Чаша гнева

Смерть Синты

В те дни, когда «Око Мелькарта» блуждал в южных водах, захваченный пиратами «Сын бури» подходил к Гадесу.

Мастарна стоял на носу. Его лицо с развевающейся на ветру бородой дышало властной силой. Глубоко спрятанные глаза смотрели вдаль не мигая — зоркие, хищные зрачки морской птицы.

Этруска пугала встреча с карфагенским или гадесским военным кораблём. Чтобы остаться незамеченным, Мастарна приказывал поднимать на ночь чёрные паруса. Да, встреча с военным кораблём могла бы окончиться для него плачевно. Что бы он делал со своей горе-командой? Ему нужно скорее попасть в Италию. Там он наберёт таких удальцов, что ему никто не будет страшен. Но до Италии без двух десятков свежих гребцов не дойти. И Мастарна решил направить корабль к берегам страны Запан. Там, в устье большой реки Бетис, он сумеет прикупить рабов и провизию, набрать свежей воды. Места эти ему хорошо знакомы. Однажды он напал на рудники Бетиса и увёз оттуда всё серебро. Правда, пришлось поделиться добычей с жадным Магарбалом. Но золота Керны жадный жрец не получит ни крупинки. И Синту он ему тоже не отдаст.

Гискон издали наблюдал за Мастарной. Всё чаще мальчик мысленно возвращался к тому страшному мгновению, когда корабль попал в руки пиратов. Покрытые багровыми рубцами спины матросов Мастарны объяснили ему секрет успеха этруска. Многие годы гребцы были прикованы к вёслам, по их спинам гулял узловатый конец плети. Только смерть могла их избавить от мук. Мастарна всё это понимал. Он бросил этим людям надежду, как собаке кидают кость. Они её схватили, не задумываясь, как сделал бы на их месте каждый.

В последнее время пираты часто ссорились. Гискону однажды удалось подслушать обрывок их разговора.

— Я её оставлю у себя или выброшу в море! — говорил Мастарна.

— Хе, хозяин, — прохрипел в ответ Саул, — зачем тебе эта дикая кошка? Старая лисица даст за неё столько серебра, что можно будет купить сто молодых и красивых рабынь…

Вскоре после этого на корму, где Гискон обычно чистил рыбу, прибежала Синта. Она была взволнована. Лицо её горело.

Она положила белые руки с синими шрамами от верёвок на плечи Гискону и посмотрела на него долгим, внимательным взглядом.

— Прощай, Гискон! — сказала Синта, и на глазах её показались слёзы. — Тиннит зовёт меня в своё царство,[93] но ты увидишь Ганнона. Обязательно увидишь. Передай ему, что позор не коснулся его Синты…

— Что ты, Синта! — воскликнул с испугом мальчик. — И ты увидишь Ганнона!

Синта вскинула голову. Во всём её облике были спокойное достоинство и решимость.

— Мне не нужна жизнь такой ценой… Я беру этот нож… Ты когда-нибудь поймёшь меня, мальчик… Прощай!

Синта! Что же задумал жестокий этруск? Кто придёт здесь на помощь? Чем можно помочь Синте? И о каком позоре говорила она? Гискон долго переворачивался с боку на бок и наконец заснул тяжёлым, тревожным сном.

Его разбудили крики. Сначала ему показалось, что опять истязают чернокожих. Но потом послышался какой-то плеск. И сразу всё смолкло. Затем тишину вновь разорвало:

— Несите его на палубу!

— Дайте ему воды!

Гискон бросился наверх, на палубе он увидел бледного, окровавленного Мастарну. Пират дико поводил глазами, зажимая правой рукой рану в боку.

— Я же тебе говорил, — раздался голос Саула, — не связывайся с этой дикой кошкой!

Этруск тяжело дышал.

— Почему же ты её не схватил? — выговорил он наконец.

— Лопни мои глаза, она сразу же бросилась за борт!..

Гискон вскрикнул. Проклятие вырвалось из его уст. Он повернулся к изборождённому волнами морю. Это оно поглотило Синту.

— Синта! Вернись! Где ты, Синта? — кричал мальчик, простирая руки к морю.

Из морских глубин поднимался полный диск луны. Владычица неба Тиннит шествовала над миром, освещая море и качающегося на волнах «Сына бури».

Гискон не слышал, как Саул шепнул, указывая на него пальцем:

— Синта была у него! Мальчишка дал ей нож. Свяжите его!

Двое матросов бросились к Гискону, скрутили ему руки верёвкой и привязали к мачте.

Прошло немало времени, и Гискон погрузился в полуобморок. Странные видения отягощали его рассудок. Он в Карфагене у ограды храма Тиннит, только за оградой не сад с посыпанными песком дорожками, а костлявый и ребристый берег. Из-под груды камней поднимаются какие-то удивительные колючие растения. По берегу ходит Гуда. Лев бьёт себя хвостом по бокам и, открыв пасть, ревёт. В этом рёве грозный вызов и отчаяние. Но вдруг становится тихо, и уже не рёв слышится, а шёпот «Где Синта? Где Синта?» Ганнон. Сколько укора в его взгляде! Сколько боли и мольбы! Гискон не может этого выдержать. Шёпот разрывает сердце, и каждое слово жжёт огнём: «Где Синта? Где Синта? Ты её не уберёг, Гискон. Ты мог пойти с нею вместе. У тебя сильнее руки и зорче глаз». Гискон чувствует, как жёсткие пальцы стискивают ему ухо. Он слышит шипение: «Щенок!» Это какое-то чудовище с лицом Мастарны. Вместо рук у него извивающиеся змеи, вместо ног — рыбий хвост. Гискон в море. Чудовище плывёт навстречу. Ганнон бросает с палубы нож. Нож не падает, а летит как рыба, описывая дугу, и Гискон успевает заметить, что это тот самый нож, который взяла Синта. Узкое изогнутое лезвие блестит на солнце, как чешуя. Но прежде чем Гискон успевает схватить нож, он слышит знакомый злобный голос:

— Свезите его на берег! Пусть он узнает цену серебра!

Гискон открывает глаза. Нет, это уже не бред. Мастарна наклонился над ним. У этруска и руки и ноги, только в неподвижном взгляде есть что-то от того отвратительного чудовища, которое снилось Гискону.

Корабль стоит на якоре неподалёку от высокого гористого берега. Волны потеряли свой зеленоватый оттенок и стали желтовато мутными.

«Мы в устье реки», — подумал Гискон.

Саул приказал матросам спустить на воду лодку.

И вот Гискон лежит на её дне. Высокие борта позволяют ему видеть только небо.

— Погоди! — донёсся приглушённый голос Мастарны. — Возьми и этого. Продашь обоих!

Послышался шум падающего тела и лёгкий стон. Потом Гискон ощутил прикосновение чьей-то руки. Чернокожий мальчик склонился над ним. Ударяя себя ладонью в грудь, он несколько раз повторил: «Дауд!» — и доверчиво прижался к Гискону.

До сих пор ему казалось, что все эти белые люди, которые заманили его братьев на корабль и привязали их гремящими верёвками к вёслам, одинаково жестоки. Но этот белокожий мальчик так же страдает, как и он сам. Его тоже связали и куда-то везут. Как ему сказать, чтобы он понял слова: «Будь моим братом!» Он улыбнулся — он понял. Значит, белые люди умеют не только бить и кричать, но и улыбаться.

Лодка отчалила. Раздался какой-то стук, сменившийся ровным поскрипыванием вёсел, вдали замирала песня:

Ведь смерть нам родная сестра…

Родная сестра…

Гискон втянул ноздрями воздух. Кожа Дауда пахла чесноком. Это был запах дома и пылающего очага. Какое-то тёплое чувство шевельнулось в сердце Гискона. Ещё на родине он видел эфиопов и слышал, как о них говорили: «Чёрная кожа, чёрная душа». Нет! У этого чернокожего мальчика светлая душа! Он один пожалел его!

Лодка ткнулась носом в берег. Саул вытащил Гискона и Дауда и швырнул их на прибрежные камни. Тотчас же подбежали какие-то люди. Они перевернули Гискона, как мешок с песком, и стали ощупывать его мускулы. Они яростно торговались, размахивая руками, делали вид, что уходят, и вновь возвращались. Наконец они швырнули Саулу серебряный слиток, и тот, подхватив его, скрылся.

Потом карфагенянина и маленького эфиопа бросили в большую лодку. На дне её лежали, не шевелясь, двое белокурых людей со связанными руками и ногами. Они о чём-то говорили, странно выпячивая губы. Только одно слово в их речи понял Гискон: «Бетис».

Погасший фитиль

В нише чадила лампа. Гискон за полгода работы в рудниках знает, что эта лампа заменяет солнечные часы. Догорит масло, потухнет фитиль — и кончится смена. Утомлённые рабы смогут подняться наверх. Там их ждёт похлёбка из прогнившего ячменя и отдых на голой земле, а тех, у кого ящик не полон рудой, — плети из крокодиловой кожи.

Ящик был изобретением хозяина рудников, его гордостью. Он избавлял от необходимости держать внизу надсмотрщиков. Надсмотрщики были свободными людьми. Они дорого брали за то, что спускались под землю, где каждую минуту грозила опасность обвала или смерть от руки строптивого раба… Под землёй был лишь один надсмотрщик, а остальные находились наверху — у ящиков.

Ящиков было пятьдесят — столько же, сколько взрослых рабов. На каждого взрослого раба приходилось четверо подручных, мальчиков или девочек. Они пролезали на четвереньках там, где не пройти (взрослому, оттаскивали породу на волокушах, поднимали её наверх в корзинах и наполняли ею ящик. К концу работы главный надсмотрщик знал, кто плохо работал, а раб и его подручные понимали, что их ждёт, если ящик будет неполным.

Понимал это и сириец Силен, вместе с которым работали Гискон и Дауд. Гискон слышал, что Силен считался когда-то силачом. Но теперь этого не скажешь. Вот он опять закашлялся и никак не может остановиться. Он держится руками за впалую грудь. Оковы на его ногах звенят. Говорит он дрожащим голосом:

— Таким я стал после неудачного побега. Меня били пятеро надсмотрщиков, обливали водой и снова били…

Отдышавшись, он берётся за кирку. Но, видно, в руках его совсем нет сил. Кирка отбила лишь несколько небольших кусочков породы. Но всё же ящик Силена будет сегодня полным, потому что другие, более сильные рабы помогут ему.

Подтаскивая к выходу тяжёлые куски породы, которые ему украдкой подбрасывали невольники, Гискон думал, о том, как несправедливы те, кто не считает рабов за людей. Правда, ведь и он так думал, пока не стал рабом сам.

В забое тихо. Гискон подносит фонарь к лицу Силена. Глаза его закатились, но губы, покрытые пеной, что-то шепчут.

«Пить… пить», — услышал карфагенянин и, повернувшись, побежал к люку.

Воды в шахте не оказалось. Просунув голову в отверстие, откуда лился скупой свет, Гискон попросил, чтобы в шахту спустили воду.

Пока Гискон с амфорой бежал к забою, лампа-часы уже успела погаснуть, и надсмотрщик неторопливо колотил в железный щит, подвешенный к потолку. Удары глухо отдавались по подземным коридорам.

Гискон торопился. Споткнувшись о кусок породы, он упал и больно ушиб колено. У входа в забой он увидел распростёртое на земле тело Силена.

Гискон наклонился над сирийцем и приложил ухо к его груди. Сердце Силена уже не билось.

Справа и слева по подземным коридорам шли, согнувшись, люди. Маленький фонарь, прикреплённый ко лбу обручем, делал их похожими на одноглазых великанов. Об этих великанах рассказывал как-то Мидаклит. Где теперь этот учёный эллин? Что стало с суффетом? Удалось ли им добраться до Керны?

Наверх Гискон поднялся последним. Щуря глаза от яркого света, он смотрел на окруживших его надсмотрщиков.

— Силен умер! — сказал он им.

— Его счастье, — бросил равнодушно один из надсмотрщиков, — но ты получишь его долю.

Гискон вздрогнул. И вот жёсткие руки схватили его, и жгучие удары обрушились на плечи и голову мальчика.

Суффет Хирам

Гискон поправлялся. Силы его восстанавливались. Заботливые рабыни приносили ему лепёшки, испечённые из дубовых желудей. Дауд по вечерам растирал ему спину оливковым маслом и пел песни на своём языке. У этих песен была такая грустная, щемящая сердце мелодия! Она уводила в далёкие травянистые степи, где живут свободные, как ветер, смелые охотники. Они ставят ловушки на зверей, делают засады на слонов, но никогда не поднимут руку на пришельца.

Всё чаще Гискон с тоской вглядывался в поднимающиеся за рудниками холмы. За этими холмами к востоку жили вольные племена. Рабы называли их кемпсами. Но как добраться до этих кемпсов, если на каждом шагу у тебя стража и огромные псы, обученные охоте за людьми!

Гискон вспомнил поразивший его в своё время рассказ суффета Гадеса о серебряных пифосах, из которых поят скот. Суффет не упомянул о колодках из серебра, в которые заковывают пойманных беглецов. Серебро! Раньше ему нравилось звонкое звучание этого слова, холодные переливы составляющих его звуков. А теперь он в нём слышит бряцание оков, грубую брань надсмотрщиков, надрывный кашель. Серебро! Вот твоя цена!

Грубый голос заставил Гискона вздрогнуть:

— Вставай, падаль!

Гискон с трудом поднялся и двинулся вслед за надсмотрщиком. Но куда его ведут? Неужели опять в рудники? Нет, дорога ведёт к реке. Несколько десятков рабов кирками и лопатами чинят дорогу. А вот и Дауд. Надсмотрщик молча показал Гискону на лежащую близ дороги лопату. Мальчик взял её. Лопата показалась ему очень тяжёлой, словно вся она сделана была из свинца. И только тут он понял, насколько ослабел за эти страшные месяцы неволи.

— Чего это им вдруг понадобилось исправлять дорогу? — ворчал один из рабов, настолько худой, что рёбра выпирали у него на груди.

— Наверное, кого-то ждут, — предположил другой.

И он оказался прав. В полдень со стороны реки показалась толпа. Побросав свои кирки и лопаты, рабы отошли в сторону. Четверо чернокожих несли открытые носилки. Их сопровождали стражники. Когда носилки проплывали мимо Гискона, тот бросил взгляд на возлежавшего в них человека. Гискон замер. Это был суффет Гадеса. Это ему тогда, в Гадесе, Гискон вручал по приказу Ганнона грамоту. Это в его доме он присутствовал на приёме моряков-карфагенян. И вот Гискон — у носилок Хирама. Стражи преграждают дорогу рабу, но он с силой толкает одного из них и, упав на колени, кричит:

— Повелитель Хирам! Повелитель Хирам!

Суффет делает знак, чтобы спустили носилки, и, когда Гискон приближается к нему, спрашивает:

— Кто ты, раб, и откуда тебе известно моё имя?

— Я свободнорождённый карфагенянин, воспитанник суффета Карфагена Ганнона. Меня продали в рабство пираты.

При имени Ганнона в глазах Хирама блеснула заинтересованность.

— Ты назвал имя Ганнона? Кто ты?

И тогда, торопясь и волнуясь, Гискон рассказал о том, как он плыл вместе с Ганноном на одном корабле, как пираты захватили их корабль, а его и маленького чернокожего привезли сюда и продали на рудники.

— Так это ты тот самый мальчик, который был у меня вместе с Ганноном? — воскликнул суффет. — Как же! Я тебя помню. Но как ты вырос и похудел!

Суффет сделал знак стражнику и, когда тот приблизился, приказал:

— Отвести их обоих на корабль.

Так Гискон и Дауд оказались на гауле суффета Гадеса. Это была беспалубная гаула с резным изображением лошади на носу. Гискон знал, что такие суда называются «конями». В другое время он вспомнил бы уроки Малха и осмотрел бы судно и оснастку его, но теперь ему было не до того. Неожиданно пришла свобода — она потрясла и ошеломила его. Теперь, когда он свободен, он сделает всё, чтобы найти Ганнона. И тогда уж они сумеют отомстить Мастарне и Саулу!

К вечеру на гаулу вернулся Хирам. Вспомнив о Гисконе и Дауде, он позвал их к себе. Гискону он приказал рассказать всё, что ему было известно о судьбе Ганнона. Дауда он расспросил о его племени, о торговле золотом. Последнее, видимо, больше всего интересовало суффета.

Рано утром «конь» поднял якоря и двинулся вниз по течению реки. Река становилась всё шире. К полудню Гискон был уже в Гадесе. Он не узнал города. Гавань опустела. На причале покачивалось несколько «коней». На улицах не было ни души. Вместе с уходом карфагенского флота город покинуло оживление, владевшее жителями в те дни.

Персидский корабль

Уже два месяца Гискон и Дауд жили в доме суффета. Они ещё больше сдружились. Каждый день приносил чернокожему мальчику много нового. Он видел дома, в которых обитают белые люди, удивительные вещи, которыми они пользуются. А Гискон рассказывал ему о Карфагене, о его высоких каменных стенах, величественных храмах. Об огромном, сделанном руками людей озере, где теснятся корабли со всех частей света.

Часто Гискон и Дауд ходят в гавань расспрашивать моряков о Ганноне. Но никто ничего не знает о суффете. Зато о Мастарне говорит весь Гадес. Этруск снова появился во Внутреннем море. Говорят, он набрал самых смелых, самых отчаянных и искусных моряков. Он нападает на купеческие гаулы и пускает их ко дну. Как дух смерти, витает он над волнами, и встреча с ним страшнее бури и подводных камней. Мачта его большого корабля несёт полотнище. На нём изображено какое-то чудовище с человеческим лицом, рогами на голове и змеёй вместо языка. Это Тухалка — дух разрушения. И корабль Мастарны называют теперь «Тухалкой».

Говорят, Мастарна собирает большой флот, чтобы отправить ко дну все корабли италийских и сицилийских эллинов, что он уже не помышляет о захвате Рима, а хочет обосноваться в эллинской колонии Кумах.

Гискон знает, что в этих рассказах немало вымысла. И часто трудно ему понять, почему эти купцы, плавающие во Внутреннем море, не объединятся и не уничтожат дерзких пиратов!

Однажды в гавань Гадеса зашёл большой корабль с косыми белыми парусами. На носу его, там, где у карфагенских кораблей рисунок глаза, был изображён солнечный диск с расходящимися во все стороны лучами. Любопытные горожане высыпали на набережную. И в первых рядах были Гискон и Дауд, не пропускавшие ни одного корабля.

Напрасно Гискон пытался прочитать название гаулы, выписанное чуть пониже отверстия для якорной цепи. Буквы были незнакомы Гискону. Но какой-то старый моряк пояснил:

— Это персидский корабль. Он, кажется, прибыл из Ликса.

Недолго думая, Гискон бросился к Хираму. Он умолял суффета разрешить ему побывать на судне. Может быть, его моряки слышали о Ганноне. Разделяя волнение и любопытство мальчика, Хирам сам собрался в гавань.

— Пойдёшь со мной, — сказал он Гискону, когда они подошли к сходням.

На борту суффета встретил человек с безволосым, сморщенным, как печёное яблоко, лицом. Он молча провёл Хирама и Гискона в каюту, увешанную яркими коврами. Там их ждал мужчина, одетый, сообразно восточному обычаю, в лазоревую тунику и красные шаровары. Он приветствовал гостя низким поклоном:

— Привет тебе, о владыка Гадеса! Да ниспошлют милостивые боги счастье и богатство тебе и твоим жёнам!

После ответного приветствия суффета перс усадил его рядом с собой на ковёр.

— Я Сатасп, слуга царя царей Ксеркса, начальник над его кораблями. После битвы при Саламине,[94] где коварные эллины потопили наши лучшие корабли, гнев обуял моего владыку. Перед дворцом в Персеполе он приказал вбить сотни кольев. На них корчились в страшных муках мужчины и женщины, жертвы его гнева. Каждый в городе с ужасом ждал своего конца. Однажды ночью меня привели во дворец. Я уже заранее простился с жизнью. Но, когда я на животе подполз к трону, его величество милостиво разрешил мне облобызать его ногу. До сих пор моё сердце преисполнено гордости! Ведь никто из предков моих не удостаивался такой великой милости! «Послушай, Сатасп, — промолвил царь царей. — Все думают, что главный наш враг — это жалкие эллины. О нет! Стоит мне только захотеть, и я могу превратить их всех в пыль и развеять по ветру. Главный мой враг — море. Это оно уничтожило мост, который я перебросил из Азии в Европу. В гневе я приказал высечь его плетьми, а оно, как строптивый раб, отомстило мне Саламйном. Но я отплачу ему! Мой звездочёт, халдей, рассказал мне, что в старину финикийские мореходы обогнули Ливию; на это им потребовалось ровно три года. Я затмлю славу этих жалких торгашей. Я покажу морю, что мне не страшны его козни. Отправляйся в Египет, возьми там лучший корабль и плыви через Столбы вокруг Ливии, пока не войдёшь в Аравийский залив. Я буду ждать тебя в Вавилоне. И, если ты не прибудешь вовремя в Вавилон, помни: тебя ждёт смерть на колу».

Тяжело вздохнув, перс продолжал:

— Итак, я вышел в море. По милости Ахурамазды,[95] Столбы Мелькарта остались позади. Ветер погнал корабль на юг. Бури обходили нас стороной. Я плыл вдоль бесконечного берега, пока не кончилась пресная вода. Я проник в устье какой-то большой реки. Там мои матросы заметили маленьких чёрных человечков в передниках из пальмовых листьев. Кормчий рассказал мне, что таких же точно человечков привозили в подарок египетским царям из болот, откуда вытекает Нил. И я приказал поймать маленького чернокожего, чтобы подарить его царю царей. Но как только матросы высадились на берег, человечки исчезли в высокой траве. Матросам удалось угнать лишь пару быков. Быки ничем не отличались от персидских, из чего я заключил, что в этой стране только люди маленького роста, а всё остальное обычных размеров. Потом мы вошли в страну безветрия. Там нет потоков воздуха, дующих с высот, чтобы гнать корабль вперёд. Никакое дыхание небес не помогало парусам, и я понял, что никто ещё не доходил до этих вод и не посылал туда кораблей. Я вынужден был вернуться. Обратный путь продолжался целый год. И вот уже приближается срок моей гибели. Может быть, ты, о мудрый владыка, утешишь душу мою советом?

Хирам задумался. Хитрая улыбка скользнула по его губам.

— Скажи, что для тебя будет легче: обогнуть Ливию или пройти каналом фараона Нехо в Красное, море? — спросил Харим.

— Сравнил муравья с верблюдом! — воскликнул перс. — Пройти в Красное море мне ничего не стоит! Только не на этой гауле.

— Так вот, подари свою гаулу гадесскому Мелькарту, а я тебе взамен дам своего «коня». Возьми преданных моряков и плыви в устье Нила под видом купца. А там по каналу, прорытому фараоном Нехо, сверни в Красное море. Оттуда тебе ничего не стоит добраться до Вавилона.

Перс смотрел на Хирама широко раскрытыми глазами. Мысль гадесца поразила его. Он скажет в Вавилоне, что буря разбила его корабль и он из его обломков построил себе другой, меньших размеров. Матросы подтвердят его слова. Царь будет доволен, а он вернётся к своим жёнам и сыновьям. Конечно, больше всех выгадает эта хитрая гадесская лиса, но другого выхода у него нет.

— Ахурамазда дал тебе частицу своего разума, — сказал перс. — Я принимаю твой совет к сердцу. Подготовь мне своего «коня» и одежду для моих людей. Пусть пока их принимают за карфагенян.

Хирам улыбнулся:

— К завтрашнему дню всё будет готово… Скажи, — добавил он, взглянув на стоящего у двери Гискона, — не встречал ли ты на своём пути какой-нибудь корабль или его обломки? Не слышал ли ты что-нибудь о Ганноне?

— Корабля не встречал, — ответил перс, рассматривая свои ярко окрашенные ногти, — а о Ганноне слышал от карфагенского мага. Я взял его на борт у мыса Солнца.

— Где же этот маг? — спросил Хирам.

— Он сошёл в Тингисе,[96] чтобы пересесть на карфагенскую гаулу.

Больше Хирам не стал ничего расспрашивать.

Хирам и Гискон покинули корабль.

— Отправь нас быстрее в Карфаген, — взмолился Гискон. — Может быть, там я узнаю о Ганноне.

— Тебе нужно плыть в Карфаген, — одобрил Хирам намерение юноши. — Ты должен будешь рассказать отцам города всё, что знаешь о Ганноне. Пусть они пошлют на его поиски гаулу.

Во власти волн

Ночи становились короче. Всё реже шли дожди. Месяц булькающих капель Бул[97] был на исходе. В свежей прозрачности воздуха уже ощущалось дыхание близкой весны. Из земли поднимались тоненькие изумрудные травинки. Волны, бушевавшие несколько месяцев подряд, стали спокойнее, словно их усмирили, заворожили своей лаской лучи Мелькарта.

Ганнон с грустью смотрел на удерживаемую якорями гаулу. Каждый легчайший порыв ветра приводил её в движение, заставлял дрожать от киля до верхушки мачты. Так человека, обращённого в рабство, волнует лишь одна мысль о свободе. Нетерпение корабля передавалось людям, утомлённым вынужденным бездельем. С нежностью вспоминали моряки о родном Внутреннем море, не знающем приливов и отливов,[98] об островах, ведущих корабль, как ребёнка, делающего первый шаг, от берега к берегу. Они забывали о гневной ярости этого моря, как муж, давно покинувший дом, не помнит о ссорах со своей строптивой женой.

О Внутреннем море мечтал и Ганнон. Там он надеялся отыскать след «Сына бури». Напрасно старейшина города советовал Ганнону подождать ещё несколько дней, Ганнон приказал поднимать паруса.

Явились жрецы Мелькарта. Стоя по колени в воде, они зарезали овцу, вынули её внутренности, сложили их в лодку и, по местному обычаю, трижды обогнули корабль. И теперь уже никакой смерч, что часто бушевал между Столбами Мелькарта, не будет им страшен. Так уверяли жрецы.

За один день гаула дошла до Столбов. Ганнон знал, что признаком смерча были густые, низкие облака. К счастью, небо было безоблачным. «Жертва в Ликсе спасла нас», — говорили моряки.

Чем больше Ганнон узнавал моряков, тем он больше удивлялся владевшими ими суевериями. Они скорее согласились бы лишиться правой руки, чем плюнуть в море. Чихнуть на правой стороне корабля они считали хорошим предзнаменованием, на левой же дурным. Никто бы не мог их заставить покинуть порт, если на палубу села ласточка. Они верили в златокудрых сирен, привлекающих людей своим пением. Будто стоит моряку услышать таинственный и зовущий голос сирены, он забывает обо всём и бросается за борт. Безумца можно спасти, лишь привязав к мачте.

Столбы Мелькарта остались позади. После океанских валов волны Внутреннего моря казались маленькими, совсем игрушечными. Моряки предвкушали радость встречи с близкими им людьми. Но восточные ветры в это время года дуют с определённой направленностью. Поэтому Ганнон знал, что путь от Столбов до Карфагена потребует вдвое больше времени, чем путь от Карфагена до Столбов. Кто-то даже рассказывал, что в летнее время плыл от Гадеса до Сицилии более двух месяцев.

На третий день после Столбов ветер переменился.

К полудню поднялся свежий ветер. Небо затянулось пятнистыми полосами и стало похоже на шкуру леопарда.

— Сегодня корабль попляшет! — молвил Адгарбал.

— Да, скоро налетит Гадесец! — согласился Ганнон и приказал спускать паруса.

Канат сдирал кожу с ладоней, ветер бил по лицу мокрым углом паруса. Наконец паруса были спущены. Но гаула не замедляла хода. Она неслась, как бешеный, непослушный узде конь. Стаи буревестников, этих зловещих птиц, с криком носились над морем. Стало совершенно темно. Небо было, как чёрный щит, а молнии сверкали и перекрещивались, словно мечи. Казалось, сказочные великаны вступили между собой в бой.

Ганнон приказал всем спуститься в трюм и плотно закрыть люки. Море кипело. Огромные волны приступом брали гаулу, а она, как ласточка, взмывала в высоту, чтобы затем погрузиться в чёрную пропасть. Ветер рвался вперёд, опережая звуки, им порождённые.

Второй день свирепствовала буря. С грохотом неслись по палубе волны, смывая всё, что встречалось им на пути. Люди выбивались из сил, они теряли надежду на спасение, каждый миг ожидая конца. Чрево корабля было наполнено воплями, стонами, плачем, заглушаемыми грохотом моря.

Может быть, впервые в жизни Ганнон чувствовал себя совершенно беспомощным перед разбушевавшейся стихией. Он вспомнил, что говорили старые моряки: «Бог Дагон мстителен». Не для того ли он пощадил нас в океане, чтобы погубить здесь, у берегов родины?»

Никто не знал, сколько дней они были в плену у волн и куда их занесла буря. Но вот она понемногу начала стихать. В сердцах людей загорелась искра надежды.

Открыли люк. Страшная картина предстала взору. Обломки рей, удерживаемые канатами, свисали с обоих бортов гаулы. Мачта была вырвана из гнезда и снесена в море. Море зловеще гудело.

Ганнон вылез на палубу, удерживаясь за кольцо люка. И в этот момент он ощутил страшный удар, а затем мгновенно погрузился в ледяную воду. Волна подхватила его и отбросила от гаулы, закружила и понесла к прибрежным скалам. Сквозь мглу Ганнон разглядел чёрную гряду. «Смерть, вот где ты!» — пронеслось в его мозгу.

Но море словно играло со своей жертвой. Оно подняло её на гребень волны и со страшной силой швырнуло между двумя скалами. Вот и земля. На миг Ганнон потерял сознание. Волна покрыла его с головой. Последним усилием воли Ганнон заставил себя приподняться и сделать несколько шагов. Если бы не это, новая волна смыла б его в море.

Когда он очнулся, на небе сияло солнце. Незнакомый берег имел форму огромного полукруга. В глубине его виднелась высокая зелёная гора с остроконечной вершиной.

Море успокоилось, но гребни волн ещё белели. Казалось, море скалит зубы, недовольное, что хоть одно живое существо ускользнуло от его ярости.

Ганнон долго всматривался вдаль, как будто хотел отыскать корабль, затерявшийся в беспредельных просторах. Но море было пустынно.

— О боги! — прошептал Ганнон. — Вы отняли у меня друзей! Нет, неужели вы так жестоки? Где Мидаклит? Верните мне учителя! Где все мои друзья?

Ганнон шагал по берегу в надежде найти кого-нибудь. Но берег был усеян лишь обломками досок. На одной из них Ганнон различил полустёршийся рисунок глаза. Там, на носу, этот глаз казался оком всевидящего божества. Он прогонял страх и вселял надежду в сердца моряков. А теперь на исковерканном обломке доски этот глаз был так же жалок и беспомощен, как человек перед разбушевавшейся стихией. «Зачем мне боги сохранили жизнь! — думал Ганнон. — Чтобы она окончилась позором? Кто мне поверит, что я был в Стране Высоких Трав, что я видел широкие реки, втекающие в океан?

Кто подтвердит, что мы посетили те места, где ничто не имеет тени, где нет знакомых нам звёзд, где солнце идёт другой дорогой? Надо мной будут смеяться, когда я скажу, что видел потомков атлантов, и я не смогу бросить в лицо насмешникам кубок из Пещеры сокровищ. Враги будут показывать на меня пальцами: «Вот он, лгун! Вот он, растративший государственную казну! Он потерял два корабля и привёз вместо золота одни небылицы!»

Оглянувшись, Ганнон увидел рядом с собой среди обломков досок что-то коричневое. На первый взгляд ему показалось, что это пучки морской травы. Но приглядевшись внимательно, Ганнон убедился, что это шкура лесного человека. Ганнон подполз к ней и взял её в руки. Жалкий трофей! Прихотливое море с презрением выплюнуло его на берег, а золото, серебро и драгоценные камни взяло себе.

«Бедный Мидаклит! Ты погиб, прижимая к груди свой свиток. Ты унёс с собой тайну Атлантиды. Я должен исполнить свой последний долг — похоронить тебя по обычаям предков. Ведь эллины говорят, что душа покойного, оставшегося без погребения, мучается и блуждает по свету!»

Ганнон стоял, оглядывая разбросанные камни. Когда на глаза ему попадался ровный и плоский камень, он поднимал его и нёс туда, где лежала шкура лесного человека.

Ганнон хотел соорудить гробницу там, где море выбросило его самого, где песок ещё сохранил отпечаток его тела. Хотя бы этим он будет ближе к душе своего друга!

От слабости подкашивались ноги, но Ганнон, стиснув зубы, таскал и таскал камни.

Уже стемнело, когда на песке выросла большая куча камней. Но это была только половина работы. Острым камнем Ганнон нацарапал на песке прямую линию в четыре локтя длиной. Под прямым углом к ней он прочертил другую линию. Опустившись на колени, он стал по этим линиям укладывать камни, выбирая их из кучи. Когда были готовы две стенки высотой в локоть, он сел на шкуру и вытер тыльной частью ладони вспотевший лоб. Долго и мучительно он вспоминал, как эллины называют пустую гробницу, сооружаемую людям, погибшим в море. Так и не вспомнив, он принялся снова за работу. Наконец каменный прямоугольник был готов. Ганнон накрыл его сверху обломками досок. На одной из них он нацарапал: «Мидаклит».

В глаза Ганнону глянул бледный лик луны, взошедшей над волнами. Ему показалось, что богиня Тиннит всё видит. Это она отомстила ему за похищение Синты. Владычица наказала его одиночеством.

Превозмогая боль и усталость, Ганнон двинулся в путь. Ноги не слушались его, тело казалось каким-то чужим, словно сделанным из камней, как кенотаф (наконец он вспомнил, как называются эти пустые гробницы!).

Пройдя несколько шагов, Ганнон оглянулся и зашагал обратно. У шкуры лесного человека он остановился в раздумье. Потом взвалил её на спину. Шкура была мокрой и скользкой. Даже солёные волны не смыли одуряющего запаха, который она испускала. Ганнон брезгливо отвернул голову, но шкуры не бросил.

Всю ночь он шёл не останавливаясь, остерегаясь лишь встречи с людьми. Он не знал, куда его выбросило море и что его ждёт одного на этом чужом берегу.

Морской бой

Первые проблески зари легли на волны. Море уже успокоилось и тихо колыхалось между горизонтом и прибрежными скалами, как вино в поднятой чаше.

С мрачным упорством Ганнон брёл по пустынному берегу. Острые камни ранили его босые ноги. Вскоре он совсем выбился из сил и присел на обломок скалы. И вдруг он услышал тонкое блеяние. Оглянувшись, шагах в десяти от себя он увидел человека с большой суковатой палкой в руках. Поодаль щипали траву овцы.

Пастух стоял неподвижно, как статуя. В его голубых глазах застыл испуг: «Кто это? Человек моря! Тогда это враг. Ведь люди моря лживы, как само море, которому они продали свою душу. То оно кажется спокойным и ласковым, как весеннее утро, кротким, как ягнёнок, то вдруг по нему проносится буря, в порыве гнева разбивающая рыбачьи лодки, сокрушающая всё, что попадётся ей на пути. Так и люди моря. Порой они кажутся приветливыми и радушными, они могут угостить вас вином, веселящим сердце, одарить красивыми тканями, но вдруг в них просыпается безумие. С пылающими глазами, искажёнными от ярости лицами они бросаются на мирных поселян, скручивают своими плетёными ремнями их руки и ноги и тащат на корабли. И редко-редко возвращаются на родину те, кого они увели с собой, возвращаются с телом, покрытым рубцами, и душой, исковерканной рабством».

Эти мысли, казалось, отражались в испуганном взгляде пастуха.

«Но этот чужеземец не вооружён. На нём нет ничего, кроме шкуры, похожей на медвежью. Он не опасен».

— Где я? — спросил Ганнон на языке эллинов и тотчас же повторил свой вопрос на финикийском языке.

Пастух отрицательно покачал головой. Он не понял слов Ганнона. Но там, в Кумах, — пастух указал на глубоко вдающийся в море мыс, — ему смогут помочь.

Среди странно звучащих слов Ганнон уловил одно, показавшееся ему знакомым: «Кумы».

«Так вот куда меня забросила судьба! К Кумам! На берег Италии!»

И вот он снова бредёт, держась ближе к морю, где камни, казалось, были менее острыми. Солнце пригревало сильнее, и Ганнон уже не чувствовал холода. Но голод! Тошнота подступала к горлу. Кружилась голова. Присев на корточки, Ганнон подобрал моллюска и жадно проглотил. Но ощущение слабости не покидало его. Ганнон прилёг на песок и прикрыл глаза ладонью от солнца.

Затем он встал, задумчиво глядя на море. Казалось, оно что-то шептало, властно и нежно. Снова с необъяснимой силой оно звало его к себе.

«Море! — думал Ганнон. — Сколько ты дало мне радости! Каким могучим трепетом и страстным восторгом ты наполняло моё сердце! Какие красоты ты открыло моему взору! Но сколько горя ты мне принесло! Может быть, и правы те, что говорят, будто ты ревниво? Ты поглотило всех моих друзей, всех, кого я любил».

Взгляд Ганнона блуждал, но вдруг остановился на одной точке. На горизонте показались корабли.

— Один, два, три… — считал он вполголоса. — Десять кораблей.

Это были одномачтовые триеры.[99] Из воды, как хищные клювы, выдавались тараны. На носу первой триеры белела статуя. Да, это эллинские суда. Они направляются к берегу. Наверное, хотят высадиться. Нет, триеры повернули и пошли вдоль берега. Зачем же они это сделали?

Но вот из-за мыса, на который указал Ганнону пастух, показалась другая эскадра. Длинные суда с узкой и заострённой кормой. Треугольные паруса. «Что же это?» — подумал Ганнон. Эскадру замыкал большой корабль, очень вытянутый, с высоким носом и изогнутой, как гусиная шея, кормой. Квадратные паруса! Ганнон вздрогнул. Этот корабль он узнал бы из тысячи. Ведь это «Сын бури»! Правда, его борта выкрашены в голубой, излюбленный пиратами цвет и на носу укреплён шест с каким-то полотнищем, но всё равно это он, его корабль! Значит, этруску удалось привести «Сына бури» к себе в Этрурию. Может быть, и сейчас этот вероломный пират ведёт его корабль и на борту «Сына бури» Синта и Гискон? Или он успел уже выдать их Магарбалу? Продать в рабство! Сердце Ганнона захлестнула острая боль.

«А другие корабли? Тоже этрусские? Целых двадцать кораблей. Плохо же придётся эллинам!»

Но вот по сигналу с «Сына бури» этруски повернули свои корабли к берегу. Да, они хотят перехватить эллинские суда! А на них — он это ясно видит — матросы убирают паруса, снимают мачты. Значит, они хотят принять бой. Но «Сын бури» идёт с гордо развевающимися парусами. Огромный, с высокими бортами, он кажется среди других кораблей целой крепостью.

Этруски уже почти настигли эллинов. Но что это? На горизонте новая флотилия. Корабли выстроены в две линии. Их не меньше сорока. Да, это эллинские суда.

И только тут Ганнон разгадал план эллинского наварха[100] — прижать этрусков к берегу, бросить их на прибрежные камни. Десять эллинских триер были только приманкой. Этруски бросились за нею, как лев за ягнёнком, а в это время вышли охотники.

С интересом ждал Ганнон, что предпримут этруски. Им ничего не оставалось делать, как выброситься на берег. Но нет! «Сын бури», развернувшись, двинулся на эллинскую триеру. Он ловко лавирует, меняя каждый раз направление, и за ним, как волчья стая за вожаком, следуют другие этрусские корабли.

Манёвр «Сына бури» застиг, видимо, эллинов врасплох. Они ещё не успели убрать паруса, и это было уже поздно делать. Фланги эллинских кораблей выдвинулись вперёд, и теперь они шли двумя полукружиями. На их палубах моряки размахивали мечами, топорами, крючьями, устрашающе кричали. Но этруски не думали отступать.

«Сын бури» приближался к эллинской триере. Казалось, сейчас они столкнутся носами, но в последнее мгновение этруски развернули корабль, и он прошёл борт о борт с триерой. Раздался треск её вёсел. Теперь эллинское судно вышло из строя и не могло гнаться за «Сыном бури», который шёл на парусах и на вёслах. Это был хорошо известный Ганнону приём. Но этруски проделали его так ловко, что возглас восхищения невольно вырвался из уст Ганнона.

«Сын бури» прорвал первую линию вражеских кораблей, но за нею была вторая. На этот раз эллины решили не допустить прорыва. Они сгустили свой строй. «Сын бури» заметался, как волк среди стаи псов. Абордаж ему не страшен, так как у него высокие борта. Но, чтобы идти самому на абордаж, надо было спустить паруса. И этим занялись этруски.

Но паруса ещё не были спущены и наполовину, как одной из эллинских триер удалось подойти к корме этрусского корабля. С разгону она ударила тараном ниже кормового весла. Треск напомнил удар грома. «Сын бури» накренился. Мачта с полуспущенными парусами легла на воду. Киль задрался кверху.

«Сына бури» несло к берегу. И вот до Ганнона донеслась песня: её мелодия была хорошо ему знакома.

Трепещет лазоревый парус,

Гаула, как чайка, быстра.

Как буря, страшна наша ярость —

Ведь смерть нам родная сестра…

Родная сестра…

Ганнон стоял у самого берега. Ему нечего было прятаться! Пусть его видят! Пусть знают: это его корабль! Он отдал ему всё лучшее, что у него было. Он сам готовил его к плаванию, сам, своими руками, ощупывал на нём каждый медный гвоздь, каждую доску. Этот киль разрезал волны океана! Эти паруса окрашивал ветер пустыни. По этой палубе ходила Синта, его Синта! Может быть, она и сейчас на нём, а он, её супруг, ничем не может ей помочь!

— Проклятый этруск!..

Ганнон закричал, и крик его слился с плеском волн, с воплями тонущих, с ударами вёсел.

Корабль тонул. Нос его уже вошёл в воду, как меч в ножны. На корме ещё держалось несколько человек. Но вот и она с засасывающим звуком исчезла под волнами. Ганнон не отрывал взгляда от воды, забурлившей в том месте, где скрылся корабль. Эллины спустили лодки. Но победители не думали спасать вражеских моряков. Они подплывали к ним и вёслами отправляли ко дну.

Бой ещё продолжался, но взгляд Ганнона был прикован к нескольким доскам — это было всё, что осталось от «Сына бури». Ганнон упорно чего-то ждал от моря, а оно подбрасывало на своих волнах мертвецов.

«Вот и конец, — размышлял Ганнон. — Целых сто лет боролись этруски и эллины за эту приморскую плодородную долину, называемую Счастливой Кампанией! И исход борьбы решился на море. Этрусский флот разбит! Теперь эллины станут ещё сильнее. Нет, я был прав: не в Сицилии и не в Италии наше будущее, а на берегах океана, там, где так много богатств! Протяни руку и возьми их: и золото, и слоновую кость, и железное дерево, и чёрных невольников!»

Но что делают эллины? Вот они вылавливают крючьями обломки кораблей и свозят их на прибрежный скалистый островок. Там они сооружают из этих обломков пирамиду. Ганнон давно уже слышал об этом эллинском обычае. Это у них называется «водружать трофей». Эллины считают свою победу неполной, если в честь её не воздвигнут памятник из обломков вражеских кораблей или оружия — если бой происходил на суше.

Пропев хвалу богам, эллины возвратились на корабли, расцвеченные победными флагами. С поднятыми парусами триеры уходили в открытое море.

Долго стоял Ганнон на берегу. Затем он медленно двинулся в путь. Неподалёку он увидел бревно, выброшенное на берег волнами. На бревне сидел небольшой рыжий зверёк. Да, это был хорёк, купленный им в Гадесе. При приближении человека хорёк спрыгнул на берег и скрылся в кустах.

Ганнон смотрел ему вслед. Ему вспомнился тот жаркий день, когда он вместе с Мидаклитом, Малхом и Гисконом бродил по базару Гадеса. Тогда всё было у него впереди. «Гимера и Кумы, — думал Ганнон, — вас разделяет шесть лет.[101] Какие это годы! Неужели все жертвы оказались напрасными?»

Всё ближе и ближе были Кумы. Ганнон знал обычаи прибрежных жителей. Они считали всё, что выбросят волны на их берег, своей добычей. Они ожидали бури или морского сражения, как землепашцы ждут жатвы. Порой они во время бури разжигали костры, чтобы привлечь корабли на прибрежные скалы, а потом вылавливали баграми доски, кожи, парусину — всё, что оставалось от корабля. Если кому-нибудь из моряков удавалось избежать гибели, они продавали его на ближайшем невольничьем рынке. Люди суши, они мстили морю.

Единственным спасением Ганнона было найти в Кумах карфагенскую купеческую гаулу. Они, как ему было известно, нередко заходили сюда за хлебом, лесом или рабами. Но как ему незамеченным пробраться в гавань?

Уже вечерело, когда Ганнон увидел лепившиеся по холмам, точно улитки на скалах, белые домики эллинских колонистов. Сойдя с тропы, он укрылся в винограднике. Утоляя голод и жажду сочными ягодами, он пристально вглядывался вдаль и прислушивался. Шумели морские волны. Откуда-то слышалось блеяние овец. Но почему не видно людей?

Но вот холмы озарились факелами. Послышались пение и радостные крики.

И тогда Ганнон понял всё. Люди возвращались из гавани. Там они приветствовали моряков, вернувшихся с победой над этрусками. Сейчас они ещё будут пить вино, петь, а потом свалятся в изнеможении. Тогда он выйдет из своего убежища и проникнет в гавань. Если там окажется купеческий карфагенский корабль — он спасён.

Снова в Карфагене

Весть о возвращении Ганнона облетела Карфаген. В первый же день на улице Сисситов собралась толпа. Родственники и друзья колонистов хотели знать об их судьбе. Людям просто хотелось увидеть человека, который, как говорили, побывал в Полях Мёртвых и вернулся живым и невредимым.

Один старый землепашец, недавно похоронивший своего единственного сына, хотел во что бы то ни стало увидеть Ганнона, чтобы узнать, как его сыну живётся в царстве теней. Больше всего слухов ходило о сокровищах, которые будто бы привёз Ганнон. Одни говорили, что корабли с сокровищами остановились у маяка, некоторые утверждали, что у Ганнона нет никаких кораблей, что сокровищ он не привёз, но зато научился в Полях Мёртвых превращать камни в серебро. Многие уже запаслись камнями потяжелее.

Десятки людей уже в первый день побывали в его доме, и Ганнон рассказал им всю правду. Но, когда эти люди выходили и пытались растолковать собравшимся, чтобы те расходились по домам, им никто не верил: выходящих подозревали, что они хотят лишить других их доли серебра.

На второй день Ганнон закрыл двери своего дома на все засовы. Надо было составить отчёт о плавании в Совет Тридцати.

Ганнон протянул руки к жаровне, прикрытой медной решёткой. Приятное тепло медленно растекалось по его телу, и меньше ощущалась тупая боль в голове.

Положив на колени дощечку, Ганнон расстелил на ней свиток папируса и взял двумя пальцами палочку из камыша. «Как начать? — размышлял Ганнон. — Поэты пишут стилом и камышовой палочкой. Их материал — воск, папирус и пергамен. Художники рисуют углём и красками. Строители творят резцом и молотом. Из бесформенных каменных глыб они создают дворцы и храмы. Стиль морехода — корабельный киль. Его восковая табличка — море. Но оно вздыблено волнами, оно в вечном движении и стирает всё, что на нём написано. Только берега остаются вехами в трудном и долгом пути. Гимилькон писал о своём плавании, и его отчёт сохранился в храме Тиннит. Но он столь же туманен, как открытые им северные острова. Надо быть точнее в словах и ярче в красках».

Написав первую фразу, Ганнон прочёл её вслух:

— «И решили карфагеняне послать меня в плавание за Столбы Мелькарта, чтобы основать поселения…»

Ему вспомнилась заполненная народом площадь Собраний, устремлённые на него глаза, протянутые руки, тысячеголосый крик, когда глашатай объявил результаты голосования. Даже его враги должны были считаться с единодушной волей народа.

Камышовая палочка скользила по папирусу:

«Отчалив и выехав за Столбы, мы плыли два дня и потом основали первый город, который назвали Темиатерием. При нём была большая равнина».

Ганнон вновь услышал вопль женщины, у которой отняли ребёнка, и взволнованный шёпот Гискона, рассказывающего о своём ночном видении. Где теперь мальчик? Ему так хотелось быть моряком. Кажется, его первое плавание оказалось последним. Пираты могли его убить или продать в рабство.

Камышовая палочка чертила одну букву за другой, слово за словом:

«Затем, направившись к западу, прибыли к Солоенту, ливийскому мысу, покрытому густым лесом. Здесь основали храм богу моря и снова двинулись на восток… Мы прибыли к большой реке Ликсу, текущей из Ливии».

Вот он, песчаный берег, заполненный моряками. В ушах его ещё звучит песня, которую пела его Синта:

И плакал он горько о Лине, о сыне,

И слёзы владыки землю прожгли.

Вытерев рукой глаза, он снова писал, и в памяти его вставали гигантские валы, обрушивающиеся на берег Ливии; высокие травы, колышущиеся под ветром; поющие пески, засыпавшие тело Малха; зовущий взор Томис и огненные потоки, выливающиеся в море; девственный лес и ни с чем не сравнимые крики лесных людей; свист ветра, несущего корабль на скалы.

Как найти слова, которые смогли бы передать чувства людей, впервые увидевших неведомые земли и острова, их восторг, их радость, их страх? А впрочем, зачем всё это знать раби, для которых он пишет свой отчёт? Их, наверное, интересует, много ли в этих местах золота и во сколько обойдётся снаряжение новой экспедиции за Столбы.

Взглянув на песочные часы, Ганнон понял, что ему пора уже идти. Его ожидает Совет. Ганнон свернул в трубку лист папируса и заткнул его за край плаща. Потом взял что-то завёрнутое в полотно и быстро покинул дом.

Карфаген нисколько не изменился за время отсутствия Ганнона: та же толпа, в которой редко увидишь хорошо одетого человека. Больше всего людей в изорванной одежде, бледных, истощённых.

«И этот город считают самым богатым на берегах Внутреннего моря!» — с горечью подумал Ганнон.

Улица Сисситов вывела Ганнона на площадь, вымощенную квадратными плитами. Это была площадь Собраний. Когда-то её переполняли люди, с восторгом выкрикивавшие его имя. А теперь она пуста!

У Дома Совета появился новый памятник. Фигура из серого мрамора. Высокий лоб, широко расставленные глаза, что-то удивительно знакомое в лице!

Ганнон вздрогнул. Ведь это его отец! Гамилькар предстал перед Ганноном таким, каким он видел его в последний раз, под Гимерой, мужественным, сильным.

Что бы сказал его отец сейчас?

Дом Совета показался Ганнону особенно величественным в холодной роскоши своих колонн, в массивности своих стен. Каким далёким представилось то время, когда он входил сюда окрылённый надеждой!

Ганнон поднялся по лестнице, прошёл мимо безмолвных стражей, зорко охранявших эту крепость богачей, и медленно двинулся по длинному коридору, освещённому спрятанными в нишах светильниками. Свет их выхватывал из темноты то одну, то другую часть его лица — широко раскрытые, устремлённые вперёд глаза, крепко сжатые губы.

Совет постановил…

Сегодня Совет Тридцати решает судьбу Ганнона. Впрочем, судьба его уже решена, но не здесь. Сразу же после прибытия Ганнона великий жрец Магарбал позвал к себе суффета Миркана. Кипя злобой, жрец требовал, чтобы мореход немедленно был заключён в Дом Стражи. Миркану стоило немалого труда уговорить Магарбала отказаться от этого замысла. «Так мы возбудим чернь против нас, — предостерегал Миркан. — Я потребую у нечестивца отчёта в Совете, и если он через месяц не вернёт сделанных республикой затрат, он всё равно окажется в Доме Стражи». Раскрылись двери. Шум умолк. Все взгляды обращены к Ганнону. Голова его высоко поднята. Нет, он не изменился, этот дерзкий и непокорный отпрыск Магонидов. Он держится так, словно не чувствует за собой никакой вины, словно пришёл сюда победителем.

Ганнон остановился против Миркана. В правой руке его свиток, в левой — какой-то свёрток.

Злобно взглянув на Ганнона, Миркан произнёс:

— Совет ждёт твоего отчёта!

Положив на пол свой свёрток, Ганнон развернул папирус и начал медленно его читать. Изредка он поднимал голову, чтобы увидеть, какое впечатление производят его слова. Раби слушали внимательно, но лица их были непроницаемы. Но вот Ганнон кончил читать и выпрямился, как воин перед лицом врага.

— Есть ли вопросы у раби? — раздался голос, напоминающий бой треснувшего колокола, то был голос Миркана.

— Есть! — послышалось откуда-то сзади.

Это Габибаал. Тогда он поддержал Ганнона, предлагая вычерпать чернь со дна города. Что же скажет он теперь?

— Да, у меня есть вопрос: много ли сицилийского вина сегодня выпил Ганнон? Или, может быть, он привёз вино с берегов океана, от которого он совсем обезумел?

В зале послышались выкрики:

— Молодец, Габибаал! Довольно нас обманывать! Пусть Магонид вернёт золото!

Ганнон стиснул зубы. Как ему хотелось плюнуть в лицо этим тупицам, думающим только о золоте!

Сдерживая себя, Ганнон отвечал:

— Вот уже год, как у меня во рту не было ни капли вина. А порой мне не хватало и воды. Да, я обещал вам золото. Я бы мог засыпать золотым песком весь пол этого зала, этот стол рухнул бы под тяжестью сокровищ Атлантиды, но мой корабль поглотило море.

— Мы уже сыты твоими баснями, Ганнон! — воскликнул Миркан. — Чем ты можешь подтвердить, что всё сказанное тобою правда?

Ганнон опустил голову.

— У меня нет корабля, нет моих друзей, вместе со мной побывавших там, где ещё не был никто из смертных. У меня осталось лишь вот это. — И Ганнон развернул свёрток. — Члены Совета, — продолжал он, — могут убедиться в существовании лесных людей.

Ганнон протянул шкуру Миркану, но тот брезгливо её оттолкнул.

— Это и есть сокровища, которые ты обещал Совету? — Лицо Миркана вспыхнуло от гнева. — Шкура какого-то мерзкого животного! Не ею ли ты хочешь расплатиться за потерю «Сына бури» и «Ока Мелькарта»?

Раздались выкрики: «Правильно!», «Пусть он расплатится!» И вдруг их заглушил звонкий голос:

— Стойте! Знаете ли вы, кого судите? — Это говорил совсем юный раби.

«Юноша здесь, в Совете? — Ганнон знал, что только большие заслуги отца могли позволить человеку такого возраста занимать почётное место в Совете. — К какому же роду принадлежит этот юноша? Почему лицо его кажется мне знакомым?»

— Знаете ли вы, кого судите? — повторил юноша. — Человека, чьим именем будет гордиться Карфаген, пока стоят его каменные стены, человека, который сделал большим мир. Что нам было известно о западном береге Ливии до Ганнона? Для нас он кончался Ликсом. Ганнон проник туда, куда не знают пути птицы. Он передвинул Столбы Мелькарта к мысу Солнца. Он видел ночи, полные неведомых звёзд, и светящееся море. Смерть преследовала его на воде и на суше. Никто не мог поспешить ему на помощь. Он основал новые колонии. Разве это не дороже золота, которого требует ваша жадность?..

Голос молодого раби потонул в гуле враждебных выкриков:

— Долой! Молчи, Шеломбал!

Ганнон вздрогнул. Так это Шеломбал! Брат Синты!

Особенно неистовствовал Миркан. Лицо его побагровело, как стручок перца под солнечными лучами. Он протягивал костлявые руки к сыну, как бы желая его задушить. А Шеломбал стоял, гордо выпрямившись, словно радуясь буре, которую он вызвал.

Ганнон с восхищением и благодарностью смотрел на него. Этот юноша вернул ему веру в людей. Даже здесь нашёлся человек, сердце которого открыто для правды. И это сын Миркана! Какое бы решение ни принял Совет, всё равно справедливость пробьёт себе дорогу. Время отделит правду от лжи, как огонь отделяет серебро от олова, как ветер отделяет зерно от плевел.

Внезапно в зале наступила тишина. Взгляды всех устремились к Миркану.

— Велика вина Ганнона перед республикой, — начал Миркан. — За подобные преступления других мы сразу приговаривали к распятию на кресте. Но, чтя память Гамилькара, я лишь предлагаю, чтобы Ганнон в месячный срок вернул в казну взятые им деньги. В противном случае с ним поступят по законам республики…

Шумные возгласы одобрения покрыли последние слова суффета.

Медленно покинул Ганнон зал Совета. Площадь перед зданием Совета, лишь час назад пустовавшая, теперь была запружена народом. Бедняки Карфагена узнали, что люди, которых Ганнон повёз за Столбы, счастливы. Теперь они пришли просить Ганнона отвезти их туда же. Весть, что Совет Тридцати осудил их любимца, уже разнеслась по площади. В толпе поднялся ропот, перешедший в дикий гул. Тысячекратные крики подобно грому разносились по площади. Откуда-то появились стражи. Они шли на толпу, выставив острия копий.

Огромная толпа, как море в час отлива, медленно, с глухим шумом откатывалась на соседние улицы. На опустевшей площади остался лишь один пророк Эшмуин, которого стражники не решились тронуть. Простирая вперёд руку, сухую и узловатую, как ветвь смоковницы, пророк кричал:

— И свернутся небеса, как свиток папируса! Звёзды упадут, как увядший лист! Земля обветшает, как одежда! Переполнилась чаша гнева! Горе тебе, Карфаген!

Встреча в порту

В «Серебряном якоре», как и пять лет назад, было людно. Моряки сидели за амфорой вина и рассказывали друг другу о своих странствиях и приключениях. Каждый, кто вздумал бы пойти по стопам Гомера, мог записать здесь не одну Одиссею. Но все эти трогательные и жуткие истории, приправленные изрядной толикой вымысла, не могли отвлечь Ганнона от дум и воспоминаний. Пережитое им было страшнее всего, что может создать праздное воображение или разгорячённая вином память. Изредка Ганнон ловил взгляды незнакомых ему людей. В них не было недоброжелательства. С жалостью и сочувствием смотрели моряки на человека, сумевшего когда-то зажечь весь город огнём своей мечты и лишившегося теперь всех своих богатств и почестей. Другой на месте Ганнона мог удовлетвориться этим молчаливым одобрением и найти в нём успокоение. Но Ганнону, вопреки всему происшедшему, казалось, что главное плавание его жизни ещё впереди.

Через открытые двери таверны доносился плеск волн, крики, грохот сбрасываемых на землю ящиков. И вдруг эти звуки заглушил колокольный звон. Дозорные извещали о прибытии корабля.

Встречать входящие в гавань корабли с недавних пор стало привычкой Ганнона. Заслышав удары колокола, он шёл к причалам. Стоя в стороне, он молча смотрел, как корабль приставал к берегу, как спускали доски, как по ним сходили моряки. По запаху и другим знакомым ему приметам Ганнон определял, откуда пришёл корабль. Гаулы из Египта и страны Ханаан пахли нардом.[102] Триеры из Италии приносили в гавань удушливую вонь овчинных шкур и запахи сосновой смолы. Сицилийские корабли пахли серой и рыбой. Кипрские суда источали аромат кипариса, которым стелют пол, и кедра, которым покрывают стены.

Когда разгрузка заканчивалась и сходни поднимались на борт, Ганнон возвращался домой или шёл к своей амфоре в «Серебряный якорь». Что его заставляло встречать чужие корабли? Если бы его об этом спросили, Ганнон, наверное, не смог бы объяснить. «Сын бури» погиб у Кум на его глазах. Но была ли Синта на корабле во время сражения? Этого Ганнон не знал. В глубине души ещё теплилась надежда, что его любимая жива. И он жил этой надеждой.

Вот и теперь, оставив недопитым вино, Ганнон встал и пошёл навстречу кораблю, рассекающему чёрные воды Кофона своим крутым носом. Это была купеческая гаула, широкая, с глубокой осадкой. Такие корабли ходили по волнам Внутреннего моря от Тира до Массилии. Ганнон наблюдал, как матросы, ловко поймав канаты, заматывали их вокруг свай, как корабль подтянули к берегу и укрепили сходни. По одежде и говору моряков Ганнон догадался, что гаула прибыла из Гадеса. Ему вспомнилось то счастливое время, когда ликующий Гадес встречал его корабли.

Ганнон бросил взгляд на трап. По нему спускались чернокожий мальчик и худой, бледный юноша в просторном плаще с чужого плеча.

«Гискон!» Ганнон бросился навстречу другу. Они обнялись, оба плакали от счастья.

— А Синта? Где же Синта? — нетерпеливо спрашивал Ганнон. И вот он уже слышит о том, что произошло на палубе захваченного пиратами корабля.

— Она просила передать тебе, что позор не коснулся её! — Гискон едва сдерживался, чтобы не зарыдать.

Веки Ганнона опущены, губы плотно сжаты. Только по побелевшим кончикам пальцев, сжимавших край стола, можно догадаться об охвативших его чувствах.

— Итак, после Хреты Мастарна повёл корабль сразу на север? Но как этруск заставил своих гребцов снова сесть за вёсла?

Гискон рассказал о том, как Мастарна высадился на берег, как вероломно захватил чернокожих.

Ганнон взглянул на Дауда:

— И он был среди них?

Гискон кивнул:

— Да, и он. Мы вместе с ним переносили и голод и боль. Рабство сделало меня и Дауда братьями.

Чернокожий мальчик улыбнулся, показав белые, как морская пена, зубы.

— Дауд и Гискон — братья, — сказал он, медленно выговаривая слова.

— Я обещал Дауду помочь вернуться на родину…

— На родину… — в раздумье повторил Ганнон. — Помнишь, Мидаклит рассказывал о моряках, позабывших родину. Они выпили сок лотоса и опьянели. Какие только вина я ни пью, но не могу забыть мою родину! Но я не могу и забыть о том, как она ко мне несправедлива.

Ганнон тряхнул головой. Казалось, он хотел сбросить тяжёлые мысли, захлестнувшие его.

— А мы гнались за какой-то гаулой, приняв её за «Сына бури», — сказал он вдруг. — Вам она не встречалась?

— В море нет, — ответил Гискон, — но я видел её в Гадесе. Это персидский корабль.

— Удивительно! — промолвил Ганнон, после того как Гискон рассказал ему о Сатаспе. — Прихоть деспота погнала его гуда, где не бывал ещё ни один моряк. Судьба была благосклонна к этому персу. Его пощадила буря, а к нам боги были беспощадны. Мы с тобой остались одни. Одни!

Зов океана

В последний раз Ганнон оглянулся на город, на его кровли и купола, на протянувшуюся по откосу холмов ленту стен. Там прошли его детство и юность, там созрела его душа для подвигов и любви. Там он впервые встретил Синту и там же узнал о её гибели. А теперь… Никогда ещё ему Карфаген не казался таким чужим и далёким.

Вчера к нему пришёл Шеломбал. Ему удалось узнать о коварных замыслах Магарбала, в руках которого суффет Миркан был лишь игрушкой. Великий жрец обвинял Ганнона в кощунстве. В последние дни Стратон обходит советников, рассказывая каждому, что он видел на корабле Ганнона жрицу Тиннит — Синту, что Ганнон вопреки воле жреца основал храм в ночь после затмения. Магарбал рассчитывает, что Ганнон не сможет опровергнуть эти обвинения. Да и кто поверит человеку, уже однажды обличённому в обмане! Кто из знатных станет на его защиту? Разве они забыли, что отец Ганнона, Гамилькар, пользовался почти царской властью.

Шеломбал советовал Ганнону не дожидаться судилища, бежать в Утику, где он и его друзья смогут сесть на гаулу, отплывающую в Гадес.

Что ж, Ганнон выполнит совет Шеломбала. Океан… Он уже слышал грохот прибоя, видел ярких птиц, взлетающих с озёр в розовое небо. На берегах Внешнего моря его ждут колонисты. На губах Ганнона улыбка…

Эта улыбка напомнила Гискону прежнего суффета, сильного и отважного. Во взгляде его — блеск незнакомых звёзд, в руках — крепость ползучих растений, оплетавших огромные стволы. За таким человеком можно идти хоть в царство теней. Чувство любви к Ганнону переполнило всё существо Гискона. «Что я знал и видел до встречи с ним?» — думал юноша.

И вот они идут по дороге в Утику.

Дауд напевает песню на своём никому не понятном языке. Зубы его сверкают, как жемчужное ожерелье. Таких весёлых песен Дауд ещё не пел ни разу с тех пор, как белолицые люди увезли его на крылатой лодке. Он поёт об огромных хижинах, которые выше жилищ белых муравьёв, об удивительных вещах, которыми обладают обитатели этих хижин. Он поёт и радуется тому, что его руки свободны от гремящих верёвок, что над его головой нет каменной стены, а небо такое же светлое, как на его далёкой родине. Он поёт о матери и отце, братьях и сёстрах. Он скоро увидит их и расскажет обо всём, что узнал и пережил! Ганнон остановился:

— Ты знаешь, Гискон, Шеломбал вчера рассказал о судьбе этого перса Сатаспа. Евнух, что был с ним на корабле, выдал обман Сатаспа, и Ксеркс приказал казнить его.

— Значит, тебе ещё посчастливилось, — отозвался юноша. — Ведь и тебя отцы города объявили обманщиком. И тебя они не прочь казнить.

Ганнон махнул рукой. Этот жест означал и презрение к людям, захватившим в Карфагене власть, и уверенность в своей правоте. Нет, он ещё вернётся в Карфаген, но не один. Золото Керны даст ему корабли и наёмников. Это золото принесёт ему власть, а его родине — могущество.

И снова они идут по дороге в Утику, двое карфагенян и чернокожий мальчик.

Вечерело.

Мелькарт прятал в ножны свои огненные мечи.

Загрузка...