу. Счастье, что соловей. Оно пужанное!

— То-то и видать, что полный дом ты счастья наволок. Богатей выискался! — раздался в избушке насмешливый голосок бабушки.

— Ну, как, аль не спондравилось? — делая вид, что не слышит сетований старухи, подмигнул озорным глазом дед.

Я растерянный стоял среди горенки. Махонькая, с низким потолком, она казалась ещё более тесной в сравнении с могучим бородатым дедом, голова которого уходила под потолок. Под матицами пестрели пучки высушенных степных трав. Когда дед невзначай касался их головой, они шелестели и тонкий аромат обдавал горенку.

От порога простиралась домотканная дорожка-половик; лавки у стен хорошо выскоблены, вымыты. Застолье опрятно, белеет скатерть, а в углу поблескивают древние медные складни старообрядческих икон.

В избушке стояла густая и ничем ненарушимая тишина. Бабушка возилась у печки. А сверху с «кошачьей горки»[6] на меня уставились большие зелёные глаза. Пушистый огромный кот с серебристыми усами важно рассматривал меня.

— Вот и Власий Иванович, видишь! — показал на кота дед: — Стережёт от бабки угощенье. Ух, ты страхолютик! — пригрозил ему старик. Однако, кот Власий не шевельнулся, считая ниже своего достоинства связываться с суетливым дедом.

— Ну, что ж ты, дитятко, стал столбом? — заулыбалась бабушка. — Не на жениханье, чать, пришёл. Поди умойся с дорожки, да садись за стол!

У порога, в углу над ушатом висел двухносый глиняный рукомойник. Я умылся. Тем временем бабушка вытащила из печки горшки, поставила на стол топлёное молоко, положила пахучий каравай. Всё время по её следам ходил, мурлыкая, кот Власка.

— Перекрестись Спасу, да перехвати со старым с пути-дороги, а я тем часом самовар взгрею. Ноне так и быть загуляем, чаем отопьёмся!

Старушка подошла к шкафику, на котором стоял до блеска начищенный самовар, бережно вытерла чистой тряпицей это бесценное богатство и стала наливать в него воду…

Не успел я отпить молока, как в горенке неожиданно потемнело.

— Гляди-кось, какой нетерпёжь, сколько дружков уже поджидается! — кивнул дед на оконце. Прильнув к стёклам, в дом заглядывали весёлые курносые ребячьи рожи. Особенно настойчиво смотрел на меня белоголовый шустрый мальчуган. Он то и дело подмигивал глазами, кивал головой, приглашая выйти из горенки. Мне и самому не терпелось познакомиться с казачатами, но таков уж строгий домашний устав у бабушки: сел за стол, сиди чинно, да слушай, что старшие говорят, уму-разуму у них поучайся. На то они казаки, много по свету рыскали, всего навиделись, немало наслушались, доброму научились и людям в назидание бывальщины расскажут…

Я стараюсь не смотреть на оконца: слишком велик соблазн. Белоголовый что-то настойчиво показывает. «Уж не казанки-ли? Ах, ты горе какое!» Дед опять засопел, закряхтел, зажаловался.

— Ну, что кипячёная аль жареная водица, от неё только на сердце заскулит, боже твоя воля! Разве чай напиток казаку? — спрашивал он меня, а сам многозначительно поглядывал на старуху. Но бабушка и ухом не вела, не отзываясь на жалобы казака. Тогда дед с деловым видом полез в дорожную укладку.

— Ишь ты, скажи на милость, чуть не забыл! Гляди-кось, старая, что я купил на сатовке. Уж прими подарочек!

Бабушка любознательно оглянулась. В распяленных руках дед держал белый фартук с кружевами.

— Ах ты, сивый, что надумал! — ахнула и отошла сердцем бабка. — Ну, спасибо и на людях не забыл благоверную. Ну, старик!

— А я что ж говорю, разве тебя забудешь. Эстоль годов в миру да в ладу прожили! — Старик вдруг стал необычайно ласков. — Вот бы только с дороги омыть чрево казацкое. Ась?

— Аль у тебя лобанчики завелись? — коварно, слегка сопротивляясь поползновению деда, спросила старуха.

— Какое, гроша медного нет за душой! Разве с сатовки добрые люди привозят тугие кошельки? Я не скряга какой!

— Так где ж тогда возьмёшь? — не уступала старуха.

— Так я одним духом к Дубонову слетаю, в должок отпустит!

— А чем расквитываться-то будем? — не унималась бабка.

— Осенью и расквитаемся. Хвала богу, урожай подоспеет, вот и расплата!

Дед, не ожидая бабушкиного согласия, без картуза выкатился из избы и заспешил вдоль станичной улицы.

— Никак старик не может без хмельного. Ну, уж так и быть по случаю твоего прибытия, внучек!

У припечка тоненьким голосом запел самовар. Недовольный кот Власка ходит по лавкам и трётся о мою спину. Ребята кричат мне в оконце:

— Айда, айда, на улку, станишник!

— Кш! — пригрозила ребятам бабушка, подошла к оконцу и заглянула в него.

— Никак Варварушка — непутевая головушка к нам торопится! — сказала она и отошла к печке.

В горницу шумно вошла рослая статная казачка в голубой кофте, тесно стягивающей её тугое крепкое тело. Поскрипывая козловыми башмаками, она прошла в кухонный угол и обняла старуху.

— Здравствуй, бабушка! Это кто же, внучек, что ли? — показывая тёмными горящими глазами, спросила она приятным певучим голосом.

В этой молодке всё было ладно: густые тёмные дугообразные брови, капризно изломанные, улыбка, вся напоенная солнечным теплом, загорелые пухлые руки, которыми она ласково по-дочернему гладила костлявую спину старухи.

— Дозналась от ребят, что старый твой наехал, вот и не стерпела, забежала, — словно оправдываясь, щебетала она.

— Что ж, садись, гостьей будешь! — радушно пригласила её бабушка.

Казачка присела ко мне и бесцеремонно разглядывала меня.

— Гляди, какой синеокий красавчик! — потянулась она ко мне и неожиданно жарко поцеловала меня в губы. Меня всего обдало жаром. Я потупился и не мог пошевелиться от внезапной робости.

— Ты, что шалая, смущаешь дитё! — с укором сказала ей бабушка.

— Не сердись, голубка! — ласково отозвалась она и, закинув за голову полные загорелые руки, потянулась и счастливым голосом сказала: — Господи, господи, как жить радошно!

Сильная, статная, она вся пылала добрым здоровьем, неистраченным жаром. В глазах её то вспыхивали искорки, то мягкая задумчивость заволакивала их.

— Ну, чему тебе радоваться? Можно подумать, что богатейка какая! Во дворе курочка да пёс, вот и вся домовитость. Печь, поди, ноне не истопила, — заворчала старуха.

— Ах, не в том счастье, бабушка! — заулыбалась казачка, обнажая красивые ровные зубы! — И через богачество часто слёзы льются…

Приятная уверенность в себе наполняла эту весёлую молодку. Глаза её были чисты и полны невозмутимой радости.

— Коли любишь всласть, всё тогда на радость, бабушка! — со страстью сказала она.

— Брысь, греховодница! — пригрозила старуха. — Как можно при мальце такие речи вести! Гляди, вернётся Степанко, он тебе покажет радость!

— Ах, мне теперь всё нипочём! Всё трынь-трава и голое полюшко! Час, да мой! Вернётся ли Степанко иль не вернётся, не для него моё сердце!

— Молчи! Молчи! — зашипела бабушка и глаза её сердито сверкнули. — Гляди, бог отступится… Ахти, никак мой старик бредёт. При нём таких речей нишкни! Выгонит. Он у меня строгий до всяких мужних правов…

Старуха забренчала посудой. Варварка спохватилась:

— Да что же я расселась? Дай помогу! — она бросилась к самовару, легко подняла его и поставила на стол. — К чаю-то пригласишь, бабушка? — ласково уставилась она на старуху.

— Садись за желанную гостью, соседка! — добродушно отозвалась бабушка. — Эх, Варварка, Варварка, мне бы такую дочку! — со вздохом обронила она. — Гляди, какой внук у нас растёт!

— Ладный казачёнок! Дай поцелую! — решив смутить меня, она снова потянулась ко мне своим жарким телом. Я испуганно взглянул на бабушку.

— Не бойся, не пугайся. Она ужас какая шальная и скорая на всё! — успокоила меня бабушка.

В избу вошёл довольный и возбуждённый дед.

— Добыл! — закричал он с порога. — Ух, будь он неладен, еле выпросил!

Он поставил на стол зеленоватый штоф с вином.

— Ай да дед! — похвалила Варварка.

— Я всегда таков! Провора! — бодрясь похвастался старик. — Со мной, молодка, не пропадёшь!

Все чинно помолились и уселись за стол. Старуха налила в расписные чашечки буроватую жидкость.

— Только вот чаю-то настоящего нетути, мятой заварила, — извинилась она и положила перед каждым по крохотному кусочку сахара.

В широко растопыренных узловатых пальцах дед держал хрупкое блюдечко и во всю силу своих могучих лёгких дул в него; остудив чай, он с прихлёбом тянул его. Сахар он откусывал такими невидимыми крупинками, что кусочек его нисколько не уменьшался. Выпив две чашки чая, он опрокинул чашечку и положил на донышко обмусоленный сахар. Также поступила с сахаром и бабушка, только Варварка да я легкомысленно покончили с ним на первой чашке. На медном лбу деда выступили горошины пота. Он снял с гвоздика полотенце, расшитое петухами и утёр лоснящееся лицо.

— Нет, бабоньки, то казаку не питьё! — сказал он с укоризной. Разве ж штоф на богомоленье поставлен? Приложимся что ли по чарочке? — Не ожидая согласия, он налил водкой чайные чашечки. Прищурив глаза, старик сладко посмотрел на зелье.

— Пригубим, молодицы!

Старуха пила морщась, а у самой заблестели глазки. Видать и она не прочь была изредка приложиться к чарочке. Варварка разом опрокинула чашечку, выпила и вся содрогнулась:

— Ух, до чего противная!

— Это тёплая, оттого и нескусная! — пояснил дед. Сам он выпил неторопливо, довольно крякнул и отёр усы.

— Знатно! — одобрил старик.

Через минутку они пропустили по второй. Круглое лицо Варварки запылало, глаза её расширились и пуще заблестели.

— Больше не буду! — предупредила она.

— Ин и ладно, мне больше останется! — посмотрел дед на зеленоватый штоф. — Эх мало да ущербно всё ноне стало! — с сожалением вздохнул он. — Не то, милые, пошло, что в старые годы. И народ ране был кремень и богачества полно. Знатно Орду громили, ну, и прибыль была! Не те казаки пошли ноне, не те! Слабодушные и воевать не умеют толком!

Варварка засмеялась глубоким грудным смехом.

— Ну, оседлал дедка своего любимого конька, теперь поскачет!

— Бог с ним! — махнула рукой бабка, подвигая гостье закуски: — Ешь, милая, да утешайся!

— Ну, вы одно слово — бабьё и в казачьем деле столь разумеете, сколь я в татарской молитве. Драться, милые мои, надо с обдумкой. Э-вон, погляди, внучек, — обратился он ко мне, горестно сидящему над чашкой недопитого чая.

Старик вышел из-за стола, подошёл к стенке, на которой висело старое ружьишко, шашечка в потёртых ножнах, да наискось прислонённой стояла пика. Дед давно вышел из запаса, но оружие хранил, как святыню. Он взял пику в поманил меня во двор.

— Айда, на баз!

Я давно не мог усидеть на месте и бросился на улицу. С порога дед закричал женщинам:

— Ты смотри, старая, не всё пригубляй!

На базу нас окружили шумные егозливые ребята. Белобрысый первым подскочил ко мне.

— Чо долго рассиживал, да чаи гонял? — с укоризной сказал он. — Не казачье-то дело!

— Я водку с дедом пил! — похвастал я.

— Врёшь! — недоверчиво покосился он на меня. — Сам видел, бабка мятой заваривала.

— Это она мне добавила для вкуса!

— А ну, зачурайся, коли верно! — настаивал он.

— Зачурайся! Зачурайся! — закричали лохматые казачата.

— Ну, коли так, извольте! — стараясь сохранить достоинство, сказал я и зачурался по всем правилам казачьей науки: — Чур-чурашки, чурки болвашки, буки-букашки, веди-таракашки. Чур меня! Чур-перечур-расчур, до дому, до куреня не дойти мне, коли соврал! — закончил я и перекрестился.

— Ишь ты какой! — удивлённо разглядывая меня, сказал белоголовый казачонок и протянул мне ребром руку. — Ну, будем знакомы! Меня кличут Митряй. А тебя как?

— Иванушко.

— Знаткое казачье имячко! Хорошо! — одобрил казачонок и пригласил. — Ну, приходи завтра спозаранку на улку, будем в казанки играть. На биток! — он сунул мне в руку налитый свинцом отменный казанок. Видя моё смущение, он быстро догадался и сказал поспешно: — Ништо, не сомущайся, завтра отдаришь!..

Между тем, дед выбрав на базу местечко, стал в боевую позу.

— Ну, чего там заспорили, загоношили. Гляди, как стары казаки управу с пикой робили!

Казачата уже и без просьбы обступили деда.

— А ну, дай прогон, да смотри! — предупредил дед. Он протянул пику вперёд и сказал заученным медленным тоном: — Перво-на-перво, робятки, разумей, какая пика у киргиза, а какая у казака! У киргиза пика длиннее нашей на полутора. Он держит пику вот так за конец, упирая его под мышку! — Дед тут же продемонстрировал, как держат пику киргизы.

— Да ты ж не на коне ноне, дедко! — засмеялся Митяшка.

— Ты у меня смотри, раньше доброго казака не совайся в брод! — пригрозил старик: — Ну, слухай, удальцы! В чём тут нелады? Как ты её не прижимай к тулову, одначе, всю силу надо тут в ход пустить.

Я с любопытством рассматривал деда. Немного хмельной, но в меру хвастливый, он действительно с толком пояснял, как надо держать пику.

— Теперя гляди, как казак наш пику держит и как разит ею супостата отечества! — сказал он строго. — У казака пика завсегда короткая и держит он её не за конец, а поперёк, на перевес. Вот, положим, я скачу на врага, тогда, что робится с пикой? Лезвие пики на поларшина идёт вперёд лошадиной морды. То раз! Потом, когда скачет казак на врага, руку с пикой он немного назад относит, чтобы при ударе размах был. То два! Смекали?

Дед всерьёз заинтересовал казачат. Курносый, шустроглазый Митяшка не сводил глаз с деда. Между тем, казак продолжал:

— Гляди, что дале в бою выходит. Налетает казак на врага и со всего маха ударяет сверху вниз концом своей пики по концу вражьей, а она и без того уже долу клонится, а тут от моего молодецкого удара враз ныряет и утекает в землю. И тогда прощай ворог! Казак ему грудь альбо живот насквозь пикой прошьёт! Вот она, что значит казачья наука! — важно закончил дед, вскинул на плечо пику и пошагал к хибаре.

— Вы, казачки, не утекайте, я ещё нумер покажу! — предупредил он.

Ребята остались у порога, а Митяшка снова прильнул к окну. Варварушка погрозила ему пальцем, и к моему удивлению казачок смущённо скрылся.

Дед недоверчиво глянул на штоф.

— Всё твоё, всё твоё, капельку только и отпила! — не сердясь сказала бабушка.

— То-то! — одобрил дед поведение старухи, строевым шагом подошёл к столу, налил чашку и выпил. Он потянулся за сабелькой, но старуха ухватила его за руку.

— Чи сдурел, старый. Не видишь, хмелен, ребят по-пустому поранишь, да и негоже старому бывалому вытворяться перед малыми!

Она, напирая на него маленьким тщедушным телом, оттеснила к столу.

— Садись, да погомони с бабами!

Старик сдался.

— Строевое ученье отменяется ноне! — провозгласил он и налил ещё чашку. Большой нос деда побагровел. Старик облокотился на стол, глаза его затуманились грустью.

— Гляди, внучек, что стало с твоим боевым дедом! А было времячко, ела кума семячко, чуток на киргизской царевне не оженился. Вот, оно как!

Я удивлённо уставился на старика.

— Да ты не лупи шары, чига! Ну да, ухватил в набеге киргизскую царевну да уволок. Да на стану ночью грех вышел. От устали всхрапнул малость казак, а она ушла. Порезала ремни и утекла до степу, да и коня мово прихватила, лихая! Было однова казаку счастье, да и то сплыло. Эхх!…

Старик глубоко вздохнул, опустил голову. Бабушка, как порох, вспыхнула:

— Вот анчутка старый, полста годов мне всё не даёт покою с той царевной!

Варварка угадала ревность маленькой темнокожей старушки. Она обняла её и засмеялась добрым смехом, от которого у всех посветлело на душе.

— Да это он к тому, что ему приятно вспомнить молодой грех, баушка! — лицо молодой женщины осветилось ослепительной улыбкой. — Давай-ка лучше песню споём! — предложила она и встряхнула головой, готовая первой вступить в игру. Но старуха предупредила её. Когда-то она на станице считалась первой певуньей, да и сейчас заезжие гости из большого города не раз заставляли её напевать древние казачьи песни и записывали их. Старая Дарьюшка гордилась этим и сейчас, пригорюнясь, она завела чистым глубоким голосом:

Круты бережки, низки долушки

У нашего пресловутого Яикушки.

Костьми белыми казачьими усеяны,

Кровью алой молодецкой упитаны,

Горючьими слезами матерей и жён поливаны…

Я в удивлении раскрыл рот: морщинистая, дряхлая бабушка на-диво обладала тонким, трогающим душу, голосом. Напев её был звонок и чист.

Как ручеёк в широкую реку, вступила и Варварка в песню. Она чуть-чуть запрокинула назад голову, полузакрыла глаза и с вдохновением залилась песней.

— Их, красна молодка, соловей-птаха! — одобрил дед, заглядевшись на казачку, лицо которой, сияло счастьем.

В комнату прокрадывались сумерки. Дед притих, прислушался к песне. По щеке его текла вороватая слеза. Он смахнул её и задушевно попросил:

— Бабочки, спойте про наш Яичишко!

Варварка перевела глаза на старика, кивнула ему. И минуту спустя новая волнующая песня наполнила горницу. Старая и молодая пели:

…Золочёно Яикушки

Его было донышко…

…Серебряна у Яикушки

Его была крышечка…

Каждый куплет напевался два раза. Румяное лицо Варварки ушло в тень. Слышно только, как взволнованно дрожит её голос, полный большой сердечности. Хватало за душу, на глаза вызывало тихую радостную слезу…

— Ух, хватит! — вскочила со скамьи Варварка, когда невмоготу стало это дивное томление. Она вдруг взвизгнула, топнула козловыми башмаками и поплыла по горнице, пошевеливая плечами. Дед вскочил из-за застолицы и лихо завертелся перед молодайкой. Откуда что и бралось? Старик вертелся перед нею, приседал, повёртывался молодо, хлопал в такт ладошками. И особенно лихо выходило у него, когда он, подбрасывая колено, ударял под ним в ладошки. Пол ходуном ходил под крепкими чоботами. Варварка, отступая перед бравым стариком, манила его к себе и, смеясь беззвучным смехом, трепетала мелкой дрожью всего тела…

В избе потемнело, предметы приняли смутные очертания, дед стукнул последний раз каблуками и устало отвалился на скамью.

— Ну, сборола!

В оконце заглянул золотой серпик месяца: он выплыл из-за осокорей и клонился к Атач-горе, которая тёмным силуэтом виднелась в оконце. В горенке стало тихо, так тихо, что слышно было дыхание. И вдруг среди этой благостной тишины раздался тихий плач. Плакала Варварка.

— За нелюбимого выдали замуж. Пляшу, а сердце скорбит. Ух, и скорбит, дедушко! — пожаловалась она: — Грешница я, великая грешница. Всё сильнее и сильнее люблю его. И закон порушила и люди насмехаются. Мне бы родиться в другом месте, где народ добрее. Люблю я всё красивое: цветы во степи, яркие платья и добрые песни!

Она с глубокими вздохами всхлипывала, постепенно стихая.

— Уймись, Варварушка! — сердечно утешала её бабушка. — Уймись, радошная…

В темноте смолкло и раздался грустный мечтательный голос Варварки:

— Мне бы умереть, бабушка, или русалочкой стать!

— Что ты! Что ты! Господь с тобой, к ночи несуразное да нечистое говоришь! — испуганно зашептала старуха, творя крестное знамение. — Угомонись, молодка!

Дед покрутил головой:

— Грех один!

Но Варварка не унялась, она захрустела пальцами и сказала:

— Ну, тогда мне под солнышком, как тучка растаять!..

Бабушка вздула огонёк, засветила маленькую лампочку. Варварка сидела в уголочке красивая и мрачная. В глазах её была безбрежная скорбь. И впрямь сейчас она походила на русалку. Казачка поднялась, поклонилась старикам:

— Ну, прощайте. Благодарствую за угощение! Не обессудьте молодую! — примирённо обронила она.

Казачка подошла ко мне, провела по моей щеке горячей рукой.

— Гляди, голубок, никогда не упускай своего счастья! — вздохнула и тихо вышла из избушки…

— Хороша бабёнка. Бог только доли путёвой не даёт! — после долгого раздумья сказал дед и полез на «кошачью горку». Было и без того душно, но он с наслаждением растянулся на горячей печке и притих.

4. СВЕРСТНИКИ

Утром бабушка переодела меня в поношенные плисовые штанишки, дала замашную рубашку, а мои добрые козловые сапожки и шапку упрятала в окованный сундук.

На улице меня давно поджидали ребята. Усевшись на земле в кружок, они с жаром слушали рассказы Митяшки. Белобрысый вихрастый казачок с лукавыми глазёнками горячился, размахивал руками. Завидя меня, он крикнул:

— Иванушко, иди, иди, присаживайся на лыцарскую раду!

Я мигом уселся вместе со сверстниками, которые глазами дали понять: «Помалкивай, Митяшка растабары пускает»…

Подняв вдохновенное плутовское лицо, Митяшка с жаром рассказывал:

— Проснулся я ноне утречком и взглянул в оконце, как на небушке? И что же, братцы, вижу: по станице сапоги вышагивают, а позади дед Котилко бегит и вдогонку бунчит:

— Вертайся! Вертайся! Куда поперли окаянные?

Насилу догнал, до чего прыткие! Тут середь улицы Котилко присел и напялил их на ноги!..

Все с недоверием смотрели на приятеля. Кругленький смугляш с серыми глазами на выкате робко усомнился:

— Не может того быть, чтобы сапоги сами по себе ходили!

Митяшка крутнул головой и положил истовый кержацкий крест.

— Вот лопни мои глаза, коли вру!

— Ну, тогда сапоги-то колдовские были! Дед Котилко непременно колдовством занимается! — серьёзно сказал смугляш.

— Угу! Без этого никак не прожить старющим людям! — авторитетно заявил Митяшка.

— Оттого кругом творится такая чудасия, не приведи бог! Скажу вам, был намеднись такой случай на степу с ним: идёт Котилко и видит во чистом поле гуляет курочка. Это не бывает так, за здорово живёшь. Примечай, ребята, коли такое поблазнит, непременно на том месте клад. Дедко-то смекнул в чём дело и хвать курочку за хвост, а сам кричит: «Дайся мне золотая казна не на корысть, не в напасть, на радость. Аминь. Чур! Чур! Чур!..» Только зачурался, а курочка и рассыпись лобанчиками. Котилко хвать-похвать золото в шапку, а сам думает: — «Вот какая чертовка, а не курочка. Только хрена я дарить кому стану, все у Дубонова пропью!» И только, братцы, сказал это дедко, да глядь в шапку, а там не золотые лобанчики гремят, а черепушки от битого горшка… Ну, будет ноне с вас, на Яик пора! Побегли, родимые!

Все мигом повскакали со своих мест.

— На Яик! На Яик! — закричали ребята, только смугляш подошёл ко мне и положил на плечо руки.

— Митряш! — обратился он к белоголовому казачонку. — Так Иванушко ещё не лыцарь, как же ему с нами идтить?

— Годи, живо обратаем его в лыцари! — властно крикнул Митяшка и подошёл ко мне.

Казачата обступили нас. На сердце у меня стало тоскливо, я с опаской оглянулся по сторонам, куда-бы бежать, но смугляш дружески пояснил мне:

— Ты, казак, не бойся! Люб нам стал, по душе пришёлся, потому в кумпанство своё принимаем. Только свычай на станице таков: хочешь дружбу вести, в лыцарстве нам клянись.

— А ну, становись лицом ко мне, да смотри прямо мне в очи, да отвечай без утайки! — строго сказал Митяшка.

Ребята вытолкали меня на середину круга, поставили перед ватажным. Митяшка важно надулся.

— Отвечай, казак, сколь тебе годов? — спросил он, не сводя с меня серьёзных глаз.

— Двенадцать!

— Наушничал на товариство? Изменщиком не был? — продолжал допытываться казачонок.

— На товариство не наушничал. Изменщиком николи не был и не буду, — не теряясь, ответил я.

— Ничего, добрый казак! — похвалил Митяшка. — Ну, а теперь при всём товаристве клянись!

Тут наступило самое трудное: я не знал, какую клятву давать, их было много, а вот подходящей не находилось. В «лыцарство» в Троицке не принимали и там не было такой игры. Я замялся.

— Повторяй за мной! — выручил меня Митяшка и провозгласил: — Обещаюсь кумпанство вести честно, ни себя, ни друга в обиду не давать, перед кулаком супротивника не бегать, старого, малого не забижать, супротив кумпанства не спорить и всё по-братски делить, чванство оставить на своём базу, а коли сердцу, душе и телу больно — терпеть, не жаловаться. На том клянусь и кладу крестное знамение. Аминь!

Я честно и чётко повторил слова клятвы и положил на плечи истовое кержацкое крестное знамение.

— Годи, не всё! — остановил меня Митяшка: — Ещё подкрепление казацкому слову!

Он наклонился, сгрёб горсть земли и протянул мне.

— Ешь матку сыру-землю! — приказал он властно.

Я мужественно проглотил чёрный комок.

— Добрый казак! — похвалил Митяшка. — Ну, а теперь на все четыре стороны белого света поклонись!

Я чинно и низко поклонился молодому казацкому кумпанству.

— Ну, брат, ты теперь лыцарь! — обрадованно сказал Митяшка. — Теперь ты нашего поля ягодка, куда мы, туда и ты, водой не разольёшь!

Ребята жались ко мне, каждый старался сказать ласковое слово. Смугляш потрогал меня за плечо и шепнул:

— Ну, брат, радуюсь за тебя. Не со всеми Митяшка так легко поступает!

— Как тебя звать? — спросил я, кладя на плечо новому приятелю руку. На меня смотрели синие честные глаза.

— Казанком кличут! — сказал он.

— На Яик! На Яик! — снова закричали ребята, и мы всей ватагой, поднимая пыль по станичной улице, бросились к реке.

Сердце, как пленённая птица, учащённо билось в моей груди и от быстрого, спирающего дыхание, бега, и от счастья, что «кумпанство» посвятило в «лыцари».

Вот и Яик блеснул; старые вязы полощут в нём свои мягкие зелёные бороды. Митяшка первым на ходу скинул штанишки и рубаху. За ним торопливо раздевались товарищи. С криком голые казачата подбежали к высокому песчаному яру. Митяшка птицей вскинул руки и закричал:

— Купа-вода! Жара взяла!

Он ласточкой нырнул вниз головой и, сверкнув брызгами, исчез в тёмной глубине. За ним один за другим с криком бросались ребята.

— Купа-вода! Жара взяла! — далеко по степи разносились звонкие возгласы.

Я вскинул руки, свёл их лодочкой и ринулся с яра.

Сразу охватила прохлада и зелёная полутьма. Захватив в лёгкие побольше воздуха, я долго плыл под водой. «Пусть думают ребята, что и я не из последних!»

Когда я вынырнул, по реке разносился смех, сверкали брызги. Кто-то с гоготом закричал:

— Гляди, гляди, сейчас сом плеснёт!

По спине пробежал неприятный холодок. «Это что же, а я только-что нырял! Гляди, этак и на сома мог напороться! Ну-ну!»

Я жмурился на солнышко и от души был рад, что избежал страшной опасности. Думы мои были прерваны самым неожиданным образом. За моей спиной вдруг закипела вода, что-то большое и скользкое всплеснуло и ударило меня по голове. Я вскрикнул и бросился на берег.

— Сом, сом плеском потешается! — закричали ребята, но никто из них не выбрался из воды. Они купались, кувыркались, как ни в чём не бывало. Только Казанок, выбежал на песок и присев на корточки рядом со мной, сочувственно вздохнул:

— Гляди, да ты и впрямь напугался! Плюнь, то совсем пустяк. Не сом это, ребята подшутили!

— Как! — не верил я своим ушам.

— А гляди, как это будет! — сказал он и с размаху бросился в Яик. Он исчез в глубине, но минуту спустя, я с высокого яра увидел, как под водой блеснуло его тело, которое скользнуло в гущу купальщиков. И вдруг позади Митяшки из воды мелькнула нога и хлопнула его по плечу.

— Сом плеском шутит! — закричали ребята.

Но Митяшка, не будь трусом, схватил ногу и выволок из воды Казанка.

— Экий, сомище! — весело крикнул он, и оба со смехом стали барахтаться в воде.

Солнце давно перевалило за полдень. Многие из нас посинели, кожа на моём теле стала гусиной, выбежав из воды, даже на солнце я дрожал, как бездомный пёс. Голод гнал ко двору.

— Ну, ребятки, полдневать пора! — деловито сказал Митяшка. — Поскакали!

Шумной ватагой мы ворвались в станицу и разбежались по куреням.

— Где ж ты путался, чурилка? Митяшка коноводит, поди, всеми! Ох, непутёвый, садись, да похлебай кислого молока.

Бабушка поставила предо мной мисочку, с прохладной простоквашей и накрошила в неё хлеба. Не успела она и глазом моргнуть, как посудинка опустела.

— Скажи, как проворно! — поразилась старуха. — Что, небось, вкусна простоквашка?

— До ужасти вкусна! — сознался я.

— На возьми, небось опять оголодаешь, — сунула она горбушку хлеба. Время не ждало, ребята нетерпеливо кричали на улице. Мелькнув простоволосой головой, я, как стриж, вылетел из калитки. На станичной улице ребята пристраивались играть в бабки. «Ох, и что за чудесная эта игра!» — подумал я и бросился в избу.

— Бабушка милая, что же мне делать? — со слезами взмолился я. — Они в казанки играют, а я где возьму?

Старуха укоризненно покачала головой.

— Гляди, чего надумал! Да мы николи студню не готовим, отколь у меня косточки-казанки будут. Бедно, бедно, голубок, живём! — по лицу её прошла тень. Она подошла к печке, порылась в закутке, вынула тряпицу, что-то шепча извлекла оттуда и, протягивая мне двухкопеечную медную монету, сказала сочувственно:

— На, семишник! Пойди, купишь у Митяшки!

Сразу отлегло от сердца. Под солнцем, на раскалённой дороге поперёк были выстроены в ряд белые казанки. Митяшка и тут верховодил всем. Шла «скидка», — игроки закидывали за кон битки, устанавливая черёд. Кто забрасывал биток дальше, тот первым становился на линию и бил по кону…

Я передал Митяшке монету, и он отсчитал мне десять пар казанков.

— Только вот битка нет! — с сокрушением признался я.

— Не велика беда! Бери мою налитку[7] и вступай в игру!

Я быстро приставил к концу свою пару казанков и вступил в состязание. Беда! Как ни старательно я нацеливался, мой биток проносился мимо кона.

— Ты, брат, что-то косоват! — разглядывая мою позу, сказал Казанок. — Гляди, как надо! — учил он меня и, став на линию, размахнувшись до отказа правой рукой, легко и свободно запустил свою налитку так, что она загудела в полёте. Врезавшись в ряды казанков, она произвела непоправимое опустошение. Бабки разлетелись в стороны и на кону остались редкие казанки для очередных игроков. Да, это был настоящий игрок! Его побаивался даже сам Митяшка…

Что мог я сказать бабушке, если через полчаса после вступления в игру, у меня не осталось больше казанков, и я угрюмо стоял в сторонке и давал другим советы, как не надо запускать налитку? Горе-учитель! Однако, ребята снисходительно, с тактом выслушивали меня. А на сердце скребли кошки.

— Ну, что ты приуныл? — раздалось над моим ухом. Тяжёлая рука опустилась на плечо. Я оглянулся передо мной стоял ухмыляющийся дед.

— Ну, что, до нитки, поди, спустил? Это дело обычное. Ребята тут такие, не приведи господи! — покрутил он головой. Порывшись в кармане, он вытащил из него копейку. — Робятки, кто из вас казанков мне отпустит?

Сейчас же нашлись продавцы и отпустили старику пяток пар.

— Добро! — похвалил дед, оглядывая казанки: — А в игру примете?

К моему удивлению, вместо того, чтобы мне подарить казанки, старик выставил пару на кон и стал на линию. Он сопел, кряхтел, широко расставив ноги, долго нацеливался и запустил биток со страшным визгом. Биток пролетел мимо под дружный хохот ребят.

— Эх, пропасть, сорвался-то биток! — огорчённо почесал затылок дед.

В пять минут опустели и его карманы. Из окон соседских куреней выглядывали любопытные лица.

— Гляди, старый Назар сдурел, с ребятами связался! — тыкали пальцами в старика казачки, но, нисколько не смущаясь этим, он продолжал возиться с ребятами.

— Ну, всё! — вывернул он, наконец, свои карманы и, обняв меня, позвал: — Пошли домой. Нечего тут слюнки распускать!

Напрасно Митяшка предлагал мне сыграть в долг, дед горячо запротестовал.

— Мы николи в долг не играли и внукам заказано!

Пришлось огорчённым возвратиться в курень…

Рядом с нами примостился двор казака Степанки Голышева, который в эту пору отбывал действительную службу в далёком городке на западной границе, а в курене хозяйствовала его жёнка, красивая Варварка. Соседский курень во многом был хуже дедовского, он даже не весь был обнесён плетнём, и всё, что творилось на дворе, было видно, как на ладони. Сараюшки-плетушки разваливались, да они были и ни к чему: никакой живности Варварка не держала. Водились только петух да курочка, да и те одичалые бродили, где довелось. Зато в домике, по рассказам бабушки, была чистота: на окнах всегда белели чистые занавесочки, цвела герань. Жила Варварка опрятно, хотя и бегала по поденщинам, а больше всего вязала пуховые платки из нежной козьей шерсти. В семье у Голышевых не было своих ребят и Варварка взяла в дом приёмышем круглую сироту — Митяшку. Правда у казачонка имелась богатая-пребогатая бабка Чумлякова, но она из жадности отреклась от внука. И была она рада-радёхонька, когда Варварка увела к себе Митяшку.

Вот и жил мой новый приятель ныне по соседству, у Варварки.

Когда настал вечер, я не утерпел, чтобы не сбегать на соседский двор и не навестить Митяшку. Я ещё ни разу не бывал у Варварки и потому с трепетом и любопытством перешагнул границу голышевского куреня.

«Как живет у себя дома эта красивая и весёлая казачка?» — думал я, оглядывая неприглядные надворные постройки.

— Митяшка, дружок пожаловал! Заходи, заходи, красавчик! — неожиданно раздался приятный голос хозяйки. Она стояла в распахнутых сенцах и ободряюще улыбалась.

Следом за ней я вступил в сенцы и распахнул дверь в горенку. Тут всё сверкало чистотой: вымытый пол, скамьи, только что выбеленная печка. В маленькой нише стояла мисочка с разведённым мелом и мочальная кисть: видимо хозяйка каждый раз подбеливала задымленное чело печки. На укладках и на больших окованных сундуках разостланы скатерти и домотканные коврики.

— Кто же это? — раздался сочный баритон. — Не казака ли Назара внук?

Подле оконца на скамье сидел широкогрудый молодец в расшитой русской рубашке с расстёгнутым воротом и, поглаживая темнорусые усы, в упор разглядывал меня. — Ничего, хорош мальчишка! — похвалил он.

Варварка, поскрипывая козловыми сапожками, ходила по горенке, с лаской поглядывая на молодца. В её глубоком и лучистом взоре читалась нежность. Молодец чувствовал себя хозяином в курене Степанко.

— Что ж, здравствуй!! — протянул он мне красивую белую ладонь. — Митяшка, займись-ка гостем! Прошу! — указал он мне на занавесочку, за которой возился мой друг. Тут стояла высокая кровать с горкой взбитых подушек и возле неё, подле укладки, возился Митяшка. Он извлёк из укладки стопочки конфетных бумажек, коробочек из-под папирос и показал мне это богатство. В другое время я непременно с тайной завистью внимательно разглядывал бы всё, но сейчас меня интересовало другое. Я чутко прислушивался к тому, что творилось в горнице. Но там установилась невозмутимая тишина, даже Варварушка перестала скрипеть козловыми сапожками.

Меж тем за окном погасал золотой вечер, солнце закатилось за ближние бугры и, охваченное пожаром вечерней зари, небо постепенно меркло. По станичной улице с мычаньем прошло стадо коров, до моего слуха донеслось щелканье пастушеского бича, за окошком на осокоре, жалобно попискивая, раскачивались две пичужечки, пролаял соседский пёс и опять стало невозмутимо тихо.

И вдруг откуда-то издалека родился и поплыл над станицей густой колеблющийся гул церковного колокола: благовестили к поздней вечерне. Мы вышли в горницу. Любопытство приковало меня к порогу: Варварушка сидела под оконцем, а рядом с ней, положив голову на её колени, полулежал молодец. Варварушка молча перебирала его густые волнистые пряди волос. В глазах казачки светилась нескрываемая радость.

Она улыбнулась мне и тихо обронила:

— Что, наигрался? Уходишь?

— Это кто же? — спросил я Митяшку, когда мы выбежали во двор.

— Кирик Леонидович — желанный Варварушки! — спокойно прошептал мальчуган. — Хороший человек! Страсть большой охотник, во всей станице не отыскать! А умник и забавник, не приведи бог! Учитель наш. Он зимой будет нас учить!

Странно! Митяшка о своей приёмной матери говорил, как о родной сестрице, называя её, как все, Варварушкой…

5. СТАНИЧНЫЕ БУДНИ

Жизнь в станице протекала однообразно. По хозяйству в куренях с утра до ночи хлопотали казачки, в поле работали наёмники — пришлые люди, а казаки, по выражению бабушки, «слонов гоняли», попросту говоря, бездельничали.

— Что такое казак? — рассуждал в моём присутствии дед. — Казак есть воин, слуга царю и отечеству! Нешто его дело кухаркой, альбо водовозом быть! Казак создан господом-богом для войны, а не для серпа и косы. Пикой во чистом полюшке поиграть, басурмана острой сабелькой встренуть, — вот оно наше казачье дело! Потом конь — друг боевой, лихой скакун, — вот истая заботушка казаку! Без него казак не казак, а так серая говядина!..

«Серой говядиной» казаки презрительно называли солдат-пехотинцев, считая себя умнее, грамотнее их. А на самом деле редкие казаки были грамотные, даже казак — торговец Потап Дубонов и тот не был грамотен. Озорной Кирик Леонидович — дружок Варварки, забирал у него в долг товары и по настоянию Дубонова выдал ему расписку, а в ней было написано:

Это дело свято —

У Дубонова мясо взято.

Мясо коровье,

Ешь, казак, на здоровье!

Хотя мясо и съестся.

А с Дубоновым надо расчесться…

Я бежал мимо лавки, когда торговец зазвал к себе и сунул мне в руку замусоленный леденец.

— На, похрусти на здоровьечко! Сказывают ты грамотей. Будь милостив, зачти мне расписочку!

Я зачитал вслух творение учителя. Вначале казак полуудивлённо-полуобиженно растянул рот до ушей, напоминая собою рыбу, выброшенную на горячий песок. Глаза его таращились, ощеренные по-щучьи зубы блестели среди рыжей бородищи. Но вдруг он хлопнул себя по коленкам, присел и залился весёлым смехом.

— Шельмец! Ах, шельмец, их благородие!

Учителя, из уважения к его учёности, он называл «их благородие».

— А всё-таки расчесться надо! — продолжал он гоготать на всю лавку. — Ах, шутник, их благородие!…

Отсмеявшись, он неожиданно уставился на меня рачьими глазами, покачал головой.

— Скажи на милость, сам мал, а башковитый! Вот те и Назар, голота, а внук грамотей. Ну, иди, иди, чернильная душа, гусиное перышко, чего стал тут, более леденцов не дам! — он бесцеремонно выпроводил меня из лавки.

Однако, он всюду таскал с собою расписочку и на досуге показывал казакам.

— А ну, зачтите, чего тут накарябано!

Купцу было лестно, что учитель посвятил ему «свою письменность».

Этот же Дубонов о станичниках говорил так:

— Что такое ренбурхский казак? Это чисто православный человек! Столб веры христианской и опора купечеству!

Оренбургские казаки, в отличие от донских, терских, кубанских и даже сибирских казаков, не представляли из себя племенной цельности. Это была смесь самых разнообразных выходцев из России и из азиатских степей. Тут слились воедино: и донские казаки, и беглые от царских утеснений кержаки, и солдаты петровских времён, и калмыки, и башкиры, и мещеряки, и украинцы. В оренбургском казаке всё смешалось, боевые походы создали тип выносливого крепкого воина, по внешнему виду зачастую с угловатыми выпуклостями лица, нередко с косыми разрезами глаз и почти всегда с грубоватым и жёстким выражением степного воина.

В своё время, эти войска долгие годы сдерживали нашествия азиатских кочевников на Русь и постепенно из поколения в поколение оттесняли их в глубь степей, приведя под конец их под высокую руку Российского государства. За свою полную тревог службу они получали от правительства в собственность земли, отнятые от коренных степняков. В 1755 году в царствование Елизаветы Петровны за оренбургскими казаками было закреплено двенадцать миллионов десятин земли, раскинутой на обширном пространстве между степными реками: Уралом, Уем, Тоболом, Увелькой, Иргизом. За все льготы, земли и награды, казаки должны были поставлять конное вооружённое войско. В мирное время оренбургское казачество выставляло шесть полков, а в военное — восемнадцать во главе со своими офицерами, подготовленными в особом казачьем училище в Оренбурге. Давно отгремели битвы на востоке, и степи успокоились, но оренбургское казачество продолжало нести службу внутри империи, являясь опорой трону.

До пятидесяти лет казак числился на действительной службе и должен был всегда пребывать в готовности к походу. Казак только и жил этими походами, мечтал о них и заниматься хозяйственными делами ему претило.

В станице единственным занятием казака, которое ему приходилось по сердцу, были упражнения на стрельбище. На широкое степное плато за станицей съезжались сотни конных станичников, чтобы поупражняться в стрельбе и в рубке. Дедко Назар за старостью давно вышел в чистую, но всякий раз, прознав, что казаки собираются на стрельбище, начинал суетиться уже с вечера: чистил конька, засыпал ему отборного овса, просматривал своё старенькое ружьишко, сабельку. Бабка пекла ему шанежки, готовила дорожную укладку. И старухе было лестно, что старик «не последняя спица в колеснице». С вечера старуха обегала соседские курени, суетливо рассказывая казачкам, как она собирала своего воина «до походу». Дед в эти дни ходил важный, с расчёсанной бородой, а на груди у него красовался георгиевский крест, который он «начеплял» в торжественных случаях. Но самое важное наступало, когда дед снимал со стены свою сабельку в стареньких ножнах. Я с улыбкой смотрел на старика: «Подумаешь, нашёл чем важничать! Старой шашкой».

Дед брал в руки клинок, истово трижды крестился на иконы и потом обнажал его. Совершалось чудо: с синеватой ручьистой стали казалось сыпались искорки. Дедко наклонялся и целовал клинок.

— Ну, благослови, старая! — кланялся он бабушке, словно и впрямь собираясь в дальний поход, на войну.

И старуха подходила к своему казаку, степенно крестила его и целовала в темячко.

Да, клинок у дедушки был не простой! Напрасно я думал, что ничего замечательного не могло быть в обыкновенной казачьей сабле!

Взяв в руки клинок, старик сразу преображался. Казалось, он молодел, выпрямлялся и чуялось мне, что это был ещё добрый и проворный рубака.

— Это, внучек, наша семейная лериквия, честь куреня! — показывал он глазами на клинок. — Умру я, тебе завещаю, коли достойным будешь!

Он нежным взглядом ласкал сабельку и продолжал рассказывать:

— Эта сабля старинная, работы отменных златоустовских мастеров! С этой саблей ещё мой дед в Туретчину ходил, освобождал из полону христианские душеньки. Батька мой этой сабелькой рубался на широком Дунае. Довелось и мне схватиться с турецким янычаром в кои годы… Налетел на меня этакий зверюга, добрый воин, да и конь под ним, одним словом чистокровный араб. Ну, думаю, молись, казак! Пропала твоя головушка! Подо мной злой башкирский степняк: ржёт, искры мечет; норовит ухватить зубами араба. Топчемся мы с янычаром, кони взрыли землю, клинки сверкают. Так и у него ж знатная кривая сабелька, дамасская, стало быть. Злость обожгла меня. «Доколе эта канитель будет?» — подумал я и взмахнул сабелькой. — Эх, была не была: Рубанул я со всей силой по вражьему клинку. Дух заняло! Дамасский клинок пополам, — хрусталём прозвенел. Не дал я туречину опомниться, размахнулся от всего сердца и развалил его от плеча до самого паха. Конец супостату! Вот он клинок!

Лёгким привычным движением старик вновь вытащил клинок из ножен. Я поднял глаза и сидел, как очарованный. Серебристая полоска стали струилась ровным спокойным блеском. При движении в ней вспыхивали синеватые искорки.

— Булатный клинок! Непревзойдённый, аносовский! — с гордостью сказал казак. — Много вражьих голов покрутил он, нечистой крови пролил! Разве с ним расстанешься? Без клинка казак — не воин.

Клинок был добрый, плод большого мастерства. Он мерцал синеватым таинственным блеском. Я не в силах был оторвать глаз от старого казачьего клинка. Смотрел на него и с гордостью думал:

— Хорош! Ой, и хорош! Кто же сотворил это чудо?

Позже, в годы гражданской войны, будучи командиром эскадрона, я попал на родину дедовского клинка, в маленький, затерянный среди Уральских гор Златоуст, в городок, в котором жили и здравствовали непревзойдённые в мире златоустовские мастера, сохранившие тайну булата.

Рано утречком, до восхода солнца, по росе казаки выступали на стрельбище. У ворот каждого куреня толпились домочадцы, любуясь своим казаком. Бабушка от умиления утирала слёзы.

Казаки шли конным строем, с песней, оглашая яицкие степи звонкими голосами. Станичники пели:

Ночи темны, тучи грозны

По поднебесью идут.

Идут, идут, казаченьки,

Идут тихим маршем…

Дедушка считался не последним в конных рядах. Вместе с казачатами я бежал в клубах густой пыли, провожая конников далеко за станицу…

Возвратился старик со стрельбища ещё больше побуревшим от загара, помолодевшим лет на десять.

Дед шутил со старухой, бахвалился, кочевряжился, не подозревая, что в его курень вот-вот постучится беда.

Казак Потап Дубонов, богатый прасол, купец, скупщик всякого добра у бедноты, ко всему этому ещё держал тайный кабак. Возвращаясь со стрельбища, казаки брали у него водку, кто за наличные, кто в долг, и пили всем «кумпанством», ходя от двора ко двору. Издревле повелось у казачества гостить в один день по очереди у всех соседей: богат ли, беден ли курень, но обойти его значит нанести соседу кровную обиду. Зайдут подвыпившие казаки, посидят часик и шумной разудалой гурьбой идут в соседний курень. И как бы ни были бедны хозяева, они ставили на стол последнее, изо всех сил тужась показать, что и они, слава богу, почесные казаки.

Не обходили казаки и Дубонова. Жил он богато и привольно в бревенчатых, из смоляного леса, хоромах. Двор его на особицу выделялся изо всей станицы. И казак Дубонов был тоже особый.

Казачий дубоновский род пришёл из-под Шарташа, что лежит под городом Екатеринбургом, ныне Свердловском. Пращур Аника Дубонов в лесах, по речкам и в песчаных отмелях и берегах добывал тумпасы и строганцы — колдовской горный хрусталь. Не поладил Аника с царевыми людьми, подался на Яик, поближе к раскольничьим весям. Казаковать стал род Дубоновых. Потапу Дубонову достались от батьки косяки крепких степных коней, тысячи баранты, земли пятьсот десятин. Был он один сын у казака-богатея и весь удался в отца: неимоверно силён и драчлив, в кулачных боях страшен. В молодые годы в кулачном бою на льду Яика ему гирькой повредили глаз и выбили передний зуб. Однако, и сейчас, при мне, когда ему было за сорок лет, он выходил на кулачные стенки. И, надо сказать, в кулачных боях Потап Дубонов охулки на руку не клал, — бил остервенело и беспощадно, словно выместить хотел за прошлую обиду. От наказного атамана Дубонов брал разные поставки, иногородняя и казачья беднота окрест сидела в долгах у купца. Батраков он не брал. Когда человека горе-нужда петлей душила, тогда Дубонов милость оказывал: отпускал взаймы хлеб до урожая. Горький это был хлеб! Всю зиму и лето должники ломали кости на дубоновской работе в пыльной горячей степи. А сухой осенью из дубоновского куреня тянулись скрипучие обозы с тяжёлой золотой пшеницей. Везли доброе дубоновское зерно в старую торговую Челябу и там засыпали в элеватор.

Богател казак Дубонов, жирел, шёл в гору; отцовский старенький дом срыл, поставил на станичной площади из горного смоляного леса знатные хоромы, обнёс дубовым тыном. Жена Дубонова, крепкая вальяжная казачка, народила ему трёх сыновей, крепкозубых, задиристых, но недалёкого ума…

Понимал Потап Дубонов: хоть и в кабале безвыходной сидит у него полстаницы, но с казаками не ссорился, блюл дружбу. И когда к нему во двор припожаловали подвыпившие станичники, он широко распахнул им двери своей большой горницы.

— Пожалуйте, гости дорогие! — радушно пригласил он.

В доме началась суетня. Хлопали дверями, пререкались казачки, гремели печными заслонками, тащили на стол и печенье, и варенье. Тут был и бараний бок с гречневой кашей, и гусь с поджаренной капустой, и пироги, и миски с горячими пельменями. А надо всем этим богатством высилась четверть вина. На неё алчно и поглядывали казаки.

Войдя в горницу, все истово покрестились на иконы, поклонились хозяевам, для приличия заставили немного себя уговаривать, так уж водится!

— Ну, гости дорогие, садитесь, чем богат, тем и рад! — поклонился хозяин.

В красном углу под образами уселся сам Дубонов, по правую руку станичный есаул, чернявый, как жук, угрюмый казак, нелюдимый и тяжёлый на руку. Дальше расселись все чин по чину. И тут деду пришлось сглотнуть горькую обиду. Он сунулся сесть вместе со всеми казаками, со всем «кумпанством». Но тут поднялся Дубонов, повёл глазами на перегородку.

— Э, да что ж ты, Назар, не знаешь порядок, что ли? Куда лезешь, там для тебя со други трапеза наготовлена! — нагло остановил он старого казака.

Дед потемнел, развёл руками.

— Помилуй, Потап Иванович!

— Чего уж тут, бог простит, — снисходительно сказал Дубонов и усмехнулся, — но только так уж говорится: не в свои сани не садись!

Под ногами старика от обиды и оскорбления горела земля, но он, склоня седую голову, сразу постарев на двадцать лет, скрепя сердце прошаркал за перегородку, где трапезничали батраки, захожие монашки и юродивые…

Между тем, в большой горнице начался пир. Почествовали станичного есаула, почествовали хозяина, льстили, говорили только о добром, не поминали лихого и обид. Грузный есаул крякал, да наливался вином, исподлобья поглядывая на казаков: как бы ранее его не подняли чары. Казаки уминали горячие пельмени. Ели они укладно — по сотне-другой пельменей, запивая вином. Попробовали и бараньего бока с кашей, и гусятинки с капустной, и порося уложили. Только хруст шёл, да рыгали от души, огрузевшие от обильной пищи. То, что оставалось, относилось за перегородку. Захожие люди не брезгали ничем, видать изрядно наголодовали, ели жадно и торопясь, ухватывая лучшие куски. Только дедка Назар сидел невесело, опустив на грудь голову, не смея поднять глаз на братию. Когда ему подносили шкалик, руки у старика дрожали и он выхлестывал водку на стол.

— Ты сторожко, старик, жаль эстоль добра упускаешь! — просили его сотрапезники.

От двух чарок захмелел старый станичник, чего с ним раньше никогда не бывало. Из глаз у него покатилась вороватая слеза и смешалась с вином в чарке. Не с кем было казаку поделиться своей обидой. «Хошь я бедный, но почесной казак, старого дуба корень!» — горько думал он.

А в это время хмельный Дубонов похвалялся перед гостями:

— Пей, веселись, господа казачество! Знай Дубоновых! — выкрикивал он зычным голосом. — Богатства у меня на всё хватит!

— Хватит! Хватит, Потап Иванович! — льстиво поддакивали гости:

— Всему нашему казачеству ты столб! — отрубил изрядно подвыпивший есаул. — Ты да я — два корня тут храброго казацкого лыцарства!

Чёрные глаза есаула осоловело смотрели на собутыльников. Хотелось и ему похвастаться, но слова не слетали у него с языка. На речи он был не мастер. Отрубил своё и замолчал на весь пир. А Дубонов похвалялся:

— Что хочу, то и куплю. У меня куры деньги не клюют! — выкрикивал пьяный купец. — А то нет? Спорить кто будет? Шалишь! Я, брат, красненькими и беленькими всю дорожку выстелю от Магнитной до Кизильской, а может поболе. Вот как!

— Верно! — прохрипел есаул.

— Богатство твоё правильное! — похвалили казаки. — Правильное, Потап Иванович!

— Вот крест и святая троица! — перекрестился Дубонов на иконы. — От деда достаток пришёл, а деду господь бог помог за его праведные молитвы.

— Знам! Всё знам! — зашумели гости.

— Знам, да не всё! — продолжал куражиться Дубонов. — Мой дедушко клад ухватил. В урочище Кизилташ, у высокого мара[8] он откопал челнок золотых, да серебряных денег. Вот оно как! С молитовкой богачество дед брал, вот и ко двору пришлось оно!

— Врёт! — стукнул кулаком по столу дед и, к ужасу сотрапезников, поднялся из-за стола и, пошатываясь, пошёл из горенки. Опираясь о косяки двери, он злым взглядом обвёл большую застолицу и упёрся в рыжую бороду Дубонова.

— Брешешь, купец! — закричал он.

— То-есть, как? — вскочил Дубонов.

— А так! — продолжал, возвышая голос, казак Назар, — не в челноке твой дед добро нашёл, а выжали его вы из нашей казачьей жилы! Кровосос, вот ты кто!

— Эх, — скрипнул зубами купец и с кулаками набросился на казака. Но тут повскакали и станичники. Хотя им и не хотелось обижать хозяина, но они схватили его за руки и оттащили от деда.

— Брось, Потап Иванович! Брось! Это он спьяну сболтнул! Мало ли что с хмеля быват! — уламывали они Дубонова.

— Погоди же ты, голота, я тебе покажу! — скрипел зубами озлившийся хозяин.

Есаул поднял хмельные глаза и погрозил казаку пальцем:

— Угомонись! Гляди, кабы штанов не спустил тебе за порух честного кумпанства! Седины твои только жалею!

Дед, пошатываясь, вышел из горницы. За плечами его разносилась брань всё ещё бушевавшего Дубонова. Обиженный старик не пошёл домой, а вышел на берег Яика и долго-долго сидел там под старым осокорем. Только когда взошёл месяц, он явился домой и, делая вид, что сильно пьян, полез на «кошачью горку».

— Гляди ты! — прошептала бабушка, показывая взглядом на старика. — С нашим дедко случилось ноне чего-то, напился и нисколь не шебаршит. Ой, не к добру это! Ой, к худу! — заохала она…

И впрямь всё совершилось к худу. Через два дня за долги Дубонов свёл со двора последнего дедушкина конька. Бабушка бросилась купцу в ноги, просила со слезами:

— Богом молю, батюшка, оставь последнюю животину. Чем же мы будем жить-то! Одна только и есть подмога — конь! Не позорь ты нашу старость. Какой казацкий курень без конька! — уламывала она Дубонова.

— Ха! — гаркнул купец. — А что мне до этого! Надолжал, пора и платить. Коли беден, не дерзи почтенному казаку!

Он увёл конька. Бабка бросилась в угол, стала перед образами на колени.

— Господи, господи, за что ж ты спокинул нас! — с жаром зашептала она про свою беду богу.

Но невозмутимо смотрели из своего угла лики святых, и не было им дела до казацкой беды.

— Что ж ты, старик, аль окаменел? Ровно и сердца в тебе нет? Ни богу не преклонился, ни купца не упросил! — набросилась она на старика.

Старик, молча, поглядел на неё и опустился на лавку.

— Ладно, что на том обошлось! — сказал он угрюмо. — Затеяно было горшее, да видно станичники уломали есаула. А то бы и мне постигнуть срам казака Ивушки!

— С нами крестная сила! — снова замолитствовала бабушка. — Помоги нам, боже, избавиться от такой беды!

Синий вечер крался в горницу, дед сидел не шелохнувшись.

— То-то, надысь лежу и слышу в подпечье стонет он. К добру, аль худу? — пытаю я его. А он протяжно так дыхнул. «К худу! К худуу»…

— Это кто же? — полюбопытствовал я.

— Известно кто, дедушко домовой. Вот кто! — тихо обронил старик и ещё ниже опустил голову…

За неделю до беды мне пришлось видеть казачью «поучку». Провинился казак Ивушка. Бедный, но гордый, он ненавидел богатеев и при всяком случае скрытно творил им неприятности: то сети порежет, расставленные в реке, то копешки в поле раскидает. Давно добирались до него заможние казаки, да никак не ухватить вины. А тут Ивушка шёл по станице, а навстречу есаул, он прошёл мимо, как будто и не видел. И вот Ивушку привели на казачий круг. Там старики осудили его и за неуважение к начальству решили отпороть казака. Тут же на круге, при всем честном народе, спустили с него шаровары и отхлестали его плетью. Митяшка провёл меня на пожарную каланчу и оттуда мы наблюдали, как «сказнили» казака Ивушку. Один дюжий станишник заворотил провинившемуся рубаху. А голову его ущемил меж своих ног. Другой казак сел на ноги, отбросив шаровары в сторону, и станичный хожалый, засучив рукава, наотмашь стегал поверженного плетью. Ивушка не издал звука. Молча перенёс наказание, но когда разошлись все, он поглядел на дом есаула и прошептал про себя:

— Ладно, разберёмся, когда придёт наше времячко…

«Неужели и моего деда могли поучить подобно Ивушке?» — думал я и поделился своими горестными мыслями с Митяшкой.

— А то как же! — удивился он моей наивности. — Непременно отходили бы за милую душу, на то и казачий круг. Эт-ко, пусть станишникам поклонится, они его заратовали. Известно, хошь дедко твой и бедный, но казак стоющий и не мало рубался на своём веку. Да и кавалер он! Тут и сечь-то не так просто. Шум будет!

…В тихие летние вечера казачата отправлялись с конями на водопой. Они мчались на конях крикливой ватагой, поднимая на станичной улице ярость всех псов. Митяшка всегда пристраивался к такому весёлому делу. И на реке на вечерней заре «дым шёл коромыслом». Казачата купались, кувыркались в воде, загоняли коней в Яик и, стоя на крупе лошади, голые переправлялись на тот берег. Разве можно было упустить такой вечерок. По правде говоря, я был очень плохой наездник, тем более опасался я норовистых молодых коней, которых казаки только привели из Орды. Такой конь обычно не сразу давался в руки, а если и давался, то непременно проявлял свой дикий норов.

Солнце на закате щедро пылало пожаром. Купанье коней было в полном разгаре, когда Митяшка, взобравшись на ладьистую спину могучего коня, плыл по течению и кричал мне:

— Иванушко, садись-ко вот на того карего, да плыви сюда!

Не долго думая, я вскочил на карего игривого конька и погнал в реку. Скакун погрузился в воду и, описав круг, снова выбрался на мелкое местечко и тут он вдруг задурил. Звонко заржав, жеребчик сделал несколько прыжков и, рванувшись из воды, вымчал на берег.

— Стой! — закричал я, натянув повод. Но не тут-то было: коньком овладел бес. Он загоготал на весь Яик и стрелой понёсся к станице, к своему стойлу.

Напрасно я натягивал повод, кричал и молил о помощи, — ничто не могло остановить коня.

— Митяш! Митяш! — кричал я, думая, что он нагонит и остановит моего шалого жеребчика.

Куда тут! Казачата смеялись и разудалым посвистом давали «жару», пугая и без того взбешенного скакуна.

«Ой, что же теперь будет?» — со страхом думал я, несясь вдоль станичной улицы. Одежда моя осталась на берегу, а я совсем голый, как мать родила, мчался мимо куреней. Пыль клубилась из-под копыт. Казачки разбегались в стороны, крича:

— Бабоньки, гляди, что назаркин анчутка вытворяет! Совсем стыд потерял! Среди белого дня, как есть голый!

— Разбойник, ай разбойник. Ух и отмочил!

Моё лицо горело от стыда и страха. Конь, как вихрь, промчал через всю станичную улицу и повернул к куреню заможного казака Горбуни.

«Господи, господи! — молил я: — Помоги, господи, чтобы ворота хошь были открыты и чтобы башкой не задеть!»

От ужаса в комок сжималось сердце. Всякая власть над конём была потеряна. Вот и курень! Будто не конь, а он мчится мне навстречу. Слава богу, ворота настежь.

Почуяв дом и хозяев, жеребчик замедлил бег, иноходью вбежал во двор и тут быть бы беде, не сносить мне головы!

Перед низкими дверями конюшни, я ловко сполз с мокрого крупа злодея-коня и кувыркнулся в развороченную кучу кизяка. Гонимый стыдом и страхом, опозоренный перед всей станицей, я быстро помчал на зады. Я бежал сквозь густые заросли терновника и крапивы до тех пор, пока не свалился среди кустов в яму, и там сжавшись, как кутёнок, заскулил от боли и обиды…

Я слышал, как в станице смеялись зубастые молодые казачки:

— Вот чертёныш нагишом-то прокатил!

— На выгонки, слышь-ко, с Митяшкой скакал! Да конь степнячок разнёс!

— Скаж-ж-и!

— Отчаянная башка!..

Хорошо им было смеяться, а каково мне! Всё тело чесалось от ожогов крапивы, да и порастрясло изрядно. В этот вечер солнце казалось, дольше задержалось на небе. Всё было против меня. Может быть мне так и сидеть опозоренным в яме до тёмной ночи, но неожиданно зашуршали кусты и в наступившей вечерней тишине раздался приятный голос Варварки:

— Иванушко, где ты?

Я крепче прижался к земле, но казачка заметила меня и, стоя на краю ямы, беззастенчиво рассматривала меня.

— Напугался, поди, миленький! — пожалела она меня.

Впершись в крутые бока, она стояла крепкая, цветущая, вся озарённая вечерним солнцем. На смуглом ровно загоревшем лице сияли ослепительные зубы и большие ласковые глаза.

— На вот, твою одежонку принесла! — бросила она мне плисовые штанишки и рубашонку.

В её голосе прозвучала забота и я, осмелев, быстро облачился.

— Ну вылазь! — подала она мне руку.

Я выбрался из ямы и, она, обняв меня за опояску, пошла рядом со мною по тропе, пробегавшей задами к дедовскому куреню. Как приятно итти рядом с этой красивой и доброй казачкой! Заглядывая в её большие глаза, я спросил:

— Тётенька, а как вы меня нашли?

— Уж нашла! — многозначительно улыбнулась она, давая понять, что это её маленькая тайна.

6. ТУТ ВОЕВАЛ ПУГАЧЕВ

То и дело слышалось от старых казаков:

— Вот туточка и был пугачёвский стан!

— Здесь прошла пугачёвская тропа! Тут он и свою антиллерию протащил!

— Это и есть пугачёвская пушечка!

— От Пугача забогатели!

«Почему так много разговора о Пугачёве и кто он такой!» — думал я и спросил бабушку.

Старуха удивилась.

— А то как же, да тут каждая местина о нём сказывает. Тут батюшка Пугачёв воевал!

— А как это от Пугача забогатели? — допытывался я.

— Ты слушай-ка, что я тебе про бывалое расскажу, откуда у заможних казаков Горбуней богачество пошло…

Старуха присела на скамеечку и неторопливо повела свой рассказ:

— То мне моя бабушка ещё поведала, — начала она. — Вот как это приключилось. К Горбуне-казаку осенью, поздно вечерком, в самое ненастье постучалась старушка нищая с сумой на спине.

— Что тебе, баушка? — окликнули её из оконца.

— Пустите, милые, переночевать, бога ради…

Оглядела хозяйка несчастную, видит боса, в жалком рубище, а дождь-то хлещет, вот хлещет! Вымокла странница вся до нитки и дрожит от стужи.

— Заходи, божий человек! — позвала она в избу. Там положила её на печь прогреть озябшие косточки. Известно, сама стара, вот старую и жалко. Ох, и страшна, Иванушко, беспризорная старость!..

Старухе-побродяжке, поди, доходил восьмой десяточек годков, ну на печке она совсем разомлела, а на утро так ослабла, что и с места не сдвинуться. Жалко стало бездомную.

— Да куда ж ты, баушка, бредёшь?

— Вот так, родимые, и бреду, пока добрых людей найду, которые приютят меня!

— Выходит ты безродная?

Старуха в ответ:

— Никого, миленькие, нет, ни одной душеньки не осталось.

— Скажи как! А где же твоя местинка, где ты спородилась да святое крещение приняла?

— Я, милые, заводская… С Авзяно-Петровских заводов…

Поглядела Горбуниха на немощную старуху и того жальче её стало.

— Коли так, баушка, оставайся у нас. Сами живём, пропитаешься и ты!

У странницы слёзы из глаз.

— Спасибо вам, болезные, за ласку ко мне…

Так и осталась она у Горбуни. Пожила с полгода у них, да засобиралась умирать. Уже на смертном одре подзывает хозяюшку и говорит:

— Слушай, Ивановна, мне жить недолго, день, два… Грешница я была великая. Едва ли простит меня господь, ведь я была, подружкой пугачёвского атамана… Он захватил меня на заводе, да и увёз силой… Когда нас разбили за Уралом, мы бежали через Сатку. Ехали мы в кибитке и везли большой сундук… Ночью приехали к реке Ай… Мой-то и говорит мне: «Акулина, дело нашего батюшки плохо… Этот сундук полон серебра да золота… Давай зароем его здесь»… Вытащили мы сундук, нашли на берегу два дуба, вырыли под ними яму, положили в неё клад, да завалили землёй и каменьями… — Кто из нас останется в живых, — сказал мой-то, — тот и попользуется всем добром… А место приметливое: два дуба здесь и три дуба на том берегу… Потом мы сели на лошадей и переправились в брод… Конец, знамо, был плохой… Моего-то убили в драке, а я попала в Оренбург… Так с тех пор и не была у клада. Думала уже с тем и в могилу лечь… да хочу наградить тебя за любовь ко мне, старухе… А лежит сундук вправо от дороги, в тридцати шагах…

Умерла странница, а клад ведь и в самом деле казак Горбуня отыскал. Вот с чего и почалось его богачество… Вот оно как! Отсель и пошло «от Пугача забогатели»…

…Дедушка тоже с охотой рассказывал про Пугачёва:

— Он-то за простой народ шёл биться, хоть и царём себя выдавал! А как же иначе, в ту пору так уж велось…

Дед лежал на «кошачьей горке» и вспоминал бывальщины. К нему под бочок подкатился и я.

— Скажи, дедко, и впрямь он тут воевал?

— Тут-то при нашей Магнитной знаткое сражение у него вышло… Годи скажу всё по порядку. Слушай, милый…

Он помолчал, собираясь с мыслями, и повёл воспоминание.

— Конечно, ни я, ни батюшко мой, сами-то Емельяна Ивановича Пугачёва не видели, а вот дедушко мой, так не то, что видел, но и к ручке прикладывался. Для других он был Пугач, а для сиротской казачьей доли царь. Так вот в наших окраинах и шла та война. Тут степи, как видишь кругам, простора много. А как завоевались с Емельяном Ивановичем и того тише в степу стало. Башкиры, да киргизы подале откочевали в Орду: ни овечьих отар не стало на степу, ни конских табунов. Из ордынцев остались те, кто незамиренным был, кто царским притеснением недоволен был, тот на коня, сабельку в руки, да к Емельяну Ивановичу под его вольные хорунки становился…

Казак помолчал, задумался. Глаза его затуманились, словно перед мысленным взором его представилось далёкое-предалёкое прошлое. Вздохнул.

— Что тут в наших краях было? — продолжал он. — Тут с полудня на полуночь редкими городками строены были крепостцы Верхне-Яицкой дистанции: вот наша Магнитная, Карагайская, Кизильская, Петропавловская, Степная. Во всех, в те годочки, дай бог, ежели до тысчёнки ратных людей набиралось, да десятка три орудиев. Только повыше от нас, над старым Яиком, там, где Урляда в него втекает, стояла деревянная, но крепкая своими валами да заплотами, да гарнизоном Верхне-Яицкая крепость; в наше времячко и крепости там нет и кличут городок Верхнеуральском. Так-то вот…

Дедко разгладил бороду, приосанился.

— Пугачёв был вояка отменный и умный, — с одобрением в голосе продолжал старик. — Решил он миновать Верхне-Яицкую крепость. «Первая неудача обернётся бедой, а успех окрылит людей», — обмыслил Емельян Иванович и пошёл с войском на Магнитную. Многие думали струсил он, да не он струсил, а комендант крепости полковник Ступишин струсил и пустился на воинские хитрости. По его наказу за валами наставили обряженных чучел, за тыном наторкали обожжённые шесты, издалека оно, конечно, с пиками схоже. В крепостном соборе весь день трезвонили в колокола, будто там полно народа, а народ-то весь, и стар и млад, — производил в городе шумы, изображая великий воинский лагерь. Емельян-то Иванович на белом коне остановился на Извоз-горе и долго глядел на серые заплоты и на то, что в городке робится. Конечно, все ступишинские хитрости ему видны были, а только он и слова не обронил, ухмыльнулся в бороду и велел на Магнитную итти. А про себя так подумал: «Плохи дела у царицына полковника, коли вместо солдат чучела выставил, а заместо пик горелые головешки! Поглядим-посудим апосля, кто кого обхитрит»…

Пугачёвское воинство обтекло Извоз-гору и Каменные Сопки, что растянулись под Верхнеуральском и на другой день встало шумным табором под Магнитной.

Люди загорячились, так и рвались в битву, только Пугачёв говорит им:

— Погодите, может без бою крепость-то сдастся!

Подъехал он к крепостным воротам и закричал от полного голоса:

— Детушки! Детушки, против кого идёте? Аль не признали меня? Так это я, царь ваш, Пётр Федорович!

А крепость-то оборонял старый вояка капитан Тихановский — господин. Он-то высунулся из-за заплота да пригрозил кулаком Емельяну Ивановичу:

— Я тебе, сукину сыну и вору, покажу сейчас!

И заорал, что было мочи своим стрелкам:

— По супротивнику огонь!

Так и зачастили выстрелы, пропели пульки. Приближённые Пугача подбегают к нему и хватают его скакуна за уздечку:

— Поопасись, государь!

— Уйди прочь! — закричал Емельян Иванович. — Знай своё дело!

Оглянулся он на бегущее своё воинство и закричал им: — Куда ж это вы, детушки? Ай, стыдно, ай стыдно. За мной, детушки!..

Я лежал, глядя в рот деду, не дышал. А старик увлёкся и не переставая журчал ровным тихим голосом:

— А из крепости залп, да залп, разве утерпишь? Не добежав до заплотов полусотни шагов, пугачёвское воинство отхлынуло назад. Они-то и увлекли, как река потоком и Емельяна Ивановича. Конь-то широким махом вынес батюшку. Тут он на полном скаку остановил белого жеребца, крепко взнуздал его, привстал на стременах, вздыбил лихого, да и врезался в бегущую толпу и почал хлестать трусов плетью.

— Ну, куда вы! Ну, куда вы! Чего испугались? Назад!

И погнал он снова воинство на крепость…

А из крепости, что шмелиный рой, жужжат пульки. Тут один из атаманов кинулся к батюшке и прикрыл его своим телом.

— Прочь! — освирепел Пугачёв. — Как смеешь мне глаза мозолить!

Лицо его перекосилось в злобе. Ощерив зубы, Емельян Иванович схватился за клинок.

— Прочь с дороги!

Только крикнул, а меткая пулька прямо коньку в голову, заржал жалостливо скакун и опрокинулся, загребая копытами земельку. А вторая пуля прямо в батюшку Пугачева, да счастьице его, только руку и повредила. Схватился Емельян Иванович за руку, по парчевой бекеше — кровь, да побрёл пешим от крепости. Не то обидно, что конь пал, а то обидно, что в шалашик пришлось забраться да на кошму лечь, такая боль навалилась на него. Лежит батюшка Емельян Иванович и горько жалуется своим ближним атаманам:

— Николи того не было: на царей ишшо пули не отливались! Эта, видать, наговорная. Колдун-офицеришка, не инако как!

Старик опять смолк. А мне нет терпения, я затормошил его:

— Ну, а дале что? Дале?

Дедко усмехнулся.

— Ишь, какой любопытный! Погоди, дай с мыслями собраться, не всё сразу. Да и сердце заходится, коли всё начнёшь ворошить. Известно, казачья кровь… Хоть сам и не был там, а понимаю, как это… Ну, да слушай!

— Ночь наступила к той поре, — продолжал дедко. — Вызвездило. На долину тьма пала, да за дальним Ильменем провыл одинокий волк. Пугачёв тут выбрел из шалашика, взглянул на тёмное небо и сказал ближнему атаману:

— К полуночи месяц взойдёт. Коня мне!

Подвели ему свежего скакуна. Хоть и поморщился от боли, а сам сел в седельце…

А в эту минуточку, по овражкам, да рытвинам к заплотам крепости доползли охотники. Хошь и снова началась пальба, залпы, да припозднились, под топором уже рушились ветхие заплоты и тыны…

И тут Емельян Иванович на своём коне вымчал вперёд и с воинством устремился в пролом… Разве ж устоишь тут? Известно, крепость взяли, солдатишек, кто не пожелал присягу принять новому царю, порешили. Вот и привели тут к батюшке самого коменданта капитана Тихановского и его жёнку.

— На колени! — крикнул на них Емельян Иванович и протянул рученьку. — Целуйте вашему государю!

Капитан раззлобился.

— Не царь ты, а вор!

— На перекладину их! — рассерчал Пугачев.

И народишко повесил на воротах капитана и его жёнку.

Тут занялось пламя, и зарево охватило полнеба. Потянуло гарью. Пугачёв со своим воинством отступил в степь. Туда к нему и привели повинившихся. Между прочим и дедушко мой при этом был, Иван Назарьевич, досыта он насмотрелся на царя-батюшку. Одеяние на нём было самое что ни на есть нарядное. Парчевой кафтан, а под ним кармазиновый зипун, а полосатые канаватные шаровары в сапоги запущены. А сапоги козловые с жёлтой оторочкой. Голову батюшка молодецки закинул, на ней кунья шапка с бархатным малиновым верхом, да с золотой кистью.

Конь под ним — белый лебедь. Седельце киргизское с широкой круглой лукой, оковано серебром, а в середке вставлен сердолик с куриное яйцо. Господи боже, что за сбруя! Нагрудник, пахвы, стремена! Всё, всё серебром, да сердоликом разукрашено. Да и сам батюшка Емельян Иванович статный, видный из себя казак. Очи тёмные, орлиные. Взглянет — прожгёт!

Выехал он к народу, все на колени пали. Встал и наш дедушко. Один за другим подползали к нему и целовали ручку. Он почестно со всяким разговаривал, называл детушками, да спрашивал: кто, откуда, куда пойдёт из Магнитной?

Тут и до дедушки дошла очередь и он к ручке приложился и его спрашивает:

— Из каких будешь?

— Казак.

— Пойдёшь ко мне, своему государю, служить?

— Готов, царь-батюшка!

Так и пошёл наш дедушко с Емельяном Ивановичем под Троицк. Было, сказывал, в ту пору утречко, петухи по дворам, что не погорели, распевали, да сизый дымок стлался от пожарища по степу. Ох, и жалко было дедушке моему покидать станицу, да что поделаешь, на то казак! Без похода ему не прожить! Ну и пошёл он воевать…

Дед замолк и на этот раз долго молчал.

— Неужто всё то правда была? — не утерпел и спросил я.

— А то как же? — обидчивым голосом отозвался старый казак. — Без вранья сказано всё. Преданье! Сам слышал от дедушки. А потом тут-ко кладбище сохранилось, и по сю пору там-ко лежит каменная плита, а под ней схоронен сказненный Емельяном Ивановичем комендант Магнитной капитан Тихановский. Сбегай, полюбуйся…

Я с Митяшкой и впрямь сбегали, и на древнем, заросшем бурьяном кладбище среди деревянных покачнувшихся крестов, нашли серую плиту с еле заметными буквами и титлами. Мы прочли, что тут погребены «останки капитана Тихановского». Выходит не соврал дедушко. А всё-таки ещё не верилось.

«Эка, подумаешь, можно всякое наврать!» — рассуждал я и решил в один вечерок поймать учителя Кирика Леонидовича и у него свериться. С такими мыслями я и прибежал во двор к Варварушке.

На скамеечке, перед домиком сидел Кирик Леонидович, а посреди двора на одной ноге кружился и прыгал Митяшка.

— Ты чего это? — бросился я к нему, но дружок и ухом не повёл, словно не видел меня, глаза у него соловелые. Кружится и счёт ведёт.

— Что с ним, Кирик Леонидович? — удивлённо спросил я учителя.

— Одержим бесом! — засмеялся он.

— Никак и впрямь с ума сошел! — выпучил я в страхе глаза на друга.

— Ну, вот ещё что выдумал! Говорю одержим бесом алчности!

В эту минуту Митяшка топнул ногой и закричал:

— Тысяча!

— Вот видишь! — кивнул в его сторону Кирик Леонидович:

— Пятак шельмец выпрыгал! Поспорили мы на тысячу! — учитель полез в карман, добыл медяк и бросил казачонку. — На, возьми! Экий ты, братец, настойчивый!..

Из сеней выглянула Варварка.

— Кирюша! — окрикнула она. — Ну, как тебе не совестно терзать мальчонку? Намедни на спор заставил его тринадцать стаканов воды выдуть: все пузо вспучило, думаю не отдышится, а ноне козлом прыгал…

В голосе казачки звучала укоризна.

— Ну, что ему молодцу станет! — улыбнулся учитель: — Все наши спорки выиграл. Ай-да чортушка!

Меж тем, Митяшка схватил пятак и поманил меня:

— Айда, в лавку к Дубонову!

— Погоди чуток! — упросил я.

— Ну, чего ещё там? — нетерпеливо торопил меня дружок.

— Да я вот с Кириком Леонидовичем поговорить малость хочу! — серьёзно сказал я и подошёл к учителю.

— Кирик Леонидович, — сказал я ему. — Скажите мне по всей правде, вот что: впрямь был тут у нас в станице Пугачёв, а может то байка одна!

— Гляди ты! — удивился учитель: — вот оно о чём речь!

Лицо его стало-серьёзным, и он сказал:

— Любознательный ты, брат! Это хорошо. Верно, Емельян Иванович Пугачёв в этих местах воевал и про то в книгах написано. Забеги ко мне и я дам тебе почитать одну. Из неё и узнаешь, как было дело…

В праздничный день я отправился к учителю. Жил он в маленькой, опрятной комнатке. Была она чистенькая и походила на девичью горенку. Кровать, стол, да шкафик с книгами. Над кроватью коврик, на котором висит охотничье ружьё. В окно смотрела акация, в чаще распевали птицы. Солнышко пробралось в горницу и светлые зайчики колебались на стенах, пахнувших смолистыми брёвнами. Учитель сидел в косоворотке без пояса, ворот распахнут и читал книгу. Завидя на пороге меня, он улыбнулся.

— А, пожаловал, молодец! Всё о Пугачёве дознаёшься? Садись-ка, сейчас добудем книжицу. — Он порылся в шкафике и достал две книги. Одну он развернул и сказал мне:

— Это сочинение Александра Сергеевича Пушкина «История Пугачёвского бунта». Послушай-ка, что в ней о нашей Магнитной написано!

Учитель перелистал книгу, отыскал нужные страницы и зачитал:

«Пугачёв, зажегши ограбленные им Белорецкие заводы, быстро перешёл через Уральские горы, и 5 мая приступил к Магнитной, не имея при себе ни одной пушки. Капитан Тихановский оборонялся храбро. Пугачёв сам был ранен картечью в руку, и отступил, претерпев значительный урон. Крепость, казалось, спасена; но в ней открылась измена: пороховые ящики ночью были взорваны. Мятежники бросились, разобрали заплоты и ворвались. Тихановский с женою были повешены; крепость разграблена и выжжена. В тот же день пришёл к Пугачёву Белобородов с четырьмя тысячами бунтующей сволочи».

— Видал! — сказал учитель: — Вот оно как было! Ты не смущайся, что Пушкин называл пугачёвцев сволочью, иначе и быть не могло, не издали бы его трудов. А кто с разумением читает, тот понимает, что к чему! Однако, я тебе другую книгу Александра Сергеевича Пушкина дам почитать.

Он протянул мне книжечку.

— Вот повесть «Капитанская дочка». Из неё ты узнаешь всю истину, как было дело!

Он больше меня не задерживал, и я с книгой поторопился к дедовскому куреню. Там уже поджидали Митяшка и Казанок.

— Ты что тут принёс? — спросил Митяшка, разглядывая книгу.

— Да тут про наши места написано, как Пугачёв воевал! — сказал я.

— Неужто про это в книгах пропечатано? — удивился казачонок и весь загорелся желанием: — Ну, давай, Иванушко, зачти нам…

Мы уселись под тенистый осокорь и стали читать. Мои неугомонные дружки словно в рот воды набрали. Сидели не шевелясь, боясь пропустить слово. Да я и сам будто опьянел от повести. До чего хорошо написано! И как это? Просто не верилось, что это без колдовства обошлось. Я даже на свет разглядывал листы от изумления. Ну, вот будто шепчет книга…

Мы и про казанки забыли, и про игры. Втроём убегали на гору Атач, в мелкорослый вишенник, и там, укрывшись в тени, читали «Капитанскую дочку».

Возвращались мы поздно и каждый из нас шёл наполненный чем-то живительным, которое не хотелось расплеснуть…

А бабушка, между делом, рассказала мне сказку. Голос её был певуч и ласков, слово к слову она словно драгоценные бусинки низала.

— «У семи озёр, на семи горах чёрный ворон-ведун гнездо себе свил. Прилетел к тем семи горам орёл-сокол, притомился славный сокол, не стало прежней силы в могучих крыльях. Спросил сокол-орёл чёрного ворона:

— Скажи, птица-ворон, почему ты три по сту лет живёшь, а я три по десять, да и то притомился?

Отвечает ворон-ведун:

— Оттого, орёл-сокол, я три по сту лет живу, что не летаю я над горами высокими, не пускаюсь стрелой за добычею, не ищу я кровушки свежей, а питаюсь одной мертвечиной..

Захотел сокол три по сту лет прожить, полетел он с вороном-ведуном в долину, где мертвяк лежал. Стал ворон-ведун мертвяка клевать, а сокол-орёл клюнул раз и нехорошо ему стало.

Говорит сокол-орёл:

— Не хочу я три по сту лет жить и дохлятиной питаться. Не бывать ворону орлом-соколом. Не сменять соколу кровь горячую на дохлятину…»

— Бабушка! — вскричал я, — Да такая похожая сказка у Александра Сергеевича Пушкина записана в книге!

— Может и есть, записана она у господина Пушкина, только моя особая, от народа дошла ко мне, от пращуров казачьих. Ровно камушек самоцвет.

7. ОХОТА НА САЙГАКОВ

Дедко Назар был казак старинного закала: несмотря на преклонный возраст, — кряжист, широк в плечах и очень вынослив. В походе и в блужданиях по степи его не брали ни зной, ни стужа, ни голод, ни дальние дороги. В самый лютый мороз, в буран он садился на коня и в одном полушубке отправлялся в степь. Летом ни овод, ни комар, ничто не остановит его.

— Ко всему притерпелся, — бодрился он, — с малолетства к худому да к тяготам привык, только коня и жаль, конь бессловесная животина и коли без корма стоит не пожалуется, а человеку ничего не станется!

Кони были страстью дедушки, особенно быстрые степные «киркизы» и «арабы». Любого непокорливого коня старик выезжал в две-три недели. Бывало подойдёт, погладит дикого степняка, да и вскочит бесом ему на спину. И сколько ни бейся конь, сколько ни носись по степи, не сбросить ему деда, под конец угомонится и присмиреет.

Второй страстью деда была охота. Старый казак всегда неутомимо преследовал зверя. У него хранилась старинная винтовка на рожках и только он один и умел из неё метко стрелять. Бил он всегда пулькой: и кабанов, и сайгаков, и лебедей, и уток. Пуще всего его прельщала охота на сайгаков. Это самая трудная и утомительная охота, которая требует не только умения метко стрелять, но и большой физической силы, стойкости, упрямства. Всего этого у деда хватало!

В один из летних дней старик порадовал меня.

— Погоди, завтра на охоту возьму! — оказал он мне, дружелюбно похлопывая по плечу.

— Да куда ты казаченка потащишь, когда такая жарища стоит! — отговаривала бабушка.

Старик не сдался.

— В жарищу-то в самый раз на сайгаков охотиться! — сказал он.

Дедушка был безусловно прав. Ранней весной, когда только что стает снег, в ложбинках, калюжинах, ручейках и речках всегда есть где зверю напиться. Но вот наступают летние жаркие дни, вода испаряется быстро, пересыхают ручейки и речёнки, и тогда сайгаки стремятся к Уралу. Тёмною ночью они добираются до воды и утоляют жажду, а день проводят в степи, не подпуская к себе охотников. Заправская охота за ними и бывает в самый зной, когда кругом ничто не шелохнётся, не дохнет, а солнце как огнём палит и готово испепелить охотника. Вот в такую пору и попробуй, покажи свою удаль, проворство, выносливость и охотничью сметку! Дедушка знал, когда и где сайгаки подходят на водопой к Уралу и решил показать свою казацкую удаль.

Я вспомнил рассказы многих бывалых охотников о сайгаках и меня уже с вечера подмывало нетерпение. Только издали мне довелось видеть этого грациозного зверя, да освежёванного в казацких куренях. Совсем иное дело было, когда зверь гулял на воле. Много легендарного рассказывали про изящную и быструю, как ветер, степную антилопу. Она мчит, как птица! Прыжки её так легки и свободны, что никакой охотничий пёс не догонит её; на самом лучшем скакуне не настигнуть эту дикую козу. Раз бухарские караванщики повстречали стадо сайгаков и решили поохотиться за ними. На добрых скакунах они окружили табунок животных и погнали на караван. Сайгаки быстро домчались до обоза и без всяких усилий, как ласточки, промчались через навьюченных верблюдов и тотчас исчезли вдали. Станичники Магнитной рассказывали баснословный случай. Однажды казаки на свежих конях гнались за суягной самкой. Она убежала от них за версту — две, на виду у казаков остановилась и выкинула сайгачёнка. Пока станичники подомчались к ней, коза успела облизать рождённого детёныша и тот, вскочив, побежал за матерью. Минута, — и оба они расстаяли в степном мареве.

Ещё затемно мы с дедом отправились в степь. Всё тонуло в полумраке, ноги и шаровары стали мокрыми от росы. Мы шли без тропок, по крепкой степной целине. Я еле поспевал за старым казаком.

— Оно бы конными нам на охоту, да вот вышел грех какой! — недовольно ворчал он: — ну, да ты, Иванушко, понатужься, покажи, что ты как никак есть заправский казак!

Изо всех сил налегал я. Итти было хорошо, прохладно и кругом стояла глубокая предрассветная тишина. Дедко, между тем, продолжал поучать меня.

— И не поймёшь, что за зверь сайгак: мудрёный иль бестолковый? Не скажешь на чистоту: умён он иль дурак? Ни шуму, ни стуку сайгак не верит. Подползи к нему, ткни его в бок и с места не сбежит, пульни, уложи дружка, так и то не сбежит, видно и выстрел ему нипочём, а вот покажись ему на взгорке, за версту, а то и подальше, тут как «чухнет», что был и нет! Выходит перед охотником он трусливее всякого зверя и птицы!

На востоке заалела полоска робкой зари. Степь постепенно стала выступать из полутьмы, наплывать ковыльным взволнованным морем. Ещё несколько минут и заря охватила полнеба, словно полог распахнулся над степью. Таяли ночные тени, вставали вдали курганы, а в выси вспыхнули нежным розовым отсветом лёгкие облачинки, лебяжьей стаей плывущие над необъятным простором. На солончаках прохаживались степные кулики с красными носами, а на высотках появились подле норок суслики. Сидя на задних лапках, они посвистывали, приветствуя восход солнца. Оно не заставило себя ждать, за пологими холмами брызнули золотые лучи, зажгли сиянием степь и вот медленно, величаво выкатилось светило и сразу засверкала роса. Неисчислимые оттенки красок испестрили степь на всём неоглядном пространстве. Вон в низине клубится прозрачный туман, в котором слышатся лебединые крики. Дед приостановился, прислушался.

— Ишь, лебедь богу замолилась! Ясный денёк начинается! — сказал он степенно, снял свой тёмносиний выгоревший картуз и перекрестился: — Пошли, господи, нам удачи на зверя! Эх, жалость-то какая! — вдруг спохватился он: — Бабка на ружьё заговора не сотворила! Она у меня на такие дела мастак, да мне как-то совестно со старой бабой связываться было! — признался он.

Вдали заголубели озера, блестели под солнцем солончаки, и по взволнованному ковылю бежали тени разных оттенков. Старик вздохнул полной грудью.

— Эх, ты, матушка моя! — восхищённо сказал он и, оборотясь ко мне ободрил: — Поди верстов пятнадцать отмахнули! Вот тут и охота будет! Теперь, внучек, сторожко держись!

Стало пригревать, мы уселись на заросшем маре и перекусили. Последние ночные облачинки уплыли к далёкому горизонту, и небо бирюзовым куполом раскинулось из края в край. Я лежал и смотрел на бегущие волны ковыля. Взор мой постепенно стал привыкать к оттенкам трав, к бесконечному движению жизни среди зелёного океана. Как очарованный, я любовался золотой окаёмкой горизонта и вдруг на нежно оранжевом фоне его появились силуэты движущихся, словно нарисованных тонкой кистью, антилоп.

— Сайгаки! — шепнул я деду, указывая глазами на край степи.

Старик, мгновенно преобразился, сбросил с себя кафтанишко и остался в рубашке и шароварах. Он проворно стал подвязывать наколенники и налокотники — лоскуты кошмы, обшитые с внешней стороны кожей. Предстояло много поползать, подкрадываясь к стаду сайгаков.

— А ты годи, не мешай мне! Сиди на бархане, да поглядывай, как добывают зверя! — предупреждал он меня.

Охотничья страсть со всей силой вспыхнула и во мне. Горько было чувствовать себя беспомощным, без ружья. Дед проверил свою винтовку и затих, вглядываясь в горизонт.

— Ох, далеко! До них не доберёшься! — закручинился он.

Чёрные тонкие силуэты быстро растаяли в степи.

— Тут-ка они пройдут лощиной! — прошептал дед: — Ты оставайся, а я пройдусь чуток.

На западе, куда показывал старик, расстилалась широкая падь — высохшее степное озеро. Тут позеленее и сочнее трава, несомненно сайгаки не должны были её миновать. Кругом лежала равнина с еле приметными бугорками, сурковыми норками и рытвинами. Я прилёг среди сухих, пахучих трав и стал наблюдать за охотникам. Дедко спустился в лощину и стал пробираться к облюбованному месту. Роса испарилась и над ковылём заструился нагретый воздух. Прошло много времени, солнце уже поднялось высоко, жара пробирала до костей, а старый казак, примостившийся за сиротливый кустик, терпеливо поджидал добычу. Было за полдень, когда из марева выбежал быстроногий сайгак и пошёл к долинке. На скате он внезапно остановился и стал «кобиться». Дедко насторожился, приготовился к походу.

Известно, что летом, в самую жаркую пору под кожей сайгаков заводятся черви, от нестерпимого зуда животное приходит в исступление, то бросается без оглядки, куда глаза глядят, прыгает, вертится на месте, но чаще всего оно беспрерывно мотает головой, бьёт копытом в землю и выбивает яму — «кобло». В таком возбуждённом состоянии оно ложится в кобло, уткнувшись мордой в землю, но нестерпимый зуд не перестаёт донимать животное и оно вновь на ногах и опять бьёт копытом. В такие минуты к сайгаку можно подползти на ружейный выстрел. Дедко и подсторожил эту минуточку. Низко наклонившись, он перебежкой стал приближаться к сайгаку. Пробежав незаметно изрядное расстояние, старик упал и пополз на четвереньках. Вот для чего пригодились подколенники да подлокотники! Я дрожал от возбуждения. Палило солнце, на теле моём выступил пот, пересохло во рту, но я ничего не замечал. Мои мысли и чувства были с охотником. Под палящим солнцем, по раскалённой земле, утомлённый длинным путём, который мы с ним прошли с рассвета, дедко ползком терпеливо приближался к зверю. Сайгак, не замечая, опасности, крутился на одном месте. Вот осталось с версту доползти до него. Как на беду козёл поднял тонкую головку с рожками, огляделся, сделал несколько огромных прыжков и снова стал кобиться. Дедушка упал на живот и стал, извиваясь как уж, подползать к добыче. Издали казалось, что охотник совсем притерся к земле, так мало заметны были его движения, но с бугорка мне всё было видно, и я готов был закричать старику.

— Скорее, скорее, дед!

Вот он совсем близко подполз, на ружейный выстрел. Вот пристраивает рожки своего ружьишка. Но сайгак опять делает прыжок — другой и вновь он вне досягаемости. «Что в эту минуточку думает дедко?» — спрашиваю я себя. В душе его, наверное, закипает буря, но выждав пока успокоится зверь, он снова, терпеливо пополз дальше…

Солнце всё выше, в невыносимом напряжении проходят часы, вот человек подползает, но зверь, словно предчувствуя опасность, делает прыжок — два и снова начинай сначала…

Наконец-то! Сердце забилось у меня, когда дед пристроил ружьишко и выстрелил. Случилось неожиданное: то ли от усталости, то ли на этот раз изменило стариковское зрение, только казак промазал. Козёл взвился и мгновенно исчез в синем мареве. Дедко взбросил ружьишко за плечи и, грозя кулаком в сторону исчезнувшего видения, пошёл мне навстречу.

— Видал! — закричал он мне издали: — Ах, одрало бы его! Удрал, подлец!

Со старика градом катился пот, кожа на подколенниках была изодрана. Он тяжело дышал. Чтобы хоть немного умерить жару, он положил в рот пульку, а другую дал мне.

— Возьми-ка, от неё слюны полон рот, жажда-то помене!

Палимы солнцем, страдающие от жажды, мы снова пустились в путь по безбрежной степи. На горизонте вновь появлялись сайгаки и проносились, как видение. Досада жгла старое сердце.

— Ну, что, казак, притомился? — положив мне на плечо руку, сочувственно спросил дед. — Годи немножко, доберёмся тут до одного ручьишка, там напьёмся, перехватим малость и к дому. Видать такое наше счастьице. А всё виной старуха! Что стоило ей наговорить ружьишко на промысел. Ох-х! Ох-х! — заохал дедка.

После долгих блужданий мы оказались в пади, на дне которой среди реденькой заросли протекал ручеёк. Повеяло прохладой, травы стали сочнее и манили на отдых. Мы умылись, ополоскали пересохшие рты и напились прозрачной и прохладной воды. Сразу стало легче. Дедушку клонило ко сну. А между тем, он твёрдо был уверен, что к вечеру обязательно сайгаки прибегут на водопой!

— Не может быть, чтобы минули! Местина больно подходящая! — рассуждал он, поглядывая на реденькую тень кустиков: — Вот что, ты трошки посторожи, а я с духом соберусь. Сосну самую малость!

— А ружьишко дашь, дедушко? — ласково заглядывая в глаза, попросил я.

Старик минутку колебался.

— Вот загада! — воскликнул он: — Ружьишко больно хорошее, кабы часом не повредил! Ну, да была не была, так и быть поверю! Только, если зверь побежит не стрели, — буди меня!

— Ладно, дедушко, всё будет так, как тобой говорено! — согласился я.

— Ну, вот и хорошо! Ну, вот и хорошо! — бормотал он, а у самого глаза подергивались от усталости. Сон валил его с ног.

Он передал мне ружьё и, устроясь под кустиком, прикурнул на отдых. Почти в ту же минуту раздался крепкий храп.

Я перезарядил ружьё, поднялся на бугорок, еле приметный среди ковыля, и стал зорко вглядываться в степь. Над ней по-прежнему горячей пеленой зыбилось марево. Посвистывали суслики, в ковыле пробирались дрофы, да в синем небе кружили орлы. Оцепенение понемногу стало охватывать натруженное тело, глаза устало смыкались и я уж стал завидовать деду, который сладко храпел. Время от времени я встряхивал головой и снова пристально вглядывался в горизонт. И вот, словно видение, передо мною на гребешке мелькнуло много светложёлтых точек, которые как искорки вытягивались по направлению ветра и торопились в сторону ручья.

— «Неужели сайгаки?» — подумал я и хотел разбудить деда. Но пока я думал, на зелёной равнине стало приметным быстро приближающееся стадо. Сайгаки неслись к ручью огромными скачками. Бег их был лёгок и ни с чем несравним, так грациозны казались их движения. Впереди бежал вытянувшийся в длину резвый козёл. Я замер от восхищения, забыл про деда, о том, что он велел его разбудить, забыл обо всём на свете. Видел перед собой только несущегося, как выпущенная из лука стрела, степного красавца. Минута и я мог уже различить его большие выгнутые рога, глубокие морщины на горбатом носу и огромные раздутые ноздри, которые трепетали от возбуждения.

Огонь пробежал по моим жилам. Я скользнул в траву, пристроил ружьишко и крепко прижал к плечу ложе.

Табунок на миг остановился. Высокий стройный самец-вожак застыл на месте, чётко вырисовываясь на фоне неба, большие лирообразные рога его нежно-жёлтого цвета казались на солнце прозрачно-золотыми. Как жалко было убивать такое чудесное животное! Но что поделаешь, может быть никогда-никогда в жизни мне не придётся больше находиться в таком выгодном положении! Как азартный игрок, одержимый страстью, я приложился к ружью и выстрелил. Красавец козёл перекувыркнулся в воздухе и упал в ковыль. Табунок мгновенно взволновался и, поднимая пыль, понёсся прочь от рокового места, и вскоре исчез за зелёными гребнями…

От выстрела проснулся дед, ошалело огляделся, вскочил.

— Что случилось? Никак сайгаки? Ты что стрелил? — засуетился он.

За сизым дымком, который всё ещё плыл над ковылём, не видно было моей добычи. Неуверенный в своей удаче, я пролепетал виноватым голосом:

— Дед, я кажись козла уложил!

— Не может этого быть! — вскричал дед.

— Вот те крест святой! — перекрестился я.

Мы пробежали вперед и в орошённом кровью ковыле увидели убитого козла. Своим окладом сайгак многим напоминал тонконогого жилистого оленя. Шерсть на нём была изжелта-красноватая, переходя под брюхом в беловатую. Я погладил эту гладкую глянцевитую шерсть. Мне стало жалко убитого красавца, который потухшими неподвижными глазами укоряюще смотрел на меня.

Дед почесал затылок, укоризненно взглянул на меня.

— Скажи сам малый, а обошёл старого казака. Чтобы разбудить меня! — с лёгкой обидой сказал он. — Как теперь сказать соседям! Ох, и лих ты, внучек!

Он обошел вокруг козла, любуюсь его рогами, сосчитал кольца на них.

— Гляди двенадцать годов имеет. Вожак стало быть!

И вдруг старик залился весёлым ободряющим смехом.

— Ай-да, казачёнок, ай-да удачлив! На первой охоте сайгака уложить! Это что-нибудь да значит! Ну, и подивятся в станице!

Он долго кружил подле убитого козла, хлопал себя по бедрам, недоверчиво оглядел ружьишко.

— Дивно! — покачал он головой. — Как же ты стрелял из него, коли только я один и знаю секрет!

Между тем, солнце краешком коснулось барханов и его прощальные лучи скользили по озолоченному ковылю. Куда-то исчезли парящие орлы, убрались в свои норки суслики, а над ручьём засинел лёгкий туман.

— Гляди, как времечко пролетело! — озабоченно сказал дед: — А как нам добычу до станицы дотянуть? Поди, пуда на четыре потянет, на плечах все двадцать вёрст не протащить. Эх-ма! Старость, старость! Откуда взялась непрошенная, незваная гостья? Эх, приковала ты мои резвы ноженьки к сырой земле, отняла силушку в руках, сделала доброго казака бабой! Были годочки, такого зверюгу я пехом до станицы на плечах волок, а ныне шабаш! Кончено!

Он поглядел на запад, там огромное красное солнце наполовину погрузилось за холмы.

— Надо бежать мне в станицу! — вздохнул он: — А ты, казак, посиди тут и обереги добро, как бы зверь не унюхал и не растерзал! Ружьишко я тебе оставлю. Да не спи! Я, как только раздобуду тарантас, то враз вернусь!

Не ожидая моего согласия, дед махнул рукой и пошёл прямо на север, на станицу Магнитную. Я остался один-одинёшенек среди степи. Выбрав бугорок, долго смотрел на солнце. Его раскалённый диск все глубже и глубже уходил за горизонт. Погасли в ковыле пестрые краски цветов и трав; тишина охватила просторы. Только в небе догорали отблески заката, да на окаёме нежно золотились последние лёгкие облачинки. Постепенно и они погасли, стали пепельными и степь понемногу стала погружаться в сумерки.

Однако, я знал, что тишина эта кажущаяся. В степи попрежнему продолжалась кипучая жизнь. Камыши на озерах и в ильменях кишели волками, лисицами, выдрами и другим зверем. Реки и озера полны птицы. Если вслушаться, то слабый ветерок доносит гусиное гаганье, утиное кряканье, свист и чиликанье разных птиц. Чу! Какой стройный и голосистый крик! Это закликают вечернюю зорю белые лебеди. Нет, не заснула степь, а на землю снизошла своя ночная жизнь!

Я смотрю в тёмносинее небо, на котором высыпали мириады звёзд. Прямо над моей головой холодным блеском сверкает Прикол-звезда, а казахи называют её Темир-казык, по нашему — железный кол. Это северная Полярная звезда, вокруг которой вращаются другие звёзды. А вот сверкающие семь звёзд ковша Большой Медведицы, подальше Стрелец. Просто голова кружится, когда смотришь на эти бесчисленные звёзды! Как велик мир!..

Вблизи раздался шорох, я всмотрелся в тьму, что-то тёмное, как низкое облако, проплыло к верховью ручья. Может быть стадо степного зверя бежало на водопой? Я насторожился, крепко сжал ружьишко. Ух! — захватило моё дыхание. Против меня на кургане вспыхнули и засверкали два зеленоватые огонька.

«Неужто шутовка[9] из речушки выбралась?» — со страхом подумал я, вспомнив бабушкины сказки. — «И впрямь время самое глухое, часом и примерещится!» — озираясь, вглядывался я в тьму.

А огоньки, как в Иванову колдовскую ночь, то появятся, то опять пропадут. Вот они тянутся к тому месту, где лежит убитый мною сайгак.

— Батюшки! — осенила меня внезапная догадка: — Да это волк крадётся к моей добыче! Погоди, наглец!

Я встал и загоготал навею степь. Гогот вышел страшный, лешачий, мне даже самому стало жутко. Но огни разом погасли. Ушёл волк!

«Когда же приедет дед? — спрашивал я себя: — Время уже к полуночи идёт. Вон, как склонился ковш Большой Медведицы! Будто из него льётся эта прохлада, которая забирается под рубаху и холодит моё тело. Над ручьём стелется туман. Нет, невесело одному-одинёшенькому остаться среди степи! Добро бы костёр развести, но боязно, как бы непутевый человек или бродяга не набрёл. Чего доброго убьёт!».

Какие только мысли не взбредали в мою голову! А тут понемногу стал обуревать сон. Я поставил между коленок ружьишко и стал дремать.

В эту минуту где-то далеко в темноте проскрипели колёса. Едут!

— О-го-го! — раздался по степи протяжный крик. Я узнал голос деда.

— Сюда, сюда, дедушка! — закричал я и на сердце сразу стало легко и весело.

Вот из тьмы выплыла голова белого коня, а вот выкатилась и сама бричка. Дед проворно соскочил и подошёл ко мне.

— Скажи на милость, еле упросил конька. Ну, и народишко пошёл ноне, будь он неладен! — пожаловался он мне.

Старик без всякой натуги поднял убитого сайгака и взвалил его в бричку.

— Ну, тронулись! — весело оказал он и, оборотясь ко мне, присоветовал: — Ты, казак, пристройся как-либо, да всхрапни малость. Поди, намаялся!

Я и без совета дедушки припал к мягкой шерсти сайгака и через минуту спал блаженным сном…

Когда я проснулся, перед нами открылась станица с дымками над куренями. Хозяйки на зорьке готовили завтрак. По дворам перекликались петухи, лениво лаяли псы. Бабушка давно поджидала у ворот. Оглядев зверя, она бросилась ко мне.

— Ох, Иванушко, ну и молодец ты!. Скажи какого красавца залобовал. Ну, ну!

Она напоила меня парным молоком и погнала спать. Но разве можно было в такую минуту спать? Заскрипела калитка и во двор вбежал взъерошенный Митяшка.

— Кажите, где добыча? — закричал он, бросаясь к тарантасу.

Я провел его в сенцы, где на подостланной соломе лежал, вытянув длинные сухие нога, чудесный козёл. Митяшка остановился на пороге в немом восхищении. Он не верил своим глазам.

— Неужто дед не врёт и ты сам стрелял такого? — взволнованно спросил он.

— Угу! — со всей охотничьей важностью подтвердил я.

Попозднее набежал к нам в курень Казанок с дружками. Все они долго дивовались, ахали, пока бабушка не выпроводила их за дверь.

— Ну, пошли, пошли, балуй-головушки, день-то ноне жаркий, козла надо разбирать, а то, сохрани бог, зачервивеет! — проворчала она.

Запершись в сенцах, она с дедушкой стала «разбирать» козла. Они долго возились с ним и когда отперли дверь и впустили меня, на земляном полу, в сенцах лежала мокрая от крови солома, а в кадке, густо покрытой слоем соли, лежали куски мяса.

— Зачервивел твой козёл? — с досадой пожаловалась бабушка: — На ходу зачервивел. Под кожей воя сколько угрей-то наковыряли, не приведи господь!

— Недаром и кобился! — вразумительно сказал дед.

— Да это твой козёл кобился! — перебил его я. — Мой-то вожак на водопой стадо вёл!

— А ты, годи, не суйся, когда старший гуторит! Умнее старого казака думаешь быть! Ишь ты, охотник!

В голосе старика мне послышалась насмешка, от которой у меня на глазах навернулись слёзы. Заметя их, бабушка, осадила старика.

— Ну, не кричи больно, не поучай! Хорош учитель, коли ученик козла застрелил, а сам ни в какую!

Дед смолк, проглотил слюну.

Невелико богатство перепало от охоты. Шкура сайгака оказалась испорченной червями и на доху никто её не хотел купить. Мясо пригодилось самим. Только лирообразные рога Дубонов купил за четвертак, да и то с оговоркой:

— Куда они! Я и беру их только для красы, пусть дочка полотенце на них вешает. Ведь на выданьи!

Мясо сайгака я не мог есть: мне всё время представлялся бегущий на водопой красавец-козёл. Кусок не шёл в горло.

— Дедушко, — спросил я. — Сайгака-то убили, а польза малая! Для чего тогда и кружили столько по степи, да ты полз!

— Милый ты мой, как повелось и старые люди бают: охота пуще неволи! — ответил он мне.

8. ВАРВАРКА

Варварка выросла в семье верхне-уральского вдового казака Подгорного. Все станичники любили её за необычайную красоту, за независимый характер и за её неутомимость в работе. Высокая, стройная певунья-казачка привлекала к себе всех своим приятным свежим лицом, тёмноголубыми глазами под густыми дугами бровей и весёлым нравом. Немало молодых станичников вздыхали по красивой казачке, но Варварушка ни на кого не обращала внимания. Ко всем она относилась ровно и ласково. Сильно дорожила она своей волей. Но как ни отказывалась она от общей девичьей участи, ей пришлось покориться отцовской указке и выйти замуж. Однако, своим мужем она выбрала ничем непримечательного смирного и скромного магнитогорского казака Степанку. Может этот выбор Варварушкой был сделан с целью сохранить свою относительную свободу и после выхода в замужество. Степанко во всём покорялся жёнке. Но вместе с мужем Варварке не долго пришлось прожить, его вскоре забрали на действительную службу и осталась молодая казачка одна. С переездом в Магнитную она ещё больше расцвела, стала пышнее, движения округлились, и глаза приобрели привлекательную задумчивость.

Мы проходили с Митяшкой по станице и он, захлебываясь от восторга, говорил мне:

— Она самая красивая казачка на свете, самая добрая!

Я вполне согласился с ним и добавил:

— Она самая умная!

Мы брели под жарким полдневным солнцем, станичная улица будто вымерла, было пустынно и многие ставни закрыты. И только в доме священника из распахнутых окон доносилось пение. Мы поравнялись с церковным домом и вдруг Митяшка крепко схватил меня за руку.

— Смотри, что робится!

Под широким раскрытым окном сидели двое: закинув вызывающе голову и сладко жмуря глаза, на гитаре играл Кирик Леонидович, а рядом с ним, кокетливо жеманясь, надрывно пела цыганский романс круглолицая румяная поповна Любушка. Томным голосом она напевала учителю:

Очи чёрные, очи жгучие,

Как люблю я вас,

Как боюсь я вас!

Знать в недобрый час,

Я увидел вас!..

— Ах, анчутка! — вскричал возбуждённо Митяшка: — Гляди, как надрывается лупоглазая!

Пылая гневом, он не в силах был оторвать от окна потемневшего взгляда.

— А что, если камнем запустить! Небось не так зароет, ведьмачка!

— Да ты сдурел! — схватил я его за руку: — Ну, что из того, что поют?

— Так она ж, окаянная красуля, ловит жениха себе! А Варварушка тогда при чём?

Он поближе подошёл к окну и вызывающе выкрикнул:

— Здравствуйте, Кирик Леонидович!

Перебирая струны, учитель взглянул за окно и равнодушно обронил:

— А это ты!

Но Митяшка не отступил. Ревниво и зло поглядывая на поповну, он сказал:

— Привет вам, Кирик Леонидович, от Варварушки! Она просит вас сейчас зайти по важному делу!

Поповна сделала капризное движение круглым плечом, надула губы.

— Вот видите, ваша симпатия зовёт вас! — жеманясь и злясь, оказала она учителю.

— Пустое вы говорите, Любушка, — ответил учитель, закручивая свои тёмные усы.

— Нет! Нет! — сердито затопала она ножкой: — Идите, идите! Вас ждут!

Но Кирик Леонидович не двигался с места, а Митяшка не сводил с него мстительных глаз.

— Ну, чего ты! Пошёл! — крикнул на него учитель.

— Хорошо, коли так! Погоди ж, я тебе напомню это! — сжал кулак казачонок и отошёл от окна. — Пошли! — сказал он.

Я догадался, что думает предпринять наш дружок, и чтобы не огорчать Варварушку, сказал ему:

— Ты смотри, молчи! Ничего ей не говори!

— Ишь ты! Как бы не так! Он подсыпается к поповне, а я молчи, ну нет! — свистнул Митяшка и, сорвавшись с места, помчал вдоль улицы к своему куреню. Он ворвался во двор в ту минуту, когда Варварушка спускалась с крылечка.

— Варварка, гляди, что робится! Кирик Леонидович романцы с поповной распевает! — вбежав, закричал он.

С румяного сияющего лица Варварушки мгновенно сошла краска. Она обмякла и опустилась на ступеньку крылечка.

— Ох, моё горюшко! — простонала она.

В глазах казачки заблестели слёзы, они набухли и жаркими каплями покатились по бледному лицу.

— Ох, ты моё горюшко! — сквозь слёзы повторяла она: — Будто чуяло моё сердце. Может ты обмишурился, Митяшка?

Казачонку стало жалко свою приёмную мать, он понял свой промах и потупил глаза.

— Может и поблазнило мне, но будто его голос чуял! — нерешительно отозвался Митяшка. — Может Иванушко лучше видел! — указал он на меня.

Варварушка подняла на меня заплаканные глаза.

— Я ничего не видел! — солгал я, очень расстроенный глубокими переживаниями молодой женщины.

— Ну, ничего, ничего! — прошептала она, вытирая слёзы. — Не глядите так на меня, это я по дурости…

Она поднялась и расслабленной походкой ушла в горницу.

— Видишь, что ты наделал! — набросился я на дружка.

Митяшка почесал за ухом.

— Ошибся малость! — сознался он. — Но того хворобу-изменщика, из ружья стрелял-бы!

Убитые горем мы оба вышли на реку и долго бродили, думая как помочь Варварушке в беде…

Вечером я забрался на «кошачью горку»; деда не было, я прикрылся его старым полушубком и долго с тоской смотрел на оконце. За ним сиял зеленоватый лунный свет. Бабка возилась у печки. В эту тихую пору дверь скрипнула и в горницу неслышно вошла Варварка.

— Ты что так припозднилась? — тихо спросила её бабушка.

Казачка жарко жалуясь что-то зашептала старухе.

— Ах, он непутёвый! Ах, он, обманщик! — возмущённо выкрикивала бабушка.

Я плотнее укрылся полушубком и совсем замер. Рядом на краю печки сидел кот Власий и сверкал своими колдовскими глазами. Варварушка испуганно взглянула на кота, поёжилась, но Власий Иванович сидел не шевелясь, не обращая внимания на гостью. А она страстно и горячо жаловалась старухе:

— Присушила его поповна. Присушила Любушка! Нет ли у тебя, бабушка, чего на отсуху?

— Есть, моя жаворонушка, и на присуху, и на отсуху! — успокаивала её бабушка.

— Помоги мне, родная! — жалостливо просила казачка.

Меня всего потряс её умоляющий голос, внезапная слабость этой женщины. Всегда весёлая, сильная и горделивая, а тут неожиданная измена сломила её.

Бабушка зачерпнула ковшик воды, перекрестилась три раза и шопотком сказала Варварушке:

— Становись поближе, моя жаворонушка, да вторь за мной: потихоньку, но вразумительно. Слушай!

— На море, на океане, — зашептала старуха, и каждое её словечко было, как жемчуг полновесно, чеканно и отчётливо доносилось до меня. — На острове Буяне стоит столб, на том столбе стоит дубовая гробница, в ней лежит красная девица, тоска-чаровница, кровь у неё разгорается, ноженьки не поднимаются, глаза не раскрываются, уста не растворяются, сердце не сокрушается. Так бы и у меня Варварушки — почесной казачки — сердце бы не сокрушалося, кровь не разгоралася, сама бы не убивалася, в тоску не вдавалася. Аминь!»

Варварушка слово в слово повторила за бабушкой наговор на отсуху. Старуха трижды отхлебнула из ковша воду и трижды брызнула ею на казачку.

— Ну, смотри, родная, ноне непременно полегчает! — успокаивая, прошептала бабушка. — И стоит ли тебе, моя жаворонушка сокрушаться по нём! Не стоит он того! Гляди, какая ты пава: круглая, да мягкая, да глаза, как звёзды! Краса моя!

В эту минуту кот Власий не утерпел и расчихался. Варварушка испуганно отшатнулась.

— Ты не бойся! — успокоила бабушка. — Сотвори христианскую молитовку и иди с богом домой, да усни, и всё, как рукой, снимет!

— Спасибо, бабушка! — поклонилась казачка.

— В добрый час, доченька! — отозвалась бабушка.

Снова среди тишины проскрипела дверь, и старуха одна осталась в горнице.

— Ох, горе-то какое с красавицей стряслось! Вот аспид! Ах, аспид! — огорчённо зашептала наедине бабушка.

Я ничего не рассказал Митяшке о ворожбе старухи. К чему? Он и без того слишком заботился о Варварушке, принося ей лишнюю боль. Все дни он трётся у церковного дома и заглядывает в окна, хотя там никто больше не поёт.

«Смотри и впрямь «отсушила» бабушка», — удивляясь силе заговора, думал я.

Однако, на деле произошло другое. Спустя три дня после памятного пения учитель внезапно заболел. Два дня лежал он в горячке и никто к нему не подходил. На третий день в курень к Варварушке прибежал школьный сторож и сообщил ей:

— Учитель наш шибко захворал. Приходил иерей, взглянул, да руками замахал. Баит, оспа приключилась, заразно!

— Ой, лихонько! — схватилась рукой за сердце казачка: — Что ж, чумовой, ранее молчал!

— А кто тут разберёт! — отмахнулся сторож. — Я думал огневица пристала, так та потрясёт-потрясёт, да и отстанет. А тут, на вот!

— Митяшка!: — закричала казачка и кинулась к нам за занавеску, где мы пересматривали богатство дружка. — Митяшка, обряжайся!

Она надела на приёмного сына чистые штанишки и рубашку и отвела в наш курень.

— Баушка! — поклонилась она старухе. — Не оставьте, Христа ради. Примите на время моего сыночка.

— А ты куда — удивилась бабушка. — Да что случилось?

— Захворал, шибко захворал Кирик Леонидович, помереть без досмотру может… А для Митяшки пропитание в чулане возьмёшь. Хватит, баушка, чем его прокормить! — Соседка положила на стол ключи от своей избы и кладовушки.

— Стой! — строго сказала бабушка. — Да помыслила ты, что робишь? Ведь ты мужняя жена, а идёшь в избу к одинокому, что подумают казаки. Наплетут, невесть что! И какой ответ ты будешь держать перед Степаном?

— Плевать мне на всё, баушка! — решительно сказала Варварка. — А как он один-одинёшенек да помрёт там, тогда и я в могилу сойду! Не выдержу, баушка!

— Да ты что, христос с тобой! — отступила старуха. — Да разве ж можно так прилепиться к чужому человеку?

— Не чужой он мне! Краше, милее всего на свете. Возьми Митяшку, баушка! — уговаривала она.

— Что ж, — наконец, сдалась бабушка, — оставь, не пропадёт у нас.

Мы с Митяшкой уже испытывали прелесть совместной жизни: отыскивали угол, где бы устроить братскую постель. Договаривались о своём маленьком хозяйстве, казачонок перетащил к нам во двор бабки.

— Теперь мы с тобой на равный пай будем играть: прибыль поровну и проигрыш поровну.

Сбегали на Яик, покупались, оповестили всех ребят о таком важном для нас событии. Казачата с завистью смотрели на нас. Словом мы стали ухаживать друг за другом, как настоящие братья…

Между тем, учитель, покинутый всеми, одиноко лежал в бреду в своей комнатке. Варварушка остановилась на пороге, обежала глазами горницу.

— Кирюша! — чуть слышно позвала она, но учитель не отозвался на зов. Она подошла ближе и склонилась над ним. Широко раскрытыми глазами он смотрел на склонившуюся над ним женщину и не узнавал её.

Она сменила ему бельё, положила на голову компресс и уселась у постели. Всю ночь, не смыкая глаз, Варварушка провела у больного. С наступлением утра она бросилась в станицу выпрашивать подводу. Станичники потешались над ней.

— Да тебе чего забота припала! — улыбались они. У тебя, небось, свой муж есть, так о нём и думай! А этот поваляется, поваляется, да и выдюжит. Оно, правда, щербат будет. Ну, да с лица не воду пить! Небось, Любушка и за такого замуж пойдёт!

Жестокие! Они знали, что этим безжалостно разрывают сердце Варварушки. Похудевшая за одну ночь, большими страдальческими глазами она смотрела на казаков.

— Родные мои, не откажите! Пожалейте! Разочтусь! — кланялась она.

Она не замечала ни насмешек, ни укоров, не видела двусмысленных улыбок и подмигиваний. Один Потап Дубонов подошёл ко всему этому по-купецки.

— Будет конь и бричка! — твёрдо посулил он. — Ты только скажи, милая, куда ехать и чем отплатишь?

— Надо мчать в Верхнеуральск, к фершалу, спасать Кирика Леонидовича. Ведь сгибнет он, ой, сгибнет! — со стоном сказала она.

— Дело хорошее, нужного человека спасти! — одобрил Дубонов. — Десять днёв за коня отработаешь?

— Отработаю! — твёрдо пообещала Варварка.

Дубонов вызвал сына, тот немедленно запряг пару добрых коней и казачка погнала в Верхнеуральск. Всю дорогу ей казалось, что учитель умирает: она то плакала, то яростно погоняла коней, хотя сытые резвые кони и без того быстро мчали.

Казак Подгорный удивился, когда дочка примчалась в Верхнеуральск. Не таясь она во всём призналась отцу.

— Дело хорошее, — смутившись сказал казак. — Но чего тебя приспичило ехать? Что только люди подумают?

— Жить без него не могу! Истомилась вся! — горячо выпалила своё наболевшее Варварка.

Казак покраснел, набычился.

— Вот возьму возжи, да отхлестаю тебя за такое дело! — пригрозил он. — Ты что на мои седины позор кладёшь! — он поднял кулаки и грозно пошёл на дочь.

Варварка не отступила. Горящими глазами она смотрела на отца.

— Посмей только! Зарежусь или утоплюсь! — с мрачной решимостью сказала она.

Он взглянул ей в очи и понял, что она и на самом деле не отступит от задуманного. Казак помрачнел и отошёл от дочери.

— Езжай тогда немедля с моего двора, чтобы разговора обо мне не было! — сурово отступился он от дочери. Казак распахнул ворота, и Варварка выехала со двора.

Казачка добилась своего и тёмной ночью привезла в Магнитную фельдшера. Осмотрев учителя, он признал его состояние тяжёлым. С этого часа Варварка дни и ночи не отходила от постели Кирика Леонидовича. Каждое утро мы с Митяшкой бежали к школе узнать новости. Варварушка выходила к нам и, стоя за оградой, которая отделяла школьный участок от станичной улицы, внимательно оглядывая нас, спрашивала:

— Ну, как здоровы? Не набаловали сильно? Не докучаете бабушке Дарье?

Под её глазами синели тёмные круги, лицо похудело, вид у неё был придавленный. Много ночей не доспала она, тревоги и заботы придавили казачку. Не было прежнего беззаботного смеха и блеска в её взоре.

— Ну, как там Кирик Леонидович поправляется ли? — деловито осведомлялся Митяшка: — Выдюжит поди!

— Как будто страшное минуло! — спокойным голосом отозвалась казачка.

Ободрённые мы убежали.

— Скажи на милость, такого человека не стоило беречь, а вот жалко! — рассуждал Митяшка. — Ох, и доброе сердце у Варварки! Как ей жить с таким сердцем?

В смышлёных глазах мальчугана светилась забота. Мне тоже было жаль Варварку. Непонятно было её отношение к учителю и тот запрет, которым ограждали казачьи порядки вторжение в его жизнь этой сердечной и доброй женщины. Когда я обращался к старшим, то дед отмалчивался или односложно ронял:

— Не нам судить Варварку!

Казаки на мой вопрос двусмысленно посмеивались. Это оскорбляло моё чувство к Варварке. Её чистая забота, не считаясь ни с чем, желание спасти человека должны были вызвать в окружающих уважение, но по станице поползли грязные сплетни.

— Погоди вот вернётся Степан-ко, он за это ей косы расчешет: — грозились они.

— Ну и бабочка! Решительная бабочка! — гоготал тот же Дубонов, который дал Варварке коня для поездки в Верхнеуральск.

Но Варварка не обращала внимания на косые взгляды казачек, не замечала колкостей. Она бережно отхаживала учителя и выходила его.

В один из жарких дней мы с Митяшкой примчались к школе и ахнули от изумления. В тени ветвистого осокоря, в кресле сидел Кирик Леонидович и с улыбкой смотрел на солнышко. На траве, у его ног сидела счастливая Варварушка и не сводила глаз с больного.

— Кирик Леонидович! Кирик Леонидович! — позвали мы. Учитель повернулся, увидел нас и приветливо замахал рукой. До чего ж костлявой стала она! На его лице мелькнула бледная улыбка.

— Здоровы, молодцы! Здорово, дружба! — слабым голосом встретил он нас.

Однако, былого озорства ни в его взгляде, ни в его словах не было: что-то надломилось в нём. Глаза его теперь смотрели серьёзно, словно переоценивали мир.

Только Варварка, не замечая ничего, радовалась всему. Её речь по-прежнему стала бойкой, оживлённой, в глазах загорелись весёлые искорки. И хотя она сильно похудела и осунулась, но к ней возвращалась прежняя радость…

Прошёл месяц. В Ильин день прогремела гроза и шумные потоки пробежали по станичной улице, смывая сор, грязь и унося их в Яик. Мы с Митяшкой, засучив шаровары, шлёпали босыми ногами по лужам, на поверхности которых прыгали пузыри. Ребята звонко кричали на всю станицу:

Дождик, дождик, перестань,

Мы поедем на Иордань!..

Шёл спорый дождик и одновременно светило солнце, а на востоке, в стороне, где очистилось небо и темнела гора Атач, из края в край неба сверкала радуга. Легко и хорошо дышалось.

Из Варварушкина куреня только что ушёл Кирик Леонидович и казачка, примостившись под навесом крылечка, любовалась отходившей грозой.

Прошумел дождь, только что обсохла земля и на станичную улицу вкатилась двуколка. Она бесшумно и быстро промчалась через всю станицу и остановилась у куреня Варварки. Бабушка выбежала за ворота.

— Ой, никак Степанко прибыл! — всплеснула она руками и убралась в избу.

На самом деле приехал казак Степанко. Завидя его, Варварка вскрикнула, схватилась за сердце. Она медленно поднялась со ступеньки и, безвольно опустив руки, пошла навстречу мужу.

— Что не ждала! — крикнул он злым голосом: — Прослышал о твоих заботах!

— Степанушко, на людях можно и не говорить об том! — тихо и покорно сказала казачка.

— Это отчего же? — выкрикнул Степанко, видимо изрядно подвыпивший. Он вихлялся, явно измываясь и наслаждаясь смущением жены. Кругом двора, из-за плетней уставились сотни глаз, с любопытством разглядывая, что будет дальше.

Вместо приветствия, пьяный Степанко сорвал с головы жены платок и вцепился в волосы. Он с ожесточением стал избивать Варварку. Странно, казачка охнула, но не отбивалась. Из-за плетня грубый и злой голос казака выкрикнул:

— Поучи, поучи её, Степанко!

— Гулящая! — кричали у ворот сбежавшиеся казачки.

Варварушка вырвалась от пьяного мужа и убежала в избу. Степанко не пошёл за ней в свой курень. Пошатываясь, он вышел на улицу и отправился к Потапу Дубонову. Там он до беспамятства напился и ночевал на базу, на голой земле, не добредя до своей избёнки…

Бабушка не вышла из горницы и, прислушиваясь к стонам Варварушки, крестилась и охала. Дед крутил головой и в раздумьи повторял:

— Н-да, вот как вашу сестру! Н-да!..

— Бабушка! — не утерпел я: — Да как-же он смел её так?

— Смел! Он же законный супруг, — печально отозвалась старуха. — От него никуда не уйдёшь! На краю света сыщут и доставят!

В курене соседки было темно и молчаливо. Даже Митяшка и тот забился куда-то и не подавал признаков жизни. Никто не знает, что в эту ночь передумала Варварушка. Я много раз ночью просыпался в тревоге и вглядывался в оконце. Наступили безлунные ночи и на улице стояла густая непроницаемая тьма. Где-то тявкнула собака и сейчас же смолкла. Мне стало невыносимо душно и от спёртого тяжёлого воздуха в избе, и от мыслей, обуревавших меня.

«Что теперь будет с Варварушкой? — думал я. — Неужели она покорится Степанке? Неужели не уйдёт навсегда к Кирику Леонидовичу?».

Утром чуть свет я выбежал на двор и услышал тихие голоса соседей. На скамье перед избушкой сидели Степанко и Варварка и мирно разговаривали. На голове казачки белел низко опущенный на лоб платок. Под глазами её расплылись страшные синяки от вчерашних побоев. Варварушка сидела притихшая, прислушиваясь к тому, что говорил ей муж.

Сегодня Степанко был неузнаваем. Вчерашнее ухарство и злобивость с него, как ветром сдуло. Он смиренно склонил голову и упрашивал жену:

— Не уходи, Варварушка, не уходи! Всё забуду, прощу, только не уходи!

Она жалостливо посмотрела на мужа и отрицательно повела головой.

— Нет, Степанко, — решительно сказала она: — Не жить нам с тобой! Ну, какая жизнь, коли не люб ты мне!

— Я зарежу его! — вспыхнул Степанко.

На мгновенье Варварка оживилась этой вспышке, потом поникла и сказала спокойно:

— Для чего это, Степанко! Этим не поможешь, не вернуть тебе моего сердца!

Степанко то корился, то повышал голос, но под взглядом жены быстро смирел. Так они долго сидели на дворике, перед своим домиком, то мирно беседуя, то пререкаясь…

Прошло два дня и вдруг Варварка исчезла со двора. Не было её целый день, не пришла она и к ночи в свой курень Не нашли её и в школе. Кто говорил, что видели её у Яика, где она сидела склонившись над омутом и смотрела на бегущую воду.

Кто говорил, видели её в степи шагающей в город. Пьяный Степанко вернулся домой, прошёл в комнату, где стояла кровать, — здесь всё было пусто и нетронутой стояла постель. В углу боязливо жался Митяшка.

— Где Варварка? Куда ушла? — спросил у мальчугана казак.

Впервые Митяшка заплакал.

— Ой, дядечко, страшно мне! — прошептал он сквозь слёзы. — Боюсь, кабы беды не вышло!

— Замолчи, дурень! — прикрикнул на него казак.

Шатаясь, Степанко вышел на двор, кричал, звал жену, грозил, заливался пьяными слезами. Однако, на его зов никто не отозвался.

Варварушка с той поры исчезла навсегда, как исчезает степное марево в знойный полдень. Появилось и растаяло…

Митяшка с прикушенной губой мрачно расхаживал по станице. В доме священника окна были распахнуты настежь и, как в прошлый раз, под одним из них сидел Кирик Леонидович и перебирал струны гитары. Тут же вертелась Любочка, угощая гостя чаем с вишнёвым вареньем. Сегодня Митяшка не подошёл к окну. С глазами полными слёз он молча прошёл мимо дома. И минуя его, он с большой горечью обронил:

— Нет нашей Варварушки!

9. НЕЗАДАЧЛИВЫЙ КЛАДОИСКАТЕЛЬ

Однажды я зачем-то полез за божницу и там обнаружил какую-то затёртую тетрадь. В ней малограмотным почерком были записаны странные сведения, которые сильно меня заинтересовали. Запись называлась довольно таинственно:

«Роспись кладам, которые таятся в марах и ярах кругом по степи, что под Магнитной, где на примете сказываются нечистые места».

Эта тетрадь несомненно принадлежала деду. Я с жаром набросился на неё. В ней оповещались совершенно чудесные вещи. Я был потрясён беззаботностью деда. Ведь он мог бы мгновенно разбогатеть и купить пару коней! По всей вероятности, он забыл про эту тетрадь. В рукописи значилось:

1. Закопаны суть золотые червонцы в Магнитной, там, где ранее был попов двор, под колодою и под старинным осокорем, в казачьем казане. Схоронил казак пришедший с войны Туретчины да помер.

2. На верхнеяицкой дороге, под горой Извоз, подле самой дороги, от рощи три шага закопаны казан и горшок с деньгами.

3. На десять верстов пониже Магнитной потопла лодка Пугачёва, ныне затерта илом и песком. А в той лодке неисчислимая казна: полно серебра и золота, а поверх всего горит, как жар, икона. Заклята та поклажа на 300 лет, а отзывное слово неведомо.

4. В Кизильской у мара, что справа у дороги, зарыто 12 нош серебра в большом чугуне, покрытом железным листом. Добро принадлежало пугачёвскому атаману «Белой Бороде». Клад тот дастся в руки только казаку.

5. За Яиком, возле красного умёта[10] казак, возвращаясь в 1812 году с французской войны, заболел, а близ того места есть сосна, а на той сосне казак вырезал саблю и пику и под тою же сосною выкопал неглубокую яму и положил там в сакве походной большое количество денег, червонцами. Не доехав до дома, он помер, сознавшись священнику…

Я долго и упорно разбирал каракули и руки мои тряслись от возбуждения.

«Эко, сколь добра тут описано! Можно и поживиться!»

Но вот беда, чем дальше я читал «Роспись кладам», тем дело становилось труднее. Каждый клад был заклят и надо было знать отповедь заклятию.

Аккуратно свернув тетрадь, я положил её за божницу, на старое место. Меня жгло любопытство: «Неужели бывают на свете такие скрытые богатства, вокруг которых близко ходят люди и не могут их взять?»

Чтобы не возбудить подозрений, я осторожно навёл беседу с Митяшкой на эту тему. Казачонок разом загорелся и с полной искренностью стал мне рассказывать:

— Да то испокон веков звестно, что кругом тут по степу в марах, да в яриках, золото лопатой гребли! Места тут есть заклятые, а там богатства несчесть! Да ты слушай, что я тебе расскажу…

Мы сидели на коряге, над омутом; спускались сумерки и оттого наша беседа о кладах приняла ещё больше таинственности. Мне становилось страшновато от близости омута и от рассказа Митяшки.

— Так ты слухай, что случилось с одним нашим магнитогорским казаком Бескручинным, — начал он. — По приметам да по слушкам, которые наш казачок выспросил у людей, да ненароком подслушал, он отыскал один марок у лесочка и принялся отрывать клад. Ночь выпала тёмная, тихая, но звёзды по всей Большой Дороге[11] сияли. В ту минуточку, когда наш казак с наговорками в первый раз ударил заступом в землю, звёзды, как одна, погасли. И стало так тьмуще, как в погребице. Однако, храбрый казак не испугался, а поплевав на руки, глубже запустил заступ в землю. И тут, братику мой, откуда что возьмись, с полуночной сторонушки вдруг завыло, застонало, налетел со степу вихорь и погнал через марок куяны[12]. Они будто живые прыг да прыг. Ей-богу, страшно, а наш казак не струсил, глубже копает, ушёл уже в землю по колено и тут…

В это мгновенье в омуте сильно плеснуло, я вздрогнул и со страхом оглянулся. За спиной засверкали вечерние огоньки станицы, с востока надвигалась синяя ночная туча. Я схватил Митяшку за руку.

— Уйдем отсюда!

— Да чего ты испугался! — побледнев сам, успокаивал он меня. — Да то рыба в бучале взыграла! Ну, так слухай дале…

Казак роет, а буря-то и утихать начала, и куяны перестали через него катиться, да только опять зачались стоны, да вой, и вот на степу, в ночи послышались казаку голоса, великое множество голосов, тут раздался конский топот, будто Орда шла и бряцала оружием. И всё ближе к мару, в котором рылся казак. И не успел он оглянуться, братики мои!..

Митяшка прижал ладошку к щеке и в упоении растянул последние слова.

— И что же он видит перед собой?! А видит он, как есть перед ним на дороге выстроилась рать на добрых конях, в старинных пансырях, а глаза у людей и коней, ровно угольки горят, а из конских ноздрей огнистый пар валит. Казак наш, конешно, струсил. Разве одному управиться с этаким воинством? А как только он струсил, то тут и пошло, люди затараторили не по-нашински, кони заржали так, как ржёт только один «он».

Митяшка не сказал кто «он», но я понял о ком идёт речь и потому со страхом посмотрел в тёмный омут. Там было тихо, медленно кружилась вода. Склонённая ветла промывала свою гибкую зелёную бороду в бегучей воде. Всё-таки стало страшно, но Митяшка не сдавался и продолжал:

— Тут поднялся стук-бряк, скок-топот, пальба из пищалей. Ух и загремело! Казак оклемался[13] — ясно кто пальбу затеял, выскочил он из ямы да пустился бежать, а нечистая рать за ним… Так и гналась по пятам до самой околицы. Тут разом вся мара исчезла, как в землю провалилась, и ноченька вдруг засияла звёздочками да ясным месяцем. Да к часу и петухи подоспели. На всю станицу закричали: — Ку-ку-ре-ку!.. Бегим отсюда! — вскочил Митяшка, схватил меня за руку и мы во весь дух пустились к станице…

— Бабушка, ты мне окажи по совести: впрямь у нас на степи клады оберегаются? — пристал я с вопросом вечером к старухе.

Глядя на моё пытливое лицо, старуха улыбнулась и ответила:

— А ты об этом спроси у дедушки! Он все мары да яры тут поизрыл, всё богачество казак ищет!

— Уж не по той ли записи, которая за божницей лежит? — вырвалось у меня.

— Скажи-ка, малый, а хитрый! Ну, ну! — лукаво прищурилась бабушка на меня. — Ужотка успел слазить и отыскать. Смотри не говори деду, нечасом разозлится!

— Чего ему обижаться? — недоумевая, спросил я.

— Как чего? Да он до сей поры не угомонился, только ноне малость застыдился. Больно много у него неприятностей с соседями вышло из-за курок и свиней!

Старуха незлобиво засмеялась, вспомнив про старое. Не ожидая моих расспросов, она с улыбкой рассказала:

— Где-то он прознал, что есть ходячие клады. Сказывали ему, что однажды ямщик во степи наехал на шатучую кобылу да ударил её кнутовищем, — она и рассыпься кладом да всё старинными золотыми и крестовиками. Вот как! Другой этакий удачник заприметил, что свинья взбрела на огород, ну известное дело, выбежал из дома, схватил полено да по свинье, она завизжала и рассыпься кладом, да таким ещё, что полстаницы можно купить. А то среди степи один удачник на курочку набрёл, она и не убегает от него, он возьми да и кинь в неё шапкой, — она и рассыпься золотыми лобанчиками!

В глазах старухи светились озорные огоньки. Она усмехнулась и, положив сухую ладошку на мою голову, сказала:

— Ты хоть рот закрой, а то ворона залетит! Ишь, как затикавился[14]… Ну, как про это прознал дедка Назар, то будто ополоумел: завидит где свинью на улке, сейчас хвать полено и за ней. И сколь ни бил, ни одна лобанчиками не рассыпалась. А в прошлогодье он соседской свинье хребет переломал, ну и греху было! Насилу разобрались!

Бабушка отмахнулась, и посмеиваясь, пошла к печке; там на таганке в котелке закипела похлёбка.

— А ну тебя, разговорилась тут! Ты лучше с самим дедушкой поговори. Он охоч до таких разговоров, только исподволь к нему подступись! — тихохонько подсказала она. — Он у нас до старости дожил, а всё за жар-птицей гоняется. Ах, старик, старик!

Дедушка на самом деле бредил кладами. Когда ему приходилось очень трудно, и в доме ничего не оставалось, он не унывал и всегда подбадривал старуху:

— Не кручинься, старая! Вот погоди разрою марок у Авдеева околка и враз разбогатеем. Намечается там клад, непременно!

Года за три до моего приезда в Магнитную он долгими днями бродил по степи с заступом, разрывая степные курганчики. Однако, все надежды старого казака оказались тщетными. В раскопанных марах ничего не находилось или отыскивались только кости и ржавые наконечники стрел. Свои неудачи дед приписывал тому, что у него нет «вызывной грамоты», по ней-то и отчитывают секретной молитвой клад. Да к несчастью дедушке до сих пор не удалось раздобыть известной колдовской разрыв-травы, или хотя бы цвет папора[15], который цветёт раз в году, в ночь под Ивана Купала.

Всё оказалось не так просто, как думал я первый раз… Уж очень много нечистой силы охраняет всякие клады. В таком смутном томлении ходил я однажды по базу, раздумывая о кладах, когда к нам в курень пришёл бойкий старичёк с котомкой за плечами и упросился на ночлег.

— Да ты отколь бредёшь, добрая душа? — пытливо спросил его дедушка.

— Иду из-под Златоуста, горщик я старинный, из рода в род у нас в семье все горщики. Ну, вот дела и выгнали…

Дед насторожился и строго сказал:

— Заводский стало быть!

— Да заводишками и живём. Для заводов и стараемся! — словоохотливо подтвердил старик.

— Так чего ж тебя к нам занесло в степную сторону? Тут и заводы-то за сотню вёрст отсель!

— А я за кладом пришёл! — весело отозвался старикан.

Мне думалось, что я ослышался. Но старик говорил серьёзно, и своею откровенностью сразу покорил сердце деда. Можно было подумать, что он знает старинную дедовскую слабость.

— Что ж милости просим! Ночуй, добрый человек, угла нам не жалко, а покормить покормим, чем бог послал. Скидывай мешок, да устраивайся! — приветливее заговорил старик со странником.

Горщик снял с плеч дорожный мешок и, устроив свою поклажу под скамьей, присел к столу. Бородёнка у него была реденькая, козлиная, глаза серые, но зоркие и цепкие: всё-то он видел, за всем следил.

Между тем бабушка вздула на припечке огонёк и через полчаса в горнице разлилось тепло; густые тени заколебались на стенках. Скоро подоспели и горячие щи, старика накормили, и он понемногу разговорился с дедом. Оба пересели к камельку, где по раскалённым углям перебегали быстрые синие язычки пламени.

Дед встряхнулся и обронил:

— Вот я тож, который год ищу клад, да всё мимо. По усам текло, а в рот не попало!

Ласковым сверканьем манили золотые угольки в камельке, а в зрачках гостя шалили искорки. Прищурясь на уголёк, он неторопливо отозвался:

— Что ж, дело хорошее, казак! Только скажу тебе, клад кладу рознь. Иной клад положен, примером сказать, в землю спроста, так сказать, для обереженья казны. Жил-был на белом свете, слышь-ко, скопидом такой, накопил казны бездну, а тут смертный час к нему подошёл. Как тут быть? С собой лобанчики на тот свет не заберёшь, там никакая монета, скажу я вам, не в ходу, а оставить добро людям жалко! Конечно, остаётся одно, — зарыть казну в землю. А на зарытое по жадности кладётся такое заклятие: «Будь ты, казна моя, проклята отныне и до веку! Не дайся, казна моя, никому: ни старому, ни малому, до скончания века!» Или ещё почище заклятье есть. Вот послушайте: «Лежи, моя казна, сто годов в мать-сырой земле, лежи тихо, да смирно. Дайся, моя казна, кто в церковь божию не ходит, отца-матерь не почитает, посты и законы не соблюдает, людей обманывает, нищей братии не помогает, честность и доброе словечко не уважает. Дайся ему, моя казна, не в корысть, не в радость, дайся на пагубу души и тела, и в сем и в будущем веке!». Вот как! Придёт минутка и лукавый наведёт человека на след, подсунет скрытую казну какому отпетому молодцу. За этот клад бес, слышь-ко, не держится, от силы старается его сбурить. От такого клада добра не жди! Завидел, батенька, что поблазнило таким кладом, беги без оглядки. Это не чистый клад, а заклятый!

Дед Назар смотрел в рот гостю, по душе ему пришлись его рассказы. «Ай-да, старик!» — восхищались им глаза дедушки. Да и все мы присмирели: уж очень занятно странник вёл свой сказ.

— Нет, мне такого проклятого клада не надо! — сказал казак. — Вот бы мне хороший клад отыскать. Зажил бы я со своей старухой!

— А хороший клад, добрый человек, нечаянно в руки не даётся! — уверенно сказал горщик. — А уж коли кому дастся, так задарма не придёт, не за спасибочко! Нет! Такой по заветному вещему слову выходит из земли и даётся человеку!

Старик помолчал, подумал и, видя, что старый казак не сводит с него пытливых глаз, сказал:

— Я вот горщик и много по горам брожу, и там, казак, есть клады особые, в каменных подвалах они хранятся. До поры, до времени, слышь-ко, никому их не добыть: ни простому, ни терпеливому, ни удалому, ни счастливому.

— Что ж такие за клады? — удивился дедко. — Отчего ж они в руки не даются, по какой причине?

— Отчего? Тут большой разговор, казак. Есть досуг, послушай одну байку, да разумей, что к чему…

Горщик подался к огоньку, где золотые угольки подёрнулись сизым пеплом. Огонёк засыпал, но нежное тепло всё ещё струилось по горнице.

— Слушай! — сказал горщик: — То дело с моим дедом приключилось. И тут, слышь-ко, всё истинная правда, без вранья. Дед мой был из беглых, человек шатучий: на демидовских заводах робил, да к тому-же отменный зверолов был и по лесам по той самой причине хаживал немало. Запало ему в голову своё счастье отыскать, — в лесных пустыньках раскольницкие старцы надоумили его копать клады. Вот он и копал на-тайне. Скажу вам, всякое попадало ему под руку. Однажды попался в яме большущий кирпич, совсем не схожий на наши: плоский и больно широкий. На том кирпиче рука отпечатана, человечья ладонь с пальцами, да такая большущая, ужасть какая! В старину выходит богатырь тот кирпич делал, да на сырце, как охватил его, так и отпечатал свою рученьку. Эх, и людишки были! Ну, так вот дедушка ходил по разным приметам, копал ямы, но ничего путного не находил: то лошадиную голову отроет, то человечьи кости, то горшок с угольем, то ржавые копьянки, то ерунды, ни в грош цена. Вот оно как! И шёл он раз домой под вечерок, устал, да на старой гари на пенёчке присел отдохнуть. Вытащил он из-за пазухи краюху свежего хлеба, закусывает себе, да вокруг поглядывает. Известно зверолов не может, чтобы лес не послушать!

Закусывает старик и видит — из норки, что под ближней корягой, бурундучок вылез, присел и мордочкой повёл. Дед не знамо по какой причине, но только не спугнул его, а сидит, сам не шевелится. Ладно! Бурундучок обнюхал деда, а не убег. Дивно! Поглядит-поглядит на деда, да и в норку, там своё дело сделает, потом выскочит и лапками сор из норки отгребает. Забавно деду на это глядеть, до чего хлопотлив, да хозяйственен зверюшка. Главное, нисколько старика не испугался. Смекай тут, казак! Долго так сидел дед да любовался на зверюшку, да тут в голову запала вдруг мыслишка: — Дай, покормлю его! Тож, поди, тварь толковая!

Отщипнул дед кусочек хлебушка и бросил к норке. Бурундучок зря не кинулся, споначалу обнюхал кусочек, а после того схватил его и в норку. Через минуту, альбо две, глядит дед, зверюшка вместе с землёй тихонько выкатывает серебряную копеечку, за ней другую, третью…

— Батюшки мои! — возрадовался дед. — Тут не спроста это! Сам клад в руки даётся! И то впрямь по честному сказать, шутка ли! В самое короткое время бурундучок натаскал из норки горстку серебряных копеечек. Дед сотворил молитовку, сгрёб денежки и на село, как ни в чем не бывало! А бурундучку в отплату полкаравая оставил. Ешь, на здоровье!

— Дедушко, а ты не врёшь? — не утерпел и перебил я старика.

— Ты что! — нахмурил брови дед. — Кто тебя просит встревать в беседу. Нишкни!

Он сурово посмотрел на меня, но гость нисколько не обиделся моему вмешательству, лукаво улыбнулся и оказал в мою сторону.

— А уж так издавна повелось, молодец: не любо — не слушай, а врать не мешай!

— Ну говори, говори, что дале-то случилось! — торопил дедушка.

— А дале известно, что могло приключиться. На такой радости мой старик припёр в кабак и загулял, ой, и шибко загулял! Известно, возжа под хвост попала. Дружков угостил и всё до копеечки в кабаке спустил. А спустивши всё до копеечки, подумал:

— Эх-ма, промах я сделал! Не всё, поди, с бурундучка получил! Да и бурундучок ли то ещё был, кто ведает? Поди, клад поблазнил!

От таких дум человеком совсем овладела жадность. Под хмельком, как был из кабака, слышь-ко, дед и пошёл прямо на гари отыскивать знакомую местинку. «Вот, думает, коли нагребу богатства!»

Пришёл он сам-друг, местинку-то сразу признал, присел на пенёк и стал выжидать. Как и в тот раз, бурундучок шасть из норки, а дед возьми да и кинь ему кусочек калача. И что ты, казак, думаешь? Бурундучок уволок калач в норку, а из норки вынес ключик. Не простой ключик, из дорогого камушка. — «Ну, думает старик, вот когда счастье привалило. Сумей только сивый не упустить его из рук!» Повертел-повертел он в руках ключик и думает: «Что же с ним робить? Из каких сундуков открывать богатство?».

Тем часом старик, сам не примечая этого, подошёл к бурундуковой норке и стал подкапывать землю. А она, слышь-ко, сама осыпается, вот осыпается. Так и падает вниз, будто в прорву! И ни бурундучка уж, ни пенёчка, а сделалась на том месте глубокая яма. Заглянул дед и видит, что это вовсе и не нора, а погреб и в него дубовая дверь, а на двери замок. У деда, конечно, руки задрожали. И впрямь, счастье привалило: лови, знай, не зевай! Он спустился в яму, стал перед дубовой дверью, осенил себя крестным знамением и драгоценным ключиком отпер замок. Вошёл он в подземелье, по первости, известно, мрак, а потом ровно по бархату, заструился ласковый да тёплый голубоватый свет. Будто светлячки в ивановскую ночь, заискрились во тьме огоньки: голубенькие, зелёные, красненькие, жёлтенькие…

Дед огляделся и видит: в одном углу стоит бочка, в другом — другая, в третьем — третья, в четвёртом — четвёртая. Подошёл дед к первой бочке, а в ней вино и тут ковш плавает. Пей, не хочу! Подошёл старик ко второй бочке, а в ней полным-полно медяков! Бросился дед к третьей, а там серебро. Рублевики и все чисто демидовские, доброй чеканки! Он — к четвёртой бочке. Батюшки-светы! У старика в глазах зарябило. Четвёртая-то бочка полна золота!

Что тут делать? Дед ухарь был, смекалист. Он проворно сапоги долой и давай нагребать золото. Насыпал доверху, связал голенища за ушки опояской, едва-едва взвалил на плечо и, пошатываясь, пошёл к выходу. Вот и порожек, да вестимо тут лукавый попутал, вспомнил старик про вино и потянуло его хлебнуть ковш-другой. Зачем дело стало? Вино-то рядом в бочке! Поставил дед сапоги с золотом на землю, подошёл к бочке с хмельным, зачерпнул ковшик, ну и бывай здоров! Вино баское[16]. По душе старику глянулось. Выпил он ещё ковш, а там третий, а за ним четвёртый. Охмелел старик, повеселел. И отчего не повеселеть: и вино хмельно, и золота бездна! Выпил старик изрядно, забрал золотишко да к выходу подался. Но не тут-то было! Дверь-то ни в какую: ключ не подходит, свет погас и опять тьма кромешная. Хоть глаз выколи, ничего не видать! Обшарил старик всё подземелье, а выбраться никак. Измаялся дед, опустил сапоги с золотом на землю и тут опять всё засияло, дверь готова раскрыться. Старик обрадовался, сгрёб сапоги с золотом, да к выходу. Ан опять всё разом сгасло и дверь ни в какую! Что за оказия? Возьмет золото, сгаснет свет, дверь не открывается, опустит клад на землю, огни засверкают и выходи, куда хошь! Вот так притча! По пьяности старик и не смекнул, что к чему, а когда смекнул, то волосы на голове дыбом, мороз по коже продрал и ноги подкосились. Наконец-то, надоумился старый: заколдован тот клад! И мешает ему нечистик вынести добро. Однако, старик понемногу пришёл в себя, да и по правде сказать хмель-то испарился. Он тут молитовку сотворил, да клятву дал: «Унесу золото, всему обществу будет на пользу!»

Только пообещал это, тут и свет заструился и ключик в самый раз в замочную скважину подошёл, и всё к месту пришлось. Дед свободно перешагнул порог и на свет божий выбрался. И только из подземелья убрался, как вслед кто-то крикнул:

— Ну счастье твоё, молодец, что спогадался дать добрую клятву, а то ни тебе бы не выбраться, ни добра не видать!

Вышел дед на дорогу. Сапоги портянками заткнул, чтобы золото не сверкало. Утро давно занялось, впереди и село замаячило, дымок над трубами вьётся. «Ну, думает дед, всю ночь провозюкался, а всё же добра изрядно нагрёб!»

А тут по дороге едет знакомый мужик.

— Откуда ты, Демьянушка? — спрашивает он и приглашает его сесть на телегу.

Ну, старик, не говоря лишнего, взгромоздился на телегу. Известно, с тяжёлой ношей не под силу тащиться на село.

«Вот, думает он, всё одно к одному хорошо сотворилось. Теперь, брат, шалишь, заживу. Ой, заживу! Другим завидно станет!»

Мужик вдруг обернулся и спрашивает деда:

— А ты ведь обществу обещал послужить!

Старик не растерялся, хоть и удивительно совпало слово.

— Ну, что мне до общества! Люди и без меня проживут, не для них старался!

И только сказал это: сразу ни мужика, ни телеги, ни золота. Лежит он среди дороги, голова с похмелья трещит, а на селе петухи поют…

Горщик смолк, склонил свою головку с седым хохолком и хитренько посмотрел на дедушку.

— Чул, как обернулось дело? — с лукавинкой спросил он.

— Скажи на милость! — покачал головой дед. — Надо же ему толику было на общее дело отпустить!

— Вот то-то и оно! — сказал старик. Схватясь за бок, закряхтел.

— Ох, и бок, что-то ломит. Всю путь-дороженьку намаялся. Надо знать, простыл! — пожаловался он.

— Ты, дед, не приставай боле, дай человеку с дороги передохнуть! — вступилась за прохожего человека бабушка.

Деду очень хотелось ещё послушать горщика и самому кое-что о кладах рассказать, да было поздно. Нахмурясь, он уступил бабушке. Странник улёгся на скамью под окном, укрылся старым полушубком хозяина и скоро захрапел. Но старый казак долго не мог угомониться, всё о чём-то шептался со старухой.

И только я да кот Власий Иванович, забившись в свой уголок, лежали и помалкивали. Думалось мне соблазнить Митяшку и уйти с ним в степь отыскивать сказочные сокровища. С этими мыслями я и уснул…

Горщик проснулся раненько, умылся и собрался в дорогу. От завтрака он отказался.

— Вот дойду до места и перекушу. Пока прохлада, только и бежать по росе! — весело сказал он.

Гость поклонился старикам и вышел из домика. Дедко, однако, не угомонился и вышел вслед за горщиком. Он нагнал его у ворот и остановил.

— Погоди, чуток, милый человек, — позвал он гостя. — Надо спросить у тебя словечко!

Старик послушно обождал, глаза его прищурились на солнышко.

— Эх, и погодушка ноне жаркая будет! — сказал он ласково.

Дедушка подошёл к нему.

— Слышь-ко, — прошептал он. — Так ты за кладем пошёл? Аль наврал вчера?

— Ну, что ты, батюшка, зачем же мне врать? За кладом иду, отец, за кладом! — глаза его стали лукавыми.

— Может скажешь, где клад тот, и я с тобой пойду! — заискивая, сказал старый казак. — У меня есть и роспись, только вот словечко не знаю заветное!

— Эх, мил-человек, у меня клад особый, в большом каменном сундуке он хоронится! — весело заговорил горщик: — А сундук этот э-вон! Гляди! — показал он посохом на гору Магнитную. — Вот она, милая! Тут и клад! Только вот не домыслю я, когда будет найден ключик к тому ларцу, чтобы народу нашему сокровища открылись… Ну, пошли, что ли со мной! — предложил он деду.

Раскрыв в удивлении рот, старый казак не двигался с места. Он не знал, то ли рассердиться на старика, то ли принять всерьёз его предложение. Между тем, горщик махнул рукой и легко, спорким шагом зашагал к горе Магнитной.

Дед покачал вслед головой.

— Пойми его: безумец или умная башка! Ишь, где клад надумал искать, да мы этот клад с восхода и до темна зрим, а что толку!

Он вздохнул и разочарованно побрёл в курень.

10. СКАЗОЧНАЯ ГОРА

В тихие вечера, когда из-за холмов выкатывался золотой месяц и дрожащий свет его зеленоватым потоком проникал в горницу, отчего в избушке всё видоизменялось и принимало таинственный смысл, хорошо было посидеть под оконцем и послушать бабушкины бывальщины.

Вдали за рекой Уралом голубели лысые холмы. За оконцем ветер поскрипывал флюгерком. Присев рядом со мной и, устремив взгляд на заречные холмы, тихим журчащим голосом бабушка рассказывала:

— Горки, слышь-ко, за Яиком у нас особые. Вот что сказывали старые люди. В давнее время нашею степью проходил с казачишками и с гулевым людом сам батюшко Емельян Иванович Пугачёв. Тогда тут, в нашей ковыльной сторонушке, только и были казачьи крепостцы: наша Магнитная, да Карагайская, ещё Кизильская и Петропавловская да Степная. Ноне тут посохранились одни станицы, крепости-те пожгли, а то развалились. Утихомирилась Орда, вот и стало всё ни к чему! По этим крепостям в той поре и шёл батюшка Емельян Иванович. Крепости сдавались ему, солдатишки перебегали скопом. Жаловал он казаков крестом и бородою, реками и землями, свинцом и порохом и вечною вольностью. А мужикам сулил свободу от помещиков.

Дошёл, слышь-ко, Емельян Иванович до нашей Магнитной крепости, тут и бой был, крепость-то взял и с кем следоват расчёлся…

Вон там, у холмов и стал лагерем он со своим войском. Тут он и погуливал. Поднялся он, наш родимый, раз на горку и вдруг дивно стало. Идёт, подковки на сапожках шибко камень притягивают. Понял Емельян Иванович, что не простая та скала, а особенная. Приказал ломы принести. Собрались горщики, стали гору долбить. Крепкие и тяжёлые куски зазвенели под ударами. Оглядел Пугачёв куски камня и приказал своим ближним:

— Копайте, детушки, эту гору, выжигайте из неё железо. А из того железа робите копья да сабли, лейте пушки да ядра! Нужны они нам, никак без них не обойтись!

С той поры и назвали люди горки заречные Магнитной горой. Вот вышло как!

Старуха зевнула, перекрестила рот.

— Осподи, грехи наши тяжкие! — вздохнула она и, пожевав беззубым ртом, продолжала: — Царь-то Николай Павлович землёй тут одарил наших казаков, ну и гору-то, почитай, казаки считали своей, ан не вышло так, хозяева Белорецкого заводишка омманом за собой гору закрепили, ну и пошла тут великая тяжба. Годи, о ней в другой раз, а только так и повелось: летом наезжают из Белорецка штейгера и горщики и месяц-два-три долбят камни, да в отвал сваливают, а зимушкой по санному пути грузят и везут на завод. Конечно, обидно то стало казакам, как только наедут возчики добро увозить, так и драка. Однако, хозяин завода и тут нашёл уворот: как только казачишки зашебаршат, так им ведра три водки, ну и пированье. Так и пропировали станичники свою гору…

За окном стояла призрачная ночь. Луна катилась над осеребрённым ковылём. Блестели росы. Зевнув ещё раз, бабушка спохватилась:

— Ох, ох, и разболталась я старая, а поди давно пора на покой, все косточки гудят!

Бормоча, старуха укладывалась спать, а я долго не мог уснуть. Тишина наполняла горницу, а мне всё думалось о чудесной горе, «которая вся из железа»…

Мы не раз с Митяшкой, сев в бударку, переплывали Урал и забирались на гору Магнитную. Манили нас туда созревшие вишни. Холмы по склонам густо были одеты карликовой вишней. Росла она не выше двух пядей: но всё было, как в большом саду. И листочки на тех вишнях большие, и ягода крупная, густо пунцовая и сладкая. Наедались мы с дружком досыта сладкой и сочной вишней. И каждый раз меня удивляло: «Почему люди назвали эти холмы Магнитной?»

Взобравшись на Маячную горку, на которой стоял высокий посеревший от ветров и дождей маяк, построенный топографами-триангуляторами, мы долго любовались сопками.

— Где же гора Магнитная? — спросил я Митяшку.

Он неопределённо обвёл вокруг руками и сказал:

— Э-вот она! Все горы-то Магнитная и есть!

И на самом деле, гора Магнитная состоит из четырёх отдельных сопок: та, на которой мы стояли, называлась Маячной, затем на восход от неё лежала богатая гора Дальняя, на северо-запад тянулась Узянка-гора, а на юго-запад была Ежёвка. Тут жались к камням ветхие лачуги и сараюшки, в которых жили горщики, работавшие на белорецкого заводчика. А дальше распахнулась ковыльная степь без конца краю. Внизу, в глубокой долине, как стальной турецкий ятаган, изогнулся и поблескивал на полуденном солнце Урал.

На Дальней были нагромождены гигантские камни, и они, как магниты чудовищной силы, притягивали всё железное.

— Тут один барин часы испортил, — сказал Митяшка. — Взошёл на гору, покрутился тут среди глыб, а когда спустился, часы забаловали. Он к мастеру, а мастер и говорит: — Вы эти часики положите в шкатулочку на память: они намагнитились и ходить не будут! Тут вся гора, слышь-ко, железо-магнит!

«Вот он клад, о котором говорил ночевавший в курене деда горщик!» — подумал я.

Много лет спустя, из книг я узнал, что на Магнитной горе и впрямь побывал Емельян Иванович Пугачёв. А в начале прошлого столетия в ковыльную степь приехали немецкие учёные Е. Гофман и Г. Гельмерсен. Они поселились у холма в палатках и долго исследовали гору. В 1828 г. в Германии вышла книга этих учёных: «Описание Южного Урала». Весь мир был потрясён неожиданным сообщением этих учёных.

— На востоке России, в далёких степях, имеется целая гора из железа!

Многие, конечно, не поверили этому сообщению: слишком чудесным казалось оно. Да и трудно по тому времени было проверить это сообщение. Кому взбредёт на ум скакать за тысячи вёрст в пустынные ковыльные степи? Петербург — столица России — находился далеко-предалеко от этих мест, а железных дорог в ту пору не существовало.

Спустя много лет гору Магнитную посетил молодой русский учёный Карпинский, впоследствии президент Академии Наук СССР. Дедушка его очень хорошо помнил, ходил с ним на Атач, носил мешок с молотками и образцами.

— Шустрый и разумный был человек, до всего доходчивый! — вспоминал старый казак. — Жил-то он в палаточке, а на станицу часто заглядывал и любил с казаками потолковать. Вечерами бывало сядет на завалинке, а казаки ему песни поют.

— Вы бы, господин хороший, в марах, да в курганчиках покопались, там непременно богато нашли! — сказал ему однажды по откровенности дед.

— Неужели золото? — уставился он в деда, весь вспыхнув.

— Как придётся, а клад непременно отыскать можно! — уверенно посулил казак.

Учёный тихо улыбнулся и похлопал старика по плечу.

— Эх, милый человек, да вот он клад перед нами лежит. На всю Россию его хватит, только вот как его взять! — огорчённо сказал он.

— Вот то-то оно и есть, что его с собой не унесёшь в мешке! — не унимался дед, — а клад, который хоронится в курганчиках, укладистый, его и в карманах упрячешь!

Молодой учёный покрутил головой и сказал со смешком:

— Экий ты, старик, для себя жадный!

Оно уж так повелось: каждый только о себе и думал.

— Вот оттого клад этой горы не даётся в руки, что каждый только о себе думает! — вздохнул учёный и принялся за работу..

Пробыл он тут недолго и уехал. С его лёгкой руки в Магнитную стали наезжать учёные. В 1901 году в станицу прибыл профессор Морозевич, который подсчитал железный клад горы Магнитной. В четырёх холмах по его расчётам лежало сорок восемь миллионов тонн железной руды.

Казаки станицы Магнитной, прознав о подсчётах учёного, удивились:

— Послушай, как наврал человек! Разве гору он взвешивал? Ну, этот совсем ополоумел!

Однако, оказалось, что всё можно узнать. Профессор Заварицкий, который побывал на Магнитной позже Морозевича, поправил его. Он подсчитал, что в четырёх сопках Магнитной залегает значительно больше руды — восемьдесят семь миллионов тонн.

И чем больше исследовали гору над рекой Уралом, тем больше она открывала свои сокровища, из-за которых с давних пор между казаками станицы Магнитной и владельцами Белорецкого завода велась полувековая тяжба. Вот что рассказывал мне дедушка об этой упорной и запутанной тяжбе.

11. ВЕЛИКАЯ ТЯЖБА.

— Я ещё в те поры холостым был, когда последовала нам, оленбурхским казакам, царская милость. В те времена царствовал жестокий царь Николай Павлович. Под самые святки, в сороковом году последовал нам, казакам, царский указ, а по нему все земли, что лежат по левую сторону Яика, отдавались на веки-вечные оленбурхскому казачеству за верные службы. Прошёл может быть годик и казаки тут вспохватились: какие же земли, и сколь им отошло по царской милости? По распоряжению наказного атамана войско и приступило к выяснению тех земель, луговин, ильменей и гор, которые отошли. Известно, гора Магнитная тоже оказалась нашей. Так уж выходило по делу: раз кругом наши земли, гора Магнитная, стало быть, тоже наша, лежит-то она в нашей меже. Мы её тут взялись вымерять, и тогда враз сюда наехал наследничек Пашковой — владелец Белорецкого завода и напустился на казаков:

— Как вы смеете тут вымерять, рудники-то мои! Да я вас в острог закатаю за самоуправство!

Казака на испуг не возьмёшь. Казак и сам мастак орать, особенно, если хватит чару. Заводчик и его подручные — слово, казаки — сотню! Так ни к чему и не пришли. Казаки с горы не сошли, всё вымеряют. Видит Пашков — дрянь дело. Сел в экипаж и к станичному есаулу.

— Стоит ли нам ссору заводить, — сказал он ему. — Хочется с вами жить по-соседски, тем более у меня грамота на гору имеется.

Верно, предъявляет он есаулу старинную грамоту, которой все полтораста годов будет. В той грамоте так и прописано:

«Записать за Твердышевым и Мясниковым все найденные ими до сего времени рудники и по силе берг-регламента владеть ими и протчее»…

Есаул наш просмотрел бумагу и говорит:

— Бумага ваша царская, да утеряла силу, потому что новым царским указом перекрыта! Мы и сами рады с вами по-суседски жить, но вы к нам на станичную землю лезете!

Заводчик видит дело обстоит не так просто и говорит есаулу:

— Чьи тут земли — неизвестно, надо справки по документам навести в Оленбурхе. А пока наводят, чего нам ссориться, давайте лучше выпьем!

Есаул отвечает:

— Извольте, я согласен на это с вами, благородный человек, но только всем казачеством пить придётся!

Пришлось заводчику раскошелиться: трое дён пьянствовали казаки…

С тех пор так и повелось, известно казаку не сено на горе косить, не руду ему добывать, казачье дело — пика, сабля острая, дело походное, да песня молодецкая. Ну, как только снег по зиме стает, просохнет, да зашевелятся в отвалах рудокопщики, так они на гору и ну вымерять и гнать оттуда рудокопщиков: — Наша гора, да и только!

Опять, глядишь, катит заводский приказчик, Пашков-то в те поры в Санкт-Петербурге проживал из-за жены-барыни. Известное дело — модница, а на Белорецке не пофорсишь нарядами.

Ну, приказчик опять выставляет там сколько вёдер водки, а мы пьянствуем. Так и длилось ни мало, ни много 14 годов. Весело! Но в Оленбурхе тоже начальство сидит и ему пить-есть надо, завидки, поди, берут. Закопошились все. Наказной атаман нажал, а генерал-губернатор в пятьдесят седьмом году прислал сотника Пневского. Я в ту пору добрый казак был, в Севастопольской войне огнём крестили, всё помню. Пневский, видать, не промах был человек. Может и от наказного атамана совет был дан ему строгий: он обошёл грани и замежевали Магнитную гору нам. Казачья гора и вся тут!

Тут, братец мой, почище дела заварились: сцепились Пашковы со всем войсковым кругом. Собрались казаки на раду и порешили послать своих депутатов к министру финансов, потому горами и рудами он правил в те поры…

К министру казаки подъехали ловко. Чем они его взяли, теперь запамятовал, да и не в том толк, но только министр признал за казаками правду. Положил казакам владеть Магнитной горой, а Пашкову запретил разрывать Атачи. Оставить ему только три рудничишка, кои сто годов тому назад его прадеду отвели.

Тут на Яике завеселились, известно сам министр сторону казаков принял, не посмотрел на заводчика. Мы станичники и рады выпить, да не с чего. Многие старики, так даже недовольны были таким оборотом дела.

— Глядишь, раньше-то каждый год ведра два-три дарового вина пили, а ноне где возьмешь? А что с той горы, железо грызть будешь!

Вишь, как мы рассуждали. Известно, глупство одно! Только ведь Пашков не успокоился и до Государственного Совета дошёл!

Там долго думали над этим делом, а только казаку туда трудней добраться. Пытались наши депутаты дойти и туда, да рылом не вышли и мошна тоща перед Пашковым. Хоть казачий круг, а перед богачеством Пашкова не устоять!

Весной, в шестьдесят девятом годочке последовала монаршая воля, по которой повелевалось начинать дело сначала, а до решения его владеть горой Пашковым. Вот ведь как вышло! Ну, известное дело, чего казаку взять, оставалось только заводчику досадить. Когда наедут на гору за рудой, ну и драка, а потом замирение за выпивкой. Как народом сказывается: с паршивой овцы, хоть шерсти клок!

Правда, у кого кони, да победнее казак, а то иногородние, иль башкиры поднанимались возить руду на Белорецкий завод. Но суди, какой тут заработок, коли Пашков платил за поставку руды по семи копеек с пуда. Это за сто вёрст походу по тяжкой дороге через горы, в Белорецк. Шутка!

Вот ноне старичок-горщик приходил. Ведь недаром сюда приволокся, подослан кем-то рудознатец! Выходит новые хозяева наискиваются на гору. Вот, гляди, говорит, клад. Кому клад, а нам наклад! Только понюшка одна!

12. ПРОЩАЙ, МАГНИТНАЯ!

Незаметно пришла осень. От жаркого солнца за лето выгорели и высохли травы. Степь лежала бурой и унылой. В ясном бирюзовом небе с утра тянулись с курлыканьем косяки журавлей, кричали гуси, лебеди. Летели с сурового горного Урала перелётные птицы на юг, в тёплые края. Мы долго провожали их грустными прощальными взглядами. Окрестные степные озёра и ильмени наполнились птичьим криком. Стаи перелётных гусей и уток кишмя-кишели в озёрных и речных заводях. По ночам от гусиного гаганья, да от утиного кряканья, от свиста и шума перелётных птиц, нельзя было разговаривать на базу. Казаки целыми днями охотились на перелётную дичь. Казак Степанко подбил журавля, добить его он пожалел и принёс домой. Мы с Митяшкой выпросили раненую птицу и, промыв перебитое крыло, перевязав ранку, пустили разгуливать его по двору. Журавушка вышагивал по тропке и, заслышав в небе голоса перелётных стай, громко и жалостливо взывал им в ответ, затем, распустив раненое крыло, разбегался и пробовал взлететь. Однако, из этой попытки ничего не выходило.

Он со стоном падал на правый бок и, раскрыв свой длинный клюв, испускал жалостливые урчащие звуки. Залётный гость дичился хозяев куреня, завидя меня или Митяшку он забегал в угол и там зло ворчал.

Первой он признал бабушку. Она вышла на крылечко и, разбросав кусочки пахучего хлебного мякиша, ласково позвала:

— Журавушка, милый Журавушка, подь сюда! Ну, подь, глупенький!

Словно понимая ласковую человеческую речь, журавль подошёл к бабушке и стал клевать хлеб. Насытившись, он не отходил от старухи. Она уселась среди двора на чурочку и ласково-ласково пеняла ему:

— Ну, что, дурачок, попался? Ишь, как не повезло. Чтобы подальше от станицы лететь. Народ тут такой!

Опустив на грудь длинный клюв, журавль с важным видом стоял перед бабушкой и внимательно выслушивал её воркующую речь.

Вскоре он привык к интонациям её голоса, и нам казалось, что птица понимает человеческую речь. Журавушка оказался на редкость умным и толковым. Когда ему хотелось есть, он подходил к оконцу и стучал клювом в стекло. Если бабушка долго не выходила из домика, он терпеливо стоял на одной ноге перед крылечком и выжидал её. Постепенно он привык к дедушке, и к нам, ребятам. А раз даже увязался за мной на станичную улицу. Он важно вышагивал следом, никого не боясь, лишь изредка поглядывая в небо: не послышится ли знакомое курлыканье. У лавки сидел Дубонов и, завидя вышагивающего за мной журавля, закричал мне:

— Эй, казара, учён журавель? Продай мне его! Целую жменю орехов отвалю!

— Зачем же он вам, дядюшка? — сдержанно спросил я.

— Как зачем? — удивился лавочник: — Известно зачем, откормлю да и слопаю. Тикавно[17] отведать!

Я ускорил шаг, а за мной поспешил и журавль. Подальше от этого неприятного человека!

Глядя вместе со своим пернатым другом в прозрачное осеннее небо, я часто с грустью вспоминал:

«Куда девалась наша Варварушка? Жива ли она или затерялась среди необъятного степного океана?».

После её ухода, Митяшка стал выглядеть неряшливее и всегда был голоден. Рубашка у него лоснилась от грязи, на голове торчали непромытые лохмы. Он изредка заходил к бабушке, та давала ему ломоть хлеба.

Мальчуган отщипывал от краюхи ломтики мякиша и кормил нашего пернатого друга.

— На, журавушка, подкрепись. Эх, сироты мы с тобой. Одни на целом свете! — вздыхал он.

У Митяшки подёргивались губы, но он стоически сдерживался и ни одна слезинка не показывалась на его глазах.

Степанко не заботился о приёмном сыне, да казак и не стряпал дома. Насыщался он, где доводилось: в степи, на охоте или по соседям. В избушке всё постепенно покрылось грязью и пылью. Среди этой мерзости запустения, только цветы на подоконниках попрежнему буйно цвели огневым цветом и манили взор. Но и они цвели потому, что мы с Митяшкой каждый день заботливо поливали их.

Всё ещё стояли погожие дни. На дворе в затишье пригревало. Выбравшись из горенки, дедушка присаживался спиной к стенке избёнки и, щурясь на солнышко, долго грелся и вздыхал:

— Эх, отлетело красное летечко.

С полей давно всё убрали. Свезли возы скошенной пшеницы и с дедушкина поля. Привёз хлеб со степи к нам на баз Потап Дубонов и взял за это треть с умолота. Об этом наверно и думал сейчас старик, высчитывая, насколько хватит хлеба: дотянет ли он до весны?

Несмотря на ясную сухую погоду, Урал вздулся, потемнел, шёл вровень с берегами. Казаки говорили:

— Гляди, Яик ноне «в трубе»!

Это означало, что далеко на севере в горах Урала шли осенние дожди и потоки устремлялись в степь, пенясь и вздувая наш мирный и покорливый Яик. Под осенней водой исчезли песчаные отмели и косы, потонули низкие острова, кое-где через рытвины, ерычки и старички[18] вздувшийся Яик прорвался во впадины и луговины и там теперь поблескивали мелкие воды.

— Гляди-кось, как надулся наш курун![19] — показывал дедко на полноводный Яик. — Давненько такого не было. Знать год предстоит урожайный! Сходить, что ли рыбки половить?

Но рыба ловилась плохо. Против станицы Магнитной Урал не славился рыбой. Ловились тут щучка, чебак, плотва, — самая пустячная рыбёшка. Вся ценная рыба обильно ловилась на понизовье, в пределах войска Уральского. Низовые казаки перегораживали Яик плотинами, не пуская рыбу в верховья. На зиму ценная рыба: осетры, белуги, севрюги собиралась в ятовья[20] и засыпала до тёплых дней. Казаки баграми выбирали рыбу из зимней реки. Не то было в верховьях Урала, в области войска Оренбургского. Урал, который протянулся на расстояние 2300 километров, только малой частью проходил в наших краях, да и был он тут мелководен и незнатен рыбой. Начинался он на восточных склонах Урал-Тау. Здесь в скалах слились четыре горных источника и образовали бурную и злую речонку. Она бежит, прыгает через каменья, шумит, пенится и так добегает до Яицкого болота, где снова утихает и теряется в непроходимых и густых зарослях трясины. И только на южной кромке болота, Урал появляется вновь и вытекает из него тихой небольшой речушкой. Постепенно набирая силу от мелких притоков, он превращается в реку, которая, добежав до хребта Бугасты, прорывается через узкие каменные ворота и вырывается в степь. Южнее за деревней Науразовой река становится шире, покрывается зарослями тальника, и по сторонам её появляются старицы и глушицы. Так она, не торопясь, добирается до Магнитной.

И только в половодье, да иногда в осенние денёчки Урал походил на большую и полноводную реку. Тогда кое-что из рыбы прорывалось с низовьев и к нам, и дедушка отправлялся на ловлю.

Вечера в сентябре стали прохладнее, звёзды в тёмносинем ночном небе казались ближе и ярче. На станичной улице было темно, старые станичники ложились на покой с наступлением сумерек, а молодёжь толпами бродила по станице, раздавался сдержанный девичий смех, разудалая песня. А чаще всего под треньканье балалайки звучала весёлая песенка самого молодого бесшабашного казака Игнатки. Он залихватски распевал «казыньку».

Казынька-казачок,

Казак миленький дружок…

Не я тебя поила,

Не я тебя кормила,

На ножки поставила,

Танцовать заставила,

Коротеньки ножки,

Сафьянны сапожки… Эх!..

На улице за окном слышался топот, взвизги казачек. Дедко беспокойно ворочался на печке.

— Молодые годочки! Молодые годочки! — незлобиво оговаривал он удальство молодёжи. — Как вешние воды прошумят, отгремят и уйдут! Немного человеку на свете отпущено!

И словно на дедову жалобу, на дворе грустным криком отзывался проснувшийся журавушка. Перелётные стаи и в нём разбередили тоску по весёлой молодости, когда он беззаботно и весело носился по поднебесью и в весёлых журавлиных стаях встречал утренние зори.

Однажды ночью в тёмной степи вокруг станицы засверкала весёлая золотая корона. Пылал подожжённый высохший за лето ковыль. Пляшущие огоньки перебегали вдоль окаёма и манили к себе.

На мой недоуменный вопрос дед пояснил:

— Казачишки пустили по степу пал. Оттого земля золою удобрится, кобылка[21] изведётся с корнем, да и суслику не выжить при хорошем пале. После того и зелёная травушка веселее полезет в рост. Одначе, бывают с палом и худые шуточки. Выбежит ветерок, вздует и понесёт огонь на станицу, альбо на киргизский кош, вот и погибель тут!

И вдруг со степи и впрямь прибежал игрун-ветерок, огоньки заплясали веселее и быстро уносились к тёмному горизонту. Небо отсвечивало слабым багровым заревом. Часа через два огоньки постепенно уменьшились, стали ниже, бледнее и, наконец, скрылись за окаёмом.

— На самый простор вырвались! Ну, теперь забушует! — сказал дед, глядя на убегающие огоньки.

Бабушка перекрестилась.

— Спаси, осподи, человека в степи, птицу и зверя! — замолилась она.

…Однажды в солнечный сентябрьский день приехала моя матушка. Она собиралась в обратную дорогу через день и с собой забирала меня.

Степанко собирался с нами в Троицк, а оттуда и далее в Россию.

Настал день отъезда, бабушка со слезами на глазах, всё время смотрела на меня, подкладывая самые поджаристые и горячие шанежки. Пользуясь каждой минуткой, она, проходя мимо меня, гладила своей старческой рукой мои непокорные вихри.

— Да бросьте вы плакать, баушка! — уговаривал её я. — Не навек же я уезжаю. Ещё свидимся. Вот вырасту большим, приеду казаком! — хорохорился я.

Старуха печально опустила голову.

— Ах, внучек, милый внучек! — глубоко и грустно вздохнула она. — Придётся ли нам боле стренуться, старенькая становлюсь. Гляди, несегодня, завтра позовут меня на погост!

Она краешком платочка утирала мелкие частые слезинки.

Дед крепился, не показывая и вида, что ему неприятна наша разлука. Он деловито стащил с брички колёса, хорошо промазал дегтем втулки и оси, осмотрел сбрую, привязал сзади мешочек с овсом…

Из-за горок бодро встало солнце, а казачата весёлой толпой наполнили двор. Они собрались провожать меня до околицы. Матушка и Степанко сели в бричку, а между собой посадили меня и мы тронулись со двора. Ехали мы шагом, сопровождаемые толпой моих приятелей и бабушкой с дедом.

Только бричка выехала со двора, как в распахнутые воротца выбежал Журавушка и с курлыканьем побежал за ней.

— Гляди, гляди! — закричал дед: — До чего разумная тварь. Прощаться захотел!

Я слез с брички, прижал к сердцу Журавушку и отнёс его в тёмный хлевок.

— Посиди тут! — думая обмануть его, сказал я и снова вышел под яркое утреннее солнце.

На околице мы распростились с родными. Старуха вся дрожала, как ветхая осинка под ветром. Она обнимала меня и шептала жарко-жарко:

— Пошли тебе, господи, удачи и счастья! Будь здоров, Иванушко!

Дед по-казацки трижды поцеловался со мной и матушкой.

— Ну, прощевайте, на будущий год обязательно приеду на сатовку, — пообещал он.

Настала очередь ребят. Каждый из них подходил и пожимал мне руку, только Митяшка не удержался, крепко обнял меня и поцеловал. Он был серьёзен и бледен. Расставаясь, он сказал мне:

— Ноне перехожу на жительство к твоей бабке. Звали!..

Мы постепенно поднимались в гору, станица уходила в низину. Исподволь скрывались от нашего взора домишки, осокори, церковка. Только вдали ещё сверкал синеватой сталью Яик, а над ним поднималась Атач-гора. Подле неё белели юрты.

Постепенно и они расплылись.

Вот ещё чуть-чуть сереет гора Маячная с еле приметным на голубом небе маяком, но вскоре и она расплылась в тумане.

А перед нами пошла степь. Это была не та степь, которую я видел весною. Чёрная и обугленная она лежала мрачным покрывалом.

Осенний пал пожёг травы, прогнал птиц и зверей. И теперь до будущей весны здесь всё будет уныло и пустынно.

Степанко ехал, молча разглядывая чёрную гарь.

— И куда ты торопишься? — спросила его моя матушка. — Жил бы в станице, глядишь и хозяйство выправил!

Казак грустно покачал головой:

— Ах, Лизавета Ивановна, тяжко мне. Ох, как тяжко! Не могу жить без Варварки!

— Где ты её теперь найдёшь? И кто знает, найдёшь ли? — неуверенно сказала матушка. — А если найдёшь, всё равно не жизнь вам вместе! Ведь попрежнему тиранить её будешь!

Степанко подумал и отозвался печально:

— Что верно, то верно! Известное дело: дурной у меня характер, Лизавета Ивановна. Но и так мне жизни нет. Эх-ма! — махнул он рукой и замолчал.

13. КАЗАЧЬЯ ВАНДЕЯ

Так и не приехал дедушка на следующий год в Троицк на сатовку. Видно круто довелось старику. Вскоре мы с матушкой покинули степной городок и подались на далёкий запад, где отец отбывал действительную в казачьем полку.

Вернулся я в Троицк в восемнадцатом году, когда в степях бурлила ожесточённая гражданская война. Мне было двадцать лет, и я командовал эскадроном в партизанском кавалерийском полку Томина. Дрались мы тогда с белогвардейскими бандами атамана Дутова.

В тот год, семнадцатого мая в Челябинске вспыхнул чехословацкий мятеж. Отряды чехословаков захватили центральные улицы города и арестовали всех членов Совета. К чехам подоспела неожиданная помощь. Вокруг Троицка подняла голову белогвардейщина. Началась казачья Вандея…

Троицкие отряды оказались отрезанными от страны. С жаркими боями нам приходилось пробиваться через белоказачьи станицы на запад, к Белорецким заводам. Томин — сам казак, превосходно понимал звериную душу заможнего оренбургского казачества.

— Что нам остаётся делать? — обращался он к бойцам. — Кто присоветует нам, как быть? Один у нас советчик — большевистская партия. Дошла до меня весточка-совет товарища Сталина: держи путь на заводы, — там опора! Оттуда можно нанести белым казачкам верный удар!

Спокойно, рассылая вперёд разведку, он провёл отряды на Верхнеуральск. Пошли старые степные дороги. Всё та же ковыльная степь расстилалась перед нами, но кругом больше не виднелись белые коши кочующих казахов. Война спугнула их с насиженных мест и они спешно откочевали в пустынные места. Сейчас по степным балочкам и берёзовым рощицам рыскали дутовские сотни, они нападали на казахов, грабили у них баранту, добрых коней, а хозяев рубили в крошево.

Степные дороги были пустынны, только где-нибудь, на перепутьи слетевшиеся вороны терзали павшую лошадь, или прямо в дорожной пыли валялся труп неизвестного прохожего: по сабельному удару видна работка белого казака. В станицах старики, угрюмо поглядывая на наших конников, отмалчивались. Мне не терпелось узнать, кто в станице Магнитной хозяйничает: свои или белые? Доходили до меня смутные слухи, что жив Митяшка, теперь молодой незаможний казак Дмитрий Павлович. Вскоре после моего отбытия из станицы, он поступил пастухом к Дубонову, потом с возрастом перешёл в табунщики, а теперь, по рассказам, верховодит станицей. Про Дубоновых был слух: старый, но крепкий ещё, как вековой дуб, Потап Дубонов обрядил в добрую казачью справу трёх своих сыновей и зимой привёл их к Дутову, который в это время занимал казачьи станицы южнее Верхнеуральска. Сейчас дубоновские сынки со своим кривоглазым батькой рыскали по перепутьям.

С боями мы дошли до Верхнеуральска. Весна стояла в полной красе. В Буренинском саду, за Уралом отцвела черёмуха, по ночам в её густой зелени сладко распевали соловьи. Городок был мал, тесен, но жил и бурлил с утра до ночи. Только что отогнали Дутова и он со своими головорезами уходил к станице Магнитной, куда рвались и наши сотни.

В Верхнеуральске всё ещё жил старый казак Подгорный — отец Варварушки. Седоусый, бородатый, с глубокими морщинами на обветренном лице, он приехал к нам в сотню и просил записать в отряд. Я не утерпел и спросил его:

— Где же сейчас Варварушка?

Казак опустил голову, задумчиво покрутил жёсткий ус.

— Не ведаю! — глухо отозвался он. — Но так кумекаю, не из таких она, чтобы порешить себя. Большая жизнелюбка она! Вот не захотела кориться, да и обидел её дружок Кирик Леонидович, вот и ушла…

Не ожидая вопроса, он сам рассказал мне про Степанко.

— Он — добрый казак был, да честный, сложил он головушку за советское дело!

Я усадил старика рядом с собой и попросил:

— Расскажи, как это случилось?

— Да и рассказывать долго не придётся! — начал старик. — Степанко отвоевался на германском фронте и домой подался. Тут он в Верхнеуральск попал, да к Советам перешёл. И вызвал его председатель самый главный в городе и говорит ему:

— Ты, Степанко, хоша и беспартийный, но вера к тебе у нас большая. Поручение даю тебе большое да опасное. Слушай!

Степанко, конечно, не из пугливых, отвечает он товарищу председателю:

— Спасибо за доброе слово и веру. Всё исполню, что ни прикажете.

Председатель завёл его в комнату и наедине тихо поведал ему:

— Вот что, казак, один наш верный товарищ повезёт в Москву приисковое золото. Тебе поручается охранять его. Подбери храбрых людей и отправляйся! Только помни, друг Степанко, о золоте знает сам Владимир Ильич Ленин. Возможно придётся и свидеться тебе с ним!

Золото по-тайности погрузили в лёгкую, на железном ходу тележку, запрягли пару сильных коней и Степанко с конниками пустился в путь-дорожку, провожать дорогую кладь.

Старик замолк, лицо его омрачилось печалью. Он нахмурился и досказал:

— Известно, как живёт теперь человек. Под Фоминским его переняли белые. Но тележка с золотой кладью проскочила. И вот бы совсем угнать, да, как на беду из околицы на рысях вымахнули новые казачишки. А впереди на добром коне широким махом их офицер. Тогда Степанко видит, совсем плохо дело, и говорит он ребятам:

— Братцы, надо спасать золото. Его ожидает сам Ленин. Айда вперёд, что есть мочи! А я придержу врага!

Повозку с золотом, как ветром сдуло, скрылась за курганами. А Степанко залёг в канавушку и стал бить по врагу. Троих он снял с седла, но только все-таки уложили его…

Сказывали: рубили, кололи, терзали его, а он молчал и о тележке ни слова. Умчала она. И тело Степанки вскоре отыскали в канавушке с отрезанными ушами, носом и с разорванным до ушей ртом. Вот, как погиб наш Степанко. Вечная память доброму казаку!

Мы записали старого Подгорного в эскадрон. Он поклонился мне в пояс.

— Ну, благодарствую, товарищ командир. Теперь вижу, и я не обсевок в поле!

В то время, когда в Верхнеуральске шло пополнение наших конных отрядов, Дутов терпел поражение за поражением. Сердце его от этого наливалось злобой, с утра он напивался и, как остервенелый зверь рыскал по станицам. Старые казаки-богатеи угрюмо, но с надеждой встречали своего атамана. В Магнитной Дутова встретили с колокольным звоном, с хлебом-солью. Атаман повеселел, щуря наглые глаза на бородатого станичника, который держал на подносе хлеб-соль, сказал:

— За хлеб-соль спасибо, казаки! Но этим, станичники, не отделаетесь. Мне триста коней надо! Слыхали, казаки?

— Что ты, батюшка! — задрожали у казака руки и он обронил солонку. «Ну, будет ссора!» — о огорчением подумали казаки.

Ссоры не произошло, казаки поставили коней. На другой день Дутов с пополненными сотнями выступил по тракту на Верхнеуральск. Но тут ему выпала неприятность. На соседних возвышенностях его поджидала встреча.

Напрасно дутовские сотни устремлялись разгорячённым потоком на наши цепи; их косил пулемётный огонь. Занимался белесый денёк, я хорошо запомнил его! В ложбинах клубился туман. Где-то справа блестела излучина родного Яика. Под копытами дрожала земля, сверкали на утреннем солнце клинки. Казачьи кони мчали на нас, но встреченные дружным огнём, не выдержали, минута — и повернули обратно. Напрасно атаман остервенело надрывался, грозил саблей:

— За мной станичники! За мной!

Но белоказаки свернули на степную тропку и во весь опор удирали к дальнему околку.

С большими потерями прорвался Дутов под Магнитной из окружения и быстро стал отступать в Тургайские степи.

На ранней заре мы вступили в Магнитную. Руки дрожали у меня от возбуждения. Не останавливаясь, погнал я коня к знакомому дедовскому куреню. Увы, на старом месте не было дорогого сердцу крохотного домика! На месте ветхой хибарки стоял большой рубленый дом богатых казаков Дубоновых. Сам хозяин сейчас скитался в степных балочках с дутовскими казачишками. Мои милые старики, дедушка Назар и бабушка Дарья, давно успокоились на погосте. Не было и куреня Степанко: и он отошёл под хозяйство Дубоновых.

Я бросился к знакомым казакам: — Не знают ли они про Дмитрия Павловича — Митяшку?

— Как не знать Дмитрия Павловича, да он у нас председателем Совета был, но только…

У меня сжалось сердце от предчувствия.

— Говорите, что случилось с ним! — почти выкрикнул я.

— По весне с Казанком расстреляли! — угрюмо ответили казаки. В станицу ворвался Дубонов с сынами, и похватал Дмитрия Павловича и его товарищей, добрых фронтовиков. Вывели их к горе Атач и там прикончили!

Вместе со стариками я пошёл на место расстрела и, там, где когда-то белели казахские коши, поднимался обросший бурьяном холмик.

— Вот они! — склонили головы казаки.

Я оглянулся на степной простор. Всё также, как и в былые годы, сочными травами цвела степь, волнами бежал к окаёму седой ковыль. Попрежнему синеватым булатным клинком блестела излучина Урала. В эту минуту мне вспомнилось детство, тяжёлые годы. Я снял фуражку и склонил голову над могилой друзей.

— Здравствуй, Митяшка! Здравствуй, Казанок!

Что греха таить, горячие слёзы потекли по моим обветренным щекам. Старые казаки нисколько не удивлялись этому. Седобородый, как лунь, станичник, взглянув на моё опечаленное лицо, обронил.

— Стало быть дружки были, бо сиротинушка Дмитрий Павлович был. Бобыль!

— Дружки! Навек дружки! — прошептал я.

— Скажи как! — удивился казак. — Будто вас и в станице николи не видали. Чей же вы будете?

— Я внук Назара Власьевича! — с гордостью сказал я.

Потухшие старческие глаза станичника вдруг засияли молодым блеском.

— Вот как! Почесной казак был, вечная ему память, Назар Власьевич! Нуждишка заела только! — с грустью сказал он.

Мы прошли в станицу. Она казалась мне сейчас маленькой и унылой. Не было на станичной улице прежнего веселья. И хотя в пыли попрежнему играли в казанки чумазые ребята, но мне казалось, что даже и они не умеют по-настоящему веселиться.

«Эх, сюда бы сейчас Митяшку, он показал бы, как надо битки брать!» — подумал я и, влекомый воспоминаниями, вышел на улицу, купил на рубль пять пар казанков и пристроился играть с ребятами в бабки. Кругом обступили нас любопытные молодые казачки.

— Гляди, никак командир с ребятами забавляется! — улыбались они.

Может быть среди моих партнёров был стрижанок одной из них, только этим я и мог объяснить ласковые взгляды женщин на себе. Вскоре казачата меня «выпотрошили»: я проиграл все казанки. Вечером у домика, в котором я остановился на постой, собрались казачки, благоволившие ко мне за дружбу с их ребятами. Я упросил их спеть мне старинную казачью песню. Станичницы долго ломались, опасливо поглядывая на курени, что скажут их соседи или мужья? Но постепенно они осмелели и спели мне «Казыньку».

Голоса их были сочны и свежи, и песня душевно звучала под тёплым звёздным небом.

14. КОНЕЦ СТАРОЙ СТАНИЦЫ

Быстро идут годы. В моей памяти встаёт день 30 июня 1929 года. Над степью жарко светило солнце. От края до края цвели буйные степные травы, сочной зеленью манили к себе берёзовые рощицы. Как и встарь, орлы кружили над ковылём. Но в этот день в степи всё казалось необычным и праздничным. У степных балочек, у лесных рощиц появились маленькие опрятные станции, украшенные флагами. В этот день от станции Карталы на Магнитную шёл первый поезд. И, хоть в уральской степи поезд был не в диковинку, но встречать его съехались и сошлись из дальних и близких станиц и деревень казаки и крестьяне. Казахи-кочевники прибыли издалека на верблюдах, чтобы побыть на празднике.

Поезд, украшенный гирляндами, зеленью и красными флагами, подходил к станции Магнитогорск. В степи началось весёлое оживление. Народ размахивал шапками, раскатистое «ура» понеслось по равнине. От гудков и людского шума заволновались животные. Завидя паровоз, кони встали на дыбы и бросились в степь. С хриплыми криками убегали верблюды. Когда паровоз остановился, все бросились к нему. Из вагонов вышли строители завода. Всё перемешалось, расспросам не было конца. К обширной строительной площадке подошёл красный обоз. Колхозники из окрестных станиц привезли для строителей хлеб.

У старого Яика началась новая жизнь, которая каждый день приносила чудеса. Однажды я увидел, как станичники Магнитной бросились в степь. «Что-то случилось?» — подумал я и помчался за ними. Но ничего особенного не произошло. Прямо по степи шла машина, а за ней оставалась узкая и глубокая траншея. За машиной шёл грузовик, гружённый водопроводными трубами. Рабочие отгружали их, укладывали в траншею и поспешно засыпали. Так строился водопровод.

Но ещё больше удивились станичники, когда увидели доставленный к горе экскаватор. Фырча и попыхивая паром, он запускал в землю свою стальную лапу, загребая ею сразу огромные глыбы земли, бережно нёс их по воздуху и потом аккуратно вываливал в подъезжавшие грузовики.

Седобородый станичник в выцветших шароварах с синими лампасами, в просаленной ветхой фуражке, увидя работу экскаватора, заплакал:

— Ну, теперь всё! Схоронили старое, навек схоронили!

— О чём же плакать, дедушка? — спросил я его.

— Как же, сынок, конец теперь казачеству! Все, все пойдут на завод!

Я оглянулся на окрестности. И везде, куда падал мой взгляд, копошился народ. Десятки тысяч человек съехались со всех концов Советского Союза и строили завод. Когда я проходил по строительству, то слышал разноязычный говор. Кого только здесь не было! Завод строили русские, украинцы, белоруссы, чуваши, казахи, цыгане, грузины, башкиры. Весь советский народ строил Магнитогорск.

Глядя на своего ветхого земляка, я не мог удержаться, чтобы не сказать ему:

— Погоди, дедушка, ещё не то будет! Глядишь, скоро и станицы тут не будет, а встанет большой и светлый город!

Казак испуганно отшатнулся от меня.

— Кш, кш! — замахнулся он на меня костылём. — Типун тебе на язык. Какие слова говоришь! Ну, этого не дождёшься! Жили мы тут и помирать нам тут! — закончил он уверенно.

— Да тебя никто и не гонит отсюда! Живи, дед, годов до ста, увидишь, что на свете будет!

Старик лукаво посмотрел на меня и отмахнулся.

— Краснобай, товарищ!

Но всё сбылось. Летом 1930 года я наблюдал на берегу Урала необычную картину. Вдоль реки, среди ковыля дымились многочисленные костры, белели тысячи полотнянных шатров, ржали кони, кричали люди. Тут же громоздились грузовики, простые крестьянские телеги и тачки. Табор грабарей и землекопов походил на становище, идущей в поход, орды кочевников.

С восходом солнца тысячи людей расходились по долине. Под горячими лучами загорелые, крепкие землекопы равняли и расчищали место для плотины и пруда. Сотни тысяч кубических метров земли грабари на телегах отвозили в сторону. Со станции, к месту будущей плотины, путейцы строили железную дорогу, с разъездами, запасными путями, эстакадами. По этой дороге к стройке должны были двинуться потоки леса, металлических конструкций, машины, проволока. Поодаль рабочие возводили бетонный завод.

С востока дули резкие степные ветры. Взрытая земля дымилась вихрями пыли. Она набивалась в уши, хрустела на зубах. Немилосердно припекало солнце. Ударные бригады работали посменно, день и ночь. Осенью, когда ночи на строительстве стали тёмными, установили прожекторы. При свете их работа продолжалась обычными темпами.

Нужно было спешить. Километровую плотину предполагали соорудить к весне, к началу половодья, чтобы перехватить талые воды. Между тем, наступил октябрь. Степь опустела, по широкому простору её катилось только перекати-поле, иссохшая жёсткая трава, да темнели купы оголённых берёзовых рощиц. С каждым днём жесточе становился ветер. В один из ноябрьских дней над строительной площадкой замелькали белые мушки. Всё кругом побелело, стало выглядеть нарядней, но строители не радовались. Вскоре пришли сильные, уральские морозы. В строительной конторе за окном висел градусник. Ртутный столбик падал всё ниже и ниже. Настал такой день, когда инженер, выглянув за окно, увидел: ртуть в градуснике замёрзла, и он лопнул. Железо прилипало к рукам, холод спирал дыхание. Спина покрывалась инеем. В те дни строители проявили чудеса. Несмотря на морозы, на пургу, на трудные бытовые условия, они дружно вели работу всю лютую степную зиму.

Потом зима понемногу стала сдавать. На буграх появились тёмные прогалинки. В степи подуло тёплым ветром. В марте в ветлах на берегу Урала загорлопанили грачи. К берегу постепенно пробирались первые тёплые ручьи. Солнце в полдень поднималось высоко, сильно припекало. Опытные плотинные мастера внимательно поглядывали на реку и вздыхали:

— Вот-вот тронется лёд! Пойдут с гор вешние воды!

Тревога их была понятна. На строительной площадке за год понастроились бараки, землянки, тут проходила железная дорога, работал полным ходом бетонный завод, протягивали железные руки экскаваторы. Много выше разобрали старую станицу Магнитную, переселив жителей в сторону от будущего пруда.

Груды строительного материала и лома лежали здесь, скопившись за долгую зиму. Сейчас в водополье всё это пространство должно было уйти под воду. На этом обширном месте разольётся огромное озеро площадью в тринадцать квадратных километров.

Лёд на Урале посинел, у забережьев заблестели обширные полыньи, в них отражалось голубое небо, бегущие лёгкие облачинки. Воздух стал прозрачен. На берегу в эту пору начался аврал: все до одного очищали от бараков и строительного материала дно будущего заводского пруда. Тащили на себе брёвна, доски, железо, инструменты. Грузовики тарахтели день и ночь, вывозя всё ценное на высокие места. На плотине была своя забота, техники проверяли в последний раз её устойчивость.

С верхов быстро прибывала вода, она захлёстывала лёд, кружила водоворотами. Ударники не страшились, лезли в воду и вывозили на тачках последнее ценное имущество. На берегу толпился народ, все наблюдали невидимый бой человека с водной стихией. Уже темнело. По реке и по долине заскользили яркие лучи прожекторов. У плотины раздался треск, он гулко раскатился по реке: началась первая подвижка льда. Вспененные потоки бурно вливались в долину. По пояс в бушующей воде высокий сильный бетонщик вывез последнюю тачку с подобранным добром.

Над степью простиралась тихая ночь. Крупные звёзды струили мерцающий свет. Среди настороженного безмолвия тронулась река. Лёд глыбами налезал на плотину, вода кипела, кружилась, но крепкая бетонная преграда устояла. Высокие воды бросились на берега, разлились по долине.

Первые лучи солнца заиграли на широком водном просторе, который раскинулся перед плотиной. Огромное серебристое озеро играло там, где только ещё вчера работали строители. Весь берег был усыпан людьми, смотревшими на дело своих рук. Было светло и радостно на душе. Только в стороне от толпы строительных рабочих стояла группа казачек и горько плакала, смотря, как ходят волны на том месте, где недавно стояла Магнитная.

— Погребли, навсегда погребли нашу станицу! — шептала одна из них и кончиком платка утирала слёзы…

Остаётся досказать немногое. Совсем недавно, после долгих блужданий по стране, я подъезжал к станции Магнитогорск. Над степью простиралась ночь. И там, где всегда в ночную пору раньше был мрак, сейчас переливался электрическими огнями большой город. Яркое зарево сияло над Уралом-рекой. Гирлянды огней тянулись вдаль, указывая на проспекты, сильные прожектора прорезали тьму, освещая стройку, которая шла днём и ночью. Скорый московский поезд стал вздрагивать на стыках стрелок. Под окнами на освещенных путях промелькнули вереницы груженых вагонов. Ими были забиты все пути. Свистели гудки маневровых паровозов. Навстречу подплывал освещенный вокзал. Замедляя ход, поезд мягко остановился у станции. Нас охватила обычная вокзальная суета. Как и везде на вокзалах, здесь можно было встретить самую разнообразную публику. Все они стремились в город, который носил имя Магнитогорск. Нас поджидала машина. И мы поехали по широкой улице, освещенной электричеством. Навстречу неслись трамваи, бежали автобусы. Была обычная оживлённая суета крупного заводского центра. Над долиной Урала стоял неясный гул, — во всю мощь дышал металлургический завод.

Радостное чувство охватило меня после долгой утомительной дороги. Я всё ещё не мог придти в себя, невольно спрашивая: «Неужели я снова в станице Магнитной, в тех местах, где когда-то проходили детские годы?».

Утром я стоял на берегу заводского пруда. Клубы дыма разных оттенков от нежно-розового до голубоватого вились над долиной. На том месте, где когда-то мы с Митяшкой сидели под густым осокорем, простиралось застывшее водное зеркало. Не было старой станицы, не встретил я и знакомых станичников. Годы и дела раскидали их в разные стороны. Новые люди шли по проспектам, спешили на работу. И только раз в утреннем сумраке мне показалась вдали знакомая плечистая фигура. Я погнался за стариком, но он, словно призрак, исчез в молочном тумане утра.

Как мираж далёкого прошлого, встал он передо мною и также, как мираж, рассеялся и исчез навсегда.

Загрузка...