Письмо третье Коммерческое фиаско. Неудавшееся писательство


Восьмой год моей жизни был довольно бурный. Избыток энергии, предприимчивость, нелепые фантазии с проведением их в жизнь встретили много препятствий и затруднений. Все ниже перечисленное случилось быстро, одно за другим, что сгустило неприятную атмосферу вокруг моей особы. Первое — это полное фиаско в моем коммерческом предприятии, второе — провал как писательницы-драматурга и третье — обнаружились способности, не соответствующие возрасту восьмилетней девочки.

Итак, первое. Можно ли было это назвать коммерческим предприятием? Скорее это была наблюдательность с неумелым воплощением желания оказать помощь своим ближним. Видите ли, в доме у матери, а чаще у прислуги, не было вот сейчас, сию минуту, толстой иглы и нитки зашить фарш, чтобы не выпал у индюшки или у гуся. Или, наоборот, очень-очень тоненькой иголочки и ниточки подштопать кружево на тонком ажурном платочке. Другой раз во всем доме, как говорила наша горничная Маша, не сыщешь английской булавки, шпилек, кнопок, крючков и тех будто бы ничтожных, но крайне необходимых вещей, которые всегда все забывают вовремя купить. Я решила все это приобрести, получая от родителей рубль в месяц. За помощью мне пришлось обратиться к горничной Маше, которая меня очень любила и принимала участие в моих фантазиях. Ей пришлось все купить одной, так как я выходила на прогулки с мадемуазель, матерью или отцом, а такого рода закупки требовали бы разъяснений. Когда лавка, если можно ее так назвать, была готова, я всем дома заявила, что, когда у них чего-нибудь не хватает, то обращались бы ко мне. По настоянию Маши в лавке были даже все туалетные принадлежности. Ей очень попадало, когда она зазевывалась и вовремя их не покупала. Для мадемуазель были золотые, конечно, не настоящие, шпильки-невидимки, их она всегда теряла и весьма расстраивалась, так как ее чрезмерно взбитый, как сливки, кок, поддерживался только ими. Меня подмывало иметь табак, именно того сорта, который любил отец, но он оказался очень дорогим и продавался не меньше фунта, и мне что-то внутреннее предостерегающе говорило, что лучше не надо. Для нашего доктора Николая Николаевича не могла ничего придумать и решила, что у него острой нужды ни в чем и не бывает.

Мать встретила мое новое предприятие молчанием. Француженка веселилась, а Маша чувствовала себя компаньонкой нашего общего предприятия. Отца не было дома, он только что уехал на две недели, столько же времени процветала и лавка.

Не понимая тогда, в чем собственно состоит коммерческое предприятие, я брала за нитки и иголки и все остальное столько, сколько дадут, но в то же время я испытывала страшную неловкость, когда я брала деньги. А почему, правда, нельзя дать так; без денег, думала я. Но Маша говорила, что без какого-то барыша, лавка существовать не может Я была рада и счастлива, что могу быть полезной в нужную минуту.

По приезде отца, рубль в месяц на собственные расходы был прекращен. По глазам отца я видела, что ему моя идея не понравилась, он недоволен мной. Лавка молча захирела, я просто раздала ее, о чем горевала Маша. Мой мудрый отец, к сожалению, тогда в этом не разобрался. А в моей детской душе появилась обида на взрослых, они не поняли моего искреннего желания быть полезной.

За этим последовала новая неудача: в проявлении моих литературных талантов. Я и мои приятели мальчики настолько подросли, что игры в путешествия, разбойники и в этом роде, были заменены «спектаклями», так мы громко называли те живые картины и маленькие детские пьески, которые усиленно готовились к Рождеству и Пасхе.

Мне шили специальные костюмы: снегурочки, красной шапочки, или из сказки «Спящая царевна и семь гномов». Но и это все стало мне казаться, как говорила няня Карповна, «невзаправдашним», как-то не увлекало, видимо, детство и сказочки отходили. Мне хотелось чего-то большего, широты, размаха, я почувствовала в себе писателя и решила написать не что иное, как драму под названием «Двоеженец». Конечно, и тут не обошлось без Маши. Надо вам сказать, что девица она была образованная, всегда с книжкой. Елизавета Николаевна (о ней расскажу в свое время), найдя, бывало, притаившуюся Машу в гостиной или зале, обыкновенно говорила:

— Ну-ка, Машенька, дай-ка книжечку, без нее скорее приберешься.

Часто с глазами, полными слез, Маша мне говорила. «Ах, барышня, если 6 вы только знали, какая это драматическая драма» или «какой это романический роман». Одним из этих «романических романов» я и воспользовалась.

Пьеса была написана, и я заявила матери, не без гордости, что на это Рождество будет поставлена «драматическая драма» моего сочинения: «Двоеженец», и мне необходимы платье и шляпа кокотки, так как главную роль исполняю я.

— Ты мне дашь их, мама? — спросила я еще раз.

Ни отец, ни мать никогда не говорили сразу ни «да», ни «нет». Мать взяла у меня мою рукопись:

— Хорошо, — сказала она, — я прочту. Очевидно, сюжет подходил к названию драмы, на другой день она мне сказала:

— Ты, наверно, хочешь, чтобы папа привез тебе новую маму?

Кроме того, мать очень жалобно описала мне роль падчерицы и суровой мачехи. Я была потрясена. Потоки моих слез долго невозможно было осушить. Я дала слово, что не буду больше писать драматических драм. Вы, конечно, шокированы, благовоспитанная девочка из дворянской семьи, охраняемая от всяких настроений и дуновений, и такие, можно сказать, и сюжет, и выражения, и в таком возрасте! Могу Вас уверить, во всем виновата моя никогда не спящая жажда знаний и стремление к великим достижениям. Но самое главное, что книга в то время, какая бы ни была, являлась предметом притяжения. Книги же Маши (которые читались тайно) были из совершенно другого мира, представлялись загадочными, таинственными, смысл их был недоступен, а новые, никогда ранее не встречавшиеся слова очень беспокоили мою любознательность.

Что сюжет был заимствован, списан из «романического романа», в этом нельзя сомневаться.

Не помню, с какого времени, по собственной инициативе, я завела особую тетрадку для записи непонятных слов и фраз с рубрикой «Собственные пометки и объяснения». Впоследствии вы еще не раз встретитесь с этой тетрадкой и со всеми ее неожиданными выражениями и словами, несвоевременно пришедшими, беспокойно требующими точного определения.

После моего неудачного писательства слово «кокотка» было записано в тетрадь, а в рубрике «Объяснения» стояло одно слово «такая»: Маша не могла мне дать точного объяснения, на кого похожи кокотки. Когда я перебрала ей всех наших знакомых дам и барышень, она с испугом сказала:

— Да что Вы, барышня, ведь они же семейные, а она «такая».

Инстинктивно, по тону Маши, я почувствовала, что это редкий, особый сорт женщин, и в то же время есть что-то в нем отрицательное, и мать, конечно, лучше об этом не спрашивать. Пьесу «Двоеженец» своего сочинения, я так больше и не видала и, конечно, забыла о ней, а вот сейчас очень бы хотела ее прочесть, что мог написать на такую тему человечек в восемь лет? И как? И в какой форме был реконструирован этот «романический роман» в «драматическую драму»?

Еще последний маленький набросок, но в нем я хотела обратить Ваше внимание только на область чувств. Как они возникают, налагают, куют черты характера с детских лет, и если бы взрослые были наблюдательны, придавали бы кажущимся пустякам значение, то насколько можно было бы смягчить, сгладить портящие жизнь недостатки характера, вошедшие потом в привычку.

Мне исполнилось восемь лет, и я впервые познакомилась с «ревностью мужчины» и со своей способностью, если и не кружить головы, то все же применять некоторую долю кокетства, присущую женщине. Но как это называется, и что я чувствовала, объяснить бы не сумела тогда.

Ревность я не знала, но инстинктивно почувствовала посягательство на мою свободу. Чувство предосторожности, чтобы не попасть в рабство, сильно проявилось у восьмилетней девочки. Это было на Рождество. По каким-то неотложным делам, мой отец задержался в Москве, и мы с мамой выехали к нему, чтобы провести праздники вместе.

В Сочельник и на первый день Рождества Христова мы были приглашены в имение, в тридцати верстах от Москвы, к друзьям моих родителей, известному психиатру, доктору Н. У него было два сына: старший Глеб, шестнадцати лет, будущий врач, и Борис, двенадцати, в будущем крупный художник-портретист, самородок, юрист по образованию. Хотя горела елка, но, скорее, это был вечер для молодежи от двенадцати до шестнадцати лет, и я была самая младшая, восьми лет.

Итак, Борис, очень красивый мальчик, с довольно сумрачным лицом и тоном заявил, обращаясь ко мне:

— Поклянись, что ты мне будешь верна на всю жизнь, и мои рыцарские перчатки в день брака я поднесу тебе.

— А как нужно клясться? — спросила я.

— Отныне ни с одним мальчиком ты не будешь ни танцевать, ни играть, ни очень много разговаривать, — при этом маленький Отелло больно сжал мне руку и с выражением превосходства, власти и самомнения смотрел на меня.

С видом оскорбленной королевы я стряхнула его руку:

— Мне не нужны твои перчатки, — не без высокомерия был мой ответ.

Это был мой первый бал, мой первый успех маленькой женщины, а не девочки. Я танцевала без устали, не только со всеми мальчиками, но и с самим доктором Н. и с другими взрослыми.

Будучи высокого роста, я выглядела значительно старше своих лет, в зеркале передо мной мелькал образ этой маленькой женщины с горячими глазами и щеками, в волнах белых кружев, в ореоле золотистых пышных волос. И в то же время я ни на минуту не теряла из вида сумрачного мальчика, не принимавшего участия в веселье. Мысль, что он «мой рыцарь», и его «перчатки» все же кружили мне голову.

— Вы обаятельны, — сказал мне лицеист лет пятнадцати. Он был высокого роста и казался совсем взрослым, настоящим мужчиной. Я нашла карандаш и записала «Вы обаятельны», чтобы не забыть, это слово я слышала впервые. Так как глаза лицеиста выражали восхищение, то оно не могло быть плохим. Мой головокружительный успех был закончен. Было одиннадцать часов, и отец отправил меня спать. Из гордости я ушла с веселой физиономией, но в спальне расплакалась. Мать меня утешала тем, что я и так имела два часа лишних, обыкновенно я ложилась спать в девять часов вечера.

— Мама, — сказала я, — если мальчик говорит девочке «Вы обаятельны», что это значит?

Мама замешкалась с ответом. Я повторила вопрос.

— Это значит что ты милая, хорошая девочка.

— Только? — сказала я разочарованно.

«Вы обаятельны» не было записано в заветную тетрадь, и я забыла об этом. На другой день мы с Борисом не только примирились, но он положительно зачаровал меня.

Забравшись с ногами на кушетку, с тетрадкой и карандашом, он заставлял меня позировать и быстро зарисовывал то с большим бантом, то с распущенными волосами, то с косой, анфас и в профиль, стоя, сидя и так без конца. После каждого сеанса я бросалась, также с ногами на кушетку, впивалась в рисунок, восторженно вскрикивала:

— Борис, ведь это я! Я! И опять, и опять.

Борис остался до конца своей жизни моим рыцарем, и быть может, я очень охотно приняла бы его перчатки, но его чудовищная ревность оскорбляла, угнетала меня чрезмерно. Чем мы становились старше, тем меньше и меньше мне хотелось с ним встречаться. Первая тетрадка его набросков, первое вдохновение мальчика-самородка, крупнейшего таланта в будущем, и печальный конец его короткой жизни — всему была причиной я. Сейчас я уже старуха, но эта рана всегда кровоточит. Но об этом в свое время.

Загрузка...