V

Как же мне передать словами то, что происходило потом?

Я слушал тревожный лай собак, предупреждавших своих хозяев о приближении голодных волков, которые покинули лес, учуяв человеческое тепло и запах мяса.

Тени, придающие природе зловещий вид, духи ночи, носились по ветру, обдувающему тело земли, которая ворочается и бормочет во сне. Эти призраки выли как бешеные. Жуткий ветер так хлестал по лицу, что текли ледяные слезы, ослепляя глаза.

Я не хочу больше вспоминать этот ужас.

Поднявшись по вонючей лестнице, я вернулся в комнату и сразу увидел широкую спину Фирмино, стоящего на коленях перед Франсуа. Он снимал с него старые, пропитанные кровью повязки.

Лицо Франсуа было похоже на лик распятого Христа.

Его распластавшееся мертвенно-бледное тело, казалось, не выдерживало даже тепла мясисто-красного огня, лившегося на него из камина.

Представьте, каково это: видеть, что человек с благородной, прекрасной и суровой внешностью полон внутри вонючей гнили, как дохлая собака, в то время как он продолжает жить.

Не хочу больше прибегать к насмешливым и грубым сравнениям; короче говоря, этот поэт был по уши полон дерьма.

Олух и грубиян Фирмино был глубоко потрясен.

Занятый промыванием раны, он не заметил, как я вошел, и увидел меня, только когда я открыл окно, чтобы выветрить смрад, скопившийся в комнате. Ворвался ветер и растрепал языки пламени в камине и бороду Фирмино. Он сразу же попросил закрыть окно, сказав, что холод опасен для Франсуа.

Поэт действительно сильно дрожал, он лежал с полуоткрытыми глазами, взгляд был мутный, ничего не видящий.

Он шевелил пересохшими губами, но словам, которые он хотел произнести, не хватало силы голоса, чтобы прозвучать.

Рана зияла на вздувшемся, круглом животе. Вертикальная черная линия чуть ниже пупка — длиною с ладонь, вокруг — красные, воспаленные кожа и плоть.

Фирмино осторожно влажной тряпкой раздвинул края раны, и оттуда проступила темная густая жидкость с неприятным запахом, смешанная с кровью.

Я приложил руку ко лбу больного, который не подавал никаких признаков жизни, кроме отрыжки, испускания газов и икоты, которые сотрясали его тело все реже и реже.

Мне показалось, что я прикоснулся ко лбу мраморной скульптуры.

Фирмино в отчаянии пытался оказать хоть какое-то сопротивление болезни, которая вот-вот нанесет окончательное поражение его учителю, но все, что он мог сделать, — это вытирать влажной тряпкой испарину, гладить его лоб и руки и повторять: «Господи, помоги ему, Господи, сделай что-нибудь!» Как будто он пытался уговорами и вежливым обращением добиться, чтобы недуг отступил.

Тело Франсуа ледяное, тогда как если бы его организм боролся с болезнью, оно было бы горячим, — сказал я Фирмино. Я тряс его за плечо и говорил, чтобы он взял себя в руки и вспомнил то, чему его учили на факультете медицины.

Шевели мозгами, Фирмино, что нам делать?

Он судорожно стал соображать. Просияв, он встал, повесил мокрые тряпки сушиться перед огнем и сказал, что надо положить больного поближе к огню — и ему будет теплее. Так мы и сделали.

Потом Фирмино погрузился в медитацию. Не знаю, о чем он думал, но выглядело это так, как если бы он молился. Может быть, так оно и было. Мне стало жаль его, он был похож на собаку, которая видит, как погибает ее хозяин, и не может спасти его. Отвращение к нему и гнев прошли, мне захотелось обнять этого несчастного.

Я положил руку ему на плечо, он обернулся, посмотрел на меня грустными и влажными глазами и сказал: «Леонардо, братец, что мы можем сделать для него? Он…» Он не решался договорить.

Когда ты убежал, Франсуа почти уже задремал, и тут мы признались друг другу, что чувствуем себя виноватыми за то, что высмеяли тебя. Мы ведь не хотели тебя обидеть, клянусь…

Говори дальше, Фирмино.

Я побежал разыскивать тебя внизу, но с лестницы услышал, как он закричал, вернулся и увидел, что он весь дрожит, я очень забеспокоился и стал расспрашивать его, но он ничего не отвечал.

И вот его все еще бьет озноб. Я знаю, Господи, что это Ты наслал на него эту болезнь, Ты караешь нас за грехи.

Пока мы сидели молча, я подумал — хотя это был полный абсурд, — не связано ли ухудшение состояния Франсуа с тем, что они меня обидели.

Но я никогда не был злопамятным.

Фирмино, — сказал я, — мы не знаем, ангелы или демоны вершат над Франсуа свое правосудие, а следовательно, нам неизвестно, следует ли молиться или богохульствовать, но я одно могу сказать: разрез, который сделал этот Галерн, не свидетельствует в его пользу — он явно имеет слабое понятие о ремесле, которым занимается.

Мне тоже этот разрез кажется неправильным. И я не понимаю, из чего состоит эта темная жидкость: из желчи, крови, испражнений или из всего вместе?

Ты действительно позабыл все, чему тебя учили в Сорбонне?

Я прилежно занимался у итальянского профессора Торквато, который вдалбливал нам «Канон врачебной науки» Авиценны.[20] Кафедра, с которой он говорил, стояла под его бюстом, и, когда аудитория была полная, мне, сидевшему в последних рядах, казалось, что говорит сам Авиценна.

Одно время я наизусть знал Гиппократа,[21] включая части его трудов, объявленные аббатом Мулё ересью.

Но ведь я не мог практиковать, потому что не закончил учебу и не дал клятву Гиппократа. Это был бы грех, так что я боялся лечить Франсуа, я мог прогневать этим Господа.

У Франсуа началось сбивчивое дыхание, он судорожно хватал ртом воздух, его грудь вздымалась.

Ты напрасно позвал Галерна. Не нужно было этого делать. Но теперь скажи хотя бы, что ему нужно: тепло или холод?

Холод успокоит его воспаленную кровь, давай отодвинем его от огня. Но с другой стороны, раз его бьет озноб, значит, ему холодно, а следовательно, его нужно согреть.

Ты говоришь бессмыслицу.

Всякая болезнь — это противостояние. И в нее не следует вмешиваться, так как природа всегда приводит все к равновесию.

Даже в том случае, когда этот баланс означает смерть? — спрашиваю его я.

Это слово вызвало у него такой ужас, что он сделал мне знак замолчать, как будто боялся, что нас кто-то может услышать. Он шепотом велел мне никогда не произносить это слово.

Не произносить слово «смерть» вблизи больного человека.

И даже думать о ней нельзя.

Смерть.

Потому что она ждет у дверей и может решить, что ты ее позвал.

Разве ты не чувствуешь, что она рядом?

Но нужно делать вид, что мы ее не замечаем.

Фирмино, ты думаешь, что Франсуа?..

Тише, Леонардо.

Ты думаешь, что Франсуа разговаривает сейчас со смертью?

Посмотри на его губы. И его глаза открыты, но они нас не видят, значит, наверное, он смотрит на нее.

Когда рассветет, я попробую найти для него врача. Нужно лекарство. Говорят, чемерица[22] помогает в таких случаях.

Юпитер, Венера и Луна управляют больными органами Франсуа — печенью и желудком. Эта ночь находится под знаком Скорпиона, знаком воды, понимаешь? То есть кровь, лимфа и желчь соответствуют этим трем планетам.

И что из этого следует?

Сатурн. Видишь ли, это противоположный знак тем трем, он растет за счет них, и я убежден, что это он вселил болезнь в тело Франсуа.

Можно было бы попробовать пустить ему кровь, тем самым мы уменьшили бы количество заразы в его теле, но это вконец его обессилит. В него нужно вливать кровь, а не наоборот. Ты понимаешь меня, Леонардо?

Нет, но говори дальше. Может быть, я пойму.

Господи, управляющий движением небесных тел и их влиянием на человеческие судьбы, я клянусь Тебе, призывая в свидетели моего молодого друга Леонардо и моего почтенного наставника Франсуа, человека колоссального таланта, как, без сомнения, Тебе это и известно, итак, я клянусь Тебе, что ни в мыслях, ни в действиях не хочу поступать против Твоей воли, но ведь это будет справедливо, если Франсуа спасется, и я знаю, что так и будет, потому что, пускай Твои пути неисповедимы, Ты всегда милосерден. Аминь.

Фирмино широким жестом осеняет себя крестом, касаясь лба, груди, левого и правого плеча, потом он крестит Франсуа, и я мысленно тоже повторяю его движения.

Перекрестив своего страждущего наставника, он закрывает лицо руками так, что между ладонями торчит его большой нос, и склоняет голову.

Через несколько мгновений он опускает руки и начинает рассматривать живот Франсуа.


Господи, помоги Франсуа.


Озноб, который всегда сопровождает сильную горячку, прекращается, когда больной начинает бредить

Помешательство горестно и к тому же очень опасно

Но Франсуа не бредит.


Не перебивайте меня, в данном случае мы имеем дело именно со скрытым помешательством. А это самое худшее из помешательств.


Клянусь Богом, Франсуа раскаивается в своих прегрешениях.


Он выпил слишком много

Дрожь и бред — опасные симптомы

при болезнях тонкого кишечника

но хуже всего, если у больного начинается

рвота, икота, конвульсии


Почтенный Гиппократ, мне кажется, я совершенно точно поставил диагноз, но укрепи меня на верном пути, ниспошли мне вдохновение, вложи в мою голову твое знание и в руки — твое искусство.


Франсуа, очнись! Боже, спаси его!


При острых заболеваниях никогда нельзя точно предсказать, выживет ли больной, или его ждет смерть

Не верь неожиданным улучшениям состояния, которые наступают без видимых оснований и естественных причин


Я даже сказал ему, что близость с женщинами пойдет ему на пользу, потому что думал, что он уже выздоровел.


Открой глаза, Франсуа.


Всякий раз, когда болезнь дает о себе знать выходом черной желчи

через рот или через задний проход

это означает, что человек умрет


У него было разлитие желчи, значит, болезнь уже на поздней стадии.


Скажи мне, Всевышний, в чем я должен покаяться, какой обет взять на себя, чтобы Ты спас Франсуа?


Когда желчи становится слишком много, больного начинает тошнить ею

его стало тошнить зимой

да, желчь выходила в основном со рвотой

если у больного все время высокая температура, он слаб и его бьет озноб,

значит, он умрет


Как у него вздут живот вокруг пупка и подчревная область!


Кровь, которая заполняет брюшную полость


Молю тебя, Господи, и твоего ангела-хранителя, Франсуа, не дайте ему …реть и оставить нас без прекрасной поэзии.


неизбежно превращается в гной

горячка побеждает, когда покрывает влагой все тело, а оно и без того уже насыщено жидкостью

и когда голод высушивает его

разбухшая печень прорывает жировую прослойку в брюшине, и живот наполняется водой

и больной погибает

озноб тоже плохой знак, особенно если он начинается после горячки

раны при водянке плохо заживают

и разрыв тонкого кишечника, так же как желудка и печени, всегда приводит к летальному исходу.


Будь трижды проклят этот чертов Колен Галерн! Чтоб он захлебнулся вином! Он не имел никакого права прикасаться к нему и тем более резать.


Я боюсь говорить это сейчас… Но я чувствую, что Господь нас слышит и что Смерть отступает.


Раны на тонком кишечнике не зарубцовываются

если хотя бы один нарыв внутри его лопнул, больной не выдержит

но если вскрыть его раскаленным скальпелем и из него вытечет белый, а не черный гной

больной поправится

Если гной будет темный и мутный

он умрет

при внутренних язвах медикам лучше не вмешиваться

больных быстрее всего убивает лечение


Поганая свинья этот Галерн! Глупо, что я не хотел поверить науке, хотя все было так очевидно.


Кажется, он успокоился.


Правое яичко холодное

это означает смерть


Не знаю, зачем я протянул руку, может быть, чтобы самому удостовериться, что оно холодное.

Фирмино остановил меня и покачал головой, давая понять, что не стоит этого делать.

Он начал вдохновенно шептать молитву, но с трудом произносил слова. Они застревали у него в глотке, но потом все же облекались в звуки и с силой вырывались наружу через искривленные рыданиями губы.

Фирмино, — кричал я, — Фирмино, Фирмино…

Нет, Франсуа, не умирай, подожди, не так, Франсуа, не так, Господи, он умер, мой учитель умер.

синие, холодные и обмякшие губы — признак смерти

жесткие полупрозрачные и холодные уши — верный признак смерти

когда тепло живого тела поднимается от пупка к диафрагме

и прежде чем покинуть человека с последним выдохом

после которого легкие и сердце остановятся

оно собирается в больных, смертоносных участках

а потом дух, тепло жизни выходят из тела

покидая плоть и все ее полости

и кровь, слизь, желчь — все замирает

и душа оставляет свою оболочку

которая становится похожа на холодную статую на надгробии епископа

Франсуа издает слабый хрип, вместе с которым из его рта вытекает струйка темной жидкости, и уходит из этого мира.

Фирмино бросается обнять его.

Обеими руками он плотно зажимает его рот, пытаясь удержать в теле жизнь, тепло.

Я оборачиваюсь, чтобы оглядеть комнату.

Я бы хотел увидеть, кто уносит душу Франсуа.

Но никого нет.

Может быть, смерть заворачивает души в темное покрывало, чтобы мы не могли их увидеть.

Слабый, но ясный проблеск света, который проник в комнату через частый переплет окна, будет приветствием неба, принимающего драгоценную душу поэта.

Недвижное тело повисло на руках Фирмино, который только теперь понял, что Франсуа больше нет.

Нет больше ни страждущего больного, ни несчастного скитальца, изгнанного из своего любимого Парижа. Фирмино закрыл ему глаза.

Он причитает, плачет над его телом, упрекает Франсуа за то, что он покинул его.

Франсуа бросил совсем одного несчастного Фирмино, который теперь уже не сможет стать поэтом. И Фирмино рыдает, изливая свое горе в ужасных ругательствах.

Франсуа умер, но я почему-то не плакал.

Я бы отдал многое за то, чтобы изобразить его вот таким, мертвым, и особенно эти неподвижные губы, из которых выходили и стихи, и гной, и последнее дыхание.

Только подумайте: нарисовать мертвеца! Что может быть отвратительнее, особенно когда человек только что умер.

ПОД ЭТИМ КАМНЕМ ПОКОИТСЯ

БЕДНЫЙ ШКОЛЯР, СКИТАВШИЙСЯ ПО ЖИЗНИ

С ПРОНЗЕННЫМ ЛЮБОВЬЮ СЕРДЦЕМ,

ПО ИМЕНИ ФРАНСУА ВИЙОН.

ОН НИКОГДА НЕ ИМЕЛ НИ КЛОЧКА ЗЕМЛИ.

ВСЯКИЙ ЗНАЕТ, ЧТО ОН ВСЕ РАЗДАВАЛ:

СТОЛЫ, СКАМЕЙКИ, ХЛЕБ И КОРЗИНУ,

В КОТОРОЙ ОН ЛЕЖАЛ.

АМИНЬ, ПОВТОРИТЕ ЭТИ СТРОКИ:


ГОСПОДИ, УПОКОЙ ЕГО ДУШУ,

ВЕЧНО СИЯЮЩИЙ В НЕБЕСАХ, К ТЕБЕ

ОБРАЩАЕМСЯ МЫ:

У НЕГО НИКОГДА НЕ БЫЛО ДАЖЕ

ГЛИНЯНОЙ МИСКИ, ЧТОБЫ ЕСТЬ.

У НЕГО ВЫПАЛИ ВОЛОСЫ И БОРОДА, И ОН

ОСТАЛСЯ ЛЫСЫМ, КАК РЕПА.

УПОКОЙ, ГОСПОДИ, ЕГО ДУШУ.


В гостиной ничего интересного не происходило. Закончив свое выступление, рабочий заявил, что не привык возвращаться домой поздно и что раз футбольного матча не будет, то он сводит детей в кино. Поцеловав нескольким дамам руки, он уже собирался уходить.

Чтобы добраться до дому, в его распоряжении было пять или шесть машин его новых друзей, но он сказал, что приехал сюда на собственной развалюхе.

Прежде чем сделать несколько нужных телефонных звонков, Бьянка подозвала двух гостей и подвела ко мне. Я их уже где-то видел, и наверняка нас не раз друг другу представляли.

Мы стали ждать вместе.

Они оба молоды. Один говорит, что он фотограф, а другой ничего не говорит, но смотрит на меня с интересом и, значит, наверно, знает, кто я.

Фотограф оглядывает гостиную через монокль из темного стекла, который висит у него на шее, потом показывает эту вещицу мне. Я вижу, что монокль пластмассовый и непрозрачный. Он улыбается и говорит: «Понимаете? Когда я смотрю через него, то зажмуриваю второй глаз и в результате ничего не вижу, понимаете? Так все гораздо красивее, не правда ли?»

Пока мы так стоим, не зная, о чем разговаривать, я замечаю, что являюсь объектом их пристального, молчаливого внимания, именно я, при всей моей замкнутости, застенчивости и неуклюжести. Эти двое молча разглядывают меня, шпионят даже через стекло высоких бокалов, и кажется, их особенно привлекают мои руки.

Кто знает, сколько вопросов они хотели бы мне задать.

Вернувшись, Бьянка спрашивает, подружились ли мы, хотя ответ ее вовсе не интересует. Она говорит, чтобы мы шли во двор и присоединились ко всей компании.

Рабочий все еще здесь, он терпеливо беседует с каким-то пьяным гостем.

Было известно, что это вечеринка с продолжением. Бьянка и ее друзья придумали что-то необычное. Мне нравится размышлять о том, до чего может дойти мода, какие обычаи распространятся в гостиных буржуазии, что в них будет происходить. Так, стоит только кому-нибудь сказать, что рабочие должны оставаться у станка, иначе они изнежатся, и последнее изобретение богачей, исповедующих левые взгляды — worker-party,{4} — пойдет прахом.

Тогда кому-нибудь взбредет в голову, например, устроить проточные водоемы в подвалах или на первых этажах домов. Как полезное для здоровья развлечение, это будет выражать протест против интеллектуальных забав. И я, как специалист по гидравлике, буду очень востребован.

Потом наступит лето, и я внезапно уеду, ни с кем не попрощавшись.

Санаторий, принадлежащий отцу Бьянки, стоит на холме, в центре парка, обнесенного высокой стеной.

Пять или шесть гостей ждут под садовыми зонтиками на просторной площадке рядом с парковкой, специально расположенной в отдалении от санатория, чтобы не беспокоить пациентов.

Бьянка захотела устроить вечер для избранных. Светские бездельники обмениваются репликами, бросают друг на друга взволнованные, напряженные взгляды. Мы молча направляемся по сосновой аллее к санаторию.

Здание мрачно темнеет впереди, свет горит только перед входом. Сто́рожа предупредили, но Бьянка все равно просит, чтобы мы не разговаривали и не ступали по гравию.

ЖЕСТОКИЙ ЗАКОН ПИНКОМ ПОД ЗАД

ВЫГНАЛ ЕГО ИЗ РОДНОГО ГОРОДА,

ХОТЯ ОН ВЗЫВАЛ К СУДЬЯМ:

«БУДЬТЕ МИЛОСЕРДНЫ!»

ВЕДЬ ЭТО ТАК ПРОСТО.

УПОКОЙ, ГОСПОДИ, ЕГО ДУШУ.


«У него было чувство юмора», — говорю я.{5}

«Он часто шутил, — вторит Фирмино. — Но в своих стихах он все время упоминает смерть. Он говорил, что всех нас ждет одинаковый конец. Да, он призывал смерть. И вот она. Он нашел то, что искал».

Фирмино продолжает плакать. Но, может быть, оттого, что он не нашел во мне трудолюбивого утешителя, его плач вскоре переходит в тупую, не находящую себе внешнего выражения боль, которая приносит смирение, а вместе с ним и слабое облегчение.

«Он все, все умел превращать в поэзию, мой Франсуа».

Я помню, что на одном из моих рисунков изображена в профиль его прекрасная голова: серо-золотистые волосы, закрывавшие ему уши, прямой нос, ставший после смерти более заостренным, нежные, прозрачные, как небо, сомкнутые веки и между густыми усами и бородой — резкие контуры губ, хранящих суровое выражение.

«Кажется, Франсуа действительно умер».

«Надо смотреть правде в глаза».

«Но и мертвый он прекрасен».

«Мертвый поэт. Что может с этим сравниться?»

На другом рисунке целиком изображено обнаженное тело Франсуа. Я рисовал его стоя, в том ракурсе, в котором видел его. На животе был разрез, который сделал Галерн, и это мне не очень нравилось, потому что так мертвец больше походил на убитого в сражении солдата, чем на умершего пациента.

Но может ли смерть от болезни быть достойным объектом изображения для искусства?

Я сказал Фирмино, который обожал рисунки, что, если он хочет, я дарю ему их.

Мне довольно воспоминаний, и лучше, если они не будут запачканы эмоциями. И когда у меня под рукой вновь появятся краски, я, конечно, напишу несколько портретов Франсуа.

Я поклялся себе, что напишу его так, что он будет выглядеть живым и мертвым одновременно. Я загрунтую доску драгоценным клеем Гамелена и никому не раскрою свой секрет, как вдохнуть в краски душу, как заставить их светиться, и эта жалкая компания напыщенных художников-идиотов лопнет от зависти и злости.

Франсуа, или то, что от него осталось, лежал на столе. Фирмино помыл его и, как мог, привел в порядок.

Обнаженный труп.

Фирмино пошел искать кусок ткани или покрывало, чтобы накрыть его. Фирмино долго не возвращался, потому что нужно было найти что-то сухое и приличное на вид, а я стоял и смотрел в окно на дождь.

Начинался новый день, но из-за туч никаких признаков зари увидеть было невозможно.

Закрыв окно, я пошел подбросить в камин дров. Я искал, чем бы еще заняться, но мне ничего не оставалось, кроме как снова подойти к мертвецу.

Я не испытывал никакого смущения или отвращения перед смертью, которая предстала моим глазам. Я впервые видел ее так близко. И она мне нравилась. Да, мне нравилось трогать рукой холодную поверхность мертвой плоти.

Во мне совсем не было этого болезненного отупения, в которое впал Фирмино, время от времени повторявший глухим и монотонным голосом: «Он только что существовал, и вот его нет. Как можно представить себе, что мы больше никогда его не увидим?» Он не понимал, как такое может быть.

Все это философия вдов, которая меня нимало не привлекает, во-первых, потому, что смерть — это определенный исход, результат, а меня в первую очередь привлекают не причины, а сами феномены, являющиеся проявлениями естественных и всеобщих законов, а во-вторых, и это даже важнее, потому, что я сам пока жив.

Я еще молод и полон сил и, как могу, стараюсь сложить в общую картину предположения и их подтверждения, научные наблюдения, эксперименты и планы на будущее, созревающие в моем мозгу. Но слушайте дальше.

Франсуа Вийон.

Нанеся свой удар, смерть недолгое время позволяет любоваться живым сверкающей красотой бездыханного тела.

Мертвое тело, труп, который мог быть сожжен, похоронен или даже расчленен по желанию того, в чьи руки он попал.

Бесполезная оболочка.

Однако не пустая, не пустая…

Фирмино принес плащ и накрыл им Франсуа.


Мы сели к огню.

«Да простит меня его душа за то, что я не совершил над ним отпущение грехов».

«Будем верить, что Бог справедлив. Как ты думаешь, куда она отправится?»

«Душа? Не знаю».

«Аверроэс[23] говорил, что все это вранье: и душа, и воскресение плоти».

«Не припомню, чтобы он говорил именно так. Имей в виду, что это ересь».

«А другой мудрец говорил, что душа есть, но не у всякого, и, так как мы не можем точно знать, у кого она есть, мы вынуждены желать добро, не зная, зачтется ли оно нам там».

«Но душа-то у него была точно!»

«Фирмино, я готов отдать свою левую руку — ту, которой рисую, — за то, чтобы узнать одну вещь».

«Как тебе удается так красиво говорить?»

«Фирмино, скажи мне, почему Франсуа был поэтом?»

«Сколько раз я пытался узнать это. Я следил за ним, пытался подражать ему…»

«И что, узнал что-нибудь?»

«Ничего. Он писал, — как дышал».

«А почему ты не поэт?»

«Я неудачник, обычное животное, вот кто я».

«Значит, ты не понимаешь: у него внутри было что-то такое, что делало из него поэта».

«Что-то внутри? Объясни мне, что это».

«У него было особое качество, и, если бы оно проявлялось внешне, ты должен знать, в чем оно заключалось, раз жил с ним рядом».

«У меня явно нет ничего, что было у него».

Фирмино пожал плечами, помотал головой и пошел искать выпивку.

Он пил, зевал и одновременно тер покрасневшие глаза.


Морг стоял в отдалении от санатория, и было вполне разумно скрывать его от глаз пациентов, которые приезжали сюда с уверенностью, что вернутся домой бодрые и здоровые. Он находился в глубине парка, там же, где и прачечная. Этот участок был за оградой, и выздоравливающие не могли забрести туда во время прогулок.

Я с Бьянкой шел позади остальных, которые старались как можно тише ступать в этом пустом, почти совсем темном коридоре, пропахшем хлоркой и формалином. Скудный свет проникал в него через ряд небольших окон и отражался от белых стен и потолка.

Мы прошли через зал, где лежали трупы, и, когда зажегся свет, увидели, что находимся в анатомичке.

Мраморный стол в середине зала делал это помещение похожим на пустую церковь, собор, в котором совершали гражданские обряды.

На столе под белой простыней угадывались контуры человеческого тела.

Мы молча надели халаты. Бьянка помогла мне завязать мой сзади. Гости как прихожане разместились с другой стороны стола.

Я наблюдал за их вытянутыми, побледневшими лицами. Люди были обеспокоены, нервничали. Я же в меланхолической задумчивости надевал резиновые перчатки.

Молодой человек с моноклем, через который ничего нельзя было увидеть, приготовил фотоаппарат, а Бьянка и еще чья-то дрожащая рука откинули простыню.

Труп лежал на спине посреди отливавшего голубизной стола.

Фотографу и его другу пришло в голову для каких-то своих целей одеть покойника в форму полиции. Синюшной кожей и усами мертвец действительно походил на полицейского. Форма была неновой, выцветшей, серо-зеленого цвета, отслужившей долгий срок.

Фотограф, перемещаясь вокруг стола в поисках удачных ракурсов, сказал, что эти фотографии он оставит себе и спрячет. На это кто-то из гостей заметил — главным образом, чтобы прервать молчание, — что фотография мертвого полицейского может быть полезной, даже если он ненастоящий.

Голый труп — это то, что осталось от торговца, владевшего сетью магазинов.

Теперь это лишь исходный материал, не человек. Тело — точка отсчета, корень всех наших человеческих свойств. Труп — источник познания, и последним изображением последнего человека тоже будет мертвец.


Дрожащий, испуганный Фирмино стаскивает плащ, и мы с удивлением видим, что перед нами именно Франсуа.

Вытянутое тело землистого цвета, замершие, неподвижные, но человеческие черты лица.

Это лицо уже тронуто разложением; видно, как его кожа постепенно становится прозрачной.

Фирмино переводит на меня застывший взгляд. У меня пульсирует кровь в висках, и я велю ему принести горящую головешку, чтобы было больше света.

«Я чувствую, что под этой холодной и молчаливой оболочкой смерть прячет поэзию».

«В ней заключен дух, который я имел радость и привилегию слышать, и настанет день, когда все смогут им насладиться».

Фирмино вздрагивает и несколько раз крестится.

«Ты не боишься?»

«Время пришло. Потом будет поздно, уверяю тебя. Тело нашего Франсуа больше не принадлежит ему, но еще не стало прахом, ничтожной частицей вселенной.

И эти несколько часов оно принадлежит нам. И мы можем извлечь из него кое-что. Особенно ты, Фирмино».

«Как будто он предлагает мне, своему единственному ученику, еще один, высший урок мастерства. Ведь так, Леонардо?»

«Чтобы его искусство имело продолжение».

«Чтобы увековечить его славу, надо продлить поэзию, в которой заключено подлинное бессмертие человека».

«Мы проникнем в его тело и познаем поэзию».

Вытянутые ноги, руки, сложенные на груди; кажется, что от этого тела исходит не просто свечение, а настоящее сияние.

Фирмино протягивает мне нож.

Я заставляю себя успокоиться и прошу его взять перо и приготовиться писать.

«Зачем писать? Ты думаешь, мы найдем там стихи?»

«Фирмино, если мы хотим, чтобы ничто не ускользнуло от нас, мы должны наблюдать с усердием и особенно соблюдая правила научного исследования».

«Хорошо. Но почему ты медлишь? Что ты разглядываешь?»

«Морщины, маленькие бороздки, выпуклости, всю сеть знаков. Я думаю, что она является не только отражением особенности нашей кожи…»

«Ради Бога, посмотри, что внутри! Чего ты ждешь? И будь как можно внимательней».

«Я умею наблюдать, Фирмино, а ты пиши: кожный покров цвета воска, в некоторых местах красные пятна. Температура низкая. Волосы на теле редкие».

«Однажды, когда он мылся, я с удивлением заметил, что у него совершенно гладкая грудь, и тогда он сказал мне, что его сердце не стерпело бы волосатый покров».

«Взгляни, какая маленькая, узкая грудная клетка и какое малое расстояние между ребрами. Но как крепко они прикреплены к огромной грудине».

«Откуда ты знаешь, что она у него больше, чем у других? Какого черта нужны все эти детали!»

«Пока я не вижу ничего, что отличало бы его от всех нас».

«Тогда не медли, вскрой грудную клетку!»

Я резким движением схватил нож, но Фирмино вдруг остановил меня.

«Господи, а что если, когда ты его разрежешь, изнутри вырвется пламя? Или выйдет дьявол?»

«Отойди, если боишься».

«А если он еще жив? Даже в Сорбонне, в школе медицины, не делают вскрытий. Это запрещено, это смертный грех».

Медленно, слегка надавливая, я взрезал сверху вниз брюшину.[24] Из отверстия вылилось немного крови, и я вытер ее тряпкой.

Дорогие ученики, у меня не хватает слов, чтобы описать это!

Я с жадностью раздвинул края кожи и через эту щель, как через отверстие телескопа, взглянул на истерзанную болезнью, ледяную вселенную. Передо мной был всего лишь клубок его кишок, но я не мог оторвать взгляда.

«Открой глаза, Фирмино. Глупый, смотри, смотри, как устроен человек».

Я заметил маленький разрез на кишке. Это было небольшое сквозное отверстие черного цвета. Я раздвинул его края, покрытые полупрозрачной слизью, и обнаружил внутри большой твердый комок.

Я извлек его наружу. Это был желто-красный кусок плоти, который блокировал внутреннюю полость кишечника.

Вот она, зараза, пожиравшая Франсуа.

«Кроме черной желчи и Сатурна еще и вот это!»

Фирмино смотрел на опухоль, вытаращив глаза.

«Хорошо, но где же поэзия?»

«Подожди, ее мы тоже отыщем. Я хочу все обследовать, каждый кусочек».

Я как безумный надрезал и вскрывал, отрезал и извлекал на свет. Толстый кишечник и желудок, печень и почки, селезенку и все другие чудесные творения природы, которые содержались в животе поэта.

Потом я вскрыл грудную клетку.

«Сердце. Посмотри, Фирмино, какой это восхитительный орган. Я разрежу его посредине».

«Хорошо, давай, только быстрее, поищи еще в других местах».

Этот глупец отказался записывать то, что я ему диктовал; он трясущейся рукой высоко над головой держал горящую головню и почти все время закрывал глаза или отводил их в сторону. Я ругал его за это, а он только и делал, что спрашивал, где же может находиться корень поэзии.

Но то, что было под лезвием моего ножа, не могло сравниться ни с какой поэзией.

Я разбирал на кусочки совершенное здание, утонченную архитектуру человеческого тела.

Через некоторое время я почувствовал, что так обогатил свои знания, что у меня кружится голова; я был взволнован, боялся не запомнить все, что увидел и к чему прикоснулся. Эта путаница может свести меня с ума.

Я должен сделать зарисовки.

С этого момента я начну по-другому писать людей, они больше не будут пустыми мешками или куклами, набитыми тряпками.

Фирмино стал разглядывать и даже обнюхивать органы, которые я аккуратно разложил на столе. И вдруг он сказал:

«Ее нет, у поэзии нет никакой материальной субстанции. Что же мы сделали с учителем!..»

Он разрыдался, взял сердце Франсуа и вложил его обратно в грудную клетку.

Я велел ему подождать, сказав, что после того, как сделаю рисунки, воссоединю все части тела поэта, но он громко плакал и не хотел меня слушать. Он не понимал, что мы открыли тайну, которая в тысячу раз важнее поэзии. Я взял печень, но она выскользнула на пол. Фирмино закричал на меня, поднял ее, отчистил от налипшей грязи и положил на место в брюшную полость.

Я посоветовал ему снова заняться медициной, все студенты и профессора будут почитать его как бога, потому что теперь он знает, как человек устроен внутри. Я осторожно пробирался к двери, пока Фирмино, всхлипывая, заполнял скелет Франсуа, помещая на место извлеченные мной части тела.

«Какое тебе дело до поэзии, когда тебе открылось знание, которое предшествует всем другим знаниям?»

Завывая, как волк, Фирмино яростно раз махивал горящей головней у себя над головой, а свободной рукой он обнимал труп.

Я побежал вниз по лестнице.

Но он, вопреки моим опасениям, не стал меня преследовать.

Я отыскал своего осла и забрал из тайника деньги. Мы тронулись, и вслед нам раздался зловещий смех, который затем перешел в безутешный плач.

Я обернулся. Из окна комнаты вырывалось адское пламя и вой, которому вторило ржание и мычание испуганной скотины.


Показав изрядно перепуганным зрителям небольшую раковую опухоль, которую я извлек из кишечника трупа, я продемонстрировал им, как правильно достать из черепа мозг. Мягкий сероватый ком шлепнулся на мраморный стол.

Прежде чем разрезать его, я предлагаю публике подойти поближе. Гости любуются полушариями, долями, извилинами, мозжечком…

Я улыбнулся своей верной подруге, весталке святилища Эскулапа.

Когда вскрытие было завершено, я снял перчатки, а гости — халаты. Теперь они захотят поговорить между собой.

Я вернул все извлеченные части на свои места, но вдруг родственники все-таки заметят, что их дорогой покойник подпорчен? Хотя, когда его оденут и повяжут галстук, он будет выглядеть как новенький. Да, если внимательно присмотреться к затылку, то можно заметить разрез. Но место, с которого сняли скальп, прикрывают волосами, и я специально сшил его края. Близкие родственники покойника обычно заливаются слезами, которые мешают им смотреть, а дальние родственники стараются стоять подальше, в данном случае еще и потому, что у покойника была «ужасная болезнь», то есть рак. Так что маловероятно, что кто-то что-то заметит. К тому же санитары морга — искусные вруны и могут сказать в случае необходимости, что этот разрез был сделан медиками как последнее средство спасти жизнь больному.

Интересная идея — устроить вечеринку с анатомическим театром, — замечает одна синьора. — Из этого стоит сделать традицию.

В таком случае нужно будет найти постоянный источник снабжения мертвецами. Красть их с кладбищ, как когда-то делали студенты, или покупать в моргах.

В мире огромное количество фабрик по производству трупов.

За окном начинает светать. Дождь превратился в тихую прохладную морось.

Я иду по краю газона, чтобы не шлепать по лужам. Меня догоняет один из гостей и простирает надо мной свой зонт. Он представляется и, в соответствии с моими ожиданиями, говорит: «Дорогой синьор Леонардо, я знаю, что вы художник, и поэтому я бы очень хотел узнать ваше мнение о человеческом теле как о…»

А.: Ребята, а не выдумал наш учитель эту историю?

В.: Фантазии ему точно не занимать…

С.: Ну, по крайней мере, было нескучно рисовать, слушая его побасенки.

В.: Может, он никогда и не был во Франции?

С.: Так это или нет, но истории он рассказывает мастерски. Не хуже, чем пишет маслом.

А.: Надо побыстрее закончить работу, а то он рассердится, когда вернется.


Глухой меня услышит и поймет.

Я знаю, что полыни горше мед.

Но как понять, где правда, где причуда?

А сколько истин? Потерял им счет.


1469–1969

Загрузка...